Время в займы
В десять раз больше — повторяла я про себя, как заклинание и как приговор. В десять раз больше усилий, в десять раз больше времени. Крошки времени не собираются по щелчку — они лениво прячутся в шершавых складках мироздания: в ворсинках земли, в ротиках старых часов, в ресницах тех, кто ещё умеет плакать от красоты. Их надо выковыривать из утра, вытягивать из середины ночи, выжимать из случайных улыбок. И — нет дороги назад. Нет.
Я любила беспорядок. Неухоженные сады возбуждали во мне радость больше, чем партеры с идеальными линиями; стриженные кусты казались мне лжию о природе. Как можно называть чудом то, что подстрижено ровно, когда чудо — это случайность, спонтанность, царапина на лепестке? Поэтому я шла в дебри, в те самые всклоченные заросли, где ночь прячет росу, а ветер мнёт рассветную туманность, и там искала крошки.
Кто я? Хранительница? Колдунья? Мать, если хочешь. Я собираю время — не для себя, нет. Для того, чтобы вернуть людям их внутреннюю плоть, их право на несовершенство. «Совершенство стоит того, чтобы жить», — говорила я самой себе, горделиво и устало. Так говорила женщина, которая знает: чтобы сотворить совершенство, нужно сотворять жизнь. А жизнь — это риск, шрам, недорепетированная сцена.
Всё начиналось с ребёнка. Не моего — чужого, но близкого. Он лег на землю и перестал дышать смыслом. Лицо его было как опустевший сад: всё подстрижено под «надо», под «так правильно», под «не мешай». Доктор велел ждать. Мама молилась. Я знала другой рецепт: взять минуты, не больше крошки, — и вложить их в его ладони. Минуты были цепкими, затаёнными в узлах чертополоха, они были робкие, как первобытный лепесток. Я отлучилась в заросли и там нашла их — миллионы, разбросанные, как семена. Я собрала их в глиняную чашу, отрывая время друг от друга зубами своей боли и доброты. В десять раз больше, чем обычно. В десять раз больше — потому что пустота жадна, потому что пустота умна.
Пусть это прозвучит высокомерно: я не люблю тех, кто жаждет порядка ради порядка. Люблю тех, кто ломает кусты ради песни; люблю тех, чья красота — случайна, неожиданна, почти преступна. Люблю надлом. Люблю, когда слова не влезают в книжку; когда стихи жируют на щеках мальчишки с растрёпанной косой. В букете диком — дикая краса. Но только не думай: я не наивна. Я прикрываю. Я прячу то, что может ранить. Я надеваю на гниющий плод шелковую повязку, чтобы он не упал раньше времени. Так делала мать, так делает мастер. И я — иронично, с достоинством — называла это «искусством спасения».
«Кто идеал из смертных? Назови!» — задавала я себе вопрос в тёмные часы. Врач нужен больному, чтоб стал он здоровым; мать нужна ребёнку, чтоб не утонул в пустоте. А идеал? Идеал — это тот, кто умеет вынести несовершенство и сделать его опорой. Это — созидатель, не разрушитель. Он не уничтожает дебри, чтобы посадить розы; он находит в дебрях зеркала.
Мои руки шли, как чёрные птицы по шёпоту ветра, и каждая крошка времени я шлифовала до прозрачности. Точность — да, точность нужна; гибкость — конечно; изобретательность — без неё нечего делать с минутой. Но душа — вот что требовало смелости. Я давала этим крошкам голос. И знала: если вложить в чьё-то запястье россыпь пробуждённого времени, то человек снова начнёт смотреть глазами, а не циферблатом. Он снова сможет ошибаться и исправлять, смеяться и плакать, любить и терять. Это — совершенство не статичное, а дышащее: постоянное шлифование, вечная работа.
Однажды я встретила женщину, которая считала себя пустотой. «Пустота — это не я», — говорила я ей. Но она отвечала взглядом: «А что, если я — и правда пустота?» Я вложила в её карман маленькую крошку — ту, что осталась у меня после ребёнка. Она принюхалась, как птица, и впервые за долгое время ощутила жар в пазухе. «Это — твоя ошибка», — сказала я ей. — «Исправляй её. Вместе». Она рассмеялась, немного надменно, и это был лучший смех, потому что в нём слышалось принуждение к жизни.
И вот что мудрое: я научилась не ждать мгновенной магии. Совершенство не приходит, как червь к яблоку. Его надо вызывать, как гром, шаг за шагом. Оно требует десятикратного труда, потому что мир любит роскошь пустоты и не отдаёт свои тайны без боя. Но в этот бой я вступала с радостью — не ради победы над миром, а ради удовольствия от боя. Ирония — моя броня: я не верю в священные истины, но обожаю свершения, которые родились из труда.
В конце концов я поняла одно: нет смысла пытаться спасти всех. Спасти можно лишь тех, кто согласен шевелиться, кто готов принять крошку времени и начать её шлифовать. Мать не спасёт непокорного ребёнка — если тот не хочет смотреть. Доктор не вылечит душу, если та не стремится к дыханию. Идеал — это коллективное ремесло, не одиночный трон.
Я продолжала собирать. Я шла в дебри, я шевелила ветви, я вытискивала время из росы. Я шептала: «Живи. Не ради идеала — ради жизни. А идеал придёт, как награда, если труд будет честен». И в этой честности, с гордой иронией в груди, я становилась самой собой — несовершенной, упорной, нежной. И, может быть, чем дальше я шла, тем меньше оставалось дороги назад, но тем более светлее становился путь вперёд.
Свидетельство о публикации №225110302185