Память сердца. Пунктир дождя
— Кофе. Черный. Без всего, — его голос был низким, намеренно лишенным тембра. Инструментом, а не голосом.
Я кивнула, готовя напиток. Он не смотрел по сторонам, его взгляд был устремлен внутрь, в тот хаос, который он, судя по всему, давно и безуспешно пытался усмирить.
— Я пришел, потому что это мешает работать, — начал он без предисловий. — У меня обложка, дедлайны, треки, которые нужно сводить. А я... я не могу.
Он сжал кулаки, костяшки побелели.
— Я слышу ритм. Во всем. В каплях дождя по подоконнику. В скрипе двери лифта. В шагах прохожих за окном. Я не могу это отключить. Мой мозг автоматически выстраивает их в сложные полиритмические структуры. Я просыпаюсь ночью от того, что тиканье часов складывается в пятидольный размер. Это сводит с ума.
— Это похоже на профессиональную деформацию, — осторожно предположила я.
— Нет! — его голос впервые сорвался, в нем прорвалось отчаяние. — Это не деформация. Это... заражение. Это она меня заразила. Поэтесса. — Он произнес это слово с такой ненавистью, что стало понятно — ненависть эта направлена не на нее, а на самого себя. — Мы были вместе девять месяцев. Три года назад.
Он замолчал, глотая комок ярости.
— Она не писала стихов при мне. Никогда. Она просто... жила в них. Она говорила: «Лев, послушай, как дождь стучит по крыше — это же чистый анапест с пиррихием в конце». И я... я начал слышать. Сначала чтобы ей угодить. Потом потому, что не мог не слышать. Она открыла во мне какую-то дверь, а захлопнуть ее не могу. Она ушла, а дверь осталась распахнутой. И теперь весь мир врывается в меня этим ритмом. Этот хаос... он мешает мне работать! Я должен слышать чистый звук, а не бесконечные стихи в стуке колес!
— Вы ненавидите ее за это? — спросила я.
— Я ненавижу себя! — выдохнул он, и это было похоже на признание. — Ненавижу за эту слабость. За то, что до сих пор не могу закрыть эту дверь. За то, что все остальные женщины... Боже, они такие скучные! Они говорят о погоде, о работе, о планах на выходные. Их речь — это ровная, серая линия. А ее речь... ее речь была музыкой. Даже когда она говорила «передай соль». В ней была тайна. А теперь я слушаю других и слышу только белый шум. Она испортила мне слух. Навсегда.
— Закройте глаза, Лев, — попросила я. — Забудьте о работе. Забудьте о ненависти. Просто вернитесь к тому моменту. К тому, как она «заразила» вас. Опишите самый первый раз, когда вы услышали ритм не как звукорежиссер, а как... ее слушатель.
Он закрыл глаза, и его лицо, такое напряженное, на мгновение смягчилось.
— Мы стояли под навесом на набережной. Ливень. Она смотрела на падающие в Неву капли и вдруг сказала: «Слышишь? Это же чистый дольник. „Лю-би-ть те-бя без-ум-но иль нет...“ Подходит?» И она начала читать. Свой стих. Шепотом, почти в такт дождю. И я... я услышал. Не просто шум. А структуру. Музыку. Смысл в хаосе. Это было... откровение. Как если бы ты всю жизнь видел мир черно-белым, а тебе вдруг подарили цвет.
Он открыл глаза, и в них была та самая, выжженная боль.
— И теперь я не могу от этого избавиться. Она ушла, вышла замуж, уехала в другой город. А я остался здесь, со своим испорченным слухом. С этой вечной музыкой, которую я не просил. Она как вирус в системе. Я пытаюсь ее удалить, переустановить себя старого, рационального... но не могу. Она везде. В каждой капле.
Он посмотрел на меня с вызовом.
— Вот и помогите. Найдите в моем архиве этот «вирус» и удалите его. Верните мне тишину. Верните мне скучных, нормальных женщин. Верните мне возможность не слышать стихи в льющейся из крана воде!
Я смотрела на него — этого сильного, талантливого мужчину, который ненавидел самый прекрасный подарок, который ему когда-либо делали. Он хотел вырезать из себя ту часть, что научилась видеть музыку в мире.
— Лев, — сказала я тихо. — А что, если мы не будем ничего удалять? Что, если мы просто... найдем этому ритму применение? Не как звукорежиссер, а как человек, который единственный во всем мире слышит землю, говорящую стихами?
Он смотрел на меня, не понимая. И в его растерянности я увидела не ненависть, а страх. Страх человека, который боится принять свою особенность, свой дар, купленный ценой разбитого сердца.
И я знала — наша работа только начинается. Ему предстояло не забыть поэтессу, а простить себя за ту любовь, что навсегда изменила его мир. И, возможно, найти в этом проклятии — свое новое вдохновение.
.— Применение? — он произнес это слово с горькой усмешкой. — Какое может быть применение навязчивой идее? Я не поэт. Я — инженер. Я должен изолировать шум, а не слушать его.
— Но это же больше не шум для вас, — мягко настаивала я. — Это язык. Вы выучили новый язык, на котором говорит мир. Вы хотите его забыть, потому что тот, кто вас ему научил, ушел. Но язык-то остался.
Он отвернулся, смотря в стену, но я знала — он слушает. Вслушивается.
— Она была вашим Демоном, Лев? Или Музой?
— Она была... болезнью, — прошептал он.
— Некоторые болезни обостряют чувства. Прокаженные теряют пальцы, но их кожа, говорят, начинает чувствовать приближение грозы. Вы стали прокаженным от любви. Вы потеряли ее. Но ваш слух... он теперь слышит грозу за неделю до нее.
Он медленно повернулся ко мне. В его глазах бушевала война. Здравый смысл звукорежиссера против безумия влюбленного поэта.
— Что вы хотите, чтобы я сделал? — его голос был хриплым. — Начал записывать дождь и продавать это как арт-хаус? Читать лекции о ритмике городского шума?
— Я хочу, чтобы вы перестали пытаться вылечить себя от этого. Вы не больны. Вы — иной. И эта инаковость причиняет вам боль, потому что вы сражаетесь с ней. Что, если сложить оружие?
Я встала, подошла к окну. Начинался дождь. Первые редкие капли застучали по стеклу.
— Послушайте, — сказала я. — Просто послушайте. Не как проблему. Не как помеху. Что он вам говорит сегодня? Прямо сейчас.
Он замер. Его взгляд стал отрешенным, ушел куда-то внутрь, в ту самую звуковую матрицу, которую он так ненавидел. Его пальцы бессознательно забарабанили по ручке кресла, выбивая сложный, ломаный ритм.
— Это... — он замолчал, прислушиваясь. — Это не анапест. И не дольник. Это... похоже на начало. Тревожное. Прерывистое. Как будто что-то... ищет выхода.
— А если дать ему выйти? — предложила я. — Не наружу. А в вас. Принять этот ритм. Слить с ним свою злость. Свою тоску. Свою... любовь. Которая никуда не делась.
Он сжал веки, и по его лицу пробежала судорога. Это было больно. Как вскрывать старую, гноящуюся рану, чтобы наконец дать ей зажить.
— Я... — его голос сломался. — Я до сих пор слышу, как она смеется. Не сам смех, а его ритм. Он был как пауза в стихе. Неожиданная. Ослепительная.
И тут он заплакал. Не рыдая, как Анна. Это были тихие, яростные, мужские слезы. Слезы капитуляции. Он плакал не по ней. Он плакал по себе — по тому рациональному, твердому человеку, которым он был до нее. И которого больше не существовало.
— Я не могу ее забыть, — выдохнул он, и это было самым страшным признанием. — Я пытался. Целых три года. Я ненавидел ее. Ненавидел себя. А все, что я могу... это слышать музыку в том, как кипятится чайник. Она везде. Она стала для меня физикой звука. И я... я не хочу это терять.
Вот он. Момент истины. Он прорвался через ненависть и отчаяние и нашел под ними... благодарность.
— Тогда, может быть, не нужно терять, — сказала я. — Может быть, нужно просто перестать бороться. И начать творить. Не вопреки этому. Благодаря этому.
Он сидел, опустив голову, и слушал дождь за окном. Теперь уже не как проклятие, а как посвящение. Как пароль, который навсегда связал его с красотой этого мира.
Он ушел, не пообещав вернуться. Но я знала — он вернется к себе. К тому себе, которым стал. Впервые за три года.
А через полгода я получила бандероль. В ней лежала флешка — маленькая, черная, матовая, и сложенный пополам лист плотной бумаги. На открытке, без единого слова, был изображен контур летящей птицы, а внутри — лишь название: «Лев. Пунктир. Симфония №1 «По мотивам дождя»».
Я вставила флешку в компьютер. На ней был всего один файл. Я запустила его. И из динамиков полилась музыка. Не просто запись дождя. А его ритм, его пульс, пропущенный через призму гения звукорежиссера, который наконец-то перестал быть просто инженером. Это была боль, тоска, ярость и, в конце концов, — прощение. Прощение себе за ту любовь. И благодарность ей — за вечный, прекрасный, невыносимый дар.
Он не стер ее. Он написал ей симфонию.
Свидетельство о публикации №225110700581