Алхимия и трансмутация, лекция I
Свет лился и через высокие, в полстены, витражные окна, и играл на старинных стеклах реторт, отплясывал цветастыми солнечными зайчикам на поверхностях тиглей и придавал разложенным на массивном дубовом столе кристаллам сияние. Только усевшись во втором ряду, недалеко от края, чтобы при случае легко пропустить следующих учеников, Торнтон заметил, какое множество инструментов все это время было там. Колбочки разного вида и размера покоились в железных подставках, — часть пустая, часть с неизвестным наполнением наверняка опасного характера, — пыхтящие за работой с утра пораньше реторты, весы большие и малые, пробирки, куча тиглей, мензурок и других лабораторных приборов, которые за редким исключением появлялись на уроках химии. Не увидь расписание, где напротив цифры аудитории значилось название дисциплины, Торнтон решил бы, что у него тихий час: химик снова заведёт унылую лекцию о валентности, теории строения органических соединений и бла-бла-бла. Художник предпочитал отключаться до того, как разговор доходил до наглядных примеров, заполняющих всю доску в одно моргание, потому что переписывать в тетрадь все;все формулы было выше его сил.
— Доброе утро, юноша, — негромко, однако на удивление ёмко и чётко поздоровался седовласый мужчина преклонных лет; голос у него был мягкий, сердечный, но без улюлюкающего тона. — Вы рановато, посидите пока…
Его необычайно ровная фигура неожиданно выросла над столом из ниоткуда, и Лука, вздрогнув, несколько растерянно поздоровался в ответ. Кустистые и тёмные, но, впрочем, негустые брови, морщинистый лоб, по-старчески тусклые, глубокие глаза, держащиеся за крупные уши безободковые очки и пушащиеся, выбеленные волосы, которые зачесали назад наверняка мокрым гребнем, — алхимик оставил благовидное впечатление. Такие старички живут в каком-нибудь тихом пригороде, где все друг друга знают и не запирают двери на замок, читают по утрам хрустящие газеты, покачиваясь на веранде в кресле-качалке, да потягивают пиво из банки. Они давно осуществили свою американскую мечту и теперь соревнуются с соседями за звание лучшего газона. Однако этот явно даст фору тем, у кого из развлечений даже не гольф, а телепередачи да сплетни. От трибуны, где возвышался стол с пыхтевшей на нем ретортой, до первого ряда метров семь, но энергия от Пенвеллина разила аж на метров тридцать вперёд, и Торнтона она озадачивала. Нехарактерно молодая и подвижная, легко спутать с той, что наполняла академию каждое такое утро, как сегодня. Странноватый персонаж, подумалось парню, когда преподаватель начал переливать реагент в колбу, бормоча себе под нос напевом: «Mare tingerem si mercurius esset!»*. А потом в аудиторию один за другим потянулись остальные студенты.
Мало-помалу помещение наполнялось. Всё незнакомые лица, а ведь учились они в одном месте и наверняка не раз сталкивались, да только те встречи были столь незначительны, что не отпечатывались в памяти.
<...>
Профессор уже досчитывал последние записанные на его дисциплину лица, и время подходило к началу пары, но рыжая макушка не торопилась мелькнуть в дверях, и её обладательница не семенила, боясь споткнуться на подъёмах, быстро-быстро наверх, чтобы скорее опуститься на занятое специально для нее место. По правде, к началу переклички Торнтон уже сомневался в том, что утренний договор доставать друг друга на всех занятиях до сих пор в силе. Те смешливые, по-особенному уютные обещания будто испарились вместе с утренней росой, стоило солнцу выше забраться на небосвод.
— Здесь! — отозвался Лука, когда услышал свое имя, и следом машинально поднял руку. — Лука Торнтон.
— Очень хорошо, — Пенвеллин удовлетворённо закивал сам себе и снова уткнулся в список учащихся. — Дальше у нас… Оливер Альв!
— Здесь, — вяло отозвались где;то рядом выше, и профессор продолжил называть имена и фамилии, сосредоточенно отмечал присутствующих галочкой в журнале, при этом умудряясь обсуждать что-то с самим собой вслух.
<...>
Когда дверь — тяжёлая, обитая старинным деревом, с чуть подрагивающим от сквозняка витражным окном, — медленно отворилась, в аудитории уже давно установилась приглушённая, тёплая тишина, пронизанная хрупкими колебаниями стеклянных отблесков. Студенты сидели каждый на своём месте, кто с ровной, выученной осанкой, кто развалившись в полусонной лености, кто уже лихорадочно делал пометки в тетрадях, хотя профессор ещё и не начинал занятия, и лишь голос его — ровный, вплетённый в дыхание пространства, — периодически доносился от кафедры, где кипела прозрачная жидкость в пузатой колбе.
— Приношу свои извинения, — произнесла Эмма, словно говорила сквозь туман, — я… я немного задержалась… Простите…
Мужчина у кафедры не оторвался от реторты, продолжая переливать зелёную жидкость в мерную колбу, но кивнул коротко, с тем же спокойным доброжелательством, будто бы знал, что она всё равно придёт, знал, что иногда важнее — дойти, а не прийти вовремя. В его жесте было что-то почти отеческое, обволакивающее и снисходительное, но без издёвки, без колючего удивления, так часто встречающегося у других преподавателей.
— Кхм, что ж, — последний запоздавший ученик занял свободное место, и мужчина окинул аудиторию быстрым, оценивающим взглядом, — все собрались?
По окончании переклички Пенвеллин представился сам, затем процесс в реторте, точно по задумке свыше, закончился, и он довершил свое Великое Делание, о котором не преминул поведать сразу после. Великое Делание, или же создание Lapis Philosophorum** посредством разных операций и решений, для алхимика цель всей его жизни. Кто;то находится в изысканиях красной тинктуры для создания золота, кто;то ищет Vitriolum*** для сотворения человека, но те, кто нашел и использовал не на благо, в угоду себе, предстали пред самым страшным из судов — Силой. Профессор, этот учёный муж, рассказывал об алхимии несколько религиозно и пояснял это тем, что алхимия — сплетение всего сущего, что есть на земле.
— Зародившись в Древнем Египте с первыми жрецами, алхимия перекочевала с римлянами дальше, а после и в Европу, — пояснил он. — Пытливый ум не даёт покоя рукам и ногам! Мы впитывали все знания, какие попадали к нам в руки, и они дошли до сегодняшних дней в том виде, в котором их написал Гермес Трисмегист.
Разобравшись с реагентами на столе, профессор отошёл к доске и, продолжая говорить, взял мел и принялся чертить удивительно ровные линии на тёмно-зелёной поверхности. Он рассказывал, что на алхимию оказывали влияние самые разные, но, несомненно, талантливые и гениальные умы, философия, теология и другие науки. Даже религия сплелась с нею. Из этого вышла главная истина алхимии: «Всё есть Один, а Один — это Всё», которая в дальнейшем нашла отклик в других учениях. Расчерчивая в нарисованном с филигранной точностью круге такие же идеальные линии прямо от руки, без линейки, — весьма проворно и точно для старца! — Пенвеллин объяснял, что каждый находит в алхимии что;то свое. Ей, как и литургии, нужно внимать, а не задавать вопросы. Задавшемуся вопросом алхимику следует искать ответ самостоятельно в тех знаниях, что перешли от предков, собирая их по крупицам и накапливая, ибо человек должен всегда стремиться вперёд, в безграничную область неизведанного.
— Кто не ищет способа озолотиться да поспорить с богом, тот приобретает самое ценное — знание вещей, которое и даёт алхимия, — продолжал неторопливо Пенвеллин, довершая круг. — Очень важно слушать и слышать. Вовсе необязательно слушать каждое слово старого алхимика, — тут он снисходительно хмыкнул сам себе и развернулся к ученикам лицом. — Важно слышать и наблюдать.
На доске появился весьма чёткий круг с заключённым в него кругом потоньше и поменьше и расчерченный ромбом, чьи углы с ювелирной точностью вписывались в основной круг. Равносторонний же, без огреха, квадрат был вписан в ромб и завершил этот странный узор. Оставив, впрочем, его таким и ничего не пояснив, профессор придвинул свое кресло ближе к доске, затем, опустившись в него, обратился к ученикам:
— Как вы думаете, какие могут быть табу в алхимии? — Вопрос улетел в зал, и среди шороха ручек, листов и скрежета карандашей забегали озадаченные перешёптывания. Кто;то старательно повторял изображение с доски себе в тетрадь, прикладывая линейку вслед за циркулем, кто-то всматривался в учебник в поиске ответа, а иные просто молчали в ожидании, что вопрос риторический и преподаватель ответит на него сам, просто держит эффектную паузу. Круг в точности отпечатался в тетради вместе с тезисами, выведенными из слов, и Торнтон присоединился к тем, кто слушал вполуха, поскольку был занят другим. Шли рассуждения, чернила сами ложились на бумагу, повинуясь мыслям юного художника, пока тот смотрел в телефон, что держал под партой, незаметно, ибо сидел слишком близко к кафедре.
<...>
Кажется, профессору не было никакого дело до того, чем же ученики реально заняты, однако Торнтон чувствовал себя должным не только внимать его речи, но и принимать соответствующий этому вид.
Брошенный в аудиторию вопрос, казалось, повис в воздухе: не то смутил учеников, не то застиг врасплох, выдавая с потрохами, что практически все из них были заняты чем-то посторонним.
— Не создавать деньги? — осторожно предположил кто-то в тишине, которую не прерывали дыхание или вдумчивый шорох страниц, перелистываемых одна за другой в поисках ответа; каждый звук будто бы вплетался в нее, становился её частью, преобразовываясь, как и положено элементам в руках могучего алхимика, в странный покой. Не тот, нагоняющий дискомфорт под укоризненным взглядом преподавателя, заранее разочаровавшегося в студентах перед ним, а тот, где блуждают свободно мысли и размышления, чтобы найти ответ. Правда, в этом случае сидевший двумя рядами выше парнишка просто отсмотрел параграф до нужного абзаца. Впрочем, даже это нисколько не умаляло его заслуг в глазах Пенвеллина.
— Верно! — заметно оживившись, воскликнул он. — Первое табу гласит: «Не сотвори злато!». В наше время это деньги и все, что имеет финансовую ценность, будь то ювелирные изделия или вовсе золотые слитки. — Профессор поднялся из кресла и, заведя руки за спину, сцепил пальцы в замок. — Золото, увы, имеет свойство иссякать, как и всякий ресурс, но в основном запрет носит юридический характер. А что насчёт второго табу? Кто догадался?
Достаточно простой вопрос, если внимательно слушать, — на уровне младшеклассников, — и Торнтон не вызвался ответить чисто из принципа. Его больше заботило изображение на доске: два вписанных друг в друга круга — основной и поменьше — да ромб с квадратом. Он нахмурился со старанием отмотать услышанное назад и воскресить в памяти упущенную часть лекции. На первый взгляд, какие-то геометрические каракули, не имеющие никакого отношения к магии, из разряда тригонометрических фигур, у которых надо вычислить функцию. Пока остальные ученики молчали, изображая на лице мыслительную деятельность, либо принимая незаметный вид, — под стать экспонатам, — Пенвеллин терпеливо ожидал ровно столько, сколько потребуется. В отличие от них, у юного художника умственный процесс был неподдельным: он весь сидел как на иголках, гипнотизируя тёмный экран в ладони, и раскидывал мозгами по не касающейся занятия теме. Постоянно оборачиваться назад подозрительно, и можно схлопотать замечание, — хотя не похоже, что профессору было какое-то дело до поведения студентов, — поэтому ничего не оставалось, кроме как бродить взглядом от доски обратно к телефону под партой.
«Дьявол! Вы реально такие тугодумы?!» — на пятой минуте возмутился Лука про себя, когда ответа так и не прозвучало. То ли поток попался вялый, то ли сказывался ранний час, однако никто даже предположений не сделал за это время, и профессор стал все чаще и все внимательнее рассматривать нерадивых студентов. И куда делся тот умник с пятого ряда?! Учебником подавился, или вместо книги начал видеть фигу? А ведь это даже не он залипал в телефон под неторопливый рассказ Пенвеллина!
— Не сотвори жизнь, — буркнул Лука больше нехотя, чем от желания блеснуть знаниями, рассерженный тем, что ему приходится говорить и отвлекаться от телефона, на котором выскочило долгожданное уведомление. Он надеялся, что кто-нибудь из сидящих рядом услышит его и повторит фразу, дабы произвести впечатление, однако, видно, посчитали подсказку неверной и смолчали, отчего Торнтон скрипнул зубами. Пенвеллин уже добрался до него. Его добродушный взгляд был напористым, он явно ждал ответ именно от него, а не его соседа по правую руку.
— Не стесняйтесь, юноша, повторите! — попросил профессор с толикой участия, глядя на него теми глазами, которые уже прочли ответ заранее, и приободряюще улыбнулся. — Мыслите в верном направлении.
— Не сотвори жизнь, говорю, — повторил Лука громче, только бы от него отстали. Пенвеллин утвердительно закивал китайским болванчиком и вернулся к доске, прекратив бегать глазами по учащимся и выискивать себе жертву для дебатов, а парень наконец смог уткнуться в сообщения.
— …как вы все знаете, — речь профессора продолжала течь подобно жидкости в реторте, что ещё недавно занимала его идущим в ней процессом, — в алхимии есть два табу: не сотвори ты злато и денег и не сотвори ты плоти, то бишь человека.
— Профессор! У меня вопрос! — одна вскинутая рука и дерзкий голос, впрочем, притормозили плавность повествования, однако мужчина спокойно отвлекся от выведения какой-то схемы рядом с кругом и, продолжая держать мел в руке, повернулся к студентам. Глянул на них быстро поверх очков, вскинув кустистые, короткие брови, и наконец нашел проявившего инициативу. А паренёк, ухмыляясь как-то безобразно, уже и рад был спросить:
— Теоретически, профессор, секс у алхимиков табуирован?
Разумеется, нашёлся кто;то достаточно глупый, чтобы задать подобный вопрос в противовес умудрённому опытом и знанию человеку, считая вопрос каверзным, неудобным и вводящим в смущение преподавателя старой закалки, будто бы тот и не человек вовсе, а чистая субстанция разума во плоти, которой должно быть чуждо все мирское. Безобразный вид вопрошающему придавала, впрочем, не улыбка, а нагловатый тон, с которым он обратился к Пенвеллину. На него даже обернулись несколько человек, в том числе и Торнтон, который, впрочем, глянул на этого индивидуума свысока, как смотрят порой старшие дети — на младших, хотя все присутствующие были примерно ровесниками. А потом взоры возвратились к кафедре в ожидании развязки, и Торнтон чуть было не сдержался и не закатил глаза. Ну что за ребячество! Вопрос настолько же туп, насколько и глупа подводка, кроющаяся за ним, к теме о том, а не девственники ли все великие маги.
— Интересный вопрос, юноша, — как и полагается рациональному и непоколебимому взрослому, да ещё и преподавателю и профессору, начал Пенвеллин и поправил очки. — Такого табу нет, ведь это не противоречит нисколько природе и её законам.
Самый очевидный ответ, чье спокойствие быстро затушило весь по-мальчишески хулиганистый настрой студента. Смутить преподавателя не удалось, и ожидаемые им дебатам не суждено было состояться в том виде, в каком он их себе навоображал. Пенвеллин обождал немного, готовый к другим вопросам или дополнениям, а потом заговорил вновь:
— Видите ли, всего-то за 280 дней одна женщина способна на то, над чем билась… — тут он осёкся и сам же себя быстро исправил. — Вернее сказать, бьется целая орава великих алхимиков, когда надеется создать человеческое существо через благородный и чистый союз веществ.
Профессор Пенвеллин между тем всё так же неспешно продолжал вести лекцию, окружённый таинственным спокойствием своего ремесла, не замечая вовсе ни молчаливого, надсадного напряжения, исходившего от ученицы, ни того облегчения, которое, как лёгкое дуновение ветерка, вдруг вошло в аудиторию. Его пальцы скользили по доске, оставляя за собой тонкие следы мела, линии и символы, будто он писал не для других, а для самого эфира, с которым он, казалось, говорил куда чаще, чем с живыми. Он говорил размеренно, глубоко и чуть торжественно, словно каждое слово рождалось не в его уме, а спускалось откуда-то свыше, и даже если бы перед ним разразился шквал чувств, он бы не отвернулся от круга, не прервал начатое. Профессор будто знал, что кто-то из присутствующих не слушает вовсе, но при этом не сердился, не укорял, ибо алхимия требовала внимания только тех, кто был к ней готов — в нужную минуту, в нужный час. Остальные должны были прийти к ней сами.
— Вам, мои юные друзья, наверняка не понаслышке известна формула solve et coagula, — говорил Пенвеллин, делая лёгкие пассы указкой над кругом, как бы привлекая внимание студентов не столько к себе, сколько к нему. — Но задумывались ли вы хотя бы раз, что же она значит на самом деле? Что означает растворяй и сгущай, разлагай и соединяй?..
На сей раз интригу старый алхимик не держал, и вслед за вопросами последовали и ответы. Он сразу заявил, что это краткая формула всего алхимического познания, означающая в прямом смысле процесс растворения и сгущения ровно столько раз, сколько нужно для создания совершенного симбиоза материи и духа, а именно: легендарного философского камня, что способен обходить законы, будучи сам его частью, и во сто крат увеличивать силу и даже дарить бессмертие. Указывая на верхний угол ромба, запечатанного в круг, концом указки, профессор пояснял, что solve — это необходимое растворение жёстких ограничений на определённом уровне, дающее возможность для расширения своего восприятия и получения нового опыта, связанного с ним; а coagula, нижний угол, — это новая концентрация элементов, первоначально растворённых, и последующая стабилизация нового восприятия на более высоком уровне.
— Почему же мы так часто слышим эти слова? — задавался риторическим вопросом Пенвеллин. — Все дело в том, что формула, выведенная алхимиками, применима даже — вы удивитесь! — к жизни обычных людей! Она, как и наш любимый Vitriolum, о котором вы не раз ещё услышите, совершенна в своей простоте, потому что в ней поженились**** противоположности.
Девчонка с каштановыми, заплетёнными кое-как в две косы волосами, что обычно сидела на втором ряду, теперь неожиданно громко фыркнула, театрально поведя глазами и, будто забыв, где находится, да ещё и в присутствии преподавателя с острым слухом и ещё более острым языком, пробормотала:
— Ну а теперь расскажите ещё, что философский камень — это про чувства…
Это было сказано не в сторону профессора, но с расчётом быть услышанной. Очевидно, ей казалось, что реплика получится ироничной, может быть даже, покажется кому-то смелой, выведет всех из усыпляющей медитации лекции и вызовет тихий смешок хотя бы у сидящего слева. Однако вместо этого реплика повисла в воздухе, как пыльца над перегретым паяльником, и вызвала не смех, а неловкую тишину. Кто-то на последних рядах дернулся, но не поддержал её, не то от страха, не то от вежливости; Эмма же, сидящая чуть ближе к середине, резко повернула голову в сторону девчонки. Она хотела встать, хотела сделать замечание, но ровно в тот миг, когда её пальцы сжались на столешнице, а губы начали размыкаться, Пенвеллин, не поднимая голоса и не прерывая движения руки, с той самой суховатой, сдержанной и потому убийственной иронией, которой он владел в совершенстве, заметил:
— Разумеется, чувства и философский камень несовместимы. Только вот почему-то чувства, в отличие от камня, всё же способны оживить мёртвое и заставить в человеке забиться то, что мы, увы, не можем ни объяснить, ни вычленить на уроке. Я бы назвал это душой, если бы не боялся показаться сентиментальным.
С этими словами он, ни на миг не прерывая лекции, продолжил чертить круг, и едва заметная улыбка скользнула по его устам. Студенты, в том числе и рыжеволосая, замолчали, а в воздухе словно бы потеплело — как если бы кто-то распахнул окно, впустив внутрь солнечный свет, который не спешит касаться лиц, но ощущается кожей.
<...>
Какая-то странная магия творилась в аудитории, отведенной для этой поистине древней и самобытной дисциплины, среди всех тех колбочек с реагентами, реторт, мерных чаш да неведомого назначения порошков и формул, с которых профессор смахивал пыль так, как смахивают со старых книг или альбомов, чтобы показать кому-то, кому можно это доверить. Здесь будто соединялись все ветви хронологии. Он рассуждал о сгущении и растворении, как о физико-химическом явлении, как учёный — и вместе с тем как философ, подходя к нему с неожиданной стороны. Превращение чего;то низкого и незначительного в объекты и субъекты высокого уровня и достижение совершенных форм, создание философского камня, что есть идеал, где едины физическое и духовное в их безграничной мощи, и, наконец, дошедшая к потомкам истина о том, что Всё есть Одно, а Одно — и есть Всё.
Прошлое подходило к настоящему и глядело в будущее — и все закольцовывалось уроборосом.
Не каждое предложение Торнтон записывал за старым алхимиком, однако и круг, и все эти рассуждения прочно и чётко отпечатались в его тетради, а те чернильные воронки на полях, более напоминающие клубки нервов в графичном варианте, постепенно приняли облик чего;то и впрямь важного вместо того, чтобы продолжать оставаться лишь признаками нервозности. Solve et coagula, надо же! Мало-помалу, но речи профессора не просто добрались до парня — они проникли глубже и постепенно слились с его мыслями. Растворение произошло, и случившееся отражало картину более полно. Лука больше не глядел безразлично или пространно на доску, видя не пойми что. Профессор проводил аналогии с жизнью простых людей, рассказывая для примера какую-то историю об охотниках и обезьянах, пропавших в их сети, из которых выбраться легко, если не рваться на свободу силком, не лезть из кожи вон, и в мыслях строились собственные параллели.
«Solve et coagula!» — сие восклицание было сродни торжественному возгласу: «Эврика!» у тех же самых смертных. Необыкновенное чувство озарения и вдохновения охватило юношу внутренней дрожью. Все лежало на поверхности. Не в тех учебниках и книжках, которые Торнтон притаранил кипами к себе в комнату чуть больше недели назад, будто самый настоящий книжный червь, не в старых заклинаниях и ритуалах… Истина была перед самым его носом.
— Вот как этот, допустим, реагент, — Пенвеллин снял с металлического треножника одну из длинных колб, — господа люди склонны сгущать все мысли и силы, бросая их на решение проблемы через определённую формулу, которую они подсмотрели в прошлом опыте своем или чужом в надежде, что она поможет им и сейчас. Они ищут и ищут способы решения проблемы и поглощены этим целиком. Но! — Мужчина взялся за другой реагент и, наклоняя одну колбу к другой, перелил жидкость. — Находясь в этой фазе, в так называемой коагуляции, люди имеют в распоряжении ограниченное поле зрения и столь же ограниченное восприятие. Они сгущаются и сгущаются до предела, сами в себя, до тех пор, пока не заходят в тупик и не растрачивают себя понапрасну.
Перелитая жидкость медленно, но верно окрасила содержимое первой колбы, и профессор, удерживая ту специальными тонкими щипцами, напоминающими кусачки, вместе с притихшими учениками наблюдал за ней. Жидкость бурлила, меняя цвет, пенилась, и пузыри в ней становились все крупнее и чаще. Они поднимались вверх один за другим, сбиваясь, сливаясь, и прошибали расстелившую вдоль колбы прослойку дыма, что взвивался кверху. И хотя до первого ряда было несколько метров, слышно было, как шипит и кипятится в химической реакции соединённый с другим веществом реагент.
— Чтобы найти решение проблемы, не стоит зацикливаться на ней! Нужно уделить гораздо больше внимания другой части формулы — фазе растворения, которую мы с вами сейчас, собственно, наблюдаем таким бурным образом, — колба вовсю дымилась, казалось, вот;вот лопнет и обдаст щелочью беззаботно увлечённого профессора, награждая того химическими ожогами, а он неустанно говорил и говорил. — Нужно стремиться к полному расслаблению мыслей, эмоций и тела. Сместить своё внимание от проблемы, на которой сконцентрированы, на что-то другое, позволить своим мыслям бесцельно блуждать. Разрешите себе раствориться в потоке жизненной энергии, а решению — прийти из ниоткуда. Буквально!
Лука чуть не вскочил с насиженного места. Если бы их с Эммой пальцы не были переплетены под партой с замок, он бы так и подорвался, ошарашенный не гениальностью, однако поразительной ясностью собственных дум. И все же фигура его заметно дрогнула, готовая поддаться этому внезапному порыву.
— В фазе коагуляции активен наш сознательный разум — тот самый, который так развит у простых людей, — постучав себе по виску указательным пальцем, пояснял Пенвеллин, в то время как процесс в колбе уже стих, и густой белый дым рассеивался. — А вот в фазе растворения активно наше бессознательное. Именно оно, имеющее непосредственный доступ к Чистому разуму, ноосфере,***** — богу, если хотите, — способствует тому, что решение поставленной задачи будет найдено.
И он указал на колбу, где все уже закончилось. Там, на донышке, остался лишь пепельный осадок — решение, результат, который был невозможен без растворения, что достигается разными способами. Как экстрасенсы, твердил профессор, они с детства привыкли заглядывать в бессознательное, и это ничего не стоит Иным.
Растворяй и сгущай до тех пор, пока не получишь желаемое.
<...>
Лекция текла с той мистической отрешённостью, с которой великие люди прошлого писали манифесты о смысле бытия, о жизни и смерти, изучали карту звёздного неба, пытаясь выстроить мироздание по законам симметрии и тайных соответствий. Пенвеллин чувствовал, конечно, что аудитория не всегда ловит его мысль, не всегда идёт за ним, и что порой голос его тонет в ропоте, в лёгком шелесте фраз, которыми делятся между собой студенты в задних рядах. Но это нисколько его не заботило, ибо он верил: даже если поймёт один — этого уже будет достаточно. Алхимия — это не только про реторты и сублимации, не одни лишь соединения и разложения веществ. Алхимия ещё и о том, как соединяются и разлагаются сами люди, как в момент высшей концентрации вдруг распадается старое «я», уступая место чему-то новому, и что именно это состояние растворения и нового рождения, та самая загадочная формула solve et coagula, и делает из простого студента настоящего Мастера.
И в то время как мел разрывал доску по кругу, как змея, кусающая собственный хвост, где прошлое становилось будущим, а теория — исповедью, двое подростков, сидящих в полутени третьего ряда, начинали осознавать, что алхимия — это, быть может, не столько наука, сколько чудо, в котором они, сами того не зная, начали участвовать. Пенвеллин уже завершал свою речь, вырисовывая на доске последний замкнутый круг, в который, по всей видимости, была вписана не только формула алхимического процесса, но и тщательно продуманный лейтмотив всей его вступительной лекции. Он всё ещё говорил — с той самой страстной интонацией, в которой звенела не столько научная строгость, сколько неукротимая вера в красоту тайны, что можно было познать лишь в полном и безоговорочном слиянии с ней. Старый алхимик уже не старался увлечь за собой — он словно плыл на своей волне, уносясь прочь от скучных людских методов к подлинной сущности вещей туда, где на границе растворения и сгущения формировалась алхимическая истина.
Студенты, явно уставшие, уже начали переглядываться. Кто-то незаметно проверял время на браслетах и телефонах, кто-то устало тёр глаза и зевал, не всегда сдержанно. Когда профессор наконец поставил точку в своей лекции и обернулся к аудитории, многие вздохнули с облегчением, хотя и старались сделать это вежливо, чтобы не выдать своей нетерпеливости слишком откровенно. Некто даже тихонько похлопал — больше из вежливости, чем из восхищения. А кто-то — их были единицы — покидал аудиторию с чувством просвещённости.
_________________________
ПРИМЕЧАНИЯ:
*Mare tingerem si mercurius esset! — я окрасил бы море, если бы был меркурий! (досл.); исходя из терминологии алхимиков: «Если бы у меня был меркурий, я превратил бы море в золото!»
**Lapis Philosophorum — философский камень
***Vitriolum — купорос (досл.); здесь: также философский камень
****алхимики часто называют процессы соединения элементов (в частности, Серы и Ртути) свадьбой/браком/женитьбой, подразумевая под этим Hieros Gamos, т. е. Священный союз
*****ноосфера — дословно «сфера разума»; своеобразная высшая сила и организованная воля, коллективное бессознательное, либо же Чистый разум (он же Бог), как у алхимиков
[11.05.2025; 16.09.2025]
Свидетельство о публикации №225110100872