Мирослава 4

4
Воздух после пожара был горьким, как полынь, и густым, будто им можно было насытиться вместо хлеба. Он ел глаза и легкие, а над селением висела пелена дыма, сквозь которую солнце всходило багровым, раненным зверем. Но люди не прятались по домам. Они шли к капищу на взгорке – все, от мала до велика. Спасенные борти гудели тревожно, и этот гул вторил немому вопросу в глазах людей.
Капище было очищено от копоти. В центре, перед ликом Рода, вырезанным в древнем дубе, пылал костер-крада. Огонь в нем был не яростным, как вчерашний враг, а смиренным и священным. Пламя лизало тяжелый медный котел, подвешенный на треноге, и оттуда тянуло душным паром вареной пшеницы и сладковатым духом сушеных ягод.
Волхв стоял лицом к собравшимся. Он был стар, как сам дуб, а сегодня – казался древнее камней под ногами. Лицо его было испещрено тенями от огня, будто на нем уже писали руны грядущих судеб.

– Не даром огненная тварь подползла к нашему порогу! – голос его прорвал тишину, как топор рассекает плаху. – Не слепы боги, не глухи! Глядят они с небес и видят: ржа сомнения ест сердца наши! Раздор шепчется по углам, как тать! Забыли мы лик Предков, плюем в след Журавлиному Крику!

Он поднял руки у небу, перед костром и стал молиться.
– Не о дожде просить будем! Не о солнце! Будем молить о спасении! Да, чтобы род наш был крепок, как дубовый сруб, а не рассыпался, как песок от лихого ветра!
Из толпы вынесли жертву – черного петуха, при свете огня его оперение отливало  изумрудом. Он крутил головой и пытался вырваться из рук мужчины, что держал его. Волхв взял огромный ритуальный нож, лезвие которого поймало отсвет костра и загорелось багровым золотом.
– Прими, Роде-батюшка, кровь невинную за души порочные! – проревел он, и голос его сотряс воздух. – Пусть эта жертва будет благодарением за помощь в спасении! Пусть станет она той скрепой, что не даст стенам нашим рухнуть!

Он совершил быстрое, точное движение. Кровь хлынула в подставленную чашу – алая, почти черная в отсветах ночи. Ее медный запах смешался с дымом костра и запахом страха. Было тихо, лишь потрескивал огонь, да кто-то из женщин всхлипывал.
Волхв окунал в чашу пучок травы из зверобоя и окроплял толпу. Капли, горячие, как слезы земли, падали на лица, на руки. Люди ловили их, как благословение, помазывали себя и деток малых.

Потом волхв выпил из чаши глоток крови, смешанной с медовухой. Он закатил глаза, и белки их замерли, недвижные и страшные. Тело его затряслось в немом крике, будто в него вселилась молчаливая буря. Все замерли, не смея дышать.
Когда он заговорил, голос его был иным – низким, раскатистым, будто доносящимся из-под земли. Это был звук самого Капища, лесов и болот, вложивших в него свою волю.
– Слушайте… слушайте слово Родово… Вижу я… вижу тропу, что раздваивается… Одна ведет в свет… другая – в тень… И стоит на распутье Дева-Вещунья…
Все взоры устремились на Мирославу. Она стояла, прижавшись к Малуше, чувствуя, как по спине бегут мурашки.
– Нечисть болотная шевелится… не спит… – продолжал вещающий волхв. – Не забыли они долг свой… Ждут знака… ждут слабины… Чу! Слышу их хохоток в камышах… Вижу, как трясина глаза открывает…

Он внезапно вытянул костлявый палец, указывая на Мирославу.
– ТЫ! Дочь двух миров! На тебе печать и журавлиная, и кикиморья! Не отрекись ни от одной… ибо в обеих – сила твоя! Иди… иди к краю… к болоту… Гляди в воду, что черна, как взгляд Нави… Слушай шепот ветра в сухом тростнике… Там… там ответ… Там ключ к спасению рода нашего!
Тело его затряслось в последней судороге, и волхв рухнул бы, если бы его не подхватили мужики. Вещение окончилось.

Когда он пришел в себя, взгляд его был усталым, но ясным. Подозвал Мирославу. Вокруг них сомкнулось кольцо селян.
– Поняла, дитятко? – спросил он тихо, но так, что слышали все. – Не силой оружия, не заклятьем одним спасемся. Сила наша – в знании. А знание – у них. У тех, кого мы чуждаемся.
Один из старейшин, тот самый коренастый мужик, что первым усомнился в ней, хмуро спросил:
– И что же, волхв, велишь ей… с нечистью болотной сделки творить? Кикимор слушать?
– Не сделки творить, а ДОГОВОР искать! – строго ответил волхв. – Они – часть земли сей. Их гнев – наш голод. Их милость – наша сытость. Мирослава – единственная, кто может донести до них нашу просьбу, а их волю – до нас. Она – живой мост. И по этому мосту должно прийти не проклятие, а спасение.

Волхв положил руку на плечо девочки. Она была тяжелой, как камень.
– Иди, Мирослава. Иди на зов. Не бойся. Род за спиной твоей стоит. И предки с небес глядят. Иди к дальнему болоту, где собирается вся нечисть на шабаш. Спроси у кикимор… что им нужно, чтобы отвести свою хворь от наших полей? Какую цену мы должны заплатить за мир?

Мирослава глядела на темнеющий вдали край болота. Оно манило и пугало, шептало и хранило молчание. Она чувствовала, как внутри нее шевелятся обе ее сути – и светлая журавлиная, и темная кикимор. Впервые ее дар, ее проклятие и ее спасение, требовали от нее не просто видений, а действия. Первого шага по тому самому мосту, о котором говорил волхв в ночь ее рождения.
И она, глубоко вздохнув, почувствовав  дым, кровь и болотную сырость, кивнула.
– Пойду.
Плач Малуши был тихим, но таким горьким, будто она провожала дочь не в болото, а в погребальный костер.
— Не пущу я тебя, дитятко, одну в эту пасть кромешную! Лучше мне самой…
Мирослава обняла ее, чувствуя, как трясутся старческие плечи. В ее голосе, однако, не было детской дрожи. В нем звучала та самая третья нить — ее собственная воля.
— Не плачь, матушка. Не в пасть я иду, а на переговоры. Меня журавлиный дед стережет, а домовой — в спину дышит. Да и… матушка родная там, в Нави. Не даст в обиду.

Она сказала это с такой уверенностью, что Малуша лишь всхлипнула и сунула ей в узелок краюху хлеба, круто посоленную, и пучок зверобоя. — От лихого…
Переступив околицу, Мирослава оглянулась лишь раз. Селение казалось игрушечным, затянутым дымной пеленой. А впереди лежал Лес.
Сначала тропа была знакомой, ясной. Но с каждым шагом свет мерк. Солнце пробивалось сквозь свод крон редкими, пыльными столбами. Воздух густел, наполняясь запахом хвои, прелых листьев и трухлявой древесины. Ветви будто тянулись к ней, цепляясь за платье.

Внезапно тропа перед ней изогнулась. Буквально. Деревья сместились, и путь, что вел на север, теперь указывал на восток. Это была проделка Лешего. Он не показывался, но Мирослава чувствовала его взгляд — множественный, как взор самой чащи.
— Хозяин! — громко сказала она, не сбивая шага. — Не время для игр! Иду по делу рода, по слову волхва. Не преграждай путь, а направь!
Шепот прошел по листве: «Умна…». И тропа выпрямилась, опять верно направила. Это было первое испытание — не силой, а правом. Она доказала, что не заблудившийся ребенок, а посланник.

Лес сгустился в настоящую чащобу. Свет почти не проникал. Здесь она встретила первых духов. В сумерках между стволами мелькали Болотняки — бесформенные комья тины с горящими угольками глаз. Они хлюпали под ногами и тянули к ней скользкие лапы, нашептывая тягучими голосами:
— Останься… с нами… хорошо в трясине… прохладно…
Запах стоял тяжелый, гнилостный. Воздух холодел. Мирослава шла, не глядя на них, сжимая в кармане зверобой.
— Не для вас я пришла. С дороги.
Она не убежала, не закричала. Она проявила смелость. И болотняки, пошипев, отстали.

Потом из-за поваленного бурей древа на нее уставился Лесовик — низкий, корявый, с кожей, как кора, и пустыми глазницами, полными мха. Он был грозой охотников.
— Человечья косточка… зачем в моих владеньях? — проскрипел Лесовик.
— Иду к Сестрам Болотным на дальнее болото, — ответила Мирослава, глядя ему в пустые глазницы. — Не твоя добыча я.

Лесовик понюхал воздух.
— Пахнешь… и смертью, и жизнью. Диково… Ступай. Пока я добр.
Местность начала меняться. Земля под ногами стала зыбкой, мягкой. Появился мох, сплошным бархатным ковром. Деревья стали корявыми, низкими, обвешанными седыми мхами, как бородами. Воздух наполнился влажным, сладковатым и горьким одновременно духом багульника, болотной мяты и разложения. Таким ароматом пахла только Навь.

И тут лес расступился, открыв поляну. Но не живую. Это было Белое Болото — место, где под тонким слоем мха и воды лежала глина, выбеленная до костяного цвета. Стоящие на нем редкие, чахлые березки казались призраками. Тишина была абсолютной, давящей.
И в этом безмолвии Мирославе явилось видение.
Она увидела себя маленькой, на руках у Малуши, а на краю болота стояла молодая женщина с лицом, как у нее в отражении воды — Любава. Мать смотрела на нее с бездонной печалью и любовью. Это не была кикимора, не дух. Перед ней стояла ее мать.
— Матушка… — прошептала Мирослава, и ком встал в горле.

Видение кивнуло, и из его глаз покатились слезы, но они были черными, как болотная вода. Потом оно указало рукой вглубь топи и растаяло.
Это было последнее, самое жестокое испытание — памятью и любовью. Ее тянуло побежать за призраком, упасть на колени и рыдать. Но она помнила завет волхва. Она должна была идти вперед, к тем, кто взял душу ее матушки.
За белым болотом начиналось само Царство. Вода стала черной, как чернила. Кривые ольхи склонились над гладью, будто заглядывая в свое отражение. Кусты сплетались в непролазные стены. В воздухе зазвучали странные звуки — то ли тихий смех, то ли всхлипы, то ли стук, будто кто-то бил по глиняному горшку. Через сучья деревьев, она видела очертания похожего на жилище, а сердце подсказывало, что дошла, до нужного места.

И вот, наконец, она вышла на островок посреди трясины. На бугорке, поросшей багровыми ягодами клюквы, сидели кикиморы. За ними высится большая кочка поросшая мхом и невысоким кустарником.
Их было три. Не уродливые бабки из страшных сказок, а существа с лицами вечно юными, но глазами — старыми, как сама трясина. Волосы их, цвета тины и болотных огней, спускались до земли, спутанные с корнями и стеблями. Одна плела из осоки невидимую сеть, вторая тихо напевала, смотря в черную воду, а третья, самая старшая, уставилась на Мирославу взглядом, в котором не было ни злобы, ни доброты, лишь холодное, древнее любопытство.
— Ну что, должница наша пришла? — произнесла та, что пела, и голос ее был похож на шелест камыша. — Пришла отдавать, что должна?
Мирослава, сердце которой колотилось, как птица в клетке, сделала шаг вперед. Ее путь через чащу закалил ее. Она выпрямилась и посмотрела в те самые глаза, что видели, как рождались и умирали тысячелетья.
— Я пришла не отдавать долг, — сказала она, и голос ее не дрогнул. — Я пришла говорить о цене за мир.


Рецензии