Исай спасатель
Я хочу говорить о печали.
Сутта Нипата
Самолет, даже мертвый, был чужим в этой горной стране.
Он упал посреди совершенного, первозданного безлюдья и поражал воображение, как ошибка в расчетах столетий.
Анри Труайя. Снег в трауре
Солнца видно не было, оно еще таилось за горой, высвечивая розоватым серебром часть плато. Но в лучах уже блестели бронзовые листья изморозью тронутого, растопыренного, искореженного ветром, смятого карагача. Переведя дыхание и оглядевшись, сунув пальцы в рот, он свистнул. Долго и протяжно свист летел, будто стрелой пронзая воздух, чистый и густой настолько, что казалось, можно его ложкой брать и есть. И вдалеке затих, не отозвавшись эхом. Стало еще тише. Обратившись в слух, Исай, или Иса, как звали его мусульмане (мусульман в селении процентов двадцать, но недавно Соломон Дерюгов, местный миллионщик, выстроил огромную мечеть, тогда как православным к храму надо было добираться больше часа), слышал лишь удары собственного сердца. И дыхание. Парил внимательно и пристально орел под облаками. Больше никого кругом. Как будто эти двое — человек и птица — только и остались на земле. Из неприметного распадка донеслось вдруг тоненькое, жалобное блеяние — и Исай заулыбался, молодея.
Стариком еще он не был — чуть за пятьдесят. Но выглядел гораздо старше своих лет. Высокий, жилистый, на карагач похожий, будто высушенный горным солнцем и ветрами. Худощавое лицо его со впалыми щеками, множеством морщин, глубоких и помельче, было вытянутым, обрамленным серебристой бородой. Глаза, большие, со множеством лучей, от уголков опущенных, как будто хоронились под морщинами, не выдавая цвета — неба в ноябре, хотя порой, совсем уж редко, — с васильково-фиолетовым отливом.
Называли его по фамилии — Исаев или просто так: Исай. Он жил в отцовском доме на отшибе, у реки, отшельником, и даже почтальон о нем почти не вспоминал.
Исай пас высоко в горах своих овец. Ходили слухи, что после падения на дно ущелья, где он пролежал со множественными переломами неделю, стал с приветом: мог почти без пищи, молча, словно проклятый, по многу дней писать на кипарисовых дощечках странные, не канонические и какие-то действительно безумные, веселые иконы, за которыми монахи из высокогорного монастыря раз в два-три месяца к нему спускались. Денег он за них не брал. Но, впрочем, и никто, кроме монахов, их не видел.
А сегодня у Исая праздник: должен был приехать младший брат, Валерик, с детства живший в городе (учился, занимался спортом — получил разряды по стрельбе, по фехтованию и боксу, чем-то приторговывал в лихие девяностые и вечно попадал в какие-то истории, бывало — и разбойничал). В село Валерий приезжал нечасто. И Исай любил его, он думал о нем как о сыне. Может, потому, что роды принимал он сам, здесь, в отчем доме, на постели, где зачаты были оба брата с промежутком в четверть века: пуповину отсекал и омывал новорожденного. И первым крик его услышал, так как мать лишилась чувств.
Валерий накануне позвонил по сотовому телефону и предупредил, что вечером приедет «пару тем перетереть». Исай обрадовался и спросил, надолго ли Валерка собирается, что приготовить ему и какие темы у них будут. Но определенного ответа не услышал: мол, зависит от того, как разговор пойдет, «но по-любому — ненадолго, потому что время — деньги»...
Рано, в темноте еще, Исай отправился наверх, на плато, с тем чтоб на зиму пригнать овец, весной оставленных в горах на вольные корма. Идти было часа три с половиной. В месяц пару раз Исай проведывал овец, осматривал их, стриг, хотя нужды особой в шерсти не было, и пересчитывал, подкармливал с руки — чтобы не забывали человечий дух, тепло и голос. Находил овец он без труда, хотя они мигрировали в поисках удобных пастбищ, сочных трав, порой уходя на километры.
Стадо сбилось в кучу вокруг старшей, самой крупной и совсем ручной овцы по кличке Роза. (Будучи еще ягненком, выйдя из овина, первым делом, вопреки инстинкту, съела распустившуюся перед домом розу, прокусив себе шипом губу до крови.) Остальные овцы с малыми, новорожденными ягнятами к ней жались, вздрагивая и пугливо блея, видя человека, будто появившегося из земли с грудой камней, мхом, обнаженными переплетенными корнями.
— Вот вы где, гулены, — проворчал Исай с улыбкой. — Я ищу вас по горам, мои хорошие... Ну, как вы здесь? А, Роза? Я гляжу, полку прибавилось?.. Семнадцать, восемнадцать... двадцать две... еще вон за кустами трое малышей-ягнят, дня три назад родились, верно? Иль уж дней пять? А баран Абрек наш где, а, Роза? Вон он, вижу, наверху, красавец, ничего не скажешь, гордый!.. Э-э-у-у!..
И Абрек откликнулся из-за камней трескучим баритоном:
«Бе-е-е!..»
Еще не лег снег в южной, от ветров укрытой впадине. Одна овца, словно изнемогая от переедания, лежала, вся искрясь на солнце и переливаясь плотной жесткой шерстью. Две другие, упершись друг в дружку лбами, смачно, не спеша, размеренно жевали жвачку. Малыши, чумазые, сосали матерей или резвились.
— Что, гостинца ждете? Не забыл.
Исай спустился вниз, на дно оврага, сунул руку в сумку полотняную и начал угощать своих овечек солью. Первой Роза облизала ему пальцы и ладонь шершавым теплым языком, за ней — другие. И стоял он уже, улыбаясь, в облаке густой, чуть снегом припорошенной, с запутавшимися жучками, мерзлыми травинками, колючками, мошкой овчины. Радостно вдыхал Исай чуть прелый, кисловатый, едкий и душистый запах стада. В стороне стоял ягненок, самый младший, ничего еще не понимая, с перепуганной, растерянной мордашкой и поникшими ушами. Ножки его тоненькие разъезжались в стороны. Белела на губе нить молочка ушедшей лакомиться солью мамки.
— А тебя, малыш, возьму на ручки, сам ты не дойдешь. — Исай шагнул к нему и наклонился — но ягненок отскочил двумя прыжками в сторону, затряс головкой недоверчиво. — Иди, глупыш, — сказал Исай и опустился на колени, протянул к нему ладонь — ягненок все не подходил. Исай заговорил с другими овцами: — Какой дичок у вас тут народился, а, подруги! Ну и что с ним делать будем?
Роза подошла, как будто бы прося прощения за невоспитанного новобранца. И за ней приблизился, прядая ушами боязливо, и малыш — Исай ловким движением схватил его почти не ощутимое и невесомое малюсенькое тельце, тот начал брыкаться, блеять, мамку звать на помощь.
— Ах ты, глупенький, — Исай поглаживал его по шелковому животу, по грудке крохотной, по спинке — но малыш не унимался, продолжал кричать и бить копытцем в сумке, куда поместил его Исай.
Маманя подошла.
— Твой? — словно бы удостоверился Исай, показывая маленького блеющего пленника.
Она, жуя, пуская изо рта пар золотистый и кивая, будто отвечала: мой крикун, мол, а тебя я знаю; если хочешь, понеси, порядком надоело мне сокровище, извел уже своими приставаниями.
— Ну, тогда вперед! — скомандовал Исай. — Не отставать!
Светило солнце, медное, подернутое серебристой дымкой, словно бы сквозь воду горной речки. После первых снегопадов горы изменили абрис — белые покровы клочьями свисали с каменистых склонов, дыбились, чернели в белоснежных, с розовато-аметистовым отливом саванах обломки скал, утесы, валуны, расщелины. Казалось, горы провожают их, Исая и его овец, встав полукругом. Он шел впереди, шагая по привычке широко, за ним, покачивая шерстяными спинами, боясь отстать, послушно семенили овцы. Среди них как будто по течению плыл баран Абрек, пристроив безучастно и задумчиво на спину Розе морду горбоносую. Исай оглядывался иногда на свою свиту, улыбался. Грязный след тянулся по покрытым безупречно чистым снежным островкам. Проголодавшись с раннего утра, вдыхал он воздух, столь густой, что мнилось, можно им насытиться.
Ручей, начало горной речки, протекавшей и по их селению, он перепрыгнул. Стали прыгать следом овцы, некоторые переходили вброд, следя за несмышлеными, еще не знавшими бурливых горных рек ягнятами, испуганно ступавшими копытцами по каменистому, сверкающему в солнце дну.
Исай думал о брате: верно ли приедет, не случилось что? Однажды, восемь лет назад, таким же ясным и морозным днем Исай ждал-ждал Валерия, через неделю выяснилось: задержали в городе. Вменили вымогательство, угрозу похищения людей и незаконное ношение оружия. Но выкупил в тот раз Исай братишку. Продал двадцать три барана, две козы, отцовские трофейные швейцарские часы. Бывали и другие случаи. Но, как считал Исай, с тех пор перебесился брат Валерий, повзрослел и даже бизнесменом стал — дома, земельные участки продает и покупает. Говорят, что дело выгодное в их местах, особенно с тех пор, как начали готовиться к Олимпиаде.
Прежде этого не ощущалось; может быть, Исаю так казалось, потому что сам был молодым — но постепенно разница в годах все ощутимей делалась. Порой, когда Валерка с кем-то разговаривал по сотовому телефону, старший брат его не понимал. Слова были понятны, почти все в отдельности, а смысла уловить не мог. И когда спрашивал Валерий что-то сложное, Исай твердил в ответ с блаженной и бессмысленной улыбкой: «Да, конечно, да», — а мысли разбегались или путались, переплетаясь и цепляясь друг за друга.
По-другому было все до происшествия в горах. Его никто в поселке не считал придурком. А Валерий и гордился своим старшим братом, не боявшимся даже бандитов: в драке у кафе Исай с троими справился, просить прощение заставил у девчонки-горнолыжницы, с которой те хотели познакомиться, до этого по очереди изнасиловав, что стало популярным в 90-х...
Силой и бесстрашием Исай пошел в отца. Отец их, Моисей Исаевич (попы в этих местах давали детям исключительно библейские, по святцам, имена, Валерий — исключение из многовекового правила), десантник, бравший Кёнигсберг в Отечественную, трижды раненный, контуженый, всю жизнь, с младых ногтей спасателем работал. Трижды (по его словам, но по свидетельству других — гораздо больше) был женат до встречи с будущей их мамой. А скончался в восемьдесят с лишним, за четыре месяца до появления на свет последыша — Валерки. Маме было сорок пять. Неделю снег валил, машина «скорой» выехала из райцентра, но завязла, замело ее на перевале. Повитухе, принимавшей самого Исая, да и многих жителей села, исполнилось уже сто семь, она едва передвигала ноги. Так что роды принимал Исай, вернувшийся из армии. Мать умоляла: «не гляди, сыночек! Не гляди!» — и дом заполонил ее истошный, будто с того света, вопль. Исай сам вытянул дитя из чрева матери, обрезал продезинфицированной спиртом бритвой пуповину, вымыл, вытер, спеленал. Затем и мать, едва живую, всю распухшую, испачканную кровью, вымыл... «Скорая» приехала к утру. Все было прибрано, и мать с ребенком мирно спали. Но потом мать стала чахнуть. Через год, вся высохшая, стаявшая, точно снег в горах весной, она скончалась, завещав в полубреду не оставлять Валерку.
Как отец, Исай устроился проводником-спасателем. Нередко все же приходилось оставлять братишку на соседку, тетю Лиду, или одного, и рос Валерка без руля и без ветрил, что называется. Озорничал: облив бензином, сжег овцу, потом, сказав, что будет доктором, один оставшись дома, изоляционной лентой обмотал котенка и проделал «операцию аппендицита» перочинным ножиком... Учился в школе средне, все легко запоминал, но доводил и обворовывал учителей. Когда нахлынула волна всеобщего развала, начал хулиганить, воровать не только в школе, но и в магазине, и на горнолыжной базе. Юношей стал принимать участие и в ограблениях. Мечтал быть таким, как земляки-бандиты, приезжавшие на иномарках навороченных, с часами «Rolex», с длинноногими, накрашенными, в шубах телками, и трудно было усомниться в том, что именно они — хозяева и этой, «пережиточной», и точно уж грядущей жизни, где вообще все будет продаваться-покупаться. И тогда Исай стал брать Валерия с собой — носильщиком на восхождения. Тот упирался, матерился, плакал, но смирялся. Месяц шел за месяцем и год за годом — младший брат Исая порой трудился, но хватало его ненадолго (чаще — только на одну, но денежную экспедицию, потом срывался в город, пропадал уже надолго). А недавно позвонил и сообщил, что решил всерьез заняться бизнесом с землей, с недвижимостью.
Жалобно заблеял в сумке крохотный ягненок, подошла, забеспокоившись, маманя — и Исай откинул крышку сумки, демонстрируя, что все в порядке:
— Убедилась? Ну, пусть будет теперь под твоим присмотром.
Поклонившись благодарно, она снова затерялась в торопящемся волнообразном серо-буром шерстяном потоке. Километра через полтора пошли на спуск, по-над «ущельем оберштурмбанфюрера», как стали его называть с конца 70-х, обнаружив там, на дне, останки наспех захороненных стрелков из «Эдельвейса» с очень высоким, судя по костям, широкоплечим, в лоб принявшим пулю оберштурмбанфюрером. Вошли с лесную чащу, где было промозгло и туманно. Небо постепенно затянули тучи. На озябшего ребенка походил ягненок в сумке. На Валерку годовалого, вспомнил Исай — и улыбнулся, предвкушая встречу с братом. Он его любил.
Тропинка вела круто вниз между торчащих из белесых бугорков пней и коряг. На елях лежал снег. Затягивалось постепенно небо, становилось дымчато-бледно-лиловым, но не омрачало настроения Исая, повторявшего на все лады, как будто обращавшегося к овцам:
— Приезжает вечером Валерий, брат... братишка младший... мой единственный, Валерка, не понять вам, что это такое, глупые вы...
Он уверен был, что брат обрадуется встрече и они будут сидеть вино пить, вспоминать, что было, строить планы — брата ведь всегда к земле тянуло, он любил в земле копаться сызмальства... Наморщив лоб, Исай остановился и задумался над тем, каким приедет брат и с чем на этот раз. Но мысли, как и небо над горами, затуманивались.
И счастливая улыбка расплывалась на губах. Нет, никого на свете ближе, чем Валерка, у Исая не было.
Внизу сверкало солнце, и деревня в кумачовых отблесках на склоне выглядела празднично. Хотя на самом деле праздников, таких, как в прошлой жизни, уже не было давно. Деревня вымирала. До Октябрьской, семнадцатого года революции насчитывалось три сотни дворов, к войне Отечественной — сотня, а теперь — два-три десятка, да и непонятно было, местные или приезжие какие жили-приезжали... Основал деревню русский генерал, хотя неясно было, что нашел он в этом месте, иногда отрезанном от мира по полгода снегопадами, лавинами и селевыми сходами, с суровой каменистой и неплодородной почвой, выше — только монастырь и несколько приютов альпинистов. Выше — только горы. Но недавно, уже в XXI веке, было решено, что рядом, с пастбищ и рукой подать, часов семь-восемь хода, состоится зимняя Олимпиада. Сразу что-то изменилось, исподволь, как камнепад высокогорный и пока невидимый, утробно забурчало, гул, неясный и тревожный, стал все чаще доноситься, старики считали: быть беде. А молодежь — оставшаяся, в города не переехавшая — ликовала.
Потянуло сладостным, как в детстве, когда были еще живы и отец, и мама и все было впереди, дымком из труб, вселявшим светлое, почти забытое предчувствие. Чем ближе подходил Исай к жилью, тем громче, радостнее овцы блеяли, как будто узнавали — даже этим летом народившиеся малыши — места зимовки. Шум и гам овечий душу веселил. Хотелось, чтоб и люди видели его веселую и тучную отару, чтобы знали, что сегодня приезжает его младший брат, уверенный в себе, богатый, модный, современный, уважаемый.
Между домов, где кто-то из приезжих прирастил себе участок, улица сужалась. Сторож базы дед Матфей, почти ровесник их отцу, участник многих войн, как сам он говорил, «всех не упомнишь» (в Брестской крепости был ранен, чудом выжил, демобилизован, награжден медалями и орденом, но в свое время выслан в Казахстан), возился во дворе с котлами. Букли пепельных волос, торчавшие из-под ковбойской шляпы (подарили альпинисты из Румынии), светились в заходящем солнце, крупное, мясистое лицо багровой медью отливало.
— А, Исай! — воскликнул дед Матфей. — Какое стадо у тебя! Ну, все на месте?
— Все, дядя Матфей, — ответил с гордостью Исай. — И четверо ягнят вдобавок. — Он приподнял на руках, продемонстрировал барашка.
— Молодец! — Матфей ударил молотком по медному котлу — барашек вздрогнул и зажмурился. — Шашлык сегодня будет?
— Обязательно! Валерка, мой братишка младший, приезжает вечером!
— Из города? — спросил Матфей, поглядывая на заснеженные серебристо-изумрудные вершины, словно брат с гор должен был спуститься.
— Да, конечно, городской давно Валерий. Да откуда же еще? — спросил чуть снисходительно (старик, мол, не понять ему).
— Ну, мало ли... — махнул рукой Матфей в пространство, что Исаю не понравилось, как будто дед на что-то намекал.
— Он бизнесмен, — сказал Исай как можно более уверенно и веско. — Бизнес у него серьезный.
— А какой же, ясно, крупный, — усмехнулся дед-ковбой, на базе у себя однажды чудом не прихлопнувший из винтаря залезшего через окно Валерку, пацана еще тогда, в милицию не заявивший, а дружкам Валерки надававший крепких, как ковбои в голливудских фильмах, тумаков. — Барана не оставишь? Овцы у нас с внуком праздные. И очередь моя.
— Веревка есть? — спросил Исай.
— А как же! — Дед Матфей достал веревку, свернутую как лассо, взмахнул — петля стянула шею засмотревшемуся на ворота новые Абреку. Тот растерянно заблеял, упираться стал — а стадо во главе с Исаем уже удалялось, семенили, переваливаясь с боку на бок, овцы, не оглядываясь на Абрека, безотказно ублажавшего их лето напролет на плато. Поднималась сизо-фиолетовая пыль. — Привет Валерке! — крикнул дед Матфей, проворно справившись с бараном, устремившимся за овцами.
— Конечно, передам! — сказал Исай. — Вперед, мои хорошие, не думайте о рогоносце! — подгонял он овец. — У Абрека вечером уже другие девочки...
— А-а, кто про что — Исай про девочек, — смеясь, отозвалась из своего двора Мария Ландышева — первая его любовь. — Исай со всем своим семейством собственной персоной... Как ты поживаешь?
— Так все как-то... — отвечал Исай, пожав плечами, покраснев, как первоклассник. — Вот, овец пригнал...
— Хорошая отара, молодец... Оттуда? — посмотрев на горы, как-то озабоченно спросила.
— Да. А что?
— Нет, ничего... — Мария, встретившись с Исаем взглядом, отвернулась, будто что-то не договорив, поправив прядь волос, когда-то золотистых, но давно уж потускневших, выцветших.
Иконописное лицо с огромными печальными глазами было бледным и испещрено морщинками, которые ее не портили, напротив, придавали некую загадочность, значительность и шарм, как выразился альпинист-бард из Санкт-Петербурга, посвятивший ей балладу.
— Да, отменные у тебя овцы, что и говорить, Исай.
— Мария... это... — он вздохнул.
А женщина воспрянула вдруг, как нахохлившаяся на холоде и отогревшаяся птица. Выпрямила спину, приосанилась и повела плечом.
— Ну что, Исай? — спросила, улыбаясь. — Сорок лет уже, а ты все «Мария» да «Мария»... Слушаю тебя.
Но, как всегда, Исай не вымолвил больше ни слова.
— Принеси шерсть, я спряду ее. А пряжу пополам поделим, как всегда... Коли делить нам больше нечего, — добавила. — И сеновал ты обещал мне починить... — В ее улыбке проскользнуло что-то давнее, почти забытое, задорное. — Придешь завтра, Исай?
— Приду, честное слово! Обещаю, что приду, Мария. Впрочем, это...
— Что «это» опять? — Мария Ландышева улыбнулась — но уже устало, безнадежно. — Эх, Исай...
— Да понимаешь, — он развел руками, — вечером братишка... это... приезжает, завтра я не знаю...
— «Завтра я не знаю»... — Она повернулась и пошла в дом, но потом окликнула Исая, уже удалившегося с овцами. — Валерке передай привет!
— Конечно, передам, Мария!
— Он хоть и беспутный — а мужик...
— Да... — закивал Исай, не понимая, но пытаясь вспомнить, что она в виду имеет, и за брата радуясь.
— Ты, кстати, ничего там не слыхал, в горах?
— А что?
Мария, стоя на ступеньке, была хороша в последних отблесках лучей, морщинки вокруг глаз и губ ее лишь красили. Подталкивали сзади овцы, тыкая носами, блея, будто приговаривая: «Ну, пошли, пора уже, раз с пастбища забрал, и дома подкрепиться».
Возле ресторанчика «У Эдика» стояли и о чем-то разговаривали, глядя на малиново-лиловые с зеленоватыми подпалинами горы, несколько мужчин: хозяин, Эдик, участковый Колев, зам главы администрации поселка Магомедов, крупный бизнесмен (вода «Источник жизни», водка «Горные вершины», пиво «Бархатное» и вообще все, что давало деньги), горнолыжник и охотник Соломон Дерюгов.
— А, Исай! — воскликнул Соломон. — Ты с гор?
— С гор, — отвечал Исай, по очереди крепко и подолгу пожимая руки.
— Овцы целы, волки сыты?
— Что им это... будет? Я же не ворую...
— Ты — особый случай.
— Овцы у меня железные! — похвастался Исай. — Не захромала ни одна, хотя идем от плато, и приплод есть...
— Видел что-нибудь? — спросил Исая участковый Колев.
— Да, конечно! Уже много снега, русло речки после камнепадов и весеннего потока сели чуть переместилось к северо-востоку, волки вроде бы не появлялись...
— Ничего не видел и не слышал? — раздраженно перебил Исая Магомедов, вглядываясь в горы. — Эдик, принеси бинокль.
Эдик вынес полевой бинокль, все стали смотреть по очереди. Дали и Исаю. Склоны гор, внизу поросшие деревьями, кустарником, расщелины, ущелья, тропы... ничего такого, что могло привлечь внимание столь уважаемых мужчин.
— Куда вы смотрите? — спросил Исай. — Там... это... что?
— Там это... горы, — отвечал Дерюгов, передразнивая. — В Интернете сообщили, а потом по радио в машине, — он кивнул на свой огромный, черный, агрессивный «хаммер» с дополнительными фарами на крыше, — самолет в горах упал. Похоже, где-то рядом или прям на плато, на котором ты пасешь своих овец. Хотя, возможно, и с той стороны.
— Ты ничего не видел и не слышал? — Колев посмотрел в глаза Исаю, словно на допросе.
— Нет.
— Летел с Тибета, из Непала, в Швецию, в Стокгольм, — промолвил Соломон Дерюгов. — Через Эмираты. На борту, передавали, минимум десяток миллионов долларов. И золото. Из банка. Ты прикинь, Исай: десять лимонов! Налом. Банк расплачивался с кем-то. Да еще вдобавок золотые слитки.
— Что? Десять лимонов? Это... в банках? — уточнил Исай. Все рассмеялись, но невесело, почувствовал Исай, а напряженно, озабоченно — и каждый думал о своем. — Зачем эти лимоны? И кому? — Исай в недоумении пожал плечами, вглядываясь в склоны. — Ничего не видно. Из Непала?
— Катманду — Дубай — Стокгольм, спецрейс, — кивнул Дерюгов. — Десять — это минимум, на самом деле больше, и гораздо! Пластик уже родственники заблокировали, если были и нашлись, а нал... Десять лимонов долларов! И золото.
— Из Катманду, с Тибета? — повторил Исай, будто не веря. — И у нас в горах разбился?
— Да, у нас, — ответил Колев. — Ближе населенных пунктов нету.
— В том-то все и дело, — прошептал Дерюгов. — Ты, Исай, как полагаешь, завтра ясно будет?
— Завтра-то? — переспросил Исай польщенно: у него, не у кого-нибудь богач интересуется погодой. — Ветер это... переменится на юго-западный, немного потеплеет. Ночью будет снегопад. Но слабый. И туман. А послезавтра метеоусловия испортятся.
— Вот кто по телевизору погоду-то должен предсказывать! — улыбнулся Соломон. — А не девчонки с ножками, в коротких юбочках, которые там для другого, ха-ха-ха! Так говоришь, испортятся?
— Нет, завтра потеплеет градуса на три, — сказал Исай, почувствовав, что Соломон обдумывает что-то. — У меня барометр вот здесь, в башке. После падения и операций. И всегда теплей становится, когда Валерка приезжает отдохнуть, — сказал.
— Брат? Да уж, в городе, я слышал, трудится Валерик твой не покладая рук, — заметил участковый Колев саркастически. — Опять грядет судилище? Валерочка твой грабанул по пьяни то ли супермаркет, то ли даже банк...
— Того не может быть, он бы не объявился, лег на дно! — Исай хотел ответить резко, грубо, но слова вдруг разбежались и попрятались, как в детской игре в прятки. Он спросил мужчин: — А люди это... были на борту?
— Конечно, из аэропорта «Трибхувана», пассажирский самолет, — сказал Дерюгов, набирая номер по мобильному. — В районе сотни или больше. Всякие буддисты, исламисты из Дубая и туристы... Хрен с ним, мало ли их падает! Но десять миллионов баксов — вот в чем фишка!
— Мне пора, — не попрощавшись за руки, как принято, Исай пошел за блеющими овцами.
Их отчий дом стоял на берегу реки, примерно в километре от поселка, посреди так называемой Счастливой слободы, — но кто, когда и почему был счастлив в этой слободе, история умалчивала. Ныне шесть домов Счастливой находились в «руинированном состоянии», как написала в своем заключении комиссия, никто не жил в них, провалились крыши, окна были выбиты, скрипели на ветру давно незапертые перекошенные двери, поросло все мхом, полынью, лебедой, борщевиком, чапыжником... Седьмой дом слободы, последний, на краю, — Исая и Валерия, построенный их дедом-казаком еще до революции, — на фоне развалюх Счастливой выглядел жилым, уютным и надежным. Двухэтажный, на огромных валунах (как притащили с гор, никто не знал, вес каждого — не меньше двух-трех тонн, краеугольные — под десять), окна выходили на излучину речушки и на горы, с краю дома, над обрывом возвышалась башенка, похожая на минарет и колокольню храма, две веранды, кровля медная (медь доставлялась в монастырь и часть осталась деду, он покрыл свой строящийся дом на зависть всем селянам, что потом откликнулось доносом и посадкой)... Основательно и вечно выглядел даже амбар, пристроенный уже отцом, просторный, теплый, где теперь бог знает что хранилось (не любил Исай выбрасывать): одежда, обувь умерших, истлевшие поломанные кресла, мамино трюмо, бюст Ленина с пробитым черепом, бутыли, змеевик, хомут, гитары Визбора, австрийские альпийские ботинки, альпенштоки, ржавые стволы немецких и советских автоматов, глобус, астролябия, изъеденные грызунами книги, пожелтевшие газеты и журналы с фотографиями Ленина и Сталина, Хрущева, Брежнева, каких-то деятелей в шляпах...
Даже ненадолго оставляя дом, Исай с каким-то светлым, радостным по-детски чувством возвращался. Сенбернар Лев-Лео, некогда щенком подаренный гостями-альпинистами и названный по знаку Зодиака, внешне соответствующий кличке, но состарившийся (уже год не поднимавшийся с Исаем в горы — стал подслеповат, одышка мучила, артрит, опухли лапы, хотя прежде без него хозяин шагу не ступал, гордясь своим могучим, умным и неутомимым Лео-Львом), встречал возле калитки радостным утробным лаем и вилянием пушистого огромного хвоста, будто докладывая, что на вверенном ему объекте все в порядке и что рад вновь видеть Розу, да и всех овец с ягнятами, которых он внимательно обнюхивал и по-отцовски ласково облизывал, унизывая, словно ожерельями, слюнями, успокаивая, потому как малыши от ужаса оцепенели. Перебросившись с седобородым стражем несколькими фразами, погладив его за увесисто-мохнатыми ушами — жмурясь и склоняя огроменную главу, Лев-Лео отвечал утробным рыком и урчанием, — Исай, войдя в свой дом, взглянул на горные вершины — подпирающие небо пики. И в последних, острых, точно лезвия кинжалов, солнечных лучах они казались окровавленными — словно кровь стекала на окутанные тьмой расщелины, луга, леса, предгорья. Над горами полыхала как бы подожженная лучами солнца и оцепеневшая, огромная лиловая с кровавыми вкраплениями туча.
— А в горах сейчас невесело, — сказал Исай Льву, что-то будто бы предчувствующему — сенбернар даже зашел в дом, что ему не позволялось, и обнюхивал с тревогой вещи братьев. — Ты голодный? Будем ужинать. Но это... потерпи чуток — с овечьим царством нашим разберемся. Да и коз пора доить.
Удостоверившись, что все на месте (лазить по домам тут стали с 90-х, прежде и дверей не запирали), сняв бушлат, напившись из ковша, Исай спустился в хлев, зажег светильник и открыл ворота. Овцы ринулись, толкаясь, в теплый и душистый (накануне вечером Исай соорудил подстилки из еловых веток, высушенных листьев ясеня, карагача, березы, ивы) полумрак, где возмущенными, срывающимися голосами их встречали козы, жившие с весны вольготно.
— Уплотняемся, подруги! — улыбаясь, сообщил Исай. — Овечкам тоже нужен кров.
Родившиеся на высокогорном пастбище ягнята, не бывавшие здесь, натыкались на углы, столбы, поленья, блеяли, со страху прижимаясь к матерям. Но козы не смолкали.
— Да утихомирьтесь же! — сказал Исай. — Всем места хватит, это... в тесноте, да не в обиде. И теплее будет, дурочки! Сейчас я подою вас.
Он присел на табурет, подставил старое, трофейное ведро и взял одну из коз за вымя, теплое, набухшее, тугое. Потянул за влажные, горячие сосцы — и из-под пальцев заструилось пенистое молоко. Потом он подоил вторую, благодарно ткнувшуюся мордой ему в грудь. С ведром, стараясь не раскачивать, чтобы не расплескать, взошел он по крутым ступеням в дом, прошел на кухню. Печь давно остыла, перед ней, на самодельной, из разлапистого тутового корня, вешалке развешано было белье, еще сырое, не просохшее. Исай развел огонь в печи, поставил на конфорки чайник и кастрюлю со вчерашним супом, выпил молока. На улице поднялся ветер и загнал дым в комнату, Исай закашлялся, прикрыл заслонку, из трубы посыпалась черная гарь. Голландке было уже лет под девяносто, клал печь еще прадед, изразцы в войну, когда дом пустовал, скололи и украли, кое-где недоставало кирпичей, Исай замазал дыры терракотово-вишневой местной глиной, притом вышло так красиво, что Мария, увидав их печь, решила, что Валерий приглашал из города дизайнера. Исай был горд. Дрова потрескивали, и налаживалась тяга. В дом вернулся прежний запах, обращавший память в детство, в осень, когда были еще живы все, стоял холодный солнечный январь, пришли родные, чтоб отметить мамин день рождения, отец, выпив вина, читал стихи Гамзатова, Хайяма и свои, из дневника, который начал еще дед Исая, продолжал отец и вот теперь вел сам Исай, исправно каждый день записывая то, что было, и, в зависимости от того или иного, как ему казалось, смысла происшедшего, подчеркивая разноцветными фломастерами фразы и отдельные слова. Вот и сегодня, пока согревался суп на печке, закипал, позвякивая, чайник, взял тетрадь под номером двенадцать и, надев очки, отцовской ручкой «Parker» записал своим каллиграфическим, художественным почерком: «Семнадцатое ноября. Пригнал овец с ягнятами. Абрека отдал дедушке Матфею. По дороге, возле чайной Эдика, стояли Колев, Магомедов и Дерюгов. Самолет упал, летевший из Непала в Швецию. Сто с лишним человек и деньги — доллары и прочие бумажки. Господи, помилуй! Жду Валерку». Взял фломастеры, перечитал написанное, подчеркнул, как ученик, какие-то слова и фразы желтым, что-то красным, синим, фиолетовым, зеленым, желтым. И, прищурившись и отклонившись, с удовлетворением разглядывал свою работу.
Ему нравилось и оформление, и, главное, то, что важнейшие минуты жизни не потеряны, не сгинули, не провалились, точно в бездну, навсегда, а вот они, запечатленные, к ним можно возвращаться вновь и вновь и вспоминать то, что никто отнять или перерасчетом, пересмотром, перекалькуляцией, как говорит Дерюгов, всякой там инфляцией, депопуляцией и девальвацией не сможет уничтожить, застрелить, как застрелили в сентябре на южном склоне у реки с «вертушки» из «калашниковых» губернатор с пьяными высокими гостями из Москвы двух леопардов, самку и самца, из Красной книги и последних в этом регионе. Рано утром их охранники купили в магазине, расплатившись пятитысячными, ящик коньяка и три ящика водки, подвезли на «хаммере» из города девиц накрашенных (без проституток и охота не охота), погрузились и отправились. И, слава богу, не погибли, как два года назад, выкашивая автоматом с вертолета серн и туров, вдрабадан напившись, выпав из кабины и попав под лопасти пропеллера, разрублен на куски был всемогущий вице-президент республики миллиардер Бухаев. А в газете написали, что трагически погиб при исполнении, руководя тушением пожара в горной местности, на фотографии детишки малые и пятая, а может быть, десятая его жена, похожая на старшеклассницу, заплаканная, в черно-красном, у величественного, словно царский трон, с мальтийским рыцарским (Бухаев стал одним из первых рыцарей новой России, заплатив за это кругленькую сумму в долларах) крестом и гербом, позолоченного гроба. Телеграммы-соболезнования были даже из Кремля (кремлевские еще со сталинских времен любили здесь охотиться). Исай перевернул несколько страниц назад. «Семнадцатое августа. Как в сказке звездопад. Такое впечатление, что их огромный кто-то и невидимый там потихоньку высыпает из мешка, следя за тем, чтоб звездопад не прекращался, но и звезд на черном бархате не убавлялось, и созвездия, которые и сто веков назад смотрели на живущих на Земле, и миллион, подсказывали путь в горах и в море и предсказывали судьбы, войны, поражения, победы, катаклизмы, — чтобы не редели, чтобы вечно были: Водолей, Волк, Голубь, Геркулес, Столовая гора, Хамелеон, Кассиопея, Змееносец, Андромеда...»
В детстве он мечтал стать астрономом или космонавтом. Сколько себя помнил, лет с пяти, Исай часами мог смотреть на звезды. Залезал на башню, что построил еще прадед-звездочет, и смотрел на звезды в дедовский бинокль, забывая обо всем на свете. На «гигантов», красных и оранжевых, и «белых карликов», плеяды, тесные двойные звезды, крабовидную туманность, звезды уже умершие, но светящие и после смерти. Он мечтал о телескопе, чтобы оказаться ближе к звездам. Это было его тайной. Но и в горы первый раз, еще мальчишкой, с альпинистской группой общества «Динамо» он пошел, чтобы получше разглядеть Туманность Андромеды, Млечный Путь, Большого Пса, Лисичку, Голубя, Павлина, Муху, Гончих Псов... Они были словно живые. Он безмолвно с ними разговаривал, делясь и самым сокровенным, исповедовался перед ними. Потому что поп той церкви, где Исай крещен был и куда водила мама, слушал исповеди невнимательно, заглядываясь на молоденьких туристок-альпинисток, заходивших помолиться и поставить свечи перед восхождением, все норовя их исповедать отдельно, то зевал, то пересчитывал пожертвования, и всегда, и в постные дни, и в скоромные, разило от попа его любимым жареным ягненком, перцем, луком, чачей.
«Девятнадцатое марта. Сель пошел. Такого не припомнят даже старики — как Божье наказание за что-то. Сразу смыл изгородь, с корнями вырвал деревья: груши, вишни, яблони, инжир, хурму... Снес сарай, как будто он из спичек, унес соседский мотоблок, стройматериалы: доску-сороковку, ондулин, дверь, рамы, утеплитель, будку, слава богу без собаки, убежать успела... Весь табак пропал. А вечером стало известно, что в трех километрах ниже по течению погибли люди — трое альпинистов, выпивших, заснувших и оставшихся в своей палатке на века под селем. Воля Господа». Исай, прикрыв глаза, увидел мутно-темно-бурую бурлящую лавину с валунами и деревьями, несущуюся с оглушительным, космически-утробным гулом, ревом, грохотом, в котором можно было разобрать, казалось, крик новорожденного и женские рыдания, и вой шакалов, и лязг гусениц, и залпы дальнобойной артиллерии... Сходил сель лишь несколько часов, но чудилось — не меньше полувека. Он, Исай, о чем только тогда не передумал, сидя на верхушке башни и разглядывая сход и все окрестности в бинокль. Вон упала как подрубленная вековая ель, вон поскользнулся на камнях и в бездну полетел олень, вон целый выступ с городской многоэтажный дом срубило, точно топором, и разметало, расшвыряло и низвергло, вон, точно живые, валуны пошли, вон падают, сверкая вспышками, запутываясь в проводах, высоковольтные электромачты... Но теперь старался вспомнить то, о чем думал тогда, и ничего не вспоминалось.
«Третье февраля... Семнадцатое января... Седьмое января, великий праздник — Рождество Христово!..» Перелистывая свой дневник, Исай немало подивился вдруг количеству памятных дней, хотя казалось, день идет за днем, неделя за неделей, год за годом. «С тридцать первого на первое, ночь, Новый год. Сижу один, Валерка обещал, но не приехал. Ладно, дело молодое. видимо, компания, девчонки. Завывает ветер, снег метет. Сижу у печки, пью вино и чачу и беседую со Львом, который, кажется, гораздо больше понимает, чем способен выразить урчанием и рыком с лаем. Он глядит в глаза, словно напоминая мне о чем-то, что давно забыл я, но обязан вспомнить, а иначе жизнь отчасти не моя, чужая. У меня давно такое ощущение, что ем, пью, задаю корма, стригу овец, сыр делаю, ловлю форель, дышу и радуюсь рассветам и закатам, но живу я не своей, чужой какой-то жизнью, будто мне ее подсунули, как я ни упирался, ни отнекивался: внешне вроде бы моя, внутри — чужая. Часто на рассвете не хватает мне себя. А кто я, что я есть на самом деле? Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере и всех святых помилуй нас. Аминь. Ну, с Новым годом!»
«Девятнадцатое ноября. Спуск леса с гор». И видел, как по коридору горному, по «черной» трассе, как сказали б горнолыжники, подскакивая на камнях, треща, постреливая, подвывая, вздыбливая пыль, вниз скатываются стволы с обрубленными сучьями, обтесанные, распускающие по округе смолянистый, головокружительный еловый дух. «Двадцать седьмое октября. Дождь льет уже неделю, размывая горные дороги, тропы. Протекает крыша, надо завтра залатать. У магазина утром встретился с Марией. Стало, как всегда, не по себе, но виду я не показал. Мария говорит, наверное, уедет в город, мой Валерка обещал ее уборщицей устроить на хорошую зарплату то ли в клубе, то ли в бане. Спрашивала, что я думаю. А что я думаю? И сам не знаю, мысли разбегаются, порою скатываются куда-то в бездну, как те ели, что спускали с гор недавно. Может, я и правда идиот, как говорят в поселке? Первым мой Валерка так сказал, мне передали: выпил коньяку “У Эдика” и стал рассказывать, что после того случая я стал хоть и не буйным, но помешанным и надо быть со мной настороже. Сказал, что я и в детстве был лунатиком и вылезал во сне на крышу, выл как волк, спускался, ничего вокруг не видя, что-то бормоча, боялись разбудить, чтобы не обратился в оборотня — так предупредила бабушка. А после того случая и вовсе стал я слабоумным идиотом, бесконечно созерцаю горы, облака, стрекоз, ручей, огонь в печи — и даже не подозреваю, что все понимают, что я не здоров психически. Заметил: с некоторых пор глаза односельчан стали другими — бегающими, ускользающими, и все чаще они их отводят, будто пряча взгляд, порой неделю, две, три не встречаю человеческого взгляда. И такое ощущение, что люди есть, их много, разных, — человека нет. Но прав, наверное, Валерка. Он умнее, образованнее. Современнее».
«Шестое сентября. Приехал брат Валерик с шумной городской компанией. Устроили пикник в горах. Девица в мини-юбке, крашеная, настояла, чтобы дали выстрелить, и застрелила из моей винтовки двух овец деда Матфея, а Валерка объяснил, что в сумерках она подумала, что это горные козлы. Пришлось отдать своих. Но слава богу, что друг друга не перестреляли». «Двадцать третье августа... Седьмое мая...» Исай листал дневник, и время будто поворачивало вспять, он как бы молодел. «Тринадцатое января. Мария принесла пирог на старый Новый год. Но не осталась, только выпила вина немного и возле ворот, взглянув в глаза, спросила, что же все-таки тогда произошло, ну не могу же я нисколечко не помнить. Я ответил, что, конечно, не могу — но я не помню. Она долго на меня смотрела. Понимает. Я все думаю ночами: это кончится когда-нибудь? И вновь как будто кровь с заснеженных вершин стекает, разбегается ручьями, и они затягиваются причудливой кровавой сеткой, как татуировкой...»
Отложил одну тетрадь, достал другую — за тот, черный год. Хотел открыть, но сразу не решился. Стал поглаживать обложку, словно успокаивая память. Кончиками пальцев вытянул большую, А4, фотографию, которую умышленно не поместил в альбом. Альбомы с фотографиями у Исая были в идеальном состоянии. Все фотографии, и выцветшие, пожелтевшие, нерезкие — родных, и близких, и далеких, и людей давно забытых или вовсе незнакомых, сохранял он как зеницу ока. Эту фотографию Исай держал в тетради, точно опасаясь, как бы не передалась другим ее смертельная начинка.
Это было много лет назад. Исай был молодым, но уважаемым односельчанами от мала до велика, даже аксакалами, проводником-инструктором-спасателем, о нем писали в прессе, даже сняли в фильме вместе с Михаилом Хергиани и другими чемпионами по альпинизму. Говорили, что само его присутствие на восхождении сулит удачу, а беду отводит. Молчаливый, мускулистый, жилистый, пронзительно-голубоглазый, ростом метр восемьдесят семь, большие, «микеланджеловской лепки», как сказала альпинистка-скульпторша Фаина из Москвы, руки, чрезвычайно сильные, но «хирургически, саперно-чуткие и невообразимо нежные», как высказалась альпинистка-поэтесса из Одессы, он имел успех у женщин.
Стана, то есть Настя, югославка, черногорка из столичной группы альпинистов и «сочувствующих», как себя они именовали сами, увлеченные безмерным возлиянием, красивая, веселая и разбитная Стана назвала его, придя к нему в палатку ночью в лагере, своим «любимым и единственным спасителем нагорным, самым неземным из всех земных мужчин, которых знала». Поговаривали, эта Стана — то ли внучка, то ли правнучка Григория Распутина и первой при дворе красавицы княгини черногорской, роковой Анастасии, тоже Станы, настоявшей на участии России в жертвенной империалистической войне, после которой наступила революция (но оказалось просто байкой). В группе было много интересных личностей. Засиживались у костра в базовом лагере, пока погоды «не давали», до рассвета. Пили, ели шашлыки, которые Исай умел отменно жарить, спорили о философии, истории Кавказа, музыке, литературе, альпинизме, сексологии, политике, генетике, высоких технологиях, боях без правил, ссорились, Исаю приходилось разнимать, потом мирились, обнимались, целовались, пели хором. Под гитару пел приятель Станы — пел романсы и Высоцкого надрывным, хриплым голосом, похоже на оригинал. Из фильма «Вертикаль» — «О друге», «В суету...», «Мерцал закат, как сталь клинка...», про альпинистку-скалолазочку, «Ну вот, сорвался в пропасть страх, теперь — наверх!..», а также посвященную погибшему товарищу Исая — Мише Хергиани:
Ты идешь по кромке ледника,
Взгляд не отрывая от вершины.
Горы спят, вдыхая облака,
Выдыхая снежные лавины.
Но они с тебя не сводят глаз,
Будто бы тебе покой обещан,
Предостерегая всякий раз
Камнепадом и оскалом трещин.
Горы знают, к ним пришла беда...
И — как накликал. Но по групповой последней фотографии (Исай когда-то увлекался фотоделом, щелкал, проявлял, печатал карточки) не скажешь: все двенадцать молодых людей и девушек счастливые, красивые, влюбленные, уверенные в том, что мир для них и создан. «Ты совсем ведь ненамного старше нас, — сказала аспирантка Стана тридцатитрехлетнему Исаю, — а мне кажется, что ты прекрасен, мудр и вечен, как пророк. Как горы. Ничего с тобой не страшно».
В лагере остались четверо: корреспондент с приятелем, все время похмеляющиеся, и две девицы, Станины подруги из Болгарии и Чехии. Сама Анастасия с черногорским яростным упрямством, до истерики и даже рукопашной, настояла на участии в опасном — метеопрогнозы не были пугающими, но и оптимизма не вселяли — восхождении.
В той группе были, несмотря на молодость, и опытные альпинисты первого разряда, двое мастеров, участников недавнего чемпионата СССР по классу траверсов, французы, шведы, покорявшие Тянь-Шань, Казбек, Эльбрус — Ульген, Азау, Ушбу... Нынешнее восхождение для них, как заявил международник Горычев, не более чем тренировка перед пиком Коммунизма — пиком Корженевской на Памире, восьмитысячниками: Шишой-Пангмой, даже высочайшей горой в мире Джомолунгмой, Матерью Богов. «В честь сэра Джорджа Эвереста, — объяснял приятель Станы снисходительно, — ее назвали Эверестом, а вообще-то — Сагарматха, Джумулангфенг, Мать — богиня мира, высота — до восьми тысяч восьмисот пятидесяти двух». «А здесь у вас, — добавила с улыбкой полупьяная подруга-полька из «сочувствующих», — просто так, приятные пологие холмы, похожие на Воробьевы горы. Вы в Москве бывали?» «Не бывал», — сказал Исай...
Спустившись через двое суток, он не сделал записи. Поставил только жирный черный крест фломастером во всю страницу. И сидел оцепенело, глядя на закат. Не мог ни есть, ни спать. Достав из погреба старинную огромную бутыль — так называемую четверть — чачи, пил пиалами, как чай, как воду. Не брало. Не отпускало. Лег. Встал. Снова пил и пил, занюхивая табаком. В другое время на ногах бы не держался, он вообще почти не пил, немного лишь по праздникам. Теперь он вовсе не пьянел, стоял ком в горле, и не растворяла, не проталкивала его чача, одеревеневший ком застыл, вобрав в себя не выкрикнутое и не вырыданное. Снова пил. Остановившись посреди двора, смотрел на звезды. Но и Млечный Путь, казалось, складывает звездами слова: «Не виноват я. Я не виноват. Моя страховка выдержала. Камнепад. Лавина снежная. Не виноват я, видит Бог». В тот день впервые в жизни он, Исай, когда-то бывший октябренком, пионером, комсомольцем, обратился к Богу.
Началось все в полдень, с редкого и вроде бы не угрожающего камнепада. «На предупредительные выстрелы похоже», — улыбалась раскрасневшаяся, черноокая, с копной волос, обворожительная Стана. «Надо переждать в альплагере», — сказал Исай. Но с ним не согласились, в том числе и мастера: все меньше оставалось дней, отпущенных на восхождение, светило солнце, небольшие серебристо-палевые облака неспешно плыли, северо-восточный ветерок дул в спину, словно в паруса, и неприятностей ничто не предвещало. Поднимались в гору весело, как бы играючи, дурачась. Но когда вышли к Указательному Пальцу, миновав балкон, взошли к «ребру» и сделали привал, послышался далекий плотный гул и небо затянуло. Камнепад усилился. Смеркалось не ко времени. Исай настаивал на возвращении, его не слушали: «Да ладно, не такое повидали, полпути почти, сейчас уляжется!» Прошел короткий теплый дождик. И в самом деле, перед вечером все стихло, замерло и снова выглянуло солнце. «Я же говорила, что не надо было возвращаться нам в альплагерь, что с тобой стихии не страшны, Исай! — влюбленными глазами на него смотрела Стана. Шепотом потом добавила: — Всю жизнь мечтала о таком, как ты. И знала, что однажды встречу, именно в горах. Притом не в наших, черных — на Кавказе, в изумрудно-серебристых, вот в таких».
Потом... Потом смешалось все. Заночевав в Приюте Семерых, где снова пели, хохотали и плясали, рано утром вышли по «ребру» к началу «зеркала». И грянул настоящий артобстрел из мощной дальнобойной артиллерии. Сначала камни, а затем и валуны, обломки скал летели. Сверху, где надежно закрепил страховку, он, весь в ледяной пыли, кричал, чтобы к стене прижались. Но обрушилась скала — и, зацепив углом площадку под названием Балкон Влюбленных, на которой находились обе связки, улетев в расщелину с потусторонним воем, вызвала лавину, чтобы, как казалось, замести следы. И замела — минут пять ничего не было видно в буре снега, льдинки рикошетили от скал и рассекали в кровь лицо, и все вокруг дрожало. Снежная лавина замерла, будто одумавшись, внезапно, как обрушилась, лишь завалив часть «зеркала», Балкон Любви, точнее, то, что от него осталось, и ближайшую расщелину.
Исай, мгновенно выбравшись из-под завала, бросился откапывать людей. Их разметало. Стану обнаружил он на глубине не больше полуметра, без сознания, в крови, с израненным лицом, со сломанной ключицей и открытым переломом голени. Но все-таки живую. Остальных лавина погребла, как щупом он определил, на глубине от трех метров до пяти. Уже в ночи, при свете звезд Исай, блюдя незыблемый в Союзе ССР, непререкаемый и безусловный кодекс чести альпиниста, хоть кого-то откопать пытался, падал от усталости, в глазах от недостатка кислорода все мутилось и темнело, звезды в стороны и снизу вверх летели — бесполезно. Наложив жгуты, соорудив нечто похожее на шину, обработав раны и вколов три миллилитра промедола, влив ей в рот немного чачи, Стану он привел в сознание. «Исай? — запекшимися, черными губами еле слышно прошептала черногорка с удивлением. — Ты? Значит, я живая?»
Только рассвело, он стал спускать ее. И обнаружил, что и позвоночник поврежден. Она то приходила в себя, даже делала попытки улыбнуться и обнять его за шею, что-то бормоча по-сербски, то лишалась чувств. Очнувшись, инстинктивно щурясь от сверкающего солнца, на последнем перевале тихо молвила, в полубреду, как будто завещая и молясь, но словно и шутя, прикалываясь, подхохатывая. «Ты над чем смеешься, Стана? Силы береги. Да прекрати же! Замолчи!» — «Я буду жить, Исай, скажи мне правду, не обманывай... я чувствую, вчера у нас с тобой случилось, он уже во мне, я так мечтаю о ребенке от тебя, чтоб был таким же... но не будет, дар предвидения достался мне от дедушки Григория, ведь он предсказывал, что расстреляют царскую семью...» — «При чем здесь царская семья?» — «Я не об этом... а другую, с неба, с малышом во чреве, обязательно спаси, Исай, во что бы то ни стало, заклинаю, обещай мне, я еще живая?..» «Да, живая, обещаю», — отвечал Исай, не понимая, о ком речь, но сознавая, что не стало Станы.
Он убрал тетрадь на полку. Несколько минут сосредоточенно смотрел на муху — увеличенная стеклами очков, ползущая по абажуру лампы, с перепончатыми крылышками, с лапками, с глазами, видящими во все стороны, с замысловатым туловом, готовая взлететь в любой момент, она казалась древним, давно вымершим созданием. Исай поймал и раздавил ее со звучным хрустом в тишине. Постанывала, завывала вьюга, иногда швыряя горсти льдинок в стекла, а казалось, что стучат ногтями и скребутся. Старые напольные часы, раскачивающие свой маятник, но онемевшие давно, без боя (маленький Валерик захотел узнать, «как говорят часы», открыл — и после этого часы уже не «говорили»), показали ровно десять. Где он, брат? Конечно, здесь, в селении — Исай с тех пор, как стал, по мнению односельчан, умалишенным, чувствовал, когда Валерка приезжал, задолго до того, как тот входил в их дом. В последние приезды он все чаще зависал «У Эдика»: играл на бильярде, в нарды, в карты, пил и спал с девицами из города за деньги. Он с мальчишества был падок на беспутных девок. Проигравшись в пух и прах и разомлев в объятиях, мог обмануть кого угодно, даже брата, мог нарушить слово, взять чужое.
Но не он, а я, думал Исай, я, старший брат, его растивший, виноват. Не смог я заменить, как ни старался, часто самому себе во всем отказывая, маму. Не хватало ему женского тепла. Поэтому, едва почувствовал в себе мужские соки, пал в продажные объятия блудниц, а я, чтобы свою вину загладить, подло им платил, затягивая брата еще глубже в омут. Что же я за человек такой! Давно один, совсем один, в глухом и безысходном одиночестве. Людей угробил: надо было настоять. В конце концов, мог просто запереть их в доме, в горы не пустить в тот день... Какой там!.. Да, была комиссия международная, и даже въедливые шведы согласились с тем, что я не виноват, что ничего не мог поделать. Все сошлись во мнении.
Но гор доверие Исай утратил, ощутив это физически однажды — как лишили они вдруг его своей защиты. Опостылел им. На самом незамысловатом восхождении сорвался крюк, Исай упал в расщелину метров с семидесяти, хорошо, что в снег — не покалечился, отделался ушибами и ссадинами. Записал в тот день в тетрадь: «Предупреждение». Ну что за человек он! И единственного своего братишку не сумел как следует поставить на ноги, не образумил. «Грош тебе цена. Гроша не дал бы ломаного. Где сейчас Валерка?»
Он ел суп и размышлял о том, что они будут делать с братом завтра. Надо обязательно наговориться вдосталь обо всем, как много лет назад, когда Валерка был еще подростком, приходил домой, набегавшись, пил из прадедовской трофейной, с изречениями по-турецки, крынки чуть остывшее парное молоко, ел сыр с вишнево-яблочным вареньем (он особенно любил вишнево-яблочное) и рассказывал, рассказывал все. Он потом уже стал скрытным. И не откровенен даже с ним, с Исаем. Завтра надо будет распилить дрова. Исай, прикрыв глаза, увидел, как Валерик, еще с ноготок, в овечьем полушубке, подпоясанном ремнем с солдатской бляхой, в валенках, упрямо стиснув губки, изо всех сил тянет на себя двуручную пилу, не глядя на Исая, злясь на брата, не сдержавшего улыбку, и стараясь победить, перепилить, и валит крупный и пушистый, точно клочья шерсти, снег...
Петля дверная скрипнула — Исай вскочил, метнулся в темноту, открыл дверь. Никого. Вернувшись, он достал еще одну тетрадь, не глядя, наугад — но будто бы умышленно. Опять с крестом. Времен войны. Точнее, сразу после окончания, когда боевики — с оружием, с захваченными пленными, тащившими трофеи, все награбленное: золотые украшения, коронки, бриллианты, деньги, телевизоры, ковры, стиральные машины, телефоны, платья, обувь, ткани, — по ущелью возвращались по домам. В селе остановились. Расквартировались. Пьянствовали и плясали круговые пляски. Среди них был и Валера, месяца четыре воевавший или чем-то промышлявший на былых курортах побережья. Подошли грузовики, награбленное погрузили. Подкатил автобус с необстрелянными юношами — «сменой» умудренных опытом и утомленных ветеранов. Пленных посадили в яму и швыряли им обглоданные кости, на головы им мочились, хохоча. Переживали, что наложниц израсходовали. Стали подбирать кандидатуры, на войне привыкнув, что отказа быть не может: или по согласию, куда деваться, или уж насильно, но тогда по очереди, хором, как душе угодно, и с непредсказуемым финалом. Встретили Марию, потащили, чтобы там же, возле магазина, оприходовать. Уже содрали юбку. Но Исай вступился, безоружный, против четверых с кинжалами — двоих убил, а двое убежали, не догнал. Марию в ту же ночь отправил в горы, в монастырь. За ним пришли под утро, с автоматами. Сорвали с шеи крест, точь-в-точь такой же вырезали на груди, изобразив даже цепочку росчерками, сообщили, что бы сделали с его и Божией Матерью, потом умело, изощренно, как-то по-японски или по-китайски избивали. И швырнули, окровавленного, в яму к остальным рабам, как называли пленных, а теперь назвали и его, Исая, — «раб-убийца», обсуждая планы, как казнить бы «поприколистее, чтоб не просто так».
После полудня стали извлекать из ямы по десятку-дюжине рабов. На них тренировали юношей — курс молодых бойцов устраивали. Пленных на коленях ставили к ущелью и перерезали горло, словно жертвенным баранам, надо было научить неопытных «решать вопрос» одним ударом. И снимали все это на видео: во-первых, как учебный материал, а во-вторых, для родственников в Вологде, Москве, Хабаровске, Перми, Иркутске, Питере, Новосибирске — чтобы побыстрее раскошеливались, не тянули с выкупом.
Исая выволокли на закате. И кому-то пришла в голову забава: чтобы брат, Валерий, на войне никак себя не проявивший, доказал, что предан делу ваххабитов и своей рукой прикончил брата. Связанного, в синяках, кровоточащих ссадинах, поставили на край ущелья на колени. Крест сорвали с шеи. Появился брат Валерий. Дали ему не кинжал, а самурайский меч, из тех, что реквизировали из коллекции на полуострове, в коттедже, пристрелив собаку, изнасиловав хозяйку, а хозяина повесив за ноги на солнышко, как вспоминали, хохоча. «Давай, Валера, покажи, на что способен. С одного удара сможешь отрубить башку, как в фильме, чтоб по травке покатилась с вытаращенными зенками и высунутым язычком, а?» Подошел брат к брату. Размахнулся — но не смог ударить. Весь затрясся, слезы брызнули. «Мешок наденьте ему на голову!» — завизжал фальцетом. Но в ответ лишь хохот. Так и не ударил — все же брат. Родная кровь. Исай подумал, что из-за него они казнят Валерку. Сумерки сгущались, холодало. Ярче становились звезды, выделялись почему-то не всегда приметные Лев и Большой Пес. Рассекали горло. Сразу жертву порешить почти не удавалось, не хватало выучки, сноровки. Юноши, зверея, добивали, резали, кололи, фонтанировала кровь, летало по ущельям эхо хриплых криков. Спутниковый телефон заверещал. Бандитам сообщили что-то неожиданное, явно неприятное. Занервничали, заходили, заплевали. Стали обвинять друг друга в чем-то. Сели совещаться, но Исай мог разобрать лишь воинские звания, фамилии и матерщину. «Нету времени на этого шакала, пули жалко, он спасатель, пусть себя спасает, мать его...», — сказал один из них, приблизившись к Исаю, улыбаясь — и ногой, резной подошвой башмака, поставленным ударом в переносицу (должно быть, занимался карате) сшиб его в пропасть.
На рассвете, среди трупов, он пришел в сознание, почувствовав, что кто-то слизывает у него с лица запекшуюся кровь шершавым теплым языком. По запаху холодной влажной шерсти он узнал свою собаку — Лео-Льва. И лишь спустя довольно много времени, когда опять стемнело, стало очень холодно, подумал, что его подслеповатый, старый Лео-Лев на дне ущелья ведьм никак не смог бы оказаться — ни одной тропинки сюда не вело, вокруг почти отвесные, безжизненные скалы. Но Лев был здесь — молча взгромоздился на Исая, теплый, меховой, тяжелый, жарко дышащий в лицо, и не давал хозяину замерзнуть. Миновала ночь. Светало. Блекли, исчезали звезды, в том числе созвездия Лев и Большой пес, словно отработав, сделав все, что было в силах. Попытавшись приподняться, вскрикнув от слепящей боли, Исай понял, что нога, рука и ребра сломаны. Кружилась голова, тошнило. Сотрясение мозга. Он терял сознание, вновь приходил в себя, пытался встать, его рвало. Хотелось пить. Он чувствовал, что и умрет не от кровопотери или сепсиса — от жажды. Отцепив не сломанной рукой пустую флягу, исхитрился помочиться в нее. Жадно пил свою мочу — точно божественную влагу. Рассвело. Стемнело. Рассвело. Лев уходил куда-то, возвращался, уходил опять, словно на поиски. Вокруг молчали горы. Он не знал, как долго пролежал на дне ущелья. Но когда уже готовился предстать перед Всевышним, вспоминая «Отче наш», еще какие-то молитвы, вспоминая детство, молодую маму — Лев подполз, урча, как будто в чем-то убеждая, даже требуя настойчиво, взял руку в пасть, подставил спину. Обхватив его за шею, кое-как Исай заполз на сенбернара, и тот потащил хозяина, окутывая серебристым облаком горячего дыхания. Исай терял сознание и приходил в себя. Шел снег, мела метель. Проваливались, выкарабкивались, ковыляли, кое-где ползли... Исай потом узнал, что Лев тащил, волок его день, ночь, еще день и уже в виду села, оставив на валежнике в беспамятстве, привел к нему Марию.
Отвезли в больницу. Многочисленные внутренние повреждения, обе ноги, бедро, рука и восемь ребер сломаны, височная и теменная кости... Мозг был явно поврежден ушибом, сотрясением, осколками костей. Но на вопрос, что именно произошло, какие могут быть последствия, ответить мог нейрохирург, а в городской больнице и простой хирург один на много тысяч человек.
Сто двадцать восемь дней Исай лежал в больнице, каждый день фиксируя в уме, чтоб не сойти с ума, запоминая то, что отличало этот день от предыдущих. Сочинял стихи, за что в палате номер шесть прозвали Шиллером, но не записывал и тотчас, может быть из-за уколов и таблеток, забывал. Но забывать стал и обыкновенные слова: казалось, где-то совсем рядом крутится, порхает, словно мотылек, какое-нибудь слово, но поймать его не удавалось. И от этого сжимался и беднее становился мир, такой бескрайний, бесконечный прежде. Но по-настоящему он испугался, когда вдруг забыл заветное, родное имя брата. Целый день лежал и вспоминал мучительно, перебирая имена: Владимир, Эдуард, Семен, Сергей, Олег, Мурат, Абрам, Казбек, Анзор, Арсен, Аслан, Мамед, Кирилл, Филипп, Андрей, Нил, Александр, Федор, Павел... Ни одно не подходило его братику. И не было счастливей человека в тот момент, когда внезапно, точно молния, сверкнуло в голове: «Валера! Ну конечно же Валерочка, Валерик! Самое красивое на свете имя!» Брат не навещал его в больнице. Пару раз звонил, сказал, что очень занят, всякие вопросы там по бизнесу, но обязательно приедет. Интересовался состоянием здоровья. Говорил с врачом. Братишка, братик...
Стукнула калитка. «Это брат!» — Исай вскочил, метнулся к двери, выбежал, споткнувшись о порог. Нет, просто ветер. В темноте под темно-фиолетовым набухшим небом без луны и звезд угадывались горы, будто отдалившиеся от людей, в себе замкнувшиеся навсегда. Исай подумал об упавшем самолете: как летел из Катманду с Тибета над морями, океанами, пустынями и городами — и вот тут, у них в горах, где выросли, где он, Исай, своих овец пасет, упал, разбился вдребезги. Казалось, что он слышит голоса, зовущие на помощь. Но такого не могло быть — километров семь до места катастрофы, может, и пятнадцать. Все звучали голоса зовущие, среди которых выделялся чистый женский голос, будто ария «Аве Мария»... Нет, конечно, невозможно, это глюки. Как Валерка говорит по-братски, с нежностью, любя, на птичьем молодежном языке: «Исай, с тех пор как ты головкой дюбнулся и крыша съехала, не жизнь, сплошные глюки у тебя, так нахлобучило, что и кумарить, шмыгаться не надо, на халяву тащишься, вполне обдолбанный, порой даже вумате!» Он смешной, его братишка...
Голоса... но этот слышится отчетливо... порой пронзительно... Исай знал, что не должен слушать голоса, чтобы не потерять покой до самого утра, он слышал их нередко, когда был один, а он один теперь почти всегда, но он справлялся — помогали им самим придуманные хитрости, к примеру заводить проигрыватель, ставить диск Марии Каллас, много лет назад подаренный ему той самой югославкой Станой, исцарапанный, со сколом на краю, потертый, но заветный диск; теперь же, как ему казалось, и звучала ария «Аве Мария» в исполнении великой греческой певицы, хотя он проигрыватель не включал: вот чудеса. Скорей бы брат приехал...
Он еще два раза выбегал на улицу, под снег, заслышав стук калитки, звук шагов, — но брата не было. Спустился к овцам — запах мокрой теплой шерсти, полусонное дыхание и блеяние малышей, как будто снились им луга высокогорные, ручьи и солнышко, Исая понемногу успокаивали. Прислонившись головой к Розе, задремал под скрип стропил и завывание ветра. Ему снилось, как они с Валеркой, совсем маленьким еще, усердно лепят над обрывом, словно памятник ваяют, бабу снежную с картошками-глазами и большой морковью — носом. А когда пригрело солнце, накренившаяся уже накануне в оттепель снежная баба рухнула, и лишь морковка далеко внизу краснела. Брат расплакался, глаза на мокром месте у Валерика, чуть что — так сразу в слезы, будто и не горец. Нежный он на самом деле. Добрый. Непростая жизнь.
Исай очнулся. Вспомнил, как явился ночью брат, худой, измученный, небритый. И сказал, что надо спрятаться, что ищут за долги, большие, миллионные, но сам ни в чем не виноват, его подставили. Исай поверил, как всегда, и в ту же ночь отвел в далекий скит, к безмолвному монаху-схимнику, где ни за что бы не нашли и где хранились со времен войны еще иконы восемнадцатого века в золотых окладах, цепи, чаши, — это был тайник монастыря. Три дня спустя Исай пришел туда: монаха не было, Валерик, связанный, лежал в гробу, сколоченном монахом для себя, и все твердил, глотая слезы: «Брат, они пришли, монаха увели куда-то, а иконы, утварь всю церковную забрали, а меня пытали зверски, избивали, чудом выжил, брат Исай, ты веришь брату?» После этого неделю «проходил курс реабилитации», сказал Дерюгов, на турбазе у него, с девицами из разных мест, которые перед отправкой за бугор проходят «карантин». А по весне обглоданный шакалами скелет монаха-схимника нашли на выступе в скале, у дна ущелья. Брат, братишка... Нет, не брат Исай, а Бог ему судья. Наверное, он сам, Валерик, и не виноват. Или, во всяком случае, не ведает, конечно, что творит...
Исай встал, снова вышел, чтобы постоять перед калиткой, подождать. Снег сыпал плоскими, разлапистыми и увесистыми хлопьями. Сквозь них вдали мелькнули фары, но мгновенно утонули. «Командирские» часы, подаренные знаменитым бардом-альпинистом Визбором, показывали без пятнадцати одиннадцать. В одиннадцать ноль-ноль Исай вернулся в дом. Присел на табурет, приник плечом к печи. Глаза слипались. Вся усталость, скопленная за день, за неделю, а порой казалось — и веками, собралась в затылке. Ветер завывал. если вслушиваться, то покажется, что не в избе сидишь — в концертном зале и на сцене дирижер с оркестром — фа-минор, минорная тональность превалирует в горах, как говорила альпинистка-поэтесса из Одессы... «Нет, придет, такого быть не может, чтобы не пришел», — твердил себе Исай, стараясь не заснуть, но поникала голова, глаза слипались — задремал.
Проснулся он от ветра, вдруг подувшего. В проеме двери, испещренный бело-голубыми хлопьями, стоял Валерий, щурясь на свету, снимая волчью шапку, улыбаясь, исторгая многоцветный, как роса на солнечном рассвете, пар, притопывая, чтобы отряхнуть с ботинок снег. Какой же у него красивый брат! Будто во сне — но это было наяву, Исай, чтобы удостовериться в реальности происходящего, успел взглянуть на «командирские»: без восемнадцати двенадцать. Он вскочил, чтобы обнять Валерку, распростер объятия, но вдруг споткнулся — или же наткнулся на какой-то неродной, холодный и отсутствующий взгляд. «Не пожимать руку, как чужому! — рассудил — и все же обнял, но не так, как очень бы хотелось, по-другому, по-приятельски, и не поцеловал, лишь ткнулся подбородком в ухо отвернувшегося брата. — Видимо, опять не слава богу, что-то там случилось, — понял с болью. — Неизвестно, чего ждать...»
Валерий, весь покрытый инеем, с лицом, застывшим от мороза, сморщил свой красивый тонкий нос, принюхиваясь к запахам, знакомым с детства, цепким взглядом убедился, что без изменений в доме, и, пытаясь скрыть брезгливость, слишком громко и ненатурально рассмеялся:
— Ты, Исай, небритый и со всклокоченными волосами, как дикобраз хохлатый... Помнишь, тот, который у нас жил, Султан? — спросил Валера, будто уцепившись и обрадовавшись этой теме. — Помнишь, ты его принес с охоты, он попал в капкан, и мы его выхаживали и откармливали? Симпатичный такой был, ногами топал, иглами трещал, предупреждая... А они опасные на самом деле: в Африке и в Индии львы, тигры, леопарды, получив в лапы и в морду несколько десятков игл дикобраза, став калеками, уже не догоняют антилоп и вынуждены поедать людей, которые не могут быстро убежать... А наш Султан был добрым и смешно играл с арбузами. Я совсем маленьким был, но помню, как он классно протыкал их... И инжир любил, и абрикосы...
— Раздевайся и за стол, — сказал Исай, как много лет назад. — Суп будешь? У меня шурпа, которую ты любишь, я специально... это... приготовил.
— Я вообще-то ел. Но ежели специально приготовил брат...
Валерий медленно, вразвалочку направился мыть руки, а Исай, растроганный, почувствовал, как слезы наворачиваются, и вышел, чтобы не заметил брат.
— Исай, ты где? Иса-ай! — послышался через минуту хнычащий, высокий голос, — в детстве, когда плохо себя чувствовал, заболевал, Валерик каждую минуту дергал брата и капризничал вот так же; совладав с собой, старший брат вернулся в комнату кормить Валерку. — Не слыхал про самолет?
— Да что-то говорили в чайной Эдика — Дерюгов, Колев, Магомедов... Я это... и не очень понял... Знаешь, я овец пригнал, все целы, есть приплод. Ты хочешь посмотреть?
— Потом.
— Ну, ясно, что потом, когда покушаешь. Лаваш, сыр, зелень, огурцы соленые...
Погасла лампа.
— Вырубили электричество? — спросил Валерий в темноте.
— Все чаще отключают. Говорят, что строят новую, более мощную электростанцию, чтобы хватило всем.
— Так не бывает, — возразил Валерий. — Чтобы всем хватало.
— Почему? — спросил Исай.
— Так устроен мир.
Исай снял с полки керосиновую лампу и зажег, поставил на сундук в углу. Их старый дом наполнился тенями.
— Помнишь, прятался я в этом сундуке?
— Да как не помнить, — улыбнулся старший брат, серебряным половником налив из чугунка шурпы.
— Половник тот?
— Да, это... бабушкин. Еще?
— Нет, хватит... Кстати, я тебе буклет привез рекламный с телескопами. Чтоб выбрал.
— Выбрал что? — Исай не понял, но забилось сердце.
— Телескоп. Мечтал ведь, помню... Я тебе решил подарок сделать. Новогодний, — уточнил Валерий.
— Мне?
— Ну не себе же.
— Брат... — Исай опять почувствовал, как слезы наворачиваются, но уповал на полумрак.
— Возьми там, в боковом кармане сумки. Я советую тебе «Celestron Power».
— Но это дорого! — вскричал Исай, не удержавшись от восторга. — Это очень дорого!
— Всего каких-то... впрочем, ты же брат мне, а для брата ничего не жалко, — доставая огурец из банки, глядя на сияющего брата, улыбнулся озабоченно Валерий. — Я устал чего-то...
— Да, ложись, конечно, можешь на диване, можешь в спальне, я тебе там постелил...
— Так что о самолете говорят?
— Да ничего особенного...
— В твиттере написано, что больше сотни человек... Что до сих пор неясно, где он именно упал. Как думаешь, в живых там кто-нибудь остался? И вообще там уцелело что-нибудь?
Исай пожал плечами:
— Маловероятно. Здесь они летят на десятикилометровой высоте. И даже выше, когда видимость плохая. Горы.
— Что-нибудь да уцелело, — рассуждал Валерий. — Черный ящик — самописец речевой... Ну, то, что не могло разбиться...
— Ты о чем? — Исай не понял.
— Вертолет уже летал туда, — доев и закурив, сказал Валерий. — На краю он пропасти, за что-то зацепился, там туман, и невозможно было сесть спасателям... А завтра обещают ухудшение погоды. — Как-то странно, будто вопросительно, Валерий посмотрел на брата. — Как ты себя чувствуешь, Исай? Здоровье как?
— Да все нормально, — удивился старший брат — он не припоминал, чтобы Валерик прежде интересовался состоянием его здоровья. — Хорошо все, слава богу! — улыбнулся счастливо: взрослеет брат, заботливым становится.
— Спасательное снаряжение-то сохранилось? Ну там всякие обвязки, пауки, лебедка, фалы, репшнуры, оттяжки, кошки, ледорубы, крючья, молотки?
— Все есть, все сохранилось! — не поверив собственным ушам, Исай едва не разрыдался от восторга. — Милый мой братишка! Хочешь попытаться... это... хоть кого-то там спасти?..
— Хотелось бы, — ответил брат, зевая. — Люди же...
— Но я почти уверен — все погибли!
— Завтра обещают ухудшение погоды... — повторил Валерий. — Вертолет не полетит, спасатели из города добраться не успеют... Впрочем, ладно. Коль погибли — бог с ними со всеми. Упокой их душу.
— Но ты помнишь все, Валерик!.. «Репшнуры», «оттяжки»... Что с работой у тебя?
— Да как-то так... — махнул рукой Валерий неопределенно. — Ничего конкретного. Не нужен никому. — Он горьковато-кисло ухмыльнулся. — Деньги тем не менее нужны. Есть темы интересные... и даже очень... Что-то я устал, брат. Где там твои овцы?
— Может, тебе стать... проводником-спасателем? — замешкавшись и собравшись с духом, выпалил Исай заветное.
— Ты что, серьезно? — рассмеялся младший брат. — Да ладно!.. Издеваешься? За три копейки? Ну кому сейчас нужна эта работа! Скажешь тоже — стать проводником... сейчас это звучит как «праведник»... «Спасателем»... Ты не шути так, брат-спасатель. — Он допил вино, налил остатки из кувшина.
— Я серьезно, — отвечал Исай. — Спасатель нужен людям испокон веков. Порой необходим. Как дед, отец наш, я, пока не... это...
Пауза повисла. Старший брат забыл вдруг, что хотел сказать, такое с ним бывало, когда волновался. Глубоко задумался. И сам бы объяснить не смог о чем, но что-то вспоминая.
— Мы пойдем смотреть твоих овец? — спросил Валерий.
— Да, пойдем, конечно! — встрепенулся, радостно воскликнул старший брат, почувствовав, что брякнул что-то или как-то невпопад. — Прохладно там, а ты распарился, накинь. — Исай дал брату свою старую, потертую тужурку. — В детстве ты, бывало, наиграешься, вспотеешь, а потом к «оквечкам», как их называл. И к вечеру — высокая температура, горло красное... Пошли, — сказал Исай, взяв лампу и направившись к дверям, за ним вразвалочку, размякший от вина, икающий, шагнул Валерий. — Осторожно, тут высокие ступени. Помнишь, как ты нос расквасил? Горько плакал, говорил, что не от боли — от обиды...
— Помню я.
Валерий задержался на ступени, а Исай спустился в хлев, чтобы проверить, все ли там в порядке с новоселами. Донесся теплый запах сена, шерсти, молока. Исай склонился — тень напоминала богомольца.
— Подойди поближе, глянь, Валерик, славные какие!
— Да, я вижу, овцы классные.
Заблеяли ягнята, матери спокойно, умиротворенно, будто пели колыбельную, ответили: мол, дома, хорошо все, баю-баюшки-баю.
Они вернулись в комнату.
— Тебе действительно понравились? — спросил Исай.
— Знатные овцы. Но навара никакого.
— Как? Почти задаром сало, шерсть, рокфор...
— Рокфор?
— Ну да, рокфор. И многие еще сыры овечьи, говорят, очень полезные...
— И как на этом сейчас делать деньги? Продавать? Кому, за сколько? Все можно купить...
— Где?
— В супермаркете. Притом уже готовый, расфасованный. И без проблем. Без сена, без дерьма...
— Но там, наверное, ненастоящий сыр.
— Почем ты знаешь? Ты — «Контрольная закупка»? И какая разница?.. Ну, ладно, завтра все обсудим. Спать давай.
— Но сыр ты любишь?
— Сыр? Ага, с вином французским и оливками. Корячиться я не люблю. Когда и так возможности есть заработать... и притом полно.
Они прошли в соседнюю, большую комнату, холодную и темную, с двумя старинными железными кроватями.
— Те самые? — спросил Валерий.
— Да, те самые, — кивнул Исай. — На этой ты родился, я тебе поменьше положил подушку, как ты любишь.
— Да, спасибо... И иконы сохранились? Эта вот, старинная... в окладе...
— Что с ними могло случиться?
— Всякое... Они же денег стоят. Много. И реальных.
Младший брат разделся, лег и, пожелав спокойной ночи, вскорости уснул. Исай при свете лампы стал листать буклет, подаренный Валерием. «Celestron», «Veber», «Orion», «NexStar»... «Коррекция периодических ошибок... люфта компенсация при повороте телескопа... юстировка... трехпозиционная головка, качественные окуляры...» Он листал, мечтая, и посматривал на брата, любовался им, лежащим на спине, почти неслышно, ровно, чисто дышащим — как в детстве. «Он такой красивый, — думал с нежностью и гордостью, — весь в матушку — точеный, тонкий профиль, кудри... Он как сын мне».
Захотелось сделать фотографию Валерика во сне. Но не решился. Как-то раз Исай фотографировал костер: почти вплотную к головешкам стелющийся дым на фоне гор и звезд... Внезапно над костром в дыму возникло худощавое, седобородое, иконописное лицо, глаза всезнающие, оттого, быть может, и исполненные неизбывной и таинственной печали. Звали незнакомца Иоанном. Этот Иоанн чего-то бормотал на непонятном древнем языке. Исай успел два раза щелкнуть — и лицо исчезло. А на пленке ничего подобного не проявилось: дым костра во мгле, шашлык, уже поджаристый, лук, огурцы, крупно нарезанные помидоры, перец... Никому о незнакомце Иоанне (то ли он назвал себя, то ли приснилось?) не сказал Исай. Но с тех пор стал побаиваться своего «Зенита». Будто аппарат сам учудил такое. Невообразимым образом.
Рассвет был робок, нежен, чувственен, как поцелуй девицы. Солнца луч высвечивал амбар. Кричал, всем напружиненным, на свастику похожим телом помогая себе, петушок. Кудахтали, несясь, наседки. Овцы блеяли протяжно, весело, задорно, будто в самом деле рады были возвращению.
Исай встал рано, многое успел за утро: подоить, задать корм козам, овцам, напоить и накормить кур, страусов, цесарок, уток и гусей, проверить, не пришла ли пенсия по инвалидности, отремонтировать дверной замок, установить и подогнать щеколду, дважды вскипятить семейный медный самовар, почистить обувь... И теперь он резал дранку — горка возле его ног уже была внушительной и сладко пахла лиственницей. Думал он тем временем о ясном и простом: о том, что все-таки был прав, послушавшись советов получить значок и звание, которое тогда, когда все было еще впереди и в будущем, казалось просто блажью: «Мастер альпинизма». Но теперь вселяло гордость. Хоть и не давало ни копейки.
Припорошенные ночью снегом, простиравшиеся сколько глаз хватало, каждый раз по-новому, иначе выглядевшие, непохожие на то, что представляли собой вчера, не говоря уж о неделе или месяце тому назад (Исай умел определять, особенно с тех пор, как его сбросили в ущелье), горы выразительно молчали. Будто звали.
Шел холодный мелкий снег, местами, словно выборочно, тучи то пускали ненадолго солнце, то надолго его поглощали, и туман сползал с горы, лишь кое-где вверху угадывался горный абрис. Отработав дранку, старший брат стал вырезать наличник, помогая себе долотом и федергубелем и вспоминая, как учила матушка доить козу, как он пускал по вешним водам щепки, солнце припекало, эдельвейсы распускались, ирисы, тюльпаны, как пошел впервые в жизни в гору, — не исполнилось еще пяти, — карабкался и кубарем летел вниз, поскользнувшись, но успел схватиться за древесную иргу, и плакал в сумерках, когда завыли волки, и хотелось к маме, и какие были звезды сумасшедшие, казалось, что летит меж ними...
Старший брат пытался себя обмануть. На хитрости пускался, на разнообразные уловки. Но не получалось: горы звали. И Исай решил не отвечать на этот душераздирающий, пронзительный, вонзающийся в мозг и откровенный зов. Не отвечать никак, ничем. Отвлечь себя. И думать обо всем на свете. Зазвенели колокольцы: мальчик-пастушок гнал коз на склоны близлежащих невысоких гор с желтеющими еще травами, засохшими цветами и кустарником. Бледнели, растворялись, исчезали звезды. Где-то там, вдали, внизу, отчетливо слышны были его удары, и казались они громче и отчетливее, чем на самом деле. Старший брат прислушивался к эху, будто к музыке.
— Исай, ты что, заснул?
Валерий вывел его из задумчивости, стоя за спиной — надушенный, побритый и причесанный, в красивом шейном палевом платке, выглядывавшем из-под отутюженной рубахи.
— Я не слышал, как ты подошел, брат... — виновато улыбаясь, так, будто застигнутый за чем-то стыдным, что до этого скрывал, Исай качнулся от неловкости и головокружения, с трудом удерживаясь на ногах. — Голодный? Не успел я с завтраком, прости. Ты погуляй, спустись к реке, а я пока все приготовлю. Кашу будешь? В детстве ты любил пшенную кашу с медом или барбарисовым вареньем...
— Я вчерашнюю шурпу доел, спасибо. Но особенно пришлись по вкусу натуральные домашние продукты: яйца, масло и сметана.
— Правда?!
— Ну зачем мне врать, Исай? — приобнял его младший брат за плечи, в то же время и поддерживая. — Ну а ты что делаешь?
— Как видишь, вот наличник вырезаю. Я давно проснулся...
— Молодец, — сказал Валерий.
— Это... — растерялся старший брат от похвалы, будто Валерик его чмокнул в щеку, и растроганно подумал: «Хорошо нам вместе». — Как ты спал?
— Я думал.
— У тебя бессонница? — встревожился Исай.
— Да нет, спал я нормально. Выспался. Я думал, как жить дальше. И сложился план. Теперь пора и обсудить наше дальнейшее. Тебе понравится, я знаю.
— Я не сомневаюсь, брат! — Исай достал из ящика шпунтубель. — В чем же план твой?
— Убери свои рубанки и пошли попьем чайку, обсудим. У тебя есть кофе?
— Нету, брат, прости. — Исай пожал плечами виновато. — Но могу сходить в поселок.
— Бог с ним. Кофе вредно.
«Хорошо вдвоем нам здесь, — подумал старший брат, взглянув на окружающие горы. — Так бы и дожить до...» Не закончив мысль и отложив киянку в сторону, Исай вошел в дом.
— Я обдумал все и убежден: тебе понравится мой план, — сказал Валерий. — Я вчера не смог толково сформулировать, но вот сегодня отдохнул и даже более чем полностью готов к совету.
— А о чем будет совет? — спросил Исай, усевшись на скамью и наклоняясь всем телом, будто поясняя, что готов к серьезному и обстоятельному разговору. — Не про дом?
— Да ты догадлив, брат! — сказал Валерий, улыбаясь. — Да, поговорим о планах и всем прочем. В кой-то веки, — он добавил. — Ты давно ремонт не делал, я гляжу: обои выцвели, облезли рамы... Ну, поговорим? Я сам налью себе чайку, а ты, Исай, не отвлекайся. Постарайся вникнуть.
— Постараюсь вникнуть, — закивал Исай с готовностью.
— Брат... — начал говорить Валерий, но осекся, словно подбирая нужные слова. — Ты что вообще о нашей жизни думаешь? Ну, если откровенно?
— Это... жизнь как жизнь. — Исай смотрел на брата выжидающе.
— Устраивает, только честно? Нравится тебе такая жизнь?
Исай пожал плечами.
— Одиночество, паскудство нищеты... — Валерий закурил и выдохнул большой клуб дыма, засветившийся на солнце. — Что тебя... что нас с тобою держит здесь? Когда работал с альпинистами — понятно, мог сказать, что горы кормят. Но теперь они не больше чем картинка, задник, фотка панорамная... А я их никогда и не любил.
Исай похож был на овчарку, наклоняющую голову то на одну, то на другую сторону, чтобы не пропустить ни слова, ни полслова. Понимая, что пойдет речь о серьезном, он боялся чем-то огорчить, обидеть, оскорбить самолюбивого Валерия.
— Ты продолжай, я слушаю, — кивнул Исай.
— Переспроси, что будет непонятно, хорошо?
— Да, хорошо.
— С чего начать, даже не знаю. Ты не смотришь телевизор, Интернета нет и твиттера... А жаль.
— Прости, брат, устарел я, — соглашаясь, виновато и пристыженно Исай кивал. — Ты извини меня, Валерик, но куда мне? Поздно уж...
— Учиться никогда не поздно, — дидактично наставлял Валерий, как бы подготавливая брата к основному. — Ты же хорошо учился в школе, в армии отличником был боевой и политической и в институт хотел...
— Но появился ты, — напомнил старший брат — и тут же пожалел об этом.
— Ну уж извини... — Валерий побледнел от гнева. — Знаешь, я с рождения привык, что лишний на земле, меня не ждали. Попрекают по любому поводу!
— Не попрекаю я... — Исай пытался возразить, но было поздно — понесло Валерия.
— Что я своим рождением едва ли не умышленно убил родную мать! Что ты меня кормил, поил и одевал, во всем себе отказывая, что учиться не пошел на астронома, не женился... Кстати, ты женись, еще не поздно!.. Долго мне это выслушивать? Доколе будешь меня попрекать куском?!
— Не попрекаю я...
— Тем, что не состоялся, сам же свою жизнь просрал! И ты меня, как в связке, за собою тащишь в пропасть! Тебе нравится, признайся, что и я как рыба бьюсь об лед, что ничего не получается без денег, ни-че-го! — кричал Валерий, а Исай, как будто ожидая, что брат станет его бить по голове, руками прикрывался инстинктивно. — Нет, так не пойдет, ты меня слушай, — силой разводил Валерий руки брата, — и смотри, внимательно смотри, а то я буду виноватым, как всегда, с рождения!.. Там, — младший брат указывал куда-то вниз, как будто в подпол, — в городе, люди живут как люди, а не прозябают, — он кивнул на лампу, — с керосиновой лампадой, овцами и козами и по уши в дерьме! Живут и зарабатывают деньги, бизнес делают!
— Ты прав, у нас тут никакого бизнеса, — сказал Исай — и понял, что его покладистость понравилась Валерику.
Он взял вареное яйцо, разбил и начал очищать от скорлупы. Посыпал солью. Вилкой выловил соленый огурец из трехлитровой банки. Захрустел.
— А все-таки огурчики у тебя знатные, Исай, — сказал.
Исай был снова абсолютно счастлив. И уже заведомо согласен с тем, что скажет, что предложит брат.
— Ты помнишь Гизика Семенова?
— А как же! Помню, вы сидели вместе в классе, — отвечал Исай, подкладывая на тарелку брату сыр и масло. — Что с ним?
— Ничего, все хорошо. Недавно «бумер» взял себе. В Хургаде отдохнул, на Красном море.
— Красном море, — повторил Исай за братом с уважением.
— И собирается жениться, сразу двое от него беременные, минимум.
— На ком же из двоих?
— Тебе, Исай, действительно так интересно? — улыбнулся брат, прихлебывая чай из кружки. — Да на третьей, Рае, директрисе турагентства. С бизнес-планом, — уточнил Валерий. — На грядущую Олимпиаду.
— А Тенгиз что делает? — спросил Исай.
— Да многое, как все сейчас. Но главное, на чем решил сосредоточиться, — Олимпиада.
— Это как?
— А так.
— Спортивные товары продавать?
— Спортивные товары, — снисходительно Валерий усмехнулся, — продают с успехом западные сети крупные, типа «Спорт-мастера», слыхал?
— Не приходилось.
— Что ты тут вообще слыхал, брат? Кроме петуха... Консалтинговая компания будет работать.
— Как? — переспросил Исай. — Консал...
— Консал, консал, — кивнул Валерий. — Консультации по всем вопросам, от билетов до досуга, понимаешь?
— Понимаю, — отвечал Исай, подкладывая брату помидоры и капустку квашеную.
— Ни хрена-то ты не понимаешь, брат! — Валерий замолчал задумчиво, будто в уме что-то прикидывая и подсчитывая. — Сколько соток у нас в собственности? Восемьдесят? И еще в аренде на полвека несколько гектаров...
— Сорок девять лет, — сказал Исай. — Осталось сорок.
— Документы все в порядке?
— Все.
— Ты хоть примерно представляешь, сколько сейчас может стоить наша эта развалюха? — Он обвел брезгливым взглядом комнату: обшарпанная печь, диван, иконы... — И не снилось тебе столько денег!
— Мне вообще не снятся деньги, — отвечал Исай, почувствовав неладное, но улыбаясь брату. — А тебе?
— Мне? Не то чтоб снятся... Мне они необходимы. Чтобы стать акционером.
— Стать акционером, — повторял Исай.
— Тенгиз меня позвал. И я должен вложиться. Чтоб потом, уже к весне, рассчитывать на прибыль. Понимаешь, брат? Ну что смотришь как баран на новые ворота? Край как нужны деньги!
— У меня нет денег, — отвечал Исай.
— А дом?
— Что «дом»?
— Ну дом же стоит денег, олух ты небесный! А у Гизика знакомый есть богатый в Лондоне: дома, коттеджи, виллы на Лазурном берегу, в Майями, на Онтарио в Канаде, на Женевском озере в Швейцарии... Короче, он шале хочет себе построить. Небольшую и уютную семейную гостиницу. У нас.
— К Олимпиаде?
— Да какая разница! Он здесь бывал, на горнолыжной базе отдыхал с подругой. И ему понравилось. Тенгиз теперь подыскивает для него участок у реки. И обязательно, чтобы с широким панорамным видом на сверкающие льдом вершины. В стороне от суеты... Короче, как у нас. — Валерий наконец-то посмотрел в глаза Исаю. — Что ты думаешь, а, брат? Согласен?
— С чем?
— Какой же бестолковый! Дом продать! — Валерий стал терять терпение.
— Наш отчий дом? — переспросил Исай. — А где мы будем жить? — дыхание в зобу Исая сперло, как тогда, от сильного удара в грудь. — Не можем мы продать дом деда и отца. Мы родились тут, похоронены родители... Пошли, я покажу! — сказал Исай с уверенностью, что Валерик шутит и, дойдя до их фамильного погоста, постояв там, у могил их матери, отца, дядьев и деда, перестанет так шутить. — Пошли! — Он крепко взял брата за локоть.
— Что, я не был там?! — Валерий раздраженно попытался вырвать руку, но почувствовал, как в детстве, что Исай сильнее, локоть был зажат, будто в тиски. — Пусти мне руку!..
Взгляды братьев встретились. Смятение, любовь и доброта в глазах Исая напоролись на обиду, комплексы и злость в глазах Валерия. Исаю показалось, что братишка, закусив губу, вот-вот заплачет, как когда-то в детстве.
— Ты прости меня, пожалуйста, — разжав тиски, сказал Исай, повинно склонив голову и покаянно улыбаясь. — Это ж отчий дом...
— Я понимаю, — успокоился Валерий. — Думаешь, что мне легко, не жаль?.. Но жизнь меняется, как ты не понимаешь! Мы еще недавно и помыслить не могли о том, что в нашем захолустье, здесь, в углу медвежьем, будет проходить Олимпиада! И вообще!.. Я, например, мечтаю о Париже, Сан-Франциско, Буэнос-Айресе!.. Я понимаю, ты давно уж не мечтаешь ни о чем. Но и меня пойми. Я молод, образован, бабам нравлюсь. А в карманах ни шиша, голяк.
— Но ты работаешь?
— Да что ты сделаешь без стартового капитала? И пытаться бесполезно. Кстати, так всегда и всюду было. И в лихие 90-е, и в нулевые... Если вдуматься, то кто по-настоящему разбогател? Да те, кому отцы оставили наследство, будь то золото ЦК КПСС, квартиры или дачи. Ты не смотришь телевизор, а напрасно, там про все это рассказывают...
— Продадим дом — где ж мы будем жить? Я буду жить с тобой, Валера?
— Не со мной. Я сам пока не знаю, как устроюсь.
— Где?
— В Караганде! Конечно, в городе. — Валерий помолчал задумчиво, мечтательно. — А может быть, в столице нашей родины, как раньше говорили, — усмехнулся брат, закуривая.
— Так уже не говорят? — спросил Исай.
— Сейчас высокий штиль не в моде. И вообще, эти понятия: страна, держава, родина, дом отчий... устарели.
— Где же мы живем, по-твоему?
— В пространстве, — отвечал Валерий. — На котором все решают деньги, как бы мы ни ерепенились... святых из себя строя.
— Без тебя я не смогу, — сказал Исай, почувствовав, что говорить этого не стоило, но вспомнил, как держал в руках беспомощный кроваво-фиолетовый комочек, крохотного сморщенного старичка, вдруг появившегося между ног у обнаженной матери, лежавшей навзничь на залитых кровью простынях.
— А ты, Иса, если не хочешь жить один, женись, — сказал Валерий, — этот старичок-младенец, все еще стоявший у Исы перед глазами, но дававший властным баритоном наставления, едва ли не команды. — Что тебе мешает-то жениться? Бабу, поди, хочется, ведь ты физически почти здоров. — Валерий посмотрел на локоть. — по тебе ведь скалолазки-альпинисточки, я еще помню, сохли и с ума сходили, даже иностранки... Мне рассказывали, как...
— Не надо, — попросил Исай.
— Короче, я б женился на Марии, — улыбаясь, продолжал Валерий, — чистоплотная и, как писали в книжках, со следами красоты былой... Мария очень даже ничего была. Ходили слухи, что возле ее палатки в альпинистском лагере выстраивались очереди...
— Я прошу, не надо, — повторил Исай, лицо его побагровело. — Ну, пожалуйста.
— А что такого? — недоумевал Валерий, улыбаясь. — Этим ведь теперь гордиться можно! Сам мне говорил, что был влюблен в нее, что ревновал к цветам, к поваленным деревьям, к валунам... Так ревновал, что даже сбросил в пропасть камень, на котором она посидела несколько минут, переводя дыхание. Разве не так?
Все было так. Действительно, Исай в Марию был влюблен всегда, но, сызмальства робея перед женщинами, так и не отважился сказать об этом ей, когда-то фантастически, божественно прекрасной, как с картины. Все готовился, все набирался мужества, загадывал: вот после восхождения, того, другого, третьего, вот после покорения вершины... Так и не набрался. И потом, в снегах на дне ущелья, первое, что он увидел, приходя в сознание, сквозь пелену меж тем и этим светом, словно в сполохе, лицо Марии...
А она то уезжала с кем-то в город, возвращалась, снова уезжала, умерли ее родители, почти одновременно, дом стоял пустой, заброшенный, разграбленный. Болтали, что Мария то ли в Штатах, то ли в Швеции, то ли вообще в Австралии и счастлива с миллионером — виллы, яхты, самолеты... Но Мария неожиданно вернулась. С мужем — стариком грузином, седовласым, статным, сероглазым, с пальцами, унизанными золотом, и шейной цепью в палец толщиной с массивным золотым крестом. (Ходили слухи — бывший вор в законе, этому свидетельство обильные наколки, но никто точно не знал, а сам, осипший, молчаливый, ничего не говорил.) Все полагали, что заехали они лишь для того, чтобы сходить на кладбище к родителям Марии и продать их двухэтажный, с башенками и террасками и тоже панорамным видом на вершины дом, оформить документы, благо земля в поселке год от года дорожает. Ждали, что появится кабриолет и увезет Марию Ландышеву — или как ее теперь фамилия — уже на веки вечные. Но не уехала. Осталась. И жила отшельницей — после того как ночью от саркомы умер муж (покинувший родной Кавказ еще при жизни Джугашвили-Сталина, скитавшийся по СССР, судимый многажды, имевший, как потом стало известно, много жен, законных, незаконных).
Со двора Мария выходила редко. Не общалась даже со своими школьными подругами, давно уж бабушками. Все состарились, кто в молодости не уехал, даже те, кто ей годился в дочки. А Мария — может быть, тому причиной зрение, ухудшившееся после того, как сбросили Исая в пропасть, — вовсе не менялась.
— ...Ну, договорились?
— Нет, — сказал Исай. — Мы не договорились.
— Почему? — спросил Валерий.
— Потому что отчий дом. И продавать его нельзя.
— Да ты твердишь об этом с детства, сколько помню... Но оплачивать-то нечем коммуналку.
— Есть чем. Моей пенсии по инвалидности вполне достаточно.
— Допустим. Ну а остальное-то? Земельные излишки, помещения, жилые, нежилые площади... Ведь изымают все к Олимпиаде. И вообще — на будущее. Все теперь иначе.
— Почему?
— Ну, как ответить? Парой фраз тут не отделаешься. Жизнь уже другая. Ты не понимаешь?
— Я не понимаю, — старший брат кивнул. — Что в ней принципиально изменилось?
— Все, — ответил младший. — От начала до конца. И потому, уж извини, не вижу я иного выхода, как только...
— Только что? — спросил Исай.
— Продать дом. Вместе с нашим больше чем в гектар участком: яблонями, виноградом, вишнями...
— Вишневый сад продать? — спросил Исай. — Вместе со мной? — он улыбнулся как-то... инфернально.
— Я же говорю, что есть конкретный покупатель. В Лондоне. И он готов в любой момент, когда уладим все формальности, договоримся, выслать представителя. А может быть, и сам появится, кто знает. Олигархи ведь непредсказуемы. Тем более грядет Олимпиада, а его олигархические интересы там, вокруг и около Сочей и все такое. Кажется, какой-то мост или тоннель. А может быть, больница. Я не в курсе. Знаю: посулил хорошие, и очень даже, деньги за наш дом, за эту развалюху, хочет возвести здесь, в тихом, как считает, месте на отшибе, в стороне от строек, частную уютную гостиницу-шале. Не знаю, что его влечет, чем руководствуется. Может, для него копейки, но для нас с тобой... вся жизнь. Согласен? Ну, скажи, что ты обдумал хорошенько и согласен.
— Не согласен, — отвечал Исай. — Я не могу уехать. Да и некуда.
— Наивный брат мой! Ну а что бы ты стал делать, если бы узнал, что я отсюда уезжаю навсегда? Ну, предположим, за границу? Скажем, в Новую Зеландию или Австралию? И больше никогда и ничего ты не услышишь обо мне?
— Я б не поверил. Заграницы нету. Есть наши фантазии.
— Наивный брат мой, — повторил Валерий. — Заграница есть, да еще как она, как говорится, и цветет, и пахнет! Ну а мы с тобой в дерьме, брат.
— Не в дерьме. Согласен, хлеб дается не всегда легко. Но не в дерьме. Иначе бы не покупали наши земли.
— Вот те на! — Валерий растерялся. — Возразить-то нечем... Ну, тогда последний довод: деньги. Чем платить ты собираешься за нашу землю, выходящую на реку и на водопад? Своей несчастной инвалидной пенсией, которой даже и на тысячную часть не хватит? Не нервируй меня, брат! Не зли, пожалуйста, а то ведь знаешь — я, как ты, припадочный.
— Я этого не знал.
— Теперь вот знай. — Валерий вдруг почувствовал, что легче всего взять Исая жалостью. — Припадки у меня сравнительно недавно, года три-четыре... Но тяжелые, и все труднее из них выбраться: трясучка, бьюсь точно ведьмак на шабаше, у рта не то чтоб пена, но весьма похожая субстанция... Короче, тяжко. Мне лечиться надо, братик, за границей... Ну, согласен?
— Я не знаю, что сказать... — пожал Исай широкими плечами. — Ну а как же я?
— А ты на это время переселишься к... Марии, например, — предположил навязчиво Валерий. — Ты ведь сам рассказывал, что у вас было нечто в юности...
— Что было у нас в юности?
— Ну, ладно, в общем-то могло быть, это же естественно... Потом, когда вылечусь, я вернусь и заберу тебя, если не возражаешь. Ты не против?
— Но куда, когда, как заберешь? — не понимал Исай. — И поздно уже думать о женитьбе. Мне б дожить спокойно. Сколько Бог отпустит.
Свидетельство о публикации №225110301690