Альтруистка Часть 3 Глава 16

Стояла умиротворяющая тишина. Но зрелище вокруг предстало неутешительное: всё было разбросано, разодрано, перепачкано в крови. Пошатываясь, Оля поднялась на ноги; собственное тело казалось ей неподъёмным, словно отлитое из чугуна, и гудело, гудело, томило и то и дело теряло устойчивость, как будто кто-то продолжал бить по нему невидимыми руками. Синяки ещё не проступили, но тело опухло и готовилось расцвести всеми цветами осени - от сенного до бурого. Платье превратилось в лоскуты, завивавшиеся по ногам, когда Оля, пошатываясь, побрела к выходу из хижины. Девушке хотелось поскорее скрыться от железистого запаха крови, пропитавшего воздух. Нижнее белье вроде было нетронуто, хотя на нем и чернели засохшие крапинки крови.

Во дворе к ней тут же с заполошными криками подбежали дочери Хыонг и сама хозяйка, то и дело всплескивающая руками.

- Где вы были сегодня ночью? - слабым голосом спросила Оля. - Я звала на помощь…

- Да разве ж мы знали? Мы уезжали к моей сестре в деревню… Пожалуйста, не ходите в комендатуру!

- Вы должны были предупредить, что оставляете меня одну…

- Да разве ж мы знали?! У нас всегда здесь тихо. Пожалуйста, не ходите в комендатуру! - заладила Хыонг плаксивым голосом. Её заботило, конечно, больше не то, что случилось с Олей, а то, что после жалобы могут начаться проверки и люди станут опасаться останавливаться у неё.

- Как я пойду туда, дура? - процедила сквозь зубы по-русски Оля - Хыонг, естественно, ничего не поняла и лишь бестолковым взглядом мигала на свою постоялицу, - и обессилено опустилась прямо на землю.

Набежавшие женщины с криками, гортанными всхлипами, которые, видимо, соответствовали русским «охам и ахам», отмыли Олимпиаду и дали ей какую-то старую одежду, на деле оказавшейся самым жалким рубищем. Врача нашли не сразу, поэтому зашивать пришлось застоявшуюся рану, поплывшую, но, к счастью, не инфицированную, хотя Оля не удивилась бы, если бы острие клинка оказалось смазанным каким-нибудь экзотическим ядом или просто грязным.

Пока чьи-то руки трогали её, кто - с благой целью, кто - из праздного любопытства, Оля ничему не противилась. Она позволяла делать с собой любые манипуляции, чужие прикосновения больше не вызывали в ней желания отстраниться и соблюсти личное пространство. Что ей было до этих людей, которые словно бы касались мозоли или рубца, - через огрубелую корку внутрь Олимпиады не попадало ни единого импульса. Казалось, теперь можно было её резать, жечь, кромсать на куски - и она не издала бы ни единого стона.

Первое время Олимпиада сидела, как соломой набитое чучело: ей ни до чего не было дела, ничто её больше не торопило, ни гнало в загривок вперёд, - и в этой невозможности заставить себя встать, поднять отяжелевшие ноги и руки, разлепить свинцовые веки, под которые словно налили расплавленного воска, - было даже какое-то блаженство. Одно Олимпиада знала наверняка - в доме Хыонг нельзя больше оставаться - и это, наконец, заставило её пошевелиться. Нельзя было не потому, что Оля боялась, что злоумышленники, угрожавшие ей, вернутся проверить, вняла ли тупоголовая иностранка их угрозам, но потому, что каждый угол, каждая соломинка, каждая неровность на стене вызывали в ней прилив  омерзения и желание выпростать желудок, хотя тот давным-давно был пуст. Она никому не верила, ей начало казаться, что хозяйка в сговоре с преступниками, - слишком уж незаметно и «вовремя» пропала накануне вся семья.

Собирать Олимпиаде было больше ничего, и она, подхватив почти пустой саквояж, пошла сама не зная куда. Слава Богу, её документы не потерялись и не были повреждены. Первым и самым отчаянным желанием было всё бросить и направить свои стопы домой. Бог с ними, с Александром Йерсеном, с принцем Ольденбургским, с важной миссией во имя науки, - ну, не смогла она, не смогла… Одновременно с этим в глубине души Оля уже в тот момент знала наверняка, что не сможет отступить и вернуться - гордость не даст. Лучше уж сгинуть где-нибудь, в непроходимых тропических лесах Аннама, чем с позором упасть в маменькины объятия.

Ясно было только одно: нужно бежать из дома Хыонг Лан куда глаза глядят, забыть сюда дорогу и всё случившееся, как страшный сон. Удивительно, она провела здесь какую-то неделю, а ужасные впечатления об этом месте останутся с ней на всю жизнь. Оля бродила в окрестностях, как блаженная, но не ради каких-то духовных озарений, а просто ожидая, когда затянутся ее раны и притупится боль. Подставляя себя солнцу, простоволосая и раздетая, Олимпиада уходила далеко от людей, выбирала потаенные места и забиралась в них, словно в спасительный кокон, охранявший её от мира. Она раздевалась до нага и могла часами лежать в своём укрытии, вперив невидящие глаза в небо. Ей казалось, что так, под солнцем или дождем, наедине с мирозданием, она совершает некий обряд очищения своего бедного тела и истерзанной души. Синий, безоблачный небосвод ближе к ночи отодвигался, истаивал, как испарина на стекле, и словно открывал портал в бесконечную вселенную, в которой оживали, начинали мерцать и перемигиваться звезды и созвездия. Иногда можно было видеть падающую звезду - но у Олимпиада не было желаний, которые она могла бы тихо нашептать хвостатой небесной путешественнице, - разве что передать Филиппу, что она, Олимпиада, очень и очень виновата перед ним.

Оля действительно чувствовала себя виноватой, но не в том, что подспудно, своим поведением спровоцировала это нападение, осознанно лишив себя охранительного сопровождения и не предпринимая никаких мер предосторожности. Не это так угнетало и клонило к земле, а осознание того, что без Филиппа она познала страшное физическое падение. Её поруганное тело пережило какую-то ужасающую метаморфозу, покрывшись несмываемым позором. Наконец, Оля пережила то, что Филипп никогда не переживал в силу своего юного возраста, - и в её картине мира уже не могла стоять на одной ступени с ним.

Это неизбежно должно было рано или поздно случится, как случается у большинства людей, - но Оля со дня смерти Филиппа и до последнего времени думала об этом с неохотой и даже каким-то внутренним протестом. А теперь, когда это случилось, у девушки было такое впечатление, что она не отмоется вовек. Теперь ей предстояло начать жить другой жизнью, полной омерзения и презрения к самой себе.

И именно в тот момент она решила, что отправится-таки к Александру Йерсену. Конца света не случилось после того, как над ней надругались; её не поразило молнией и горы не обрушились ей на голову. Солнце взошло и дожди полили сверху ей на плечи - а значит, она для чего-то оставлена на этой земле. Это была уже, конечно, не прежняя Олимпиада Шишкина, девочка, которая верила, что может в девятнадцать лет путешествовать одна и что все вокруг будут доброжелательно встречать её с распростертыми объятиями.

Конечно, ей горько было, заглядывая внутрь себя, всё ещё находить ту дурочку, боязливо зажавшуюся в углу сознания. Она уже знала, что её оттуда выгонят, выдавят. Олимпиада действительно решила раз и навсегда покончить со своей юношеской наивностью и начала с того, что придумала себе новое имя, под которым явится к Александру Йерсену. Это было сделано не для него, но ради маскировки себя от себя же самой. Она не могла прийти и исполнить поручение Александра Петровича под прежним именем - оно делало девушку слишком уязвимой, будило ненужные воспоминания, прыскало жалкой влагой из глаз. В деле, на которое она решилась, ей требовалась здоровая циничность, и имя Нины показалось ей достаточно холодным, с металлическими нотками в звучании. Это имя держало её на ногах, как спасительный костыль.

Бродяжничая, Олимпиада истощала и загорела. Она никогда не любила загорать, а теперь с большим удивлением обнаружила, как охотно её кожа отвечает солнечным лучам. Издержав все свои средства, она вернулась в Ханой и устроилась в помощницы к старому китайцу, который держал цирюльню.

Там девушка впервые после долгого перерыва увидела себя в зеркале и ужаснулась. Настоящим чудом было то, что её ещё взяли на работу. Но у неё по-прежнему прекрасными оставались волосы, на которые, похоже, и польстился брадобрей.

- Если вы хоть пальцем тронете мои волосы, пеняйте на себя. По большому счету, мне нечего терять, я буду защищаться изо всех сил, царапаться и кусаться и, вполне возможно, изуродую вас в ответ.

- Что за дикость? Кто тебя воспитывал? Меня, во всяком случае, - приличные люди! Я вовсе не собирался воровать твои волосы, я хотел предложить другое… Что, если мы приведем их в порядок, расчешем, навощим?.. У тебя густые вьющиеся волосы, - они могут стать прекрасной визитной карточкой моего заведения. Будешь сидеть с распущенными волосами возле моей цирюльни и пить мой специальный чай для роста волос.

- О нет, ничего пить я не стану!

- Хотя бы будешь делать вид, что пьешь.

- Идет! А если вы покрасите мои волосы чёрной басмой, я ещё и отрекомендую ваш чай так, что от клиентов отбоя не будет. 

- Зачем басмой? У тебя прекрасный цвет волос, предел мечтаний для местных красавиц.

- Именно затем, что я не хочу слишком выделяться среди местных. И ещё: я не смогу остаться надолго, меня ждёт одно важное дело, которое я должна довести до конца. Если моими усилиями продажи вашего чая возрастут вдвое, я могу расчитывать на досрочное получение жалования и отпуск?

- Если ты действительно знаешь, как повысить продажи моего чая, я дам тебе и деньги, и отпуск, но недолгий, - снова приступить к работе ты должна будешь через две недели.

- Конечно! - заверила Олимпиада, которая не собиралась возвращаться ни через две недели, ни вообще когда бы то ни было.

На этом и порешили. Старому китайцу льстило, что у него в услужении - европейка, и он рассчитывал, что это поднимет статус его заведения на новый уровень. Правда, та обладала, на его взгляд, совершенно лишним своенравием и зачем-то истово маскировала себя под местную, как будто спрятаться от кого-то хотела, - но у каждого, как известно, свои тайны, и желание вникнуть в них может выйти любопытному боком. Лучше сделать вид, что ничего не замечаешь.

Так созрела внутри Олимпиады новая личность; в чем-то она очень скоро даже обогнала свою прародительницу, не оставив даже оболочки, как оставляют разбитую скорлупу или разорванный кокон некоторые животные. Змея сбрасывает отжившую кожу, а Оля не оставила после себя никаких следов, как будто сожрав себя прежнюю. Ее действительно было больше не узнать, и если бы маменька, встретив на улице теперешнюю Олю, засомневалась бы, то папенька уж точно прошёл бы мимо.

Любые воспоминания о её службе в Кантонской больнице отныне заставляли Олю вздрагивать и неуютно ежиться. «Что они сделали со мной? Заставили меня стесняться того величайшего опыта, который я волею благосклонной ко мне судьбы получила в таком прекрасном месте!» Они пришли туда все трое. Мальчики были первыми, потом вовлеклась и она. Это было чудесное время рядом с Филиппом, которому после любых потрясений дня можно было положить голову на плечо и без слов попросить утешения. Он бросал все дела - а вместе с ними, казалось, и все мысли, чтобы побыть с ней, приникнув виском к её лбу, послушать её тревогу, тоску. Боже мой, да что у неё была за тоска в то безоблачное время!? Так, не тоска, а одна чепуха, пустое, напускное, повод понадувать перед Филом губы, упереть чем-то затуманенный, озабоченный взгляд в неприютный горизонт, - бесприютность которого она сама же себе только что и выдумала. Это в ней вспыхивали холодными светочами отголоски её эмансипированного парижского отрочества. Олимпиаде казалось, что так и только так она выглядит красивой и интересной.

Если бы в ту пору она только знала о всех печалях и болях, которые начнутся после смерти Филиппа, она занималась бы рядом с ним совершенно другими вещами: шутила, смеялась, беспрестанно дарила любимому свою улыбку и ласкала его вместо того, чтобы отстраненно ожидать ласк по отношению к себе…

Ну почему все сводится к огромному, неподьемному чувству вины, которое она не в силах нести по жизни дальше? А, между тем, как много дало ей то время и тот опыт, - она окажется настоящей скотиной, если всерьез начнет этого стыдится! Оля вспомнила различные медицинские манипуляции, хладнокровие врачей при виде ран и бубонов, гноя и переломанных костей, отточенные движения её наставников, когда они зашивали рану или снимали швы. В итоге, все аккуратно продезинфицировав и усевшись перед зеркалом, Оля без всякого содрогания и жалости к самой себе сняла со лба наложенный врачом шов - отчего ощутила даже какое-то горькое ликование.

Исхудавшая, иссушенная ветрами, запекшаяся на солнце, со странным выражением в глазах, которое заставляло людей пятиться или переходить на другую сторону улицы, народившаяся княжна Нина Гагарина готова была продолжать свой путь…


Продолжить чтение http://proza.ru/2025/10/26/830


Рецензии