Гриша
«Фарфоровый сервиз с незабудками, — голос Аллы Леонидовны был ровным и педагогически четким, — тот самый, что бабушка из Германии после войны привезла… его Лизочке на свадьбу. Пусть знает, что у нее корни есть. А столовый, советский, тот, что на двадцать четыре персоны… его той таджикской семье с третьего этажа. У них детей – полон дом, пусть пользуются, не пропадать добру. Вещи мои… тоже им. Я посмотрела – они люди аккуратные, бедные, но чистоплотные. А золото… кольца, серьги… все тебе, конечно, дочка. Носи на здоровье».
Лена слушала и обливалась слезами. Они текли по ее лицу беззвучно, оставляя темные пятна на бежевом пододеяльнике.
«Мамочка, мамочка… — шептала она, сжимая мамину руку так, будто могла удержать ее в этом мире одной силой отчаяния. — Умоляю тебя… остановись. Ради меня. Ради Лизы. Тебя же внучка любит…»
Алла Леонидовна покачала головой на подушке. В ее глазах не было страха, лишь спокойная, непоколебимая уверенность.
«Не могу, Ленуся. Серьезно. Меня Гриша ждет. Представляешь, он там один. Без меня он носки чистые не найдет, и суп себе разогреть забудет. Вечно в задачах своих этих закопался… Он без меня не справится».
И вот тогда из Лены вырвалось самое страшное, самое детское, что копилось в ней все эти месяцы. То, во что она боялась поверить даже на секунду.
«А если там ничего нет, мама? — рыдала она, уже не стесняясь своих всхлипов. — Если нет никакого рая, и Бога нет, и тебя… тебя просто не будет?»
Алла Леонидовна на мгновение задумалась, глядя в потолок, будто сверяясь с невидимым конспектом. Потом ее взгляд снова вернулся к дочери, и в нем вспыхнула та самая учительская искорка, что зажигалась, когда она объясняла десятиклассникам, почему Татьяна любила Онегина по-настоящему.
«Конечно, есть, глупышка, — сказала она мягко, но без тени сомнения. — Твой папа меня ждет. Иначе… иначе зачем все это было?»
Это был тупик. Логика горя была безупречной и непробиваемой.
Муж Аллы Леонидовны, Григорий, горячо любимый Гриша, трагически погиб несколько месяцев назад. Совершенно нелепо, как и подобает настоящей трагедии. Не на войне, не от болезни. Поскользнулся на гололеде, возвращаясь из магазина с пакетом молока и свежим батоном к завтраку. Упал, ударился головой. И все.
Они обожали друг друга с седьмого класса, жили душа в душу. Прошли вместе через школьные парты, студенческую общагу, рождение Леночки, защиту его кандидатской и ее бесконечные сочинения десятиклассников. Работали в одной школе – он, учитель математики, строгий и обожаемый учениками за честность, она – литературы, с вечными романтическими порывами и верой в «чувства добрые». Растили дочку Леночку, строили дачу, каждое лето ездили на море. Обожали друг друга тихо и привычно, как дышат.
Вышли на пенсию и с новым рвением решили вести здоровый образ жизни, чтобы подольше пожить – вместе, конечно. Купили скандинавские палки, бросили жарить на сливочном масле, по утрам делали зарядку под радио «Маяк». Григорий даже скачал приложение, чтобы считать шаги. Он и в тот день вышел за молоком не просто так, а «чтобы норма по шагам была выполнена».
И вот теперь его норма по шагам была выполнена окончательно. А у Аллы Леонидовны не осталось ни единой причины делать зарядку.
Скорая приезжала уже несколько раз. Много раз. Дежурные бригады менялись, но в карточке Аллы Леонидовны уже красовалась пометка «хроник, вызов по поводу общего состояния», которая позволяла медикам работать быстро и без лишних вопросов. Лена, измотанная до состояния прозрачности, уже знала наизусть все их стандартные фразы: «Возраст… Нервы… Создайте ей покой». Она автоматически держала наготове тапочки, страховой полис и паспорт матери.
И вот в одну из таких ночей, когда Алла Леонидовна жаловалась на одышку, приехал он. Доктор Дмитрий Дмитриевич Тимофеев. ДДТ. Он не спросил про покой. Он присел на корточки у дивана, так что его лицо оказалось на одном уровне с лицом Аллы Леонидовны, и спросил тихо: «А что вас сегодня расстроило больше всего?». И пока он слушал ее тихий, ровный монолог о том, что Григорий Исаакович терпеть не мог манную кашу, а она сегодня сварила и некому было пожаловаться, Лена плакала в кухне от неожиданного человеческого участия. Они обменялись контактами. Не в надежде на роман, а как два союзника на поле боя с одним врагом-отчаянием. Он искренне, с какой-то почти непрофессиональной горячностью, хотел помочь, а не скользил по пациентам с устало-равнодушным видом, словно просматривая каталог неисправной бытовой техники.
Лена очень любила своих родителей. Не просто любила – обожала их какой-то восторженной, почти детской любовью. Она дружила с ними, звонила им не из чувства долга, а чтобы поделиться свежей сплетней или смешным мемом. Она гордилась ими: папой-математиком, к которому бывшие ученики приходили в гости даже через десять лет после выпуска, и мамой-литераторшей, хранившей на антресолях стопки исписанных детских сочинений, потому что «выбросить руку не поднимается – там же душа».
И пусть денег в их учительской семье никогда не водилось, зато был другой, незыблемый капитал. Капитал из любви и уважения. Из совместных походов за грибами с ночевкой в палатке, когда Григорий Исаакович читал им на ночь «Трех мушкетеров» при свете фонарика. Из маминых пирогов с капустой «на всякий случай», потому что всегда мог зайти кто-то из папиных студентов. Из их солидарности, когда Лена в пятом классе получила двойку по географии, и они всей семьей трое суток учили названия всех столиц мира, превратив это в игру, и в итоге хором явились к учительнице, чтобы сдать зачет. Они были ее крепостью, ее главной опорой в жизни. И теперь одна стена этой крепости рухнула, а вторая, самая главная, готовилась последовать за ней – по собственному, добровольному приговору.
Лене было очень плохо. Не просто тяжело или грустно — а плохо, по-настоящему, до тошноты, до потери почвы под ногами. Она еле-еле пережила похороны отца, держась на каких-то подпорках, которые сама же в себе и выстроила: «Надо для мамы, надо для Лизы». А теперь эти хлипкие подпорки рушились под тяжестью молчаливого, методичного умирания матери. И не было уже ни сил, ни слез — только ледяная, изматывающая пустота.
А ведь у нее была дочь-подросток, Лизхен, пятнадцати лет от роду. И дочь чудила, как будто старалась заполнить собой всю вселенскую тревогу, что витала в их доме. В один прекрасный день Лена пришла от матери и увидела на полу в ванной шикарную русую косу — ту самую, которую она в детстве заплетала дочке, рассказывая сказки. А на голове у Лизхен красовался короткий, торчащий в разные стороны ежик, выкрашенный в ядовито-зеленый цвет.
«Ну что, похожа на болотного монстра?» — вызывающе спросила дочь, глядя на ее отражение в зеркале. И грубила. Грубила постоянно, язвительно, по любому поводу — от супа, который был «невкусный», до просьбы вынести мусор, которая воспринималась как посягательство на суверенитет личности.
У Лены была работа. Не карьера, а работа — в маленькой фирме, где приходилось делать все сразу, и где был строгий начальник, считавший, что личная жизнь сотрудников — досадная помеха на пути квартальных отчетов.
Он уже косо поглядывал на ее частые отлучки и бледное, невыспавшееся лицо.
И мужа не было. Он ушел несколько лет назад к другой, «более легкой» женщине, без груза стареющих родителей и сложного подростка. Иногда он звонил Лизхен, дарил на день рождения дорогие, но бездушные подарки и с облегчением вешал трубку, отбыв свою повинность.
И вот Лена была — один в поле воин. И одна за всех. За маму, уплывающую в мир, где ее ждал Гриша. За дочь, бунтующую против мира, в котором так несправедливо умирают деды и уходят отцы. За себя, которая так отчаянно хотела просто выспаться, и чтобы кто-нибудь крепко обнял и сказал: «Я все возьму на себя. Хотя бы на один день».
Однажды ночью Лена проснулась от того, что в груди взорвалась тишина. Не от звука — от его отсутствия. Ее вырвало из сна в реальность, где нечем было дышать. Ледяная, невидимая рука сжала горло, выжимая из него последний глоток воздуха. Сердце колотилось с такой бешеной частотой, что казалось, вот-вот разорвет грудную клетку и выпрыгнет в темноту. В ушах стоял оглушительный звон, а по спине ползли мурашки ледяными стадами.
Она лежала, уставившись в потолок, и со странным, почти равнодушным любопытством наблюдала, как тело отказывается ей подчиняться. «Ага, — промелькнула отстраненная мысль, холодная и четкая, как осколок стекла. — Вот и я. Умираю. Вслед за папочкой. Логично».
И тут, сквозь этот ледяной штиль паники, как нож, резанула другая мысль, животная, примитивная и от того в тысячу раз более страшная.
«А Лизхен?.. Куда?.. В детский дом?»
Картина встала перед глазами с пугающей яркостью: ее дочь, с зелеными волосами и вызовом в глазах, в сером коридоре казенного учреждения. Одна. Без нее.
«А мама?..»
Вторая картина: мать, лежащая в своей постели и тихо угасающая, потому что некому будет даже принести стакан воды. Потому что дочь, которая должна была ее похоронить, умерла первой посреди ночи.
И этот двойной ужас, этот адреналиновый шквал ответственности, оказался сильнее паралича. С хриплым, свистящим звуком воздух рванулся обратно в легкие. Она судорожно, жадно глотнула его, потом еще и еще, пока ком в горле не рассосался и сердце не начало биться не так бешено.
Она не спала до утра. Сидела на кухне на холодном стуле и тряслась, как затравленная мышь в клетке. Зажгла сигарету — бросила курить пять лет назад, но сейчас дрожащие пальцы сами нашли пачку в дальнем ящике. Затянулась — и закашлялась, слезы выступили на глазах. Плакала она не рыдая, а тихо, бессильно, пока дым сизыми кольцами поднимался к потолку.
Потом, почти на автомате, подошла к шкафчику, достала оттуда бутылку, оставшуюся с каких-то давних времен. Плеснула в стакан водки. Она не пила, вернее, никогда не пила так, одна, посреди ночи. Но сейчас это был не алкоголь, а лекарство. Успокоительное. Единственный известный ей способ заглушить этот вселенский ужас, эту ледяную пустоту внутри. Она залпом выпила. Обожгла горло, по телу разлилась противная волна тепла. Но трясти перестало.
Утром, с тяжелой головой и ощущением стыда за свою ночную слабость, она набрала номер. Не участкового, не подруги. Доктора Дмитрий Дмитриевича Тимофеева. ДДТ.
«Дмитрий Дмитриевич, — голос у нее срывался, и она ненавидела себя за эту слабость. — Это Лена… Аллы Леонидовны дочь. Можно… можно я к вам приеду? Мне нужно… поговорить».
Он не спросил, что случилось. Не стал выяснять, не о матери ли речь. Он просто сказал спокойно и четко, как будто ждал этого звонка:
«Конечно. Приезжайте в больницу, ко мне в ординаторскую. Найдем минут двадцать, поговорим».
Она приехала, и едва дверь ординаторской закрылась за ней, из нее вырвалось всё разом, сдавленное, отчаянное:
«Как?..Как ей помочь? Что мне делать? Я не могу… Я сама так умру раньше нее, я чувствую!»
И она плакала. Не красиво, не тихо, а навзрыд, до судорожных всхлипов, до прихрюкивания, с лицом, распухшим и безобразным от слез.
Он молча встал, кивнул в сторону выхода и провел ее через боковую дверь на больничное крыльцо. Достал пачку сигарет, закурил, сделал первую затяжку медленной и глубокой.
«Есть способ, — сказал он наконец, выпуская дым. — Рабочий. Не медицинский. Житейский». Он посмотрел на нее. «Вашей маме нужно о ком-то заботиться. Не о вас — вы взрослая. Ей нужен тот, кто не выживет без нее. Совсем».
Он затянулся еще раз, потом резко, словно рубя с плеча, выдохнул:
«Купите ей щенка».
Лена смотрела на него широкими, непонимающими глазами, все еще подрагивая от рыданий.
«Щенка? — с трудом выдавила она, словно это было самое абсурдное слово на свете. — Но у родителей… у них никогда не было собак. Папа был аллергик, а мама… я даже не знаю, она же не встает почти!»
Дмитрий Дмитриевич сделал последнюю затяжку, раздавил окурок и вдруг накрыл ее холодную, дрожащую руку своей большой, теплой ладонью.
«Лена, мне надо бежать, через пять минут обход. — Он посмотрел на часы. — Но поверьте. Медицина бессильна, если человек хочет уйти. И мама ваша не встает не потому, что не может, а потому что не хочет. Купите ей щенка. Маленького, пищащего, беззащитного. Такого, которого нельзя оставить. И… дай Бог, чтобы это помогло».
Он крепко сжал ее пальцы, развернулся и быстрым шагом ушел в здание больницы.
А Лена осталась стоять на холодном крыльце, с рукой, которая все еще чувствовала тепло его ладони, и с одной-единственной, сумасшедшей мыслью, крутившейся в голове: «Щенка».
Она купила щенка мопса. Не знала, почему именно мопса — в голове была каша из слез, паники и единственной спасительной инструкции «купите щенка». Это было первое попавшееся объявление. И рядом, в том же районе. Их было десять, и продавали дешево, почти даром. Лена в трансе, не глядя, перевела деньги и договорилась, что, если что — возьмут его назад.
Не говорила про лежащую мать, не говорила про отчаяние. Сказала, что берет его чудящему подростку, чтобы отвлечь от дурного. «А то мало ли, какие соблазны, — бормотала она, сама не понимая, что говорит, — а тут щенок дома…»
Хозяева, люди суровые, но, видимо, не злые, заверили, что возьмут назад, если что. И дали мешок корма в придачу, и миски, словно чувствуя, что этот покупатель — ненадежный, из категории «может передумать».
А теперь щенок был дома. Вернее, не дома, а в машине, на пассажирском сиденье, в картонной коробке. Он не пищал, а тихо, жалобно поскуливал, уткнувшись мордой в уголок.
Лена подошла к квартире матери, открыла дверь ключом — тихо, беззвучно, как вор. Не заходя внутрь, не говоря ни слова, она просто поставила коробку с щенком и мешок с кормом прямо в прихожей, на старый половичок. Щенок, почувствовав смену обстановки, жалобно захныкал.
И тут же, не раздумывая, Лена выключила телефон. Полностью. Чтобы не слышать звонков, не читать сообщений. Чтобы отрезать себя от этого безумия, которое она только что совершила. Потому что если это не сработает… она просто не переживет этого.
Она села в машину и просто сидела, глядя в одну точку, вся дрожа. Теперь оставалось только ждать. Ведь у мамы был номер Лизхен. И номер доктора ДДТ. А ее, Лены, дочери и главной союзницы, на связи не было. Она исчезла, оставив свою безнадежную мать наедине с пищащим комочком в картонной коробке.
Щенок заставил Аллу Леонидовну встать. Сначала был только жалобный, настойчивый писк из прихожей, врезавшийся в гробовую тишину. Она лежала, не двигаясь, пытаясь игнорировать его. Но этот звук был другим — беззащитным и живым.
С тихим стоном, опираясь на тумбочку, она поднялась. Доплелась до прихожей и увидела его: крошечный мопс сидел в картонной коробке и смотрел на нее умными, испуганными глазками-пуговками.
Мысль молнией пронзила сознание: «В доме был чужой». Кто-то посторонний пробрался в квартиру и подбросил собаку. Может, соседи-таджики решили избавиться от щенка? Или это чья-то жестокая шутка? Лена... нет, Леночка никогда бы так не поступила.
Она стала привычно набирать дочери, но телефон почему-то был отключен. Позвонила внучке — та ничего не знала и была на экскурсии.
«Подумаю об этом позже», — решила Алла Леонидовна и отложила телефон.
А щенок тем временем скулил, тыкаясь мордой в пустую миску. И тут в Алле Леонидовне сработал древний инстинкт. В ее доме — ни один ребенок не был голодным. Она не могла этого вынести.
Нахмурившись, она насыпала ему корма из мешка. Потом налила воды. Он набросился на еду с таким отчаянным чавканьем, что у нее ёкнуло сердце.
Потом он напился, залез лапами в миску и разлил воду. Алла Леонидовна, ворча себе под нос, взяла тряпку и вытерла лужу. Механически, по привычке.
А потом он подошел и ткнулся мокрым носом в ее тапочку. Посмотрел снизу вверх. И вильнул обрубком хвоста.
И тут произошло чудо. Не мгновенное исцеление, а первая, крошечная трещина в ледяной скорлупе ее горя. Она не выдержала этого взгляда.
«Ну и кому ты такой несчастный нужен?» — прошептала она, и голос ее сорвался. И вдруг она поняла, что сказала это не ему, а себе. И слезы, непрошенные слезы, полились из ее глаз.
Лена «призналась» потом, когда ее собственная паника немного улеглась. Она сказала, что нашла щенка прямо у подъезда, в той же картонной коробке, вместе с кормом и мисками.
«Вот сволочи, выкинули, — с наигранным негодованием в голосе рассказывала она матери. — Я мимо шла, а он там сидит, дрожит. Ну я не смогла пройти мимо. Решила занести к тебе, просто на пару часов, пока на работу не надо... А потом меня срочно вызвали, и телефон сел, и я не успела ничего объяснить...»
Алла Леонидовна молча слушала, глядя на дочь поверх очков. Она была учителем литературы с сорокалетним стажем и отлично видела фальшь в самых красивых сочинениях.
«Мы найдем ему новый дом, — торопливо продолжала Лена, избегая встретиться с маминым взглядом. — Я уже разместила объявления».
В квартире пахло овсяной кашей и детским шампунем — Алла Леонидовна уже успела вымыть щенка, и теперь тот, чистый и уставший, сладко посапывал у нее на коленях, свернувшись калачиком.
Алла Леонидовна медленно протянула руку и погладила теплый бок.
«Объявления можешь не размещать, — тихо сказала она. — Он уже дома».
А потом через несколько дней произошло необъяснимое.
Щенок вдруг подошел к прихожей, с трудом поднял своими маленькими зубами огромный, по сравнению с ним, тапочек, отнес его к креслу и торжественно уложил рядом. Потом проделал то же самое со вторым. Аккуратно, рядышком.
Алла Леонидовна замерла. Так делал Гриша. Каждый вечер, готовясь к чаепитию, он шутя «подавал» ей тапочки, приговаривая: «Носи, моя королева».
«Гриша?» — выдохнула она, и сердце ее бешено заколотилось.
Щенок, услышав кличку, которую она иногда шептала в полусне, радостно тявкнул и завилял обрубком хвоста.
«Подожди…» — прошептала она, поднимаясь. Глаза ее были полны не веры, а какой-то безумной, трепетной надежды. Она подошла к книжному шкафу и вынула пять книг в одинаковых темных переплетах. Классика. Сборники стихов. Среди них была одна, чуть более потрепанная, чем остальные, — томик Пастернака. Их с Гришей книга. Та самая, которую они читали вслух друг другу в самые счастливые вечера.
«Ну, выбирай, умник», — сказала она дрогнувшим голосом.
Щенок обнюхал первую книгу, вторую, фыркнул. Подошел к третьей — к Пастернаку. Ткнулся в нее носом, облизал корешок и улегся на него сверху, свернувшись калачиком, будто нашел свое место.
Тишина в комнате стала звенящей, наполненной невероятным, невозможным смыслом.
«Гриша… — простонала Алла Леонидовна, и слезы, наконец, хлынули из ее глаз — не горькие, а очищающие. — Неужели это ты? Правда… ты вернулся?»
Она опустилась на колени перед щенком, который смотрел на нее преданными глазами-пуговками, и осторожно, как драгоценность, прижала его к своей щеке. Он лизнул ее в нос.
И тут щенок поднял на нее взгляд. И в этих карих, чуть навыкате глазах-пуговках она увидела не просто собачью преданность. Она увидела взгляд. Тот самый — спокойный, бесконечно мудрый и любящий, который умел утешить ее без единого слова. Тот взгляд, которым Гриша смотрел на нее все сорок лет, когда ей было тяжело. В собачьих глазах не могло быть столько понимания, столько тихой человеческой печали и нежности.
Она медленно опустилась на колени, не в силах оторваться от этого взгляда.
— Ты... — прошептала она. — Ты всегда ненавидел одиночество. Говорил, что самый страшный звук на свете — это тиканье часов в пустой квартире...
И щенок, словно подтверждая ее слова, подошел и уткнулся мордой в ее ладонь, замер, всем своим существом выражая одно: «Я здесь. Ты не одна».
И тогда она УЗНАЛА его. Не привычками, не ужимками, а той незримой связью, что остается между душами. Тем покоем, что разлился в ее сердце, будто вернулась недостающая часть ее самой.
Он лизнул ей ладонь — коротко, почти по-человечески сдержанно. И в этом прикосновении была вся их общая жизнь.
Это было чудо. Не требующее доказательств. Просто случившееся.
Тем временем, в Кабинете у Самого.
Сам, Исток и Творец, и его любимчик и помощник, великий Марк Корф, смотрели в бездонную гладь, где переплетались узоры судеб.
— Но почему? — тихо спросил Марк Корф, и в его голосе звучала не печаль, а бесконечное понимание. — Почему он выбрал стать собакой? Его ждала будущая, великолепная жизнь. Богатая, долгая, полная свершений... А он выбрал тело, которое проживет от силы пятнадцать лет. Зато... рядом с ней.
Сам, древний, как само время, хлопнул Марка по плечу. В его прикосновении была тяжесть галактик и нежность лепестка.
— Ты смотришь на пятнадцать лет, как на миг, — проговорил его Голос, похожий на шелест мириад звезд. — А он смотрит на них, как на вечность. Вечность, которую ему подарили. Пятнадцать лет утренних прогулок в росной траве. Пятнадцать зим, грея ее ноги своим телом у кресла. Пятнадцать лет быть ее самым верным взглядом, ее тихой радостью, ее живым дыханием рядом. Что значат земные свершения перед свершением каждое утро просыпаться и видеть, как она улыбается сквозь сон?
Он повернулся к сияющему переплетению двух золотых нитей, которые теперь были сплетены так тесно, что их невозможно было различить.
— Это не жертва, — сказал Сам. — Это величайшая награда, которую одна душа может предложить другой. Они — неразлучники. Эти души договорились быть вместе еще до того, как родились первые слова. И если для этого одной из них нужно надеть шкуру вместо плаща, пройти на четырех лапах вместо двух... разве это важно? Они будут вместе. Из жизни в жизнь. Их души уже не отличить друг от друга. И пока одна из них будет искать его глаза, он будет ждать ее... всегда. Потому что так договорились их души. И это — единственная истина, которая имеет значение.
Лена приехала к доктору ДДТ через месяц. Когда стало очевидно, что Алла Леонидовна ожила и пошла на поправку. Она сидела в его кабинете и смотрела, как он перебирает бумаги.
— Дмитрий Дмитриевич, — начала она, — я хочу вас поблагодарить. За всё. За то, что не отмахнулись, за совет...
Он поднял на нее глаза и улыбнулся. Устало, но искренне.
— Не за что, Лена. Я просто сделал то, что должен был сделать.
— Нет, вы не понимаете, — голос ее дрогнул. — Вы дали мне надежду, когда я уже почти потеряла ее. Вы... вы спасли не только маму. Вы спасли и меня.
Она говорила, говорила, благодарила так горячо и самозабвенно, что Дмитрий Дмитриевич смотрел на нее и видел не измученную женщину с потухшими глазами, а человека, который заново учится жить. И в этот момент он понял — ясно и отчетливо, — что не может просто отпустить ее. Что не хочет.
— Лена, — перебил он ее мягко. — Может, выпьем кофе? Не здесь. В кафе, как нормальные люди.
Она замолчала, удивленно моргнув.
— Я... я не знаю...
— Знаете, — сказал он, и в его глазах вспыхнула та самая решимость, с которой он когда-то предложил ей купить щенка. — Я считаю, мы оба заслужили хотя бы одну чашку хорошего кофе без больничных стен.
И Лена, глядя на него, вдруг поняла, что хочет этого больше всего на свете. Не благодарности, не поддержки — просто кофе с человеком, который стал для нее опорой.
— Да, — выдохнула она. — Да, конечно.
А в это время в квартире Аллы Леонидовны щенок по имени Гриша сладко посапывал у нее на коленях. Она гладила его теплый бок и смотрела в окно. За окном шел дождь, но в комнате было тепло и уютно.
Она думала о своем муже. О том, что, возможно, смерть — это не конец. Что любовь сильнее смерти. И что иногда те, кого мы любим, возвращаются к нам в самых неожиданных обличьях.
А потом она взяла книгу — ту самую, Пастернака — и начала читать вслух. Щенок приоткрыл один глаз, вздохнул и прижался к ней поближе.
И Алла Леонидовна улыбнулась. Впервые за долгие месяцы ее улыбка была по-настоящему счастливой.
А Лена... Лена вышла замуж за доктора.
Это получилось как-то само собой, без пышной церемонии и белого платья. Слишком много слез и боли осталось позади, чтобы тратить силы на показную радость. Настоящее счастье оказалось тихим.
После того как мама начала выздоравливать, а в доме снова пахло пирогами и звучал радостный лай щенка, в их жизни наконец наступила светлая полоса. Они начали встречаться с Дмитрием Дмитриевичем и поняли, что у них удивительно много общего. Они любили одни и те же книги, одни и те же фильмы, любили гулять и есть пиццу «Маргариту». И еще он как-то нашел общий язык с Лизхен.
Через год, в лесопарке.
Алла Леонидовна, сидя на корточках, азартно рылась в листве.
— Гриша, смотри, какая красота! — воскликнула она, замирая от счастья. — Белый гриб! Ты же их обожал, помнишь?
Пес, услышав свое имя, лениво поднялся и подошел. Он обнюхал ее грязные пальцы, тронул носом бархатистую шляпку гриба... и вдруг аккуратно, почти ритуально, лизнул ее прямо в щеку — коротко и сдержанно, точь-в-точь как делал это ее муж, когда ее переполняла радость.
«Как же я тебя люблю», — подумала она, и сердце ее зашлось от знакомого, давно забытого чувства полного, безраздельного счастья.
«Как же я тебя люблю», — говорил его взгляд.
Тем временем, в Кабинете у Самого, великий Марк Корф смотрел на переплетение двух золотых нитей и улыбался.
— Они будут счастливы, — сказал он. — Все они.
Сам кивнул.
— Так и должно быть. Ведь любовь — это единственное, что действительно имеет значение.
И в мире, где горе и отчаяние когда-то шли рука об руку, теперь оставались лишь вера, надежда и любовь
Свидетельство о публикации №225102800229