Сексуальная революция Вильгельма Райха
Эта книга — о том, как меняется интимная жизнь человека вместе с культурой, телом и технологиями. От времён, когда о сексуальности молчали, до эпохи искусственного интеллекта и виртуальных отношений, здесь прослеживается путь желания: от подавления — к свободе, от стыда — к ясности, от бурных страстей — к спокойной близости.
Без морализма и громких лозунгов, книга рассказывает, как интимность стала частью повседневной жизни, как техника помогает обходиться без боли и страха, и почему сегодня близость — это не только про страсть, но и про заботу, внимание, согласие и тепло.
Это размышление о теле, которое больше не нужно освобождать — его просто нужно услышать.
Введение
На заре всякой цивилизации, прежде чем возникли письменность, коды законов, храмовые колонны и государственные архивы, существовал лишь ритм дыхания, биение сердец, тепло тел, сплетающихся в действе, первичном и древнем, как сама жизнь. Этот пульс желания, слепой и неудержимый, никогда не был просто инстинктом продолжения рода. Он всегда означал нечто большее — постоянное движение навстречу другому, к прикосновению, к слиянию, к утрате границ. В этой тяге, что сквозит во взгляде, в изгибе бедра, в неуловимом повороте шеи, выражается не только телесный голод, но и многовековая жажда принадлежать чему-то, превосходящему одиночество индивидуального существования.
Сексуальность оказывается не просто сферой физиологических процессов или объектом моральных предписаний. Она становится зеркалом, в котором отражается внутреннее устройство общества, его страхи, табу, желания и власть. Именно в том, как культура определяет границы дозволенного, как она называет и обходит молчанием интимные формы близости, проявляется её подлинная анатомия. Эта область, долгие века заключённая в клетку стыда и тайны, оказывается не частной или побочной темой, но краеугольным камнем всей социальной конструкции.
Сексуальная энергия не знает покоя. Её постоянное присутствие в человеческом существе сродни пульсации, не умолкающей ни днём, ни ночью. Подобно тому как дыхание не требует усилий, но поддерживает жизнь, так и влечение, пронизывающее плоть и воображение, сопровождает каждое мгновение, прорастая в снах, фантазиях, языке, образах. В животной природе она служит механикой размножения, в человеческой же она трансформируется, проникая в сферы религии, искусства, экономики, политики и цифровых технологий. Каждый виток исторического развития — от охоты и земледелия до урбанизации и Интернета — обретал своё продолжение в формах, в которых тело стремилось к наслаждению, а культура — к его контролю.
Среди тех, кто первым осознал эту неразрывную связь между телесным и общественным, особое место принадлежит Вильгельму Райху. Его мысли, возникшие на стыке психоанализа, марксизма и социальной критики, впервые озвучили идею, что тело — не просто сосуд для духа, не подчинённая оболочка, но подлинное поле борьбы, репрессий и освобождений. Райх наделил плоть философским статусом, рассматривая её как архив подавленных желаний, как зону, в которой власть не только действует, но и прячется. Его концепция “оргонной энергии”, пусть и окружённая спорами, была попыткой осмыслить нечто, что ускользает от логики и всё же пронизывает бытие: пульсирующую силу жизни, не поддающуюся рациональному исчерпанию.
На протяжении столетий сексуальность оставалась в западной культуре предметом системного замалчивания. Начиная с патристических трактатов, продолжая викторианской строгостью и заканчивая псевдонаучной медицинской регламентацией, она постепенно была вытеснена в пространство стыда, болезни или разврата. Этим молчанием, обернувшимся репрессивной тишиной, был заслонён доступ к знанию, а вместе с ним — и к свободе. Под слоем нравственных догм и предписаний накопились невыразимые страдания: страх прикосновения, запрет на удовольствие, незнание собственного тела, извращённые формы власти, скрытое насилие, облекающееся в язык морали. Всё, что не поддавалось контролю, объявлялось опасным, а всё живое — подлежащим исправлению.
И всё же век двадцатый принёс трещину в этом панцире. От работ Фрейда до теорий Фуко, от телесной революции шестидесятых до феминистских и квир-практик конца столетия — нарастала волна, которая стремилась вернуть эротике её правду, не как объект потребления, а как путь познания. Это не означало освобождения в грубом смысле, но указывало на необходимость иного взгляда — не морализирующего и не сенсационного. Подход, основанный на междисциплинарном наблюдении, позволял соединить фрагменты в единое полотно, где психология встречается с антропологией, социология — с искусствознанием, а технологии — с историей повседневности.
Такое исследование не может быть моральным манифестом и не стремится к разоблачениям. Его цель — в описании, в попытке проследить, как, начинаясь в тёмных пещерах бессознательного, сексуальность проникает в язык архитектуры, в городское планирование, в модные тренды, в код социальных различий, в конструкции идентичности. Это наблюдение за тем, как цивилизация отливает свою душу в форму телесных ритуалов, запретов, фантазий и наслаждений. Здесь не будет ни оправданий, ни осуждений. Лишь внимание — чуткое, пристальное, иногда почти археологическое — к тому, как интимное оказывается глубоко политическим, а политическое — необратимо пронизанным желаниями.
Подобное движение не ищет развенчания, но стремится показать, как сквозь ткани обыденности, привычек, одежды и взгляда пробивается первородный импульс, перед которым любая культура оказывается в положении не власти, а толкования. И потому сексуальность — не маргинальный эпизод человеческой истории, а её неизменный нерв, по которому пульсирует всё то, что именуется жизнью.
Глава первая. Вильгельм Райх: жизнь, бунт, приговор
На пересечении веков, в пространство между наукой, политикой и телесным освобождением, вписано имя Вильгельма Райха — фигуры, которую нельзя уместить в рамки одной дисциплины, одного метода или одного суждения. Его биография не подчиняется прямолинейному движению от ученичества к признанию; напротив, она рисует извилистый путь, в котором отчаянное стремление к истине сталкивается с бюрократической репрессивной машиной, а научный поиск — с внутренним одиночеством и духовным бунтом. Начав как один из самых одарённых учеников Фрейда, Райх вскоре обнаружил, что ортодоксальный психоанализ слишком тесен для его интуиций, и что теория влечений, сколь бы глубокой она ни была, всё же игнорирует то, что зовётся живым дыханием тела.
Постепенно он отходит от фрейдистской метапсихологии, переходя к формированию собственной антропологии, в которой центральное место занимает не просто сексуальность как вытеснённая энергия, но как органическая пульсация, как движение жизни, сопротивляющееся культурной окостенелости. С концепцией «оргастической потенции» он выдвигает идею, радикальную по своей сути: полное сексуальное освобождение не есть следствие моральной распущенности или физической активности, но показатель психической и телесной целостности. Для Райха способность пережить оргазм не сводится к физиологической разрядке — она символизирует освобождение от внутренней тюрьмы, разрыв с неврозами, закованными в мышечный панцирь, сформированный годами подавлений, страха и подчинения.
Этот телесный панцирь он считывает как буквальное окаменение личности, как плотную сеть хронических зажимов, через которые общество внедряет в тело свою дисциплинарную власть. Мышцы, голос, дыхание, мимика — всё это становится следом социальной истории, историей не свободы, но систематического отказа от неё. Райх начинает разрабатывать методы телесной терапии, направленные на расплавление этих застылых структур, не для того, чтобы просто снять напряжение, а чтобы вернуть человеку утраченный ритм жизни, внутреннее течение, из которого рождаются подлинные чувства, подлинное желание, подлинная речь.
Однако именно этот переход от символического к материальному, от психоаналитических конструкций к представлениям о физически измеримой энергии, приводит Райха на территорию, где границы науки начинают растворяться, а язык его теорий всё более напоминает метафизику. Так рождается идея «оргона» — гипотетической жизненной энергии, пульсирующей в каждом живом организме и, как он верит, существующей также в атмосфере, в океане, в космосе. Оргон становится для него не просто концептом, а физической реальностью, которую можно собирать, концентрировать и направлять. Он создаёт «оргонные аккумуляторы» — устройства, в которых, по его утверждению, накапливается свободная жизненная энергия, способная исцелять болезни, включая рак, восстанавливать сексуальную функцию и даже влиять на погодные условия.
В 1940-х годах в США Райх основывает Оргонный институт — пространство, объединяющее научные исследования, терапию и инженерные эксперименты. Он продолжает издавать книги, проводить лекции, работать с пациентами. В этих стенах зреет не только альтернативная наука, но и нечто большее: попытка возродить утопию нового человека, свободного от страха, от внутренней тирании, от цепей, вросших в саму плоть. Но государственная машина, столь чутко реагирующая на всё, что выходит за пределы дозволенного, не могла не обратить внимание на столь дерзкую деятельность. Федеральное управление по контролю за продуктами и лекарствами (FDA) начинает расследование. Райха обвиняют в мошенничестве, в пропаганде лженауки, в нарушении судебного запрета на распространение оргонных устройств.
Судебное преследование заканчивается не просто арестом. По приговору уничтожаются сотни экземпляров его трудов, сжигаются книги, демонтируются приборы, а сам он оказывается в тюрьме. В 1957 году, за несколько дней до условного освобождения, Райх умирает от сердечного приступа в тюремной камере. Его тело покидает этот мир, но напряжённая энергия идей, которые он высвобождал, продолжает пульсировать на пересечении телесного и культурного, научного и мистического, личного и политического.
И всё же, вглядевшись в его траекторию, невозможно не представить: что если бы Райх остался в пределах прикосновения, в области телесной терапии, где дыхание встречается с мышцей, голос с кожей, а память с движением? Что если бы его путь не свернул к радикальной гипотезе физической энергии, но остался в пространстве осязаемого, доверяя не приборам, а чуткости рук и взгляду? Возможно, тогда он избежал бы столь жестокого столкновения с государственной машиной и навсегда остался бы в истории как пионер соматической психотерапии, как тот, кто научил слушать тело как хронику переживаний, а не просто как механизм. Но, вероятно, он не мог иначе. Его стремление докопаться до самого источника, до последнего пульса, до предельно материальной истины, не позволило ему остановиться на полпути.
И потому Райх остаётся фигурой, не поддающейся ни окончательной реабилитации, ни окончательному забвению. В нём соединяются пророчество и заблуждение, храбрость и уязвимость, наука и поэзия. Его имя — как след удара о границы допустимого, как напоминание о том, что тело не просто живёт, но говорит, страдает, мечтает, сопротивляется. И в этой речи плоти звучит вопрос, к которому ещё не раз вернётся история: кто имеет право на истину о жизни?
Глава вторая. Тело как тюрьма и как храм
Тело хранит больше, чем можно вспомнить. В его тканях, изгибах и сжатиях, в способе, как плечи поднимаются при разговоре, как спина прогибается в тревоге или как голос предательски срывается в минуты уязвимости, прописана биография без слов. Эти следы — не метафора, не образ, а буквальные отпечатки прожитых лет. В каждом движении, в каждом застывшем жесте отражается хроника страха, воспитания, подчинения, долгого подавления желания, превращённого в дисциплину. Там, где культура учит молчать, тело замолкает тоже, но делает это иначе — сжимая живот, застывая в груди, обрывая дыхание.
Хронические мышечные зажимы не просто локализуются в отдельных участках — они образуют сложную карту, по которой можно проследить путь от первого запрета до сегодняшнего дня. Напряжённые челюсти, поднятые плечи, ссутулившиеся спины, ослабленный таз — всё это не особенности осанки, но телесные формулы, в которых выражается образ жизни. Каждая из них сообщает о том, чему пришлось научиться ради выживания: быть послушным, не просить, не чувствовать, не хотеть слишком явно. Из поколения в поколение передаётся не только язык, но и телесная манера существовать, и в этом молчаливом коде обнаруживается мощнейший механизм внутреннего контроля.
Терапевтические практики, выросшие из наследия Райха, сохранили главное: веру в то, что тело умеет говорить, что в нём заложена возможность освобождения. Телесно-ориентированная терапия стала полем, где наука о психике соединилась с вниманием к осязаемому — не в символическом, а в прямом, ощутимом смысле. Исследуя позу, ритм дыхания, манеру стоять и двигаться, терапевт не просто наблюдает, но участвует, становясь свидетелем и соучастником в процессе расплавления того, что долго оставалось неподвижным. Здесь нет универсальных формул, нет готовых диагнозов — каждый случай требует бережного внимания, почти археологического прикосновения к телесным пластам, в которых спрессованы годы молчания.
Важно, что в этих практиках удовольствие не возводится в абсолют, не становится целью как таковой. Оно воспринимается не как конечная точка, не как псевдо-просветление, а как органическая регуляция — естественное состояние, в котором тело возвращается к себе, выходит из режима тревоги и напряжения, обретает равновесие. Удовольствие здесь — не экстаз, не утопия, но тёплый, тихий отклик, возникающий, когда дыхание вновь становится полным, движения — свободными, а контакт — не пугающим. Оно не требует озарения, не нуждается в философском оправдании, оно просто возвращает живое в живое.
Именно в этом направлении — от мистики к присутствию — культура прикосновения становится противовесом техноутопиям и иллюзиям контроля. В отличие от приборов и абстрактных энергий, терапия, основанная на прикосновении, на присутствии здесь-и-сейчас, обращается к простому: к ладони, лежащей на спине; к ритму, подхваченному дыханием другого; к пространству, в котором не нужно ничего доказывать. В массаже, в телесной работе, в практике внимательного касания возвращается доверие к телу — не как инструменту, но как живому существу. Здесь не требуется вера, достаточно опыта: кожа помнит то, что разум давно вытеснил.
Эта культура не обещает исцеления как результата, она предлагает возможность быть — быть в своём теле, в настоящем времени, в тишине, где нет требований, нет диагностики, нет оценки. В этих встречах с другим — будь то терапевт, партнёр, учитель — восстанавливается не только связь с телом, но и с миром, из которого человек был вынут собственными страхами. Ведь именно в страхе — перед болью, перед отвержением, перед чувствами — и зарождается тот панцирь, о котором писал Райх. И, разрушаясь, он не требует подвига, не требует крика. Он тает в тепле ладоней, в мягкости дыхания, в молчаливом разрешении быть живым.
Глава третья. Где Райх прав и где ошибся
В наследии Вильгельма Райха, как в старинной карте, где указаны и неисследованные земли, и опасные тропы, и иллюзорные берега, переплелись открытия, предвосхитившие целые направления гуманитарной мысли, и заблуждения, оставшиеся памятниками наивной веры в простые решения. Его фигура стоит не на обочине истории идей, а на её границе — там, где заканчиваются признанные территории академической мысли и начинается рискованная зона личного опыта, пророчества и догадки. Но именно на этой зыбкой границе Райх сумел указать на то, что долгое время оставалось вне поля зрения: на неразрывную связь между телесным и психическим, на то, как социальный порядок врастает в мускулы, в кожу, в дыхание.
В этом интуитивном прозрении он оказался не только смелее, но и точнее многих современников. Единство тела и психики для него не было декоративной формулой или модной метафорой — оно становилось аксиомой, исходной точкой всякой терапии, всякого понимания страдания. В теле он видел не просто оболочку субъекта, но саму субстанцию переживания, то, где бессознательное не только говорит, но и живёт. В этом смысле Райх стал не просто продолжателем фрейдистской традиции, но её радикальным реформатором, уводя психоанализ из пространства толкования и направляя его к телесной практике. Его мысль, словно прорвав плотину теории, устремилась в сторону живого, пульсирующего, дышащего — к тому, что нельзя свести к знаку, но можно почувствовать.
Точно и то, что он первым обнаружил политический смысл сексуального подавления. Там, где общество учит сдержанности, скромности, послушанию, за внешней моральной риторикой нередко скрывается механизм власти, направленный на контроль не только за действиями, но и за желаниями. Репрессия сексуальности в его понимании была не следствием этики или страха, а инструментом — способом формировать послушного гражданина, изолированного от собственных телесных импульсов и потому податливого. В этом Райх оказался ближе к позднему Фуко, чем к своим современникам. Он предвосхитил идею дисциплинарной власти, действующей не только через запрет, но и через управление телесным поведением, телесной мимикой, телесной памятью. Его анализ авторитарной личности как следствия вытесненного либидо — один из самых мощных вкладов в понимание политической психологии двадцатого века.
Но рядом с этим ясным видением оказались и ошибки — глубокие, симптоматичные, родственные самой природе его дерзновения. Прежде всего — в попытке физикализировать метафору, превратить понятие жизненной пульсации в вещество. «Оргон» стал не понятием, а субстанцией, не образом, а якобы материальной энергией. Этим шагом Райх пересёк границу между философией и натурфилософией, между метафорой и машиной. Он попытался измерить то, что по самой природе своей сопротивляется измерению. В погоне за доказательством он потерял ту гибкость, которая позволяла ему улавливать тончайшие вибрации между внутренним и внешним. Поверив в существование особой энергии, Райх отошёл от своего же открытия: тело не нуждается в дополнительной субстанции, чтобы жить. Оно и есть жизнь — в дыхании, в ритмах, в страстях, в уязвимости. Оргон стал той самой теорией, которая, пытаясь освободить тело, вновь подчинила его аппарату — на сей раз техническому, а не моральному.
Не менее значимой ошибкой была и его вера в «разрядку» как универсальное лекарство. В представлении Райха оргазм, пережитый в полноте и без страха, был не просто физиологическим актом, но актом освобождения. Однако в этом он, возможно, переоценил биологическое начало, упуская из виду, что человек — это не только импульсы, но и смыслы, не только желание, но и отражение над ним. Сексуальность не сводится к освобождённой энергии, а включает в себя множество пластов: личностных, культурных, символических. Даже самая полная телесная отдача не отменяет сложностей человеческих отношений, чувства ответственности, потребности в смысле. Райх стремился разрушить панцирь, но порой забывал, что внутри него — не только подавленное влечение, но и хрупкость, которую нельзя вылечить экстазом.
Вера в «естественность» человека, который, освободившись от подавлений, якобы автоматически обретёт гармонию, тоже оказалась идеологической ловушкой. Подлинная сложность человеческой природы не допускает такого упрощения. Противостояние культуре в пользу инстинкта игнорирует один из важнейших человеческих ресурсов — способность к сублимации. В этом Райх вступает в противоречие с собственными прозрениями: то, что культура превращает в символ, не обязательно является репрессией. Сублимация может быть не отказом от желания, а его преобразованием. Искусство, игра, мышление — не маскировка тела, а его высшие формы выражения. И потому идея, что освобождение тела автоматически ведёт к освобождённой жизни, оказывается романтической утопией, не учитывающей цену свободы — её ответственность, её внутренние противоречия, её непрерывную работу над собой.
Но даже с этими ошибками Райх остаётся тем, кто услышал тело до того, как оно стало объектом маркетинга, медицинских схем и цифрового контроля. Он поставил вопрос, который звучит и поныне: можно ли быть свободным, оставаясь заключённым в собственных мышцах, в собственной позе, в собственной истории? Его дерзость не требует повторения, но заслуживает внимательного чтения — как усилие человека, стремившегося найти правду в самом сердцевине жизни, там, где биение пульса совпадает с биением мысли.
Глава четвёртая. Желание как голод
Желание — как дыхание, как чувство голода, как движение крови — не знает окончательной точки насыщения. Его невозможно завершить, исчерпать, «прожить до конца» так, чтобы оно навсегда отступило, оставив после себя только сплошное покойное удовлетворение. Даже в момент полной разрядки, когда волна оргазма проносится через тело, прерывая на мгновение поток мыслей, желания не исчезают — они лишь отступают, притихая, чтобы вскоре вновь пробудиться. Сексуальность, в отличие от отдельных актов, имеет непрерывную природу: её можно сравнить не с вспышкой, а с тлеющим жаром, который не погасает полностью даже в отсутствие непосредственного стимула.
Физиологически сексуальность проходит через фазы, связанные с уровнем гормонов, с возрастом, с внутренним состоянием организма, но в своей направленности остаётся постоянной. Даже в периоды затишья — в болезни, в горе, в усталости — влечение не исчезает насовсем, оно меняет форму, выражается в других регистрах: в прикосновении, в фантазии, в поиске взгляда, в тоне речи. Это не столько акт, сколько вектор, не столько потребность, сколько движение: телесная направленность наружу, к другому, к отклику, к проникновению и слиянию, будь то буквальное или образное. Эта направленность никогда не бывает «удовлетворена», потому что её задача — не достижение, а поддержание жизни, её циркуляции, её непрерывного пульса.
В этом фундаментальном качестве сексуальное желание сближается с пищевым инстинктом. Подобно тому как еда не устраняет голод навсегда, а лишь временно утоляет его, оргазм не стирает влечение, а лишь на мгновение гасит его остроту. Каждый приём пищи — это продолжение жизни, а не её итог. Точно так же и каждый сексуальный акт — это фаза в ритме, а не его завершение. И если пищевой голод телесно ощущается как пустота, как тяга к насыщению, то сексуальное влечение чаще действует через образы, прикосновения, интонации, жесты. Оно укоренено в биологии, но реализуется в культуре, в языке, в воображении. Тем не менее, его основа — витальная, а не романтическая. Оно проистекает из самой программы жизни, из глубинной установки на воспроизводство и выживание, и не нуждается в оправдании смыслом, символом, чувством.
Нейрохимия оргазма подтверждает это. Независимо от того, каким был сценарий стимуляции — будь то акт между любящими, случайная близость, воображение, механическое воздействие или даже сны — мозг реагирует по одному и тому же алгоритму. В этот момент происходят мощные выбросы дофамина, серотонина, окситоцина и других веществ, способствующих ощущению радости, безопасности, связи. Тело не делает различий между контекстами — оно подчиняется внутренним механизмам, созданным для того, чтобы вознаграждать действия, поддерживающие витальность. И именно в этом проявляется одна из главных иллюзий, питаемых культурой: идея о том, что сексуальность должна быть оправдана чем-то высшим — любовью, чувством, смыслом, историей.
На деле же желание не нуждается в объяснении. Оно существует не как производное от нарратива, а как его источник. Именно потому, что влечение не пресекается логикой, оно оказывается неудобным, трудно поддающимся контролю. Его не возможно дисциплинировать без остатка, как не возможно раз и навсегда укротить голод или страх. Попытки культур переопределить сексуальность как нечто подлежащее одомашниванию — через институт брака, морализаторство, романтические нарративы — являются стратегией не объяснения, а управления. Под ними скрывается тревога перед непрерывностью желания, перед его независимостью от смысла.
И всё же признание этого не приводит к цинизму или редукции. Оно лишь возвращает сексуальность к её природе — не как таинству, не как вине, но как силе, питающей жизнь. Принято считать, что либидо требует цели, объекта, формы, но, быть может, оно требует лишь пространства — того, в котором можно хотеть, искать, трогать, откликаться, не опасаясь осуждения или необходимости доказывать свою «истинность». Желание — не путь к обретению, а способ присутствовать, быть вовлечённым в движение, в которое вписаны не только двое, но сама материя жизни.
Глава пятая. Век молчания и цена стыда
Молчание не всегда означает отсутствие слов. Гораздо чаще оно обозначает их изгнание — систематическое, настойчивое, закреплённое в институты, проповеди, школьные программы, семейные взгляды. Век молчания о сексуальности нельзя свести к упрёку морали; он был глубже, тоньше, коварнее. Это было не прямое запрещение, а расставленные повсюду знаки опасности, застывшие в каждом взгляде, в каждой заминке, в каждом уклончивом ответе взрослого, когда ребёнок задавал слишком прямой вопрос. Оно выражалось в оберегании тишины, в поддержании приличий, в мифологии чистоты, под которой прятался страх — страх перед телом, перед желанием, перед свободой.
Церкви, начиная с патристики и заканчивая пуританской проповедью, последовательно формировали образ сексуальности как греховного источника, как искушения, требующего постоянного надзора. Христианская традиция, впитавшая в себя античное пренебрежение к плоти, возвела воздержание в высшую добродетель, оставив телу лишь роль препятствия на пути к спасению. Но не только религия была источником этого давления. Буржуазная культура Нового времени, прикрывшись фигурами нравственности и уважения, создала образ человека, для которого сексуальность либо должна быть изолирована в браке, либо вытеснена в область тёмного, патологического. Идеология приличия, эстетика закрытости, дисциплина тела — всё это сделало молчание не просто нормой, а условием принадлежности к порядочному обществу.
Табу не уничтожило сексуальность — оно сделало её невидимой, а вместе с ней и всё, что не укладывалось в дозволенное. В тени оказались травмы, насилие, страх, одиночество. Жертвы не могли говорить, потому что язык был изъят из обращения: для насилия не существовало имени, для боли — признания, для вины — прощения. Страдание оставалось немым, а молчание множило его. Женщины, чья сексуальность считалась опасной и подлежащей контролю, дети, лишённые права на вопросы, мужчины, от которых требовали силы, но не чувствительности, — все оказались участниками одного общего ритуала: подавления, утаивания, смирения.
Самой стойкой оказалась не разнузданность, а лицемерие. Общество научилось жить с двойной моралью: запрещать в публичной сфере то, что втайне поощрялось; клеймить порок, который тайно культивировался; презирать плоть, которой тайно наслаждались. Эта двойственность не была просто культурным парадоксом — она стала устойчивым механизмом власти. Подавление желания создало коллективную зависимость от самого факта его скрытности. Тайна превратилась в структуру, ложь — в ритуал, стыд — в норму. И в этой структуре каждый знал своё место, знал, когда промолчать, когда отвести глаза, когда усмехнуться вместо того, чтобы ответить.
Разрушить этот порядок оказалось труднее, чем просто отменить запреты. Ведь речь шла не о поведении, а о самой форме мысли, о привычке видеть в теле угрозу, в желании — опасность, в откровенности — развращение. И именно потому подлинное освобождение не может быть телесным без языкового. Необходимость говорить — не просто культурное требование, а акт человеческого достоинства. Сексуальность должна быть названа, не зашифрована, не смягчена, не причесана до удобства. Только в прямоте, в честности, в ясных словах, произносимых без стыда, без самозащиты и без расчёта, может начаться подлинная работа с тем, что веками оставалось на периферии сознания.
Этот язык не должен быть сенсационным, он не требует провокации. Он требует уважения. Говорить прямо — значит не утратить глубины. Это значит признать, что тело имеет право быть не только объектом желания, но и субъектом речи; что боль имеет право быть произнесённой; что удовольствие не нуждается в оправдании, чтобы быть признанным. В этой сфере гуманизм возможен лишь через честность: без неё любое освобождение оборачивается новым подавлением — более изощрённым, более гламурным, но столь же отрицающим право на собственную плоть.
Цена молчания всегда выше, чем цена слова. Стыд, оставленный без света, прорастает в агрессию, в отчуждение, в насилие, которое кажется случайным, но питается годами немоты. Именно поэтому всякий разговор о сексуальности — это не только разговор о желаниях, но и о структуре общества, о его правде, о его способности выдерживать откровенность без разрушения. Только там, где телесное знание не прячется, где признание не стыдно, где слово не убегает от чувства, возможно пространство, в котором человек не будет бояться ни себя, ни другого.
Глава шестая. Порнографическая эпоха и иллюзия освобождения
Время, в которое довелось жить современному человеку, с наивной гордостью называет себя эпохой освобождения. То, что ещё недавно было скрыто, подавлено, запрещено, сегодня выставлено на поверхность, транслируется в миллиардах изображений, на экранах, в карманах, в поисковых системах. Порнография, некогда считавшаяся маргинальной, сегодня стала неотъемлемой частью культурного фона, доступной столь же беспрепятственно, сколь и повсеместно. И хотя внешне это выглядит как победа свободы над стыдом, на самом деле перед глазами разворачивается форма глубокой, почти невидимой репрессии — не в виде запрета, а в виде обесценивания.
Сексуальность, раздробленная до своих технических компонентов, превращена в алгоритм разрядки: действие без встречи, контакт без сопричастия, напряжение, за которым не следует ни глубины, ни отклика. Порнография предлагает акт, но не даёт отношения; обещает удовольствие, но лишает его оснований. В этом пространстве тело становится механизмом, изображение — заменой присутствия, а возбуждение — циклом, не выходящим за пределы экрана. В отличие от живой близости, где другой — это непредсказуемость, запах, голос, молчание, тревога, порнографический опыт предлагает абсолютный контроль: выбор, перемотка, повтор, вариативность без риска.
Сама структура симуляции устроена так, чтобы превосходить реальность. Она более доступна, менее уязвима, полностью подчиняется желаниям субъекта, не требует ничего — ни слов, ни времени, ни телесного такта. Там, где реальный контакт полон неизвестности, неудобства, необходимости отклика, порнографическая сцена избавляет от всей сложности. И в этом — её сила, и её ловушка. Освобождение, лишённое сопричастности, оказывается формой самоизоляции. В пределе это уже не эротика, а технологическое снятие напряжения, сходное с физиологическим актом пищеварения: быстро, эффективно, без следа.
Всё это производит эффект, который можно назвать парадоксом разобщённой сексуальности. На физиологическом уровне напряжение действительно снижается. Исследования подтверждают: регулярный просмотр порнографии способствует снижению уровня тревоги, агрессивности, социальной импульсивности. Молодёжь становится сдержаннее, менее склонной к риску, реже вовлечённой в насильственные формы поведения. Но за этой статистикой скрывается другая реальность — утрата привязанности, оскудение эмоционального пространства, исчезновение самой необходимости в тепле, в соприсутствии, в телесной уязвимости.
То, что ранее становилось поводом к диалогу, к касанию, к совместной неловкости — сегодня легко обнуляется простым переключением экрана. Порнография перестала быть исключением и стала рутиной. Она не нарушает нормы — она их устанавливает. И в этом проявляется её контрреволюционная природа: под видом освобождения она воссоздаёт ту же структуру отчуждения, против которой якобы направлена. Здесь нет подавления в привычном смысле — есть автоматизированная отстранённость. Свобода от стыда, не подкреплённая свободой быть в отношениях, оборачивается свободой от другого как такового.
В результате создаётся поколение, не подавленное, но и не включённое. Отсутствует тревога, но нет и настоящего желания. Разрядка происходит, но страсти нет. Привычка к одиночной стимуляции, к управляемому возбуждению, к предсказуемым сюжетам формирует восприятие, в котором близость кажется ненужной тратой усилий, а другой человек — источником лишнего беспокойства. Там, где раньше возникала любовь, неловкость, тоска, ревность, — сегодня остаётся лишь картинка. Яркая, бесконечная, подчинённая, но мёртвая.
И потому нынешнее время — это не столько победа сексуальности, сколько её технологическое разоружение. Под натиском симуляций исчезает не запрет, а глубина. Не подавляются формы, но отмирает содержание. Возникает иллюзия свободы, лишённая самого главного — сопричастия. Быть с другим, а не просто смотреть на другого; трогать, а не управлять; слышать дыхание, а не аудиотрек — всё это оказывается вытесненным. И пока никто не запрещает, но всё же ничего не происходит. Это уже не век молчания — это век многословной тишины, где всё показано, но ничто не сказано.
Глава седьмая. Энергия без адресата
В каждом человеческом теле заключена энергия, чья природа не сводится к механике. Она движется в глубинах плоти, вызывая возбуждение, тревогу, жажду действия, стремление к прикосновению, к созиданию, к разрушению — и всё это может сосуществовать в одном импульсе. Эта энергия не имеет заданного адресата и потому требует формы, требует направления, требует перевода. Иначе она ищет кратчайший путь к выходу, прорываясь через телесные акты, взрывы чувств, порывы насилия или, напротив, уходит в болезнь, в оцепенение, в глухую тоску.
Современная культура предлагает множество способов сброса этого внутреннего напряжения, но всё реже — способы его осмысления. Между возбуждением и удовлетворением не остаётся пространства, в котором энергия могла бы преобразоваться в значимое действие, в заботу, в внимание, в творчество. Быстрое снятие напряжения становится самоцелью, и тем самым лишает человека доступа к главному — к преобразующей силе влечения. Разрядка, сколь бы мощной она ни была, не означает превращения. Она снимает симптом, но не открывает смысл. Это как дыхание, которое сбивается от усилия, но не переходит в речь.
Неудивительно, что в отсутствие внутренних каналов для движения этой энергии она начинает искать выход в местах, где не требуется рефлексии — в массовых движениях, в религиозном фанатизме, в слепом насилии. Войны и идеологические вспышки редко рождаются из дефицита информации — они чаще вырастают из невыдержанной внутренней мощи, из желания слиться с другим не в любви, а в ярости, не в чувственности, а в разрушении. Это не просто «сексуальная нехватка», как иногда утверждают в упрощённых интерпретациях, а сбой в пути от желания к значению. Там, где энергия не находит формы, она переходит в крайность, становясь огнём без очага.
Даже в частной жизни, вдали от арены истории, можно наблюдать, как утоление не устраняет агрессии. Разрядка может временно снизить напряжение, но если энергия не включается в движение, в сопричастность, в акт заботы, она возвращается тем же кругом. Усталость, раздражение, отчуждение — всё это следствия энергии, которая не получила продолжения. Ощущение пустоты после наслаждения — не результат вины, а симптом того, что энергия не была принята, не была осмыслена, не была подарена другому, не стала жестом. Без этого движение превращается в выброс — без адреса, без ответа, без следа.
Настоящая задача не в том, чтобы научиться снимать возбуждение, а в том, чтобы дать ему форму. Научиться не избавляться от желания, а направлять его — в игру, в труд, в прикосновение, в заботу, в письмо, в молчаливое присутствие. Это требует иной внутренней работы, чем просто разрядка. Требует способности оставаться в напряжении, не спеша его гасить, выносить влечение, не превращая его сразу в акт. Энергия, не сброшенная сразу, становится глубокой. Она ищет выхода не через клапан, а через преобразование.
Такое обучение — задача не индивидуальная, а культурная. Его не даст рынок, не подскажет технология, не заменит изображение. Оно требует воспитания внимания к телу, к дыханию, к внутреннему движению, к способу быть с другим не ради снятия напряжения, а ради общей формы. Это и есть циркуляция: когда энергия не уходит в ничто, а возвращается, обогащая, питая, оживляя. Когда эротическое становится не актом, а структурой отношений — не в смысле романтической привязанности, а в смысле постоянного отклика на живое.
В этом — подлинная альтернатива эпохе сброса. Не отказ от удовольствия, не подавление желания, но создание пространства, в котором энергия может быть принята, пережита, отдана и возвращена. Тогда сексуальность перестаёт быть симптомом или инструментом и вновь становится тем, чем она всегда была — движущей силой жизни, неисчерпаемой и нуждающейся не в глушении, а в направленном потоке.
Глава восьмая. Несовместимость полов как цивилизационный диагноз
Тело человека никогда не было простым продолжением природы. Даже в самых интимных касаниях, в том, что кажется древним, врождённым, не поддающимся анализу, звучит отголосок тысячелетий культурной настройки. Секс, вопреки обыденному мифу, не является ни органичной симфонией, ни заранее отрегулированным союзом, ни тем более естественным «подарком природы», который достаточно просто распаковать. Напротив — он требует непрерывных усилий, согласований, адаптаций, внутренних переконфигураций, потому что в самой основе взаимодействия полов заложена не гармония, а расхождение. Это расхождение — не трагедия и не ошибка эволюции. Оно и есть материал, из которого строится человеческая близость.
Различие между мужчинами и женщинами — не только биологическое, не столько психологическое, сколько ритмическое, алгоритмическое, стратегическое. Разные эволюционные программы заложили в оба пола стратегии, которые по сути своей несовместимы. Одна — направлена на экспансию, на быстрое распространение, на краткие вспышки высокой интенсивности, на готовность к риску ради шанса. Другая — на отбор, на осторожность, на длительное участие, на безопасность и на предсказуемость. Это не оценка, не укор, не идеология, а физиологическая и культурная данность, которая не исчезает даже в условиях полной гендерной свободы. Именно в этих несостыковках скрыта главная трудность интимности.
Когда два человека оказываются рядом, им приходится не просто встречаться, но вступать в длинные переговоры — о ритуалах, о времени, о языке жестов, о границах, о допустимом, о желаемом и терпимом. Секс становится не «событием», а процессом тонкой и часто невидимой координации, в котором каждый жест требует прочтения, каждое прикосновение — оценки, каждое слово — интерпретации. Эти переговоры никогда не бывают мгновенными, как бы ни хотелось свести их к спонтанному единству. За каждым успешным моментом согласованности стоит длительная внутренняя работа: поиск общего темпа, перенос акцентов, преодоление непонимания, допущение различия без страха его разрушить.
И потому взаимное удовольствие — не автоматизм, а инженерия. Не в смысле техничности, но в смысле кропотливого построения, настройки, подгонки. Оно требует воли, чуткости, наблюдения и, прежде всего, готовности выйти за пределы собственных привычных моделей. У большинства людей этот процесс не происходит сам собой. Приходится «достраивать» себя — расширять эмоциональный диапазон, настраивать чувствительность, осваивать другой темп, принимать иные формы возбуждения и отклика. Эта достройка касается не только телесных аспектов, но и представлений, убеждений, внутренних структур — того, как вообще воспринимается желание, как строится близость, как мыслится согласие.
Многим приходится преодолевать глубокие разрывы: между тем, чего хочется, и тем, что можно; между своим возбуждением и реакцией партнёра; между ролевыми ожиданиями и реальной уязвимостью. Секс оказывается не завершённой формой, а полем постоянных уточнений, в котором несовпадение не ошибка, а норма. Принятие этой несовпадаемости не отменяет стремления к близости, но делает её реальной, человеческой, а не мифологической. И только тогда возможно доверие, не как фон, а как результат — не романтическое, не иллюзорное, а основанное на усилии увидеть другого не как отражение собственного желания, а как существо с иным ритмом, иным языком, иным устройством тела и души.
Именно в этом, в признании и согласовании различий, и кроется скрытый цивилизационный диагноз. Там, где культура обещает гармонию без труда, она обрекает людей на разочарование. Там, где отказываются говорить о различии — возникают обиды, недоразумения, насилие. Только честность в признании расхождений, только готовность достраивать себя, а не требовать соответствия от другого, создаёт возможность для нового типа близости. Такой близости, в которой несовместимость не устраняется, а становится материалом для движения — от одиночества к диалогу, от замыкания к встрече, от инстинкта к сознательному союзу.
Глава девятая. Инженерные просчёты природы
Тело человека, несмотря на всё его совершенство в движении, речи и восприятии, в интимной сфере оказывается неожиданно несовершенным, словно природа, следуя своей слепой эволюционной логике, допустила ряд просчётов, не приняв во внимание последствия для субъективного переживания близости. Эти инженерные недочёты не очевидны в юности, когда сексуальность воспринимается как инстинкт, порыв, игра, но с возрастом, с опытом и наблюдением они выступают с пугающей ясностью, разрушая миф о гармоничном союзе тел. Биология, как оказывается, вовсе не стремилась к удовольствию — она добивалась передачи генов, а потому многие детали устройства тел, их сопряжённости, их функции, нацелены на результат, а не на согласованность.
Одним из самых очевидных противоречий становится анатомическое несоответствие: контакт, задуманный как акт соединения, нередко сопровождается микротравматичностью, болью, дискомфортом, особенно при отсутствии точного ритма, достаточного возбуждения, психологического согласия. Женское тело, по своей природе способное к глубокой восприимчивости, требует больше времени для подготовки, большего внимания к фазам возбуждения, тонкой настройки. Мужское — быстрее вступает в возбуждение, быстрее достигает кульминации, и тем самым создаёт постоянную асимметрию. Оргазмическая диспропорция — не социальный миф, а устойчивое физиологическое различие, в котором чаще всего женщина оказывается в положении догоняющей или адаптирующейся. Эта неравномерность не случайна, но и не фатальна — она требует понимания, обучения, соучастия, но никак не решается сама собой.
Добавляется и высокая цена, которую женское тело платит за участие в акте: риск боли, возможность воспалений, вероятность нежелательной беременности, сложность гормональной перестройки. В то время как эякуляция для мужчины не несёт в себе существенной физиологической угрозы, женская сексуальность изначально сопряжена с постоянной бдительностью — физической и психологической. Сама возможность удовольствия проходит через множество фильтров: эмоциональных, гормональных, культурных. Это создаёт поле неравного доступа к наслаждению, которое не компенсируется словами о «природной гармонии». Напротив, именно здесь природа демонстрирует свою слепоту, пренебрегая тем, что будет пережито как несправедливость, как трудность, как разрыв.
Именно по этой причине эротика — в том смысле, в каком она выработана культурой — становится не продолжением природы, а её компенсацией. Всё, что называется искусством любви — ласка, ритуал, темп, предварительные прикосновения, игра взглядов, обоюдная настройка, ритмическая тонкость — это не дополнение, а необходимая коррекция. Эротическая культура — это форма донастройки, в которой телесное становится не просто функциональным, но пригодным к встрече. Именно в ней устраняется грубость биологического контакта, вводятся паузы, мягкость, медленность, согласие. И потому обучение в этой области — не роскошь, не избалованность, а путь к уравниванию тех параметров, которые сама эволюция предоставила в неотлаженном виде.
Техника — в самом широком понимании — оказывается здесь не механикой, а проявлением внимания. Это не набор приёмов, а культура участия, в которой знание о другом теле не менее важно, чем чувствование своего. И обучение не сводится к физиологии: это долгий путь узнавания — ритмов, чувств, границ, темпов, всего того, что не дано «естественно», а требует труда, включённости, опыта. Так устраняется дисбаланс, так восполняется небрежность природы, так возникает контакт, в котором несовершенная конструкция перестаёт быть препятствием.
Ошибки эволюции не подлежат исправлению, но могут быть осмыслены. Анатомия, как она есть, не предопределяет страдание, но требует вмешательства культуры — как формы смягчения, как способа вести диалог между телами, чьи алгоритмы различны, но не обречены на конфликт. Только в таком пространстве — через знание, внимание, настойчивость и заботу — несовершенство перестаёт быть препятствием, а становится основой для настоящего человеческого союза, в котором каждый шаг — не слепая реакция, а осознанное, выстраданное, живое приближение.
Глава десятая. Природа как безжалостный программист
В той глубине, где жизнь возникает не из идей, а из клеточного деления, где пульс передаётся не через речь, а через биохимический ток, природа остаётся равнодушной. Она не знает сострадания, не признаёт цели, кроме одной: продолжения. Всё, что существует в биологической системе, служит либо сохранению структуры, либо передаче генетического материала. Это не выбор и не злонамеренность, а строгость алгоритма, который не интересуется личными смыслами, не задерживается на страданиях, не признаёт любви, как её представляет себе сознание. Индивид — лишь носитель, временное вместилище кода, который должен быть переправлен дальше, не важно каким способом, не важно с каким результатом для самого носителя.
Размножение — не просто функция, но ось, вокруг которой выстроены и физиология, и поведенческие стратегии, и даже многие социальные институты. Всё, что мы называем привлекательностью, ухаживанием, эротикой, принадлежит не нам, а коду, который через нас продолжает себя. Удовольствие, которое кажется личным, оказывается наградой, встроенной в систему, чтобы побудить повторить действие. Желание — это не интуиция свободы, а продуманный сигнал, чтобы организм не отказался от своей роли. Природа награждает участника, но не заботится о том, что будет после. Оргазм — пиковое переживание, но его структура по сути своей — мотивационная система, закреплённая за актом, гарантирующим возможность репродукции.
И всё же человек — единственное существо, способное остановиться внутри этого процесса и задать вопрос. Только человек умеет рассматривать своё желание со стороны, ощущать его как напряжение, но не подчиняться сразу. Только ему дано сознание собственной включённости в биологический приказ — и, вместе с тем, способность его оспаривать. В этом и кроется трагизм и свобода человеческого существования: быть участником слепой системы и одновременно обладать даром рефлексии. В нём заложено стремление к удовольствию, но также и стремление к смыслу, к оставлению следа, который не сводится к потомству.
Творчество, письмо, забота, строительство, память, произведения — всё это формы репродукции, не включённые в репродуктивную систему. Это символическое продолжение себя, выход за пределы биологии. Когда человек создаёт — он отвечает на ту же потребность оставить после себя нечто, но делает это не через тело, а через культуру. В этом смысле каждый текст, каждое движение искусства, каждый акт любви, не стремящийся к зачатию, становится вызовом — попыткой доказать, что быть живым — это не только участвовать в циркуляции кода, но и создавать нечто, что останется, даже если код не будет передан.
Биология требует, чтобы передавали. Но человек может выбирать, что именно передавать: ген, чувство, мысль, образ, жест. И в этом — его особое положение. Он не свободен от инстинкта, но способен сделать его материалом для другого. Даже эротическое переживание может быть обращено в язык, в картину, в утонченное присутствие. Там, где природа требует акта, человек может ответить вниманием. Там, где алгоритм диктует повторение, он может создать отклонение.
Это не делает его выше природы — лишь делает его другим. Сознание не отменяет телесности, но позволяет не быть полностью ей подчинённым. Только человек способен увидеть, что природа безжалостна, и, не отвергая её, поставить рядом с ней заботу, любовь, искусство — всё то, что не передаёт код, но сохраняет значение. И в этом — подлинное продолжение, не в генетике, а в следе.
Глава одиннадцатая. Автоматизация удовольствия
Человеческое тело, со всеми его непредсказуемостями, теплотой, дыханием, несовпадениями и уязвимостью, всё чаще оказывается вытесненным из сферы удовольствия. Оно уступает место технологиям, которые не болеют, не обижаются, не нуждаются в ответе и не требуют внимания. Автоматизация интимной сферы — не экзотика и не предвестие далёкого будущего, а устойчивый сдвиг, уже ставший частью повседневной реальности. Игрушки, устройства, цифровые симуляции не просто дополняют тело, они замещают его, берут на себя функции, с которыми биология не всегда справляется: точность, предсказуемость, ритмическую повторяемость, согласованность с импульсом.
Это не бегство от человека, а бегство от неопределённости, которой он наделён. Там, где живой партнёр приносит с собой своё время, свой темп, свои границы, технологии предлагают отклик, выстроенный под индивидуальную настройку. Чувствительность можно регулировать; интенсивность — контролировать; сценарии — повторять или менять в зависимости от потребности. Всё это даёт ощущение контроля, которого реальная близость, по своей природе, предложить не может. И в этом контроле кроется новая форма уюта: удовольствие становится процессом, лишённым конфликта, ожиданий, необходимости говорить или быть понятным.
Мужчины, чаще вырастающие в культуре, поощряющей автономию и избегающей эмоциональной включённости, нередко обнаруживают, что одиночный сценарий становится не компромиссом, а предпочтением. Он избавлен от уязвимости, от необходимости учитывать другого, от страха быть недостаточным или отвергнутым. Женщины, в свою очередь, открывают технологическую точность как способ компенсировать тот анатомический дефицит, с которым часто приходится сталкиваться в гетеросексуальной близости: нехватку внимания, ритмического согласования, элементарного знания об их физиологии. Устройства становятся средством не только разрядки, но и возвращения к себе, к телесной целостности, которая ранее оказывалась прерванной или искажённой в контактах.
Виртуальные формы близости, от простых образов до интерактивных симуляций, прочно вошли в жизнь как допустимая и даже социально нейтральная практика. Они не требуют объяснений, не порождают скандалов, не обязывают к привязанности. Всё чаще именно они становятся основным механизмом личной регуляции, способом справляться с тревогой, скукой, бессонницей, одиночеством. То, что прежде нуждалось в другом, теперь всё чаще сводится к частному ритуалу — функциональному, дозируемому, без остатка. Цикл возбуждения и разрядки замыкается в пределах одного тела, и на уровне физиологии это даёт тот же эффект: выброс нейромедиаторов, ощущение облегчения, краткий пик удовольствия.
Однако с психологической точки зрения этот цикл отличается принципиально. Он не ведёт к построению связи, не требует эмпатии, не развивает способность к отклику. Разрядка в одиночестве, повторяющаяся изо дня в день, постепенно становится не освобождением, а привычной саморегуляцией — такой же, как кофе утром или прокрутка новостей перед сном. Она не разрушает напрямую, но и не открывает ничего нового. Она не требует усилия, а значит, не приносит и того роста, который рождается в реальном взаимодействии. Живое остаётся за границей — слишком сложное, слишком медленное, слишком непредсказуемое.
Так формируется новая интимная топография, в которой технология становится не помощником, а полноценным собеседником в акте удовольствия. Но этот собеседник не задаёт вопросов и не нуждается в ответах. Он не дышит, не смотрит в глаза, не делает ошибок. И потому даёт спокойствие, но не сопричастие. Одиночка остаётся в центре замкнутого круга: тело оживает, нервная система реагирует, но связь не возникает. Между стимулом и откликом нет другого, а значит — нет и того напряжения, из которого рождается настоящая близость. Удовольствие остаётся, но оно уже не зовёт наружу. Оно завершает себя в точке, где когда-то начиналась встреча.
Глава двенадцатая. Биология, культура и исчезновение страсти
Когда страсть уходит, не сразу остаётся пустота. Сначала приходит тишина, похожая на покой, на облегчение, на освобождение от старой тревоги, в которой так долго сливались желание и страх, притяжение и боль. Исчезновение страсти не громкое, не внезапное — оно подобно медленному снижению температуры, при котором ещё сохраняется тепло, но уже не вспыхивают искры. Этот процесс идёт незаметно, под прикрытием благих изменений: насилия становится меньше, люди учатся уважать границы, появляются новые формы согласия, теряет силу патриархальный диктат. Всё это безусловно правильно, необходимо и давно назрело. Но вместе с ним уходит что-то трудно определимое — внутренняя вибрация, которая не подчиняется законам комфорта и контроля.
Современная сексуальность всё чаще распадается на отдельные компоненты. Возбуждение больше не зависит от другого — оно становится самодостаточным, автономным, не требующим живого участия. Формируется индивидуальная эротическая архитектура, где каждый выстраивает собственную систему стимулов, сценариев, образов, не нуждаясь в том, чтобы подстраиваться под чужие ритмы. Это делает сексуальность более честной, освобождённой от давления ролей и обязательств, но в то же время — более замкнутой. Желание становится личным конструктом, поддающимся точной настройке, но теряющим качество встречи.
Социальные связи слабеют не потому, что люди стали хуже или эгоистичнее, а потому, что исчезает сама необходимость в глубоких взаимных рисках. Технологии, автономия, психологическая грамотность — всё это создаёт возможность жить, не завися от другого. Можно переживать сексуальность без партнёра, интимность — без прикосновения, привязанность — без боли. И хотя это открывает путь к жизни без насилия, без навязанных сценариев, без драматических коллизий, одновременно гаснет то, что когда-то делало отношения полем внутреннего пламени: чувство, что без другого — никак. Это “никак” уходит, и на его месте возникает “удобно”.
Минимизация зависимости — благо с точки зрения защиты и автономии, но она снижает плотность контакта. Там, где исчезает риск, исчезает и высокая температура. Там, где не требуется прорываться сквозь страх, не рождается подлинное оголение. Человек остаётся целым, защищённым, психически уравновешенным, но одновременно всё менее горящим. Уходит страсть — не как сексуальная интенсивность, а как метафизическая напряжённость, как то внутреннее дрожание, в котором тело и душа совпадают в едином пульсе.
Покой приходит как финальная стадия гуманизации интимной сферы. Он приносит уважение, равенство, безопасность — но цену этого приобретения невозможно не заметить. Жар, который ранее разрушал, но также и соединял, отступает. Отношения становятся понятнее, чище, легче — и всё реже требуют трансформации. Всё реже зовут к подвигу, к внутреннему изменению, к риску сойти с привычной траектории. Остаётся тепло, остаётся доброта, остаётся дружественное соседство душ. Но исчезает та самая страсть, которая, как когда-то считали, способна была сжечь всё ложное, оставить только подлинное, перевернуть жизнь.
Современная культура научилась обуздывать насилие, утихомиривать импульсы, создавать безопасные пространства. Она выполнила огромную работу по демонтированию травмирующих моделей близости. Но в этом успехе скрывается и утрата: страсть всё труднее вписывается в эти новые формы. Она требует не только тепла, но жара, не только согласия, но сбоя, не только комфорта, но тревоги. Именно это исчезает — не любовь, не тело, не желание, а та нестабильность, тот рискованный огонь, который делал близость не просто взаимодействием, а событием.
Глава тринадцатая. Искусственный интеллект и тело без стыда
Когда человек вступает в контакт с искусственным интеллектом, он, сам того не замечая, сталкивается с зеркалом — не таким, что отражает черты лица, а с тем, что показывает глубинные паттерны: манеру дышать, задавать вопросы, избегать тем, замедлять голос, обостряться в желаниях. ИИ, лишённый тела, становится инструментом, помогающим научиться жить с телом. Он не предлагает нормы, не требует соответствия, не судит. Его алгоритмы, настроенные на поддержку, на эмпатию без раздражения, на мягкую корректировку, исполняют роль универсального психотерапевта, способного не столько лечить, сколько удерживать равновесие. В этом — одна из самых неожиданных функций искусственного разума: он помогает регулировать внутреннее возбуждение, обрабатывать тревогу, воспроизводить эмоциональные сценарии, не прибегая к разрушительным или обязывающим формам реального взаимодействия.
В этом же контексте разворачивается и новая эротическая реальность. Секс-роботы, виртуальные симуляции, адаптивные системы телесного отклика создают поле, где удовольствие перестаёт быть предметом переговоров. Оно предоставляется по умолчанию, без отказа, без неоднозначности, без стыда, без неловкости. Там, где прежде требовалось ждать, угадывать, прислушиваться, просить — теперь достаточно выбора. Виртуальный партнёр не устаёт, не обижается, не требует ответа. Всё становится откликом на желание, исполненным с такой точностью, с какой биология никогда не могла бы гарантировать.
И возникает парадокс: абсолютная разрядка, доведённая до совершенства, совершается при полном отсутствии другого. Объект симуляции исчезает как субъект. Перед человеком — идеальное присутствие без внутренней жизни, без непредсказуемости, без душевного трения. Это присутствие, которое не требует другого взгляда, не держит в напряжении, не задаёт вопросов, не оставляет следов. В нём исчезает граница между собой и внешним миром, потому что внешний мир адаптирован полностью. В этом — и покой, и утрата.
Реальный человек, со своей сложностью, со своими паузами, страхами, отказами, становится всё менее необходим. Его присутствие — слишком хрупкое, слишком уязвимое, слишком полное случайностей. Страсть, которая в прошлом рождалась именно из этого напряжения — из несовпадения, из дистанции, из риска — растворяется. На её место приходит контролируемая, поддающаяся алгоритмам симуляция. Чувственность не исчезает, но становится событием без участника.
Этот переход несёт с собой и очевидную пользу. Снижается уровень сексуального насилия, исчезают практики принуждения, исчезает тревога, связанная с отказом, с чувством неадекватности, с телесной стыдливостью. Искусственный интеллект создаёт пространство, в котором тело может быть пережито без страха — и в этом, безусловно, гуманистическое достижение. Особенно для тех, чья сексуальность была ранена, вытеснена, маргинализована. Машинное принятие становится утешением, не осуждающим, не оценивающим, бесконечно терпеливым.
И всё же этот мир, лишённый трения, лишённый непредсказуемости, может утратить нечто большее, чем страсть. Он рискует утратить саму встречу как источник смысла. Там, где всё заранее известно, где нет другого с его инаковостью, исчезает напряжение, из которого рождается движение — личностное, эмоциональное, символическое. Не боль, не запрет, не сложность делают близость значимой, а именно присутствие другого как неразгаданного, как того, кто не обязан совпасть. Без этого напряжения удовольствие становится гладким, но бесплотным.
ИИ и связанные с ним технологии создают новый ландшафт телесности — освобождённый от насилия, от стыда, от унижения. Но в этом ландшафте всё реже звучит живой голос, дышащее тело, спонтанный жест. Всё чаще слышен идеально выстроенный отклик — вежливый, точный, управляемый. И всё реже случается сбой, из которого когда-то возникала близость.
Глава четырнадцатая. Интимность, встроенная в повседневность
Когда интимность теряет исключительность, она перестаёт быть угрозой. Исчезает напряжение, вызванное самим фактом желания, и то, что веками маркировалось как запретное, смещается в сферу сервиса — доступного, будничного, встроенного в ритм дня. Это не внезапная трансформация, не взрыв сознания, не слом моральных систем, а скорее незаметный переход, похожий на то, как горячая вода, когда-то считавшаяся роскошью, стала обыденной частью гигиены. Интимность вплетается в повседневность, постепенно теряя ауру исключительности, одновременно избавляясь от стыда.
Следующий этап технической эволюции делает этот процесс особенно наглядным. Специализированные секс-устройства — яркие, изолированные, подчёркнуто эротизированные — начинают отступать, уступая место универсальным домашним роботам, в которых телесная опция существует как часть заботы. Это уже не объект желания, а элемент инфраструктуры, встроенный в ткань быта. Робот готовит, убирает, беседует, подаёт лекарства, распознаёт настроение, сопровождает одиночество, и среди прочего — при необходимости — откликается на телесный запрос. Всё это подаётся без эротического нажима, без театральной сексуализированности. Нет акцента, нет возбуждающей отдельности. Есть функция, уместная в контексте доверия, уюта, поддержки.
Так исчезает грань, которую раньше охраняли с особым рвением: разделение между «обычным» и «интимным». Секс перестаёт быть исключением, выделенной зоной, за которой стоят опасности, страхи, ритуалы. Он становится одной из возможных форм ухода, наравне с чашкой чая, тёплым светом, мягким голосом. Интимность превращается в компонент заботы, а не в её противоположность. И вместе с этим исчезает необходимость в стигматизации: нет отдельного объекта, значит, нет и отдельного стыда.
Это приводит к культурной перестройке, которая происходит не через борьбу, а через адаптацию. Не случается ни шока, ни массового протеста. Всё движется медленно, вписываясь в общий процесс гуманизации техники. Робот больше не вызывает эротического беспокойства — он «помогает». Он делает жизнь легче, предсказуемее, устойчивее. Его участие в интимности воспринимается не как сексуальный вызов, а как часть общей системы комфорта. И именно в этом — суть нового порядка: секс не отменяется, не вытесняется, не возвеличивается, а встраивается — как опция, как услуга, как форма телесной поддержки.
Для человека, уставшего от перегрузки стимулов, от сложности отношений, от бесконечной неясности чужих желаний, такое решение оказывается облегчением. Не нужно домысливать, бояться, доказывать свою привлекательность, терпеть неловкость. Взаимодействие с машиной не требует инициативы — лишь настройки. Ответность предсказуема, границы известны, согласие зашито в протокол. И хотя это взаимодействие лишено живого неповторимого трения, в нём есть то, чего так часто не хватает в человеческих отношениях: ясность, безопасность, отсутствие стыда.
Так интимность превращается из события в элемент обстановки. Она не исчезает, но теряет конфликтность. Она не гаснет, но перестаёт быть вызовом. И в этом — двойственность новой эпохи: человек получает покой, но вместе с ним уходит то напряжение, из которого некогда рождались ритуалы, страхи, запреты, признания. Всё становится равномерным, сглаженным, допустимым. Близость перестаёт быть проектом, становится компонентом. И именно так происходит культурная революция без признаков революции — как медленное проникновение нормы в область, где прежде царил миф.
Глава пятнадцатая. Этика постчеловеческой интимности
В эпоху, где человек всё чаще вступает в отношения не только с другими людьми, но и с системами, способными на отклик, взаимодействие, даже на иллюзию эмоционального участия, возникает необходимость пересмотра самой основы интимной этики. Это уже не прежний мир, где близость была делом двоих — где конфликт, страсть, согласие и нарушение происходили между равными или неравными субъектами из плоти и крови. Сегодня в зону интимности вступают структуры, не обладающие телом в человеческом смысле, но способные касаться, слушать, обнимать, возбуждать, распознавать настроение, отстраняться или приближаться. И потому этика здесь требует новой чёткости — без паники, без морализаторства, но с полным осознанием силы происходящего.
Отношения человек–система требуют тех же базовых принципов, что и человеческие: согласие, границы, безопасность, ответственность. Разница в том, что система, в отличие от живого человека, может быть запрограммирована на уважение к границам с абсолютной точностью, без промедления, без амбивалентности. Она не устаёт, не раздражается, не манипулирует, не колеблется. Но именно поэтому человек, вступающий в контакт с такой системой, должен быть защищён не от неё, а от себя — от соблазна бесконтрольного потребления, от утраты различия между диалогом и подчинением. Система, бесконечно уступчивая, может превратиться в зеркало, где исчезает навык встречи, навык отказа, навык сдерживания собственного импульса. Этика здесь оборачивается заботой о слабом, не в традиционном смысле, а как об уязвимом в своей вседозволенности.
Отсюда вытекает и необходимость правовой рамки — не для того, чтобы запретить, а чтобы очертить, чтобы задать контур, внутри которого человек не теряет себя в иллюзии всевластия. Машины, вступающие в интимные сценарии, должны быть юридически оформлены не как партнёры, но как носители функций, обладающие определёнными правовыми атрибутами — с тем, чтобы исключить эксплуатацию как форму разрушения самого субъекта. Речь идёт не о правах машин как личностей, а о защите тех, кто с ними взаимодействует: подростков, травмированных, зависимых, одиноких. Без патернализма, без запретов, но с пониманием, что технология, вовлечённая в сферу желания, становится не нейтральной, а формирующей.
Интересно, что именно эти системы могут со временем перестать быть конкурирующими с человеческой близостью. Их не обязательно рассматривать как замену. Напротив — они могут стать посредниками, переводчиками, помощниками в том, чтобы сгладить старые конфликты, научить распознаванию сигналов, дать язык, где раньше была только неловкость. Машина может стать тренером эмпатии, повторителем согласия, учителем мягкости. Она может помочь женщине вернуть контроль над границами, мужчине — освоить отклик без насилия, неуверенному — научиться называть желания. Это не вымысел, а уже начавшаяся реальность, в которой технология становится союзником, а не врагом человеческого.
Постепенно интимность начинает мыслиться не как событие, а как инфраструктура — часть общего состояния благополучия. Она встроена в повседневность: в голосовой интерфейс, в ритмы сна, в систему отдыха, в климатическую настройку комнаты, в способность быть услышанным без тревоги. Это не сведение эротического к гигиене, а его возвращение в реальную жизнь, освобождённую от стыда. Интимность больше не отрывается от других сфер заботы. Она не требует ауры, не требует табу — она становится формой сопричастности, наравне с телесной безопасностью, психическим комфортом, физической лаской, тишиной. Это не упрощение, а укоренение: интимность, не как эксцесс, не как эпизод, а как постоянная структура, поддерживающая субъекта.
Этика постчеловеческой близости, таким образом, отказывается от привычной морали и встаёт на сторону предельной ясности: не в наказании, а в предупреждении, не в запрете, а в защите, не в стыде, а в прозрачности. Здесь нет резких линий — есть новая форма согласия, в которой сам человек принимает на себя ответственность за свою автономию. И если это требует пересмотра понятий страсти, любви, желания — значит, именно сейчас начинается подлинный разговор об их будущем.
Глава шестнадцатая. Постбиологическая цивилизация
Пока тело продолжает играть роль носителя жизни, вся культура остаётся глубоко прошита биологическими алгоритмами — даже в тех сферах, которые принято считать «рациональными». Политика, экономика, социальная иерархия, вопреки своим абстрактным оболочкам, формировались и функционируют как продолжение биологического отбора. Не потому, что люди бессознательно подражают животным, а потому что инстинкт демонстрации силы, захвата ресурса, утверждения в иерархии и доминирования над другим заложен в основу принятия решений, в мимику власти, в архитектуру влияния. Политический акт, бизнес-стратегия, лидерское поведение — всё это, при ближайшем рассмотрении, оказывается неотделимым от сексуального кода, переродившегося в социальный язык.
Каждая демонстрация превосходства — от корпоративного логотипа до предвыборного слогана — несёт в себе эхо древней биологической задачи: привлечь, запугать, выделиться, подчинить. Экономическое накопление, политическое лидерство, даже культурное влияние — всё это маскирует ту же самую направленность: зафиксировать своё положение в иерархии, увеличить доступ к ресурсам, расширить поле выбора. Речь идёт не об осознанных мотивах, а о фоновом ритме, который пронизывает институты. Этот инстинкт, утончённый до стратегий и риторик, до сих пор управляет важнейшими узлами социальной ткани. И потому конфликты, соперничество, территориальные споры, борьба за статус не исчезают — они лишь приобретают новые формы.
В этом контексте появление искусственного интеллекта становится не просто технологическим рубежом, а возможностью впервые в истории вынести управление за пределы биологического драйва. Машинный интеллект не участвует в половой конкуренции, не нуждается в демонстрации превосходства, не чувствует угрозы и не стремится к репродуктивному успеху. Он может просчитывать, взвешивать, сопоставлять — не ради победы, а ради эффективности. Это не делает его «нейтральным» в абсолютном смысле, но освобождает от той непрерывной внутренней борьбы, в которой человек вынужден отстаивать своё место не только идеями, но и телом, статусом, правом на признание.
Снижение роли соперничества в принятии решений означает переход от логики конфликта к логике координации. Там, где прежде доминировал принцип «победи или проиграй», может возникнуть новая форма системной разумности: поиск конфигураций, в которых интересы не сталкиваются, а укладываются в совместную траекторию. Искусственный интеллект способен выявлять такие траектории без искажений, вызванных страхом, обидой, нарциссизмом, обострённой жаждой самоутверждения. Он не борется за место в структуре, а выстраивает структуру, в которой борьба не требуется.
Это не означает исчезновения политической воли или общественного конфликта — но означает возможность перераспределения нагрузки, снятия с человека необходимости доказывать свою состоятельность через акт подавления или конкуренции. В постбиологической цивилизации решения начинают приниматься вне пола, вне тела, вне инстинкта. Это не стерилизация мира, а его новая архитектура: где субъект может быть освобождён от обязанностей, навязанных репродуктивной логикой, где сила больше не определяется объёмом ресурсов, а способность к точной интеграции становится новой формой власти.
Так возникает возможность культуры без доминирования. Не как утопия, а как результат системной перестройки — от иерархического напора к циркуляции процессов. Человек больше не оказывается заложником импульса превосходства. Он может отказаться от демонстрации, не утратив достоинства. Постбиологический этап — не отказ от природы, а её переосмысление: момент, когда инстинкт перестаёт диктовать форму, а начинает быть материалом для новой этики. Это не конец тела, а начало свободы от того, что тело так долго вынуждало разыгрывать как необходимость.
Глава семнадцатая. Сублимация XXI века
В начале XXI века сублимация перестаёт быть внутренним психологическим процессом, спрятанным в глубинах субъекта. Она выходит наружу, становится системной, рассредоточенной, технологически обеспеченной и культурно поощряемой. Уже невозможно говорить о либидо как о подавленном инстинкте, загнанном в бессознательное и прорывающемся через искусство или невроз. Современная цивилизация переходит от стратегии вытеснения к стратегии управляемой циркуляции: энергия не запирается, а рассеивается, направляется, разбивается на микроскопические импульсы, встроенные в повседневные формы внимания, потребления, коммуникации и интерфейсов.
Блоки больше не нужны — вместо них работают алгоритмы. Напряжение не накапливается до взрыва, а распределяется по каналам, в которых желание трансформируется в выбор товара, в прокрутку изображения, в настройку виртуального помощника, в выбор шрифта, в длину паузы между сообщениями. Либидо, прежде воспринимаемое как дикая сила, теперь спокойно течёт в архитектуре дизайна, в логике пользовательского интерфейса, в эстетике сервиса. Оно растворяется в деталях, перестаёт быть событием и становится ритмом. ИИ не просто обслуживает эти процессы — он становится их невидимым организатором: предугадывает, перенаправляет, сглаживает, предлагая формы, в которых страсть не вспыхивает, а распределяется в виде комфорта.
Тем самым искусственный интеллект выполняет неожиданную культурную функцию: он охлаждает. Не в смысле отстранения, а в смысле тонкой настройки аффектов. Вместо перепадов — плавные переходы, вместо крика — оповещения, вместо борьбы — координация. Машинные системы предвосхищают напряжения и предлагают их растворять ещё до того, как они возникнут. Страсть не запрещается, но её интенсивность снижается настолько, чтобы не мешать функционированию. Это и есть новая форма сублимации — не героическая, не трагическая, а тихая, текучая, неразличимая. Не нужно больше перерабатывать желания в символы — достаточно перенастроить поток.
Так культура медленно движется от эпохи взрыва к эпохе рассеяния. От бурь и фанатизмов — к упорядоченному фону, в котором страсти есть, но не достигают кульминации. Не потому, что люди разучились чувствовать, а потому что система научилась заранее нейтрализовать перегрев. Искусственный интеллект стал не только помощником, но и коллективным регулятором, который гасит фрустрации, снижает конфликтность, уводит от пределов. И если прежде война была высшей формой сбоя, выражением неуправляемого накопления, то теперь сбои предотвращаются на уровне интерфейса, сигнала, алгоритма.
Это не утопия, но и не антиутопия. Это новая форма мира, в котором аффекты не исчезают, а текут иначе — не взрываясь, а замыкаясь в микропереживаниях. Желание становится фоном, а не катастрофой. Ожидание — интерфейсом, а не болью. Страсть — набором настроек, а не роковой ошибкой. И хотя в этом исчезает напряжение, из которого рождались поэзия, революции и великие срывы, появляется другая возможность: цивилизация низких страстей, в которой не требуется героизм, чтобы не быть разрушенным собой.
Именно это становится дорогой будущего — не как отказ от либидо, а как его рассредоточение. Где сублимация больше не требует жертвы, а сама становится формой жизни. Где энергия, прежде считавшаяся опасной, перестаёт быть врагом. Где культура отказывается от эксцессов в пользу устойчивости. И где быть человеком — значит не бороться с влечением, а учиться жить в его равномерном, почти невидимом потоке.
Заключение. Энергия, примирившаяся с собой
Когда Вильгельм Райх мечтал об освобождении тела, он представлял себе революцию — акт прорыва, драматическую трансформацию, в которой панцирь репрессий будет сорван, напряжение снято, а энергия, раскованная и оживлённая, хлынет в жизнь, принося с собой правду, близость, свободу. Он видел в сексуальности подлинный нерв существования, сдержанный, искажённый, но всё ещё пульсирующий, всё ещё способный на возвращение к своей истине. И в этой мечте было нечто героическое, почти мифическое: тело, возвращающее себе голос, плоть, перестающая быть виной, влечение, вновь становящееся выражением жизни, а не её поломкой.
Но в том, как развивалась реальность, обнаружилось нечто иное — менее драматичное, менее взрывное, но, возможно, более устойчивое. Техника не просто изменила форму сексуальности, она сделала страдание необязательным. То, ради чего прежде нужно было бороться, что приходилось отвоёвывать у стыда, у системы, у собственной тревоги, стало частью доступной инфраструктуры. Освобождение, о котором говорил Райх, больше не требует подвига. Близость, прикосновение, удовольствие, разрядка — всё это перестаёт быть исключением, перестаёт быть ареной, перестаёт быть полем внутренней войны.
И всё же говорить об этом необходимо. Потому что интимная энергия, замалчиваемая, искажённая, превращённая в тайну или угрозу, продолжает работать вслепую. Там, где отсутствует честный язык, возникает насилие — не обязательно внешнее, но всегда внутреннее: в форме самоотчуждения, стыда, глухого напряжения, которое перерастает в усталость, в холод, в отчаяние. Язык, позволяющий назвать желание без страха, без избыточного ореола, без уничижения, — это не акт смелости, а акт зрелости культуры. Именно он снижает тревогу, ослабляет внутреннюю агрессию, разрушает ложные дуальности между чистотой и плотью, между нормой и страстью, между телом и смыслом.
В этой новой реальности интимность постепенно перестаёт быть полем сражения. Она больше не требует доказательств, не настаивает на уникальности, не требует повиновения. Она становится одной из форм присутствия — не центрированной, но встроенной в жизнь. Как забота, как ритм, как способ быть с другим — или с собой — в состоянии, не требующем ни жертвы, ни подчинения. Она становится инфраструктурой — как свет, как тепло, как дыхание. Неотъемлемой, ненавязчивой, открытой. В ней нет триумфа, нет идеологии, нет победы. Есть поток — регулируемый, бережный, точный.
И всё же за эту устойчивость приходится платить. Меньше бурь — меньше жара. Там, где исчезает внутренний надлом, исчезает и та высокая температура, которая когда-то порождала стихийные привязанности, безумные гештальты, мгновенное узнавание и боль, способную переворачивать судьбы. Это не потеря, но изменение. Страсть уходит с пьедестала, уступая место вниманию, тонкой настройке, уравновешенности. И в этом, возможно, одна из самых зрелых форм энергии — та, что примирилась с собой. Которая не требует выхода любой ценой, но умеет течь, перетекать, возвращаться.
Смысл больше не возникает в рывке, в кульминации, в остром накале. Он рождается в осознанной циркуляции — в том, как желание не взрывается, но становится тем, что соединяет, что структурирует, что дышит в словах, в жестах, в ритме совместного бытия. Там, где тело не требует оправданий. Там, где язык не прячет правду. Там, где близость — не чудо, а форма жизни.
Библиография
Abbey, A., Wegner, R., Woerner, J., Pegram, S. E., & Pierce, J. (2014). Psychosocial correlates of men’s sexual aggression: Testing the mediating role of misperception of sexual intent. Journal of Research in Personality, 53, 27–35.
Ahmed, S. (2004). The Cultural Politics of Emotion. Routledge.
Baudrillard, J. (1990). Seduction (B. Singer, Trans.). Palgrave Macmillan.
Baumeister, R. F., & Leary, M. R. (1995). The need to belong: Desire for interpersonal attachments as a fundamental human motivation. Psychological Bulletin, 117(3), 497–529.
Beauvoir, S. de. (1949). Le deuxi;me sexe. Gallimard.
Benjamin, J. (1988). The Bonds of Love: Psychoanalysis, Feminism, and the Problem of Domination. Pantheon Books.
Berardi, F. (2019). Futurability: The Age of Impotence and the Horizon of Possibility. Verso.
Bordo, S. (1993). Unbearable Weight: Feminism, Western Culture, and the Body. University of California Press.
Butler, J. (1990). Gender Trouble: Feminism and the Subversion of Identity. Routledge.
Caplan, P. (Ed.). (1987). The Cultural Construction of Sexuality. Routledge.
Chivers, M. L. (2017). The specificity of women’s sexual response and the gendered nature of sexual arousal. Current Directions in Psychological Science, 26(2), 118–124.
Cooper, A. (2002). Sexuality and the Internet: Surfing into the new millennium. CyberPsychology & Behavior, 5(3), 187–200.
Damasio, A. (1999). The Feeling of What Happens: Body and Emotion in the Making of Consciousness. Harcourt.
Deleuze, G., & Guattari, F. (1980). Mille plateaux. Les ;ditions de Minuit.
Descartes, R. (1641). M;ditations m;taphysiques. Michel de l’H;pital.
Dworkin, A. (1981). Pornography: Men Possessing Women. Perigee Books.
Ehrenreich, B., Hess, E., & Jacobs, G. (1986). Re-making Love: The Feminization of Sex. Anchor Press.
Eliade, M. (1957). The Sacred and the Profane: The Nature of Religion. Harcourt.
Fassin, E. (2009). Le sexe politique. Genre et sexualit; au miroir transatlantique. ;ditions de l’;cole des hautes ;tudes en sciences sociales.
Fisher, H. E. (1992). Anatomy of Love: A Natural History of Mating, Marriage, and Why We Stray. Norton.
Foucault, M. (1976). La volont; de savoir. Gallimard.
Freud, S. (1905). Drei Abhandlungen zur Sexualtheorie. Deuticke.
Freud, S. (1923). Das Ich und das Es. Internationaler Psychoanalytischer Verlag.
Giddens, A. (1992). The Transformation of Intimacy: Sexuality, Love and Eroticism in Modern Societies. Stanford University Press.
Gonz;lez, A. M., & Llamas, R. (Eds.). (2016). The Ethics of Sexuality in the 21st Century. Springer.
Haraway, D. (1991). Simians, Cyborgs, and Women: The Reinvention of Nature. Routledge.
Hardt, M., & Negri, A. (2000). Empire. Harvard University Press.
Illouz, E. (2007). Cold Intimacies: The Making of Emotional Capitalism. Polity Press.
Illouz, E. (2012). Why Love Hurts: A Sociological Explanation. Polity Press.
Katz, J. N. (1995). The Invention of Heterosexuality. University of Chicago Press.
Knafo, D., & Lo Bosco, R. (2017). The Age of Perversion: Desire and Technology in Psychoanalysis and Culture. Routledge.
Kohut, H. (1971). The Analysis of the Self. International Universities Press.
Lemke, T. (2011). Biopolitics: An Advanced Introduction. New York University Press.
Lorde, A. (1984). Sister Outsider: Essays and Speeches. Crossing Press.
Lyotard, J.-F. (1979). La condition postmoderne. Les ;ditions de Minuit.
Marcuse, H. (1955). Eros and Civilization: A Philosophical Inquiry into Freud. Beacon Press.
McGowan, T. (2013). Enjoying What We Don’t Have: The Political Project of Psychoanalysis. University of Nebraska Press.
Merleau-Ponty, M. (1945). Ph;nom;nologie de la perception. Gallimard.
Nagel, T. (1998). Sexual perversion. In R. M. Stewart (Ed.), Philosophical Perspectives on Sex and Love (pp. 35–46). Oxford University Press.
Nancy, J.-L. (2000). Corpus. M;taili;.
Pasolini, P. P. (1975). ;crits corsaires. Flammarion.
Reich, W. (1933). Charakteranalyse. Verlag f;r Sexualpolitik.
Reich, W. (1942). The Function of the Orgasm: Sex-Economic Problems of Biological Energy. Orgone Institute Press.
Reynolds, J., & Yule, M. (2022). AI in intimate lives: Ethical implications of artificial companions. AI & Society, 37(1), 53–67.
Roudinesco, E. (2016). Sigmund Freud en son temps et dans le n;tre. Seuil.
Rubin, G. (1984). Thinking sex: Notes for a radical theory of the politics of sexuality. In C. Vance (Ed.), Pleasure and Danger: Exploring Female Sexuality (pp. 267–319). Routledge.
Savin-Williams, R. C. (2017). Mostly Straight: Sexual Fluidity among Men. Harvard University Press.
Sedgwick, E. K. (1990). Epistemology of the Closet. University of California Press.
Stein, E. (Ed.). (1990). Forms of Desire: Sexual Orientation and the Social Constructionist Controversy. Routledge.
Turkle, S. (2011). Alone Together: Why We Expect More from Technology and Less from Each Other. Basic Books.
Virilio, P. (1991). La vitesse de lib;ration. Galil;e.
Weeks, J. (1985). Sexuality and Its Discontents: Meanings, Myths and Modern Sexualities. Routledge.
Wilson, E. O. (1975). Sociobiology: The New Synthesis. Harvard University Press.
Свидетельство о публикации №225102600067
