Князь Сергей 7. Тюремный разврат
Надо сказать, князь с недавних пор чувствовал усталость от тайных дел, он даже как-то попросил у заговорщиков, чтобы те отпустили его в Киев, где он числился по службе, а 13 декабря послал Михаилу Орлову письмо, испрашивая дозволения передать ему свои диктаторские полномочия. Он тревожился за исход дела, этот храбрый полковник, чью смелость в свое время отметил Наполеон, оробел не от страха, а от сомнений, он предчувствовал неудачу. По словам М.Н. Покровского, это была обычная история «храброго солдата, становящегося трусливым генералом». Многие и многие из тех, кто имел реальную силу и присоединился к обществу, когда «конечное его действие представлялось в неизвестной дали», предпочли отречься, стоило этой «дали» замаячить непозволительно близко. Вступив в тайные общества в послевоенной горячке, с годами они обрели должности, вес, обзавелись семьями, нажили житейскую мудрость и опыт, и предпочли отстать от опасных мечтаний юности. В мемуарах он называл отступников: Граббе, Гурков, Горчаков, Бибиков, два Муравьевых, один из которых впоследствии стал сибирским генерал-губернатором, братья Шитовы...Сомневался и князь Трубецкой, но все же вышел на Сенатскую площадь и только там дрогнул.
Полки стягивались медленно, он понимал, что дело уже проиграно, - и не перенес этого чудовищного давления – ощущения громадной ошибки, сломавшей жизнь ему и его близким. Он ушел очень тихо, а вечером укрылся в доме своего шурина Лебцельтерна, на неприкосновенной территории австрийского посольства. Николаю пришлось вести переговоры о его выдаче. Не одно невольное предательство бывшего диктатора погубило восстание, однако его бегство с поля боя повлияло на общий исход, парализовав войска декабристов.
В своих весьма подробных воспоминаниях князь Трубецкой пропустил 14 декабря, ограничившись одной сухой фразой:
«Происшествия 14 декабря и последующих дней известны».
Лгать ему не позволяла совесть, говорить правду оказалось выше сил.
К его чести, он не сразу дал показания. И Трубецкой, и Николай описали в своих мемуарах первый допрос, и оба свидетельствуют, что арестант запирался. Гедиминович, отпрыск картлинских царей (дедом его был грузинский царевич Александр – еще тот смутьян), Трубецкой, как и Волконский, имел все, о чем только можно мечтать: титул, состояние, близость к царской фамилии,- и Николай был предельно возмущен. Что в этой голове? – наставил он палец на лоб «диктатора». - Вы – и с этой дрянью?..
Внук царевича оставил своих товарищей и смел надеяться, что неучастие в бунте делает его невиновным. Однако новый император, в отличие от предыдущего, считал, что искоренять преступления нужно еще в головах. Бегство с поля боя не снимало вины с «диктатора»; к тому же в доме у него отыскалась улика. Как гласят «Записки» Николая, это была «черновая бумага на оторванном листе, писанная рукой Трубецкого, особой важности; это была программа на весь ход действий мятежников на 14-е число, с означением лиц участвующих с разделением обязанностей каждому».
Уверять, будто он ничего не знает о тайном обществе, оказалось бессмысленно. Он еще твердил: «Я невиновен», - по воспоминаниям императора, он был уверен в своей правоте и отвечал крайне дерзко; мемуары Трубецкого говорят примерно о том же: они с государем почти кричали друг на друга; у последнего временами от обиды прорывался жалобный тон… а вот дальше их показания сильно разнятся.
Трубецкой повествует о своем послании жене, которое его заставил написать император. Последний же рассказывает, как князь, увидев злосчастную улику, рухнул перед ним на колени. Его апломб тут же исчез. В действительности, вероятней всего, было и то, и другое, каждый не солгал, но скомпоновал наименее болезненный для него вариант. Декабрист на коленях оказался крайне неудобен для последующих эпох, романтизирующих героев 14 декабря, однако сложно заподозрить во лжи императора, ему не было резона врать; к тому же его показания подтвердил великий князь Михаил Павлович, который застал мужчин в этот весьма неловкий момент.
Не перед царем он упал – в тот миг Николай Павлович олицетворял для него судьбу; не страх подогнул колени того, кто некогда не кланялся даже пушечным ядрам, а все то же мучительное ощущение непоправимой ошибки. Ведь он же предчувствовал…
Многие не хотели верить молве. Якушкин-младший в своей командировке в Сибирь познакомился с князем; тот произвел на него неизгладимое впечатление, впечатление человека «исключительно порядочного». Сведения Якушкина о декабристах в письмах того времени зачастую полны слухов и недобрых характеристик; сплетни о Трубецком он повторить не решился, такое громадное уважение вызвал в нем этот человек. Он отказался верить наветам; сам же Трубецкой впоследствии не желал что-либо оспаривать или опровергать:
«Знаю, что много клеветы было вылито на меня, но не хочу оправдываться. Я слишком много пережил, чтобы желать чьего-либо оправдания, кроме оправдания Господа нашего Иисуса Христа».
Однако клевету, как правило, опровергают. После амнистии князь Трубецкой, потерявший в Сибири жену, замкнулся в узком кругу друзей и родственников.
Архивные документы - вещь безжалостная. Ему дали бумагу, и он стал писать. Поначалу показания были уклончивые, - в вину себе он ставил только то, что «не употребил всех сил моих к предупреждению вчерашних несчастий». По его мемуарам, уже 17 декабря у следствия имелся обширный список, из которого он «увидел, что известен весь состав и все лица».
«Я не знал, - добавляет он, - что Майборода сделал свой донос».
Однако Чернышев снял показания с Майбороды только 22 декабря, причем непосредственно в Тульчине, до Петербурга они дошли максимум через неделю. А 23 декабря в Петербурге заработал Тайный Комитет. Трубецкой отвечал уже подробнее, но вновь обтекаемо, не забывая каяться, как Рылеев, и снова обвиняя «вредного человека» Пестеля, который втянул его в тайное общество.
«Бог видит мою душу, я не был никогда ни извергом, ни кровопийцей, и произвольным убийцей я быть не могу. Не меньше того я в лице всего света всем сим сделался, и теперь мне больше ничего не остается желать как умереть».
Было это одно из первых следственных заседаний, и комитетчики смотрели на него во все глаза: князь Трубецкой – предводитель шайки разбойников, - ибо героя делает удача, а детям декабря не повезло. У его судей руки были по локоть в крови; неверные, лукавые, они меняли императоров ради собственной выгоды, но им и в голову не могло прийти уступить часть своих привилегий нижестоящим сословиям. Напротив, стоило тому или иному самодержцу взяться за реформы, как он тут же наталкивался на глухое, а часто и злобное сопротивление своей аристократии, что наглядно показывает история Павла Первого. По сути, русский царь - представитель, казалось бы, абсолютной монархии - вечно кружился между Сциллой высших сословий и Харибдой плебса, и почти всегда проигрывал. Надо сказать, на князя Трубецкого, Гедиминовича и потомка грузинских царей, мнение людей его круга также влияло едва ли не сильней, нежели его собственные убеждения.
«Два, три человека спрашивали меня разные вещи в одно время с насмешками, колкостями, почти ругательством, один против другого наперерыв».
Что он чувствовал тогда – стыд? или наконец-то испуг?
Ибо впоследствии «диктатор» с возмущением вспоминал, как Бенкендорф произнес: возможно, княгиня Трубецкая знала…
Он в ужасе отнекивался, будущий шеф жандармов настаивал: но ведь это так натурально – довериться тому, кого любишь…
Это заседание окончательно сломило того, чьей смелостью восхищался император французов. Злоумышленник, Робеспьер, приспешников которого пришлось разгонять картечью, неудачливый цареубийца – его зрачки метались от лица к лицу, на него нападали вдвоем, втроем, участник заговора против Павла Голенищев-Кутузов надрывался от хохота:
«Быстрее собьется», - сквозь смех говорил он, остальные бросали на него взгляды искоса, а потом отводили глаза. Он чувствовал себя отщепенцем, Иудой… и Катя, кроткая Катя – от одной мысли, что она будет стоять перед ними и мять в руках носовой платочек, к его голове приливала кровь. Этих слов он не простил Бенкендорфу, оставившему у арестантов, в общем-то, неплохое впечатление.
«Бывало… потупит глаза и молчит, а когда Чернышев начнет стращать, кричать, то даже часто его останавливал», - Н.И. Лорер.
В пику генералу Чернышеву - тот курировал дела «южан» и вел себя крайне грубо, - будущий хозяин Третьего отделения был снисходителен и невъедлив, благодаря чему приговоры «северян», как ни странно, в большинстве своем оказались мягче, чем у членов Южного общества. Более половины подопечных Чернышева были сосланы на каторгу, тогда как среди тех, кто вышел на Сенатскую площадь, «каторжные» приговоры получили не более трети подследственных.
Насколько беспочвенны были опасения Трубецкого?
Была сия эпоха эпохой последних рыцарей. Англичане галантно пропускали через блокаду французские корабли с товаром для красавицы Жозефины, победители, пленив противника, делили с ним кусок хлеба, а женщины, дети и старики находились на периферии сражений. Было это время, когда государственные преступники отвечали лишь за себя, не разделяя участь с родными и близкими, когда жену не ссылали единственно за супружество, а сын за отца не отвечал… Родственники декабристов не потерпели ни малейшего урона ни в гражданских правах, ни во мнении общества, их принимали в гостиных, продвигали по службе, награждали лентами… Дворянское сословие согласилось принести в жертву своих сыновей, но дочерей императору оно б не простило.
И все же в этой сугубо мужской разборке – последней, в которой не участвовал слабый пол – пострадали два нежных создания. Как и жены декабристов, они разделили участь своих возлюбленных, но по-своему.
О восстании Литовского пионерного батальона известно немного, его затмили более яркие события и более мощные выступления, а ведь через десять дней после бунта на Сенатской в польском городе Белостоке целый батальон отказался присягать новому императору. По некоторым данным, организаторы саботажа через Лунина и Кюхельбекера имели связь с декабристами; существовало в Белостоке и некое тайное «Общество военных друзей». Двоих предводителей, Константина Игельстрома и Александра Вегелина, следствие арестовало по горячим следам; Игельстром успел передать бумаги невесте Вегелина, Ксаверии Рукевич. Суд да дело – девушка бумаги сожгла… Ее брат Михаил был взят чуть позднее своих друзей; всех участников саботажа приговорили к смертной казни – не за путаницу в присягах, такие казусы в дни междуцарствия случались, - а за организацию тайного общества. Увы, один из «военных друзей» давления не выдержал… Взяли под стражу и Ксаверию; юная девушка, хрупкая дворяночка, держалась на редкость мужественно, она «запиралась», отказавшись дать показания. Константин Игельстром упрекал несдержанного «друга»:
«Вспомни, сколько особ остается, которые могут быть спасены! Неужели женщина, девушка должна превзойти тебя в стойкости?»
За сокрытие улик Ксаверию заточили в обитель, но самое удивительное случилось позднее, когда вернулась Корнелия Рукевич, нареченная Игельстрома. Молоденькая девушка, которая полгода гостила в соседнем городе и ничего не знала ни об арестах, ни о бумагах, оговорила себя, заявив, что помогала сестре жечь документы. Корнелия не желала расставаться с любимыми…
По высочайшему повелению смертный приговор троим организаторам заменили каторгой - десять лет с последующей пожизненной ссылкой. Девушек добрый цесаревич Константин предложил лишить дворянского звания и сослать в Сибирь – на вечное поселение; в итоге Ксаверию приговорили к одному году заточения в Бригитском монастыре в Гродно - в ХIХ веке обитель использовали вместо тюрьмы. Корнелии дали шесть месяцев. Содержались арестантки с особой строгостью, с полным запретом на общение с окружающими; для Ксаверии год растянулся на два. После монастыря поселились Рукевич у дяди в Гродно, сестры прилежно писали в Сибирь, подавали прошения, дабы всемилостивейшим одобрением позволено им было соединиться с возлюбленными, женихи через княгиню Волконскую просили вымолить у властей дозволения хотя бы свидеться…
Все четверо получили отказ, а Мария Волконская – выговор за попытку увлечь своим примером «новые жертвы». Свиделись ли девушки со своими возлюбленными, неизвестно. Брат умер в сибирской ссылке, больше они его никогда не увидели, Игельстром и Вегелин по отбытию каторги попросились в ссылку менее безнадежную, но более опасную, чем Сибирь, – на Кавказ; оба вернулись в Россию пятнадцать лет спустя. Игельстром женился, Вегелин остался верен своей Ксаверии, сведения о которой крайне противоречивы: девушка не то умерла через несколько лет после описываемых событий, не то приняла постриг. У Туманик Е.Н. я нашла упоминание о том, что Ксаверия позже «вышла замуж за коллежского регистратора Марцелия Ордынского, почтового чиновника в Белостоке и родного брата сибирских ссыльных Карла и Феликса Ордынских». Последние также проходили по делу о Литовском пионерном батальоне. Видимо, сошлись две горестные души… О судьбе Корнелии ничего не известно.
Да! позднее на воротах монастыря Св. Бригитты была установлена памятная доска в честь сестер Рукевич. Она и сейчас там. Право слово, вечную память девушки заслужили…
И в этом свете особенное значение приобретает нежелание Волконского посвящать в дела заговорщиков свою молодую жену. Помните, как Маша топала ножкой, когда муж бывал несносен и бросал ее, убредая по каким-то неведомым ей делам? И как оберегали женщину и Сергей Григорьевич, и родственники, несколько месяцев скрывая от нее петербургские новости...
Дайте мне хоть подумать! – кричал внук царевича, а они наседали. Великий князь Михаил Павлович прервал спор:
«Требование князя Трубецкого справедливо. Задайте ему письменные вопросы».
Шатаясь, он вышел из допросной «с единственным желанием, чтоб Господь Бог возмилосердовался надо мною, и скорее прекратил тягостную жизнь мою».
«Я пришел в свой номер в совершенном изнеможении и стал харкать кровью».
Однако, упирая в «Записках» на эмоциональную сторону вопроса (и здесь Трубецкому можно верить), он почти не упоминает о стороне фактической: как в смятении исписывал лист за листом, давая все новые и новые показания.
«Я против воли моей был введен в такие дела… я действовал против моего сердца, против моих правил, против всего что есть святого…. Я не только главный, но может быть и единственный виновник всех бедствий онаго дня, и несчастной участи всех злополучных моих товарищей, которых я вовлек в ужаснейшее преступление и примером моим и словами моими… Если б я с самого начала отказался участвовать, то никто бы ничего не начал… Один раз войдя уже в толпу мятежников, я при случае сделался бы истинным исчадием Ада, каким-нибудь Робеспьером или Маратом…»
В сумбурном письме Бенкендорфу от 25 декабря он жаловался, что на злополучном заседании на него взирали как «на ожесточеннаго в сердце преступника, как на злобнаго какого изверга», и умолял об одном – чтобы его не заставляли клеветать на невинных, ибо «между самыми порочнейшими людьми, между самыми гнуснейшими разбойниками, есть некоторое чувство чести, что предательство и между ими почитается безчестным и гнусным».
О да, он, как мог, избегал оговора, по возможности выгораживал и огораживал, пытался изложить историю общества, аргументируя и взывая… и все же его допросные листы изобилуют мельчайшими подробностями, он упомянул даже о видах общества на Сперанского, Мордвинова, на Ермолова, что вызвало новые вопросы следствия. Весь основной список заговорщиков, наиподробнейший, с указанием даже тех, кто давно из тайного общества вышел, был составлен по показаниям Трубецкого.
После 23 декабря в нем появилась даже какая-то угодливость:
«Верьте еще ради Самаго Христа Спасителя Нашего, что я не желаю и не буду скрывать ничего, если изволите потребовать чтоб я в чем-либо дополнил мои показания. Сжальтесь над несчастным и раскаивающимся преступником, и поверьте что он не имеет желания что-либо утаивать, но единственно чистосердечным признанием и откровением желает доказать вам, сколько он чувствует и всю великость вины своей, и все благодеяния Государя своего…»
История Трубецкого – это история падения порядочного человека, и проследить ее этапы довольно легко. Он сомневался уже до восстания, заколебался на площади, на допросах его уязвило, что люди, еще вчера жавшие ему руку, уравняли его с убийцей; наконец, он испугался за свою жену… Лучше всего охарактеризовал подобную метаморфозу один из самых стойких декабристов, И.Д. Якушкин: это «тюремный разврат». Давая показания следствию, говорил он, постепенно совершаешь «ряд сделок с самим собою»…
Свидетельство о публикации №225110401359