Я оставлю тебя себе. Навсегда

Уездный доктор, Барков Андрей Стефанович, печально следил за бегом секундной стрелки по циферблату. Одновременно вздохнул, разжал пальцы на запястье больного и защелкнул крышку брегета. Ещё раз вздохнул и только тогда повернул голову, и посмотрел в лицо старого друга. Тот не хотел жить и Андрей Стефанович ничего не мог с этим поделать.

– Что? Всё? Посылать за батюшкой? – совершенно спокойно и даже с лёгкой насмешкой в голосе спросил друг.

– Ты стал набожным пока по Европе раскатывал? Раньше ты, – доктор поднял руку и потыкал указательным пальцем вверх, – Его мнением не озабочивался. Разрешения у Него не испрашивал и на все Его законы не особо обращал внимания, что ж теперь начинать? Или каяться будешь, Генрих? Может я лучше её позову, коль уж ты помирать домой приехал?

– Зейно позови. А Зинаиду Васильевну не тревожь. Она не пойдёт. Сказала же «Подыхать будешь – не приду глаза закрыть», а слово у неё...

– Ну, если бы я назвал собаку именем любимой женщины ей назло, то она бы мне не то ещё сказала.

Генрих закашлялся и лоб его тут же покрылся испариной. Доктор встал и распахнул дверь:

– Дуня, чаю барину изволь и пусть ему бульона свеженького принесут. И Савве скажи, чтоб Зейно с псарни привёл.
 
– Так нет уже её. Истратилась* прошлый год.

– Ладно, чаю неси.

Оглянулся. Генрих задремал или просто прикрыл глаза, не желая разговаривать. И Барков пожевал губу какое-то время, раздумывая, и тихо вышел с намерением дойти до избы Зинаиды, но едва ступив на крыльцо, увидел её. Она стояла в шаге от ступени, но вся её поза была, как прерванный полёт выпущенной стрелы. Вся устремлённая вперёд, замершая в движении. Казалось, что она даже не дышала, но вот губы дрогнули, выпуская выдох, и взметнулись ресницы, разрешая увидеть в глазах страх.

– Здравствуйте, Зинаида Васи... Зейно, богом, аллахом заклинаю, иди к нему. Пришло время простить.

Женщина вздрогнула, и её подбородок упрямо взлетел вверх, и Андрей Стефанович вскинул ладони, останавливая её гордость.

– Зинаида Васильевна, Генрих Августович сюда умирать вернулся. Не время характерами меряться, как по мне, но... вольному воля. – Он развёл руками и шагнул с крыльца, обходя женщину, продолжающую молча стоять. Он даже сделал несколько шагов и вдруг остановился. – Зинаида Васильевна, я там распорядился чаю Генриху принести и бульон сварить. Проследи по старой памяти, будь добра...
 И пошёл, уже не оглядываясь, в сторону дома священника. Толкнув калитку, он краем глаза, заметил дрогнувшее полотно оконной занавеси и не удивился, когда на порог торопливо вышла матушка и махнула в сторону часовни.

– Молится. С ночи ушёл.

Барков молча кивнул, прошёл ещё шагов сто до здания и осенил себя крестом, открывая дверь, и переступил порог. Взял свечу и затеплив её от пламени другой, ткнул ею в подсвечник, устанавливая перед образом Николая Угодника, и шумно вздохнул, обозначая своё присутствие. Священник кивнул, торопливо закончил молитву, выдохнул «Аминь».

Они молча вышли и батюшка, притворил дверь и только тогда спросил:

– Почил?

– Бог с тобой, отец Михаил. Нет пока. Слаб. Измучен. Жить не хочет. Но, может мы его задержим ещё здесь вместе? Что там у тебя в таких случаях делают? Яви нам чудо исцеления.

– Соборование? Я и так собирался. Но, что эскулап, без бога сам ни-ни?
Андрей Стефанович остановился, не глядя на приятеля, и похлопал по сжатой в кулак левой кисти, а потом сказал:

– Знаешь юнкер, это ты девочку тринадцатилетнюю перекинул на скаку через круп своего коня и умыкнул от мамки и папки. Таскал её по гарнизонам. А потом в чужую страну привёз, как диковинную игрушку. И, да, я тоже там был, и не то, что не остановил, я даже подзадоривал. Потому, что дурак был отменный. Завидовал удали, куражу, смелости оголтелой... И во всём, что потом было, не в стороне стоял и лежал тоже не с краю.  А Генрих, он как-то не только её от нашей грязи отмыл. Он и нас отмыл от самих себя. Так, что пока его душа не успокоится, телу его я не дам упокоиться. И ты трудись, слуга господень, изо всех сил. Молись усердно и так, чтобы услышано было... И надеждочка у меня есть махонькая такая, что мы оба справимся, Миша. Зейно пришла. Сама пришла. И ты, – Барков развернулся и посмотрел на старого приятеля в упор, – отец Михаил, все грехи ему отпустишь, и епитимья должна быть такая, чтобы её необходимо было ему принять на себя. Даже если они один день в счастье проживут – он того стоит. А потом отмолишь. И за себя. И за меня.

Он похлопал отца Михаила по плечу и уже другим тоном продолжил:

– Отец Михаил, вам облачение сменить не нужно, а утварь какую для таинства с собой прихватить? Вы главное скажите – я помогу.

– Матушку Евдокию прихвати, а то она от любопытства в грех чревоугодия впадёт. И определи её там, где-нибудь.

– Ну, так на кухню и определю. К Дуне и Лукерье. На троих грех и разделят.



В покоях Генриха тихо мерцали, потрескивая свечи. К кровати был придвинут чайный столик, и поднос стоял. Генрих спал, выпростав руки поверх одеяла, дыхание его было на удивление ровным и в уголках рта притаилась еле заметная улыбка.
Барков заглянул в стоящую на подносе посуду и удовлетворённо кивнул:

– Накормила, напоила и спать уложила. Хорошо. Начинайте, батюшка. Будить же не обязательно?

– Нет. Ты можешь остаться. С богом! – Отец Михаил осенил себя крестом и приступил.  Свечи мерцали, то вспыхивая ярче, то практически затухая. Барков стоял поодаль и старался не вслушиваться в голос священника, но следуя канону таинства и отчаянному требованию души, он вплетал и свой голос в семикратную молитву отца Михаила. «Научи; мя твори;ти во;лю Твою;, я;ко Ты еси; Бог мой...» – ударило, как звон колокола где-то глубоко внутри и дробясь на отдельные слова, продолжало блуждать эхом в душе и Андрей Стефанович перестал следить за чинопоследованием таинства. Он не заметил, когда были произнесены последние слова и вздрогнул, когда рука священника тронула его плечо.
               
– Пойдём, Андрей, в руки Его мы отдали душу Генриха. Теперь всё в Его власти, пусть сделает, как сам знает. Нам только молиться... Пойдём.

Андрей Стефанович послушно шагнул, следуя за батюшкой и краем глаза отметил шевеление левее тела друга и усмехнулся: «Я и забыл, какая она маленькая...», притворяя дверь.



Зейно завозилась, выбираясь из-под одеяла, и высунула, наконец, голову наружу. А Генрих замер, боясь дышать. Он собственно и так боялся дышать, но с тех пор, как скрипнула дверь, впуская женщину, и вовсе забыл, как это делается. И сейчас он лежал, боясь шевельнуться, чтобы не вспугнуть ненароком, почти как пятнадцать лет назад, когда привёз её в свою усадьбу, в их первую ночь, только что выкупив её у соседа, юного юнкера Миши Неклюдова. Она – его военный трофей. Юная семнадцатилетняя девочка, гибкая, как ветвь ивы и несломленная войной и пленом, и он, Генрих Августович фон Дель – сорокалетний, искушенный, циничный и не желающий делить её ни с кем. За то он с радостью делил с ней города: Париж, Вена, Варшава, Венеция. Они были им ро’вней...

 Почти пять лет он был лишён этой возни. Этих тихих вздохов, посапываний, настойчивых прикосновений, а главное их источника – Зейнеп. Она отдышалась и начала выползать целиком, собираясь покинуть кровать, и Генрих поднял руку преграждая ей путь, обнял и прижал её голову к своему плечу.

– Не сейчас, canim**. Побудь со мной ещё... полежи рядом. До утра. Хотя бы... до утра.

Она сразу расслабилась, словно ждала этих слов, этого мягкого приказа-просьбы «останься». Прижалась щекой к его горячей коже, потёрлась и коснулась влажными губами, целуя. И это простое прикосновение что-то сломало, словно осыпались каменные стены, которые они возвели между собой, похоронив под собой все обиды и данные в сердцах клятвы. Не было прожитых врозь лет. И Генриху снова сорок. Зейно семнадцать. Он только что её выкупил у хозяина. Они впервые лежат в одной постели и её голова на его плече. Вот сейчас, через один удар сердца, она повернётся на бок и тоже самое сделает он, потому что так удобней смотреть друг другу в глаза. Сейчас. И Зейно повернулась, обняв его, и Генрих повиновался этой команде её тела, её желанию видеть его глаза.

– Ты всё это время был в Париже?

– Нет. Париж без тебя грязен, суетлив, пуст. Я не смог в нём дышать без тебя, сердце моё.

– И где ты был тогда? В Венеции? В Варшаве?

– И там я – был и не был. Приезжал. Не находил тебя. Нас. И уезжал снова. Можно сказать, я был в пути. В дороге. Все пять лет. И она меня привела сюда. И я могу дышать. Только очень боюсь.

– Душа моя, конечно, ты не мог дышать без меня, ты же оставил себя мне. Хочешь, я верну? – и женщина потянулась, обнимая его, к его губам, скользя рукой под ночной рубахой, обнажая и охлаждая своими касаниями, горячую кожу. – Хочешь?

Её губы почти касались его, а распахнутые глаза замерли на расстоянии взмаха ресниц, всматриваясь в их глубину.

– Хочешь? – повторила она и смыслы смешались, путая мысли и желания. – Хочешь?
И Генрих качнулся вперёд, преодолевая последний рубеж, целуя и опрокидывая её на спину.

– Хочу. Но оставь уж меня себе, там мне и место. А тебя я оставлю себе. Навсегда. Вот прямо сейчас и заберу...



___________
В кухне за большим столом пили чай с пирогами и тихо, переговаривались – не шепотом, но, как-то приглушённо, будто прикрывая рот платком и стесняясь неуместности в это время слов. На верху, что-то упало и следом звякнула бьющаяся посуда.

Матушка вздрогнула и вскочила на ноги, а отец Михаил перехватил её руку и усадил на место.

– Но...

И снова, что-то упало и разбилось.

– К счастью, – хлопнул в ладоши Андрей Стефанович и повернулся к Лукерье. – Луша, а что щец нет? Что ты нас на одних чаях который час держишь? Давай уж, корми.

– Но... – матушка снова попробовала задать свой вопрос, но отец Михаил прижал своей ладонью её и похлопал слегка.
 
– Но... – снова вскочила матушка и в этот раз оборвала себя сама. Смутилась. Оглянулась на мужа и вдруг осмелела. – Но у меня вопрос. Правда, что Генрих Августович собаку назвал её именем и сказал, что вся его любовь теперь этой суке и что уж она-то от него точно не родит бастарда? А на следующий день уехал в Европу?  А Зинаида Васильевна плюнула вслед и сказала, что «Подыхать будешь – не приду глаза закрыть»? А ведь пришла...

Наверху снова что-то упало и стукнуло. И все одновременно подняли глаза вверх.

– Любятся. – Губы Дуняши расплылись в счастливой улыбке, под очередной стук. – Андрей Стефанович, хорошо теперь всё будет? Да?

– Всё в руках Господа, Дунь, – усмехнулись мужчины одновременно.



*******************************************************
Истратилась*, сгасла, завяла – борзая умерла, околела (из словаря псовых охотников). 
canim** – любимая (турецкий)               


Рецензии