Смерть Актеона. Язык смерти - это музыка

Когда князь Григорий впервые со всей явственностью осознал, что это так, ему только исполнилось двадцать, и он находился в одном маноре, у знакомого знакомых, с которым его свёл князь Александр фон Ливен, его приятель и соученик по Сорбонне. Тот всегда сводил всех со всеми, его талант, унаследованный от матушки – знаменитой княгини Ливен, которая, несмотря на всю сердечность, Григория явно не очень-то жаловала и всегда смотрела на него так, словно ожидала от того некоей непристойной выходки. И это было полезно для князя в Англии, где он никого особенно не знал, но где ждал своего назначения. Он не знал ещё, останется ли он здесь, при князе Ливене (ему не хотелось бы этого), или отправится куда-то подальше, поэтому пока проводил время в некоей праздности и пытался забыть всё то, что случилось в Петербурге, в его семье, в его личном мире. И просмотр живописной коллекции Сазерлендов, когда-то принадлежавшей французским монархам, должен быть стать одним из досугов.

Картин было всего двадцать шесть, они принадлежали кисти гениального Тициана, и князь Григорий впервые видел его в оригинале. Он не слишком разбирался в тонкостях, не будучи сам живописцем и не видя, как те трудятся. Вообще, он больше привык к современному стилю или же к беззаботным, обыденным изображениям голландцев. Здесь его поразило другое, и князь бы затруднился сказать, что именно.

Два сюжета были, как водится, мифологическими. Полотна в изобилии представляли обнажённые и полуобнажённые тела. Грубый, неотёсанный человек в звериной шкуре, под некими полукруглыми сводами, застаёт врасплох разнообразных красавиц, расположившихся вокруг источника. Главная из них – Диана, узнаваемая по диадеме с месяцем во лбу, - закрывается наиболее отчаянно, но все усилия прикрыться тщетны -  от неожиданности грубиян уронил лук и стрелы, лицо его, слишком простое, даже вульгарное, отражает изумление – непонятно, то ли он разочарован тем, что богиня и её спутницы оказались такими же, как и любые смертные, то ли, наоборот, поражён их прелестью и статями.

Историю знали все, кто читал Овидия. Григорий не только читал, но и переводил его – и его перевод на французский именно этого сюжета – Диана, она же Артемида, покаравшая незадачливого охотника Актеона – удостоился премии.  Тема была взята абсолютно случайно и не его волей – так распределил преподаватель.
 
Григорий ещё раз взглянул на тела красавиц, на озадаченный профиль Актеона, и хотел было перейти к другим полотнам – сложно смотреть все сразу, да ещё внимательно, - как остановился перед соседней картиной.

На ней метаморфоза уже случилась. И Актеона, уже превращённого в оленя – остался лишь торс человека, - рвут его бесчисленные псы, почуявшие добычу, на которую их натравили. Диана, уже не беспомощная красавица, еле прикрывающая тело от похотливых взглядов, - в полной своей ипостаси охотницы, бесстрашной и быстроногой, готовой нанести последний удар. И свет на картине такой, что у него закружилась голова.

Но не живопись заставила князя остановиться. Не драма сюжета. Не странный полусвет, царивший в мифическом лесу.

Он услышал звук, простой и низкий. Не дикие крики разрываемого на части полуоленя-получеловека, не лай и рычание псов, не трепет натянутой тетивы и стон летящей стрелы, не рёв далёкой бури. Точнее, всё это вместе в этом низком, уходящим куда-то на дно, звуке. Он был неспешен и долог, не обрывался, а тянулся, постепенно затухая, затем менял регистр, и что-то в нём было такое, что заставило князя побледнеть. Он ощутил неожиданную панику – такую, какую чувствовал несчастный, и в то же время ярость, заключённую в телах его верных псов. И всё это отражалось в этом протяжном, низком пении, заполнившем лес, воздух, небо.
Князь закрыл глаза, чтобы больше ничего не видеть. Но звук остался и никуда не ушёл. Даже не стих. От него разрасталось отчаяние – бороться бесполезно, участь решена, ничего не поделаешь. И чувство это Григорий тоже когда-то испытывал, тоже без всяких на то внешних причин, и тоже от какой-то мелодии. 

- Ваше Сиятельство, вы хотите приобрести эту картину? – голос лорда Уинфри раздался неожиданно для князя Григория Волконского. Оказалось, что он созерцает Тициановское полотно вот уже второй час.

Князь вздохнул, приходя в себя.

- Что вы, Уинфри. Мне не хватит для этого никаких денег, - отвечал он задумчиво и легко. – К тому же, не знал, что вы это продаёте.

- Можно договориться, - осторожно подошёл к нему его знакомый. – Или, если у вас есть что-то на обмен…

Князь Григорий недоумевающе посмотрел на собеседника. Джае если бы у него были деньги, - он даже не мог предположить, сколько Сазерленды могли предложить за оригинал Тициана, да ещё такой, который доставляет им определённый доход, ведь покойный лорд Говер придумал приглашать в свой особняк почтенную публику за немалую мзду – поглядеть на сокровища Ренессанса, и его потомки следовали его примеру, - он бы ни за что не купил эту работу. Если бы, конечно, не хотел сойти с ума.

Лорд Уинфри заговорил о чём-то другом, кажется, о том, что можно сделать качественную копию, которую никто от оригинала не отличит, он знает художника из Академии, кто прекрасно с этим справляется, но князь Григорий мало его слушал. Отголосок звука ещё жил в нём, никуда не девался.

…Потом, двумя днями позже, проснувшись в поту и с дико бьющимся сердцем от непонятного кошмара, князь понял, что это такое.

Так зовёт его к себе смерть. И ему решать – откликаться ли на этот зов или дать ему звучать далее, пока он не стихнет, а потом и смолкнет на время. Чтобы раздаться с новой силой потом, когда его след возьмут адские псы, когда стрела мстительной богини вонзится ему между лопаток. Когда он камнем упадёт вниз с невероятной высоты. Словом, когда свершится всё то, чего он так боялся лет с восьми – с того возраста, когда дети начинают задумываться о том, что всё на свете закончится, в том числе, и они сами.

Он не любил бояться. Даже если речь шла о смерти. К тому же, князь по своему опыту уже постиг, что страшнее всего неизвестность. Если изучить предмет со всех сторон, он теряет свою страшную сущность, становится привычным и неинтересным, как узор обоев в спальне. К нему привыкаешь так же, как глаза привыкают к темноте – сначала она кажется абсолютной, вызывает отчаяние, будто бы тебя накрыли чем-то чёрным сверху, надавили на глаза, но постепенно она сереет, выцветает, в ней можно разглядеть очертания окружающей обстановки.

Темноты Григорий в детстве тоже боялся.

Из темноты мог вылезти страшный человек, которого князь увидел в начале детства, в ту пору, воспоминания о которой туманны и больше напоминают фрагменты снов. У того лицо было серое и одутловатое, квашней поднимающееся из ворота рубахи, веки полузакрыты, из глазниц сочится кровь. И самое страшное – его руки, с чёрными длинными ногтями, загнутыми вниз, как совиные когти, покрытые багровыми пятнами, - и они тянутся к Грише, пытаются его схватить, а сизые губы мертвеца разлепляются, и он слышит: «Иди-ка сюда, сынок…». Человек мог приходить во сне, на рассвете, когда спишь неглубоко. Он приходил, когда у князя был сильный жар с кровохарканьем, как полгода тому назад, и в детстве, когда он болел, тоже это чудище являлось из темноты, из серых теней и зыбкого света, и то благословляло, то просило помнить, то умоляло простить.

Покойник так и не мог до него дотянуться. Иногда, под властью какого-то наития, преодолевая отвращение, Григорий простирал ему руку навстречу, но между ними стояла какая-то невидимая стена, и рукопожатия не получалось.

«Сынок». К чему оно?

У Григория отец был жив и здоров. На памяти, князь Пётр Волконский никогда не болел и, соответственно, не мог быть этим человеком. Да и он понимал, - уже пора было – что в его, Григория, случае, вопросы его происхождения были весьма запутаны, хотя никто вслух его бастардом не называл, князь Пётр всегда обращался к нему по-отечески, так же, как к брату и сестре. Брошенные косо взгляды, загадочные слова, в том числе, и промолвленные его приятелем Ливеном, странное нежелание матери вообще обсуждать некоторые моменты её собственной жизни, - всё это могло свести Григория с ума, если бы он пытался об этом думать. Однажды он поделился этим со своим другом по Лицею, с которым делил комнату, - откровенность за откровенность, что называется. Тот сказал мудро – он был вообще постарше Григория и видал куда больше: «Во-первых, не ты первый и не ты последний. Во-вторых, это выгодно. Когда тебе покровительствуют сразу двое. Друг твоей матери, ты говоришь, - не последний человек в дипломатическом ведомстве? Превосходно. Ты сделаешь карьеру».

С этим другом Григорий никогда не говорил о своих снах. Потом и сам стал относиться к этому с должной долей скепсиса. Мало ли что может привидеться в кошмарах? Он не маленький мальчик, чтобы бояться чудищ под кроватью.


Когда в свои 5 лет князь Григорий впервые на слух подобрал мелодию польки, которую зубрила старшая сестра Алина, да ещё и сыграл пьесу куда быстрее, не сбиваясь посередине, с той самой парящей лёгкостью, которую и требовала танцевальная мелодия и которую девочка никак не могла передать, хотя разбирала ноты уже вторую неделю, каждый день, учитель понял, что встретился с талантом выше среднего, который не встречал у всех своих подопечных, дочек и иногда – но редко – сынков петербургских и московских аристократов, и доложился об этом княгине Александре Николаевна, думая, что она, как женщина, мать и бабушка, непременно оценит этот дар, даст ему нужное направление и прикажет учить её внука далее. Та лишь непонимающе и с негодованием воззрилась на господина Арбаха, прочеканив: «А что, Алина к фортепиано совсем способности не имеет?». Арбах оправдался, что нет, княгинина любимая внучка тоже имеет и талант, и понимание, хоть на слух мелодию не подберёт, лёгкости в руках у неё нет такой, как у её брата, но, если продолжать занятия, то способности разовьются, она будет играть не хуже любых дам, которых в конце вечера приглашали к инструменту в петербургских гостиных.  При этом, добавил он, князя Грегуара стоит начать учить, он может взяться, объяснить основные приёмы игры и основы сольфеджио, но, если честно, тут нужен куда более опытный педагог, тот, что работает для подготовки профессионалов…

- Для чего ему? - пожала полными плечами пожилая дама, тускло взглянув на Арбаха. – Он же парень.

- Но ведь есть талант… Нельзя зарывать его в землю, Ваше Сиятельство, - проговорил учитель убеждённо и куда горячее, чем того хотел, чем вообще привык общаться со своими клиентами. – Надо развивать его.
 
- Я же уже спросила – для чего? – раздражённо откликнулась княгиня, вставая со своего покойного кресла. – Можете вы объяснить человеческим языком или нет?
Мсье Арбах не знал, что ответить Александре Николаевне. В его собственном мире никогда такого вопроса не стояло. Музыка была чаще всего способом заработать себе на жизнь, а если повезёт – то призванием, тем, что мы оставляем после себя, переступая границы могилы. Последний аргумент он и предъявил бабушке своей ученицы, на что та расхохоталась:

- Вечность? И что? Кому это нужно? Мы приличные люди, а не какие-нибудь шуты. У нас имя есть, в отличие там от некоторых… У нас положение при дворе. Что государь скажет? Нет, вы забавный. Учите Алинку, а этот пока ещё мал, буквы и то не все знает, а вы ему ещё хотите всякое до-соль-ля-си впихнуть.
 
Учитель смиренно вздохнул. Хозяин – барин, сам решает, на что потратить свои средства. Княгиня Волконская, несмотря на все свои богатства, знала счет деньгам, и, если уж решила сэкономить на младшем внуке, в пользу явно любимой и уже избалованной внучки, то не ему его переубеждать. Он только повторил, что ребенка надо учить серьезно, что он может распознать талант там, где он есть, и это никакая не лесть с его стороны, а чистая истина.

- Я подумаю, - холодно, уже думая о чем-то своем, к внукам не имеющим отношения, проговорила Александра Николаевна.

Мсье Арбах не сдавался и решил завести разговор с матерью мальчика, которую все это время видел раза три и то мельком. Он не знал, то ли бабушка его подопечных специально отстраняла собственную дочь от детей, то ли младшая княгиня была, как многие аристократки, которых ему довелось знать на своем веку, равнодушной матерью, не слишком интересующейся собственными детьми. Как бы то ни было, один раз, когда та приехала на подольше в родительский дом и решила поприсутствовать на занятиях, Арбах все же осмелился заговорить о ее младшем сыне. Тень упала на матово-гладкое лицо княгини, почти античное и правильное, но лишенное кокетливой прелести, столь ценимой нынче. Она задумалась. Потом ответила смутным тоном:
- Я не удивлена.

Увидев, что учитель ждет от нее более развернутого ответа, согласия или отказа, княгиня несколько раздраженно откликнулась:
- Да, конечно, учите его музыке так же, как Алину. Или лучше. Это не повредит.
 
Затем она встала и вышла из комнаты. После ее ухода все почувствовали себя свободнее и спокойнее. Арбах сам не понял, почему боится эту немногословную изящную женщину куда больше, чем ее внушительную мать, которая привыкла повелевать и приказывать. Не понял он и того, почему дети не обступили ее от радости, а как-то притихли и присмирели. Вроде бы, они должны скучать по родительнице, которую видят не так часто, но нет, она для них чужая. Как и для всего этого дома.

Как бы то ни было, получив добро от матери Грегуара, Арбах принялся за задачу с большим усердием. Сам не зная, что и как получится из его эксперимента. Вполне возможно, что лет через несколько его ученик перерастет свой талант, как это часто бывает, достигнет потолка, заинтересуется чем-то другим. Не надо забывать, что у родителей могут быть другие виды на ребенка, что его пошлют в пансион, лицей или корпус, где станут учить совсем другому, и все усилия Арбаха окажутся тщетными. Но он пока утешал себя тем, что его ученик – младший сын, таким обычно позволяют делать, что те сами хотят, если только их старшие братья не разочаровали чем-то родителей или трагически ушли из жизни раньше срока. А пока мальчик, не лишенный упорства, очень чуткий на похвалу и критику, явно хотел заниматься тем, что у него получалось лучше всего, а именно музыкой. В этом было и его отличие от брата и сестры, и возможность хоть в чем-то стать выше их, раз уж он опоздал родиться.

…Сам Грегуар периодически вспоминал то, как понял, что говорить можно не только словами. Как его учили, - лица преподавателя он не мог сейчас вспомнить, тот отошел на второй план тогда, когда пришлось готовиться в пансион, потом и вовсе пропал. Может быть, встретив учителя, - фамилия немецкая, с равным успехом могла быть французской – он бы его припомнил, но специально наводить справки и искать того не стал. Он знал только одно – когда он играл, неважно, гаммы или пьесы, или нечто серьезное, вроде фортепианных концертов – звук смерти, это безнадежное гудение неба, нависшего над головой, затихал, пропадал, князь его переставал слышать и даже забывал, каким он может быть. Но звук возвращался в минуты слабости, путанных сновидений, болезни с жаром и бессонницы, и тогда Грегуар не знал, что ему делать, куда бежать, как перестать слышать смерть – ту, что найдет его повсюду.

Но нынче он здоров и не видит кошмаров. Звук исходит из картины, говорит о смерти, предначертанной богами для несчастного Актеона. Хотя кровь отлила от его лица, и спутники уже бросают на него озабоченные взгляды, готовясь спросить, в порядке ли он нынче и чем они могут ему помочь, Григорий справляется, держит себя в руках, и понимает, что будет делать далее. Он уже слышал эти ноты в увертюре к опере, никем пока не написанной и не поставленной. Они врываются в пастораль, в томное пенье скрипок и флейт, потихоньку, ничем не грозя, едва заметные на общем фоне. Никто даже головы не повернет, занятый своими мыслями, слушающий пение нимф, щебетание птиц, звонкую перекличку лесных ручьев. Но постепенно звук усиливается, его уже нельзя игнорировать, он заглушает весенний гомон, который, словно в ответ, смолкает, и затем он заполняет все. Не скрыться от своей участи, никуда не деться, смерть бежит по пятам, нужно вставить мотив погони…

- Да, я в полном порядке, просто душно, - ответил он, услышав вопрос о самочувствии.

Но у себя дома, услышав звук еще раз, раскрывшийся со всей полнотой и яростью в ночной тишине, Григорий уже не может подумать о другом. Он садится записывать все, потом наигрывает, зная, что разбудит всех вокруг – слышит, что пока что-то не то, и втайне радуется, потому что не хочет слышать это наяву. Наступает серое утро, и он не выходит из комнаты, зная за собой это упорство. Теперь, при свете дня, ему не страшно услышать, как поет смерть, он не боится ее basso profundo, он примерно представляет, как это можно записать, и даже досадует, что до сих пор это не получается. Князь думает об Актеоне, и старается не думать о его смерти, о натянутой тетиве, о яростной своре, которая чует острый запах испуганной дичи, не видя и не слыша своего хозяина под оленьей шкурой. Он вспоминает, как сам был на охоте, запомнив это мероприятие как шумное действо с кучей собак, егерей, скачки верхом по пересеченной местности. Его старший брат охотиться любил и во всем этом разбирался, а Григорию было скучно, и ничего особенного из этого шумного и яркого осеннего дня ему не запомнилось. Но в дни Актеона, когда время только началось, когда охотой ведала легконогая богиня, все было не так, и смерть стояла рядом, - звериная и человеческая, и то было не развлечение, как нынче,  а схватка на пределе физических сил. То, что он пока в жизни не познал. И вряд ли познает.
… За неделю было написано немного – еще надо было внести правки, да и с сюжетом определиться. Оперы всегда не ограничиваются развязкой – это картины или стихотворения могут запечатлеть отдельные эпизоды, а здесь нужно дать каждому голос, определить, кто как будет петь, написать каждому арии. Григорий понимал, что не может – его никто не учил мыслить масштабно и создавать нечто крупное. Да и, честно говоря, не хотелось представлять Диану и Актеона, нимф и гончих во плоти и крови, еще и подбирать кого-то на эти роли, примеряться, думать, ставить голоса. Оставить этот фрагмент увертюры, сделать из него сонату или отдельную небольшую пьесу? Ну нет, почему-то хотелось усилить, рассказать историю, как она есть, со всеми нюансами, нарисовать музыкой картину. Положим, при достаточном упорстве и наличии свободного времени князь смог бы справиться с «Актеоном», превратить его в оперу, ее даже поставят, он мог бы и псевдонимом подписаться. Но кому будет нужна опера мрачная, с плохим исходом, когда с самого начала понятно, что ничего хорошего не выйдет? Даже трагедии на сцене подавались завуалированно, - и любовь, и смерть тонули в розовой дымке, дабы не смущать уши и глаза праздной публики, пришедшей в театр. Зрители ожидали, конечно, и того, и другого, но не хотели всерьез бояться или грустить. История так и осталась в нем и с ним. Чтобы звук смерти слышал только он.

***
Софи знала, что с ее младшим сыном что-то выйдет. Он прославится, он что-то создаст, он станет знаменит не только как сын своих родителей и правнук своего прадеда. По закону справедливости в этом мире, те, кто много отнял, должны многое и принести. А этот ребенок забрал у нее немало.

Она не удивилась приговору учителя, который пытался сделать из Алины пристойную салонную музыкантшу. Само собой следует, что Гриша должен собрать всю ту музыку, которая была у нее самой, в душе – потому что играть она более не смогла, ее изломанные руки сводило судорогой. Внешне все было по-прежнему красиво и даже изящно, но стоило прикоснуться к струнам арфы или к пожелтевшим клавишам рояля, как пальцы подгибались, ногти вонзались в мякоть ладони, и она не могла взять ни ноты. Но музыка – все те пьесы, которые она сыграла или разбирала доселе – остались в ней. Ребенок рос у нее в животе, несмотря на то, что она того не хотела. И, столь же невольно, вместе с ним в ее груди росла музыка, смешиваясь в протяжный гул раненного зверя, плач Земли перед своим концом. Софи знала, что это говорит смерть, обычно молчаливая, но не всегда понимала, к кому та обращается – к ней ли самой, предсказывая то, что вполне может случиться, к ее ли будущему ребенку, рассказывая о ее краткой судьбе, к ним ли обоим, или, может быть, ко всему человечеству. Время было грозовое, люди видели огни в ночном небе, странные силуэты в небе, и большая война была не за горами.

Княгиня не умерла. И ребенок ее не умер. Он просто впитал в себя этот звук – и все остальное, всю ту музыку, от которой Софи отказалась. Война случилась, и через четыре года, направляясь в Рязань, чтобы покончить с местью, которую откладывала слишком долго, Софи видела зарево Москвы, и слышала этот звук – стонала земля, стонали поля сражений, небо отказывалось принимать новые души, а недра – новую кровь.

…Нынче она осталась одна. Сидела, прислушивалась к его сбивчивому дыханию, к хрипам и одышке, от которой он просыпался, оглядывался непонимающими, мутными глазами вокруг себя, и снова падал вниз. Ничего хорошего доктора ей не сказали, и Софи, вместо отчаяния, как это у нее всегда бывало, думала, что с этим можно делать. Все поправимо, Грегуар молод и довольно хорошо справлялся с болезнями ранее. Она знает, как его лечить, куда его отправить, кто ей в этом поможет. В конце концов, никаких непоправимых ситуаций нет и не существует.

Задумавшись, она перебирала бумаги, оставшиеся на столе. Не выдержала искушения – заглянула, что же в них написано.

Актеон. Что-то из мифов, возможно, из «Метаморфоз». У княгини не было классического образования. Кажется, что-то о гневе Дианы – да, тут так и написано. Его разорвали собственные охотничьи псы, и он оказался на небе в виде созвездия Орион – или же она путает истории? Как бы то ни было, этот сюжет зачем-то занимал Григория. Который не был охотником и даже воином. Которого не занимали истории с подглядыванием за богиней.

Софи прочла ноты. Она еще достаточно хорошо помнила нотную грамоту, чтобы представить себе, как это будет звучать, если сыграть на фортепиано или любом другом инструменте. Странно, но снова услышала низкий, обреченный гул. То самое слово на языке смерти, которым та представлялась всем, в чьи глаза она готова была посмотреть. Софи знала, как ей ответить. И чем.

…Актеон, глупый юноша, спутавший святое с праведным, осквернивший и опозоривший богиню. Может быть, та, гневная и коварная, сама поняла, что чужие взгляды смертного – это и гибель для нее, такой беломраморной, такой блестящей, такой холодной. Ей придется стать смертной женщиной. Ей придется умереть – и не факт, что она возродится такой же, как и другие. С ними, обитателями Олимпа, смерть говорит на похожем языке, и они ее понимают. Но, в отличие от Актеона, Диана не обречена. Она может ответить тем же. А если ей для сохранения жизни придется кого-то убить… Что ж.

Княгиня подумала обо всем этом. Ей хотелось поведать свои догадки сыну, но он успокоился, дыхание выровнялось, пот выступил на его лице, и не надо было его тревожить, ведь спокойный сон – лучшее лекарство. Нет, когда-нибудь потом она все скажет, и добавит, почему она хорошо понимает Диану. Когда-то и ее саму осквернили, да и не по одному разу, и нет ничего хуже, чем жить запятнанной, предавшей собственную суть. Она отомстила, но месть ей не помогла. Надо было думать раньше.

…Тот, кому она мстила, тоже был разорван, хоть и не псами, а ядром, смявшим все его внутренности, поломавшим кости. Он дышал – и его увезли, положили умирать, и умирал он месяц, страшно и тяжело, не видя мира. Он уже превратился в труп, но дух жил в нем, не выходил из этого измученного тела. Тут Софи получила новости от его жены, - тот хотел покаяться, и не священнику, а ей лично. И она приехала, взяв с собой того, кого тот хотел видеть. Разумеется, Гриша, которому тогда шел пятый год, жутко испугался при виде умирающего. Но месть свершилась, круг был сделан, тайна разрешилась – хоть с одной стороны, и Софи похоронила очередного своего мертвеца. Могла ли она считать себя Дианой, непогрешимой и девственной? Уже нет. Открылась ли ее тайна всем? Тоже нет.

«Но он допишет эту оперу», - подумала она, глядя на сына. – «И все услышат то, как говорит смерть с теми, кого выбрала».
***
Из письма князя Г. Волконского своей дочери Елизавете. Непрочитанное. Год, наверное, 1862.

«Моей первой попыткой в сочинительстве – и последней – была некая вещь про Актеона. Уж не знаю, чем меня привлекла участь сей несчастной жертвы гнева богини Дианы. Замечу, что здесь я на ее стороне и понимаю все то возмущение, которое ее охватило. Но я уселся писать, написал увертюру, две арии, пастораль – какие-то пляски нимф. Затем забросил. Не помню, сохранил ли я черновики с нотами. Надо проверить, если найду – обязательно тебе пришлю. Очень надеюсь, что нет. Не всем дано сочинять. Исполняю я куда лучше, чем придумываю свое, и дело касается не только музыки. Я рад, что у тебя, Лиза, дело обстоит с ровной точностью наоборот. И что ты ненавидишь фортепиано. Говоря о смерти Актеона, я заказал копию по моему описанию. Если вы навестите меня, то  сами увидите. И ты не поверишь, кто это исполнил… Твоя хорошая знакомая Лидия».

Написав это письмо, князь открыл ящик стола. Посреди написанных, но не отправленных писем, черновиков, старых счетов он все-таки нашел «Актеона», долго в недоумении смотрел на ноты, заметки, какие-то попытки изобразить то деревья, то очертания богинь. Закрыл глаза, постаравшись представить песню смерти, но теперь не выходило – какие-то чужие ноты, то Dance Macabre на скрипке, то арии из «Фауста», то «Орфей в аду», все не то и не так. Он усмехнулся – теперь, по летам своим, князь ближе к роковому порогу, чем тогда, но перестал слышать зов смерти. Может быть, так и надо, чтобы она застала его врасплох? Как бы то ни было, всё это ерунда. Его дочери неинтересно будет это видеть, зря написал. Лиза вообще терпеть его многословие не могла и вряд ли вообще читала его письма, и в упрек ей это не поставишь. Поэтому он скомкал все листы с побуревшими чернилами и, не глядя, швырнул в камин, где они немедленно занялись, превращаясь в пепел. Показалось, будто бы кто-то крикнул от боли или досады, но князь лишь пожал плечами


Рецензии