Буржуй

Глава из повести "Пленник"


В камере Бутырской тюрьмы время текло иначе — не часами и минутами, а исповедями. Воздух был густ от воспоминаний, и каждый вплетал в эту общую ткань нить своей судьбы. Вместе в Быстролетовым сидел Ян Завадски, человек с лицом аскета и глазами, в которых еще жил отблеск иных, вольных огней.

И он начал свой рассказ — неторопливо, как бы прислушиваясь к собственной жизни.

Еще до того, как мир перевернулся, он, юноша из польской гимназии, уже горел идеей и боролся с царским самодержавием. В их подпольном кружке всем заправлял человек, известный лишь как «папа». Фигура полумифическая, подпольный князь изгнания. Но жандармская слежка накрыла их сетью, старших товарищей схватили, а «папа», словно призрак, растворился, чтобы всплыть позже в уютной, дымной Праге.

Постепенно связь восстановилась. Эстафету борьбы подхватила молодежь, пылкая и неосторожная. И снова предатель, снова угроза ареста. От «папы», к тому времени осевшего в Париже, пришел лаконичный приказ: «Не рискуй, Янек. Приезжай ко мне».

Так Завадски очутился во Франции. «Папа», человек с поразительным талантом устраивать жизни других, пристроил его на завод «Пежо». А затем и собственную жизнь устроил, женившись на юной француженке Жанне, певице из кабаре. Парадокс: старый конспиратор, годы проживший во Франции, так и не одолел ее языка. А Янек, с его гибким умом, схватывал все на лету. И вот он уже — не просто связной, а переводчик между мужем и женой, доверенное лицо в их странном союзе.

«Папа», изможденный службой, отдыхал дома, а они с Жанной — почти ровесники — бегали в кино, в кафе, в рестораны. Муж, казалось, был лишь рад, что его молодая жена не томится в одиночестве. Идиллия, выстроенная на краю пропасти.

И тогда, как гром с ясного неба, донеслось до них, до всего мира, эхо русского выстрела — грянула Революция.

«Папа» преобразился. В его глазах зажглись старые огни. «Янек, — сказал он однажды, — сматываем удочки. Едем туда. Там теперь наше место.» И, обернувшись к Жанне: «А ты, моя радость? Поедешь в Россию?»

Она, дитя бульваров, с наивной верой в доброту, согласилась. «Я устала от буржуазной пошлости», — сказала она. Муж сурово предупредил ее о тяготах, о лишениях, что ждут их до той поры, пока не будет отстроен социализм. «Мы живем в трудное, но прекрасное время, — вещал он. — Ничто не заслонит бессмертный подвиг народа, приступившего к построению новой жизни».

Фразы эти, помнится, пахли тогда не живой кровью и потом, а типографской краской с плакатов.

И вот — Петроград. Сумрачный порт, пронизывающий ветер с залива, колючий взгляд таможенника. Багаж задержан: нет русских денег на пошлину. Французские франки — ничто. «Папа», с гордо поднятой головой, объявляет: «Мы — политические эмигранты. Приехали строить в вашей стране социализм».

Таможенник буркнул: «Это хорошо. Сходите в Петросовет, возьмите там справку». Абсурд, который стал уже нормой.

Тут Янек проявил смекалку конспиратора. Снял с пальца перстень. «Держи, — сказал он чиновнику. — Он дороже платы. Отдашь багаж, а я потом выкуплю перстень деньгами». Сделка состоялась, но Жанна, увидев грязь, снег и эту странную торговлю, была на грани слез. «Объясни ей, Янек, — шептал «папа», — что она дочь парижских коммунаров. Она станет частицей великой романтической истории».

Романтика же направила их в Москву. Их проверили и распределили. «Папу» — директором завода в Ростов-на-Дону, Завадского — на авиационный завод на станции Фили. Но Жанна вспоминала сцену на таможне с широко раскрытыми глазами, видя в ней начало кошмара, суть которого она не могла понять, но который чувствовала каждой клеткой.

Письма «папы» были полны оптимизма и противоречий: он уважаем, его авторитет растет, а Жанна… Жанна чахнет, тоскует по Парижу, по его огням, по родному языку.

А жизнь Янека, вопреки всему, пошла в гору. Нашлась молодая вдова с дачей в Фили. Предложила переехать. Расписались. Завели коз, кур, кроликов. Самогон гнали. Жизнь, вопреки хаосу, постепенно обретала плоть и кровь. Но они не знали, что проиграли, еще не начав.

И вот — нежданная весть: «папа» с Жанной едут в Москву. Радость, хлопоты. Жена Янека, простая русская женщина, волновалась, желая угодить заморским гостям.

Перрон станции Фили, свисток поезда, и они выходят на платформу. «Папа» немного постарел, осунулся. А Жанна, увидев Янека, взвизгнула и защебетала на своем музыкальном языке. Публика оборачивалась на диковинную речь.

На даче жена показала гостям хозяйство: козы, куры, кролики в клетках. Жанна обвела все взглядом, и вдруг на ломаном русском, с комичной серьезностью, изрекла: «Пан Янек — буржуй!»

Они расхохотались. Смех был нервный, облегченный.

За столом Янек выставил самогон. «Что это?» — спросила Жанна. «Русский «Спотыкач», — пояснил «папа». Она отхлебнула, скривила прелестное личико и отставила рюмку. И тут «папа», хмурый, как туча, выдохнул: «Она рвется домой. Я не держу. Хлопочу о ее отъезде».

Именно на этой фразе рассказ Завадского и повис в душном воздухе камеры. Дверь с лязгом отворилась, впуская нового арестанта.

Вошел старик, тучный, седой как лунь, весь в поту, будто принес на себе всю тяжесть мира. Он с трудом переводил дух, безучастно водя по стенам потухшим взглядом.

Завадски вдруг замер. Вгляделся. И через секунду, сорвавшимся, почти мальчишеским криком, прорезал тишину:

— Папа! Что ты здесь делаешь?

Старик вздрогнул, будто от удара. Плечи его дёрнулись. Он с недоумением оглядел камеру, не веря, что это обращение — к нему. И вдруг его глаза, тусклые и выцветшие, нашли Янека. В них вспыхнула боль и бесконечная усталость.

— Янек! Дорогой мой! И ты здесь? — залепетал он. — Не удивляйся, мы иностранцы… А сколько русских людей вокруг. Я верю, что все они беззаветно преданы делу социализма.

Эти слова, произнесенные здесь и сейчас, звучали как самый страшный приговор — и ему самому, и его вере.

Но судьба оказалась к нему странно милостива. Он пробыл с нами недолго. Сердце, изношенное годами и крушением всех надежд, не выдержало. Его унесли в лазарет, но перед тем он успел шепнуть Янеку последнюю весточку, свою единственную победу: выезд для Жанны он выхлопотал. Она — спасена. Она уже во Франции.

А Янек задался вопросом, когда же пошло все не так? Когда он снял перстень, отданный чиновнику? Или в тот день, когда Жанна назвала его «буржуем»? Или во всем виновата наивная вера в то, что можно принести идеализм из уютного Парижа в холодный, разоренный Петроград?

Завадский замолк, ушел в себя, отринув все попытки расспросов. Все понимали: иногда судьба ставит точку в рассказе столь внезапно и столь громко, что после нее любое слово кажется кощунством. И молчали, слушая, как в тишине камеры отзывается эхо сломанных жизней.


Рецензии