Старый Знакомый - Над страницами Последней Европы

[Публикуется с разрешения автора.]

Над страницами «Последней Европы»

Я являюсь прилежным читателем прозы Б. С. Гречина достаточно давно, едва ли не со студенческих времен, моих и его. Отзывы на его тексты я пишу редко. Если быть, точным, этот – второй.

У меня есть на это свои причины, и их много. Во-первых, моя теперешняя профессия далека от филологии. Во-вторых, Гречин и без меня не остается без критики, и доброжелательной, и не очень. Помню, как еще в студенческой газете «Третий этаж» нашего учебного корпуса постоянно появлялась критика на Гречина, скорее личная, чем литературная, и скорее преувеличенная, чем конструктивная. В любом случае, ее авторы не достигли цели в отношении меня: меня, напротив, заинтересовал этот удивительный человек, последователи которого якобы «поднимаются над землей на несколько сантиметров». Каково было мое разочарование, когда я убедился, что никто на самом деле не левитирует.

Моя третья причина состоит в том, что однажды я все же написал на одну из «христианских» повестей Гречина небольшой отзыв. Отзыв понравился автору, но не понравился профессиональным филологам, тем, кто, если бы судьба сложилась иначе, мог бы стать моими коллегами. Он показался им неряшливым и непрофессиональным. Не то чтобы это нанесло мне неизлечимую травму, но я попросил автора незаметно удалить тот отзыв, который не провисел в Интернете и трех дней.

Но, в любом случае, появление «Последней Европы» и вообще завершение всей «зазеркальной» трилогии дают мне повод снова взяться за перо. В этот раз я пообещал себе, что не совершу малодушия, но, чтобы мне не совершить малодушия в этот раз, я прошу автора опубликовать мой отзыв анонимно, хоть даже под своим именем, если он захочет. Именно так просила свои записи опубликовать Симона Вейль, что я тоже узнал из «Последней Европы». У меня нет никаких амбиций, связанных с этой рецензией. Я даже не могу назвать ее рецензией: это именно размышления над прочитанным.

Я сказал про «появление» «Последней Европы», потому что книга, даром что в личном блоге автора появилась только первая глава – с необходимым «оживляжем» в виде картинок, авторского чтения и Рахманинова – в электронном виде уже появилась. Она есть на «Проза.Ру», но читать ее на этом портале, убившем форматирование, – как есть изысканное блюдо из солдатского котелка. Что более ценно, она есть в виде гугл-документа, ссылка на который опубликована. Я не утерпел и начал читать ее сейчас и читал полночи, а после и следующие полдня.

Иноязычные вставки утомляют. По счастью, их гораздо меньше, чем в «Русском зазеркалье». И, по счастью, существует такая вещь, как онлайн-переводчики. В документе, кстати, есть и сноски с переводом – на «Проза.Ру» их нет.

Иноязычные вставки утомляют, но я понимаю, что Гречин – писатель крайне добросовестный: реалистической, даже, говоря художественным языком, академической школы, что он не может писать диалог героев с литовцем, швейцарцами или греками на русском, потому что такой диалог не мог происходить на русском. Я даже не представляю, как люди такой лингвистической щепетильности, как Гречин, смотрят, к примеру, «Семнадцать мгновений весны», где высшие чины Третьего Рейха разговаривают на русском. Моему удовольствию от фильма это не мешает: я понимаю, что это – условность. Но в «Последней Европе» нет условностей такого рода. Она в своем реалистическом измерении стремится быть очень тщательной, включая в себя реальные названия отелей, описания реальных зданий, реальные цены и реальные расписания поездов. Не то чтобы нам бы пришло в голову это все проверять… И все же я не утерпел, сделал выборочную проверку. У нашей епархии действительно есть секретарь. Сосиска в тесте в Австрии действительно называется «кезекрайнер». В Гётеануме действительно шесть или семь этажей. За пятьсот евро и даже меньше в прошлом году герои действительно могли добраться от Парижа до Варшавы. Что ж, это все успокаивает меня как читателя: я вступаю ногой на твердую почву. Я знаю, что мир, в котором живут герои, – плотный, «толстовский», настоящий.

Я вступаю на твердую почву и сразу поскальзываюсь.

Одна из картин умершей художницы Аллы Флоренской, в поисках которой герои романа едут по Европе, называется «Столыпин на перепутье». И вот, картина вводит зрителя в заблуждение, о чем пишет Каролина, эта непоседливая и очаровательная Каролина. Зрителю кажется, что перед ним – реалистический портрет, а на самом деле перед ним – холст, полный символизма в виде, к примеру, обратной, «иконической», «флоренской» перспективы.

Не будет преувеличением сказать, что этот невольный обман – метафора впечатления от всего текста, разумеется, если читатель не ленится читать и думать. Но те, кто ленятся читать, отвалились уже сразу, когда увидели объем книги.

На поверхности – текст о двух наших современниках и соотечественниках, которые едут по современной Европе, чтобы спасти от полного забвения картины третьей нашей соотечественницы, умершей в эмиграции. Кстати, про её картины написано так убедительно, так выпукло, что я едва не поддался искушению поискать в Интернете, кто такая Алла Флоренская. И это несмотря на то, что я читал первый роман трилогии и помнил, что она – вымышленный персонаж.

Это – на поверхности. Но роман многослоен. И этой своей многослойностью, в который каждый слой сплетается с другим, вплавляется в него, «Последняя Европа» напоминает мифологическую систему в миниатюре. Но любой миф – это зачаточная, точнее, архаичная теология. Я не люблю преувеличений, особенно филологических, но у романа есть своя микро-теология.

Давайте подумаем вместе. Есть эмоциональная динамика между Олегом и Кэри. Думаю, что «Кэри» частично отсылает к толстовской Кити, и, наверное, в характере этой девушки есть кое-что от Кити Щербатской. Правда, от Наташи Ростовой в ней больше. К счастью, эту историю не омрачит никакой Анатоль Курагин: Роберто явно не тянет на Курагина. Но это не слепое копирование, да и вообще не копирование, а именно кое-что, одна-две нотки. Один из самых очаровательных женских образов, которые я находил в современной литературе. И это при том, что Кэри вовсе не пытается быть женственной девочкой. Она, например, вслух называет берлинских концептуалистов засранцами. Олег сначала замечает что-то в стиле «Кэринька, меня смущает, что ты ругаешься, как грузчик», а потом со вздохом соглашается: и правда засранцы. Да и мы согласимся.

Эта динамика между двумя, сорокалетним мужчиной и семнадцатилетней девушкой, – одновременно живое сердце, не дающее тексту превратиться в каталог мыслей для интеллектуалов-одиночек, и, так сказать, сама жизнь, «сей тварный мир», с его болью и с его радостями. Боли много: вот, например, один Роберто, который приглашает Каролину на танец, посчитав Олега отцом девушки, чего стоит. Ради справедливости: у Кэри в Греции случится свой приступ ревности. Радости тоже много: читателю просто нужно, как и Олегу, набраться терпения и дойти до самого конца.

Но у этого слоя «тварного мира» есть, конечно, своя подслойка, свое чистилище. И это чистилище – сама Европа, физическая, пресловутый «цветущий сад» Жозепа Борреля. Увы, в саду растут одни тернии и нарциссы. В Вильнюсе и в Вене героям предсказуемо хамят; в Швейцарии один потасканный мачо, так и представляю себе этот типаж, пробует затащить юную девушку в постель; в Риме на их голову обрушивают монолог об исторической и культурной отсталости России, которая не «вылезла из своих средних веков», в Париже пробуют украсть у них с таким трудом добытые эскизы, а в Берлине… про Берлин я и писать не буду. В Берлине чистилище стало адом. После чтения главы про Берлин испытываешь острое сожаление о том, что наши деды, взяв Рейхстаг, не разобрали эту страну по кирпичику.

Но там, где есть ад, есть, конечно, и рай тоже. В пространстве романа этот рай двух-, даже трехслоен. Картины Аллы, умные, сложные, предельно насыщенные – его живые проявления. Ее сборник эссе под общим названием «Непонятые», книга в книге, – его summa theologica. Кстати, почти и в буквальном смысле, и в этом буквальном смысле книга, в отличие от «Евангелия Маленького принца», вовсе не провинциальна. «Евангелие» конструировало какую-то свою очень локальную, камерную веру, «миноритарную религиозную деноминацию». Сборник «Непонятые» как минимум в трех эссе – о святом Нектарии, Бруно, французской мыслительнице Симоне Вейль – говорит о христианстве, всем христианстве, стремясь порой достаточно дерзко его переосмыслить. Так, закрыв эссе о Джордано Бруно, Олег мысленно восклицает: «Отчаянная ты баба, Алка! На решения Халкидонского собора покусилась!» Реакция Олега вызывает улыбку, но вся задумка впечатляет масштабом.

Кстати, «книга в книге» у Гречина существует не в первый раз. В «Русском зазеркалье» схожую роль выполняли лекции Аллы-Элис о русской песенной музыке. Но Алла с «Русского зазеркалья» постарела на год, а писатель на пять лет. Теперь в фокусе – не «Наутилус» и Виктор Цой, а Бруно и святой Нектарий, Чюрлёнис и Гёльдерлин. Ожидаемо; мы даже и заждались.

Есть и жизнь Аллы после ее бурных лондонских трех недель. Эта жизнь дана как бы в восьми моментальных фотографиях, пунктиром. «Раем» ее назвать нельзя. Она выполняет другую очень важную функцию.

Какую? И здесь мы возвращаемся к метафоре обратной перспективы: функцию глядящего на нас с иконы и судящего нас присутствия. Предыдущие слова хочется написать курсивом.

Алла – вовсе не святая, хотя интенсивность ее умственной жизни в последний год заставляет вспомнить ту же Симону Вейль, а интенсивность творческой приближается к подвижничеству. Не святая – при этом думаю, что её почти мгновенная смерть от кардиомиопатии в ее парижской студии перед незаконченным портретом Симоны Вейль под звуки «Прогулок по воде», о которых она писала в «Зазеркалье» («Видишь, там на горе возвышается крест? Под ним десяток солдат. Повиси-ка на нем!»), имеет огромное символическое значение.

Дело не в ее святости. Дело в так никогда и не разрешенном напряжении ее жизни, в ее самом главном «Что, если?», которое появляется в восьмом отрывке из ее дневника в виде курсива.

Что, если семнадцатилетняя девушка в один памятный для нее вечер нашла бы в себе немного больше мужества? Или не мужества ей не хватило, а любви? Или мужество и любовь – одно и то же?

Олег и Каролина живут именно внутри этого курсива. Своей историей они пробуют дать на него ответ. Кажется, у них в их ужасном слаломе, в котором каждая ссора может стать окончательным разговором, это все же получится.

Я забыл еще один слой, и как же я мог его забыть! Его образность заимствована, разумеется, из «Сказки Сказок» Юрия Норштейна, да автор этого и не скрывает. Ну, и стоит ли из-за этого ломать копья? В конце концов, и «Зазеркалье» даже в своем названии заимствовало образность из самой знаменитой викторианской сказки, и «Евангелие Маленького принца» – из самой знаменитой французской. Что уж теперь. В «Сказке сказок» Серенький Волчок ничего не говорит, а в «Последней Европе» он очень даже разговорчив. Мир Волчка – ни чистилище, ни рай. Это мир языческий, ветхий, параллельный, мир подсознательного, мир безлюдных пространств, мир тайных и неожиданных помощников человеку, которые тоже слабы и уязвимы, тоже опасаются своего ада. У нас на секунду перехватит дыхание, когда ближе к концу романа мы узнаем, что Серенький Волчок, этот шерстяной соловей русского леса, спасен от ада силой своего активного, хоть и неуклюжего добра.

Не буду лишать читателя удовольствия разгадывать сплетения между слоями романа и то, как один из них влияет на другой. Мой отзыв, который я не планировал делать большим, вырос до шести страниц. А кое-чего важного я пока так и не успел сказать.

Я затрудняюсь определить в «Последней Европе» самое сущностное, ее метафизическое сердце. Только мне кажется, что я понял, где же оно, как автор опрокидывает мои предположения, обводит меня вокруг носа. И все же сейчас, когда я закрыл последнюю страницу, предположение у меня появилось. Самое важное – осмысление цены, которую мы платим за смысл своей жизни.

Этой ценой во всех случаях романа является жертва. Олег, к примеру, платит за свою любовь и возможность достаточно призрачного счастья с девушкой вдвое его младше полным, тотальным самопожертвованием. Это не унылая покорность «сахарного папашки»: это самопожертвование с отчетливым вкусом христианского покаяния. За что он кается, мы можем узнать из второго романа трилогии. Если мы не хотим его читать, мы сталкиваемся с чувством, которое своей интенсивностью и, так сказать, своей геометрией превосходит любое наше понимание и вообще любой здравый смысл.

Алла и Кэри идут двумя отчетливо разными путями: первая – дорогой творческой аскезы, вторая пробует для себя найти в этом сложном мире с его Сциллой косного консерватизма и Харибдой либеральной пошлости тропку к обычному женскому счастью. Но в обоих случаях жертва неизбежна. Алла за возможность создать свою часть «ковчега» – важное для романа понятие – жертвует тем самым пресловутым женским счастьем, возможностью жить в России, да и главным: годами жизни. Ее выбор перед ней встает с пугающей ясностью, и совершает она его полностью сама. 

Чем жертвует Кэри? Ну, например, возможностью своей аскезы – а мысль о творческой аскезе в Греции для нее словно оказывается привлекательной, не только же из обиды на Дафну Карагианис, которую она очень смешно называет «дафнией». То ли Ницше, то ли Кьеркегор сказал, что любое «Да» с железной необходимостью порождает множество «Нет». Оттого выбор Кэри, ее личная открытая дверь, которую она широко распахивает в самом конце романа, – это одновременно множество других закрытых, множество ее юношеских образов: самурай, рыцарь, священница, художница, – которые ей приходится теперь снять с себя, как люди снимают послужившую им одежду или даже как боец после боя стаскивает бронежилет. Пожалуй, образ бойца ей ближе всех, и соглашусь с другим автором, который, кажется, несколько легкомысленно ляпнул, что эта девочка – не девочка вовсе, а маленький, но настоящий духовный воин. В отношении всего европейского путешествия это верно безусловно. И все же воин сделал свой выбор: его битвы будут теперь иными.

И все же роман не содержит полной закрытости, окончательной предопределенности. Он, и закончившись, продолжает писать сам себя внутри нашего ума. А мы остаемся, созерцая не его прямую, но обратную, «флоренскую» перспективу, с точкой схода не на горизонте, а внутри нас самих, с его вопросами, который итальянец Сальпетриери ставит не столько перед Каролиной, сколько перед читателем. Куда ты идешь? Во что ты веруешь?

К этим вопросам добавляются еше два, невысказанные, уже – от Аллы Флоренской. На какую жертву ты способен? И – хватит ли у тебя мужества?

Старый Знакомый


Рецензии