Тату

Комната была мала и низка, и от нагоревшей свечи пахло жженым; тени, отбрасываемые её прыгающим пламенем, казалось, были не тенями, но смутными мыслями, копошившимися в углах. Старший сидел, сгорбившись, и чувствовал, как что-то тяжелое и неподвижное, вроде того холодного булыжника, что лежит на могильной плите, опускается ему на душу. Младший же стоял перед ним, закатив рукав, и в жилах его играла горячая, нетерпеливая кровь, а на смуглой коже предплечья, еще воспаленной и багровой, застыл в своем черно-синем сплетении целый иероглиф молодости – угловатые, колючие руны, а над ними, венчая сие сооружение, две змеи, обвивавшие незримый жезл. И если присмотреться – а старший вглядывался пристально, до боли в глазах, – то можно было увидеть, что змеи эти были не столько символом врачевания, сколько древним, двусмысленным знаком, полным той самой дьявольской двойственности, что присуща и самой жизни: они несли и яд, и противоядие, смерть и спасение в одном извиве.

«Она меня убережет», – проговорил младший, и голос его звенел, как новый медный грош. «Она не даст мне свернуть. Я чувствую, как она жжет уже теперь – жжет глупость из меня, жжет слабость».

Старший молчал. Он думал о том, что молодость – это великая и страшная сила, подобная необъезженному жеребцу, который мчит, не разбирая дороги, и готов разбить и себя, и седока о первую же скалу; и что все эти руны и змеи – лишь узда, сплетенная из собственного воображения, узда, которая лопнет при первом же настоящем испытании. Но сказать это вслух – значило высказать невыразимую тоску прожитых лет, тоску, непонятную для того, кто еще не падал.

«Заблуждения, друг мой, не на коже живут, а здесь, внутри, – тихо и устало произнес он, касаясь груди костлявой рукой. – Их не выжечь иглой. Их можно только выстрадать, да и то не все. Ты нанес себе на тело не талисман, а веху – веху на том пути, с которого, быть может, сам же захочешь свернуть».

Но младший уже не слушал. Он горел верой в свою новую правду, верой фанатичной и нетерпимой, как всякая юношеская вера. «Вы просто боитесь всего нового! – воскликнул он, и в глазах его вспыхнули те самые огни, что когда-то, давно, светили и старшему. – Вы хотите, чтобы я топтался на месте, боясь каждой тени! Но я пойду! И она мне поможет!»

Он ушел, хлопнув дверью так, что вздрогнула сажа в печной трубе. Старший остался один на один с наступающей ночью и с тем булыжником на душе. Горько и унизительно было сознавать, что весь его опыт, вся его выстраданная, пережеванная и перебродившая, как старое вино, мудрость – ничто перед напором этой слепой, прекрасной силы. Это было похоже на то, как если бы седой, видавший виды дуб пытался удержать на себе порыв урагана, – тщетно и смешно.

И ночью, в тревожном полусне, когда границы между явью и бредом истончились, пришло к нему видение. Ему привиделось, будто те самые черные, как деготь, руны сошли с кожи юноши и поползли по его собственному, старому телу, холодные и влажные, как ползучие растения. Они сплетались в сложный узел, вязли в морщинах, впивались в прожилки, и из этого узла проступало нечто вроде его собственного, настоящего имени – имя его судьбы, его неизбывных борений, его падений и тех редких, светлых минут, когда ему казалось, что он постиг нечто важное. И это было не колдовство, а некое окончательное, безжалостное откровение, сродни тому, что испытывает человек, увидев свое отражение в воде внезапно очистившимся взором.

Он проснулся утром, разбитый, но спокойный. Первый луч солнца, бледный и острый, как лезвие, лег на пол. И он вдруг с поразительной ясностью понял, что был неправ в своем неприятии. Неправ не фактом, а сутью. Молодость имеет священное, неотъемлемое право на свои ошибки, ибо они – ее единственный настоящий учитель. Задача же старости – не запрещать, не удерживать силой, а стоять на берегу, как тот самый дуб, готовый дать тень и опору, когда ураган утихнет и изможденный путник вернется к его корням. Его крест был не в том, чтобы переубедить, а в том, чтобы принять, простить и ждать.

Он подошел к окну. Город просыпался. Где-то там, в этом утреннем тумане, шел его юный друг, неся на своей руке выстраданный, пусть и ложный, щит. И старик, глядя ему вслед мысленным взором, впервые не ощутил ни страха, ни обиды, а лишь тихую, бесконечно глубокую печаль, в которой, как в материнском лоне, таилось начало примирения.


Рецензии
Человек должен учиться на своих ошибках, только так он станет человеком. Спасибо! Прекрасно написано, цепляет за живое

Юрий Трушников   07.11.2025 18:26     Заявить о нарушении