Сократ. Крылатая душа
Мы покидаем мрачные темницы и залы для споров, чтобы последовать за Сократом туда, где он бывал нечасто — за пределы городских стен, на лоно природы. Начинаем новую, восьмую часть.
Пролог. Прогулка за городские стены
Был жаркий летний день. Солнце стояло в зените, и раскаленные камни Агоры, казалось, плавились под его лучами. Большинство афинян прятались в тени портиков, лениво обсуждая дела. В такой час лишь безумцы и философы могли найти причину для долгой прогулки.
Именно в этот час я, Сократ, повстречал юного Федра, сына Пифокла. Он шел мне навстречу, и лицо его сияло таким восторгом, какой бывает лишь у человека, только что прикоснувшегося к чему-то прекрасному.
— Куда ты, Федр, и откуда? — спросил я. — От Лисия, Сократ, — ответил он, сияя. — Я провел у него все утро и теперь иду погулять за городские стены, как советуют врачи.
— А Лисий, надо полагать, был в городе и угощал вас своими речами? — усмехнулся я, зная страсть Федра к красноречию. — Именно! — воскликнул он. — И какая это была речь, Сократ! Изящная, блестящая и на какую тему! Он доказывал, что юноше следует оказывать благосклонность скорее тому, кто в него не влюблен, нежели влюбленному!
Тема была свежей и парадоксальной. Я почувствовал, как во мне просыпается знакомый голод — голод по хорошей, умной речи. — О, Федр! — взмолился я. — Прошу тебя, перескажи мне ее! Уверен, ты запомнил ее слово в слово.
Федр замялся, но я видел, что ему не терпится блеснуть. — Право же, Сократ, я не смогу воспроизвести ее достойно. Лисий — величайший мастер. — Если я не знаю Федра, — сказал я, глядя на его плащ, — то я и самого себя позабыл! Я прекрасно вижу, что у тебя под плащом, в левой руке, спрятан свиток с самой речью! Ты собирался в одиночестве упражняться в ее произнесении, но встретил меня, больного той же страстью к слушанию речей, и теперь лишь делаешь вид, что не хочешь говорить. Но я тебя не отпущу, пока ты не прочтешь!
Федр рассмеялся, поняв, что его уловка раскрыта. — Хорошо, Сократ, ты победил. Но здесь, на солнцепеке, читать неудобно. Давай найдем место, где можно присесть в тени.
— Пойдем вниз, к реке Илисс, — предложил я. — Там мы найдем тихое и уединенное место. — Я сегодня даже не обут, — заметил он. — А я почти всегда так хожу, — ответил я. — Мы можем идти прямо по руслу, приятно охлаждая ноги в воде.
Мы свернули с пыльной дороги и спустились к реке. Место, которое мы нашли, было поистине божественным. Высокий и раскидистый платан давал густую тень. Рядом с ним цвел целомудренник, наполняя воздух сладким ароматом. Из-под корней платана бил чистый и холодный ручей, а в ветвях оглушительно, будто хор, стрекотали цикады. Легкий ветерок приятно освежал разгоряченную кожу. Казалось, это место было посвящено какому-то божеству или нимфам.
— Какое прекрасное место, Сократ! — с восторгом сказал Федр. — Удивительно, что ты, кажется, совсем не знаешь окрестностей Афин. Ты похож на чужеземца.
— Прости меня, мой друг, — ответил я. — Я слишком люблю знание. А поля и деревья ничему не хотят меня научить, в отличие от людей в городе. Но сегодня, кажется, лекарством от моей болезни будешь ты. Ведь ты вывел меня за стены и держишь в руке свиток, который, словно ветка перед голодным животным, поведет меня за тобой куда угодно.
Мы устроились на мягкой траве в тени платана. Федр развернул свиток. Природа замерла в ожидании. Сейчас, в этой священной тишине, должно было прозвучать слово — искусное, но, возможно, лживое слово великого оратора Лисия.
Мы удобно устроились в тени платана, и Федр, развернув свиток, начал читать.
Глава 1. Речь Лисия, или Хвала бесстрастию
Голос Федра, ясный и взволнованный, зазвучал в полуденной тишине, нарушаемой лишь стрекотом цикад. Он читал речь, которую Лисий написал от имени некоего юноши, пытающегося соблазнить другого, более молодого. Но довод его был парадоксален: он доказывал, что юноше следует уступить ему именно потому, что он не влюблен.
«Ты знаешь мое положение, — так начиналась речь, — и слышал, как, по-моему, было бы выгодно для нас, если бы это устроилось. И я не стану просить о благосклонности на том основании, что я влюблен, ибо считаю, что это — ложный путь».
Далее Лисий, устами своего героя, методично и холодно, как полководец, строящий войско, излагал свои доводы, противопоставляя недостатки влюбленного преимуществам рассудительного невлюбленного.
«Влюбленный, — читал Федр, — находится во власти безумия. Он не владеет собой. Все его поступки продиктованы страстью, а не разумом. Когда же его страсть угаснет, он непременно раскается в своих обещаниях, в своих клятвах и в той помощи, что он тебе оказал. Невлюбленный же всегда владеет собой. Он поступает не по принуждению страсти, а по здравому расчету, ища наилучшего для вас обоих. Он никогда не раскается в оказанных тебе услугах».
«Далее, влюбленный по природе своей ревнив. Он будет стремиться отгородить тебя от всех полезных и интересных знакомств, боясь соперничества. Он захочет, чтобы ты был слабее и ниже его. Невлюбленный же, не зная ревности, наоборот, будет рад твоим успехам и постарается познакомить тебя с самыми достойными людьми, чтобы и самому выглядеть в лучшем свете».
«Подумай и о будущем. Дружба с влюбленным коротка, она длится, пока горит его страсть. Когда она пройдет, он станет тебе чужим, а может, и врагом. Дружба же с невлюбленным прочна, ибо она основана не на пылком чувстве, а на взаимной выгоде и уважении, и потому может продлиться всю жизнь».
«Наконец, — голос Федра становился все более убежденным, — подумай о приличиях. Связь с влюбленным всегда становится предметом пересудов и позора. Связь же с невлюбленным, рассудительная и скрытая, не вызовет нареканий и сохранит твою добрую славу».
«Так что, если ты ищешь не минутного удовольствия, а прочной выгоды, если ты ценишь не безумные клятвы, а трезвый расчет, то окажи свою милость тому, кто предлагает тебе дружбу, а не болезнь; тому, кто владеет собой, а не одержим страстью; тому, кто ищет пользу, а не потакает своему вожделению».
Федр закончил чтение и торжествующе посмотрел на меня. Его щеки горели, а глаза блестели. — Ну что, Сократ? — воскликнул он. — Разве это не божественно? Разве кто-нибудь в Элладе сможет сказать на эту тему что-то лучше и полнее? Посмотри, как отточено каждое слово, как искусно построены доводы!
Я слушал его и действительно был восхищен. Но восхищался я не мыслями, а формой. — Удивительно, Федр, просто удивительно! — ответил я с притворной серьезностью. — Я весь унесен потоком твоей речи. А главное, глядя на тебя, на твое сияющее лицо, я и сам пришел в какой-то вакхический восторг!
Федр был доволен моей похвалой, не заметив в ней иронии. — Но если говорить серьезно, друг мой, — продолжил я, — то, мне кажется, в самой сути речи нет ничего особенного. Лисий просто повторил одно и то же несколько раз разными словами. А главное…
— Что главное? — насторожился он.
— Мне кажется, — сказал я задумчиво, — что я и сам мог бы сказать на эту тему не хуже. И даже больше. Я мог бы сказать другое, и при этом не менее убедительное.
— Что?! — вскричал Федр. — Ты хочешь сказать, что можешь произнести речь лучше, чем у Лисия? Если так, то докажи! Клянусь этим платаном, я не отпущу тебя отсюда, пока ты не произнесешь свою речь!
— Но, Федр, я ведь ничего не знаю, — попытался возразить я. — Все, что я чувствую, — это то, что моя грудь полна какими-то чужими речами. Наверное, я, как пустой сосуд, наполнился мудростью через слух от какой-нибудь Сапфо или Анакреонта.
— Хватит уверток, Сократ! — не унимался он. — Я знаю твои уловки. Или ты говоришь, или я больше никогда в жизни не прочту тебе ни одной речи!
Это была самая страшная угроза, какую он мог придумать. — Хорошо, хорошо, ты победил, — сдался я. — Я буду говорить. Но я закрою себе лицо плащом, чтобы не смущаться, глядя на тебя, и чтобы поскорее закончить.
Я натянул край химатиона на голову, словно готовясь к священнодействию, и, обратившись к нимфам этого места с шутливой молитвой, приготовился произнести свою первую речь о любви.
Речь Лисия была выслушана. Теперь, уступая мольбам Федра, я, Сократ, должен был произнести свою.
Глава 2. Первая речь Сократа: любовь как болезнь
Скрыв лицо под плащом, чтобы не смущаться, я начал. — Итак, друзья-нимфы, вдохновите меня. Жил-был один юноша, дивной красоты, и было у него множество поклонников. Но один из них был особенно хитер: он уверял юношу, что не влюблен в него, и доказывал, что следует оказывать предпочтение именно невлюбленному, а не влюбленному.
— Но прежде чем мы начнем хвалить одного и порицать другого, — сказал я, — мы должны договориться, что такое любовь и в чем ее сила. Иначе весь наш спор будет напрасен. Лисий этого не сделал, и потому вся его речь была построена на песке.
— Итак, в каждом из нас есть два начала, которые нами руководят. Первое — врожденное стремление к удовольствиям. Второе — приобретенное нами мнение, стремящееся к наилучшему. Иногда эти два начала в нас живут в согласии, а иногда — враждуют. И когда верх берет мнение, ведущее нас через разум к лучшему, это называется рассудительностью.
— Но когда нами овладевает стремление, которое неразумно влечет нас к наслаждениям и властвует в нашей душе, имя этому — распущенность.
— А то неразумное стремление, которое одерживает верх над мнением о должном и устремляется к наслаждению телесной красотой, — это стремление и называется любовью (Эротом).
Определив так любовь — не как божество, а как иррациональную и болезненную страсть, — я смог, подобно Лисию, перейти к перечислению того вреда, который влюбленный причиняет предмету своей любви.
— Итак, — продолжал я из-под плаща, — человек, одержимый этой болезнью, которым правит желание, а не разум, непременно захочет, чтобы предмет его любви был ему во всем угоден. А больной человек всегда находит удовольствие в том, что ему уступает, а не в том, что ему сопротивляется.
— Поэтому влюбленный будет стремиться сделать своего возлюбленного слабым. Он будет желать, чтобы тот был ниже его и во всем от него зависел. Он будет радоваться, если его возлюбленный будет невежественен, потому что умный и просвещенный юноша будет для него менее податлив. Он будет отгонять его от философских бесед, которые могли бы сделать его мудрее.
— Далее, он будет стремиться сделать его и физически слабым. Он захочет, чтобы его возлюбленный был изнеженным, бледным, привыкшим к тени, а не к солнцу, не знающим мужских трудов и закалки. Такое хрупкое создание легче подчинить своей воле.
— Кроме того, — говорил я, — влюбленный будет желать, чтобы его возлюбленный был лишен всего самого дорогого: семьи, друзей, имущества. Он будет радоваться, если тот потеряет родителей или поссорится с друзьями, ибо в этом он видит устранение соперников.
— И наконец, сама компания такого человека невыносима. Он старше, он одержим, он постоянно преследует юношу, расточая неумеренные и постыдные похвалы, которые вызывают лишь отвращение.
— Но самое худшее наступает тогда, когда его болезнь проходит. Когда страсть угасает, в его душе воцаряется разум. И он, уже ставший другим, смотрит на свои вчерашние поступки с ужасом и стыдом. Он вспоминает свои клятвы и обещания, данные в пылу страсти, и теперь ему стыдно их выполнять. Он, бывший влюбленный, превращается в вероломного беглеца. А юноша, который доверился ему, остается ни с чем, гоняясь за тем, кто его обманул.
Я дошел примерно до середины своей речи, доказывая, что влюбленный болен, непостоянен, ревнив, неприятен и, в конечном счете, вероломен. И тут со мной случилось нечто странное.
Я замолчал и резко сбросил плащ с головы. — Федр! — воскликнул я. — Ты слышал? — Что такое? — Мой даймон, мой божественный знак! Он только что остановил меня. Он запретил мне продолжать. Он словно сказал мне: «Остановись! Ты совершаешь нечестие!».
Я сидел в смятении. — Я понял свою ошибку, Федр, — сказал я. — Обе наши речи — и Лисия, и моя — были ужасны. Они были глупы и нечестивы. — Как это? — Разве Эрот — не сын Афродиты и не бог? — Так говорят. — А бог не может быть злом. Мы же оба, и я, и Лисий, говорили о нем как о чем-то постыдном и вредном. Мы описали его как болезнь. За это кощунство бог любви может отнять у меня мой дар — умение говорить.
— Я должен очиститься! — воскликнул я. — Существует древний обряд очищения для тех, кто согрешил в мифах. Я должен произнести вторую речь, так называемую палинодию, отречение от сказанного. И я произнесу ее с непокрытой головой, ибо мне стыдно за те слова, что я сказал ранее. Я докажу тебе, что если юноше и следует оказывать предпочтение, то только тому, кто охвачен божественным безумием любви!
Моя первая речь была кощунственной. Теперь, чтобы очиститься, я должен произнести вторую, истинную речь о любви.
Глава 3. Вторая речь Сократа: Божественное безумие
— Итак, Федр, — начал я, и теперь мое лицо было открыто, а голос звучал серьезно, — не верь той речи, что ты слышал. И от Лисия, и от меня. Не верь утверждению, будто следует оказывать предпочтение невлюбленному, а не тому, кто охвачен страстью. Это ложь.
— Чтобы доказать это, я должен сперва показать, что безумие — это не всегда зло. Напротив, величайшие блага даруются нам именно через безумие, которое приходит как божественный дар.
— Посмотри. Пророчицы в Дельфах и жрицы в Додоне, находясь в исступлении, в божественном безумии, принесли Элладе много добра. А в здравом уме — мало или совсем ничего. Сивиллы и другие прорицатели, одержимые богом, предсказывают будущее и спасают нас от бед.
— Далее, есть безумие, которое насылают боги как избавление от древних грехов. Оно находит человека, ввергает его в вакхический восторг и заставляет произносить очистительные молитвы, тем самым исцеляя его род от проклятия.
— И наконец, есть третий вид безумия — то, что исходит от Муз. Когда оно охватывает кроткую и чистую душу, оно пробуждает в ней дар песни. Такой человек, украшая деяния древних, воспитывает потомков. А тот, кто в здравом рассудке, без божественного вдохновения, пытается творить поэзию, — тот бессилен, и его рассудочное творчество затмят творения безумцев.
— Итак, — заключил я, — я могу привести много примеров, доказывающих, что безумие, ниспосланное богами, прекраснее человеческой рассудительности. И любовь, о которой мы говорим, — это и есть такой вид божественного безумия.
— Но, чтобы понять его природу, — продолжал я, и мой голос стал еще тише, — мы должны заглянуть в природу души.
Я сделал паузу. Мы подошли к самому главному. — Всякая душа бессмертна. Потому что то, что вечно движется, — бессмертно. А душа и есть то, что движет само себя. Описывать ее подробно — это дело долгое и божественное. Но сказать, на что она похожа, — это дело человеческое и более краткое.
— Так вот, уподобим душу соединенной силе крылатой парной упряжки и возничего.
Я видел, как глаза Федра расширились. Он понял, что сейчас начнется не рассуждение, а миф.
— У богов и кони, и возничие — благородны и происходят от благородных. У нас же, у людей, все смешано. Наш возничий — Разум — управляет двумя конями. Один из них прекрасен, благороден и послушен. Это наш благородный дух. Другой же — его полная противоположность: он тяжел, неуклюж, своеволен, он тянет упряжку вниз, к земле. Это наше вожделение. И править такой упряжкой — дело трудное и мучительное.
— У душ богов, — рассказывал я, — крылья в совершенном порядке, и они легко парят в небесных сферах. Они поднимаются на самую вершину поднебесного свода, где совершают круговращение сонмы богов, созерцая то, что находится за пределами неба.
— А то место за пределами неба, — мой голос стал почти шепотом, — не воспел и никогда не воспоет достойно ни один поэт. Там, в этом занебесном мире, обитает подлинное бытие. Без цвета, без очертаний, неосязаемое, его может созерцать лишь кормчий души — Разум. Это мир вечных идей: справедливости самой по себе, красоты самой по себе, знания самого по себе. И созерцая эту истину, душа бога питается и блаженствует.
— А что же наши души, человеческие? — спросил я. — Лучшие из них изо всех сил пытаются следовать за богами. Их возничий-Разум пытается поднять головы коней к занебесным высотам, чтобы хоть мельком увидеть истину. Но им мешает дурной конь. Он тянет вниз, он бьется, он вносит сумятицу.
— И вот начинается великая борьба. Та душа, которой удается хоть что-то увидеть, остается невредимой до следующего круговращения. Но большинство душ терпят неудачу. Их крылья ломаются в этой толчее, и они, так и не узрев подлинного бытия, падают вниз, на землю. И в зависимости от того, сколько истины они успели увидеть, они вселяются в то или иное тело.
— Душа, видевшая больше всего, вселяется в тело будущего философа, или любителя красоты, или человека, сведущего в делах любви. А остальные — в тела царей, воинов, купцов, атлетов, поэтов… И так далее, вниз, до тиранов и софистов.
Я замолчал, давая Федру осмыслить этот великий миф о странствиях души. — И вот, Федр, мы подошли к самому главному, — сказал я. — К тому, как это связано с любовью…
Мы изложили великий миф о душе, ее падении и крыльях. Теперь пора связать это с темой нашей беседы — с любовью.
Глава 4. Воспоминание о красоте
— Итак, — продолжил я, — душа, упавшая на землю и заключенная в тело, забывает многое из того, что она видела в своих странствиях за небесным сводом. Она с трудом может разглядеть отблески вечных идей — справедливости, рассудительности — в их земных, несовершенных копиях.
— Но есть одна идея, одно подлинное бытие, чье земное отражение сияет ярче всех остальных. Это — красота.
— Мы не можем увидеть справедливость саму по себе. Но красоту мы можем увидеть воочию, через самое ясное из наших чувств — через зрение. Она сияет в прекрасном лице, в гармоничном теле, и это сияние поражает нас.
— И вот, когда человек видит здесь, на земле, божественную красоту, она пробуждает в его душе воспоминание. Воспоминание о той истинной Красоте, которую он когда-то созерцал в занебесных мирах. И от этого воспоминания у него снова начинают расти крылья.
Я посмотрел на Федра, который, затаив дыхание, слушал меня.
— В этот миг с душой происходит нечто странное. Она приходит в смятение, в трепет. Начинается зуд и боль, похожие на те, что испытывает ребенок, когда у него режутся зубы. Это боль роста. Перья души начинают пробиваться наружу.
— И вот душа, охваченная этим процессом, смотрит на прекрасного юношу, и от него, как поток, исходит сияние красоты. Она впитывает это сияние, орошается им, и ее крылья начинают расти еще быстрее. Ей становится тепло, боль утихает. И в этом — величайшее наслаждение. Это состояние люди и называют любовью.
— Но когда влюбленный разлучается с предметом своей любви, поток красоты иссякает. Ростки перьев засыхают, и выходы для них закупориваются. Новая, проклюнувшаяся часть крыла, запертая внутри, бьется и пульсирует, как пульсирует артерия. И душа, исколотая изнутри, приходит в неистовство и ярость.
— И вот, раздираемая этой болью и памятью о прекрасном, она мечется. Она не может ни спать по ночам, ни найти себе места днем. Она одержима. Она бежит туда, где, как ей кажется, она снова сможет увидеть обладателя красоты. И когда она видит его, плотины прорываются. Боль утихает, и душа снова вкушает сладость. Это и есть то самое божественное безумие, о котором мы говорили.
— И в этом безумии, — продолжал я, — влюбленный забывает обо всем: о матери, о братьях, о друзьях. Он пренебрегает своим имуществом. Он презирает все законы и приличия, которые раньше ценил. Он готов стать рабом, лишь бы быть ближе к своей святыне, к источнику красоты.
— Но почему разные люди любят по-разному? — спросил я. — Это зависит от того, за каким богом душа следовала в своих небесных странствиях. Тот, кто был в свите Зевса, ищет в своем возлюбленном царственную и философскую натуру. Тот, кто был соратником Ареса, — ищет натуру воинственную. И каждый влюбленный, найдя свой идеал, пытается лепить и ваять своего возлюбленного по образу и подобию своего бога.
Я замолчал, давая Федру представить эту картину. — Но теперь, — сказал я, — нам предстоит увидеть, как возничий-Разум справляется со своей неукротимой упряжкой, когда перед ним предстает ослепительное зрелище красоты.
Мы поняли, как земная красота пробуждает в душе воспоминание о красоте небесной. Теперь посмотрим, какая битва разыгрывается в душе в этот самый миг.
Глава 5. Битва в душе: упряжка и возничий
— Итак, — продолжил я свой рассказ, — представь себе эту крылатую упряжку — душу влюбленного, — когда она видит прекрасный, богоподобный лик.
— Что происходит с возничим, с Разумом? Его память тут же уносит его к той, истинной Красоте, которую он видел в занебесных мирах. Он преисполняется священного трепета. В благоговении он падает ниц и изо всех сил натягивает поводья.
— Его благородный конь, воплощение духа и стыдливости, послушен всегда. Он безропотно повинуется возничему, сдерживая свой порыв.
— Но другой конь, черный, неуклюжий, воплощение вожделения, — он не слушает. Он рвется вперед с неистовой силой. Он тащит за собой и своего смирного товарища, и возничего, понукая их приблизиться к юноше и напомнить ему о сладости плотских утех.
Я видел, как Федр, затаив дыхание, слушает описание этой внутренней борьбы.
— Возничий и благородный конь сперва сопротивляются, негодуя на это наглое и беззаконное влечение. Но черный конь не унимается. Он тащит их силой, и в конце концов они уступают и несутся вперед.
— И вот они приближаются к возлюбленному. Его лик, сияющий красотой, ослепляет возничего. Он снова вспоминает Истину. В ужасе перед святотатством он еще резче, с удвоенной силой, дергает за поводья.
— На этот раз он не щадит дурного коня. Он так яростно дергает за удила, что кровавая пена выступает на черных губах строптивца. Он валит его на землю, на круп, и причиняет ему жестокую боль.
— И это повторяется снова и снова. Каждый раз, когда черный конь пытается рваться вперед, возничий, вспоминая о прекрасном, с еще большей силой обуздывает его. После нескольких таких уроков дикий конь, наконец, смиряется. Он укрощен. Теперь, едва завидев прекрасного юношу, он трепещет от страха и падает ниц перед волей возничего.
Я замолчал, давая образу укорениться в сознании моего друга.
— Вот теперь, — сказал я, — когда душа влюблеенного усмирена и приведена в гармонию, он может приблизиться к предмету своей любви. И он подходит к нему не с похотью, а с благоговением и трепетом, как к изваянию бога.
— А юноша, видя такое почитание, такую искреннюю, не наигранную любовь, невольно проникается к влюбленному дружеским чувством. И когда они проводят время вместе, в беседах или за гимнастическими упражнениями, от юноши к влюбленному начинает истекать поток красоты. Этот поток, который Диотима в нашей беседе на пиру назвала «истечением», орошает душу влюбленного и питает его растущие крылья.
— Но случается чудо, — продолжал я. — Часть этого потока, переполнив душу влюбленного, отражается и устремляется назад, к юноше. Она проникает в его душу и тоже начинает пробуждать его собственные крылья.
— И юноша влюбляется, но сам не понимает, в кого и во что. Он не знает, что видит в своем влюбленном, как в зеркале, отражение самого себя. Он испытывает то же томление, ту же жажду, но в более слабой степени. Он любит, но еще не знает, что такое любовь.
— Так, — заключил я, — если победу в душе одерживает ее лучшее начало, Разум, и устанавливает в ней порядок и гармонию, то жизнь влюбленных на земле протекает в счастье и согласии. Они владеют собой, поработив то, что порождало в душе зло, и освободив то, что порождало добродетель. И после смерти их души, окрыленные и легкие, готовы к новому полету в небесах.
— Вот, Федр, какое великое и божественное благо дарует, вопреки речам Лисия, дружба, рожденная из безумной любви философа.
Моя вторая, божественная речь о любви была произнесена. Я отрекся от своего кощунства и восхвалил Эрота как великого бога. Теперь нужно было подвести итог.
Глава 6. От любви к речам, или Искусство диалектики
Когда я закончил свою вторую речь, Федр долго молчал. Его лицо выражало благоговейный восторг.
— Сократ! — воскликнул он наконец. — Это было несравненно! Твоя речь куда прекраснее и сильнее, чем речь Лисия. Боюсь, Лисий рядом с тобой покажется ребенком. Он, пожалуй, из гордости больше никогда не станет писать речей.
— Что за вздор, мой друг! — рассмеялся я. — Ты думаешь, Лисий, великий оратор, так легко испугается? Он, наверное, сейчас смеется над нами. Дело не в том, чтобы состязаться. А в том, чтобы понять, что делает одну речь хорошей, а другую — дурной.
Я видел, как стрекочут цикады над нашими головами, и мне в голову пришла мысль. — Мне кажется, эти цикады, слуги Муз, наблюдают за нами. И если они увидят, что мы, подобно простым людям, в полдень прерываем беседу и дремлем, убаюканные их пением, они посмеются над нами. Если же они увидят, что мы продолжаем наш диалог, они, возможно, передадут Музам весть о нас, и мы получим от богинь дар, который они посылают философам.
— Так давай же не будем дремать, — сказал я. — Давай рассмотрим сами речи. Что в них было правильного, а что нет?
— Начнем с речи Лисия, — предложил я. — Что тебе в ней не понравилось? Мне, например, кажется, что он начал свою речь с конца. Он говорит о том, как следует поступать влюбленным, но ни слова не говорит о том, что такое сама любовь. Он не дал определения своему предмету. Поэтому вся его речь — это нагромождение случайных мыслей, которые можно переставить как угодно, и ничего не изменится.
— Мне кажется, — продолжал я, — что всякая речь должна быть составлена, словно живое существо. У нее должно быть тело: начало, середина и конец, то есть голова, туловище и ноги. И все эти части должны соответствовать друг другу и целому. Речь Лисия на такое существо не похожа.
— А моя речь? — спросил я. — Пусть она была произнесена в божественном безумии, но в ней, мне кажется, был порядок. Помнишь, как я начал? Я сперва дал общее определение любви как вида безумия. А затем, увидев, что безумие бывает разным, я разделил его на два вида: человеческое, болезненное, и божественное. А божественное, в свою очередь, я разделил на четыре части: пророческое, поэтическое, ритуальное и, наконец, эротическое.
— В этом, Федр, и заключается все искусство. Я — большой поклонник двух вещей. Во-первых, «объединения» — способности охватить общим взглядом все разрозненные явления и свести их к единой идее, чтобы дать определение предмету. Во-вторых, «разделения» — способности расчленять эту единую идею на ее естественные составные части, как хороший повар режет тушу по суставам, не ломая костей.
Я посмотрел на своего юного друга. — Всякого, кто искусен в этом — в умении объединять и разделять, — я до сих пор называл диалектиком. Возможно, я прав, возможно, нет, — это ведомо богу. Именно этот метод и позволяет построить истинную, а не ложную речь. Риторика, которая не основана на этом искусстве диалектики, — это лишь тень, призрак искусства. Это удел слепца, который блуждает в потемках, не зная правды.
— Настоящий оратор, — заключил я, — прежде чем говорить, должен познать истину о предмете своей речи. Он должен знать, что такое душа, и, поняв ее природу, найти те речи, которые соответствуют этой природе. Он должен уметь говорить со сложной душой сложно, а с простой — просто. Без этого всякое его умение будет не искусством, а лишь жалкой рутиной.
— Но скажи мне, Сократ, — задумчиво произнес Федр. — А само по себе умение писать речи — это похвально или постыдно? Стоит ли вообще записывать свои мысли?
Конечно. Мы пришли к тому, что истинная речь рождается из искусства диалектики. Но Федр задал последний вопрос: а стоит ли вообще записывать свои мысли?
Глава 7. Живая речь и мертвая буква
— Твой вопрос очень важен, Федр, — ответил я. — Чтобы на него ответить, я расскажу тебе предание, которое слышал от древних.
— В египетском Навкратисе, — начал я, — жил один из древних богов, по имени Тевт. Он был великим изобретателем: он придумал числа, счет, геометрию, астрономию и, что самое главное, — письменность.
— В те времена всем Египтом правил бог Тамус. Тевт пришел к нему, чтобы показать свои изобретения и порекомендовать их всем египтянам. Когда очередь дошла до письменности, Тевт сказал: «О, царь! Эта наука сделает египтян более мудрыми и памятливыми! Я нашел лекарство от беспамятства и невежества».
— Но Тамус ответил ему: «О, искуснейший Тевт! Один способен порождать предметы искусства, а другой — судить, какой в них вред и какая польза. Ты, как отец письменности, из любви к своему детищу приписал ему свойства, прямо противоположные действительным».
Я видел, как Федр удивленно слушает эту древнюю историю.
— «Ибо это твое изобретение, — продолжал царь Тамус, — породит в душах научившихся забвение, а не память. Они перестанут упражнять свою память, потому что будут полагаться на написанное, черпая воспоминания извне, по чужим знакам, а не изнутри, от самих себя. Ты изобрел средство не для памяти, а для припоминания».
— «И ты даешь своим ученикам не истинную мудрость, а лишь кажущуюся мудрость. Они будут многое знать понаслышке, не получив настоящего знания. Они будут казаться многознающими, оставаясь по большей части невеждами. И общаться с ними будет трудно, ибо они станут мнимомудрыми, а не мудрыми».
Я замолчал, давая Федру осмыслить притчу.
— Сократ, — сказал он, — ты с легкостью сочиняешь сказания, хочешь — египетские, хочешь — какие угодно.
— Мой друг, — ответил я, — главное ведь не то, откуда сказание, а то, правдиво ли оно. Давай подкрепим его сравнением. Скажи, разумный земледелец, который дорожит своими семенами, станет ли он всерьез сажать их летом в «садах Адониса»?
— Что это за сады?
— Это такие горшочки с землей, в которые женщины на празднике Адониса сажают быстрорастущую зелень. Она всходит за несколько дней, радует глаз, а потом так же быстро увядает.
— Конечно, нет, — рассмеялся Федр. — Разве что для забавы, ради праздника.
— А те семена, о которых он заботится всерьез, он, используя все свое знание, посадит в подходящую почву и будет рад, если они дадут урожай через восемь месяцев.
— Да, именно так.
— Так вот, — заключил я, — тот, кто обладает подлинным знанием о справедливом, прекрасном и добром, разве он станет всерьез «писать» это на воде, то есть чернилами на папирусе, сея семена, которые не способны ни защитить себя словом, ни научить истине?
— Нет. Письменные сады он будет возделывать ради забавы. Он будет записывать свои мысли, чтобы иметь сокровищницу для припоминания, когда его настигнет старость.
— Но всерьез, — продолжал я, — он будет заниматься другим «земледелием». Он будет использовать искусство диалектики. Найдя подходящую душу, он будет сажать и сеять в ней живые, одушевленные речи, основанные на знании. Речи, которые способны не только защитить себя, но и своего садовника. Они не бесплодны. Они несут в себе семя, из которого в других душах произрастают новые речи, обеспечивая этому знанию бессмертие.
Мы подошли к концу нашего разговора. Полуденный зной спадал.
— Таким образом, Федр, — подытожил я, — постыдно не само умение писать или говорить. Постыдно говорить и писать дурно и безобразно. А прекрасно — делать это, основываясь на знании истины.
— Пойдем же, — сказал я, поднимаясь с травы. — Но прежде помолимся здешним богам.
Я воздел руки к небу.
— О, милый Пан и другие здешние боги! Дайте мне стать внутренне прекрасным! А то, что у меня есть извне, пусть будет дружественно тому, что у меня внутри. Богатым я хотел бы считать мудрого, а золота пусть у меня будет столько, сколько может унести и увезти с собой лишь человек рассудительный.
— Чего-то еще нам нужно, Федр? По-моему, моя молитва соразмерна.
— Помолись и за меня, Сократ, — ответил он. — Ведь у друзей все общее.
— Пойдем, — сказал я.
И мы пошли обратно в город, охлажденные водой и тенью, но воспламененные речью, которая подарила нам крылья.
Итак, наша беседа на природе, под платаном, подошла к концу. Мы прошли путь от циничной речи Лисия к божественному безумию любви и поняли, почему живое, окрыленное слово в душе ученика ценнее мертвой буквы на свитке. Седьмая часть нашей книги завершена.
Свидетельство о публикации №225103002245
