Лермонтов. Первая кавказская ссылка

У меня здесь славная квартира; каждое утро
из окна я смотрю на цепь снежных гор и Эльбрус...

Л е р м о н т о в

В ссылках на Кавказе Михаил Юрьевич Лермонтов был дважды. Причиной первой ссылки в 1837 году послужило его стихотворение «На смерть поэта».

В 1834 году  Лермонтов получает чин корнета после двух лет обучения в  привилегированном военном училище – «Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров», и переводится в 7­-й эскадрон Лейб-гвардейского гусарского полка в Царском селе на правах вольноопределяющегося унтер-офицера.

Как поэт он еще не был знаком широкому читателю, а был известен  исключительно в офицерских и светских кругах. С декабря 1834 - го по январь 1837 года, им было написано ряд стихотворений, несколько поэм («Боярин Орша», «Сашка» и «Монго»),а также драмы «Маскарад», «Хаджи-Абрек» и «Два брата». 

Основное время Лермонтов проводит в Петербурге, где становится «душою общества молодых людей высшего круга. Бывает в свете, где забавляется тем, что сводит с ума женщин, расстраивает партии», для чего «разыгрывает из себя влюбленного в продолжение нескольких дней».

По этому поводу был издан даже приказ по отдельному Гвардейскому Корпусу, в котором говорится:

«Дошло до сведения моего, что некоторые Г.г. Офицеры войск за городом расположенных, прибыв в Столицу, проживают здесь весьма значительное время, без предварительного моего разрешения. В числе сих Офицеров оказались Л. Г. Гусарского полка Поручик Граф Алопеус и Корнет Лермантов.
На сделанный же Командующему Л. Г. Гусарским полком Полковнику Соломирскому запрос: с чьего дозволения и по какому поводу находились здесь помянутые Офицеры? — он отозвался, что Офицеры сии не испрашивали у него разрешения на проживание в Столице и он такового им не давал; что хотя из них Граф Алопеус довольно часто езжал в столицу, по случаю приглашения на балы, но всегда с его разрешения и что наконец оба они, во всех обязанностях службы были всегда на лицо и исправны.
А как мне достоверно известно, что Поручик Граф Алопеус и Корнет Лермантов проживали здесь долгое время почти постоянно, и как по тому отзыв Полковника Соломирского показывает ясно, что он не только не имел надлежащего наблюдения, дабы Г.г. Офицеры находились всегда в распоряжении своего полка и без должного дозволения не выезжали из оного, но даже и сам не знал о проживании сказанных Офицеров в Столице, но за допущение сего послабления, влекущего за собою неизбежно уклонение Г.г. Офицеров от службы, — я нахожусь в обязанности объявить ему по Корпусу строжайший выговор...»

27 - го января 1837 года на окраине Петербурга, в районе Чёрной речки близ Комендантской дачи, состоялась дуэль между Александром Сергеевичем Пушкиным и французским военнослужащим Жоржем Шарлем де Геккерном Дантесом, в результате которой поэт получил смертельное ранение и через два дня скончался.

Лермонтов откликается на это потрясшее его событие стихотворением «Смерть Поэта».  Первоначально было написано 56 стихов, которые оканчивались словами: «И на устах его печать». В таком виде оно быстро распространяется в списках, вызывает бурю восторгов, а в высшем обществе возбуждает негодование.

«Стихи Лермонтова на смерть поэта, –  как отмечает литературный критик Иван Панаев, – переписывались в десятках тысяч экземпляров, перечитывались и выучивались наизусть всеми».  В. А. Жуковский признал в стихотворении проявление могучего таланта, а князь Вл. Ф. Одоевский наговорил комплиментов по адресу Лермонтова при встрече с его бабушкой. Стихотворение было прочтено  также государем, удостоилось высокого одобрения и даже выражения надежды, что Лермонтов заменит России Пушкина.

Затем, 7 -го февраля, Лермонтов дописывает страстный вызов «надменным потомкам», 16 заключительных строк стихотворения (начиная с «А вы, надменные потомки // Известной подлостью прославленных отцов»), в которых наряду с «убийцей» виновными в смерти поэта называет высший петербургский свет и приближенных к «трону».

А эпиграфом к стихам своим Лермонтов поставил:

Отмщенья, Государь, отмщенья!
Паду к ногам твоим:
Будь справедлив и накажи убийцу,
Чтоб казнь его в позднейшие века
Твой правый суд потомству возвестила,
Чтоб видели злодеи в ней пример.
(Из трагедии)

Стихотворение в таком виде быстро дошло до шефа жандармов графа А. X. Бенкендорфа. Им незамедлительно было подано государю императору докладная  записка:

(Перевод с французского)

«Я уже имел честь сообщить Вашему Императорскому Величеству, что я послал стихотворение гусарского офицера Лермонтова генералу Веймарну, дабы он допросил этого молодого человека и содержал его при Главном штабе без права сноситься с кем-либо извне, покуда власти не решат вопрос о его дальнейшей участи, и о взятии его бумаг как здесь, так и на квартире его в Царском Селе. Вступление к этому сочинению дерзко, а конец — бесстыдное вольнодумство, более чем преступное. По словам Лермонтова, эти стихи распространяются в городе одним из его товарищей, которого он не захотел назвать.
А. Бенкендорф».

На эту докладную записку императором Николаем наложена резолюция (то же на французском языке):

«Приятные стихи, нечего сказать; я послал Веймарна в Царское Село осмотреть бумаги Лермонтова и, буде обнаружатся еще другие подозрительные, наложить на них арест. Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого господина и удостовериться, не помешан ли он; а затем мы поступим с ним согласно закону».

За «непозволительные стихи» в конце февраля  1837 года Лермонтова взяли под арест, где он дал следующее  объяснение:

«Я был еще болен, когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина. Некоторые из моих знакомых привезли ее и ко мне, обезображенную разными прибавлениями; одни, приверженцы нашего лучшего поэта, рассказывали с живейшей печалию, какими мелкими мучениями и насмешками он долго был преследуем и, наконец, принужден сделать шаг, противный законам земным и небесным, защищая честь своей жены в глазах строгого света. Другие, особенно дамы, оправдывали противника Пушкина, называли его благороднейшим человеком, говорили, что Пушкин не имел права требовать любви от жены своей, потому что был ревнив, дурен собою — они говорили также, что Пушкин негодный человек и прочее... Не имея, может быть, возможности защищать нравственную сторону его характера, никто не отвечал на эти последние обвинения. Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукою Божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого; — и врожденное чувство в душе неопытной, защищать всякого невинно осуждаемого, зашевелилось во мне еще сильнее по причине болезнию раздраженных нерв. Когда я стал спрашивать, на каких основаниях так громко они восстают против убитого, — мне отвечали: вероятно, чтоб придать себе более весу, что весь высший круг общества такого же мнения. — Я удивился — надо мною смеялись. Наконец, после двух дней беспокойного ожидания пришло печальное известие, что Пушкин умер; вместе с этим известием пришло другое — утешительное для сердца русского: государь император, несмотря на его прежние заблуждения, подал великодушно руку помощи несчастной жене и малым сиротам его. Чудная противоположность его поступка с мнением (как меня уверяли) высшего круга общества увеличила первого в моем воображении и очернила еще более несправедливость последнего. Я был твердо уверен, что сановники государственные разделяли благородные и милостливые чувства императора, Богом данного защитника всем угнетенным; но тем не менее я слышал, что некоторые люди, единственно по родственным связям или вследствие искательства, принадлежащие к высшему кругу и пользующиеся заслугами своих достойных родственников, — некоторые не переставали омрачать память убитого и рассеивать разные невыгодные для него слухи. Тогда, вследствие необдуманного порыва, я излил горечь сердечную на бумагу, преувеличенными, неправильными словами выразил нестройное столкновение мыслей, не полагая, что написал нечто предосудительное, что многие ошибочно могут принять на свой счет выражения вовсе не для них назначенные. Этот опыт был первый и последний в этом роде, вредном (как и прежде мыслил и мыслю) для других еще более, чем для себя. — Но если мне нет оправдания, то молодость и пылкость послужат хотя объяснением, ибо в эту минуту страсть была сильнее холодного рассудка. Прежде я писал разные мелочи, быть может еще хранящиеся у некоторых моих знакомых. Одна восточная повесть, под названием "Хаджи-Абрек", была мною помещена в "Библиотеке для чтения", а драма "Маскарад", в стихах, отданная мною на театр, не могла быть представлена по причине (как мне сказали) слишком резких страстей и характеров и также потому, что в ней добродетель не достаточно награждена. Когда я написал стихи мои на смерть Пушкина (что, к несчастию, я сделал слишком скоро), то один мой хороший приятель Раевский, слышавший, как и я, многие неправильные обвинения, и по необдуманности, не видя в стихах моих противного законам, просил у меня их списать; вероятно, он показал их, как новость, другому — и таким образом они разошлись. Я еще не выезжал и потому не мог вскоре узнать впечатления произведенного ими, не мог вовремя их возвратить назад и сжечь. Сам я их никому больше не давал, но отрекаться от них, хотя постиг свою необдуманность, я не мог: правда всегда была моей святыней, — и теперь, принося на суд свою повинную голову, я с твердостью прибегаю к ней, как единственной защитнице благородного человека перед лицом царя и лицом Божиим.

Корнет лейб-гвардии Гусарского полка Михаил Лермонтов».

После домашнего допроса Лермонтов был посажен в одну из комнат верхнего этажа Главного штаба.

За распространение стихотворения «Смерть поэта» был также арестован близкий друг детства и  его родственник  Святослав Афанасьевич Раевский, служивший  столоначальником Департамента военных поселений Военного министерства. 

За Лермонтова сразу же вступились пушкинские друзья, прежде всего, Василий Андреевич Жуковский, а также бабушка Лермонтова, Елизавета Алексеевна, имевшая хорошие светские связи. Даже сам шеф жандармов граф Бенкендорф знал и уважал его бабушку. По её просьбе граф Бенкендорф написал военному министру Чернышёву:

«Родная бабка его, вдова Гвардии Поручика Арсеньева, огорчённая невозможностью беспрерывно видеть его, ибо по старости своей она уже не в состоянии переехать в Новгород, осмеливается всеподданнейше повергнуть к стопам его Императорского Величества просьбу свою о переводе внука её Лейб–гвардии в Гусарский полк, дабы она могла в глубокой старости (ей уже 80 лет) спокойно наслаждаться небольшим остатком жизни и внушать своему внуку правила чистой нравственности и преданность монарху.
Принимая живейшее участие в просьбе этой доброй и почтенной старушки и душевно желая содействовать к доставлению ей в престарелых летах сего великого утешения и счастия видеть при себе единственного внука своего, я имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство в особенное, личное мне одолжение испросить у Государя императора к празднику Св. Пасхи Всемилостивейшее, совершенное прощение корнету Лермантову, и перевод его Лейб — Гвардии в Гусарский полк.
Генерал — Адъютант Граф Бенкендорф».

В результате этого обращения последовало Высочайшее повеление:

«Министерство Военное
Департамент Инспекторский
Канцелярия
Стол 2

Санктпетербург
25 февраля 1837
№ 100
Секретно
Господину шефу жандармов, командующему Императорскою главною квартирою 

Государь Император, Высочайше повелеть соизволил:          
Л. Гв. Гусарского полка, Корнета Лермантова, за сочинение известных Вашему Сиятельству стихов, перевесть тем же чином, в Нижегородский Драгунский полк; а Губернского Секретаря Раевского, за распространение сих стихов, и в особенности, за намерение тайно доставить сведение Корнету Лермантову о сделанном им показании, выдержать под арестом в течение одного месяца, — а потом отправить в Олонецкую губернию, для употребления на службу, — по усмотрению тамошнего Гражданского Губернатора.
О таковом Высочайшем повелении уведомляя вас, Милостивый Государь, имею честь присовокупить, что должное по оному распоряжение сделано.

Подписал: Военный Министр Граф Чернышев.
Скрепил: Дежурный Генерал Клейнмихель.
Верно: Надворный Советник [подпись]».

Через два дня вышел приказ, по которому Лермонтов переводился тем же чином (корнетом) в Нижегородский драгунский полк, действовавший тогда на Кавказе:

«Его Императорское Величество в присутствии своем в Санктпетербурге февраля 27 дня 1837 года,
соизволил отдать следующий
ПРИКАЗ
. . . . .
По кавалерии переводятся:
Лейб-гвардии Гусарского полка корнет Лермантов в Нижегородский драгунский полк прапорщиком.
Подписал военный министр генерал-адъютант граф Чернышев».

В  начале марте Лермонтов пишет другу Раевскому записку:
«Милый мой друг Раевский! Меня нынче отпустили домой проститься. Ты не можешь вообразить моего отчаяния, когда я узнал, что я виной твоего несчастия, что ты, желая мне же добра, за эту записку пострадаешь. Дубельт говорит, что Клейнмихель тоже виноват. Я сначала не говорил про тебя, но потом меня допрашивали от государя: сказали, что тебе ничего не будет, и что если я запрусь, то меня в солдаты... Я вспомнил бабушку... и не смог. Я тебя принес ей в жертву... Что во мне происходило в эту минуту, не могу сказать, но я уверен, что ты меня понимаешь и прощаешь и находишь еще достойным своей дружбы... Кто б мог ожидать!.. Я к тебе заеду непременно. Сожги эту записку. Твой M. L.».

19-го марта  Лермонтов отправляется в свою первую кавказскую ссылку уже не обыкновенным, никому не известным офицером, а известным всей России поэтом. Более того, далекая ссылка, в которую он отправлялся, еще более усиливала всеобщее сочувствие к нему и окружала его ореолом гонимого поэта. 

Перед отъездом из  Петербурга  Лермонтов пишет  Раевскому в Петрозаводск: «Прощай, мой друг. Я буду к тебе писать про страну чудес – Восток. Меня утешают словами Наполеона: «Великие имена создаются на Востоке».

Нижегородский драгунский полк, к которому Лермонтов был прикомандирован, дислоцировался в Грузии, в местечке Карагачи, что в ста верстах от Тифлиса, нес охрану кордонной линии и отражал набеги лезгин. Но Лермонтов «простудившись дорогой», в полк не попал.

В начале мая приехав в Ставрополь он был помещен сначала в местный  военный госпиталь, а затем в пятигорский военный госпиталь для лечения минеральными водами, где и провел всё лето.

О своей болезни он сообщает в письме к Раевскому: «Простудившись дорогой, я приехал на воды весь в ревматизмах; меня на руках вынесли люди из повозки, я не мог ходить – в месяц меня воды совсем поправили; я никогда не был так здоров, зато веду жизнь примерную, пью вино только когда где-нибудь в горах ночью прозябну, то, приехав на место, греюсь...»

31 - го мая Лермонтов пишет из Пятигорска в Москву  «своему доброму другу», Мирии Александровне Лопухиной, сестре Варвары Лопухиной, которую поэт издавна любил и не переставал любить до конца жизни, посвятив ей своего «Демона» и другие стихи.

(Перевод  с французского)

«В точности держу слово и посылаю вам, милый и добрый друг, а также сестре вашей туфельки черкесские, которые обещал вам; их шесть пар, так что поделить их вы легко можете без ссоры; купил их, как только удалось отыскать; я теперь на водах, пью и принимаю ванны, словом, веду жизнь настоящей утки. Дай бог, чтобы мое письмо еще застало вас в Москве, а то, если ему придется путешествовать вслед за вами по Европе, может быть, вы получите его в Лондоне, в Париже, в Неаполе, как знать, — во всяком случае в таком месте, где оно вовсе не будет для вас интересно, а от этого сохрани боже и его и меня. У меня здесь славная квартира; каждое утро из окна я смотрю на цепь снежных гор и Эльбрус; вот и теперь, сидя за письмом к вам, я то и дело останавливаюсь, чтобы взглянуть на этих великанов, так они прекрасны и величественны. Надеюсь порядком поскучать всё время, покуда останусь на водах, и хотя очень легко завести знакомства, я стараюсь избегать их. Ежедневно брожу по горам, и одно это укрепило мне ноги; поэтому я только и делаю, что хожу: ни жара, ни дождь меня не останавливают... Вот примерно мой образ жизни, милый друг; не так уж это хорошо, но... как только я выздоровлю, то отправлюсь в осеннюю экспедицию против черкесов, когда государь будет здесь.
Прощайте, дорогая, желаю вам веселиться в Париже и в Берлине. Получил ли Алексис отпуск? — обнимите его за меня — прощайте.
Весь ваш М. Лермонтов.

Р. S. Ради бога, пишите мне и сообщите, понравились ли вам туфельки».


Фрагменты главы «Княжна Мери» из романа «Герой нашего времени».

«11-го мая.

Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города, на самом высоком месте, у подошвы Машука: во время грозы облака будут спускаться до моей кровли. Нынче в пять часов утра, когда я открыл окно, моя комната наполнилась запахом цветов, растущих в скромном палисаднике. Ветки цветущих черешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их белыми лепестками. Вид с трех сторон у меня чудесный. На запад пятиглавый Бешту синеет, как «последняя туча рассеянной бури»; на север поднимается Машук, как мохнатая персидская шапка, и закрывает всю эту часть небосклона; на восток смотреть веселее: внизу передо мною пестреет чистенький, новенький городок, шумят целебные ключи, шумит разноязычная толпа, — а там, дальше, амфитеатром громоздятся горы все синее и туманнее, а на краю горизонта тянется серебряная цепь снеговых вершин, начинаясь Казбеком и оканчиваясь двуглавым Эльборусом… Весело жить в такой земле! Какое-то отрадное чувство разлито во всех моих жилах. Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце ярко, небо сине — чего бы, кажется, больше? — зачем тут страсти, желания, сожаления?.. Однако пора. Пойду к Елизаветинскому источнику: там, говорят, утром собирается все водяное общество.

................................

Спустясь в середину города, я пошел бульваром, где встретил несколько печальных групп, медленно подымающихся в гору; то были большею частию семейства степных помещиков; об этом можно было тотчас догадаться по истертым, старомодным сюртукам мужей и по изысканным нарядам жен и дочерей; видно, у них вся водяная молодежь была уже на перечете, потому что они на меня посмотрели с нежным любопытством: петербургский покрой сюртука ввел их в заблуждение, но, скоро узнав армейские эполеты, они с негодованием отвернулись.

Жены местных властей, так сказать хозяйки вод, были благосклоннее; у них есть лорнеты, они менее обращают внимания на мундир, они привыкли на Кавказе встречать под нумерованной пуговицей пылкое сердце и под белой фуражкой образованный ум. Эти дамы очень милы; и долго милы! Всякий год их обожатели сменяются новыми, и в этом-то, может быть, секрет их неутомимой любезности. Подымаясь по узкой тропинке к Елизаветинскому источнику, я обогнал толпу мужчин, штатских и военных, которые, как я узнал после, составляют особенный класс людей между чающими движения воды. Они пьют — однако не воду, гуляют мало, волочатся только мимоходом; они играют и жалуются на скуку. Они франты: опуская свой оплетенный стакан в колодец кислосерной воды, они принимают академические позы: штатские носят светло-голубые галстуки, военные выпускают из-за воротника брыжи. Они исповедывают глубокое презрение к провинциальным домам и вздыхают о столичных аристократических гостиных, куда их не пускают».

В Пятигорске Лермонтов встречает своего знакомого по Императорскому Московскому университету поэта - переводчика Николая  Михайловича Сатина, переведенного в 1837 году по болезни на Кавказ. Именно Сатин, как он сам отмечает в своих воспоминаниях, познакомил в Пятигорске Лермонтова с Белинским.

«... Весь 1837 год,  — пишет Сатин, — я провел на Кавказе: лето на водах, а осень и зиму в Ставрополе. Этот год был замечателен разными встречами. Начнем с Белинского и Лермонтова. Ив. Ив. Панаев в своих «Литературных воспоминаниях» говорит, что Белинский и Лермонтов познакомились в Петербурге, у г. Краевского, в то время, когда Белинский принимал деятельное участие в издании «Отечественных записок», то есть в 1839 или 1840 году. Это несправедливо. Они познакомились в 1837 году, в Пятигорске, у меня.
Сошлись и разошлись они тогда вовсе не симпатично. Белинский, впоследствии столь высоко ценивший Лермонтова, не раз подсмеивался сам над собой, говоря, что он тогда не раскусил Лермонтова.
Летом 1837 года я жил в Пятигорске, больной, почти без движения от ревматических болей в ногах. Туда же и тогда же приехали Белинский и Лермонтов; первый — из Москвы, лечиться; второй — из Нижегородского полка, повеселиться.
С Белинским я не был знаком прежде, но он привез мне из Москвы письмо от нашего общего приятеля Кетчера, на этом основании мы скоро сблизились, и Белинский навещал меня ежедневно. С Лермонтовым мы встретились как старые товарищи. Мы были с ним вместе в Московском университетском пансионе, но в 1831 году, после преобразования пансиона в Дворянский институт (когда-нибудь поговорим и об этом замечательном факте) и введения в него розог, вместе и оставили его
Лермонтов тотчас же вступил в Московский университет и прямо наткнулся на историю профессора Малова, вследствие которой был исключен из университета и поступил в юнкерскую школу. Я поступил в университет только на следующий год. На пороге школьной жизни мы расстались с Лермонтовым холодно и скоро забыли друг о друге. Вообще в пансионе товарищи не любили Лермонтова за его наклонность подтрунивать и надоедать: "пристанет, так не отстанет", говорили об нем. Замечательно, что эта юношеская наклонность привела его и к последней трагической дуэли!
В 1837 году мы встретились уже молодыми людьми, и, разумеется, школьные неудовольствия были взаимно забыты. Я сказал, что был серьезно болен и почти недвижим; Лермонтов, напротив, пользовался всем здоровьем и вел светскую, рассеянную жизнь. Он был знаком со всем водяным обществом (тогда очень многочисленным), участвовал на всех обедах, пикниках и праздниках. Такая, по-видимому, пустая жизнь не пропадала, впрочем, для него даром: он писал тогда свою "Княжну Мери" и зорко наблюдал за встречающимися ему личностями. Те, которые были в 1837 году в Пятигорске, вероятно, давно узнали и княжну Мери, и Грушницкого, и в особенности милого, умного и оригинального доктора Майера.
Майер был доктором при штабе генерала Вельяминова. Это был замечательно умный и образованный человек; тем не менее он тоже не раскусил Лермонтова. Лермонтов снял с него портрет поразительно верный, но умный Майер обиделся, и, когда «Княжна Мери» была напечатана, он писал ко мне о Лермонтове: "Pauvre sire, pauvre talent"  ("Ничтожный человек, ничтожный талант!" (франц.)
Лермонтов приходил ко мне почти ежедневно после обеда отдохнуть и поболтать. Он не любил говорить о своих литературных занятиях, не любил даже читать своих стихов, но зато охотно рассказывал о своих светских похождениях, сам первый подсмеиваясь над своими любвями и волокитствами.
В одно из таких посещений он встретился у меня с Белинским. Познакомились, и дело шло ладно, пока разговор вертелся на разных пустячках; они даже открыли, что оба — уроженцы города Чембара (Пензенской губернии).
Но Белинский не мог долго удовлетворяться пустословием. На столе у меня лежал том записок Дидерота; взяв его и перелистовав, он с увлечением начал говорить о французских энциклопедистах и остановился на Вольтере, которого именно он в то время читал. Такой переход от пустого разговора к серьезному разбудил юмор Лермонтова. На серьезные мнения Белинского он начал отвечать разными шуточками; это явно сердило Белинского, который начинал горячиться; горячность же Белинского более и более возбуждала юмор Лермонтова, который хохотал от души и сыпал разными шутками.
"Да, я вот что скажу вам об вашем Вольтере, — сказал он в заключение, — если бы он явился теперь к нам в Чембар, то его ни в одном порядочном доме не взяли бы в гувернеры!".
Такая неожиданная выходка, впрочем не лишенная смысла и правды, совершенно озадачила Белинского. Он в течение нескольких секунд посмотрел молча на Лермонтова, потом, взяв фуражку и едва кивнув головой, вышел из комнаты.
Лермонтов разразился хохотом. Тщетно я уверял его, что Белинский замечательно умный человек; он передразнивал Белинского и утверждал, что это недоучившийся фанфарон, который, прочитав несколько страниц Вольтера, воображает, что проглотил всю премудрость.
Белинский, с своей стороны, иначе не называл Лермонтова, как пошляком, и, когда я ему напоминал стихотворение Лермонтова "На смерть Пушкина", он отвечал: "Вот важность, написать несколько удачных стихов! От этого еще не сделаешься поэтом и не перестанешь быть пошляком!".
На впечатлительную натуру Белинского встреча с Лермонтовым произвела такое сильное влияние, что в первом же письме из Москвы он писал ко мне: "Поверь, что пошлость заразительна, а потому, пожалуйста, не пускай к себе таких пошляков, как Лермонтов".
Так встретились и разошлись в первый раз эти две замечательных личности. Через два или три года они глубоко уважали и ценили друг друга».

Во время этой первой ссылки на Кавказ Лермонтов написал поэму «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова», которая, помимо всего прочего, стала своеобразной реакцией поэта на его первое и весьма чувствительное столкновение с властью.

Именно на эту поэму Лермонтова в июне 1838 года  Белинский высказал  первое печатное суждение в рецензии на «Елену» Е. Бернета: «Не знаем имени автора этой песни, которую можно назвать поэмою, вроде поэм Кирши Данилова, но если это первый опыт молодого поэта, то не боимся попасть в лживые предсказатели, сказавши, что наша литература приобретает сильное и самобытное дарование».

Это было замечательное прозрение критика.

Позднее, познакомившись с такими произведениями Лермонтова, как «Три пальмы», «Дары Терека», «Казачья колыбельная песня», «И скучно, и грустно...», Белинский напишет в феврале 1840 года: «Черт знает — страшно сказать, а мне кажется, что в этом юноше готовится третий русский поэт и что Пушкин умер не без наследника».

Осенью 1837 года Лермонтов наконец прибыл в Нижегородский драгунский полк, к которому он в был прикомандирован. Вскоре последовал приказ о переводе его в гусарский Гродненский полк, квартировавший в казармах близ Новгорода.

Незадолго до отъезда в Гродненский полк Лермонтов пишет  из Тифлиса Раевскому:

«С тех пор как я выехал из России, поверишь ли, я находился до сих пор в беспрерывном странствовании, то на перекладной, то верхом; изъездил линию всю вдоль от Кизляра до Тамани, переехал горы, был в Шуше, в Кубе, в Камаке, в Кахетии, одетый по-черкесски, с ружьем за плечами; ночевал в чистом поле, засыпал под крик шакалов, ел чурек, пил кахетинское даже…<...>
Здесь, кроме войны, службы нет, я приехал в отряд слишком поздно, ибо Государь нынче не велел делать вторую экспедицию, и я слышал только два-три выстрела; зато два раза в моих путешествиях отстреливался; раз ночью мы ехали втроем из Кубы, – я, один офицер нашего полка и черкес (мирный разумеется), – и чуть не попались в плен лезгин. Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные, а что здесь истинное наслаждение, так это татарские бани! Я снял на скорую руку виды всех примечательных мест, которые посещал, и везу с собою порядочную коллекцию; одним словом, я вояжировал. Как перевалился через хребет в Грузию, так бросил тележку и стал ездить верхом: лазил на снеговую гору (Крестовая) на самый верх, что не совсем легко; оттуда видна половина Грузии, как на блюдечке, и, право, я не берусь объяснить или описать этого удивительного чувства; для меня горный воздух – бальзам, хандра к черту, сердце бьется, грудь высоко дышит – ничего не надо в эту минуту; так сидел бы да смотрел целую жизнь.
Начал учиться по-татарски, язык, который здесь и вообще в Азии необходим, как французский в Европе. Да жаль, теперь не доучусь, а впоследствии могло бы пригодиться. Я уже составлял планы ехать в Мекку, в Персию и проч., теперь остается только проситься в экспедицию в Хиву с Перовским.
Ты видишь из этого, что я сделался ужасным бродягой, а, право, я расположен к этого рода жизни. Если тебе вздумается отвечать мне, то пиши в Петербург; увы, не в Царское Село; скучно ехать в новый полк, я совсем отвык от фронта, я серьезно думал выйти в отставку.
Прощай, любезный друг, не забудь меня; и верь все-таки, что самой большой печалью было то, что ты через меня пострадал. Вечно тебе преданный М. Лермонтов».

В начале 1838 года Лермонтов возвратился из первой  кавказской ссылки исполненный удивительных замыслов: «Герой нашего времени», кавказская редакция «Демона», «Мцыри», «Беглец», «Ашик-Кериб», «Дары Терека», «Казачья колыбельная песня», «Тамара», «Свиданье» — все это результат его скитаний по Северному Кавказу и Закавказью в 1837 году. Кавказ оказался для Лермонтова не только источником вдохновенья, но и темой новых произведений.


«Ссылка Лермонтова на Кавказ, – восторженно  пишет в своих воспоминаниях  Андрей Муравьев, – наделала много шума; на него смотрели как на жертву, и это быстро возвысило его поэтическую славу. С жадностью читали его стихи с Кавказа, который послужил для него источником вдохновения.
Лермонтов был возвращен с Кавказа и, преисполненный его вдохновениями, принят с большим участием в столице, как бы преемник славы Пушкина, которому принес себя в жертву. На Кавказе было, действительно, где искать вдохновения: не только чудная красота исполинской его природы, но и дикие нравы его горцев, с которыми кипела жестокая борьба, могли воодушевить всякого поэта, даже и с меньшим талантом, нежели Лермонтов, ибо в то время это было единственное место ратных подвигов нашей гвардейской молодежи, и туда были устремлены взоры и мысли высшего светского общества. Юные воители, возвращаясь с Кавказа, были принимаемы как герои. Помню, что конногвардеец Глебов, выпущенный из плена горцев, сделался предметом любопытства всей столицы. Одушевленные рассказы Марлинского рисовали Кавказ в самом поэтическом виде; песни и поэмы Лермонтова гремели повсюду».


Рецензии