Сократ. Искусство убеждения

(по мотивам диалога «Горгий»)

Пролог. Выступление Мастера
Глава 1. Что такое риторика? Поединок с Мастером
Глава 2. Что хуже: творить несправедливость или терпеть ее?
Глава 3. Право Сильного: Поединок с Калликлом
Глава 4. Господин и раб своих желаний
Глава 5. Истинный политик и Судьи в Аиде
Эпилог. Выбор Калликла

«Горгий» — это один из самых напряженных и фундаментальных диалогов. Он обнажает конфликт между двумя способами жить, двумя путями к власти и успеху. Начинаем эту историю.


Пролог. Выступление Мастера



В тот день Афины гудели. В город прибыл Горгий из Леонтин. Это имя произносили с придыханием. Он был не просто софистом, он был Мастером, живым воплощением силы слова. Его искусство — риторика — было в Афинах самым желанным товаром. В демократии, где все решалось голосованием в Народном собрании, умение убеждать было не просто талантом, а ключом к власти, славе и богатству. Риторика была магией, способной превратить слабое в сильное, а черное — в белое. И Горгий был величайшим волшебником.
Он только что закончил свое показательное выступление в одном из афинских гимнасиев. Зал был набит до отказа. Он предложил публике задать ему любой вопрос, и на каждый он отвечал блестяще, импровизируя, строя свои речи так искусно, что толпа ревела от восторга. Он был рок-звездой своего времени.
Среди его самых ярых поклонников были его ученик, пылкий и амбициозный Пол, и хозяин дома, где он остановился, — Калликл. Калликл, молодой афинский аристократ, видел в учении Горгия не просто интеллектуальное упражнение. Он видел в нем оружие. Для него риторика была инструментом, с помощью которого сильный и умный человек может по праву природы подчинить себе толпу и править ею.
И вот, когда основное представление уже закончилось и восхищенная публика окружала Мастера, на пороге гимнасия появились двое. Это были мы — я, Сократ, и мой вечный спутник в таких делах, Херефонт. Мы опоздали.
— Мы опоздали на пир, как говорится в пословице, — сказал я Херефонту, оглядывая возбужденную толпу.
— Скорее, на битву, — ответил он. — Горгий только что сотворил чудеса. Он говорил, что никто не задал ему нового вопроса за много лет.
— Мне бы хотелось проверить это, — сказал я. — Я хочу спросить его не о том, что он знает, а о том, кто он такой. Я хочу понять суть его искусства. Подойди к нему, ты ведь с ним знаком.
Толпа немного расступилась, и мы подошли к Калликлу и самому Горгию, который, утомленный, но довольный, выслушивал похвалы.
— Калликл, — обратился к нему Херефонт, — мой друг Сократ хотел бы побеседовать с Горгием. — Если он хочет задать вопрос, пусть задает, — лениво ответил Калликл. — Горгий только что просил об этом.
— Я хочу не этого, — сказал я, выходя вперед. — Я не хочу слушать еще одну длинную и красивую речь. Я хотел бы, чтобы он ответил мне коротко, в форме диалога, и объяснил, в чем заключается сила его искусства.
Горгий посмотрел на меня. Его взгляд был взглядом человека, привыкшего к обожанию, а не к допросу. Но отказаться было бы ниже его достоинства.
— Никто не ответит тебе короче, чем я, Сократ, — с уверенной улыбкой произнес он. — Это то, что мне нужно! — воскликнул я.
Публика, почувствовав, что сейчас начнется новое, незапланированное представление, сгрудилась вокруг нас. Шумная лекция закончилась. Начинался тихий, но смертельно опасный поединок.


Глава 1. Что такое риторика? Поединок с Мастером


Все взгляды были устремлены на нас двоих. С одной стороны — Горгий, величественный, уверенный в себе, мастер длинных речей. С другой — я, Сократ, готовый, как всегда, разбирать чужую уверенность на части с помощью коротких вопросов.
— Итак, Горгий, — начал я, — ты утверждаешь, что ты мастер красноречия и можешь научить ему других. Ответь мне, пожалуйста, о чем твое искусство? Каков его предмет? Например, ткачество — оно о создании тканей. Музыка — о создании мелодий. А риторика — о чем? — Она о речах, Сократ, — просто ответил Горгий.
— О всяких речах? Но ведь и медицина, и гимнастика — они тоже пользуются речами, чтобы объяснить больному или атлету, что делать. Почему же мы не называем врача ритором? — Потому что риторика, — уточнил Горгий, — это искусство, которое все свое дело и всю свою суть осуществляет посредством речей. В других искусствах речь — лишь подспорье, а главное — это дело рук. А в риторике главное — слово.
— Я понимаю. Но и здесь мой вопрос остается. Арифметика, логистика — они тоже целиком и полностью существуют в словах. Но они — не риторика. Так о чем же те речи, которыми занимается твое искусство? — О самом важном и великом в человеческих делах, Сократ, — с пафосом ответил Горгий.
— Это прекрасный, но неясный ответ, — возразил я. — Врач скажет, что здоровье — величайшее благо. Учитель гимнастики — что сила и красота тела. Торговец — что богатство. Каждый хвалит свое. А что ты называешь величайшим благом, которое дает твое искусство?
Горгий выпрямился, и его голос зазвучал как на трибуне. — Я называю величайшим благом способность убеждать словом и судей в суде, и советников в Совете, и народ в Народном собрании. Владея этой силой, ты сделаешь своим рабом и врача, и учителя, и торговца. Ибо не он, а ты убедишь толпу, кому отдать деньги! Риторика — это искусство управлять другими людьми.
— Теперь я, кажется, начинаю понимать, — сказал я. — Значит, риторика — это мастерица убеждения. Но какого убеждения? Ведь и учитель арифметики убеждает нас в том, что дважды два — четыре. Разве его мы назовем ритором? — Нет, конечно. — Значит, есть разные виды убеждения. Одно дает знание, а другое — лишь веру без знания. Каким из них занимается риторика?
Горгий на мгновение замялся. — Я думаю, тем, которое порождает веру.
— Именно! — подхватил я. — Значит, когда речь идет о справедливом и несправедливом, о добре и зле, ритор не учит, а лишь внушает веру. В Народном собрании, когда нужно выбрать стратега или построить стену, ритор сможет убедить лучше, чем специалист-архитектор. Не знающий сможет показаться более знающим, чем знающий. — Разве это не великая сила, Сократ? — с гордостью сказал Горгий. — Быть способным победить любого мастера, не изучая его ремесла!
— Сила-то великая, — согласился я. — Но давай подумаем. Если ритор ничего не знает о справедливости, а лишь умеет убеждать невежественную толпу, может ли он употребить эту силу во зло? — Может, конечно, — ответил Горгий. — Но в этом виноват не учитель и не само искусство, а тот, кто им злоупотребляет. Как и учитель борьбы не виноват, если его ученик побьет своих родителей.
— Погоди, Горгий, — остановил я его. — Тут у нас получается противоречие. Вначале ты сказал, что риторика — это искусство о справедливом и несправедливом. Затем — что ритор может и не знать, что такое справедливость, и даже поступать несправедливо. Но если человек изучил искусство справедливости, как, например, человек, изучивший зодчество, становится зодчим, то разве он не должен стать справедливым? Как может знаток справедливости поступать несправедливо?
Горгий был пойман в ловушку. Он не мог ответить. Он, великий Мастер, который только что хвастался, что ответит на любой вопрос, замолчал. Он запутался в собственных определениях.
И в этот момент, видя замешательство своего учителя, в разговор вмешался его ученик, молодой и дерзкий Пол. — Что за грубость, Сократ! — воскликнул он. — Ты пользуешься тем, что Горгий из вежливости постеснялся тебе ответить! Он просто оговорился! Неужели ты и вправду так думаешь?
— О прекрасный Пол, — ответил я, — мы для того и заводим себе учеников и друзей, чтобы они поправляли нас, когда мы ошибаемся. Если Горгий устал, я готов беседовать с тобой. Но при одном условии. — Каком? — Чтобы ты отказался от длинных речей, которые так любишь, и отвечал коротко.
Первый поединок был окончен. Мастер был утомлен и отступил. На арену выходил его ученик, полный сил и желания отомстить за унижение своего кумира.


Глава 2. Что хуже: творить несправедливость или терпеть ее?


Пол, ученик Горгия, был полон решимости защитить честь своего учителя и его искусства. Он смотрел на меня с вызовом, его молодое лицо выражало нетерпение и презрение к моим, как ему казалось, словесным уловкам.
— Итак, Сократ, — начал он, — раз Горгий растерялся, позволь мне спросить тебя. Ты утверждаешь, что риторика — это род угодничества, что-то вроде поварского искусства, а не настоящее искусство. Ты считаешь, что риторы не имеют никакой власти в городах? — Я не считаю их имеющими власть, если только власть — это благо для того, кто ею обладает, — ответил я.
— Как это?! — вскричал Пол. — Разве тираны, которые могут казнить кого захотят, изгнать кого угодно и отнять любое имущество, не обладают величайшей властью?
— Давай разберемся, мой друг, — предложил я. — Человек делает что-либо — пьет лекарство, плывет на корабле — ради какой-то цели, ради блага, не так ли? — Да. — И тиран, казня или изгоняя, тоже думает, что поступает себе во благо. — Конечно. — Но что, если он ошибается? Что, если его поступок, который кажется ему выгодным, на самом деле — величайшее зло для него самого? Скажем, он несправедливо казнит честного гражданина. Разве в этом случае он делает то, чего на самом деле хочет? Он хочет блага, а получает зло. Разве это можно назвать великой властью? Это скорее великое бессилие.
Пол был ошеломлен. — То есть ты утверждаешь, что тираны не обладают властью? — Я утверждаю, что они делают не то, чего хотят, а лишь то, что им кажется лучшим. И если их поступки несправедливы, то они не получают блага. А значит, они не обладают истинной властью.
— По-твоему, Сократ, — с сарказмом спросил Пол, — ты бы предпочел, чтобы с тобой поступили несправедливо, нежели самому поступить так? — Я бы не хотел ни того, ни другого, — ответил я. — Но если бы пришлось выбирать, я бы без колебаний предпочел терпеть несправедливость, нежели творить ее.
Мой ответ вызвал в толпе гул изумления. Для афинского уха, привыкшего к культу силы и успеха, это звучало как чистое безумие.
— Ты шутишь, Сократ! — воскликнул Пол. — Неужели ты не завидуешь человеку, который может, подобно тирану, делать все, что ему вздумается? Представь человека, которого несправедливо обвинили в заговоре. Его пытают, выкалывают ему глаза, а затем, после всех мучений, сажают на кол или сжигают заживо. Ты всерьез хочешь сказать, что этот несчастный счастливее, чем его мучитель-тиран?
— Да, Пол, я это утверждаю, — спокойно ответил я. — Поступать несправедливо — величайшее из зол. — Большее зло, чем претерпевать несправедливость? — Да, несравненно большее.
— Кто бы с этим согласился, кроме тебя, Сократ! — рассмеялся он. — Спроси любого из присутствующих!
— Я не нуждаюсь в свидетелях, кроме одного — тебя, — сказал я. — Я хочу, чтобы ты сам со мной согласился. Давай продолжим наш разговор. Скажи, что постыднее: творить несправедливость или терпеть ее? — Творить, конечно! — не задумываясь, ответил Пол.
— А если одно постыднее другого, то оно либо более мучительно, либо приносит больше зла. — Верно. — Давай посмотрим, что мучительнее. Разве претерпевать несправедливость, быть избитым, ограбленным или казненным — не мучительнее, чем делать все это? — Безусловно, мучительнее. — Но ты согласился, что творить несправедливость — постыднее. Если это не потому, что оно мучительнее, значит, это потому, что оно приносит больше зла. Так?
Пол замолчал. Он сам завел себя в ловушку. Он признал, что творить несправедливость постыднее. И теперь, следуя логике, он должен был признать, что это и большее зло.
— Выходит, — заключил я, — что я был прав. Творить несправедливость — большее зло, чем терпеть ее.
Пол был побежден, но не убежден. Он был раздавлен логикой, но все его нутро протестовало против такого вывода. Он смотрел на меня с ненавистью, как на фокусника, который обманул его с помощью словесных трюков.
Я же перешел ко второй части своего парадокса. — А теперь скажи мне, Пол, что есть большее зло для преступника: понести наказание за свою несправедивость или избежать его?
— Избежать, конечно! — с новой силой воскликнул он. — Разве не счастлив тот, кто, совершив преступление, умудряется избежать суда и тюрьмы?
— Посмотрим, — сказал я. — Справедливое наказание — это ведь благо для души, не так ли? Как врачевание — благо для тела. Оно избавляет душу от величайшей болезни — от несправедливости. Значит, человек, избежавший наказания, подобен больному, который избежал врача. Он остается жить с болезнью в душе. А тот, кто несет наказание, исцеляется. Кто из них счастливее?
Я доказывал ему, что риторика, если ее использовать для того, чтобы защищать преступника и помогать ему избежать наказания, является не благом, а величайшим злом. Она помогает сохранить в душе болезнь. Истинное же ее применение, если уж на то пошло, должно быть в том, чтобы первым делом обвинить самого себя, если совершил проступок, затем своих родных и друзей, и сделать все, чтобы понести наказание и исцелить свою душу.
Мои слова были настолько чужды здравому смыслу афинян, что Пол просто сидел, ошеломленный, не в силах вымолвить ни слова. Поединок с учеником был окончен. Но в толпе был человек, которого мои речи не просто ошеломили. Они привели его в ярость. Это был Калликл. И я видел по его глазам, что сейчас начнется настоящая битва.


Глава 3. Право Сильного: Поединок с Калликлом


Пока я допрашивал Пола, Калликл, хозяин дома, слушал нас с возрастающим нетерпением. Его лицо выражало смесь презрения и гнева. Для него наш спор был не интеллектуальным упражнением, а детским лепетом, далеким от настоящей, суровой жизни. Когда Пол окончательно замолчал, Калликл больше не мог сдерживаться.
— Скажи мне, Херефонт, — громко спросил он, обращаясь к моему другу, но глядя прямо на меня, — Сократ это шутит или говорит всерьез? — Мне кажется, Калликл, он говорит совершенно серьезно, — ответил Херефонт. — Тогда, если он говорит серьезно, — в голосе Калликла зазвучал металл, — вся наша человеческая жизнь перевернута с ног на голову! Мы все делаем прямо противоположное тому, что должны делать!
Он повернулся ко мне. Его взгляд был холоден и пронзителен. — Сократ, если ты не шутишь, то ты — бедствие. Ты позоришь философию. Ты берешься за нее, как юнец, забавляешься спорами, но ничего не смыслишь в настоящих делах, в законах, в том, как говорить с людьми о власти и выгоде. Ты прячешься от жизни в своем углу и шепчешься с тремя-четырьмя мальчишками, вместо того чтобы выйти на площадь и заняться делом, достойным мужа!
Это было не просто оскорбление. Это был вызов всей моей жизни.
— Ответь мне, — продолжал он с нарастающей яростью. — Что есть справедливость? Я скажу тебе! Твои законы, твои писаные правила — это все выдумки слабых! Большинство людей — это слабый и ничтожный сброд. Они собираются вместе и придумывают законы, чтобы запугать сильных, тех, кто лучше их. Они говорят: «Быть выше других — постыдно и несправедливо!». Они прославляют равенство, потому что сами ничтожны и им это выгодно.
Он встал с места и шагнул в центр круга. Теперь он был не просто участником спора, а оратором, провозглашающим свое евангелие.
— Но сама природа, Сократ, провозглашает другое! Посмотри на мир животных, посмотри на целые народы и государства! Везде ты увидишь одно: справедливость — это право сильного. Лев пожирает овцу, и это справедливо. Волк властвует над ягнятами, и это справедливо. Сильный должен править слабым, лучший — худшим, могущественный — иметь больше, чем ничтожный. Вот закон природы!
— И если в нашем городе родится человек с достаточно сильной душой, он стряхнет с себя все эти ваши путы, растопчет ваши законы, писания и заклинания. Он, бывший раб, восстанет и станет вашим господином! И вот тогда-то и просияет справедливость по природе!
Его речь была подобна удару молнии. Он не пытался, как Горгий или Пол, прикрыть свою позицию красивыми словами. Он говорил прямо и жестоко. Он защищал не риторику, а право на безграничную власть, основанную на силе.
— А твоя философия, Сократ, — продолжал он, снова обращаясь ко мне, — это детская забава. В юности ею заниматься неплохо, это признак свободного человека. Но если мужчина продолжает заниматься ею в зрелом возрасте, он становится посмешищем. Он труслив, он бежит от дел, он не способен защитить ни себя, ни своих близких. Если кто-нибудь схватит тебя или подобного тебе и потащит в тюрьму, обвинив в преступлении, которого ты не совершал, — ты растеряешься, у тебя закружится голова, и ты не сможешь вымолвить ни слова. На суде ты будешь уничтожен, даже если твой обвинитель — последний негодяй. Тебя приговорят к смерти, и ты ничего не сможешь с этим поделать. Какая же цена такой мудрости, которая делает сильного человека слабым?
Он замолчал, тяжело дыша. В комнате стояла мертвая тишина. Калликл сказал то, о чем многие думали, но не решались произнести вслух. Он противопоставил моей философии, философии самопознания и справедливости, свою — философию власти и силы.
— Калликл, — ответил я, когда тишина стала невыносимой, — я считаю великим даром встретить человека, который думает так же, как ты, и не боится говорить то, что думает. Ты — мой оселок, на котором я могу проверить свою душу. Ты умен, благожелателен ко мне и откровенен. Если ты согласишься со мной в чем-либо, значит, это и будет истиной. Давай же начнем нашу проверку.
Поединок с Мастером и его учеником был лишь разминкой. Настоящая битва начиналась только сейчас. И это была битва не о словах, а о том, как следует жить.


Глава 4. Господин и раб своих желаний


Вызов Калликла был брошен. Он говорил откровенно, без ужимок, и я был благодарен ему за это. Теперь наш спор касался не определений, а самого главного: как нужно жить.
— Итак, Калликл, — начал я, — давай проясним твою позицию. Ты говоришь, что справедливость по природе — это когда лучший и более разумный правит худшими и имеет больше, чем они. Я правильно тебя понял? — Именно так, — с вызовом подтвердил он.
— Но должен ли этот лучший и разумный правитель править и самим собой? Или он может дать полную волю своим желаниям? — Править самим собой? — рассмеялся Калликл. — Что за вздор! Ты говоришь о тех простаках, что проповедуют рассудительность и самообладание. Это удел слабых.
Он снова шагнул в центр круга, его глаза горели проповедническим огнем. — Я скажу тебе начистоту, в чем состоит прекрасное и справедливое по природе. Тот, кто хочет прожить жизнь правильно, должен давать своим вожделениям разрастаться как можно больше и не обуздывать их. И когда они достигнут предела, он должен быть способен служить им, благодаря своей мужественности и разуму, и утолять любое свое желание.
— Вот это и есть добродетель и счастье! — провозгласил он. — А все остальное — эти ваши придуманные людьми законы, ваша рассудительность, ваше равенство — это хлам, оковы, которые противоречат природе! Жить в роскоши, в необузданности, в полной свободе — вот истинная жизнь!
— Прекрасно, Калликл, — сказал я. — Ты смело отстаиваешь свою позицию. Так давай же ее проверим. Ты говоришь, что не нужно сдерживать желания, а нужно их наполнять. Скажи, если у человека чесотка, и он может, ни в чем себе не отказывая, чесаться всю жизнь, — будет ли он жить счастливо? Калликл поморщился. — Какие гадости ты говоришь, Сократ! — Я лишь следую твоей мысли, — возразил я. — А теперь представь себе двух людей. У каждого есть несколько больших глиняных сосудов, пифосов. У первого сосуды целые, и он, наполнив их однажды вином, медом и молоком, живет спокойно, не зная больше забот. А у второго сосуды дырявые, и чтобы они не опустели, он вынужден денно и нощно, с огромным трудом, снова и снова наполнять их. Чья жизнь, по-твоему, счастливее?
— Жизнь второго, конечно! — не колеблясь, ответил Калликл. — У первого, раз его сосуды полны, больше нет ни радостей, ни горестей. Он живет, как камень, он мертв. Истинное удовольствие — в том, чтобы как можно больше вливалось!
— Но если вливается много, значит, и вытекать должно много, и дыры в сосудах должны быть большими, — заметил я. — Такая жизнь похожа не на жизнь камня, а на жизнь вечно голодного морского зуйка, который ест и тут же испражняется. Это жизнь бесконечной нужды и бесконечного труда. Неужели это счастье?
— Да! — упрямо повторил Калликл.
— Хорошо. Тогда скажи мне вот что: «благо» и «удовольствие» — это одно и то же? — Да. — А знание и мужество — это разные вещи? — Конечно. — Так вот, вспомни, ты сам говорил, что мужественные и разумные люди испытывают и радость, и горе. Глупые и трусливые — тоже. И порой трус радуется отступлению врага даже больше, чем храбрец. — Допустим. — Но если удовольствие — это благо, а страдание — зло, то получается, что трус, который больше радуется, в этот момент является более хорошим, чем храбрец, который радуется меньше. А это — нелепость, с которой ты сам не согласишься. Значит, не всякое удовольствие есть благо. Есть удовольствия хорошие, которые ведут к благу, и есть дурные, которые ведут ко злу.
Калликл молчал. Моя логика загнала его в угол. Он не мог одновременно утверждать, что удовольствие — это абсолютное благо, и что храбрецы лучше трусов.
— А раз так, — продолжал я, — то нам нужен мастер, который умеет отличать хорошие удовольствия от плохих. И он должен стремиться к первым и избегать вторых. Искусство, которое стремится к благу, — это искусство. А умение, которое стремится лишь к удовольствию, не рассуждая о его качестве, — это просто угодничество, низменное ремесло.
— Так вот, — заключил я, — поварское искусство — это угодничество, а врачевание — искусство. Косметика — угодничество, а гимнастика — искусство. Музыка и поэзия, которые стремятся лишь услаждать слух толпы, — угодничество. А риторика, о которой мы говорим, если она стремится лишь к тому, чтобы доставлять удовольствие гражданам, не делая их лучше, — чем она отличается от поварского искусства? Она — лишь приправа к политике, а не истинное искусство управления государством.
— И жизнь, которую ты прославляешь, Калликл, — жизнь необузданных желаний, — это не жизнь господина. Это жизнь раба. Раба своих страстей. Истинный правитель, истинно сильный человек — тот, кто установил порядок и закон прежде всего в своей собственной душе. Он господин самому себе. А тот, кто не может управлять собой, никогда не сможет по-настоящему управлять другими.
Я закончил. Калликл стоял, бледный от гнева. Его философия была разбита. Но он не собирался сдаваться. Я видел в его глазах, что он не убежден. Он был побежден в споре, но в душе остался верен своему жестокому закону природы. Он просто замолчал, давая мне понять, что дальнейший разговор со мной ему не интересен.


Глава 5. Истинный политик и Судьи в Аиде


Калликл замолчал. Он был побежден, но не сломлен. Он больше не хотел спорить, но и соглашаться со мной не собирался. Он просто стоял, замкнувшись в своем гордом презрении.
— Раз уж Калликл больше не хочет продолжать, — сказал я, обращаясь ко всем присутствующим, — то позвольте мне самому довести наше рассуждение до конца.
Я говорил теперь не для спора, а чтобы изложить свое собственное видение, к которому привели нас все эти речи.
— Мы согласились, что есть два способа заботиться о чем-либо, будь то тело или душа. Один способ — стремиться к удовольствию, другой — к благу. Первый — это низменное угодничество, второй — настоящее искусство. Искусство истинного политика, таким образом, заключается не в том, чтобы потакать желаниям граждан, строить им корабли, верфи и стены, наполняя город могуществом, но не добродетелью. Нет, истинный политик, как и врач, должен заботиться о здоровье души города. Он должен стремиться сделать граждан лучше, водворяя в их душах порядок, рассудительность и справедливость, даже если для этого придется применять неприятные лекарства — ограничения и наказания.
Я оглядел толпу. Многие смотрели на меня с недоумением. — Вы можете спросить: а были ли в Афинах такие политики? Даже великие, такие как Перикл или Фемистокл, которых все так хвалят, — кем они были? Они были искусными поварами, которые сделали государство большим и сильным, но дряблым и полным недугов. Они потакали желаниям толпы, и в итоге эта же толпа, став неблагодарной и испорченной, изгнала их или осудила. Если бы они были истинными врачами души, такого бы не случилось.
— И потому, — сказал я, и мой голос прозвучал громче в наступившей тишине, — я считаю, что я, возможно, один из немногих, если не единственный в Афинах, кто по-настоящему занимается искусством политики. Потому что я говорю не ради удовольствия, а ради высшего блага. Я не льщу, а лечу.
— И я прекрасно знаю, что ждет меня, если я предстану перед судом. Это будет суд, на котором врач, обвиняемый поваром, будет судим детьми. Повар скажет: «Дети, этот человек причинил вам много зла! Он резал вас, прижигал, давал горькие лекарства и морил голодом! А я угощал вас всевозможными сладостями!». Что, по-вашему, сможет ответить врач? Если он скажет правду: «Я делал это ради вашего здоровья», — какой поднимется крик! Эти «судьи» не поверят ему и осудят.
Я посмотрел прямо на Калликла. Его лицо было непроницаемо. — И я знаю, что не смогу сказать в свою защиту ничего, кроме правды. И если я умру, то умру из-за недостатка не в красноречии, а в дерзости и в желании говорить вам то, что вам приятно слушать. Но смерти я не боюсь. Бояться следует не смерти, а несправедливой жизни. И сейчас я расскажу вам повесть, которую ты, Калликл, сочтешь мифом, а я — истиной.
Все приготовились слушать.
— Во времена Кроноса, — начал я, — был закон, по которому людей судили в последний день их жизни, еще живых и одетых. И судьи тоже были живы. Это приводило к дурным приговорам, потому что знатное происхождение, богатство и красивая одежда скрывали порочную душу. И тогда Зевс, придя к власти, установил новый порядок. Он повелел, чтобы людей судили после смерти, когда их души будут обнажены. И судьи тоже должны быть мертвыми и нагими душами, чтобы видеть душу подсудимого без всяких покровов.
— Судьями он назначил своих сыновей — Миноса и Радаманта из Азии, и Эака из Европы. И вот, после смерти каждая душа предстает перед ними. И Радамант, взяв душу, не знает, чья она, — была ли она душой царя или простого сапожника. Он видит лишь ее состояние.
— И если перед ним душа человека, который жил несправедливо, — душа тирана или могущественного политика, подобного тебе, Калликл, — то она вся покрыта рубцами и шрамами от клятвопреступлений и лжи. Она крива и безобразна, потому что никогда не знала правды. И, увидев это, Радамант с позором отсылает ее в Тартар, на вечные муки, в назидание другим.
— Но если перед ним душа человека, который жил праведно и не гнался за властью, — душа частного человека или философа, который занимался своим делом, — то она гладкая, здоровая и прекрасная. И он с радостью отсылает ее на Острова Блаженных.
Я закончил. — Вот, Калликл, повесть, в которую я верю. И весь мой расчет в том, чтобы предстать перед судьей с как можно более здоровой душой. Я презираю почести, которыми дорожит толпа, и стремлюсь лишь к истине. И я призываю тебя и всех остальных последовать за мной. Отбрось ту жизнь, которую ты считаешь счастьем, и иди за мной к жизни справедливой и разумной. Поверь мне, когда ты предстанешь перед судом Миноса, у тебя закружится голова, как ты предсказывал мне. Но лучше испытать это там, чем здесь.
Я замолчал. Никто не проронил ни слова. Мой ответ на философию силы Калликла был дан. Это была не логика, а видение. Видение мира, в котором никакая земная власть не может укрыть человека от последнего и самого справедливого суда — суда его собственной совести.


Эпилог. Выбор Калликла


В доме Калликла еще долго стояла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием догорающих светильников. Миф Сократа о судьях в Аиде не был похож на те изящные и красивые истории, которыми софисты услаждали слух. Это была повесть, холодная и острая, как нож хирурга, вскрывающая душу и требующая ответа.
Но Калликл не ответил. Он проиграл спор, был разбит в каждом пункте своего рассуждения, но он не был побежден. Потому что его философия была не просто набором идей, которые можно опровергнуть логикой. Это был выбор, сделанный всем его существом. Это была вера. Вера в право сильного, в закон природы, в пьянящую свободу неограниченной власти. Сократ мог доказать, что эта жизнь — болезнь, но для Калликла она была единственной жизнью, достойной того, чтобы ее прожить.
В тот день в той комнате встретились не два человека, а две души, два пути, которые предлагались Афинам.
И Афины сделали свой выбор. Они выбрали путь Калликла. Город, опьяненный своим могуществом, как и предсказывал Сократ, предпочел лести поваров горькому лекарству врача. Политики и ораторы, обученные искусству Горгия, обещали афинянам еще больше власти, еще больше богатств, еще больше удовольствий. Они говорили то, что толпе было приятно слушать. И город, ведомый этими речами, бросился в гибельную Сицилийскую авантюру, погубил тысячи своих сыновей, потерял флот, империю и, в конце концов, свою свободу. Жестокая философия Калликла, провозглашавшая право сильного, на практике привела сильных Афинян к полному краху.
А Сократ… Для него тоже все сбылось в точности, как он предсказывал. Пророчество, которое он высказал в тот день, стало его собственной эпитафией.
Прошли годы. Город, униженный и ищущий виноватых, не мог простить того, кто всю жизнь, как врач, указывал на его болезни. Его привлекли к суду. И как он и говорил Калликлу, это был суд, где повар обвинял врача перед судом детей. Его обвинители говорили о богах и отечестве — о вещах приятных и лестных для слуха судей. Сократ же говорил о справедливости и истине — о вещах трудных и порой горьких.
Он не стал использовать риторику, чтобы защитить себя. Он не стал унижаться и просить. Он сделал то, что проповедовал в тот день Калликлу, — он выбрал потерпеть величайшую несправедливость, нежели совершить ее самому, предав свою философию. И город, не в силах вынести упрека его праведности, приговорил его к смерти.
Так закончился их спор. Калликл и ему подобные, выбравшие путь силы, привели город к руинам и, скорее всего, закончили свои дни в изгнании или безвестности. Сократ, выбравший путь справедливости, потерял свою жизнь.
Но в этой двойной трагедии и скрыта истинная победа. Имена тех, кто обладал властью, стерлись. А имя философа, выбравшего страдание вместо несправедливости, стало бессмертным. Диалог в доме Калликла не закончился с последним словом Сократа. Он продолжается до сих пор, в душе каждого человека, который решает для себя главный вопрос: что важнее — казаться могущественным или быть хорошим.


Рецензии