Иерусалимский таксист с семейным подтекстом
(юмористический рассказ с элементами просветления)
Послушала я как-то Карцева — рассказывал он про Одессу. И не впечатлил. Особенно его заигрывание с Путиным и какой-то «анекдот от одессита». Одесский он был ровно настолько, насколько я — японка.
Я ведь бывала не раз и не два в настоящей Одессе — той, которая говорила на суржике, смеси идиша, русского и украинского; без искусственного «ша», без надуманного сленга, без сценического «одесского грима». Там шутки пахли барабулькой, Привозом и колоритными одесситами, которым нет равных, а мудрость раздавалась между делом — пока соседка развешивала бельё в итальянском дворике на Молдаванке.
Но вот история Карцева неожиданно напомнила мне мою — иерусалимскую. Тоже с уклоном в гастрономию, духовность и семейный архив, но с местным, иерусалимским замесом.
После короткого гастрономического знакомства с будущим мужем (тогда я ещё не знала, что он будущий) он решил показать мне «свой Иерусалим». Я наивно представила романтическую экскурсию: старый город, хумус с солёными огурчиками, красным луком и горячими питами, кофе на углях… Куда там.
Первой остановкой была старая «Адасса». Да… больничка.
— Здесь я родился, — сказал он гордо, запрокинув голову по типу Бендера.
Здание выглядело так, будто собиралось реставрироваться уже лет двадцать. Или, наоборот, окончательно передумало менять себя для подрастающего поколения.
Мы отъехали, и Иерусалим привычно вздохнул нам в окна.
Мы ехали по декабрьскому городу: вроде бы день, а ощущение — будто он только что проснулся после ночной молитвы и ещё не решил, стоит ли разговорчивым быть сегодня.
Солнце висело низко, как пьяный фонарь: то появлялось, то снова пряталось за туманным покрывалом. Свет будто фильтровали сквозь марлю — золотом не щедрил, но серебрил всё подряд: мокрые камни, кривые переулки, однообразные фасады, усталые лица прохожих.
Воздух был холодный, прозрачный, с хрустящей сухостью, которая бывает только здесь — когда ветром тянет сразу от Мёртвого моря и от холмов, и вдруг становится непонятно, куда делось тепло, которое ещё позавчера гуляло по улицам налегке. Все ждали долгожданного дождя, который почему-то не спешил появляться.
Автобусы «Эгеда» гремели по проспектам, как нервные аккорды. Харедим куда-то спешили, не глядя по сторонам — будто у каждого был свой личный Машиах, который вот-вот должен показаться из-за угла, а он уже опаздывает на встречу.
Иерусалим в конце декабря пах мокрым камнем, кориандром, кофе с кардамоном и лёгкой печалью — той самой, что накрывает, когда год заканчивается, а ты так ничего толком и не успела изменить.
Это город, который даже днём шепчет: «Ну? Ты готова?»
Хотя к чему — он никогда не уточняет.
И пока город задавал свои загадочные вопросы, мой экскурсовод семейного типа решительно свернул к следующей остановке — будто у него был собственный маршрут откровений.
Следующей аттракцией было место, где когда-то стояла вилла его деда — великого ребе, гаона Моше Эпштейна.
— Стояла, — уточнил он. — Теперь тут будет частный дом.
Я смотрела на пустующий участок, где даже камни, казалось, помнили чей-то авторитет и благословения.
И подумала: каждое поколение строит свою Вечность. Иногда — с бассейном и двумя парковками.
Он рассказывал о детстве и о том, как в Иерусалиме ели кугл «с перцем и на мёду». И самый вкусный, конечно, готовила его бабушка.
Я слушала, кивала, а мысли бродили где-то между духовностью, глюкозой и вопросом, зачем судьба смешивает всё это в одном рецепте. В желудке — то ли от рассказа, то ли от пустоты — тихонько урчало…
— Самый вкусный кугл — как жизнь, — продолжал он. — Горячий, сладкий и немного обжигает.
— Представляю… — буркнула я, стараясь поддержать моего «экскурсовода».
Когда мужчина сравнивает жизнь с едой — это надолго. В смысле, на весь обед.
Ойц… как же оказалось нудно. Я уже поняла: теоретическая гастрономия в этой экскурсии будет встречаться куда чаще, чем исторические памятники.
Мы сворачивали в новые улочки, и город вдруг стал светлее.
— Ты знаешь, куда я тебя везу? — неожиданно спросил Эйтан.
Ему было уже хорошо за пятьдесят — имя соответствовало возрасту: солидное, неторопливое, как будто произнося его, человек автоматически вспоминал страницу семейной летописи.
— Нет… куда мы едем?
— К моим родителям.
Тут я едва не поперхнулась воздухом. Мужчина, которого я знаю почти со вчера — и сразу родители?
— Ты не думаешь, что слишком спешишь?
— Совсем нет. Но тебя это ни к чему не обязывает.
Перед нами появились аккуратные трёхэтажные дома, утопающие в зелени и высоких пальмах.
— Это шхунат а-мекашер, — произнёс он с видом человека, который объявляет название своего замка.
Сказал так, будто это для меня должно что-то значить — хотя звучало скорее как редкий сорт рыбы на рынке Махане Йегуда.
Мы поднялись на третий этаж. Дверь открыла ухоженная женщина небольшого роста — из тех, кто выглядит так, будто следит не только за собой, но и за Вселенной. Она посмотрела на меня взглядом покупателя, которому предлагают новый товар, и он ещё думает: брать — не брать? пригодится?
Я поздоровалась, и мы прошли в квартиру.
Трёхкомнатное жилище до боли напоминало мне наши совковые хрущёвки — те самые, где пространство экономили так отчаянно, будто за каждый метр нужно было платить собственной печенью.
Разница была лишь в одном: квартира согревалась мощным кондиционером, работавшим с таким рвением, будто пытался компенсировать все мои холодные зимы разом.
Эйтан расправил плечи, словно вышел на родную сцену:
— Здесь нас было пятеро…Я, сёстры и родители.
Говорил он без жалобы — скорей с тёплой, почти горделивой ностальгией.
— Но у нас была ванная! — добавил он. — И у каждого — своя кровать!
В стране, где душ иногда роскошь похлеще бриллиантов, это звучало почти как декларация независимости.
— А ещё у меня был трёхколёсный велосипед, — сообщил он тоном, будто речь идёт минимум о Мерседесе.
И тут я поняла всё окончательно: если у мужчины в детстве был трёхколёсный велосипед — педали в браке он будет крутить один.
Хотя, учитывая его возраст, крутить он будет уже не так быстро — хоть и с неизменным энтузиазмом.
Мамань потчевала нас чонтом, оставшимся после субботы. Чонт — эта ударная смесь из коровьей головы, картофеля, фасоли и яиц — был густой, как совесть, и тяжёлый, как неожиданный приезд незваного гостя. После него можно было размышлять о смысле жизни, судьбе Израиля и месте фасоли в быту и не только.
Отец оказался настоящей жемчужиной экскурсии. На диване лежала газета на русском — «Наша страна».
Оказалось, что он — киевский еврей, один из основателей кооператива «Эгед».
Говорил он по-русски на уровне моей внучки: «ты и я — не совсем понимая», но с таким достоинством, что язык сам становился двуязычным.
Он протянул мне пожелтевшую газетёнку:
— Я не был сионистом! Я — коммунист!
Ойц…
И сбежал, говорит, с Подола, когда ему было двенадцать. За романтикой. Угу. Романтичный коммуняга.
Вот она, подлинная история сионизма: от Подола — к «Эгеду»,
от коммунизма — к романтике.
Башка у меня трещала — то ли от чонта, то ли от семейных баек, растянувшихся от Киева до Иерусалима. Боль стучала так, будто по мозгам прошёлся танк — не символически, а со всей бронёй.
Но мой будущий муж не унимался:
— Я не могу не показать тебе кладбище. Там похоронены мои бабушки и дедушки.
Я вздохнула, вдохнула благочестивый воздух, устроилась на заднем сиденье «Форда» — и… уснула... Глубоко, праведно и с миром в душе.
Проснулась уже у своего дома. Он посмотрел устало:
— Ты заснула на дедушке.
Слава Богу, не на бабушке, — подумала я.
— Ну хоть не на чонте, — сказала я вслух.
С тех пор я знаю: экскурсия по семейной истории — самое надёжное снотворное.
А Иерусалим у каждого свой. У одних — с ребе и чонтом.
У других — с кофе, специями и чувством юмора.
Каждый иерусалимец мечтает показать женщине «свой Иерусалим» — особенный, неповторимый.
Но у всех он начинается с роддома… и заканчивается кладбищем.
Н. Л. ©
Свидетельство о публикации №225110201539