Ленинградская мадонна
Лето 1941 года дышало негой и обещаниями. Семнадцатилетняя Эльза Шнайдер, сойдя с поезда на перрон Витебского вокзала, вдохнула этот воздух полной грудью. Он пах пылью, речной водой и чем-то неуловимо праздничным. Её встретила тётя, Анна Петровна, сестра матери, женщина с добрыми, чуть усталыми глазами и тёплой, крепкой рукой.
— Эльзочка, дитя моё! Наконец-то! А выросла-то как, невеста! — причитала она, обнимая племянницу.
— Здравствуйте, тётя Аня, — с лёгким, едва заметным акцентом ответила Эльза, улыбаясь. Русский язык, который она учила с детства благодаря матери, лился с её губ плавно, но мелодика немецкой речи всё же проскальзывала в интонациях.
Ленинград ошеломил её. Дрезден, с его барочной пышностью, казался уютным и камерным по сравнению с этим северным гигантом. Прямые, как стрелы, проспекты, строгие фасады домов, глядящие в свинцовые воды каналов, гранитные набережные, над которыми нависало высокое, жемчужное небо. Город не давил, а возвышал. Особенно в пору белых ночей, когда вечерние сумерки так и не сгущались в полноценную тьму, а лишь подкрашивали мир в призрачные, серебристые тона.
— Это волшебство, — шептала Эльза, стоя у окна своей комнаты в большой квартире на Петроградской стороне. — Город, который не спит.
Анна Петровна, работавшая библиотекарем в Публичной библиотеке, старалась показать племяннице всё самое лучшее. Они гуляли по Летнему саду, где античные статуи, казалось, вот-вот оживут и сойдут с пьедесталов. Они часами бродили по залам Эрмитажа, и Эльза замирала перед полотнами Рембрандта, чувствуя почти мистическую связь с великими мастерами прошлого. Но больше всего её манил Невский проспект. Шумный, многолюдный, пахнущий духами и свежей выпечкой из кафе «Норд». Здесь она чувствовала пульс города, его живое, трепетное сердце.
В один из таких вечеров, когда они с тётей сидели в сквере у Казанского собора, к ним подошёл молодой человек.
— Простите, сударыня, — обратился он к Анне Петровне, но глаза его были устремлены на Эльзу. — Я невольно подслушал ваш разговор. Вы говорили о музыке Шопена. Вы любите Шопена?
Он был высок, немного нескладен, с копной тёмных волос и горящими, умными глазами. Он представился Львом, студентом консерватории.
— Мы не просто любим, молодой человек, — с улыбкой ответила Анна Петровна. — Моя племянница сама прекрасно играет.
Так началось их знакомство. Лев оказался удивительным собеседником. Он говорил о музыке так, словно она была живым существом, со своим характером, душой и судьбой. Он мог часами рассказывать о гармониях Римского-Корсакова или о трагизме симфоний Чайковского. С ним Эльза открывала для себя не только город, но и душу русской культуры.
Они гуляли вдвоём. Он показывал ей не парадный, а свой Ленинград: тихие дворики-колодцы, где гулко разносилось эхо шагов, маленькие скверы, спрятанные от шума проспектов. Однажды ночью он привёл её на набережную Невы, чтобы показать развод мостов.
Огромная металлическая махина Дворцового моста медленно, почти беззвучно, поползла вверх, открывая проход для идущих с Ладоги кораблей. В перламутровом свете белой ночи это зрелище было фантастическим.
— Знаешь, — тихо сказал Лев, взяв её за руку. Его прикосновение было робким и тёплым. — Мне кажется, музыка рождается именно в такие моменты. Когда видишь что-то настолько прекрасное, что слов не хватает. Тогда она сама начинает звучать внутри.
Эльза чувствовала, как её сердце бьётся в такт его словам. Она была влюблена. В этот город, в этого юношу, в эту новую, такую яркую жизнь. В письмах домой она писала: «Мама, папа, я так счастлива! Мне кажется, я нашла вторую родину, а может быть, и первую. Здесь всё настоящее, всё дышит историей и величием. И я встретила человека, который понимает язык моей души».
Но даже сквозь эту эйфорию пробивались тревожные нотки. Газетные заголовки становились всё более резкими. Слово «Германия» всё чаще соседствовало со словами «агрессия», «угроза». В булочной, стоя в очереди, Эльза иногда ловила на себе косые, подозрительные взгляды, стоило ей задать вопрос с лёгким акцентом.
— Не обращай внимания, — говорила тётя. — Политика — грязное дело. Простые люди всегда поймут друг друга.
Однажды вечером Лев пришёл к ним в гости. Он был взволнован и необычно молчалив. Он сел за старое тётино пианино и начал играть. Это была его мелодия — порывистая, страстная, полная света, но с проскальзывающей в ней тенью грядущей бури.
— Что это? — спросила Эльза, когда он закончил.
— Не знаю ещё. Просто то, что у меня внутри, — он посмотрел на неё долгим, серьёзным взглядом. — Лиза... Можно я буду тебя так называть? Елизавета. Это имя тебе очень идёт. Оно такое... русское. Сильное.
Эльза кивнула, не понимая, почему от этого простого вопроса у неё похолодело внутри. В воздухе пахло грозой. И эта гроза была страшнее любой, что она видела в своей жизни.
### Глава 2: Небо в огне
Гроза грянула в четыре утра 22 июня. Не небесная, а земная, огненная, пришедшая с далёких западных границ. Но в Ленинграде это воскресное утро было тихим и солнечным. Эльза проснулась от запаха тётиных оладий и далёкого, праздничного гула города. Они собирались поехать в Петергоф, смотреть на фонтаны. Эльза надела своё лучшее летнее платье — белое в мелкий голубой василёк, подарок мамы.
В полдень по радио заговорил Молотов. Слова «вероломное нападение», «война», «наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами» ворвались в светлую комнату, разбив уют на тысячи острых осколков. Тётя Аня, стоявшая у окна, медленно опустилась на стул. Её лицо стало серым, как ленинградский гранит.
— Война... — прошептала она. — Господи, опять...
Эльза не сразу осознала весь ужас происходящего. Война была для неё чем-то из учебников истории, из рассказов отца о Первой мировой. Но реальность оказалась иной. Город преобразился за несколько часов. Весёлые лица прохожих сменились тревожными, сосредоточенными. У репродукторов на улицах собирались толпы, молча слушая сводки с фронта. Появились первые военные патрули.
Вечером прибежал Лев. Бледный, со сжатыми губами, он был не похож на того восторженного юношу, что ещё вчера говорил о музыке.
— Я в военкомат. Завтра утром, — сказал он без предисловий. — Записался добровольцем.
— Лев, но у тебя же бронь! Консерватория... — начала было тётя Аня.
— Какая теперь консерватория, Анна Петровна? — резко ответил он. — Они пришли на нашу землю. Музыка подождёт.
Он повернулся к Эльзе. В его глазах была боль и решимость.
— Лиза... — он впервые назвал её так, как просил накануне. — Я пришёл попрощаться.
Они вышли на улицу. Белая ночь, ещё вчера казавшаяся волшебной, теперь выглядела тревожной и призрачной. Небо было подсвечено не закатным солнцем, а зловещим багровым заревом со стороны запада.
— Я не знаю, когда мы увидимся, — говорил Лев, крепко держа её руки. — Но ты жди. Слышишь? Обещай, что будешь ждать.
— Обещаю, — прошептала Эльза, чувствуя, как по щекам катятся слёзы.
— Я оставлю тебе это, — он достал из кармана сложенный вчетверо нотный лист. — Это начало... той самой мелодии. О тебе. Я её обязательно допишу. Когда вернусь.
Он неловко, по-мальчишески, поцеловал её в мокрую от слёз щёку и быстро ушёл, не оборачиваясь, растворившись в тревожных сумерках.
А потом для Эльзы начался личный ад. Её фамилия — Шнайдер — звучала теперь как приговор. Соседка по лестничной клетке, милая старушка, ещё вчера угощавшая её пирожками, теперь демонстративно отворачивалась при встрече. В булочной продавец швырнул ей хлеб на прилавок со словами: «На, фашистка, жри». Страх поселился в её душе — липкий, холодный, постоянный. Она стала бояться своего отражения, своего голоса, своих мыслей на родном языке.
Однажды вечером, когда в небе впервые завыла сирена воздушной тревоги, тётя Аня приняла решение. Она достала из комода документы Эльзы: немецкий паспорт, свидетельство о рождении.
— Так больше нельзя, — твёрдо сказала она, хотя её руки дрожали. — Ты не враг, ты дитя двух народов. Но сейчас этого никто не поймёт. Сейчас есть только «мы» и «они».
Она открыла чугунную дверцу печки. Огонь жадно лизнул синюю книжечку паспорта с орлом, потом принялся за остальные бумаги. Эльза смотрела, как её прошлое превращается в чёрный пепел.
— Вот, — тётя протянула ей единственную уцелевшую бумагу, метрику о рождении, где было указано имя матери — Елизавета Петровна Вольская. — Теперь ты Елизавета Вольская. Лиза. Ты родилась здесь, в Ленинграде, когда твои родители гостили у меня. Запомни это. Забудь, кто ты. Ради жизни забудь.
Город готовился к обороне. Окна заклеивали бумажными лентами крест-накрест, чтобы стёкла не вылетали от взрывной волны. На улицах, как зубы дракона, вырастали противотанковые ежи и бетонные надолбы. Мальчишки, ещё вчера гонявшие мяч, теперь с важным видом дежурили на крышах, вооружившись щипцами для тушения «зажигалок».
Первая бомбёжка стала шоком. Гул самолётов, пронзительный вой сирены, сухая дробь зениток и страшный, сотрясающий землю грохот разрывов. Они с тётей спустились в бомбоубежище, оборудованное в подвале их дома. В тусклом свете керосиновой лампы сидели люди — их соседи. Женщины, старики, дети. Бледные, испуганные лица. Кто-то молился, кто-то тихо плакал. Маленький мальчик лет пяти, Митя, сын их соседей сверху, прижался к Эльзе и дрожал всем телом. Она обняла его, что-то шепча по-русски, успокаивая, и в этот момент почувствовала страшный, леденящий стыд. Там, в небе, были самолёты с крестами на крыльях. Их вели лётчики, говорящие на её родном языке. Они несли смерть её городу, её близким, этому маленькому дрожащему мальчику. В грохоте разрывов её страх смешивался с горьким, отравляющим чувством вины за кровь, что текла в её жилах. Она больше не была Эльзой Шнайдер. Она должна была стать Лизой Вольской, чтобы искупить эту вину.
### Глава 3: Кольцо
Восьмое сентября 1941 года стало днём, когда Ленинград превратился в остров. Слово «кольцо» вошло в обиход — глухое, металлическое, безжалостное. Город, ещё недавно казавшийся несокрушимым гигантом, оказался в ловушке. Первое время это не ощущалось так остро. Казалось, это временно, вот-вот наши войска прорвут окружение, и всё вернётся на круги своя. Но дни складывались в недели, а кольцо лишь сжималось.
Голод подкрался незаметно. Сначала с прилавков исчезли пирожные из «Норда», потом масло и мясо. Вскоре даже обычная крупа стала дефицитом. Ввели карточки. Маленькие прямоугольники бумаги, от которых теперь зависела жизнь. 125 граммов хлеба для служащих и иждивенцев, 250 — для рабочих. Этот кусочек — тёмный, липкий, с примесью жмыха и отрубей — стал главной ценностью, мерилом всего.
Эльза, теперь уже для всех Лиза Вольская, не могла сидеть сложа руки. Бездействие убивало её, заставляя снова и снова думать о своём происхождении, о той вине, которую она сама на себя возложила.
— Тётя Аня, я должна что-то делать. Я пойду работать, — твёрдо сказала она однажды утром, разделив их скудный завтрак.
— Куда же ты пойдёшь, дитя моё? Ты ведь ещё совсем девочка, — вздохнула Анна Петровна, чьи щёки уже потеряли былую округлость.
— Куда возьмут. Хоть окопы рыть, хоть раненым помогать.
Её взяли санитаркой в госпиталь, наскоро развёрнутый в здании одной из школ неподалёку. Главный врач, пожилой, измотанный хирург Иван Андреевич, смерил её скептическим взглядом.
— Роста в тебе метр с кепкой, ветром сдует. Раненых таскать сможешь? Крови не боишься? Смерти?
— Не боюсь, — соврала Лиза, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Я всё смогу.
И она смогла. Работа в госпитале была адом. Бесконечный поток носилок, стоны, запах крови, карболки и гноя. Молодые ребята, почти её ровесники, с оторванными конечностями, с обожжёнными лицами. Она училась делать перевязки, ставить уколы, выносить утки. Она училась не плакать, когда очередной мальчик, которого она поила с ложечки, умирал у неё на руках. Она читала им письма из дома, писала под диктовку ответы, и её аккуратный, почти каллиграфический почерк выводил слова любви и надежды.
Её немецкое прошлое стало её тайным оружием. Педантичность и аккуратность, привитые матерью, делали её незаменимой помощницей в операционной. Она могла часами стоять, подавая инструменты, и ни один мускул не дрогнет на её лице. Но внутри она вела свой собственный, безмолвный диалог.
«Это за Дрезден, — думала она, меняя повязку бойцу, раненному осколком немецкой мины. — Это за маму, которая учила меня Гёте и Шиллеру». Каждый спасённый, каждый, кому она облегчила страдания, был её личной победой над той частью себя, которую она ненавидела и боялась.
Она прятала свой родной язык так глубоко, что боялась даже думать на нём. Ей снились сны, где она говорит с матерью по-немецки, и она просыпалась в холодном поту от ужаса, что кто-то мог её услышать. Каждое русское слово, произнесённое ею, было клятвой верности этому городу, этим страдающим людям.
В госпитале она подружилась с другой санитаркой, Катей, разбитной и весёлой девушкой с конопушками на носу, которая умудрялась шутить даже тогда, когда, казалось, можно было только выть от отчаяния.
— Эй, Вольская, не вешай нос! — толкала она Лизу в бок. — Прорвёмся! Наши им ещё покажут, где раки зимуют. Вот увидишь, в Берлине на развалинах Рейхстага танцевать будем!
Лиза при слове «Берлин» внутренне сжималась, но лишь слабо улыбалась в ответ.
Дома ждала тётя, слабеющая с каждым днём. Цинга — страшное слово блокады — уже коснулась её. Десны кровоточили, ноги отекали. Лиза приносила из госпиталя хвойные отвары, которые должны были помочь, и отдавала тёте часть своего хлебного пайка, обманывая, что ей в госпитале дают дополнительное питание.
— Ты ешь, Лизонька, тебе силы нужны, — уговаривала Анна Петровна, но Лиза была непреклонна.
Она видела, как голод меняет людей. Сосед, профессор-филолог, ещё недавно рассуждавший о серебряном веке, теперь с безумными глазами выменивал томик Блока на горсть дуранды. Но были и другие. Их соседка, Мария Семёновна, чьи сыновья были на фронте, делилась с ними последней картофелиной. Маленький Митя, чей отец погиб в ополчении, а мать лежала в больнице, часто прибегал к ним, и Лиза всегда находила для него крошку сахара или корочку хлеба. Этот мальчик, с его огромными, серьёзными глазами, стал для неё ещё одним смыслом, ещё одной причиной выжить. В кольце голода и смерти она училась главному — быть человеком.
### Глава 4: Зима мертвецов
Зима пришла не по календарю. Она обрушилась на город в ноябре — ранняя, лютая, беспощадная. Снег, выпавший в начале месяца, так и не растаял, укрыв Ленинград белым саваном, под которым замирала жизнь. А потом ударили морозы. Тридцать, сорок градусов ниже нуля. Город, лишившийся угля и электричества, превратился в ледяную гробницу.
В их большой квартире на Петроградской стороне жизнь съёжилась до размеров одной комнаты, где стояла маленькая железная печка-«буржуйка». Она стала центром их вселенной. В её ненасытное чрево летело всё, что могло гореть: стулья, книжные полки, паркетные дощечки, выломанные из пола в дальней комнате. Анна Петровна, плача, сама отнесла к печке полное собрание сочинений Чехова. «Антон Павлович простит, — шептала она. — Он был врач, он бы понял, что тепло сейчас важнее». Лиза молча жгла свои школьные учебники немецкого, с каким-то мстительным удовлетворением глядя, как готические буквы съедает огонь.
Вода исчезла. Водопровод замёрз. Теперь за водой нужно было ходить на Неву, к проруби. Этот поход превращался в ежедневный подвиг. Лиза, закутанная во всё, что у них было, с бидоном и санками, шла по заснеженным, мёртвым улицам. Город изменился до неузнаваемости. Величественные фасады почернели от копоти «буржуек», на проспектах стояли вмёрзшие в лёд троллейбусы, похожие на скелеты доисторических животных. И повсюду были они — мертвецы. Завёрнутые в простыни или одеяла, они лежали на улицах, в подворотнях. Их не успевали убирать. Люди, идущие мимо, уже не обращали на них внимания. Смерть стала обыденностью, частью зимнего пейзажа.
Голод и холод обнажали души. Лиза видела, как их сосед, тихий профессор, превратился в тень с горящими глазами, готовую убить за хлебную карточку. Но она видела и другое. Видела, как люди, сами едва держась на ногах, делились последней крошкой. Как в бомбоубежище во время очередного налёта незнакомая женщина укрывала своим платком её и маленького Митю, чей дом был разрушен прямым попаданием. Митя теперь жил с ними. Его мать погибла. Мальчик не плакал, он просто молчал, и это молчание было страшнее любых слёз. Лиза отдавала ему большую часть своей хлебной нормы, размачивая корочки в кипятке.
— Ты себя погубишь, Лизонька, — шептала тётя Аня, глядя на исхудавшее, с заострившимися чертами лицо племянницы.
— Мы должны его спасти, тётя. Иначе зачем всё это? — отвечала Лиза. Она чувствовала, что жизнь этого маленького мальчика — это её якорь, не дающий ей самой сойти с ума и опуститься на дно отчаяния.
В госпитале было ещё страшнее. Раненых привозили обмороженными. Операции делали при свете коптилок, в нетопленных палатах. Инструменты примерзали к рукам. Но врачи и сёстры продолжали работать. Однажды ночью привезли совсем молодого солдатика, танкиста, обгоревшего в своей машине. Он был без сознания, и в бреду всё время звал кого-то на чужом, но до боли знакомом языке.
— Гретхен... Wo bist du, Gretchen? Mir ist so kalt... (Гретхен... Где ты, Гретхен? Мне так холодно...)
Лиза, менявшая ему повязку, замерла. Главврач, Иван Андреевич, устало махнул рукой: «Поволжский немец. Их много воюет. Бедняга, мать, наверное, зовёт».
Солдат метался на койке, его обожжённые губы шептали немецкие слова. Лиза смотрела на его юное, искажённое болью лицо и видела не врага, не представителя народа, несущего смерть её городу. Она видела просто умирающего мальчика, который звал маму. Преодолевая страх, что её кто-то услышит, она наклонилась к самому его уху и тихо, почти беззвучно, прошептала на родном, запретном языке:
— Ich bin hier, mein Junge. Alles wird gut. Schlaf... (Я здесь, мой мальчик. Всё будет хорошо. Спи...)
Он перестал метаться. На его лице появилось подобие улыбки. Он сделал последний, тихий вздох и затих. Лиза выпрямилась, сжимая в руке его безвольную ладонь. Слёзы катились по её щекам, но это были не только слёзы жалости. В этот момент она простила себя. Её язык, язык врага, смог подарить покой умирающему солдату, защитнику этого города. Её проклятие обернулось благословением. В ледяном аду мёртвой зимы она нашла своё хрупкое, горькое прощение.
### Глава 5: Дорога жизни
Когда казалось, что надежды больше нет, и город доживает свои последние дни, по Ленинграду пронёсся слух, похожий на чудо, на безумную сказку. По льду Ладожского озера пошли машины. С Большой земли. С мукой. С жизнью. Эту ледовую трассу, простреливаемую врагом, тут же окрестили «Дорогой жизни». И это не было метафорой.
Первые прибавки к хлебному пайку были крошечными, почти неощутимыми. Но дело было не в граммах. Дело было в том, что город больше не был островом. Пуповина, связывающая его со страной, пусть тонкая и хрупкая, как ладожский лёд, была восстановлена. В глазах людей, потухших от голода и отчаяния, начал загораться крохотный, робкий огонёк.
Весна 1942 года пришла поздно, но принесла с собой не только тепло. Она принесла новую беду — дистрофию, цингу, болезни, которые косили ослабевших за зиму людей тысячами. Но она же принесла и спасение. Как только сошёл снег, весь город превратился в огород. Вскапывали каждый клочок земли — в скверах, парках, дворах. Лиза, вместе с тётей Аней и маленьким Митей, ухаживала за их крохотной грядкой в сквере у дома. Они посадили капустную рассаду и турнепс. Эта работа на земле, под первым тёплым солнцем, возвращала к жизни, давала ощущение будущего.
— Смотри, Лизонька, росток! — радовалась тётя Аня, как ребёнок, показывая на едва проклюнувшийся зелёный листик. — Жить будем!
Город оживал. Заработали бани. По улицам снова пошли трамваи, и их перезвон казался музыкой воскрешения. В госпитале стало немного легче. Появились медикаменты, бинты, улучшилось питание для раненых. Лиза, сама похожая на тень, продолжала работать, находя в этом спасение от собственных мыслей. Её подруга Катя, пережившая страшную зиму, не растеряла своего оптимизма.
— Ну что, Вольская, я же говорила — прорвёмся! — говорила она, ловко меняя повязку бойцу. — Скоро наши фрицам такого перца зададут, что у них пятки засверкают до самого Берлина!
Однажды, в конце смены, к Лизе подошла почтальонша — пожилая женщина, приносившая в госпиталь письма для раненых.
— Вольская Елизавета здесь работает? — спросила она, заглядывая в список.
— Я, — откликнулась Лиза, и сердце её тревожно ёкнуло.
— Тебе, дочка. С фронта.
Она протянула ей маленький, сложенный треугольником серый листок. Лиза смотрела на него, не веря своим глазам. Обратный адрес был написан знакомым, размашистым почерком. Лев. Жив.
Она спряталась в пустой палате, и её дрожащие, непослушные пальцы с трудом разорвали бумагу. Строчки, написанные карандашом, плясали перед глазами.
«Здравствуй, моя Лиза! Если ты читаешь это письмо, значит, оно дошло, и значит, ты жива. Я не писал раньше, не хотел обнадёживать, не зная, что с тобой. Но недавно встретил бойца, эвакуированного из Ленинграда, и он сказал, что город держится. Что вы все — герои. Лиза, я думаю о тебе каждый день. Здесь, в грязи и огне, я закрываю глаза и вижу наши белые ночи, разводные мосты и тебя. Это воспоминание греет меня лучше любой шинели и спасает от самого страшного — от отчаяния. Я верю, что мы победим. Я вернусь. И я допишу свою мелодию, нашу мелодию. Береги себя, моя родная. Жди меня. Твой Лев».
Лиза прижала письмо к груди, и слёзы, которые она так долго сдерживала, хлынули из её глаз. Это были слёзы не горя, а облегчения и счастья. Этот маленький бумажный треугольник стал для неё самой большой драгоценностью, дороже хлебной карточки, дороже самой жизни. Он был обещанием. Обещанием того, что всё было не зря. Что нужно выстоять. Не ради себя — ради него, ради их будущего, ради той недописанной мелодии, которая обязательно должна прозвучать над освобождённым городом. Она выживет. Теперь она это знала точно.
### Глава 6: Прорыв
Весь 1942 год прошёл в тяжёлой, изнурительной борьбе. Город жил, работал, сражался. Артобстрелы стали такой же частью быта, как очереди за хлебом. Лиза научилась по звуку определять, далеко или близко рвутся снаряды. Она продолжала работать в госпитале, повзрослев на десять лет за один год. Письма от Льва приходили редко, но каждое из них было как глоток свежего воздуха, как обещание, что мирная жизнь вернётся. Тётя Аня понемногу оправилась, благодаря их огороду и Лизиной заботе. Митя пошёл в первый класс в школе, которая работала прямо в бомбоубежище.
А потом наступил январь 1943 года. В воздухе повисло напряжённое ожидание. Все знали, все чувствовали — готовится что-то большое. И вот, 18 января, город всколыхнула новость, от которой, казалось, само небо стало светлее: блокада прорвана!
Это было не полное освобождение, лишь узкий коридор, отвоёванный у врага страшной ценой. Но это была Победа. Люди высыпали на улицы, несмотря на мороз и угрозу обстрела. Они обнимали друг друга, смеялись и плакали. Незнакомые люди становились родными. Старики крестились, глядя на небо. Это было всеобщее, выстраданное счастье.
— Лиза! Лиза, ты слышала?! — в госпиталь вбежала Катя, её лицо было мокрым от слёз и раскрасневшимся от мороза. — Прорвали! Наши прорвали кольцо! Всё, девочка, теперь заживём!
Лиза обняла её, и сама не смогла сдержать слёз. Впервые за полтора года она плакала от радости. Казалось, плечи, которые так долго были согнуты под тяжестью горя, наконец-то смогли расправиться.
Но война продолжалась. Вскоре в госпиталь начали поступать новые раненые — участники того самого прорыва. Их было много. Лиза работала сутками, почти не присаживаясь. Она вглядывалась в каждое новое лицо, в каждый список поступивших, с замиранием сердца ища одну-единственную фамилию. И боялась её найти.
Однажды, в конце особенно тяжёлой смены, её позвал главный врач, Иван Андреевич.
— Вольская, иди сюда. Тут тяжёлый поступил. Документов нет, без сознания. Но всё время шепчет одно имя: «Лиза».
Сердце Лизы рухнуло в ледяную пропасть. Она подошла к койке в углу палаты. На ней лежал мужчина, заросший щетиной, с измождённым, серым лицом. Голова и грудь были забинтованы. Но она узнала его. Узнала по линии упрямого подбородка, по форме рук, лежавших поверх одеяла. Лев.
— Лёва... — выдохнула она, опустившись на колени у койки.
Он открыл глаза. Взгляд был мутным, блуждающим, но потом сфокусировался на её лице.
— Лиза... — прошептал он. — Я... нашёл тебя.
Он был жив. Это было главное. Его долго выхаживали. Осколочное ранение в грудь было тяжёлым, но самым страшным оказалось ранение в ногу. Началась гангрена. Иван Андреевич, выйдя из операционной, сказал Лизе прямо, не смягчая слов: «Ногу пришлось ампутировать. Иначе мы бы его не спасли. Но жить будет».
Лиза проводила у его койки всё свободное время. Она кормила его с ложки, читала ему сводки Информбюро, рассказывала о том, как они пережили зиму, о Мите, о тёте. Он больше слушал, говорил мало, собирая силы. Когда он немного окреп, их первый настоящий разговор состоялся в тишине ночной палаты.
— Я думал, что умру там, в снегу, — тихо сказал он. — И единственное, о чём жалел, — что не увижу тебя. И не закончу... музыку.
— Ты всё закончишь, — твёрдо ответила Лиза, сжимая его руку. — Всё ещё будет.
Он долго смотрел на неё. На её исхудавшее лицо, на преждевременные морщинки у глаз, на руки с огрубевшей кожей. Он видел не просто девушку, которую любил. Он видел ангела-хранителя, святую, сошедшую в ад, чтобы спасать души. Он видел в ней всю стойкость и всю нежность этого непокорённого города.
— Я закончил её. Там, в окопах, в голове, — прошептал он. — Каждый раз, когда шёл в атаку, она звучала во мне. Я назову её «Елизавета». В честь тебя, моя ленинградская мадонна.
### Глава 7: Салют над Невой
Ещё один год. Год, когда надежда перестала быть призрачной и начала обретать плоть. По проложенной железной дороге в город пошли поезда. Ленинград медленно, мучительно, но оживал. Открывались магазины, театры, школы. Лев, заново учившийся ходить на протезе, с головой ушёл в музыку. Он сидел за стареньким тётиным пианино и переносил на бумагу симфонию, что так долго жила в его голове. Лиза была рядом. Она больше не работала в госпитале, а поступила на курсы медсестёр, решив, что это её настоящее призвание. Она училась, вела хозяйство, заботилась о тёте, о подросшем Мите и о Льве, который часто забывал поесть, увлечённый творчеством.
Иногда, глядя на него, на его сосредоточенное лицо, на то, как его пальцы бегают по клавишам, она вспоминала ту, другую Эльзу. Девочку из Дрездена, которая боялась своего акцента. Теперь этого страха не было. Он выгорел дотла в огне «буржуйки» вместе с её немецким паспортом, он замёрз в ледяных улицах блокадной зимы. Она стала Лизой Вольской не по документам, а по сути. Её душа сроднилась с этим городом, пропиталась его болью и его мужеством.
И вот настал этот день — 27 января 1944 года. День полного и окончательного снятия блокады. Город ликовал. Это было не похоже на радость после прорыва. То была радость со слезами и тревогой, а эта — была чистой, оглушительной, всепоглощающей. Вечером Ленинград салютовал своей победе.
Лиза и Лев, опиравшийся на палочку, стояли на набережной Невы вместе с тысячами других ленинградцев. Морозный воздух был наэлектризован общим счастьем. И вот первый залп разорвал тишину. Тысячи огней — красных, зелёных, золотых — взмыли в тёмное январское небо, рассыпаясь искрами, отражаясь в ледяной глади реки. Грохот салюта сливался с криками «Ура!», с плачем и смехом.
Лев обнял Лизу за плечи и крепко прижал к себе.
— Мы дожили, Лиза, — сказал он ей на ухо, чтобы перекричать грохот. — Мы победили.
Она подняла на него глаза. В разноцветных вспышках салюта его лицо казалось лицом героя, сошедшего с плаката. Но она видела в нём своего Лёву — мальчика, говорившего о музыке, солдата, выжившего в аду, мужчину, которого она любила больше жизни.
— Я должна тебе кое-что сказать, — вдруг решилась она. Голос её дрожал. — То, о чём молчала все эти годы. Меня на самом деле зовут не Лиза. Я Эльза. Эльза Шнайдер. Моя мама — немка из Дрездена. Я... немка.
Она выпалила это и зажмурилась, ожидая чего угодно: удивления, отчуждения, гнева. Но Лев лишь сильнее сжал её плечи. Он смотрел на неё долго, и в его глазах, отражавших огни салюта, была бесконечная нежность.
— А я знаю, — тихо сказал он. — Тётя Аня мне всё рассказала, когда я лежал в госпитале. Она боялась, что это может что-то изменить.
— И что?.. — прошептала Лиза.
— Ничего, — он улыбнулся. — Для меня ты всегда была и будешь Лизой. Моей Лизой. Моей ленинградской мадонной, которая прошла через всё это. Какая разница, какая кровь течёт в твоих жилах? Главное — какая у тебя душа. А твоя душа — русская. Ленинградская.
Новый залп салюта озарил небо тысячами огней. Лиза смотрела на эти огни сквозь слёзы, но это были слёзы освобождения. Она больше не боялась своего прошлого. Она была Эльзой и Лизой одновременно. Она была частью этого города, её личная история навсегда вплелась в его трагедию и его великий триумф. В грохоте победного салюта она слышала не только конец войны, но и начало новой жизни. Жизни, где её любовь будет главной музыкой, а сила духа — главным доказательством того, что человек всегда может остаться человеком.
Свидетельство о публикации №225110700846