Улыбка капитана
Штаб разместился в здании бывшего сельсовета, никому не нужного уже долгое время. Строение осело набок, и пахло немытой десятилетием, смешанной с запахом грибковой плесени, поднимавшейся от отсыревшего пола. Воздух в большой комнате был густой, спертый, сваренный на гремучей смеси махорки, пота, пыли от раскрошившейся штукатурки и сладковатого душка паленого масла от рации. Пыль лежала толстым слоем на подоконниках, покрывала стекла серым налетом, сквозь который едва пробивался тусклый свет октябрьского дня. Стены, некогда выкрашенные масляной краской, были покрыты трещинами и пятнами отсыревшей штукатурки. В углу, у печки-буржуйки, которая топилась сырыми дровами и потому дымила, грудились кучкой охапки нерасшифрованных телеграмм и сводок. Из репродуктора на стене, завешанного поблекшей картой Западного фронта, хрипло и бесстрастно сочился голос Левитана, говоривший о тяжелых боях, о сданных городах, о героизме и жертвах. Каждое слово било по нервам, и после каждого удара в настороженной тишине слышалось учащенное дыхание присутствующих.
У стола, расположенного рядом с единственным целым окном, которое открывало вид на стену хвойного леса, сидел Отто Шванкмайер. Стол был старый, канцелярский, с выдвижными ящиками, заедавшими от сырости. Поверхность стола была исчерчена ножами и чернильными пятнами. Перед ним лежала липкая от пота отрезанная (в прямом смысле) рука задержанного – мужика из соседней деревни, по имени Клим. Кожа на руке была грубой, потрескавшейся, с въевшейся землей под ногтями, суставы пальцев – распухшими и узловатыми. Клим, с лицом, испещренным морщинами, обвинялся в том, что показывал немцам брод через Журелеговскую речку (Под этим названием не имею в виду какую либо настоящую) . Отто переводил его бессвязные, обрывистые показания, и пальцы его сами по себе, бессознательно, выводили знакомые каракули на листе бумаги, испещренном кляксами. Почерк у Шванкмайера был красивым, каллиграфическим, наследием другого времени, другой жизни, проведенной за чистописанием в немецкой гимназии. Сейчас это изящество казалось неуместным.
Рядом с Отто, прислонившись к подоконнику, стоял его начальник, Иван Иванович Петренко. Он смотрел на Отто, не мигая, покуривая самокрутку с таким вниманием, будто изучал древний манускрипт. Дым махорки, едкий и цепкий, сливался с общим маревом комнаты, оседая на одежде и волосах. Петренко был одет в поношенную гимнастерку, на локтях которой проступали заплаты из грубого солдатского сукна.
– Он говорил, что его заставили. Какой-то офицер, – не поднимая головы, произнес Отто, перечитывая написанное. Голос его был ровным, профессионально-бесстрастным, но в нем проскальзывала усталость. – У него там семья есть, дети. Жена хворая. Больше ничего в свое оправдание не приводит. Уже руку отрезали ему... –рукой он указал на лежащую рядом тщательно отрезанную конечность. – Говорит, боялся.
Петренко молча кивнул, выпуская струйку дыма от сигары "Своя марка" в солнечный столб, где плясали пылинки, поднятые чьими-то недавними шагами. Он выглядел изможденным, глаза его были красноватыми от недосыпа, а на щеках проступила несвежая щетина. Капитанская гимнастерка была расстегнута наглухо, и виднелась серая от пота майка.
– Надо бы про приметы распросить того офицера, что заставил, – сказал Петренко, его голос был глухим. – Рост, черты лица, голос. И как именно заставил? Угрожал? Или сулил золотые горы? Без деталей, Отто, никуда. Детали – это все, что у нас есть.
– Еще не говорил. Боится чего-то... Того ли, что мы его расстреляем, или того, что они вернутся и добьют семью – не ясно.
–Да просто заставьте его все сказать.
Отто снова склонился над листком, но спина его была напряжена. Он чувствовал на себе взгляды других сотрудников, сидевших в комнате: писаря S. , корпевшего над ведомостями, радистки К. , наушники которой плотно облегали ее голову, двух оперуполномоченных, тихо перешептывавшихся в углу – S. и S. . Раньше эти взгляды были просто нейтральными, рабочими.Теперь же в них появилось что-то тяжелое, изучающее и отстраненное. Вчера пришел запечатанный пакет из центра, касавшийся "лиц немецкой национальности". Все его молча прочли, ничего не говоря, и так же молча положили обратно в сейф. Вслух не обсуждали, но приказ витал в воздухе.
ГЛАВА ДВА
Через час, когда солнце уже клонилось к верхушкам сосен, окрашивая комнату в багровые тона и удлиняя призрачные тени от ножек столов, Петренко позвал его к себе в кабинет, отгороженный листом фанеры, на котором кто-то когда-то углем нарисовал уродливого чертика с выпученными глазами. Рисунок был грубым, линии угля осыпались и пачкали рукав при касании.
–Садись, Антон, – четко сказал Иван Иванович, когда Отто зашел. Обычно он никому и никогда не предлагал садиться сразу же. Видимо, дело, по которому он позвал, было очень важным. Голос его был ровным, стальным, без привычных фамильярностей или усталой иронии.
Отто сел на табурет, прикрыв за собой фанерную дверь. Она не закрывалась плотно, и в щель просачивался гул голосов и треск рации, доносящиеся из главной комнаты. Петренко развернул одну из серых папок, лежащих на столе, заваленном картами с пометками цветных карандашей и гильзами, использованными в качестве пресс-папье. Воздух в кабинете был еще более спертым, с примесью запаха кожи ремня и старого табака.
–Новое дело – очень серьезное. Немецкий шпион, диверсант, заброшенный в наш тыл. Взорвал склад с боеприпасами под Орлом. Нужно оформить протоколы и провести следствие по всей строгости. Без проволочек.
Он отодвинул папку к Отто, и тот, с холодком в животе, открыл ее. На первом листе лежала справка, составленная рукой особиста N.N.N. — майора Марченко, по видимому потомка богов, человека с влажными рыбьими глазами, которого Отто видел лишь мельком. Доказательства вины, основанные на показаниях двух свидетелей, были настолько грубо, нахально сфабрикованы, что это било в глаза. Фамилии свидетелей – не самые удивительные, но странные – звучали как насмешка, а улики не стыковались хронологически и географически, создавая ощущение нелепого фарса.
Отто поднял глаза на Петренко. В горле стоял ком, мешающий глотать.
–Кто такой Прилюдкин? – спросил он, пытаясь вставить в голос иронию, но получился лишь усталый выдох.
–Беларус.
–А какая должность у него?
–А никакой. Колхозник.
–Сальцев?
–Русский. Тоже колхозник.
–Немцев почему нет средисвидетелей? – уже настойчивее спросил Отто. – Диверсант-то немец. Или фольксдойче? Или кто?
–Не придумали имен интересных немцам, – глухо ответил Петренко, отвернувшись и смотря в запыленное окно, в сторону леса, где уже сгущались сумерки.
–Кто не придумал? Это чья работа? Марченко?
–Не важна чья, Отто, но точно не Марченко. Человек он – великий. Был приказ оформить дело, и мы его оформили. Ничего большего понимать и не надо. Ты ведь по немчужре у нас главный специалист. Переведи, оформи, подпиши.
–Вы откуда Прилюдкина взяли фамилию? – с внезапной горечью продолжил Отто. – По материнской твоей, что ли?
–По твоей.
–По моей Шванкмайер.
–Ну бля... – Петренко устало потер переносицу, оставляя на коже серый след от пальцев. – У тебя родственники что ли, родители? Немцы?
–Я материнскую фамилию ношу сейчас. Отца и не знал никогда. Он из Берлина был, коммивояжер. Заскочил, залет оставил и сгинул. Мать меня на свою фамилию записала, чтобы меньше тыкали. Не помогло. Что еще, Прилюдкин?
–Ничего.
–Нормальные фамилии взяли бы хотя бы. Иванов, Петров. А то Прилюдкин... Слышал я такую фамилию только в похабных анекдотах.
–А плевать на них, разница какая? Все равно никто читать не будет.
–А разница в том, что понятно, как идиот это все писал. Вся работа нашего отдела под сомнение ставится.
–Любой другой мог то же написать.
–Любой другой красивей написал бы. А стиль – это все. Стиль выдает фальшь.
–Сомневаешься в моих творческих способностях? – в голосе Петренко впервые проскользнула какая-то живая нота.
–А они есть?
–Я, между прочим – поэт. Непечатанный, но поэт.
–Мне почитай сейчас что-нибудь, – сказал Отто, откидываясь на спинку табурета.
Петренко нахмурился, потом его лицо странно смягчилось. Он посмотрел в потолок, собирая мысли, его пальцы постукивали по столу, отбивая невидимый ритм.
–Ах, бедный, бедный Отто,
Стрелять его хотят,
За то что он немчужка,и свинский аккурат...
–Он замолчал,ища продолжение. – Э-э-э... Чтоб знали все враги народа, наш суровый был закат! Не придумал еще...
Шванкмайер свистнул. Свист получился нервным, сдавленным, вырвавшимся против воли.
–Как тебе? – спросил начальник, и в его глазах на миг вспыхнул тот самый, прежний, почти дружеский огонек, который Отто не видел уже несколько недель.
–Только что придумал?
–Ага. Экспромт.
–Неплохо получилось. В духе времени.
–Да и ладно, давай к делу нашему вернемся.
–Не очень-то и хочется, Иван Иваныч.
–А надо. Приказы есть приказы. Их не обсуждают.
–Тебе приказывали сейчас стишки читать? – с горькой улыбкой спросил Отто.
–Не запрещали. Ладно, хватит болтать. – Взгляд Петренко снова стал жестким и пустым, казенным, как будто железная заслонка опустилась за его глазами. –Бери папку, оформляй все как положено. К утру должно быть на столе у Марченко. Подписывай.
Отто молча взял папку. Бумага обожгла пальцы, и Шванкмайер вышел. Фанера с нарисованным чертиком захлопнулась за ним, с глухим, окончательным стуком.
ГЛАВА ТРИ
Он просидел за своим столом до глубокой ночи, не в силах заставить себя вывести даже первую строчку. Чернильница стояла нетронутой, перо лежало рядом. В голове его стоял нарастающий гул, в котором смешались голос Левитана, шепот сослуживцев, стишок Петренко и древние, наполовину забытые немецкие сказки, которые ему в детстве рассказывала мать. Он чувствовал себя именно таким – грешником перед всеми: перед Россией, за свое происхождение, и перед Германией, за свое предательство, за эту форму на своем теле.
Встал, чтобы пройти в уборную, находившуюся в конце темного коридора, пахнущего мышиным пометом и сырым деревом. Проходя мимо кабинета Петренко, он услышал приглушенные, но отчетливые голоса. Дверь была неплотно прикрыта, и полоска света падала на грязный пол, освещая выщербленную половицу. Отто, затаив дыхание, прижался к холодной, шершавой стене.
– …Не тяни, Иван Иваныч, – говорил знакомый, сиплый голос особиста Марченко. – Директива ясна, как божий день. Всех немцев – как потенциальных шпионов и предателей. А твоего Штайнера...
– Шванкмайера...
– Да плевать, пусть Штайнером будет, суть не меняется. Он же у тебя и папки эти все подписывал, и с задержанными работал, в курсе всех операций. Слишком много знает... Слишком много. Ликвидировать – как предателя, пытавшегося бежать. Утром оформляй протокол. Я уже внес его в список.
–Нигде не слышал я, чтобы у нас казнили просто по признаку... национальному... – голос Петренко звучал глухо, устало, в нем не было ни возмущения, лишь тяжелая покорность. – Он хороший работник. Честный.
–А мне-то что? Война, Иван Иваныч. Лучше сейчас перебдеть. Переубивать этих, предателей будущих. Чем черт не шутит. Просто расстреляйте его при задержании. Сопротивлялся, мол. Чистая бумага.
Послышалась тяжелая пауза, в которой, казалось, повисла вся нелепость и весь ужас происходящего. Потом раздался усталый, сломанный голос Петренко:
–Я понимаю.Приказ есть приказ.Будет сделано.
Отто не помнил, как отошел от двери. В висках стучало, сердце колотилось где-то в горле, вытесняя воздух. Он, не оглядываясь, почти бегом пошел к выходу, его сапоги гулко стучали по деревянным половицам. Часовой у двери, молодой парень в форме НКВД, с лицом простым и открытым, с удивлением смотрел на него.
–Товарищ капитан, вам что? Уже поздно. Дежурство мое почти закончилось.
–Срочное дело у меня, – хрипло, чужим голосом ответил Отто, проходя мимо. – В лес. К заслону.
Он уже был на крыльце, когда его окликнул второй голос, пронзительный и холодный.
–Шванкмайер! Стой! Куда прёшь?
Это был майор Марченко. Он стоял в тени, докуривая папиросу, и его влажные глаза блестели в полумраке. Его фигура казалась неестественно прямой и неподвижной.
Отто не стал останавливаться. Он спрыгнул с крыльца на мокрую от росы землю и рванул в сторону леса, в спасительную, непроглядную темень, которая манила его.
–Стой! Стрелять буду! – крикнул Марченко, и его голос сорвался на высокую, истерическую ноту.
Вскоре раздался предупредительный выстрел в воздух. А затем и другой, уже прицельный. Отто почувствовал, как что-то горячее и острое ударило его в плечо, сбив с ритма. Его отбросило вперед, но он удержался на ногах. Адская боль пронзила тело, разливаясь по мышцам горячей волной, но страх был сильнее. Он не останавливаясь, влетел в первые колючие кусты можжевельника, которые впились в его одежду и кожу. Ветки хлестали его по лицу, цеплялись за одежду. Сзади кричали, засвистели рации, и в ночную тишину ворвался беспорядочный лай служебных собак, сорвавшихся с привязи. Лес принял его. Он бежал, спотыкаясь о невидимые корни, падая в промерзлые колеи, поднимаясь и снова бежал, не чувствуя усталости, гонимый одним лишь животным страхом. Рана на плече горела огнем, кровь сочилась сквозь ткань гимнастерки, становясь липкой и холодной на пронизывающем ночном ветру, который гудел в вершинах сосен. Он бежал, ориентируясь по слабому свету звезд, мелькавших сквозь разрывы в облаках и густую хвойную крышу. В ушах стоял звон, и в этом звоне ему чудились голоса: то насмешливый шепот , то усталые стихи, то плач его матери, немки из поволжской колонии, которая учила его бояться Лесного Короля, уносящего детей в свою подземную страну.
Он бежал, пока ноги не подкосились окончательно. Он свалился в глубокий овраг, на дне которого шумел невидимый ручей, пробивавший себе путь среди камней. Здесь, во влажной тьме, пахло грибами, прелыми листьями и мхом. Он лежал, вслушиваясь в этот шум, пытаясь унять дрожь, сотрясавшую его тело.
Истекая кровью и силами, он пополз вдоль ручья, пока не наткнулся на старое, забытое строение – баню "по-черному" на окраине давно сожженной и заброшенной деревеньки. Сруб был почерневшим от времени и копоти, крыша провалилась в одном месте, открывая вид на кусок бледного неба, но стены еще стояли. Он, собрав последние силы, отодвинул скрипучую, покосившуюся дверь и вполз внутрь, волоча за собой раненую руку.
В бане было пусто и сухо. В центре стояла груда пепла и обгорелых полешек от чьего-то старого костра. В углу, на груде кирпичей, сидела тряпичная кукла – стригушка, как называли их в этих краях, оберег, сплетенный из последнего снопа урожая. Ее лицо было без глаз и рта, просто перетянутое тряпицей, а из сена торчали соломенные космы. Она сидела, повернувшись к нему своей безликой головой.
Отто рухнул на глиняный пол, прислонившись спиной к холодным, шершавым бревнам. Дрожащими руками он попытался соорудить жгут из обрывков рубахи, чтобы остановить кровь, сочившуюся из рваного отверстия. Сознание начинало уплывать, края зрения заволакивало серой пеленой. Ему мерещилось, что по стенам скользят тени, и в шуме ручья за стеной он слышал немецкую речь – то ли воспоминания, то ли голоса преследователей, уже настигающих его.
Он провалился в странный, лихорадочный сон. Ему снилось, что он сидит на жестком, холодном сиденье, а его руки и ноги онемели. Он не мог пошевелиться. Перед ним, в сером, бесформенном свете, колыхался занавес из грязного бархата, испещренный пятнами плесени. Он понимал, что находится в кукольном театре, и сам был частью представления. Его правая рука, против воли, сжимала деревянные планки, к которым были привязаны нити куклы-мальчика. Кукла была маленькой, тряпичной, с бледным личиком и большими стеклянными глазами, полыми изнутри. Она висела безжизненно, ожидая его действия.
Слева от него, в темноте, чья-то невидимая, мощная рука управляла другой куклой – огромным Лесным царем, сшитым из скрипучей кожи, с ветвистыми рогами, увенчанными бледными поганками. Царь двигался рывками, и его пустые глазницы были обращены на мальчика.
Отто почувствовал, как его собственная рука, помимо его воли, дернула за планки. Нити натянулись, и кукла-мальчик на сцене неестественно подпрыгнула, пытаясь убежать. Его ноги болтались в воздухе. В горле у Отто зазвучал не его собственный, а чей-то чужой, надтреснутый голос, который произносил слова отца из баллады:
–Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?
И тут же, справа, раздался скрипучий, шипящий шепот Лесного царя, исходящий из темноты:
–Ко мне, мой красавец, в мои дремучие владенья. Мы будем играть в моей золотой колыбели.
Отто снова дернул за нитки, заставляя мальчика отпрянуть. Он видел каждую ниточку на его кафтане, каждую щербинку на его лице. Он пытался крикнуть мальчику, чтобы тот бежал быстрее, но его губы выговаривали лишь положенные по тексту строки. Он был пленником роли, марионеткой, управляющей другой марионеткой.
–Отец, отец, он хочет меня утащить! – пискляво, сквозь деревянный ротик, произнесла кукла-мальчик, и ее стеклянные глаза, казалось, с мольбой смотрели прямо на Отто.
А мощная рука Лесного царя уже протягивала к нему свои длинные, костлявые пальцы. Отто изо всех сил потянул за планки, пытаясь отшвырнуть мальчика прочь, но его конечности не слушались. Он мог лишь выполнять заданное движение, ведя мальчика прямо в объятия царя. Он почувствовал, как нити на его пальцах натягиваются до предела.
В этот миг темнота за сценой расступилась, и он увидел того, кто управлял Лесным царем. Это было бледное, безглазое лицо неизвестного старика, его тонкие губы были сложены в подобие улыбки. И Отто понял, что и его, Отто, кто-то дергает за ниточки, заставляя играть эту страшную роль.
Пальцы Лесного царя уже почти сомкнулись на плече мальчика.
---
Резкая, рвущая боль в плече вырвала его из кошмара. Он лежал на холодной, сырой земле, и его тащили. Не метафорически, а буквально – волокли по лесной подстилке, усеянной хвоей и шишками. Десятки маленьких, цепких рук впились в его одежду, в кожу и волосы. Он попытался вскрикнуть, но из горла вырвался лишь хриплый стон.
Существа, которые тащили его, были ростом с его сапог, цвета потускневшей меди и запекшейся крови. Их тела были корявыми, покрытыми бугристой кожей. Глаза, узкие и блестящие, как у грызунов, сверкали в сумраке предрассветного леса. Они не издавали ни звука, лишь тяжело сопели, выполняя свою работу с безразличной, муравьиной целеустремленностью. Это были кобольты.
Они волокли его вглубь чащи, к какому-то темному оврагу. Ветер гудел в вершинах сосен, и этот гул сливался с гулом в его собственной голове. Он попытался упереться ногами, но одна нога зацепилась за корень, и его дернуло с новой силой. Он видел, как мелкие камни и комья мха проплывают мимо его лица, как ветки хлещут его по щекам. Боль в плече была огненной, невыносимой, и с каждым рывком она разгоралась с новой силой.
И вдруг, без всякой причины, они остановились. Они бросили его у подножия старой, полузасохшей ели. Один из кобольтов испустил короткое, шипящее дыхание. Затем, все разом, они отпустили его. Их цепкие пальцы разжались. Они повернулись и, не оглядываясь, скрылись в густых зарослях папоротника. Лес поглотил их.
Отто лежал на спине, не в силах пошевелиться. Он смотрел в серое, низкое небо, на котором редкие сосновые вершины казались черными щепками. Кровь сочилась пропитывая шинель и прилипая к земле. Вокруг не было ни звука, кроме ветра: ни преследователей, ни сказочных существ, только он, холодная земля и бесконечный, равнодушный лес.
ГЛАВА ЧЕТЫРЕ
Он лежал, не двигаясь. Холод от сырой земли просочился сквозь шинель и въелся в кости. Боль в плече превратилась в глухую, пульсирующую ломоту. Сознание плавало, цепляясь за обрывки реальности: крик вороны, шелест листьев над головой, собственное прерывистое дыхание, выходящее белым паром в промозглый воздух.
Вдруг, сквозь туман в его сознании, прорвались другие звуки. Не птицы, не зверя, а топот – четкий, осторожный, не одиночный, а за этим топотом и приглушенные голоса. Он замер, пытаясь понять, не галлюцинация ли это, но звуки приближались, и тогда он расслышал слова. Резкие, отрывистые, гортанные, наверняка слова немецкоязычные, да и акцент коренной.
Из-за стволов, бесшумно, как тени, вышли двое мужчин. Они были одеты не в стандартную полевую форму вермахта, а в мешанину из утепленных курток и маскировочных плащей-накидок. На головах — пилотки с орлами. Один нес на плече автомат MP-40, другой держал наготове пистолет "Вальтер" P38. Их движения были выверенными, экономичными, движения хищников, знающих свое дело.
Они заметили его почти сразу. Их взгляды, холодные и оценивающие, скользнули по его изодранной, залитой кровью советской форме, задержались на лице. Охранник с автоматом мгновенно навел ствол на Отто, пальцы легли на спусковую скобу. Второй, с "Вальтером", сделал несколько осторожных шагов вперед.
Отто не мог пошевелиться, он лишь смотрел на них широко раскрытыми глазами, в которых смешались шок и бессмысленная, животная надежда.
Человек с пистолетом остановился в двух шагах, его глаза, цвета стального шлака, безразлично скользнули по ране, по грязи на форме.
"Wer bist du?" – его голос был низким, без выражения. (Кто ты?)
Отто попытался что-то сказать, но губы не слушались. Он лишь беззвучно пошевелил ими. Наконец, из груди вырвался хриплый, сдавленный звук. Он сказал по-немецки, на том самом, гимназическом, чистом языке своего детства:
"Ich...ich bin... Otto Schwanckmaier..."
(Я...я Отто Шванкмайер...)
Человек с "Вальтером" медленно, почти лениво перевел взгляд с его формы на лицо. В его глазах не было ни удивления, ни сочувствия.
"Ein Deutscher? In dieser Uniform?"— он произнес это с легким, презрительным изумлением, будто увидел насекомое в неположенном месте.
(Немец?В этой форме?)
"Sie haben mich verfolgt... wollten mich erschie;en..." — прошептал Отто, чувствуя, как последние силы покидают его. Он смотрел на них, ища в их каменных лицах хоть каплю понимания, братства.
(Они преследовали меня...хотели расстрелять...)
Второй разведчик, с автоматом, коротко что-то сказал своему напарнику, не отводя ствола от Отто. Его слова были неразборчивы, но тон был ясен: торопливый, деловой.
Человек с "Вальтером" кивнул, не глядя на товарища. Его взгляд снова уставился на Отто. В нем не было ненависти, ее было гнева, была лишь холодная, практическая оценка: ненужный свидетель, потенциальная проблема, бесполезный хлам.
"Du bist also einer von denen"— констатировал он плоско. В его голосе не звучало вопроса, лишь констатация неприятного факта.
(Значит,ты один из них.)
Отто хотел крикнуть, что он не один из них, что его заставили, что он никогда не был своим, что его фамилия – проклятие. Но он лишь бессильно покачал головой, и слезы покатились по его грязным щекам, смешиваясь с кровью и землей.
Человек с "Вальтером" вздохнул. Звук был тихий, усталый. Он не стал ничего больше говорить, а просто поднял пистолет плавно, без суеты. Черный круглый глазок дула смотрел прямо в лоб Отто.
Шванкмайер увидел, как палец на спусковом крючке плавно сжимается. Он услышал щелчок снятия с предохранителя. Он успел увидеть камень у себя под головой, покрытый бурым мхом.
Выстрел был коротким, сухим, как щелчок. Он не громко прозвучал среди деревьев, заглушаемый хвойными лапами.
Тело Отто дёрнулось один раз и замерло. Глаза, еще секунду назад полые от ужаса и надежды, остекленели, уставившись в серое небо.
Немецкий разведчик наклонился, быстро, профессионально ощупал шею Отто, ища пульс. Убедившись, что его нет, он встал, вложил пистолет в кобуру и что-то коротко бросил напарнику. Тот кивнул, опустил автомат.
Они переглянулись. Ни слова больше не было сказано. Они развернулись и так же бесшумно, как и появились, скрылись меж стволов сосен, оставив тело лежать на холодной земле, в полной, безразличной тишине леса.
Свидетельство о публикации №225102602086
