Красное каление кн. третья Час Волкодава
ЧАС ВОЛКОДАВА
Глава первая
Тонкая полоска багровой зари робко блеснула на западе. Ее тут же накрыла серым сумрачным крылом тяжелая снеговая туча.
Басхан резко замедлил бег, поднял мокрую голову, остановился, слегка повел короткими заиндевевшими ушами. Его ноздри чуть вздрогнули и расширились, а округлые, с едва заметной раскосинкой глаза живо блеснули в холодном голубоватом отсвете ранней луны. Труп рыжего корсака – мелкой степной лисицы, чуть припорошенный серебристым молодым снежком, неестественно вывернутый и с вырванным горлом, насторожил его.
- Он! Это он… Его след.
Басхан хорошо знал: волк никогда не будет есть лисицу. Убить – убьет, если она окажется у него на пути, но в пищу ее не пустит, лиса – не его еда.
Он шумно втянул ночной морозный воздух, замер, но среди тех тысяч и тысяч запахов, которые висели в сумрачном мареве зимней степи, их самых тонких оттенков и едва уловимых течений, которые он услыхал, распознал и тут же отбросил, как пока ненужные - того единственного и неповторимого запаха, запаха вожака стаи, очень легкого, кисловато-терпкого, изумительно острого, запаха, отгоняющего от стаи голодного чужака и запаха, бросающего истекающую течкой самку на самую вершину наслаждения и присущего только ему одному, первому и единственному волку по всей широкой степи, волку, который нарушил устои, равновесие, нарушил вековой закон этой степи, порезав овец на его, самого великого Басхана, территории и за которым он, Басхан, неотступно теперь шел и шел по этой белой степи уже несколько дней, этого единственного запаха в прозрачном морозном воздухе пока - не было.
Пес пониже пригнул мощную угловатую голову и опять ускорил свой бег. Вскоре он нырнул в глубокий овраг, засыпанный еще тем, первым снегом, уже довольно затвердевшим на крепких ночных морозах. Овраг постепенно стал расширяться и мельчать, превращаясь в заросшую серо-желтым густым камышом заснеженную падь - пойму высохшего еще прошлым летом горького степного ручья. Перед ним теперь простиралась голубовато-белая равнина, чистая, нетронутая, совершенно лишенная обычных заячьих и лисьих следов, на горизонте совсем незаметно уходящая в серое ночное небо. После того, как перед сумерками над притихшей степью пустился густой мелковатый снег, по равнине не прошла ни одна живая душа.
Кого-то страшного и жестокого боялось все живое в округе и теперь все живое скрылось, засело, залегло прикрытое снегопадом, в укромных местах, в спешно вырытых норах и своих тесных теплых кублищах. Кто – то очень страшный и беспощадный прошел по степи, внушая смертный ужас в каждое живое существо.
И Басхан понял, что он на верном пути.
Он поднял косматую гривастую голову с мелкими сосульками замерзшей белой пены на широкой шее, вслушался. Луна становилась все больше, все желтее, вокруг нее в беспросветной черноте морозной декабрьской ночи вот – вот должен был всплыть громадный желтоватый нимб. Этот нимб, твердо знал Басхан, едва он мерцающим золотым ожерельем торжественно воссияет над спящей равниной, над этим холодным белым безмолвием, над всей Великой степью, над всем миром, он непреодолимым вековечным инстинктом неизбежно заставит одинокого волка подать свой голос, затянуть свою унылую песнь-жалобу голодной судьбе на голод, холод и тяжкое свое одиночество.
И тогда, знал Басхан, наступит его час. Час карающий.
Час Волкодава!
В самом конце сентября, уже после первых несмелых заморозков, вдруг вернулось в слободку лето, заметно укоротившиеся вечера опять стали теплыми, томными, снова ожили, проснулись мухи и овода, не давая покоя нудящимся под седлами лошадям и всему живому, и даже собравшиеся было в стаи вороненые ласточки опять шумно рассыпались по небу, весело откармливаясь осмелевшими насекомыми перед дальней своей дорогой.
Григорий вышел из душного помещения райотдела, нетерпеливо расстегнул верхние пуговки кителя, устало присел на скамью. Вытирая белоснежным платком, терпко пахнущим приятным мужским одеколоном, мокрую шею, качнул головой и едва заметно добродушно усмехнулся в усы:
- Ах ты, косточка моя… белая.
Вчетверо сложил платок, бережно положил его обратно. Затушил едва початый окурок папиросы о край скамьи, с минуту поглядел на тускло мерцающие в непроглядной тьме далекие звезды, на летучих мышей, пулей проносящихся в свете уличной лампы, затем перевел усталый взгляд на крупного белого мотылька, опасно бьющегося по ярко-желтому стеклу фонаря. Тот, приторно стрекоча крыльями, как юркий истребитель, недавно пролетевший над Воронцовкой, отчаянно все силился попасть туда, где был огонь, тепло и свет. Но все никак не находил путь. А тот свет сиял в темени, манил, звал упорного мотылька своей обманчивой теплотой… А мотылек все бился и бился и запыленное стекло. Наконец он нашел-таки щелку в самой верхушке фонаря под металлическим колпаком и там навсегда исчез, мгновенно растворившись в вожделенном тепле и свете.
« Вот дурачок… Дурачок. Как там звали-то, - Григорий чуть поморщил лоб, - да, того бедолагу… Кузнеца! Што крылья-то выковал… Отец на солнце не полез, не дурак был, а он полетел-полетел, да и сгорел? Вот, память! Надо завтра…, уже нынче… надо спытать у Олечки. Эх, жисть! Вот так и человек иной раз… Бьется-бьется, ищеть-ищеть. А потом хлоп! И нету. И как и не было вовсе… Все! Сгорел ты… Мотылек!»
Григорий вздохнул, пульнул с пальца погасший окурок в ведро, и открыл дверь, на ходу бросив конвойному милиционеру:
- Бояркин! Давай старика… с шестой камеры.
Сам угрюмо сел за стол, на котором одиноко лежала всего одна тонкая серая папка да стояла в углу потемневшая чернильница. Пододвинул к себе папку, еще раз прочел скупую запись на титульном листе: « Уголовное дело № 239-33. Бирюк Еремей Фалалеевич».
Еремей, изредка тряся белой, как лунь, крупной головой, остановился у входа, комкая в жилистых ладонях серую поношенную кепку и неловко переминаясь с ноги на ногу. Лица следователя было ему не видно, так как свет от настольной лампы, скупо высвечивая небольшой желтый кружок на его столе, падал только назад, слегка освещая самого Еремея. Конвойный отчего-то тут же вышел.
Следователь, нависая темным силуэтом над столом, с минуту молча и неподвижно рассматривал из мрака подследственного. Наконец сказал тихо:
- Садись, дядя Еремей.
Тот вдруг оживился, поднял голову с растрепанным клинышком скупой бородки, чуть прищурившись, силился рассмотреть следователя. Хотел пододвинуть табурет, но скоро сообразив, что тот наглухо прибит к полу, опустился, часто моргая чуть выпуклыми белесыми глазами:
- От, нечистый… Спаси и сохрани… Голос вроде бы как знакомый… Ить до того же знакомый. А и не припомню! Аль нашенский… хто?
Гришка раскрыл папку, навел на нее кружок желтого света и стал медленно читать:
- Вы есть Бирюк Еремей Фалалеевич, одна тысяча восемьсот шестьдесят шестого года рождения, колхозник сельхозартели хутора… Песчанка?
Еремей сник, безвольно свесил длинные руки:
- Ну… Я… буду.
Григорий аккуратно перекинул лист дела:
- До революции являлись волостным старостой… Имели заимку целинной земли, пятнадцать десятин. Сыновья - двое, Иван и Василий, погибли на германской войне. Третий сын, Николай, - Григорий запнулся, шумно вздохнул, склонил голову ниже, - служил в Красной Армии и… умер от сыпного тифа в тысяча девятьсот девятнадцатом году… Так? Жена, Вера Антиповна, семьдесят лет, снохи от старших сыновей, внуки… Так?
- Все там… Верно… прописано.
Старик опустил подрагивающую голову, зашмыгал носом, вытер бесцветные глаза кепкой.
- Следствию стало известно, что Вы, гражданин Бирюк, проводили среди колхозников систематическую антисоветскую агитацию… Против колхозов и в целом против Советской власти! Вы подтверждаете это?
Еремей отчего-то осмотрелся по сторонам и, хотя в полутемном кабинете больше никого не было, хрипловатым полушепотом вдруг спросил:
- Гри-ня-я… Панкратов сынок… Кузнеца. Ты, што ль? А? А я…
Григорий стальным голосом перебил его:
- Здесь вопросы задаю я! Отвечайте по существу: Вы подтверждаете? Или нет?
Старик осекся, опустил голову:
- Не… Не было таково… Супротив власти-то… Нам… Как же-с?
Григорий вынул из ящика стола небольшое полотенце и, обхватив им горячую лампу, навел ее прямо в лицо Еремея:
- Вы говорите неправду! – он круто повысил голос, нахмурился, встал, застегнул пуговицы до самого подбородка, - а зря. Следствие требует от Вас правдивых показаний по этому вопросу. Вы признаете себя виновным в антисоветской агитации?
- Нет. Не признаю, неправда это…
Следователь глубоко вздохнул, сел, перелистнул еще раз, стал читать, четко разделяя слова:
- Семнадцатого сентября у правления колхоза «Путь Ленина» Вы, гражданин Бирюк, говорили, что раньше, до революции, когда Вы являлись старостой и после революции, в первых коммунах было лучше, и что теперь нет никакого порядка ни в колхозах, ни в Советах, повсюду одна брехня и подхалимство…
- Правильно, раньше, знамо дело, порядку поболе-то было, - оживился Еремей.
- Хорошо, - Григорий облизнул сухие губы, - значит, подтверждаете… Ну, а вот что показал задержанный нами гражданин Верченко Иван… Вот: «Бирюк говорил, что общую землю пахать глубоко не стоит, надо пахать мелко, чтобы ничего на ней не уродилось…, - он прервал чтение, поднял глаза, несколько мгновений удивленно всматриваясь в подследственного, - не будет урожаев, власть и сама колхозы распустит…» Было такое, подтверждаете?
Еремей, неподвижно уставившись в пол, угрюмо молчал.
- Хорошо. Другой свидетель, Никифор Жабин показал: «Еремей Бирюк ругался на власть в Москве матом и говорил, что сколько ты не вкалывай, а толк один, нищета да голь перекатная. Ничего, мол, не получили в прошлом году, ничего и опять не получим. Все отберут, Советская власть, мол, обманывает народ. Будет голод, вымрут и старики и детишки, малые ребята…» Подтверждаете, Еремей Бирюк?
Тут Еремей вдруг поднял белую голову, глаза его заблестели, он привстал, расправил плечи и тихо заговорил, переминая в руках кепку, и, словно бы вспоминая слова:
- А рази ж… Энто не так, Гриша? А? От… ответствуй! Я ж тебя с мальства знаю… Не чужие! Платить же… не успеваем в колхозе! То самообложение… Плати, мужик! То заем… Опять плати! Голые да голодные ходим! Мы всей коммуной, кады твоих, Гриня, детишков да баб…, - тут он запнулся, осекшись, но тут же продолжал, - брали в двадцать втором годе… Да к… Знали, што прокормим-то! И своих, и… твоих. И еще которых… И сберегли! А теперя… колхозник и своим не знаеть, чего в рот положить… В школу, и то не в чем отправить, ни обуть, ни одеть… Где кизяка, дров взять…
Гришка уже стоял рядом, сверху пристально всматриваясь в серое лицо старика. Тот замолчал, втянул голову в подрагивающие плечи, опустил глаза, часто моргая белесыми ресницами.
- Ты меня, дядя Еремей, тут не агитируй и на жалость не дави… Болтать лишнее не надо было..!
Он умолк на полуслове, его голос стал тише и мягче:
- Ну… А за то, што было, што моих родных спасли - спасибо. И я не позабыл ничево. Я для тебя, дурилки старово, такое обвинительное хочу сделать, што б… Хотя бы лет на пяток потянуло. А ты все кобенишься. Под расстрельную захотел?! Подпиши лучше теперь, завтра будеть другой следователь… У нево ты еще и не то подпишешь! На всю катушку себе!..
Старик сел, сдвинул поплотнее ноги в разношенных сапогах и проговорил твердо, глядя перед собой невидящими глазами:
- А я, Гриня, смерти не боюся… На кой мене… Моя гиблая жизня нужна? Я свое отжил. Сынков…, - он шумно зашмыгал носом, - усех троих война проклятая забрала… Снохи – те бабы молодые, втемяшные… Они и сами внуков подымуть. А я теперя тока лишний рот..., так…, тягость, а не… тягло.
- Так вот и ошибаешься, дядя Еремей, пожить-то тебе еще и не помешаеть, - Григорий отвернулся, прошелся по комнате, - твоево Николая… В общем, он нам попался, еще в двадцать восьмом году, в банде он… Маслака был. Сидить, восемь лет дали. Бог даст, вернется. Бояркин!
В кабинет тут же вошел конвойный с сонным мятым лицом.
- Хорошо. На первый раз хватит. Гражданин Бирюк, подписывайте протокол допроса!
Еремей взял перо, долго не мог совладать с трясущейся рукой, пока не макнул в чернильницу. По-стариковски щурясь, всмотрелся в лицо Григория, коротко черкнул подпись.
Напротив каждого пункта обвинения рукой Григория было мелко написано: «Признает».
- Увести!
На пороге Еремей вдруг оглянулся, прохрипел тихо:
- А… Не врешь… часом?..
- Не вру.
Григорий устало откинулся на спинку стула, отяжелевшие веки сами опустились. Где-то в конце коридора противно запела а затем гулко громыхнула запираемая за Еремеем дверь камеры.
Серенькое утро, по-кошачьи крадучись, робко пробиралось по едва заснеженной улице сонной слободы. Где-то поблизости, на станции, два раза резко свистнул паровоз. Вошел дежурный:
- Товарищ старший лейтенант госбезопасности! Телеграмма начальнику оперативной группы!
- Давай сюда. Свободен пока.
Он раскрыл пакет, быстро пробежал воспаленными глазами по неровным строчкам телеграфного шрифта. Переменился в лице. Надписал на папке, лежащей перед ним, в верхнем уголке коротко: «Три года общего лагеря. Просим». Убрал Еремееву папку в свежеокрашенный сейф, и с сосредоточенным лицом быстро вышел из кабинета.
В аппаратной крутанул ручку зуммера, попросил номер по Ростову:
- Панкрат? Дрыхнешь, небось? Ну-ну, заливай кому попроще… Давай, урка ростовская, на сталинградский поезд и што б к вечеру был у меня! Как штык, твою мать на всю дивизию!.. Есть дело… суток на пяток. Да! В отдел ко мне не иди, нарядись как попроще и вали домой прямо.
Оделись в гражданское, под скотарей-вольняшек, как понеприметнее. Тронулись в ночь, едва тягучие декабрьские сумерки упали на притихшие окрестности воронцовской слободы. Со степи легко повеял ветерок, от слободской окраины потянуло острым кизячным дымом.
- А че ты Зорьку-то.. не подседлал? – Панкрат, легонько подстегивая своего норовистого трехлетку, хитровато ухмыльнулся после долгого молчания. Зачем позвал – не спрашивал. Привык: будет надо, придет время – Гриня и сам все обскажет!
- Старая стала Зорька-то… У кобылы ж век короткий. Слепнеть. Не потянеть нагрузку. Дело нынче серьезное, Панкрат, тута сноровка потребуется. Ты ко мне давай, тулись, хватить народ на вокзалах чистить.
- Не-а… Мы пацаны честные. Фраерков чистим. Народ не трогаем, Григорий Панкратыч… Не то што… вы.
- Ну, мы тоже… чистим, - угрюмо процедил Григорий. И замолчал в думках.
Панкрат пододвинулся поближе, так, что лошади пошли бок-о-бок. Оскалился, вроде в шутку:
- А обскажи ты мне… Григорий Панкратыч… такую штуку, - он пытливо заглянул Гришке в глаза как-то снизу, в полумраке щурясь, как на солнце, - вот вы, ге-пе-у… На кой вы… табунами мужиков-то… сажаете, а?.. Они чево… Пашут хреново, што ль? А вы…
- Так! – властно перебил Григорий, - энто с каких-рас-таких пор ростовские воры в политику полезли? А?!
- Я тебе… не воры. Я тебе, Гриша… Вроде… другом… был, - обиделся Панкрат.
- Ладно, ладно, - уже миролюбиво пробурчал Гришка, - а вот гляди.
Он приостановил коня, чуть задумался. Пристально вгляделся в темное лицо друга:
- Вот, гляди… Товарищ Сталин как сказал? А так сказал товарищ Сталин: нас сомнут. Сомнут, ежели мы будем топтаться на месте, как слепая кобыла. Европа нас сомнеть, капитал. Война ить все одно будеть! И на все про все у нас, Панкратка… Ну, годков так десять, может и поменьше. Единоличник пашет-сеет, а с десятины в три раза меньше берет, чем артельные. Отчего так? Так ведь… Гуртом и батьку бить полегше! Опять же… Единоличник, он разве трактор купить? Ни в жисть! Сил не хватить! А колхоз или та же артель – купить! А трактор, дело известное, и пашет глубже и побыстрее, чем быки. А стране, Панкрат, зерно, хлебушко надо! И как можно больше. Понял?
- По-газетному ты теперь говоришь, Гриша. А мне вот так представляется: стреляете вы тех, кто не молчит. Супротив вас идет, ненадежные… И все.
- Борьба идеть, Панкратка, борьба. Ну вы, уркаганы… ведь… то же… Стреляете да режете немало народу, а? - с лукавиной в голосе спросил Гришка, – ить, за понюх табачку иной раз!
- Мы народ не трогаем. Я ж сказал – мы фраера гнилого колбасим.
- А вот Сидоренку, начпотыла у самого Буденного…, - Григорий сощурился, пристально всматриваясь в друга, - ваши на перо на кой поставили?
Панкрат хихикнул, как та барышня на свидании:
- Так он же… Триста пар сапог загнал Щуплому! Бабло замел, а сапоги затырил, падла…
- Ну ево-то… ладно! Сука, он и у Буденного под носом – сука. А бабу-то ево… за што?
- Так ево наши пацанчики прямо на складе завалили… И… Не баба то ево была, а по****ушка. Ну она… Не дала там же, на месте… по-хорошему Щуплому, а он злой.
- По****ушка, она тоже человек. Классово близкий, как и вы, урки. Ладно, кантуйся ты пока на Ростове, авось, сгодишься и там.
И опять погрузился в свои тяжкие думки.
С полчаса все правились на юг, по узенькой санной дорожке, слабо проглядывающей сквозь скупо выпавший вечером голубоватый иней. Спустя час снежок припустил густой, крупными мохнатыми хлопьями и следок тот санный пропал из виду. Только редкая петляющая стежка прошлогоднего сухого бурьяна вдоль дороги и указывала путь. Потом свернули и вовсе в открытую степь, пришпорили лошадей, пошли след в след вдоль широкого бугра, мелкой рысью. В густой бездонной тишине с ночного неба уже робко глянули мелкие звезды, когда Гришка вдруг остановил коня, соскочил с седла, молча подтянул подпругу, но садиться не стал, повел его в поводу.
Панкрат спешился и пристроился рядом. Снег был не глубок, идти было легко. Григорий заговорил тихо, словно бы подбирая каждое слово:
- Пущай передохнуть кони-то… На непростое дело мы с тобой идем, Панкрат… Непростое. Ты… Маслака помнишь? Которово я… кончил за зимовниками, на балочке, этой… - Гашуне?
- Это который был… А-а-а! С Четвертой дивизии… эскадронный? Это… Когда тебя, Григорий Панкратыч, почитай, три месяца не слыхать… было?
- Четыре месяца. Комбригом он был.
Панкрат присвистнул, вытаращил глаза:
- Што?! Неужто ж… Опять объявился?
- Та не-е, - Григорий мотнул головой в мохнатой шапке и едва заметно чуть усмехнулся в усы, - у меня… уже не объявится. Дружок ево… опять шалить. Киселев. Который коммунара Гришу… Скибу казнил… То за Волгу уходил, на пару лет залег, как тот волчара… В позапрошлом годе астраханские гепеушники отчитались, что вроде как… ликвидировали ево. А теперь… Вон сводка: в совхозе номер шестнадцать зарублен секретарь ячейки, предрабочкома, двое рабочих… Взяли лошадей. Это возле Ремонтной. На хуторе Лобов после перестрелки с нашими ушли к калмыкам в буруны. Оттуда опять сигналы: нападають, стреляють, грабять, казнять. В банде около сотни штыков и сабель, говорять.
- Ну, а мы… с тобой… туды…, - Панкрат, выпучив глаза, облизнул враз высохшие губы и, казалось, не мог подобрать нужное слово, - туды… на кой правимся? Што б они нас на первом же суку повесили да повеселились…
- Как это, на кой? – широко улыбнулся Григорий, -Тимоху Киселева брать надо! А то еще опять какой беды наделаеть. В райотдел ево, ханурика, доставить. Пущай с им следаки поработають!
Панкрат какое-то время молча шел по снегу, шумно сопя и низко опустив голову в косматой чабанской шапке. Мысли его путались. Гришка в обычной своей манере про серьезные вещи болтает, будто про пустяк какой. Тимоху Киселева брать? Они вдвоем собираются? Против сотни обозленных головорезов?!
Наконец он хрипло прокашлялся:
- Та хто он такой, Киселев этот?
- А он… Из офицеров. А вообще… Урядник, вроде бы. Но хитрый, сука. По урочищам там разным, по калмыцким хурулам, как та мокрица нынче ползаеть. Знаеть, куда мы не полезем. Пока.
- И што… Есть наводка?
- Есть. Там же своих «зеленых» полно было. Озон-Очаев, Баров, Будаев, Мучкаев, Скороходов… Шалили. Лошадей крали, овец… А ты попробуй, уйми ты их! Хотон от хотона вон как далеко! День скакать, ночь ехать. И улус один на три-четыре десятка этих… хотонов. Но – мы справились! Разговор короткий: кого в расход, кого в тюрьму. А теперь многие уже отсидели свое, вернулись. Ну и, - Гришка лукаво усмехнулся одними глазами, - по старой памяти, помогають, сигнализирують в органы, ежели чего. Есть наводка.
- Так их же там… Сотни!! Не-не, Панкратыч, я…
- А ты думал, мы всем табором выступим? В позапрошлом году сталинградский ОГПУ три сотни сабель поднял, с двумя орудиями! А Киселев выскользнул, как змея и ищи ветра в поле! Тут надо хитростью брать, а не силой. Не ссы, урка ростовская, прорвемся! – Григорий с сумрачным лицом уже с земли вскочил в седло, покороче наматывая узкий воловий повод на ладонь, - меня щас больше тревожить то, как нам туды пролезть. А Киселя… Ежели он пока живой, мы с тобой, Панкратка, на аркане притянем! - и, пришпорив заигравшегося жеребчика, рванул в белую и уже онемевшую на морозце ночную степь.
На заре решили не маячить по голой степи и не дразнить судьбу, а перебиться где-нибудь до вечера. Тем более, разбирался колючий острый ветер и надо было дать прокорм и отдых лошадям. Впереди, на склоне широкой балки, одиноко зачернело калмыцкое кочевье. Потянуло свежим овечьим навозом и острым кизячным дымком старого кострища.
Стойбище калмыка-кочевника робко притулилось посреди покатой голой возвышенности, подальше от обрамляющих его с обеих сторон глубоких желтых оврагов. Оно и понятно, чтоб не подходили незаметно волки да шакалы, которых в последние годы стало видимо-невидимо в степи. Кроме того, набивает пронзительными осенними ветрами такие овраги до самого верху сухим кураем, а чего еще надо для растопки? Собирай – не ленись, да и топи кизяк всю зиму!
Три небольших кибитки, состоящие из толстых камышовых вязанок-матов, стоящих широким кругом и крытых островерхим пологом из порыжевших воловьих кож, перетянутых веревками, отстояли одна от другой на десяток метров. Овечий тепляк, вырытый в земле и крытый такими же камышовыми вязанками, находился чуть в стороне, пониже, но недалеко.
В утреннем морозном воздухе стоял приторный дух горящего кизяка. Забрехали, заголосили прикашарные собаки, почуяв издалека незнакомцев.
- Как туды зайдем, - Григорий, чуть усмехнувшись, оценивающе посмотрел на своего спутника, - што б ты там не увидал, башкой не верти в кибитке, это неприлично, веди себя спокойно. Ни за што не благодари, это у них не положено…Чашку дадуть – возьми ее в левую руку и жди, пока нальють. Добавки предлагать не будуть, ежели тебе надо – сам спроси, эти… Эти и последнее отдадуть. Ну, ты на дурняк не наглей, они и сами теперь особо не… Жирують.
Круглолицый низкорослый хозяин средних лет с землисто-желтым лицом, обросшим неухоженной косматой бородой, в оборванном заношенном кожухе и лисьей шапке, наползающей по самые раскосые глаза-щелки, приветливо встретил их на пороге, покачивая головой, зацокал языком:
- А-я-яй! Чох-чох-чох! Каро-ший, каро-ший… Водка привез? Привез? А-я-яй! А-я-яй! Басан знает, Басан гостя не обидит! Каро-ший! А-я-яй!
Парующих на морозном воздухе лошадей завели в тепляк. Сыпавший с серо-белого низкого неба мелкий снежок тут же скрывал их след.
Кибитка внутри оказалась даже шире, чем снаружи. По темным углам робко коптили тускло-желтые лампадки на бараньем жиру. Молоденькая сонная калмычка, слегка раскачиваясь перед очагом, невозмутимо продолжала кормить пухлого желтого младенца маленькой белой грудью. Старуха в старом казачьем чекмене, свисающем по самые колени, подняла пытливые глаза от сивой кудели, искоса взглянула на вошедших незнакомцев и, поджав толстые губы, молча отвернулась.
Хозяин суетливо рассадил гостей вдоль стены, завешанной мокрыми овчинами, хитровато сощурившись, сказал, проницательно рассматривая их бегающими маленькими глазами:
- Эх! У нас в степи вот что говорят: «Чем знать тысячу людей по виду, ай, лучше знать одну, да по имени!» Ай… Ка-ра-шо, однако, говорят!
Панкрат чуть пригубил налитый в расписную глиняную чашку молочный напиток и уже хотел отставить в сторону, но Григорий только хмуро повел бровью:
- Пей до дна, обидишь!
- Цаган, цаган, цаган.., - улыбаясь во весь рот, защебетал старый калмык и что-то резко сказал по-своему старухе.
Та тут же прошмыгнула наружу, злобно сверкнув глазами на гостей, маленькой желтой ладонью плотно задвинувши за собой полог из сшитых между собой хорошо выделанных овчин.
- Дотур! Пей карашо! Дотур кушать надо, дотур! Велел принести.
Григорий, приторно сладко улыбаясь, зачмокал губами и, покачивая головой, стал нахваливать хозяина:
- Эх! Хороший у тебя цаган, Басан! Эх, ну какой же хороший… Давно такого не ел!
- Ай, хороший! – тут же живо подхватил Панкрат.
- Хто мы будем? А… Мы пастухи, хозяин. Да-а-а… Да вот, тут… Из колхоза в слободке, в Воронцовке… Беда у нас! Вот, вчера сорвали волки трехлетку меринка, да и погнали в степь. Ты не встречал, часом… меринка? Гнедой такой меринок, тонконогий, с такой вот узенькой белой отметинкой на лбу? Чулок на передней правой? – Гришка, живо описывая «пропавшего» коня, сделал страдальческое лицо, скис картинно и уже потише продолжал:
- Тут ведь какое дело-то… Не найдем меринка, так под статью загреми-и-м!.. В гэ-пэ-у!! Враз посо-дю-ю-ть! – и отрешенно провел ребром ладони по горлу.
Басан сокрушенно покачал головой с никогда нечесаными космами спутанных седоватых волос:
- А-я-яй! Беда, правда. Волки – плохо, беда! А-я-яй… Тюрьма, однако, плохо, беда-а-а…
Помолчали.
- А как же ты, Басан… Небось то же… волки шкодять-то у тебя? – Григорий, поджавши ноги под себя, уселся поудобнее, принимая из рук порозовевшей молоденькой калмычки дымящуюся чашку с бараньим дотуром, - как вот, к примеру, ты… Спасаешься? Мы вон, - он кивнул на разомлевшего в тепле раскрасневшегося Панкрата, - пробовали из ружья стрельнуть, да и повесить его с под-ветру. Сперва, вроде как и помогало, а потом… Ничего не боится… Режеть, сукин сын овец! Вор!
- Э-э-э, не-е-т! – хитро улыбаясь, погрозил толстым коротким пальцем Басан, - она не вор! Вор, однако, берет чужое… Так? Так… А волк думает, што тут, в степи, она хозяин. Берет свое, думает! Не ворует, просто – то, што степь ему дает, она кушает!
- Ишь ты, - ухмыльнулся Григорий и, нарочито развеселясь, слегка кивнул напарнику:
- А ну, браток, пойди-ка напои коней. По сторонам хорошо погляди… Да доставай там… у меня в правом подсумке… пару бутылок «рыковки». С таким добрым хозяином и погулять не грех!
Едва только Панкрат разбил белую сургучовую пробку, Басан плавно выхватил бутылку из его руки и с торжествующим видом слегка сбрызнул на огонь:
- Цог! Цог! Цог!
-Ты че… фраерок, водяру портишь.., - запнулся было Панкрат, но Григорий тут же прицыкнул:
- Заткнись!.. Это он… Злых духов отгоняеть. Цог, Басан, цог!
- Эх! Хоро-ш-ша, зар-раза! – Панкрат сочно крякнул, поставил стакан, вытер пальцами губы, - ну так што ж, Басан, чем же ты волков-то отваживаешь?
- Э-э-э! – тот лукаво улыбнулся, очень довольный от выпитой водки, -винтовка не-е-т! Ружье не-е-ет! Зачем она? Басхан, однако, есть! Ка-ро-ший есть! Басхан…
- Бас-хан? – переспросил Панкрат. Григорий посерьезнел:
- Собака. Волкодав. Я таких встречал по ихним стойбищам. Добрый собака? Волка береть?
- Ай, как берет! – Басан, простодушно улыбаясь, поставил свой пустой стакан перед Панкратом, красноречиво указав на него глазами-щелками, - ка-ра-шо берет! Волк ночью подходит – Басхан не спит, слышит. Волк хочет овца резать – Басхан не дает! Басхан не трус! Волк это видит! Волк в камыш уходит… Злой, голодный.
- А ежели и не уходит? Ну… Опять полез? - Панкрат, пододвинувшись поближе, изобразил крайний интерес, раскрыв рот и расширив глаза.
- Тогда Басан, моя, говорила Басхану: - Все! Болхо! Иди, Басхан, в степь, иди, болхо! Убей волка! И Басхан на час-другой уходит и убивает волка, однако живая она… уже не… стала!
- А… Покажи нам своего… Басхана, друг ты наш Басан! – Григорий выставил мутные стаканы в рядок, медленно наливая их до половины.
- Ай! Ка-ро-ший! Чох-чох-чох! Ай, нету! Третьево дня ушла она… Волк подкралась… Раскопала тепляк, шибко резала три овцы, а подушилась еще вот, - он показал две растопыренные ладони, - десяток! Скоро придет, однако! Долго не бегает она… Найдет. Убьет, точно будет!
- А если он, к примеру, - Гришка облизнул сухие губы, - на целую стаю наткнется? Они ж ево…
- Э-э-э, не-е-т…, - Басан повернулся к молодице и сунул проснувшемуся ребенку в рот кусочек дотура, ласково улыбаясь и любовно причмокивая губами, - она сама от своей стаи Басхана и… уведет! Хитрая, однако! Поведет-поведет… Далеко поведет! Заманит и кинется! А Басхан… шея она… хрясь! И бросала на снег! Крови нет! Волка нет…
- Ай, да молодец же твой волкодав, Басан!
- Водка наливай… Борцыки кушать будем! Ай! Ка-ро-ший человек… Ма-ла-дец моя Басхан! Отпускала она на час – сплю, однако, спокойно месяц! Водка, водка еще… неси!
Уже в серых морозных сумерках вывели из тепляка обсохших и отдохнувших лошадей, стали седлать. Басан, еще с минуту назад изображавший в дым пьяного человека, слегка умывшись свежим снегом, вдруг преобразился и тихо сказал, глядя сквозь прищур хитрых бегающих глазок в упор в глаза Григорию:
- Те волки, што ты искала, командир, тут… Недалеко и… кошуют, однако.
Гришка, уже занеся было ногу в стремя, опешил, развернулся к нему, с тревогой в голосе только и выдавил:
- Командир? Откуда знаешь?..
Тот помолчал, пристально всматриваясь в белый сумрак степи, опять, озорно улыбнувшись, погрозил толстым коротким пальцем:
- Э-э-э! Басан не обманешь! Басан всяких людей видала… Ты – командир, а не пастух.
- А я из каких? – удивленно спросил Панкрат.
- А ты из таких…- вдруг потупил взгляд Басан, засопел обиженно, - ты серебряная ложка… однако, зачем в сапог положила? А-я-я-я-яй! Эта ложка Басан в Ростове забрала… В двадцатом году забрала, когда с Семеном да Ока… Иваныч и сам Ростов… забрала!
- Панкра-а-ат, - укоризненно покачал головой Григорий, нарочито нараспев выговаривая слова, - ты у кого, дурья башка, ложку спер? У нашего товарища, у красного конника, у буденновца ты ее спер… Нехорошо!
- Ладно-ладно… Ну не знал, не знал, - виновато растопырил ладони Панкрат и аккуратно положил на снег большую потемневшую ложку.
-Ты зла не держи, Басан. Этот парень не только в этом деле мастак, -Григорий примирительно похлопал улыбающегося калмыка по плечу, - ты в Четвертой был, а я, правда твоя, в Шестой дивизии, у Тимохи. И.., - он внимательно всмотрелся в тускнеющую даль, - жди нас вскорости обратно, ежели чего… С гостями жди!
Басан посуровел, разгладил жиденькие, свисающие ниже лица усы, и, повернувшись в степь, махнул рукой на восток:
- Ты нынче… Вдоль берега этого ручья держи. Версты три-четыре будет старая колодец… От того колодец поверни на полуночную луну, однако. Строго туда иди! К утру упрешься в Баруновский аймак! В крайнюю от балки хату он ходит, там учитель, русская женщина живет. Шибко красивая. К ней ходит.
- Кто ходит, Басан?
- А тот, кого ты хочешь… найти, однако! Иди! Только под ноги смотри… Хорошо смотри!
Он отвернулся, махнул рукой на стоящее вдали на склоне одинокое и громадное голое дерево:
- Во-он… Видишь? Там повесила! Она повесила… Вашего товарища повесила! Ге-пе-у повесила! Она просился, шибко плакала… Не слушала, все равно повесила!
Григорий угрюмо поглядел на дерево. Панкрат сухо матюкнулся:
- А што ж ты… Буденновец ты сраный, не отбил его?
- Как отбила? Как?! Их к Басану сотня заходила. Моя старуха… то же… чуть-чуть не повесила!
- Э-ге! А твою старуху-то за што? За красную морду?
Басан подошел поближе, взялся рукой за стремя:
- Моя старуха, - он робко оглянулся, - вас, однако, не любит! Коммунисты… Хурул на Яшкуле закрыли… И их, банду, тоже, однако, не любит! С дивами она знается! Гелюнги и багши к ней приходят! До-о-л-го шепчется! Ворожит, гадает, все видит, все знает! А… Он сказал: скажи мне, старуха, где смерть моя? Где приму свою пулю? А та говорила: и девять дней не пройдет, как и ты сам будешь там, - Басан показал на одинокую шелковицу, раскидисто чернеющую вдалеке не опавшей сухой листвой, - как та собака висеть!
Тронулись. Отдохнувшие за целый день кони живо пошли под ровный белый бугор, покрытый редкими сухими вениками прошлогоднего черного бурьяна. Степь под снегом уже промерзла и гулкий стук копыт по земной тверди радостно полетел вслед за ними. Вскоре по левую руку показалась маленькая круглая луна в тонком ярко-золотом обруче. Где-то не так далеко тоскливо завыл одинокий волк.
- Матерый голосит, - Панкрат наконец нарушил долгое молчание, - не подстава ли часом этот… красный калмык, Григорий Панкратыч?
Тот не оборачиваясь, сухо бросил через плечо:
- Та не-е… Были у нас и еще наводки на эту бабенку… А ты еще р-раз вспомнишь старое!.. По морде дам! На ложку он позарился! Э-эх, босота!..
- А это я ево… классовую сознательность хотел проверить!! – тут же нашелся Панкрат и, пришпорив коня, вырвался вперед.
- И што…, - усмехнувшись, крикнул вслед Григорий, тоже ускоряя бег жеребчика, - проверил?
- А то! Гнида! Куркуль! Пережиток… старово режима! – долетело из белой снежной круговерти сквозь дробный топот копыт.
Как и научил Басан, от старого, почти засыпанного снегом колодца, повернули строго на юг, ориентируясь по компасу. Часу в четвертом мороз придавил покрепче, дорога пошла низиной и снег стал поглубже, кони стали заметно сдавать, выбиваться из сил. Где-то впереди, с подветра, вроде бы забрехали собаки. Всмотревшись в засеревшуюся темень, разглядели под косогором едва различимую кустарниковую поросль.
Спустились пониже, спешились перед занесенным свежим снежком густым диким терновником с редкими приземистыми деревцами маслин.
- Побудь с лошадьми, а я пройдусь, поглядю, што там. Ближе нельзя… Ветер оттуда тянеть, ежели там где-сь кони объявятся, то наши тут же нас и выдадуть. И… ежели к восходу не дам знать – уходи.
- Без тебя, Панкратыч, не уйду.
- Знаю.
Григорий бросил повод Панкрату и растворился в молочном низовом тумане.
По самому дну широкой балки протянулся замерзший ручей, заросший по берегам густыми, едва шуршащими камышами. Через ручей был перекинут едва заметный под снегом мостик из пары широких досок. «Конь никак не пройдеть… Значить, кони ихние тут кошуются…» Вдруг он услыхал близкий дух костра и едва уловимый запах конского пота. Снег, схваченный крепким предутренним морозцем, весело и предательски хрустел под сапогами.
Впереди, на небольшой поляне, над самым берегом, блеснул сквозь заснеженные заросли терновника огонек костра. В его отблеске Григорий рассмотрел привязанную к низенькому деревцу заседланную лошадь, угрюмо склонившую шею, рядом еще одну и человека в тяжелом бараньем кожухе, неподвижно сидящего над самым костром. Казалось, он дремлет.
Григорий внимательно поглядел по сторонам. Ближе уже не подойти, он может услыхать шаги.
Решил обойти вокруг, осмотреться. По своему следу отошел назад, взял по бугру, где снега поменьше, влево. Спускаясь к ручью, наткнулся на хорошо притоптанную конскими копытами тропу. Пригнувшись, пошел на запах костра, тихо, по-кошачьи ступая по мягким и чуть примерзшим, растоптанным яблокам конского навоза.
Сонная, крайняя от костра молодая кобыла испуганно чуть раскатила влажные лиловые глаза и уже отвалила черную губу, оголив ряд ровных желтых зубов. Ее резкий тревожный храп совпал с Гришкиным ударом.
Человек со стоном повалился лицом вниз, прямо в затухающий костерок. Григорий тут же откатил его в сторону и, наваливаясь, развернул лицом к себе, с силой заталкивая тряпошный кляп в сведенный судорогой рот. Перехватил руки, вывернул назад, стянул загодя приготовленной широкой шворкой. Переждал, пока успокоятся лошади, прислонил обмякшее тело с безвольно болтающейся головой спиной к дереву.
На вид ему было лет под сорок и его темное, заросшее недельной щетиной лицо с воспаленными от недосыпа веками, говорило о долгой и тяжкой кочевой жизни. Русые, с обильной сединой, раскосмаченные волосы низко спадали на широкий, в глубоких морщинах лоб. Григорий растер снегом его обвисшие щеки, шею. Врезал ладонью пару раз по щекам. Он дернулся, хрипло застонал, медленно поднял голову, дико озираясь, повел глазами, задвигал плечами, силясь освободить связанные за спиной руки.
- Не старайся, ничево не выйдеть, дядя, - Григорий встал напротив, растопырив ноги и пристально всматриваясь в незнакомца, - у меня супонь крепкая, из яловой кожи. Ты хто такой будешь? - и выдернул кляп.
Тот поднял заблестевшие глаза, облизнул треснувшие губы:
- Дай мне, браток.., снега чуток, пересохло горло…
- А не укусишь? - Григорий зачерпнул пригоршню снега и, едва поднес ее к лицу незнакомца, как тот вдруг резво вскочил на ноги, всем корпусом и головой шибонул Григория в лоб и бросился бежать, шумно ломая грудью сухой мерзлый кустарник.
Григорий отлетел в снег, но, быстро вскочив, догнал его не сразу, свалил ударом ноги, придавил в снег, поднес к горлу нож:
- Молись, с-сука! Последняя минута твоя!.. Кто такой?!! Где твой хозяин, гнида, Киселев где?!
Тот вытаращил белесые глаза, замотал головой, прохрипел:
- Нету!.. Нету… здесь никакого… Киселева! Сдох… Убит твой Киселев… давно…
- Как это… убит? – Григорий, едва переведя дух, внимательно всмотрелся в раскрасневшееся широкое лицо беглеца, - а… кого ж ты… стережешь-то?
Тот усмехнулся в мокрые усы, поднялся, сел, сдувая иней с мокрых усов, его круглые глаза живо блеснули:
- Это ты, товарищ… ге-пе-ушник, стережешь… меня в данный момент. А я…
Он дернул плечом, опустил голову, сказал сухо:
- Ладно, слово офицера. Твоя взяла! Веди обратно! Пришел ты… зачем? А впрочем…
Когда он сел снова на свое место, прислонившись к дереву, коротко спросил:
- Который теперь час? На свои котлы не могу я… дотянуться.
- Без четверти пять… утра. Как урка ты выражаешься, а еще офицер.
Пленник поднял широкий подбородок, вздохнул глубоко, устало прикрыл глаза, его темное щербатое лицо вдруг расплылось в кислой улыбке:
- А я и есть урка. А теперь… Все! А как же все… Прекрасно начиналось! А? В Семеновском полку служил! Блестящие молодые офицеры… Дамы с милыми и такими манящими улыбками… Вечера… Беседки на прудах… Интриги, интриги… А потом… Эта проклятая война. С Баратовым ходил… А потом – Даешь Учредительное собрание! Ур-ра!! Свобода!!! И вот – пес, лакей! «Где твой хозяин»! Да я самого… Думенко! Гнал через Маныч! Да я… Буденного… Я…
- Хорош трепаться! – грубо перебил густо покрасневший Григорий, - ты мне дело говори, коли еще пожить охота.
- А вот жить-то мне, товарищ Эн-Ка-Вэ-Дэ…, как раз и неохота. Совсем. Ни капельки. Все! – он повернул спокойное лицо, посерьезнел, - он ровно в пять появится. Будет через этот мостик идти. Там оглобля поперек лежит, это знак, убрать надо, а то вспугнешь.
- Один?
- Один, он же от крали своей. Он еще… крикнет слово парольное…
- Какое слово?
- Спросит: Распекай! На месте? Это я… Распекай. Да! Я… Не представился, прошу прощения, это ведь было несколько… неудобно-с, - он совсем по-штабному, даже как-то картинно склонил голову:
- Штабс-капитан его Величества Семеновского полка Распекаев! Прошу лю…
- Дальше! – злобно рыкнул Гришка.
- А я должен ответить: - На месте, да замерз как собака! И тогда он пройдет дальше… Через мостик. К нам то есть.
- Понятно, - Григорий поднялся, тревожно всматриваясь через ручей, там, на той стороне, в темени опять затявкала собачонка, - так а… Кого ждем-то? Киселева?
- Ну… какого Киселева? – уже громче вскрикнул Распекаев, - я ж говорю… его уже года три, как ваши же и застрелили. В Астрахани!
-У нас он пока проходит, как живой и здоровый. Это точно?
- Совершенно точно, совершенно… Я сам его и закапывал. Вот этими, - он хотел поднять стянутые за спиной кисти, повел плечами и криво усмехнулся, - руками. Ну, а теперь отрядом заправляет такой… Сеня Романцов. В германскую урядником служил. Оглоблю ты… убери. Скоро будет. Вспугнешь.
- Ваша банда за последние три года столько… нашкодила! – Григорий, скоро вернувшись от мостка, последнее слово выдавил с нескрываемой злобой и отвернулся.
- Эх… А вы? За все держать ответ перед Господом…
- Ну… вы сперва тут за все ответите… Милиционера на днях, на стойбище калмыка Басана – этот Сенька Романцов повесил?
- Так точно.
- Ладно, по тебе разговор особый будет. Попробую чем-то помочь, ежели што… Но и ты…
- А не надо мне милостей от твоей Совдепии, начальник. Устал я, хватит. Весь в человеческой крови, как палач… Никто и нигде меня не ждет… уже. Но… Тебе, начальник… Я помогу. Мне самому этот… урядник… Сколько унижений, боже мой… Револьвер дашь? С одним патроном? Потом?
- Дам. Тихо!.. Идет вроде!
Скупая зимняя зорька несмело засерела по белой низине, но тут же косматые клочья тяжелого тумана стали быстро заволакивать сухие заросли камыша и дикого терновника. Костерок уже погас и только малая искорка все еще слабо тлела где-то в его глубине.
Где-то недалеко гулко расхохоталась ночная птица. Застоявшаяся вороная кобыла Романцова, почуяв приближение хозяина, приветливо и мирно заржала, кивая гривастой заиндевелой головой и нетерпеливо переминаясь на тонких передних ногах.
- Эх! Хороша! - Гришка блеснувшим краем глаза провел по ее округлой шее.
Он сбросил тяжелый кожух, оставшись в одной гимнастерке, и затаился за широкой фигурой Распекаева, вынул и поставил на взвод револьвер, но нож все же приставил к сонной артерии на темной шее штабс-капитана:
- Ты, брат… Не дури только… Мне он живой нужон!
- Слово офицера, сказал.
Романцов в громадной лисьей шапке, насвистывая похабную окопную песенку, быстро шел по качающемуся заиндевелому мостку. На нем поверх черного кожуха был только маузер в громадной деревянной кобуре. В руке он нес какой-то узел.
- Распека-а-ай! Ч-черт тебя подери! Темень-то к-какая!.. А? П-п-римерз, штабс-кап-питан? – злобно крикнул он, едва выйдя на берег, - иди, дурилка, баул у меня… возьми…
- Да… на месте я… Замерз, как собака…
Едва он медленно поднялся на скользкий заснеженный берег, как Григорий одним прыжком сбил Романцова с ног и, навалившись, ловко вывернул его руки за спину, привычно стягивая запястья узкой сыромятной петлей. Урядник, разя самогоном, почти не сопротивлялся, только злобно ругался и мычал что-то бессвязное.
- Пьяный, как собака, - Григорий наконец выпрямился на его спине, перевел дух, оглянулся.
Штабс-капитан сидел под тем же деревом и заразительно хохотал, задыхаясь и скаля ровные ряды крупных белых зубов. Заношенная солдатская папаха свалилась с его головы, обнажая трясущиеся седые космы давно немытых волос:
- Ну, театр! Ну, не могу…
Григорий молча отстегнул кобуру с «Маузером», перевернул Романцова на спину и теперь уже вблизи разглядел его, осветив оскалившееся от злобы его лицо карманным фонариком. Тот по-видимому наконец понял, что попал в руки милиции и его еще довольно молодое лицо исказила судорога.
- Лежи и не дергайся, собака!
Григорий быстро отвязал лошадей, ласково потрепав за гриву покрытую легким инеем романцовскую кобылу, приторочил к ее седлу повод крупного дончака Распекаева, рывком поднял на ноги урядника, встряхнул его, стволом револьвера показал штабс-капитану подойти, а когда тот подошел, связал их обеих одной веревкой и, встав с лошадьми позади своих пленников, медленно повел весь караван в гору.
Солнце уже лениво поднималось над белой холодной равниной. Длинные розовые тени от лошадей и всадников, колыхаясь, спешили за ними. На первом привале, перед старым колодцем, когда кони жадно хватали мягкими черными губами снег, едва Панкрат послабил подпругу на своем жеребце, Распекаев усмехнулся и, покачав головой, сказал тихо:
- А может, еще и поспать завалимся, господа? Банда-то уже небось, на хвосте висит…
- Господа в Парыже, дурак… Што, ваши так шибко любят своево пахана? - сощурился Панкрат.
- Не зна-аю, - штабс-капитан нарочито зевнул и заулыбался чистой и какой-то детской улыбкой, - но у вас в Гэ-Пэ-У любой язык развяжут, а им это надо?
При этом Романцов, висящий поперек седла, дико вращая глазами, истошно мычал, силясь вытолкнуть кляп изо рта.
- Эх, напоить бы коней… Да перебиться некогда! – Григорий, о чем-то быстро размышляя, зорко всматривался в окрестности.
- Может, пойдем по бугру? – Панкрат хмуро кивнул на голый, выметенный от снега темный верхняк, черной полоской уходящий в мутный степной горизонт, - там и следов не будет?
- Вот на бугре они нас как раз и запопашуть… Низом пойдем, по молодой осоке, по отмелям, где волк ходить… Тут часа два до Басанова стойла.
- Развязал бы ты мне руки, начальник, - Распекаев чуть усмехнулся, - неохота вот так-то… Арестантом помирать…
- Как неохота тебе помирать, штабс-капитан? Врагом своево народа? – Григорий, продолжая тревожно осматриваться, вдруг глубоко заглянул в прищуренные глаза штабс-капитана. Тот смолчал, скрипнув зубами.
Когда впереди мелькнули промеж заснеженных оврагов серые камышовые крыши Басановских тепляков и терпко потянуло горелым кизяком, Григорий вдруг поднял руку, спешился с разгоряченной кобылы, достал из приторочки кожаную командирскую планшетку и, раскрыв ее, что-то скоро написал на листке карандашом, свернул вчетверо и протянул Панкрату:
- Давай мимо стойбища, по балкам, как мы сюда шли… Поспешай, слышишь? К полудню ты, брат, непременно должон быть в Воронцовке, у товарища… Шинкаренки. Донесение ему лично в руки, понял? И смотри мне… На тебя, Панкратка, вся моя надежда!
- Во внутрях крутит! Хучь бы… этово… ду-дура ихнево дал… малость погрызть, - обиженно протянул тот.
- Еще погрызем… А ежели там они… уже? И теперь поглядывають на нас через пулеметный целик, как хохол на сало? – Григорий тревожно через полевой бинокль всматривался в сторону стойбища, - увидять, што один конный оторвался – все равно пустятся в погоню! Не упустять! Да и… Себя выдадуть! Потому мы туточки минуток десять постоим. А ты скачи. Во весь рост скачи! Давай, друг! Скажи товарищу Шинкаренке, што б все в точности сполнил, как я ему и прописал!
Панкрат бережно спрятал на груди бумагу и, пригнувшись к луке седла, с места пустился крупным наметом, охватывая Басановское стойло слева, по широкому бугру, правясь в подходящую к нему с запада старую широкую балку. Вскоре он пропал из виду.
Григорий еще раз всмотрелся в темное осунувшееся лицо Распекаева. Молча подошел, полоснул ножом по веревке:
- Ладно, чего уж там… Фору тебе даю, штабс-капитан. Мирную жизнь начать можешь. С завтрашнево дня, правда.
- Что же так, начальник? Я, может быть, прямо сейчас и желаю-с…, - тот разминал затекшие руки.
- Прямо сейчас не получится. Трогаем, вроде бы никого на стойбище нет.
- Эй, Басан – личный друг товарища Буденного! Гляди-ка, кого мы тебе доставили! – Григорий, не спешиваясь, нарочито весело и громко прокричал вовнутрь кибитки, чуть отодвинув полог.
Басан в одной заношенной гимнастерке выкатился на своих коротких ногах и тут же, увидя связанного Романцова, в ужасе обхватив голову руками, свалился на колени, косноязычно запричитал, раскачиваясь и зажмурив глаза:
- О, боги, боги! О, могучий Бурха-а-ан!.. Ой, что наделал вам Басан!!! Чем прогневи-и-ил… Ой, за что вы ево наказали-и-и!.. Прок-ля-ли-и-и… Бедный, бедный Басан…
- А ну!! Хорош тужить, Басан! – Григорий уже соскочил с кобылы и рывком поднял трясущегося от ужаса калмыка с земли, встряхнул его хорошенько и, развернув лицом к себе, прямо в лицо прошипел:
- Пр-р-и-казываю… прекратить! Отставить… причитать, боец!
Теперь Басан уже сидел на пороге кибитки и с опаской поглядывая на то же спешившегося Распекаева, шептал Григорию почти в ухо, от чрезмерного волнения все еще всхлипывая и брызжа слюной:
- Эта… то же… с ними была! А-фи-це-р! Вешала, однако, то же с ними. Милиционер шибко… плакала, просился… А она вешала…
- А этово… ты может, раньше где видел, Басан? – и сдернул с головы Романцова мешок, - погляди-ка!
Басан, едва взглянул на атамана, вздрогнул, тут же переменился в лице, сомкнул подрагивающие губы и, выпрямившись, подошел к пленнику. Он какое-то время пристально всматривался в его распухшее от беспрерывной скачки лицо, будто бы что-то вспоминая. Наконец, он повернулся и сказал уже твердо:
- Она… вешала! – и тут же опять упал на колени, истово захрипел, указывая на Романцова:
- Товарища командира! Отпускай! Умоляла Басан! Шибко умоляла! Придет банда, Басана повесит! Ево детки повесит! Стойло спалит! Отпускай, начальник!
- Ну-ну, Басан… Перестань! Ты ж буденновец! На кой же мы ево тогда ловили, што б просто так взять, да и отпустить? Как молоденьково карасика… На нем сколько крови, знаешь? Море крови человеческой, Басан! Григорий рывком, словно куль, сбросил атамана с седла на землю, а когда тот, что-то яростно мыча, попробовал вскочить, наотмашь врезал ему по раскрасневшемуся лицу ладонью. Тот сник и замер.
- Мы, Басан, как красные сознательные бойцы, имеем право и… будем с тобой судить эту… Мразь. Здесь и сейчас! Прямо на месте… последнево ево преступления!
- А она? – Басан покосился на штабс-капитана.
- Да ты не боись. Это… наш человек. В банде был, засланый он нами, - и, пристально глядя в лицо Распекаева, твердо продолжил, - он же и приведет наш приговор в исполнение!
Штабс-капитан ехидно ухмыльнулся:
- А не боишься, что я… в тебя и пальну, начальник? Все же ты пока мне враг, да и… голову мне едва не проломил? Да и наши… Пардон, банда, уже на подходе.
- А я тебе оружие пока не дам, Распекаев. Оружие, брат, равно как и наше революционное доверие, ево тебе еще заслужить надо! - и, повернувшись к Басану, коротко сказал:
- Дай-ка нам хорошую веревку, Басан. Очень тебя прошу.
Тот сощурил узкие щелки глаз, цыкнул сквозь зубы, но ничего не ответил, молча нырнул в тепляк.
Низкое декабрьское солнышко скупо освещало степь, едва подернутую слабым налетом чуть подтаявшего в полдень снега, косые тени далеко ложились от редких кустарников, зацепившихся корнями по желтовато-серым склонам оврага.
Они поднялись по его грязному ложу на самый верх бугра, а там, наверху, где старый овраг перешел в широкую пологую канаву, невесть каким бураном занесенная, бог весть какой птахой оброненная, упала много-много лет назад малая семечка ягоды шелковицы, не склевала ее птица, не иссушило беспощадное солнце степи, не погубил колючий степной мороз. Всегда мокрое ложе канавы из-за текущего где-то тут неглубоко подземного ручья, давало той семечке влагу, а солнце в нужный час согревало ее благодатным своим теплом - и вдруг проклюнулся, вздрогнул, бодро вскинулся над степью малый остроносый росток. Слабое начало любой большой жизни.
И теперь, на радость Басановым внукам, а когда-то и его детям, а еще раньше и самому Басану – мирно раскинулась над степью громадная густая шелковица, дающая каждый год, в самом начале лета, великое обилие сочных сладких ягод. В ее прохладной тени часто останавливались усталые путники, пересекающие широкую степь. В безжалостный летний зной Басан всегда останавливал отару неподалеку, пониже, и пока она, сбившись в тесную шайку, перемогала полуденное марево, сам он отлеживался в благодатной тени могучего дерева.
Когда неделей раньше банда повесила на этой шелковице молодого милиционера, Басан, похоронив его в балке, пониже, угрюмо сидя вечером перед очагом и медленно потягивая из чашки мутный травяной чай, долго молчал, а потом не своим, севшим голосом сказал домашним:
- Теперь сам шайтан вселился в это дерево. Не будет мира, не будет, однако, счастья. Будет кровь и горе. Беда будет. Надо звать старого аршинского бакши, пускай он от дерева отгонит злых духов…
Романцов, когда вдруг догадался, куда его ведут, внезапно упал на колени и покатился по земле, а потом вскочил и бросился бежать по дну оврага. Басан, быстро догнав его, сильным ударом сбил с ног, придавил к земле, ухватил за ухо, и, поворачивая лицом к себе, прошипел едко:
- Убежать… хотела? Думала – шибко… стрелять будем?! Висеть будешь, как собака! Ты на кой… милиционера повесила? Висеть теперь сама… будешь!
Басан противился, чтобы Романцова вешать на шелковице:
- И так в ней… шайтан поселился! Однако, бакши теперь звать буду!.. А банда придет? Вешай вон, на терновнике…
- Не боись, Басан. Мы тебя в тепляк запрем. Банде скажешь, только ускакали, мол. По балке, вон туда, в сторону Романцовки, скажешь, ускакали. Так скажешь, чтобы они тут же сорвались в погоню!
- Палить тепляк будет…, - задумчиво произнес Басан, - не, нельзя… А я своих и так уведу в степь, в буруны уведу, там банда не найдет. Степь калмыка не выдаст! Вернется – найдет Басана, убьет Басана…
- Не вернется банда, Басан. За мной если поскачет, то назад уже никогда… не вернется! - уверенно сказал Остапенко.
- Тебя догонит… Шкура сдерет!!
- Не догонит, Басан. Может и добрые у них кони… Так наши отдых поимели, а ихние нет. Да и… Я одву-конь пойду, - кивнул он на легко гарцующую романцовскую кобылку, - неужто ж у атамана, да лошадка слаба?
Распекаев с суровым непроницаемым лицом и мутными глазами накинул петлю на шею своего бывшего атамана и слегка затянул узел. Тот с искаженным лицом бешено вращал глазами, мотал головой, рвал из узла запястья рук и все силился что-то сказать.
- Вынь, вынь тряпку, штабс-капитан! Последнее слово, оно самое верное…
Романцов, стоя на двух седлах, с распухшим, пылающим лицом, все еще никак не мог отдышаться. Григорий сидел на сухом холмике старой сурчиной норы и задумчиво смотрел в степь. Распекаев прохаживался поодаль, нервно грызя травинку и тревожно поглядывая в белую молчаливую степь.
- Што напоследок скажешь, урядник, говори, нам некогда…
- Боишься, что мои… меня отобьют?! Боишься, комиссарик проклятый? –севшим голосом закричал Романцов, - А-а-а!! Обосрался, гнида большевицкая?! Да… Я вас бил и бить буду!! За… пропащую молодость мою! За судьбу мою загубленную! За землю отцов наших!.. Вешать буду! Казнить буду!! И я… Я…
- Я тебе, дураку, - резко поднялся Григорий, долгим взглядом глядя мимо него, в серое холодное небо, - слово последнее дал, што б ты… матери своей весточку какую послал… Может, невеста где осталась… Што б не ждала более. А ты… ругаться…
- Я казак! И дед казак был, и прадед!! И не ты, скотина безродная, быдло коммунарское… Мне… Теперь…
Он неожиданно умолк. Его взгляд замер, отупел, глаза поблекли и расширились, рот подернула судорога. Он вдруг увидел вдалеке, внизу, на стойбище, на закоптелом пороге калмыцкой кибитки невысокую фигурку старой калмычки в черном… Той самой, что не так давно отмерила ему, всесильному, молодому, веселому атаману всего-то девять дней жизни. Робкий степной ветерок слабо развевал ее одежды, она неподвижно смотрела не сюда, а куда-то вдаль и вверх, и ее скуластое морщинистое лицо было багрово и страшно в лучах быстро затухающего скупого декабрьского солнца.
Тонкий истошный крик атамана сорвался из глотки, метнулся по степи и захлебнулся на выдохе.
Веревка, привязанная за луку верхнего седла, натянулась и седло неуклюже отскочило в сторону. Ветка шелковицы вздрогнула и прогнулась под весом тела. Романцов мешковато повис, беспомощно суча босыми ногами.
Послеполуденное декабрьское солнце, чуть растопив снег на буграх, очернив старые сурчиные норы, медленно катилось по серому сумрачному небу. Высоко кружили мелкие степные стервятники.
- На! – равнодушно сказал Григорий и протянул револьвер Распекаеву, - ты это… Иди. Дальше… я тут сам.
Тот взял оружие, задумчиво повертел в руке:
- А… барабан-то зачем набитый? Я же патрон всего один просил?
- Ты не дури, капитан. Ты… Через буруны уходи на Каспий… А там и Персия не за горами. Ваши туда теперь валят толпами. Тут ты уже не приживешься. Иди!
И, обернувшись, крикнул вдогонку быстро удаляющемуся штабс-капитану:
- За помощь – спасибо тебе, Распекаев!!
Тот, не оборачиваясь, только поднял руку и, пригнувшись к гриве, пришпорил своего коня.
Григорий быстро поднялся на бугор, вскинул бинокль. Передовые всадники банды Романцова уже окружили могучую шелковицу, на которой беспомощно висел их атаман. Часть из них рассыпалась по брошенному кочевью Басана, видимо, разыскивая людей. Григорий любовно оглядел кобылу, привязанную за луку седла «эх, хороша, чертовка!» и поднял карабин. Выстрел гулко ушел в долину. Он медленно помахал рукой с высоко поднятым оружием, словно дразня банду. Григорий видел, как всполохнулись бандиты, как быстро собрались и, рассыпавшись в лаву, стали охватывать бугор с двух сторон.
Он неспешно тронул жеребца. Теперь главное, чтобы они не потеряли его след.
Солнце быстро клонилось к закату. В воздухе стало подмораживать, кони уже выбивались из сил. Когда Григорий поднимался на бугор, банда, едва его завидев, открывала огонь из винтовок. Но ближе, чем на версту он ее не подпускал и только редкие пули на излете сочно плюхались в снег под копыта его лошадей.
Вот и балка шпанковода Грыцыкова. Она через три-четыре версты войдет в реку Средний Егорлык. А там и… Шинкаренко с засадой. Впереди река с еще тонким льдом, сверху с двух сторон пулеметы.
Когда он повернул вдоль берега, бандиты перехитрили его. Они поняли, что он идет домой, на слободку Воронцовскую. И деваться ему тут некуда: лед еще не окреп, через реку он не пойдет. Десяток конных срезал через выгон напрямик. Там снега почти не было, а по-над берегом засыпано почти по колено коню. Атаманская кобыла вдруг встала и повалилась набок, хрипя и мелко дрожа под седлом. Григорий едва успел отскочить, перехватил ножом повод жеребчика, вскочил в седло с земли, как когда-то научился у Мокеича.
Отдохнувший жеребчик, почувствовав седока, живо понесся по тропке вдоль прибрежных камышовых зарослей. Ему снова удалось оторваться на полверсты.
«- А ну, ежели повернут обратно? Почуют, што заманиваю?»
Выскочил обратно на верх бугра, встал, осмотрелся. Вскинул револьвер, выстрелил в сереющее небо.
Пригнувшись, пустил коня наметом вниз. Мокрая его грива хлестко била по лицу. Пули ласково свистнули над головой.
И когда они, с гиком и проклятиями уже обходили его поверху, стремясь наглухо прижать к реке, вдруг затарахтели вокруг пулеметные очереди, веером засвистели пули, выбивая снежные метлюшки, и услыхал он сверху истошный крик Терещенка:
- Гри-и-и-ш-ша!!! Гриш-ш-ша-а-а!!! Дава-а-ай на-ве-е-ерх!.. Гри-и-и-ша-а-а!!.
Пуля сухо рванула щеку и он в горячке не почувствовал боли. Другая на излете ударила в спину. Он свалился из седла прямо в свежий окоп, едва успевши передать повод кому-то из пулеметного расчета. Перед тем, как провалиться в черное бессознание, прошептал хрипло:
- Кобылка, вороная, версты три по берегу… В камышах… С копыт… Заберите… Хорошая кобылка…
Банда, отсекаемая мощным фланговым огнем пулеметов к реке, столпилась на заснеженном берегу, там, где в реку входил широкий степной овраг, извергая проклятия, быстро теряя бойцов и щедро окропляя снег кровью. Лошади проваливались еще на едва схваченной ледком закраине, всадники, продолжая отстреливаться, бежали по льду и проваливались там, где декабрьский лед над речным течением был еще очень тонок… Пулеметы били, не смолкая. Некоторые бандиты залегли за трупы лошадей и отстреливались из винтовок, некоторые в ужасе подымали руки, но тут же падали, сраженные пулей, и в суматохе боя никто уже не мог бы остановить эту бойню.
Морозные сумерки быстро спускались над степью. Вдруг все стихло. Чья-то обезумевшая кобыла, чудом вырвавшись из западни, с распоротым казачьим седлом, свалившимся под брюхо, с диким ржанием носилась по берегу… Ее безумный хохот далеко разносило эхо по притихшей речной долине.
Стрелки окружного отдела ГПУ, примкнув по команде штыки, медленно спускались к реке, уже почти невидимой в вечернем сумраке. Оттуда еще доносились глухие тяжкие стоны раненых и людей и лошадей…
- Стешенко! – спокойно крикнул кто-то сверху, - ты тово… всех там не коли… Какие на ногах… Одново-двух в отдел надо привести! На дознание.
С темного неба вдруг посыпался большими мохнатыми хлопьями снег и вскоре тихая зимняя ночь скрыла под безмолвным белым саваном лежащие вперемежку трупы так безумно гнавшихся за своей смертью из вольной калмыцкой степи, так и не нашедших себя в новой России, безвозвратно потерявшихся во времени еще двух сотен русских людей.
Спит Григорий, только от мерного его храпа мелко подрагивают кончики командирских усов и сквозь тяжкий, глухой сон после бешеной скачки по степи, истошного крика настигающих его бандитов и ласкового свиста пуль над головой, снится ему сладкий, как совсем уж давнешние мамашины пирожки сон: будто сидит на черной кузнечной колоде папаша, вытирая замазуренным цветастым платочком обильные струи пота с темного бородатого лица и тихо-тихо так, ласково говорит ему:
- Што ж ты, Гриня… все воюешь да воюешь, греха на душу берешь… Людишек-то губишь, почем зря… А можа и… Хва-а-тить?.. Пора бы тебе и в путейские двигать, сынок… В путейских-то заработок ноне приваристый, людишки говорять…
- Эх! В руку! К дождю сон, видать…- Григорий вздохнул, повернулся на другой бок и снова уже другой сон, как утренний туман непроглядной кисеей окутал его:
- Гриня, Гриня, та бедная ты сыночка моя, - мамаша, с мокрым полотенцем на присыпанной мукой пухлой руке, ласково прикладывает к горячему его лбу вареные листки подорожника, - жар-то, жар-то… каков! Ты… поспи, поспи, моя лапочка, поспи…
Дрова весело трещат в печи, распространяя на весь дом горьковатый запах горелой сухой древесины. В комнате полумрак и желтые округлые блики мелко дрожат на белом потолке над чугунной амовской плитой.
- Папенька-а… Папенька… Ну па-пенька-а-а! – Григорий сквозь сон вдруг услыхал тоненький голосок Максимки, поднял тяжелую голову и, не открывая глаз, расплылся в довольной улыбке:
- А-а… сынка… Што тебе?
- Папенька, папенька, а погляди, какой я стих выучил!
И, присевши на краешек кровати, звонко, как на утреннике, продекламировал:
- Птичка божия не знает
Ни заботы, ни труда,
Хлопотливо не свивает
Долговечного гнезда!
Сон как рукой сняло. Григорий сел на кровати, раздирая опухшие глаза, бережно взял на голое колено сына.
Опять эти поповские россказни! Эх, когда ж это кончится!
- Стой, стой, сынка! Я ж тебя… на прошлой неделе учил другому стиху? - продолжая улыбаться, Григорий погладил ребенка по русой, как у матери, головке, заглянул истосковавшимся взглядом под челку прямых волосиков:
- Вот эти! Про костры? А? А ну - давай!
- Папка! – Максимка поднял на отца добрые лучистые глаза, - ты мне обещался… книжечку… Про войну? Про… бу… буденнышей?
- Будеть тебе книжечка! Ну так стих про костры? – улыбается Гришка и щеки его уже покрываются румянцем, - нешто ж позабыл?
- Взвей-тесь кострами… си-ние ночи, - неуверенно начал Максим, -мы… пио-не-ры, дети ра-бочих… Папка! Не хочу про… костры! Мне хочется… про птичку, мне ее жалко!
Он пододвинулся поближе и, блестя круглыми глазами, чуть коснулся отцовской небритой щеки:
- Папенька? А отчего у тебя на щечке… ранка?
Григорий помрачнел, провел ладонью по щеке, свежий пулевой рубец горел, как огонь.
- Пустяки, сынка, ты на энто не обращай внимания. Скажу я тебе по-секрету, - Гришка нарочито сощурился, бросив зоркие взгляды по сторонам, нагнулся к уху Максимки и зашептал:
- Меня это…, кобыла укусила…
- Отчего же она тебя укусила, папенька? – так же очень тихо спросил Максимка и крупные слезы разом блеснули в его больших серых глазах.
- А! Да ну ее… Целоваться лезла, проклятая, да я не дался! Ладно, давай дальше, давай уж… про свою птичку. А я ить… то же ее когда-то… выучивал. Птичку – то… Да вот, позабыл совсем уже.
- В долгу ночь на ветке дремлет, - радостно начал Максимка, но вдруг опять осекся:
- Папенька! А отчего тут… кровь у тебя…
- Давай-давай, сынок, ты чеши свой стих!
Максимка проглотил сухой ком, с напряжением продолжил:
- …Солнце красное взойдет:
Птичка гласу Бога внемлет,
Встрепенется и… поет! – Максимка тонкими руками вдруг обнял нечесаную голову отца и зашептал ему на ухо:
- А вот мы… с маменькой совсем-совсем за тобой соскучились! А… Я тебе, гляди, чего нарисовал…
Ольга была на работе, когда по больнице вдруг разнеслась весть о том, что поздно вечером на подступах к городу разгромлена большая банда, которая на днях повесила милиционера и шла из калмыцких бурунов, чтобы отомстить за своего убитого чекистами вожака.
Сердце ее дрогнуло и ей стало плохо. Глухое, страшное предчувствие охватило ее всю. Она опустилась на кушетку, санитарка подала ей стакан воды. Едва придя в себя, она, задыхаясь, тут же бросилась домой, по схваченным ледяной коркой тротуарам, благо, бежать было недалеко.
Едва войдя в комнату и увидевши Григория целым и почти невредимым, мирно беседующим с младшим сыном, она сдернула с головы свалившийся от бега платок, со стоном опустилась на край кровати, а отдышавшись, придвинулась ближе к его лицу и с укоризной провела ладонью над свежей раной на щеке:
- Это тебя… Наградили твои… мирные калмыки, которым ты… якобы повез библиотеку в… ихние… улусы?! - и, опустив глаза, добавила уже глухо, - надо было сразу ко мне, я бы зашила, Гриша…
Он добродушно усмехнулся, положил руку ей на плечи:
- Вымотался я, Олюшка… Спать хотел. Да и… И на кой ево зашивать-то? Ну черкнула пуля… Та… Мало их у меня? Ты лучше мне… нам с Максимкой вареники с капусткой… сваргань. Оно в самый раз… будеть.
Она беспомощно свесила руки. Вот так всегда: на любые ее разумные доводы у него всегда какие-то дикие, мужичьи шутки, прибаутки и контрдоводы… И всегда веские, безоговорочные! И всегда ей это почему-то дико нравится! Нравится его бесшабашный оптимизм, его какая-то грубая, восточная сила, сила мужчины, сила, которая так сладко всегда грезилась ей в тех далеких и таких наивных, чуть-чуть постыдных, московских девичьих снах-грезах…
- Гриш-ша-а… У тебя… четверо детей, Гриша. Ты о чем думал, когда…
То ли прошептала, то ли подумала.
Поздней ночью, уже лежа в постели, она вдруг уже сквозь первый сон услышала:
- Папаша снился нынче… Надоело все, Олюшка… Я и сам-то не прочь… Бросить все к едрени фени! И… В путейские, как и просил меня покойный мой папаша… Взял с утречка ключ побольше, да и поплелся по путям… Папироска, семечки…
Он повернул к ней раскрасневшееся, очерченное свежим шрамом лицо, наклонился, дыша табаком и крепким мужским потом:
- Да вот только пока нельзя… нам. Врага много еще. Сидить, затаился. Ждеть, как волчара, час свой… И ежели мы… послабимся, Олюшка, то враг тот так и вцепится в глотки, в еще пока молоденькие глотки детишек наших… А об чем думал…
Он усмехнулся, повернул лицо:
- Об чем я там думал-то? А! Как ево звали, забыл…
- Кого, Гриша?
- Да кузнеца тово, што… Подлетел к самому солнцу, да и сгорел, горемыка…
- А-а, - тепло, с закрытыми и чуть дрожащими ресницами, про себя заулыбалась она, - ну ты у меня совершенно неисправим, Гриша. Икар его звали. Икар. Спи уже. Недорубленный… мой.
Перед зарей очнулся, почувствовал теплое парное плечо Ольги, полез с ласками. Она чуть дернула плечом, игриво отодвинулась:
- Ишь ты… Кобель.
- Кобель не кобель, а люблю.
- Ты - меня?… Красный командир?… Рубака! Дочку полковника… Белую кость… И - любишь?..- приглушенно выдавила она, расставив над его лицом полноватые руки, склонившись над самым лицом так, что ее локон коснулся его губ, уперев ладонями в подушку.
- Люблю! С первого… С первой минуты. Как увидал. Тем майским днем. Помнишь?..
- Помню, как же… А я тебя.., - она вдруг задохнулась, - пока только… пригубила, Гриша… Ну, как бокал вина.
И уже потом, когда вся мокрая, часто дыша, отвернулась к стене, прошептала сама себе:
- А ты меня… Уже до дна!
Гришка помолчал, наслаждаясь еще горящими ласками Ольги, потом сказал тихо:
- А Максимка-то наш… Эх! Видать, в доктора выйдет. Как ты. Жалостливый. Я ему про костры… А он мне про птичку божию. А я хотел, што б он… В командиры вышел.
- Как покойный дед, в офицеры? Тебе мало, что старшие вон… с аэроклуба не вылезают.
Ольга вдруг повернула распаренное лицо:
- Гриша! Надо бы нам… повенчаться! Я так не могу… Я тебя полюбила. Ты знаешь… Как та волчица. Своего самца. Который сильный. Который не даст в обиду. Но вот без Него, как-то… нехорошо.
- Без кого? – не понял Гришка.
- Без Господа! В Лежанке, говорят, Батюшка еще пока службу справляет. Тут же по балке недалеко… Храм без купола, а люди дыру соломой заткнули… Да и молятся!
- Да если мои Ге-Пе-Ушники узнають, што я венчался… Они же меня и… заставять тот самый … Храм взорвать!..
- Они не узнают, Гриша.
Она замолчала, но Гришка знал, он чувствовал, по ее сбивчивому дыханию, по мелкому подрагиванию ее горячего плеча, что Ольга хочет спросить его еще о чем-то, о чем-то таком для нее очень важном и… Не может. Или не знает – как.
Наконец, он сам сказал тихо:
-Ты хочешь знать… Были ли там, в банде… Офицеры? И…
Она вскинулась, приложила палец к его губам:
- Молчи!
Но Григорий уже твердо продолжал:
- Были. Все уже в яме. Остыли. Да! Одново я… пустил. На все четыре стороны.
- Что-о-о-о?!!
Ее глаза в темноте расширились и заблестели и Григорий увидел это:
- Не боись, не твой… Твой… не попался. Пока.
Ольга долго еще лежала, не смыкая глаз. А на глазах навернулись было слезы, но она тут же стерла их уголком простыни. Прошептала тихо-тихо, может, чтобы не услыхал Григорий, а может, чтоб не слышать и самой:
- Мой у меня теперь один. И он со мной рядом.
- Ну, Григорий, сверли, брат, дырку для ордена! – Шинкаренко, едва отворив дверь, всей своей грузной фигурой в черном заиндевевшем кожухе, вдруг ввалился в комнату, паруя морозным паром и скаля пожелтевшие от непрерывного курения крупные зубы, - это ж надо, а! Банду уничтожил! Главаря… повесил, как собаку! Нашим! Пр-ролетарским судом! А?! Ч-черт тебя подер-ри, Гриш-ша! Дай я тебя обниму, зар-раза ты такая!
И, крепко обнял едва успевшего вскочить с постели полусонного Гришку, по-стариковски кряхтя и страдая одышкой.
- Так то и плохо… Што повесил, - Григорий, в одной исподней рубахе, слабо усмехаясь, присел на табурет, едва успевши пододвинуть такой же табурет грузно плюхнувшемуся на него Шинкаренке, - погорячился! А как бы за то… ответить теперя… не пришлось.
- Ну, объясниловку накатаешь и всего-то делов! В противном случае они б за тобой не пошли! Тактика! Он што, не заслужил веревку? Да я б ево-о…,- Шинкаренко сомкнул трясущиеся суховатые губы, свел выцветшие брови:
- Р-рыковка… есть?
Григорий молча кивнул и с сожалением посмотрел на старого боевого товарища. Изможденное тяжкой жизнью, посеченное мелкими, едва заметными шрамами, заросшее трехдневной щетиной лицо… Сколько пройдено вместе, сколько раз пропадали под пулями бандитов, сколько раз таяла последняя надежда и лютая смерть, скалясь беззубым ртом, уже нависала над обоими… Но все же выбирались как-то… Когда-то уже давно, в далеком двадцать втором, Шинкаренко его, молодого чекиста, только что демобилизовавшегося с Первой Конной, после госпиталя, принимал в Романцовский отдел. Это был еще довольно молодой, энергичный, пышущий здоровой силой человек… Григорий тогда еще не знал, что у Шинкаренки в девятнадцатом году в Юзовке погибла от рук самостийщиков вся семья - две взрослые дочери, мать и жена, погибли лютой смертью, и он был направлен в Ростовскую ВЧК, подальше от тех мест, где бы он убивал бы, мстил бы, искал бы смерть, не видя для себя больше никакой жизни…
Ему теперь было уже за шестьдесят и он, ежедневно с утра, уже навеселе приходя на занятия кружка ворошиловских стрелков, который он вел в школе – восьмилетке и на которых занимались и его, Григория, старшие пацаны и дочь, до вечера уже напивался вдрызг.
Орден Боевого Красного Знамени за номером пятьдесят прощал ему все.
Его желтоватое, обрюзгшее лицо, с явными признаками сжигающей организм хронической болезни, всегда расплывалось в доброй старческой улыбке при встрече.
А встречи в последнее время бывали все реже.
- Долго не проживет, генерализованный цирроз у него, - как-то равнодушно сказала Ольга.
Первый майский вечер ласковой прохладцей робко вливался за воротник рубашки, свистал перекликом веселых, только что заявившихся ласточек, был наполнен привычным детским визгом за оградой и обычным шумом затихающего перед сном городка.
- Кипучая! Могучая!
- Никем не победимая!
- Страна моя! Москва моя!
- Ты самая любимая-я-я!
– летело из динамика по всей округе и ласточки, весело перекликаясь, дружно вплетались в общую симфонию тепла и весны.
Когда все расселись и умолкли, Григорий, смущенно и едва заметно улыбаясь в пышные командирские усы, обвел гостей долгим задумчивым взглядом.
Вот они, почитай, что все – боевые товарищи и соратники, пришли радостные, возбужденные, пришли с женами, у кого есть, в новенькой парадной, остро пахнущей складом, только что введенной в эн-ка-вэ-дэ форме… Пришли, чтобы в первый раз в жизни чествовать именно его, Григория Остапенко, поздравить с высокой, пока не такой частой в их рядах, правительственной наградой. Эх! Жаль, ведь, не все тут… Не все хлопцы уже дышат этим майским воздухом, видят это теплое солнышко… Кого знал, с кем сводила безжалостная судьба. Где ты, Лопата? Где ты, широкой души человек Гриша Шевкоплясов, где ты, строгий, чуть высокомерный Блехерт… Где теперь и ты, Мокеич… В каких дальних пустынях ютится-мается теперь твоя грешная душа… Ежели и есть те пустыни. Где вы…
Поднялся с рюмкой в руке Игнат Тельнов, молодой еще, с по-мальчишески тощей шеей, в прошлом году прибыл, а уже на этой тонкой шее грубеет свежий шрам от бандитской пули. Происхождением из семьи офицеров, да сам он того, что есть в его личном деле, пока не знает… Сам детдомовский, сирота, а добрая порода чувствуется, как говорил Буденный. Раскраснелся, виновато озирается, медленно подбирает слова:
- Вот мы… тут, дорогие мои товарищи-соратники! Собрались, мы… чтобы поприветствовать нашего… командира, отца-командир-ра! Нашего!
Он взволнованно обводит всех присутствующих большими, как у девушки, серыми глазами и уже тише продолжает:
- Первого среди нас, районных чекистов, кто получает из рук нашей социалистической Родины и любимой нашей партии… Боевой орден! Из рук, можно сказать, самого товарища… Сталина получает! И ведь как, дорогие товарищи мои…
А вот сидит, пригнувшись и чуть покачиваясь, Трофим Денискин. Исподлобья смотрит, будто опасается чего-то… А ведь добрейший человек! Его в Ростове в прошлом году молодые урки на перо поставили, а он, когда их уже на смерть судили, все ходил к прокурору с просьбой о снисхождении… Пацаны же еще! Летом в бою с бандой Хвостюка под Ремонтной выбили ему из руки шашку, а в барабане револьвера уже и не было у него патронов… Недобитки с шутками-прибаутками окружили его и уже само наше широкое степное небо ему показалось с овчинку. Да не растерялся чекист!
Приметил, у кого из бандитов болтается на поясе граната. Протянул именно ему пустой разломанный револьвер: нате, мол… Сдаюсь на милость… Тот едва протянул руку, а Трофим… Вырвал чеку гранаты на поясе у этого раззявы, едва тот приблизился, а сам сполз под брюхо своего коня.
Тем и спасся. А вот коня потерял.
…Где ни взялась гармошка. Подвыпив, пели песни. Заводил высоким тенором, как тот лихой запевала кавбригады, Шинкаренко, смущенно улыбаясь, вертя крупной косматой головой и поминутно разглаживая седые уже усы:
- Бел-лая ар-рмия, чер-ный барон!
Сно-ва гото-вят нам царс-кий трон!
Но от тай-ги до британс-ких морей
Кр-р-ас-ная Армия всех сильней!
Остальные вначале нестройно, а потом в такт подпевали, но Шинкаренко все одно держал выше:
- Так пусть же Крас-ная
Сжима-ет власт-но
Свой штык мозо-лис-той ру-кой!
С отрядом фло-о-т-ских
Товарищ Тро-о-ц-кий
Нас по-ведет на смерт-ный бой!..
С отрядом фло-о-тских…
Все вдруг смолкли. Гармошка на пол-аккорда захлебнулась. Установилась тишина.
-Ты, товарищ Шинкаренко… Конечно, среди нас уважаемый чекист. А вот зря ты…
- Пою, как привык, - равнодушно пожал плечами Шинкаренко.
- Вам тут што, - Григорий улыбаясь, поднялся над столом, - аль туточки дискуссия на партячейке?.. Или, черти вас возьми, тут мой праздник? А ну, Костик, плесни-ка! Да до краев плесни! Казачка спляшем!
… -А вот спрашивается… А с кем служил, у кого он учился наш орденоносец? С кем он… дрался, терпел лишения за… Власть Советов, а? - обвел влажными и блестящими глазами гостей Игнат и, приняв строгое лицо, поднялся, стукнул кулаком по столу и провозгласил, как единственную и непререкаемую правду:
- С товарищем Буденным! Вот где учитель! Вот где академии! В Первой Конной!
- В Первой!
- С Семеном, а где ж…
- Збруч! Замостье…
- Ходили, жидов квасили...
Ударило тяжким молотом в голову, застучало стальным перезвоном в висках… Перевернулась вся память и снова восстали те дни и ночи…
Григорий с мутными глазами быстро вышел на крыльцо, широкой пятерней рванул ворот рубахи, другой рукой ухватился за деревянные перила. Ему стало тяжко, так тяжко, что аж потемнело в глазах и стопудовая, неподъемная духота больно сдавила сердце, и жгла-жгла-жгла немилосердным калением его нутро и прижимала, прижимала к земле.
По темному-темному небу медленно катилась громадная желтая луна, совсем такая, как и тогда, в том мае, в Кизетериновской балке, над тем проклятым карьером кирпичного завода, в только что занятом Шестой дивизией городе Ростове…
Он поднял ввысь, в россыпи далеких мерцающих звезд голову, замер, прислушался и вдруг из темноты, из пустой глубины ночи, из холодного провала вечности пронзительно глянули в него, в его мелко затрепетавшую душу, в самую ее пока еще нетронутую ее глубину широкие, мудрые, с косым прищуром глаза Комсвокора:
- Смотри не промахнись, кузнец…
Ноги сами его понесли.
Не видел, не слышал он, как очутился в конюшне… Очнулся уже глубоко, в ночной, полной звуков цветущего мая, дремлющей мирно степи. Атаманова кобылка, чуть подрагивая под чужим седлом, летела в темень легко, словно не чуя седока под собой.
Через час, когда уже соленая пена с ее губ полетела в лицо, он очнулся, понял, что кобыла теперь мчится в свой, еще не позабытый в вольной калмыцкой степи табун, резко натянул поводья:
- Эх, подруга! Тпрр-р-ру-у, дур-р-ра!!! Эдак ты меня обратно… к банде увезешь! На закуску!
Хмель давно прошел.
Соскочил с седла, бросил повод, пошел, шатаясь от свербящей думки в широкую, пахнущую чабрецом и уже расцветающей душицей, звенящую тысячами цикад, ночную степь.
Сидел-сидел, поминутно сплевывая, нервно грызя травинку и вдруг повалился, как подкошенный, набок:
…- Да што ж я… и весь свой… век так буду, - хрипел, катаясь по молодой травке, исходя тоской и пеной, - мучиться?! Да што ж… я… наделал-то…
Поднимался, крутился волчком по гулкой черной степи и искал, искал глазами кого-то, не находя во мраке ничего, кроме бездны.
- Пр-р-рости, Мокеич! Прости-и-и… Ты меня-я-я…, - глухо, по-волчьи тужил, как на тризне друга, - прости, команди-и-ир… Видит же… Бог! Ить… спасти ж тебя хотел…, - задыхался, глотая соленые теплые слезы, - китайца удави-и-и-л… И спас бы! Спа-а-а-с! Ушли бы!.. А ты-ы-ы… Не пошел!.. Ты! Не пош-шел! Пр-р-ротив них… Не пош-ше-е-ел!..По-ве-рил! По-ве-рил! Им поверил! А-а-а-а!...
Но так же тускло и молча мерцали звезды и весело и многоголосо пели цикады и, слушая их вековечную песню, молчала угрюмо темная степь. Почти промеж ног проскочила, весело сверкая золотыми кольцами в голубом свете луны, юркая степная гадюка.
- Ишь, проклятая… Граеть, под Троицу… Видать, што… На дождь.
Припомнилось отчего-то как мамаша, накануне Троицына дня, истово помолясь Богородице, уходила до свету в степь. Верталась с охапками душистого, мокрого от росы чабреца и разносила его по комнатам, тихонько шепча «Отче наш… Иже еси… на небеси…».
В ответ на Гришкины усмешки ворчала сердито:
- Все то вы, молодняк, не знаете и не понимаете… А придеть ваш час, и узнаете, и поймете… Во имя Отца и Сына… Святаго Духа…
Присел на склоне балки, обхватив мокрые дрожащие колени, склонил тяжелеющую голову. Под треск цикад снова ушел в себя. Поплыло от чего-то перед его глазами теплое детство, ленивая от жары речка, черные от загара пацаны и он, Гришка, таскающий со дна реки, из теплых, живых нор шершавых, зеленых молодых раков… Пальцы ноги проваливаются вниз, в глинистое тепло рачьей норки с твердыми краями, Гришка ныряет, рукой протискивается в узкую нору, выныривая, под визг девчонок на берегу, с размахом швыряет громадного, покрытого лишаями рака на берег… А-а-а-а… Э-э-эх! И вдруг, как из уже другой жизни, медленно выплыло перед ним темное, синюшное, ободранное от побоев лицо комполка Гаврилова, лицо его подернулось лепкой, иконной желтизной, задрожало, скривилось болевой судорогой:
- Ты што… Убег, Гриша?..
И громовым разрывом ударил в виски и низкие потолки подвала выстрел нагана. Со звоном отлетела в черный угол гильза.
И ласковые слова пожилого усатого казака:
- Што, солдатик?.. Уработал свово… комис-сарика?
Гром над самой его головой вдруг всполохнул степь и раскатился, аукаясь, по притихшим балкам и поймам ручьев.
Упал, задыхаясь, на спину, раскинул широко руки, скрипел зубами, мычал, как теленок, ладонями греб, рвал и рвал молодую степную траву. Луна, тихо продираясь сквозь косматые черные тучи, все так же невозмутимо катилась и катилась по ночному небу.
Кобылка, часто отфыркиваясь, жадно щипала молодой пырей неподалеку. Вдруг она замерла, подняла голову, навострила уши. Где-то вдали, по балке, раздался глухой, тоскливый волчий вой. Он то замирал на тонкой полуноте, то раскатисто срывался ввысь, в темень, словно ища кого-то…
- Э-эх! – Григорий с травы вскочил в седло, чуть приударил по уже подсохшим шершавым кобыльим бокам, - с волками жить… да… по-волчьи и… выть! Н-но, родная!..
Басхан уже давно, очень-очень давно, еще малым щенком, под матерью научился хорошо видеть и слышать сквозь снег. Там, где он родился, всегда было очень много снега. Солнца и тепла там было гораздо меньше.
Мать бросала их, троих своих детенышей, в тесном глубоком кублище и куда-то пропадала на несколько дней. А они, терзаемые голодом и тоской, все ждали и ждали ее, тоскливо скуля сквозь наметаемый злобной колючей метелицей снег.
И когда она, тощая, с ободранными боками, с добычей приближалась, они научились еще издали различать ее тяжкий, осторожный шаг. Она разрывала стертыми в кровь лапами свое кублище и начинался для них, голодных и злых ее детенышей, настоящий пир.
А тут, в этом краю тепла и света, куда его долго везли в вонючем, пропахшем человеческой мочой и противным табаком вагоне, солнца было много. И высокого чистого неба.
Кованная железная калитка с противным скрипом открылась и его бросили на бетонный пол, чужой и холодный. Ему не давали еды. А потом и воды.
Он скулил, выл, затравленно метался по клетке, просил, требовал, а они не давали.
Потом они ему бросали в вольер маленькое трусливое существо с мягкими длинными ушками – детеныша кролика и начинали мокрыми прутьями больно хлестать по спине.
Он жалобно, по-щенячьи скавчал, как мог уворачивался, терпел, взвивался под потолок от самых хлестких ударов, злобно грыз железные прутья клети, бросаясь на тех, с прутьями и, наконец, не выдержав напряжения, хватал это пушистое существо за спинку, терзал, исходя муками, размазывая кровавыми разводами по тем железным прутьям…
Потом ему стали подбрасывать щенков дворняжек. И били, били…
И однажды, когда он уже заметно подрос и озлобился, они втолкнули к нему старую, искалеченную капканом, волчицу… Ее запах он не забудет никогда.
Но это уже был запах настоящего врага.
Только – врага, которого, как и детеныша кролика, как и дворняжку, надо было просто – убить!
Ибо та старая волчица из угла клети злобно сверкнула на его взгляд глубокими своими глазами и хищно оскалила уже желтые, стертые от времени клыки.
И он свернул той старой волчице шею так же просто, как и кролику.
А потом он очень долго сидел голодный в своем вольере в громадном, пахнущем кислой капустой и порохом городе, пока маленький тщедушный человек в лисьей шапке и с очень узкими и добрыми глазами не бросил ему теплую кость баранины и не открыл ненавистную дверь.
И он, ожесточившийся на все живое, озлобившийся на людей, причинивших ему столько страданий и мук, вдруг, легко попирая открывшуюся, засиявшую перед ним такую долгожданную свободу – сделай прыжок и лети, лети, куда глаза глядят! - вдруг покорно пошел за этим тщедушным человеком с добрыми узкими глазами.
А человек тот шел долго. На восход солнца. В свою степь.
Они шли - человек, прожженный огнем долгой братоубийственной войны и собака, ожесточившаяся на людей и все живое вокруг - на восток, на свободу!
И Басхан узнал в те дни одну, пожалуй, самую главную, после тоски по матери, истину в жизни: только тот твой вечный друг, кто дал тебе не еду. А кто дал тебе свободу.
... Матерый волк, покрытый искрящимися льдинками, принюхиваясь к каждому промерзшему кустику сухого бурьяна, осторожно шел прямо на него. Он не видел перед собой ничего, кроме этой белой, завораживающей, играющей голубым свечением, равнины. Он уже порядком устал за последние дни беспрестанного бега по степи, он уже всецело доверился этой тишине, и он слабовольно решил вернуться в свою стаю, отыскав ее в степи.
А Басхан хорошо видел, вернее, чувствовал Матерого сквозь толщину сугроба. Как когда-то, не выдавая себя чужим, он издали чувствовал приближение матери с куском добычи.
Матерый изредка мышковал, улыбаясь солнцу, свежему розовому насту и беззаботно играясь с каждой пойманной полевкой. Он, казалось, пренебрег опасностью и позабыл, что над ним уже несколько суток висит тень Басхана – черная тень смерти. Его крупная голова была округлой, уши подняты вперед, свисающие мокрые углы рта были тоже выдвинуты вперед. Хвост, искрящийся замерзшими льдинками, бодро висел по линии хребта. Он слегка повиливал хвостом от удовольствия, проглатывая очередную теплую мышь.
Басхан, надежно укрытый толстым сугробом, знал, что Матерый возможно тоже уже чувствует его. Ибо у того то и дело дыбились острые волоски на морде, предательски обнажался оскал, наполнялись глубокие складки кожи позади носа… И его обескуражило поведение волка. Он понял, что тот просто выманивает его для честного боя. И не боится его.
Но в честном бою с волком собака обречена. Она не часть Великой Степи. Она всего лишь собака, друг человека. Она живет с человеком, ест из его рук то, что ест и сам человек и спит на заботливо подстеленной человеком соломе. А волк живет со степью, каждый кусок добычи и каждую минуту своей жизни отвоевывая у степи в жестокой борьбе, он живет со степью одной жизнью, одним организмом, спокойно чувствует себя и в самые лютые морозы, и в адскую жару и он не выжил бы, если бы не являлся ее частицей.
И тогда Басхан пошел на хитрость.
Он решил пропустить Матерого над собой. Пусть подумает, что Басхан испугался и, подобно последней кашарной жучке, лежит теперь под снегом не шевелясь, прижавши к голове уши и не дыша.
И, когда Матерый, мягко ступая по играющему голубым светом насту, приблизился на расстояние верного броска, Басхан в туче искрящегося снега вдруг выбросился из своего укрытия, весом своего огромного тела повалил Матерого в снег и в то же мгновение цепко взял в промежуток между своими верхними и нижними клыками те позвонки Матерого, которые держали на себе его крупную голову. Изогнутый коготь Матерого как бритвой, срезал у Басхана кожу на отвисшей щеке и прошелся по мокрой лопатке, оставляя рваный кровавый след… Позвонки мягко щелкнули и голова Матерого беспомощно повисла, он дернулся, задрожал и сник, издавая жалобное скуление.
Отскочив в горячке скоротечного боя в сторону на несколько метров, Басхан тут же вернулся. Он тщательно обнюхал еще теплое, дрожащее в последних конвульсиях тело врага и, верно ощутив черное дыхание смерти, удовлетворенно взвизгнул.
Низко опустив свою окровавленную голову, угрюмо побрел он наверх, из этой холодной долины, по сверкающей голубыми огоньками едва заметной тропинке.
В первый раз в его жизни ему стало жаль побежденного врага.
«Что это? – удрученно думал Басхан, - приближение дряхлой старости? Добродушной, всепрощающей и все забывающей? Беззубой, слабой, больной и равнодушной к жизни и смерти? Эх, Матерый! Не лез бы ты на мою территорию, так и остался бы жив… Жил бы дальше… Радовался бы в своей стае каждому новому теплому дню, каждому дурманящему тебя запаху течки, каждой добытой косуле, дружно раздираемой твоим молодняком под ворчание старых самок и каждому мокрому, парующему, слабо вякающему щенку?»
Маленькое, словно сжавшееся от крепкого вечернего мороза солнце декабря, быстро катилось в темную снеговую тучу, лениво ползущую с запада. Басхан, облизнувшись, устало прилег на сухую ржаную солому, заботливо раскиданную хозяином для него перед родным овечьим тепляком.
Тот самый низенький человек, с узкими глазами на широком красноватом лице, который когда-то забрал его, слабого щенка, из голодного и холодного города, пропахшего ненавистным порохом, кровью и человеческой мочой, радостно улыбаясь, потрепал его по загривку, нахмурился, заметив рваную рану на его лопатке и положил перед ним пахнущую луком парную баранью кость.
Глаза Басхана заблестели, он приветливо взвизгнул, вывалил огромный мокрый язык, равнодушно и гордо отвернул свою большую косматую голову.
Весь мир лежал теперь у его ног. Он был на вершине счастья.
Врага больше не было.
По вековому закону Великой Степи он по-прежнему оставался Хозяином огромной земли, от старого заброшенного колодца, сложенного из давно побелевшего песчаника, в двух сутках бега на юг и до самого большого шумного города на севере, так ярко сияющего в темноте тысячами огоньков, так пугающего любое дикое существо, привыкшее к вольной воле и так манящего терпкими запахами своих бесчисленных скотобоен и мясных лавок.
Глава вторая
Боже ж ты мой, как же хочется есть!
Серый, угрюмый, с низким сырым небом, тяжко гнетущий русскую душу, чужой, не наш – громадный город. Горбатые мостовые, узенькие мостики через Шпрее, черные кованные перила; выложенные одинаковым булыжником, чистые, голые тротуары, матово отблескивающие и днем и ночью в скупом свете газовых фонариков; узкие, задраенные крашеными деревянными жалюзи окна, тоскливо, с каким-то неясным ожиданием, как одинокий пассажир на перроне, глядящие куда-то вдаль. Наглухо закрытые, такие же узкие, из немецкой экономии дерева, двери многочисленных пристроек и полуподвалов. Там селится беднота. Оттуда никогда не раздается смех. Там едят ржаной хлеб и перловую кашу на воде. Там уже давно позабыли, что такое гороховый суп с курицей. Редко где приветливо мелькнет там желтый огонек лампы.
Город на вокзале. Город – ожидание.
Владимира с первого дня пребывания в Берлине поразило холодное, унылое и однообразное лицо этого огромного города. Улицы - длинные и прямые, безмолвные, как и сам природный характер немца, одна повторяет другую и очень легко запутаться, заблудиться в этом нескончаемом чередовании высоких мрачных домов с неестественными сонмами фантастических крылатых девиц - валькирий и чудовищных каменных кентавров на нависающих над тобой фасадах - тоже немых, мертвенно синеватых, тяжелых… Господи, тут даже черные грачи на голых мокрых деревьях кричат чинно, по-очереди, в каком-то только им известном порядке… Ordnung uber alles! Здесь все по порядку.
Боже, какого же нечистого, какого Антихриста, какого кровавого зверя может породить эта прямая, казарменно-суровая и мрачная бытность?
Скупой серенький дождик холодными пальцами забарабанил по фетру шляпы, тротуары тут же потемнели, а мерцающие окна лавок и конторок густо запотели. Владимир под самые глаза поднял ворот шинели и остановился, пристально всматриваясь на ту сторону улицы.
Маленький и весь мокрый рыжий щенок, дрожа всем своим тщедушным тельцем, сидел посреди тротуара, прислонясь к холодной крашеной стене магазина дамских мод, сверкающего белыми и желтыми огнями рекламы.
Беспомощное существо, совсем никому не нужное в этом большом городе, изредка издавало даже не лай, а какой-то слабенький, едва уловимый ухом писк, судорожно разевая свой мелкозубый ротик и затравленно озираясь черными угольками глазенок по сторонам. Редкие прохожие, занятые своими мыслями и делами, порой брезгливо морщась, аккуратно обходили его.
Вот какой-то бюргер, пыхтя толстой гаванской сигарой, громадный и мрачный, как и весь этот город, злобно пнул его тростью, отбросив с пути и, криво сморщив крупные свои губы, надменно прошествовал дальше.
Владимир невольно остановился и отчего-то задержал задумчивый взгляд на этой маленькой собаке. Что-то глубокое, но давно уже позабытое вдруг шевельнулось в его душе.
Давно угнетавшее его, его русскую ранимую душу и все его такие же серые будни, исподволь висевшее над ним все годы его скитаний по европейским странам постоянное осознание того, что и он сам, Владимир Крестинский, полковник русской армии, и весь его мир и вся его жизнь - так же как и этот мокрый, жалкий и голодный щенок, в общем-то совершенно никому не нужен и в этом темном потоке спешащих куда-то прохожих, и во всем этом мокром и холодном городе, да и во всем белом свете – это чувство вдруг при виде другого такого же одиночества налетело, одолело, завлекло его и понесло, понесло как унылая осенняя грусть несет, торопит оторвавшийся желтый и сухой лист по мокрой мостовой.
Волею роковых обстоятельств оказавшийся и там, в такой далекой и теперь навсегда потерянной для него России, и здесь, в такой холодной, чужой стране - Германии - вне закона, он уже давно смирился и со своим нищенским, полуголодным существованием, и со всеми своими жизненными потерями и утратами, и с тем состоянием каждодневного, каждоминутного, тяжко давящего на грудь и сосущего душу неведения ни о судьбе Ольги, а, может быть, и его ребенка, ни о Татьяне, ни о судьбе Олеши, ни о судьбе Романовского, и многих-многих тех, таких близких, таких любимых им людей, с которыми сводила его неспокойная жизнь и его военная судьба.
Но он все никак не мог смириться с тем, что из этого бытия, из этого воздуха и этого солнца, из этих серых кварталов и из этой безликой толпы незнакомых ему людей - напрочь убито, растоптано и вышвырнуто прочь его «я», весь его яркий мир, с самого раннего детства и дотоле существовавший в нем, в его такой обычной, но в то же время и такой непростой, сумбурной и такой непохожей ни на какую другую жизни…
И в этой его жизни самым страшным были вовсе не голод и холод. От них он еще как-то спасался, пробавляясь случайными заработками.
Самым страшным было одиночество.
Он перешел улицу, порывисто наклонился и, подхватив рукой это мокрое дрожащее существо, такое же одинокое, как и он сам, быстро запихнул щенка за отворот шинели.
Первое время, когда только прибыл он сюда из раздираемой классовыми боями Финляндии, где потом, как и в России, победили, разумеется, те, кто больше и безжалостнее казнил своих же соплеменников, без гроша но с «нансеновским паспортом» в кармане и с большой надеждой на лучшее, этот огромный город не показался ему таким уж скучным.
Город принял его и как песчинку тут же вовлек в водоворот своей обыденной жизни, давая какой-никакой ночлег и какую-то работу, а с ней и кусок хлеба.
Неплохое знание языка помогало выходить из самых щекотливых ситуаций.
Но тут же вдруг оказалось, что, хотя веймарская Германия в числе прочих стран и одобрила «нансеновский паспорт», этот хлипкий, а все же документ для сотен тысяч русских эмигрантов, принимали их здесь неохотно, и поэтому сначала ему, как и многим таких же, как он, пришлось жить нелегально, а значит голодно и холодно, рискуя каждую минуту оказаться на тюремных нарах.
А потом, потом… Что было потом?
Владимир вдруг вздрогнул и невольно поднял голову: откуда-то послышалась… русская речь, скорее - русский смех, тот самый чисто наш заразительный смех, легко летящий, беззаботный женский смех, который так привычен где-нибудь в яркой от солнца Ливадии или в летний вечер в парке у Покровских ворот. Он, покачиваясь, всмотрелся в табличку на красной кирпичной стене напротив и понял, что как-то незаметно забрел на Таненциенштрассе, в этот русский угол Берлина, и тесный людской поток в толкотне и многоголосье тут же увлек, грубо потянул его вниз по тротуару.
Вдруг он оказался на неширокой площади, битком набитой разношерстным, гомонящим народом, и снующие тут и там вихрастые немецкие мальчишки с пачками русских газет с трудом протискивались промеж разноголосой, разноцветной, как в Вавилоне галдящей на ста языках, публики.
- Ой! Ай! Вы… Вы! Него-дя-а-й! – высокая тощая дама в маленьких круглых очках и в котиковом манто с синим, как у покойницы, густо наштукатуренным лицом с презрением окинула его с верху до низу, - Вы… Вы… мне ногу оттоптали!
Только раскрыл рот, чтобы по-старомодному принести извинения, сожаление и…, и…- тут же людской поток навсегда скрыл эту злобную синелицую даму из виду Владимира.
Тут же перед ним, но уже гораздо ниже, возникли хитрющие, жадные, бегающие туда-сюда маленькие поросячьи глазки и какая-то обезличенная личность с толстой американской сигарой в таких же толстых брезгливых губах, по южно-русски прохрипела:
- Брильянты… Там… Га? Камушки? Золотишко…. Какое? Ваш-бродь! Изволь, дорого дам! Крестики, перстни… Га? Имеешь на продажу? Фору дам, таки не пожалеешь?
- Ну какое там золотишко, разве Вы не видите.., - слабея от голода, едва слышно проговорил он и уже толстые кривые губы тут же увлеклись куда-то дальше беспощадным людским потоком и навсегда исчезли из виду и из его жизни, сменившись играющими, обтянутыми телесными вычурными чулками бедрами и опять откуда-то сверху высоким фальцетом пропели:
- Всего шесть марок, милый… И… Я разрешу Вам… все… Тут недалеко, за углом… Всего шесть… Марок. Я… все!
Он сперва и не смог понять, за что у него просят шесть марок… А когда понял, слабо усмехнулся. Были бы у него эти шесть марок, он бы на все купил хлеба. Просто, хлеба.
Боже ж мой, как же хочется есть…
Владимир медленно поднял голову, ему стало душно, он вдруг потерял из виду и эту галдящую толпу, и эти самые дома, эти голые осенние деревья, этих грачей, он вдруг погрузился в какую-то звенящую гулкую пустоту, он уже ничего не слышал и почти ничего не видел, предметы перед ним качались и расплывались в смутные, колышущиеся тени, ноги его подкашивались и он с ужасом, последними всполохами своего сознания вдруг подумал, что вот сейчас он, русский офицер, бывший полковник русского Генштаба, свалится, как последний бродяга без роду и без племени, на этой сырой и холодной берлинской мостовой, упадет и больше никогда уже не поднимется, будет лежать, коченея, и назавтра рано, туманным утром подъедет телега с мрачным служкой и железным багром закинет в эту телегу его такой жалкий и уже остывший труп…
- Нет! Прочь! Про-о-очь!! Нет-нет, нет… Прочь, бежать, бежа-а-ать! Из этого места, из этого проклятого города, чужого, холодного города-камня, города-призрака, бежать, бежать!.. Куда-нибудь, на свалку, в лес, в поле. Куда-нибудь! Там, там умереть… Там лежать … Пусть звери, собаки, волки терзают… Падаль… Только не здесь… Только не под ногами этих… Серых, немых… Валькирии. С крючковатыми носами. Ждущие своих викингов… Нет, нет… Бежать, бежать, бежать…
И вдруг сладкий, ароматный запах жареной картошки на свином сале, такой привычный, такой земной, такой простой и такой оглушительный ударил в его ноздри, в его пожираемое голодом сознание и он поднял голову, и едва различая снизу немецкие буквы, прочел:
- Pra-ger - Di-le…
Голодный щенок за шинелью, на его груди, о существовании которого на белом свете Крестинский уже давно позабыл, тоже, видать, услыхавши этот запах, вдруг зашевелился и тонко, жалобно заскулил.
- Что, небось «по-прагер-диль-ствовать» зашли? А? Не понимаете? И я не понимаю. А вот так вот выражается Андрюшка Белый. Дурачок, что с него взять… А ведь – большой человек! А Вы проходите, полковник, проходите, тут все наши, - человек с очень умными глазами, лет тридцати с гаком, с густой шевелюрой над темным продолговатым лицом, попыхивая длинной трубкой, чуть оторвавшись от старенькой пишущей машинки, неожиданно заговорил из раскрытого окна низким бархатным голосом и Владимир понял, что обращаются именно к нему:
- А Вы, милейший полковник, небось, меня не помните? Тихорецкая, станция, кругом гремят пушки, кучка испуганных, затюканных в отступлении интеллигентов. И полковник, драгунской шашкой отгоняющий эту толпу с пути хода бронепоезда? М-да. Не помните. А впрочем, откуда же Вам… А я Вас тоже не признал сперва из-за этой Вашей худобы и этой такой… цыганской бороды. И без той шашки! – вдруг расхохотался он, - э-эх… Было времечко. Давайте я Вас угощу нашим желудевым кофе?
- Простите, н-не… имел чести, - чуть слышно пролепетал Владимир и виновато осекся.
- Я тут живу неподалеку, в пансионате… На Прагер-платц. А впрочем, я ведь скоро съеду отсюда, да-с… Видите ли… Тут, - он поднял на Владимира острые пытливые глаза и уже заговорил тише и как-то заговорщески, - очень… очень нашему русскому писателю неуютно! Да-с! Тут отчего-то все уверены, что я работаю у Дзержинского в ЧеКа, мой дорогой полковник, а я просто работаю над открытием журнала… Я – писатель… И все! Я… хочу соединить в нем новый авангард Запада и да-да! Новое левое искусство бедной нашей, послереволюционной России! Как Вам эта мысль, полковник? Ерунда, чушь собачья?
Очень плохо соображая, что такое авангард и совершенно не понимая, кто этот человек перед ним, Владимир, качаясь, сквозь приступы голодной тошноты, все же нашелся, что ответить:
- Вы… считаете, что большевики… пустят Ваш журнал с… европейским авангардом в… свою Россию?
- Ну не зна-а-ю, - он довольно откинулся на спинку стула и забарабанил длинными пальцами пианиста по крышке столика, внимательно рассматривая Владимира, - э-э… Ну… Конечно, конечно, тот же нынешний немецкий экспрессионизм – это такая пустота, мерзость, такой, простите, примитив, - незнакомец вдруг как-то сник и еще принизил голос, наконец вынув изо рта свою длинную трубку, - эта «Симфония крови»… В «Штурме» висит, небось, видали?… Так, хаотично набросаны красные краски. И все! Это что, с похмелья? Или это из каких-то самых укромных закромов немецкой души, а? Куда идет эта нация? Нет, нет-нет, моя жена, Любовь Михайловна, и то - рисует гораздо лучше! Тихо, чистоплотно, в красках есть жизнь, есть движение и чувствуется школа Экстер и Родченко… Рекомендую-с!
Щенок вдруг вздрогнул, напрягся и его остроносая мордочка показалась из-за мокрого обшлага шинели.
- Э-э! Да Вы, я вижу, не один, полковник…
- В-вот, щенка бы… накормить, - неожиданно для себя хрипло попросил вдруг Крестинский.
- Эх! Гордыня наша! Да я же не слепой. Ведь и Вам бы самому перекусить не помешало, сударь… Так идемте же! Меня писатель Эренбург зовут. Читали что-нибудь?
- К-кажется… читал, - невольно соврал Владимир и тут же почувствовал, как щенок на его груди беспокойно задергал лапками и опять едва слышно заскулил.
- Ну и как, Вам мой… язык - язык-то мой Вам понятен? - рассеянно спросил Эренбург, приостановившись и глядя куда-то поверх головы Крестинского.
Потупив глаза, тот молча кивнул.
- Ну… А… мысли? – не унимался Эренбург, - ведь мой Карл Шмидт – он и социалист и… лютый немецкий националист! Каково, а? А вообще – такое может ли быть в природе?! – и вдруг расхохотался чистым ребяческим смехом, мелко тряся своей густой шевелюрой.
- Довольно… Интересное сочетание… в одной натуре, - быстро нашелся Владимир, напрягая мутное сознание и совершенно пока не понимая, о чем, или даже о ком идет речь.
Эренбург уже что-то по-немецки уверенно говорил подбежавшему половому. Тот сдержанно кивал головой в белоснежном чепце, тонкой ладонью быстро ставя отметки в раскрытом меню.
- А что? Надо соединять! Русь, какая б она не была и Германию! – каким-то торжественным, заклинательным тоном произнес Эренбург, тряся перед носом Крестинского тонким указательным пальцем, - какая б она ни была. Это две сестры, две сестры по несчастью, обесчещенные войной и им, униженным и презираемым всем остальным миром надо, надо сходиться. А ведь иначе, дорогой полковник, эти господа с Даунинг-стрит – десять опять нас столкнут лбами! Лет через десять-двадцать… Едва поднимется, едва вырастет новое поколение солдат. А как, спросить изволите, соединять? Да культурными тропинками, мостиками, такими незаметными, тонкими пока… И вот один из них, этих мостиков – это художественное искусство! Литература! Музыка! Ну и… И мой журнал! А здесь…
Он резко понизил голос и нагнулся к самому уху Крестинского:
- А здесь у ихнего голодного национализма очень, очень большое будущее! Триумф, я бы сказал… Гансы пока этого не замечают, а зря! А тех, кто замечает, редакторы просто не берут печатать! Как сговорились!
За окнами медленно разгорается, несмело выползая из серого сырого сумрака вековых аллей, новый берлинский день.
Желтый солнечный лучик тихо ползет по скомканному старому верблюжьему одеялу, то пропадая в его шершавых складках, то появляясь вновь. В комнате дурно пахнет канифолью, вчерашней яичницей с луком, дешевенькими духами, в полумраке углов выступают шкафы, полные небрежно набитыми книгами и брошюрами.
Круглый небольшой столик со сдвинутой набок потертой скатертью таит в себе остатки вчерашнего пиршества: пустая бутылка «Мадам Клико», три оплывшие свечи в антикварном французском подсвечнике, два пустых бокала… Недокуренная смятая дамская сигарета в пепельнице.
Ее лицо, скрытое под копной темно-русых волос, отвернуто к голой набеленной стене. Из-под одеяла белеет ее уже обабевшая рука и расплывшимися крупными сосками бесстыдно вывалилась полная ее грудь.
Владимир, оторвавшись от чтения утренней газеты, поставил кофеварку на огонь и бережно поправил одеяло. Графиня чуть приоткрыла глаза, сквозь сон улыбнулась и сладко зевнула.
Солнечный зайчик упал на ее бледную щеку и заставил опять зажмуриться.
- Вчера после полудня, прямо на работе, - она приподняла голову, села на кровати и, вдруг смутившись, запнулась, сузив свои темные, и без того раскосые глаза, - вдруг стошнило меня, Володя. Страсть! И…
Она умолкла, тонкой ладошкой подбирая упавший локон волос со лба.
- А.., вот оно что, - Владимир едва поднял голову, - да, ты вчера была бледна, - и тут же снова углубился в цветной разворот «Yolckische Beobachter», -теперь много продают несвежих продуктов, Элен. Будь осторожнее, дорогая.
- Не кажется ли Вам, что…, - Элен возвысила голос и было видно, что она, мучительно преодолевая стыд, с трудом подбирает слова, но нужное слово все никак не находилось и тут она, резко откинув одеяло, села на постели и твердо сказала:
- Пора бы нам, дорогой мой полковник... Как-то… Узаконить наши… отношения. Это вовсе не отравление. Это, мой милый, обычная беременность.
Владимир оторвался от газеты, спокойно посмотрел на эту всегда волнующую его русую копну, совсем, как у Татьяны, только без того, самого заветного завитка на шее, и, отчего-то переведя взгляд на смятую скатерть и пустую бутылку «Мадам Клико», тихо, но твердо сказал:
- Я не… свободен, Элен, я уже как-то говорил тебе… И у меня есть жена. И… ребенок. Наверное.
- Где, в России? - ядовито спросила она.
- Что за вопрос. Я сварю тебе кофе.
- И ты что… Ты любишь ее? Любишь? Ладно, я, - Элен резво вскочила на кровати, бесстыдно сбросив с себя одеяло, - так, подвернулась тебе, ну, а как же та, та, та, что была с тобой… в годы борьбы? Татьяна? Тоже, небось… любишь?! Так ты всех своих баб… любишь?! Но их здесь нет. Нет! Где же они? Где? – она оглядывалась по углам комнаты, - их тут… Нет! И никогда уже не будет! А… я?! Я?!! Что значу для тебя… я?!
- У тебя истерика, Элен, - скупо и спокойно улыбнулся он и сложил газету. Ее неприкрытая нагота, вдруг плеснувшая наружу ее горячность, ее сведенные в милый розовый кружочек губы, когда она сердилась, эти милые губки, от которых он когда-то сошел с ума, вдруг в один миг перестали ему нравиться, вдруг потеряли свое притяжение и вдруг стали какими-то чужими и далекими.
Он отвернулся и стал смотреть в окно на медленно поднимающееся над городом солнце.
- Ты не ответил, Володя. Где… я? Я? В твоей жизни? Третий год уже…
- Ну, тебе, как видишь, места совсем не осталось, - попробовал улыбнуться Владимир, ставя кофеварку на керосиновый примус, но улыбка получилась грустной, - и тебе, милая Элен, было бы не легче, если бы я просто врал тебе…
- Перестань называть меня…
В эту минуту раздался настойчивый стук в дверь. Владимир с беспокойством повернул голову и пошел открывать.
Элен, стыдливо прикрывшись одеялом, скользнула в кладовку.
- Ба! Рас… Рас-пекаев! Черт же тебя возьми, братушка-Распекаев! - раздалось в темном, заваленном всякой всячиной коридорчике, - ах ты, Гос-с-поди! Распекаев!! Да… Какими ж судьбами!.. Очень рад тебя… видеть здесь. Ты что, брат… живой?! Ведь… Черт же тебя возьми! Да ведь… Такие ж, как ты… Там не выживали! Ты откуда взялся, Борька?
- Ну, откуда… Оттуда! Один, как видишь, выжил!
Владимир всплеснул руками и бросился навстречу старому фронтовому другу. Они крепко обнялись.
Распекаев, едва войдя в комнату, бегло обвел глазами нехитрый быт друга Володи, как он знал его еще в штабе Второй армии Самсонова, его взгляд остановился на мирно дремлющей в углу на кошме большой вислоухой рыжей собаке, чуть зацепился за разбросанное на полу платье и нижнее белье графини, короткая усмешка блеснула в уголках губ:
- Неплохо-с, неплохо-с…
- Ты не смотри, дружище-Распекаев, что тут так… тесно и… немного не прибрано, - Владимир, строго сомкнув губы, скользнул взглядом по простенькому белью графини, - сюда такие люди заходили… Есенина ты знаешь… знал? Ремизова? Эренбурга?
- Про Есенина слыхал. Как ни стелил, а большевикам не угодил. Взяли, да и… Повесили. То же… Здесь был, что ли?
- Был и не один. Я его подцепил на Курфюрстенштрассе, в кафе «Ландграф», пьяным в стельку и… ты не поверишь! Таким счастливым! А я и сам тогда…
- Ну и, - Распекаев нарочито благоговейно заулыбался, - как он? Есенин-то?
- А! – саркастично отмахнулся Владимир, смахивая все ненужное теперь с облезлого диванчика, - страдалец, что с него взять. Этот паренек, хоть и талантище, от земли, от сохи, «как живет там наша корова, грусть соломенную теребя…» и вдруг - в объятьях этой великосветской дамы, львицы, известной шлюхи – заметь, гораздо старше его, театральной примы, исполнительницы американских легких танцев… Сколько горячего материала для всех трех русских газет Берлина и для ихних газет! Скандалы, бой посуды, ее ревность зрелой жены молодого мальчика, его русский ресторанный разбой… Кстати, у меня они однажды ночевали. Вот тут, на этом самом диванчике! И я… просил, я умолял его не ехать обратно. Куда там! «Я скажу – не надо рая! Дайте Родину мою!» И все… Да если бы пришел он в мир лет так на тридцать раньше…
- Или позже… Может и выжил бы.
- Да ты садись, садись, друг дорогой. Рассказывай, как оказался ты тут. Как же ты меня-то разыскал?
Владимир внимательно всмотрелся в раскрасневшееся, заметно постаревшее и довольно возмужавшее лицо капитана. Раньше, в те годы, когда они юношами еще учились в военном училище, Распекаев таким не был. Его родители были обыкновенными служащими железной дороги и их единственный сын по какому-то неведомому закону природы, избравший себе путь русского офицера, оставался их гордостью до конца их дней. Они часто, благо жили неподалеку, в Гатчине, приезжали к нему в училище с домашними вареньями, пирожками и колбасками, их глаза светились такой нескрываемой гордостью за сына – курсанта военного училища, гордостью, которой Владимир по-дружески всегда завидовал. Он был простым, как все, кто учился в училище, легкомысленным, запросто увлекаемым общим течением жизни, молодым человеком, оставаясь в памяти Владимира таким – же повесой, бесшабашным Борькой Распекаевым…
Они были офицерами в одном полку Второй армии Самсонова, а потом, когда Владимира, как толкового оперативника, перевели от них сразу в штаб армии, еще пару раз виделись на горьких дорогах той Великой войны.
- Как тебя нашел? Так земля слухами полнится, Володя! Трижды ранен. Дважды контужен. Э-э… Два, - он расстегнул шинель и устало вытянул ноги, обутые в старенькие солдатские сапоги, гордо поднял пальцы парой, - «Георгия» и два побега из германского плена, да-с… И… Это для того, Володя, чтобы потом бежать, как лисица, через пол-мира опять в ту же Германию! – вдруг расхохотался Распекаев, скаля ровные ряды мелких пожелтевших зубов, - ну и… как бы тебе сказать, и… Дважды отпущен под честное слово… Господами большевиками-с.
- Вот уж, - Крестинский добродушно ухмыльнулся, - а я вот до сих пор у них там… в розыске. Ну да ладно! – и, блестя глазами, поближе пододвинул табурет, - ты садись, садись, друг мой! Мы ж не видались с… четырнадцатого года! Рассказывай, как попал сюда. Горю! И – весь внимание! Чай, кофе? Я, брат, невыносимо богатый теперь, у меня даже вино и коньяк водятся. По субботам, правда.
- Да чего тут рассказывать-то, - Распекаев, едва отхлебнул дымящийся индийский чай из блюдца, внимательно осмотрелся по комнате, - судьба привела! Был и под Слащевым, и под Покровским. А потом… Ты не поверишь, в… обычной банде был…
- Ну, тут, брат ты мой, этим никого не удивишь… Я ведь тоже в отряде повстанцев был. Правда, очень недолго. Лева Конарь, может, слыхал?
- А то! – глаза Распекаева живо заблестели, - как же! Слыхали-с! А я у Киселева пробавлялся. По калмыцким улусам все больше ходили. Все ждали, эх, ну когда же эти дурни-мужики подымутся против Совдепии… Радовались, когда Сталин стал сгонять их в… Колхозы. Ну, думали, все! Восстания неизбежны! И продолжали свой… свою беготню. Пока не нарвались на одного… очень умного чекиста. Отряд наш вчистую уничтожил. Верь или не верь – сам! Но он меня… отпустил.
- Что-то я не слыхал, чтоб Чека просто так, из русской природной нашей жалости, да отпускала своего классового врага. Небось, «ты мне, а я тебе», а, Распекаев?..
- Перестань! На войне не был? Да… Дело даже не в этом. Посмотрел бы я на тебя в той обстановке, - Распекаев тяжело вздохнул, укоризненно качнув головой, достал кисет, - ты б небось, тоже… Просто, надоело кровь пускать. Застрелиться хотел, да дал он мне полный барабан. Иди, Распекаев, живи дальше! А я ведь… просил его всего один патрон оставить.
- Ладно, чего уж там! Дело-то знакомое, – примирительно улыбнулся Владимир, протягивая другу сигарету, - продолжай про свои мытарства, товарищ ты мой старинный.
- Ты-то сам чем теперь пробавляешься?
- Да вот, освоил дело автомобильное. Товар развожу по заведениям фрау Эльзы. Ты про себя давай, я что…
- Отряд наш под слободой Воронцовка чекисты весь на лед положили. Такие, как я и те, кто не купился на их приманку, – собрались через пару недель на побережье, в Кара-язах. Девять человек набралось. Через Каспий переплыли, ты не поверишь, на… плоту! Правда, от Красноводска шли уже баржей. А потом баржа пошла на Баку, а нас, таких вот как я, ссадили и – Бог в помощь, ребятки! Куда хотите! В Персию мы не пошли, там банды местных ханов всех наших тут же вылавливали и продавали на турецкие рудники, в рабство. Пошли на восток, через Афганистан. Где с боем, где по-хорошему. Афганцы - народ торговый, сходчивый, любят золото и камушки. Осенью уже оказались аж в Харбине. Там же наших скопилось – страсть, никакой Харбин не прокормит! Дал я и оттуда деру! Сел на корабль, нанялся рабочим трюма…
Владимир вдруг мимолетно вспомнил, как он и сам кидал уголь в топку паровоза, как стремился в Старый Оскол, в домик напротив аптеки Шляпкиной, видя во всех своих коротких снах один, только один этот милый завиток на ее шее… Боже, как давно это было и ушло, ушло, как сладкий сон…
- Что немцы? Такие же сырые… колбасники? – Распекаев, густо раскрасневшийся от молодого рейнского вина, лениво откинулся на спинку стула и залихватски закинул босую ногу за ногу, - доходили к нам в буруны слухи, что революция и у них тут то же приключилась…
- Было дело. Местами очень серьезно было. Думаешь, они оставили бы большевикам Украину, не случись эта революция? Нет, Ленин тут все верно наперед просчитал, заключая Брестский договор… Но немцы – нация не такая обездоленная. Много, знаешь, мелких ремесленников, торгашей… Терять им есть что. Ленин прислал сюда Радека, Дзержинского и еще много большевиков. Они составили план, подготовили захваты полицейских участков по всей Германии. Но в последний момент ихний главарь Брандлер и посланник Ленина Радек струсили, отдали приказ отложить захваты на три месяца и Радек со своей сожительницей пустился на деньги русского пролетариата во все тяжкие. А Тельман ничего не знал об отмене восстания и в Гамбурге полез на участок и угодил в тюрьму. Кстати, Либкнехта и Люксембург то же подставил, болтают, тот же Радек. Ну а немцы… Нация сама не дала себя обесчестить. Сильная нация. И привыкшая к порядку. А сами немцы… Такие, да и не такие, Боря… Раньше, годков так шесть-семь назад они были поспокойнее. Видно, тогда шишки еще болели. А теперь… Подрос молодняк, дети войны и нищеты. Они привыкли брать глоткой. Соберутся в пивных, да и орут свои военные песни. Проклинают Версальский договор, французов, англичан… Русских! Обещают, крепко обещают снова всем им набить морду! Повсюду только и слыхать: Рейх - реванш! Рейх - реванш! Боготворят Бисмарка. Требуют себе нового вождя, фюрера. И повсюду: - наш Адольф знает. Адольф может…
- Ну, Бисмарка больше у них не будет. Такие, как он…
- Как знать, как знать… В двадцать третьем году в Баварии очень даже нарисовался один новый… фюрер. Он отсидел пару лет в тюрьме, но в глазах народа, сам знаешь, это его только возвышает. Как некогда наших социалистов. Да и… Гинденбургу нужен человек, который поднял бы фрау Германию из такой позорной постели Версаля. Социал-демократы на это неспособны. Это болтуны, как наши кадеты.
- Вождь? Ты про кого, Володя?
- Некто герр Адольф…, э-э-э, Хитлер, кажется. Худощавый такой. Прыщавый, с челкой налево. Усики короткие, едва ноздри прикрывают, – не встречал? – Крестинский саркастически усмехнулся, - а впрочем… Австрияк по происхождению, ну а по замашкам – чистый баварец. По-моему, от него спички надо держать подальше… Иначе он такой костер в Европе может разжечь – мало никому не покажется. Хотя он главной своей целью ставит борьбу и победу над большевизмом на Востоке и мне это уже… импонирует. Немцам, кстати, тоже.
- Из молодых ихних генералов, что ли? – Распекаев выпустил густой дым и притушил сигарету, рассматривая окурок.
- Представь себе, нет. Он… Ефрейтор.
« Протоколы сионских мудрецов, по тексту С.А. Нилуса, всемирный тайный заговор, Берлин, одна тысяча девятьсот двадцать второй год» - вслух прочитал Распекаев, подняв с пола раскрытую книгу и чуть присвистнул:
- Эге! Да тут черной сотней запахло!
- А! Оставь, тут такого добра знаешь, сколько пишут. Три русских издательства в одном только Берлине. Хотя, - Владимир посерьезнел, - книжка довольно интересная. Борь, не сердись, друг, но мне надо, - Владимир чуть смутился, виновато улыбнувшись, - выпроводить э-э-э, гостей. Точнее, гостью.
Распекаев вышел вроде как покурить. Владимир, что-то горячо объясняя, быстро вывел полусонную, на ходу одевающуюся Элен, через черный вход.
- Если ты связан с дамой интимно, - подмигнул, вскоре вернувшийся Распекаев, - имя храни этой дамы ты сильно! Ради нее, если дама – дворянка. Ради себя, - уже расхохотался он, разливая вино и усаживаясь в старое потертое кресло, - если дама – крестьянка-с! Кажется, Гете!
- Ошибаешься, Борька. Это кто-то из испанцев.
- Тут хоть наши-то еще есть? – Распекаев быстро помрачнел, сузил глаза, - или они уже все в Париже?
- Наших? Сколько хочешь. Хотя много и уехали. Завтра мы с тобой пойдем на похороны. Погиб один… мальчишка, юнкер. Глупо погиб… Похороны берет на себя Земгор. В два часа пополудни.
- Царствие небесное. Что, небось зарезали в толпе?
- Да нет, что ты… Кому он нужен… был. Забавы наши довели.
- Что так?
- Да дело-то обычное. Играли, коротая вечер, в карты да допились, что вспомнили и русскую рулетку на квартире у барона фон Руктешеля… Барон теперь очень недурно аккомпанирует на гитаре в цыганском хоре в ресторанчике у Сахно – Устимовича.
- Неужели?.. Адъютант самого… Государя? И этот здесь?
- Забавно, не правда ли… Был адъютант Императора всероссийского, а стал теперь повар в дешевой берлинской забегаловке. Так вот, играли, дурачились по своему обыкновению, пили до поросячьего визга… Поругались с каким-то поручиком, уж не знаю из-за чего, может быть из-за дамы-с… И давай крутить барабан у виска! Немцы вскочили с мест, с ужасом наблюдают. А ему кто-то подсунул заместо его нагана - револьвер. Может, думали, услышит щелчки револьверного барабана да и одумается! Он по привычке положил оружие набок и упер в висок. Тишина гробовая, барабан щелкает, а ему хоть бы хны! Пьян, говорю же. Ну и… не повезло бедняге. Был бы наган, понятно, барабан с патроном остановился бы внизу, а не напротив ствола, на что он, может, и понадеялся, и… вечер не был бы испорчен. Так пойдешь?
Владимир рассказал это все с каким-то веселым азартом, блестя глазами. Вспомнилось вдруг, как и сам он отрешенно крутанул когда-то барабан там, в опустевших горах, в двадцатом году, весной…
- Да-а-а.., - глухо протянул Распекаев, - дела тут у вас… Нет, ну на фронте от скуки в «кукушку», небось, все играли, так ведь на фронте скучно… И к смерти привыкаешь. А тут…
- А тут, дорогой Распекаев, то же.., - начал было Владимир и, махнув рукой, отчего-то осекся. Установилась тишина.
- Ну, а Вы, господин полковник… Чем пробавлялись-то да в славном городе Берлине-с?
- Да так… Сперва жил по «желтой карточке», забавно, не правда ли? Это был ад, дорогой мой Распекаев. Давали ее на три месяца, потом продлевай. Едешь в полицейское управление, потом в окружной участок, потом в канцелярию по регистрации… На бирже труда тебя, как лицо без гражданства, на учет не ставят, а всякий работодатель, едва распознавши в тебе русского, требует громадный задаток да еще в валюте… Как будто мы все поголовно - богатые дворяне! Здорово помог мой довольно сносный немецкий. Да терпение и еще раз терпение, как говаривал генерал Куропаткин. Кем я только ни был, боже правед-ны-ы-ый! И прачкой, и ретушером у фотографов, и грузчиком товарных вагонов… Поддался одно время на разговоры и заключил контракт с одним французом на работу в шахте Лотарингии. За двадцать франков в смену. Приехали туда с тридцатью донскими казаками, город Кнютанж. Вскоре обнаружили, что платить собираются только пятнадцать франков. Итальянцам и французам, работающим с нами в паре – двадцать пять, тридцать франков. А нам – пятнадцать, каково, а? Вернулся с горем пополам обратно. Вот, теперь освоил ремесло шоферское. Баранку грузовика кручу день и ночь. Но теперь все плохо. Кризис! Немцам и самим делать нечего, не то что нам, чужакам.
- Слабовато для полковника Генштаба.
- Поди ж ты! Есть примеры и похлеще. Ты вот знавал генерала фон Фусса?
- А то! Личный друг, особо приближенные к его Императорскому Величеству-с! Бывало, стоишь в карауле во дворце, а он, пьяное рыло…
- Так вот, теперь это… Рыло отпустило в два клина бороду а ля губернатор и, чтобы не помереть с голоду, ловко набивает сигареты в небольшой табачной лавке на Александер-платц. А в трех шагах от его лавки небезызвестный господин Аваков, представьте себе! Построил самогонный аппарат, ну, вроде тех, которые мы все наблюдали в хуторках Малороссии, да и производит крепкие напитки. И ведь как берут!
- Ишь ты, - ухмыльнувшись, качнул головой Распекаев, - надо бы как-нибудь зайти, отведать…
- Заработаешь – отведаешь. Тут раньше нашему брату легко было, когда марка падала, после их… революции. Разумеется, у кого хоть что-то за душой было. Делали обмен валюты и тех же камушков в обе стороны, да и жили припеваючи. Такие очереди выстраивались у конторок менял. Многие наши со всей Европы ездили в нищий Берлин специально за этим. А потом… Ввели рентную марку, пришел конец всем этим диким спекуляциям в валюте. А потом… Раппальский договор и все! Газеты раскупались, мама не горюй! У России к побежденной Германии нет претензий, Германия снимает с России блокаду. А большевикам того и надо! Станки, станки, станки! Тут Маяковский постоянно отирался, все вещал про братство русского и немца и предсказывал новый виток Мировой революции. Мировая революция идет, господа! И большинство наших тут же в ужасе двинулись дальше, в Париж! Ведь тут, недалеко, в шестиста верстах от русской границы, сидели почему? Ждали конца большевиков! Нате вам, господа, выкусите!
- Володя… Володя, а вот мне тут работа хоть какая-никакая… сыщется? – вдруг тихо спросил Распекаев.
- А что ты умеешь, кроме как воевать? Ложись и отдыхай, друг. Завтра… Нет, послезавтра сведу тебя в конторку Земгора. Они помогут.
Поздно ночью грохнули где-то рядом, внизу револьверные выстрелы, раздался дикий крик, загрохотали по мостовой сапоги. Распекаев подскочил на постели, завертел головой, моргая глазами:
- Стреляли? Или снится мне война… проклятая?!
- Да спите Вы, капитан, - Владимир сквозь сон перевернулся на другой бок, - дело обыкновенное. Тут это… Коммунисты со штурмовиками… Кварталы делят. Спите!
С серого низкого неба вдруг посыпался, заморосил мелкий теплый дождик. Вороны на высоких вязах, окружающих православное кладбище, до этого неустанно гомонившие где-то наверху, притихли и стало отчетливо слышны удары колокола где-то на ближайшей кирхе.
- Эх, ну совсем же мальчишка… Жаль, - Распекаев бросил горсть глины в узкий проем могилы и отошел в сторону, ища глазами Владимира. Тот стоял спиной, изредка переговариваясь с каким-то довольно моложавым человеком с высоко поднятым воротником серого драпового пальто.
- Жаль, говорю, по дурости погиб, - Распекаев встал рядом с Крестинским, пристально разглядывая его собеседника, - половину черепа снес, надо было в закрытом гробу хоронить. Мы-то, кто войну прошел, и не таких закапывали, а вот о дамах надо было и подумать…
- Да-а-а, голову сшили кое-как, а ведь все видно, - отозвался незнакомец, внимательно рассматривая капитана, - про дам-то мы теперь стали думать в самую последнюю очередь… Вы видели, господа, как стало дурно Ольге Книппер?
- Чуть в могилу не свалилась. Вот была бы тема для газет! А кто она… им?
- Она? Родственница по матери, - выдавил Владимир, - дальняя. Ах! Виноват. Знакомьтесь, господа, это мой давний боевой друг штабс-капитан Распекаев, Борис.
- Урядник Пегасов, - незнакомец протянул нежную плоскую ладонь, - был в известном деле с полковником Чернецовым. Чудом уцелел.
И вдруг быстро отошел к другой группе людей.
- Ладошка-то… Холеная какая-то. Такая ладонь вряд ли знает шашку.
Борис вопросительно посмотрел во влажные глаза Крестинского.
-А! - отмахнулся тот, - РОВСовцы. Ряженые драгуны. В свою контору все зовут. К полковнику Байбусу, не слыхал о таком?
- Что за контора? Работа там есть… какая-нибудь?
- Это не та контора, Распекаев. С монархическим душком. Ругают весь РОВС за его оппозицию национал-социализму. Но и в самом РОВСе теперь появились им сочувствующие… А вообще… Знаешь, работа там одна: прикормят, наобещают, насуют в карманы динамита и пошлют работать опять туда, откуда ты только что вернулся, в Россию.
- Сукины сыны! - Распекаев злобно, по-солдатски сплюнул, - и этот хлыщ, тоже из них? Молодой он какой-то для тех, кто был с… Чернецовым.
- Мне как-то, еще там, в штабе Деникина, попалась на глаза документация расследования гибели чернецовцев от отряда Подтелкова. Что-то и я там не встречал никакого Пегасова. Знаешь, что, брат мой Распекаев? - Владимир вдруг взял штабс-капитана за его худые плечи и развернул к себе, - а не пойти ли нам нынче в… пивную-с?
- Хорошая мысль, полковник, но откуда такие деньги?
- Ты знаешь, со мною на днях произошел презабавный случай. Еду я ближе к полудню по Кудаму…
- По чем - по чем ты едешь?
- По Курфюрстендамму, если тебе так нравится. Улица такая. А мы все тут ее попроще называем. Так вот. Тут рядом еврейское кладбище. Только миновал «Нельсон-ревю», вижу, целая процессия, евреи хоронят кого-то. Тихонько так, чтоб никого не задеть, объезжаю этих мужиков в черных шляпах и с пейсиками. А в голове колонны – затор. Что такое? А там сломался катафалк! Где покойный, ну, то есть, покойная, лежит. Евреи дружно голосуют: остановись, мил человек, помоги нам!
Они уже вышли из ворот кладбища и шли теперь по узкой песчаной тропинке, петляющей меж аккуратно остриженного кустарника. Стаи ворон густо облепили высоченные вязы и из скрипучие голоса порой были такие шумные, что приходилось напрягать голос.
- Я на часы взглянул – есть у меня полчаса… Притормозил, дверь приоткрываю. Те на меня, как на икону и, заметь, по-русски:
- Будьте любезны! Господин хороший! Ради всех святых! Сломался наш катафалк, а ведь тут умерла вдова известного художника! Помогите!! Немцы ни один не остановился, а ведь уже срок! Надо, таки предавать тело земле!
Они присели на скамейку, уже покрытую первыми осенними листьями. Распекаев с удивлением отметил, какая удобная спинка у скамейки и покачал головой. Владимир это заметил:
- Тут все очень, очень удобное. Немец любит комфорт так же, как и порядок. Так вот… Ну, я не наци, мне что еврей, что калмык, да и автомобиль был как раз пустой. Ну, перегрузили ту покойную вдову художника, отвез я ее на кладбище. Так они мне как стали сыпать марки… Я не беру, а они во все карманы суют! И орут при этом: - Россия! Вот наши… Вот наш народ… Благодарят, понимаешь…
- И… И много они тебе насовали? – саркастически усмехнулся Распекаев, уже явно пребывая в предвкушении сытного обеда.
- На ведро «Пильзнера» вполне хватит. Это пиво такое.
- Так идем, идем немедля, друг мой Володя!
Распекаев чуть задержался перед входом, медленно читая название заведения. На небольшой вывеске, расположенной прямо над низким, но довольно широким входом строгими черными буквами было написано «Густав Кемпке и сын. Самое свежее пиво из Баварии». Давно некрашеная синяя деревянная дверь состояла из двух половинок и на одной из них было расколото стекло.
Владимир, усаживаясь за дальний столик, уже что-то говорил чистенькому, в белоснежном колпаке и такой же белоснежной форменной куртке кельнеру с явно проглядывающей сквозь фигуру выправкой военного.
- У них то же… Сам понимаешь. Такую армию разогнать. Тут и бывшие майоры Рейхсвера улицы метут.
- И все, небось, страшно радуются Версальскому договору, - пошутил, улыбнувшись впервые за день, Распекаев, - ну так радуются, что спят и видят себя в Париже!
- К пиву вяленой рейнской рыбки возьмем? Или господа русские офицеры желают сосиски: ганноверские, саксонские, любительские? – невинно улыбаясь, с легким тюрингским акцентом неожиданно парировал немец.
- Эге! Рыбак рыбака видит издалека! - по-русски рассмеялся Крестинский и продолжил уже по-немецки:
- Принеси-ка нам, братец, рыбки вяленной, да пожирнее!
- Не видел Книппер с двенадцатого года, - Распекаев с блестящими глазами разглядывал цветные гобелены между окнами, - эх, как она хороша, даже в трауре… Может, нанесем визит как-нибудь? Чужбина сближает…
- Э-э, брат, да ты устарел. Не жалует она теперь наших-то. Мы битые, вот что. Не ее герои. Мы теперь таким как она давно неинтересны стали.
Пивная была полупуста, только за столиком поближе к стойке сидела престарелая пара бюргеров. Они молча тянули пиво, изредка косясь в сторону веселых посетителей, не скрываясь говорящих по-русски.
Порядком захмелевший Распекаев вдруг посуровел, огляделся вокруг и тихо спросил:
- А ты помнишь, Володя…. Вот всегда тебя хотел спросить… Когда там, на болоте, перед своим самоубийством, тебя наш Самсоныч отвел в сторонку, в лес, что там было… дальше?
Владимир задумался, его лицо окрасилось состраданием. Та последняя сцена часто всплывала в его памяти долгими бессонными ночами и там, в России, и уже здесь. Заговорил тихо, глядя куда-то поверх друга:
- Он несколько десятков метров шел, шатаясь по тропинке, задыхался, хрипел, мучаясь от своей астмы, а потом присел под дерево, вытер со лба пот и, достав револьвер, сказал:
- Все, капитан, я… ухожу. Прошу Вас, передайте жене и детям, как я погиб. Борьба дальше не имеет смысла. Царь – дурак, мальчишка. Порядок в стране и армии не навел, а в большую драку ввязался. Погубит и себя, и Империю и миллионы русского народа погубит. А я… не могу больше. Наш солдат воюет храбро. Кладет голову, не думая. Но наш царь и наш штабной генерал есть угробитель солдата.
- Так и сказал?
- Да, так и сказал. Угробитель! Перекрестился. И вдруг выстрелил себе в рот. Я… ничего не успел. Ну, а хоронили мы его на следующий день, найдя приметное место. Его потом жена, ну, вдова забрала оттуда.
Установилась тишина. За столиком напротив очкастая семейная пара, потупив глаза, медленно тянула пиво из больших бокалов. За столик подальше, пыхтя, как паровоз, грузно усаживался толстый красномордый тип в сопровождении бледного юноши в ярких полосатых гетрах на полных икрах ног. Толстяк, заметив любопытный взгляд Бориса, недовольно фыркнул и отвернулся, обиженно поджав толстые губы.
- Странная парочка. На деда с внуком непохожи, а впрочем, - Распекаев пожал плечами и вопросительно взглянул на друга. Тот качнул головой, нахмурился:
- Тут рассматривать никого не надо. Идем на балкон, покурим.
Массивный деревянный балкон нависал над мостовой в тени громадного дерева и был пока пуст. Внизу в предвечерней суете улицы прогуливались горожане: женщины в кокетливых шляпках, но строгих жакетах и плиссированных юбках ниже колена, некоторые в сильно приталенных легких пальто. Мужчины в серых и черных пиджаках с короткими рукавами и таких же серых кепи и с неизменной тростью в левой руке. Некоторые останавливались вокруг небольшого столика прямо под самым балконом. Крестинский заметил, как Борис с любопытством рассматривает толпу внизу.
- Там то же пиво продают, на вынос. Десять пфеннингов за маленький бумажный стаканчик, очень дешево. Газета и то стоит двадцать. Ты вот что, Боря… Мы не в Ростове на набережной. Старайся ни на кого не глазеть, тут тебе не наш кабак. А эти двое… Как тебе сказать, дело-то обычное. Эти юноши, они легкого поведения. На Александерплатцт их сколько хочешь, день и ночь стоят, ждут клиента. Тот толстый, по всей видимости, богатый генерал или полковник в отставке. В Берлине любят толстяков и тут внушительный вес воспринимается как признак доброго характера и веселого настроения. А гомосексуалисты тут пока никого не волнуют, кроме нацистов. Те, - Владимир чуть улыбнулся и приподнял указательный палец, - грозятся их всех немедленно перевешать. Чистота нации превыше всего!
- Н-да-а-а… Ну и нравы тут. Слушай, слушай, Володя. А… Ты не пробовал прибиться к генералу Врангелю? Говорят…
- Поздно, брат… Ты что, не слыхал? Врангель убит еще в позапрошлом году. Все газеты писали. Брат денщика, только что прибывший из России. Подсыпал, мерзавец, бациллу туберкулеза. Сгорел генерал от чахотки за три месяца! Да и… сам Петр Николаевич не особо-то и принимал близкий круг Деникина. Старые распри, сам понимаешь. А я ведь еще и в штабе Сидорина служил. Ты слыхал, что они с ним сделали в Крыму?
- С Сидориным? – удивленно вскинул глаза Борис, - да… Н-нет… А что?
- Хотели вообще – казнить. Свалить же на кого-то надо… Вспомнили старые его грехи, но отнюдь не поражения на поле боя, а то, как он под Новочеркасском ихних лакированных сыночков, наводнивших штабы, бросил против большевиков да в мерзлые окопы… Но потом просто – позорно сломали саблю над головой. Мерзавцы…
- Хорошее тут пиво, - Распекаев неловко вытер салфеткой редкие усики, - крепкое…
- Э-э-э, брат! Ты просто не пил давно по-настоящему крепкого пива. Тут в каждое последнее воскресенье марта немцы устраивают такой праздник – Bockbierschaft, праздник крепкого пива. Все заведения повсюду и очень недорого продают крепкое пиво и народ веселится от души! Правда, в последние годы коммунисты с нацистами все чаще стали использовать старый народный праздник для проведения своих митингов. Тут в конце марта еще довольно холодно, народ собирается, чтобы просто потанцевать и согреться, по дешевке попивши пива из громадных бочек, которые выкатывают прямо на тротуары. Ты знаешь, это как наша масленица, это сближает, каждый чувствует себя маленькой частицей своего большого народа.
- Да, у нас масленица сближает… Скажешь, тоже. Особенно когда напьемся в стельку да и мутузим под гармошку себе морды, стенка на стенку…. Мы, Володя, не колбасники, у нас все проще.
- Немцы выгодно теперь отличаются от нас, русских, Боря.
Владимир, облокотясь на перила балкона, опять закурил папиросу, морщась от ее приторного вкуса, выдохнул с дымом:
- У них прямо на глазах всей Европы теперь формируется нация. Именно то, что надо. Нация, как ядро государства. Россия рухнула, потому что у нас, как ни странно это, не было нации, не было национальной идеи. Я помню, как мы пошли на Варшавский вокзал отлавливать дезертиров с фронта, кажется, в шестнадцатом году. Мой дядя по матери, генерал от инфантерии в отставке, то же был с нами, правда, в штатском. Из вагонов высовываются десятки небритых рож, он им кричит: куда вы, мол, бежите, вы ж русские солдаты! А они в ответ: мы не русские, мы саратовские! Или – вятские! Или вообще – казаки! Понимаешь? Русскими они считали других, может, москвичей, может еще каких. Но не себя!
- Большевики быстро сделают теперь…
- Что – большевики? – воскликнул Владимир, - да ведь Ленин в своей бредовой погоне за мировой революцией заложил большую мину под его же детище – Советский Союз, разделив страну на национальные квартиры. Этот разношерстный интернационал рано или поздно разбежится сам и развалит эту страну. А немцы строят единое национальное государство, с национальной идеей – реванш за Версаль, подчинение себе других наций, захват жизненного пространства… Идем присядем, что-то стало свежо.
- Я тебе скажу, - Борис отхлебнул несколько глотков и, качнув головой, поставил кружку на стол, - зря мы все обвиняем именно большевиков в том, что случилось и с Россией и с нами. У нас в полку даже в семнадцатом ни один большевик не мог заявиться в казармы из страха быть побитым или даже тут же пущенным в распыл. Большевики прятались, никакого веса не имели. Матрос Баткин – он что, большевик? Или матрос Железняков, арестовавший Временное правительство? Нет, Володя, они оба анархисты. А Приказ номер один о создании Советов в частях, полностью разваливший нашу воюющую армию и превративший ее в пьяную толпу, кто Керенскому написал – большевики? Нет, его написали эсеры. А кто выпустил Декларацию прав солдата, после которой офицеров стали просто отстреливать, как куропаток? Может, Ленин? Троцкий? Нет! Сашка Керенский! Меня самого тогда два раза выводили за угол… И вот когда все это пустило под откос и страну и армию, когда немцы просто поехали на Петроград в вагонах первого класса, вот тогда и встали большевики. Больше было и некому, ибо все те болтуны вмиг разбежались.
-Э-э-э… Да ты, Борька сыпешь, как газета «Правда»! Ты часом… Не…
- Перестань! Просто было у меня немало времени поразмыслить, зимуя не одну зиму под прелыми стогами или в овчарнях, зарывшись в старый навоз…
- Прости, брат, я шучу. Да от такой жизни… Европа буквально наводнена агентами и Коминтерна и чекистами. Что поделать, левые тут пока имеют громадное влияние.
Борис невозмутимо продолжал, рассматривая теперь мелкие коричневые ромбики на белой скатерти:
- В начале июля я все еще был в Питере… Делать было особо нечего, так, слонялся по митингам да крутил сумасшедшую любовь с одной кур… систкой… Впрочем, речь не об этом. Так вот. Смотри, что мы хоть теперь-то видим. Путч большевиков не удался. Их вожди: Троцкий, Луначарский – уже сидят. Где находятся Ленин и Зиновьев - пишут все питерские газеты и охранка это хорошо знает. И теперь я скажу: Керенский ведет себя так, как будто он является тайным членом их Це-Ка! Он же не только лихо защищал и вытаскивал из тюрем революционеров, будучи в молодости адвокатом. Он, в страхе перед нами, военными и Корниловым, берет и выпускает Троцкого из камеры и разрешает большевикам вооружать Красную гвардию, которая на тот момент запрещена! Боялся, что вздернет его Корнилов? А надо было! Этот человек произносил речи, речи и речи, но он ничего не делал, чтобы успокоить Россию, скорее наоборот. Что было дальше? Я какое-то время состоял, так, на добровольных началах, при генерале Полковникове, командующем Петроградским округом. При мне, Володя, пришли к нему от прокурора после приказа министра внутренних дел Никитина о разгоне Военно-революционного комитета большевиков, просили надежную часть для этого. «Нету у меня надежных!» - развел тот руками. А у него тем временем уже были свои адюльтеры с большевиками! Все, все их уже тогда побаивались и каждый со страхом думал о своем будущем.
Он пригубил из кружки и тут же поставил ее на стол. В пивную шумно вошли несколько молодых людей в одинаковых черных пиджаках. Они расселись за большим столом у окна, жестикулируя руками и что-то оживленно обсуждая.
- Студенты. Сейчас хлебнут пивка и начнут горланить старые полковые песни Рейхсвера. А потом их постараются мирно выпроводить из заведения, чтоб не били стекла и не отпугивали клиентов.
Борис, едва покосившись на вошедших, невозмутимо продолжал:
- Да и комиссаров развел никто иной, как Керенский. Не большевики, это было еще до них. Ты знаешь, вот когда я там еще околачивался, в октябре, встречаю на улице прапорщика знакомого, спешит на Дворцовую площадь, говорит, Главный штаб раздает револьверы с патронами всем желающим офицерам для защиты Зимнего, ну, против большевиков. Пошли вместе, разжились там оружием. Лично я тут же пошел и продал свой пистолет тут же, на Невском и тем же большевикам, они там организовали скупку. Мне было стыдно, но за Сашку Керенского я лично воевать не собирался. А жрать мне хотелось.
- А мы, мы-то ведь то же хороши, - махнув рукой, заулыбался вдруг до того мрачный Крестинский, - в Генеральном штабе вместе с офицерами Главного штаба округа запаслись спиртным, закусками, да как засели пировать! Ты знаешь, я так никогда до того не пил. Да и, пожалуй, после этого. Вот у меня часто спрашивали, как это Генштаб в один миг и весь до последнего оказался на службе у большевиков. Я отвечу. Сперва Генштаб просто объявил свой нейтралитет: вы, мол, тут как хотите, а мы – армия, воюем только с врагом внешним. Потом вдруг оказалось, что генерал Потапов, тот самый, помощник Начальника Генштаба является давним приятелем большевика Кедрова, соратника Ленина. Это каково, а? И он имел за три дня до переворота милую беседу с другим большевиком, Подвойским, где и условились об этом нейтралитете!
- Потапов теперь служит в Красной армии? Я что-то слышал… Еще там.
- Не знаю, не суть важно, там много наших служит. Лебедев, Вацетис, Шапошников, Парский, Петин… Наверное, как и многие, сделал у большевиков неплохую карьеру.
- Ну ты-то тоже… Служил им.
- Пока не было куда бежать, и я… тоже, - холодно сказал Владимир, глядя куда-то в сторону, - а появилась сила, способная покончить с нашей смутой, и я, - он вдруг осекся, - и мы тут же встали в ее ряды!
Площадь перед кафе, освещаемая разноцветными фонарями, вдруг стала заполняться народом. Запахло моторным маслом, послышался смех и многоголосый гортанный говор. Посетители как по команде повскакивали со своих мест и прильнули к окнам. В пивную, приглушенно переговариваясь, вошли несколько человек в синих рабочих блузах и таких же синих кепи с короткими козырьками, стали садиться за соседние столики.
Распекаев прислушивался-прислушивался, а потом смущенно развел руками:
- Ни черта не понимаю… А ведь пленного фрица всегда мог допросить.
- Смена с фабрики автомобильных моторов. Да я и сам этот берлинский диалект с великим трудом освоил. Не обращай внимания, а то подопьют и станут цепляться. Такие как ты, Боря, кудрявые да чернявые, у них теперь вызывают… Вопросы.
Неожиданно обе створки дверей широко распахнулись и несколько человек в серых пиджаках, очень молодых, с серыми непроницаемыми лицами, стали грубо выталкивать людей на улицу. Рабочие тут же поднялись и молча направились к выходу.
- Пошли, Борька… Это, видать… Штурмовики народ на свой митинг гонят. Что-то очень срочное… А я нынче и газету не успел купить. Они обычно готовят свои митинги заранее, снимают большой зал где-нибудь, а тут – аврал прямо-таки.
Они вышли на улицу, уже довольно оживленную от прибывающего народа. Те же мужчины в пиджаках и с тростями, те же дамы в плиссированных юбках ниже колена… Только теперь их лица были сосредоточенны, пасмурны, никто, как полчаса назад, беззаботно не смеялся и все говорили скупо, приглушенно, тревожно оглядываясь вокруг.
Вдруг над площадью зазвучали военные марши, в центре ее, среди толпы, показалась тут же на глазах собираемая деревянная трибуна из окрашенных красной краской щитов, то тут, то там взвились красные знамена, причем на большинстве из них в большом белом кругу черными пауками красовалась свастика.
Кое-где мелькали серые мундиры полицейских. Но они никого не трогали и ни во что не вмешивались.
- Ишь ты, - Борис теснее придвинулся к другу, - видать, колбасники опять революцию затевают! А я, дурак, бежал сюда со всех ног…
- Это… Как тебе сказать? Это… Совместный митинг красных с наци. Сейчас послушаешь, что такое теперешняя Германия… И те, и другие люто ненавидят социал-демократов, последний оплот Веймарской республики. И те и другие, - Владимир едва отскочил от вдруг навалившейся толпы, - и друг друга… ненавидят и готовы глотки перегрызть. И те, и другие… Придут к власти – свернут шею вчерашнему «союзнику», как Ленин свернул шею эсерам. Но дело-то в том, Боря, тебе бояться нечего… Ни Гинденбург, как бы он умом уже не подвинулся, ни просто буржуазия – никогда власть Тельману не отдадут, скорее всего – нацистам. Эти ближе и… эти просто уводят народ от истины, заманивая в социализм. Да превозносят захваты восточных территорий, как главную цель. За ними все равно стоит крупный капитал.
- Вот бы и нашего солдата да мужика хоть кто-нибудь, хоть куда-нибудь, - криво ухмыльнулся Распекаев, - взял, да и увел бы! Году эдак в семнадцатом!
Народ на площади все прибывал и вскоре они оказались почти прижаты к стене той самой пивной, в которой только что мирно беседовали, только теперь ее широкие двери были наглухо задраены брезентом и окна зашторены изнутри. Кое-как затесались в низкий проем дверей, под самой вывеской «Густав Кемпке и сын…», малость расправили плечи.
Владимир, украдкой внимательно присматриваясь к тем, кто стоял поблизости, уже негромко продолжал:
- Тут, Боря, пока был жив Ленин - и нацисты и коммунисты были очень дружны. Во время Мюнхенского путча, ты не поверишь, Вебер, вожак «Фрайкора», шел рядом с Гитлером, а потом и сидел с ним в соседней камере. Ибо социал-демократы, да и вся Веймарская республика для тех и тех – общий враг. А потом пошел раскол. Коммунисты обвинили наци в прислуживании крупному капиталу. Теперь они люто ненавидят друг друга и каждый, едва оказавшись при власти, свернет шею противнику. Гинденбург, герой, который побил наших Самсонова и Ранненкампфа, а потом пережил позор Версаля, тоже против Республики, против парламентской формы. Хочет править единолично, сделать из Германии президентскую страну. Ибо Гинденбург, как и многие тут, хорошо понимает, от позорного Версаля, держащего Германию в нищете на фоне быстро жиреющих Франции и Британии, Веймарская республика никогда не уйдет. Тут нужен кулак, жестокий правитель, способный мобилизовать народ, а потом поставить на колени всю Европу. Но для этого надо сперва добиться доверия у самих немцев, никакое там восстание тут никто не поддержит. Ну, на коммунистов он, понятно, опереться не сможет, они против капитала, а вот нацисты ему в самый раз, ибо они мастерски уводят народ в сторону от красного влияния.
- Эх, Володька… Как жизнь распорядилась, - Распекаев, прислонившись к стенке пивной, пригладил усы, - еще вчера мы бились с войсками Гинденбурга в Пруссии, теряли друзей, убивали и ненавидели колбасников, а сегодня они нас с тобой приютили в своей стране. Ты не находишь? Кстати, я… ни черта не пойму, о чем там они кричат.
- Я тебе переводить буду. Ты только рядом будь, а то тут могут оттереть так, что три месяца потом не увидимся. Подожди, они еще вечером и с факелами станут… марширен!
Тем временем в сереющем вечернем воздухе гул толпы притих и на трибуне оказался первый оратор. Он заговорил в начале не спеша, тщательно подбирая слова.
- Этот, в коротком пиджаке и со значком наци говорит, что… канцлер Брюннинг не имеет права транжирить средства госбюджета, как ему вздумается… Он является преступником и его надо судить. Призывает вынести вотум недоверия правительству. Объявить досрочные выборы. И вообще, обзывает канцлера последними словами.
- Так ведь он, канцлер, их теперь разгонит, как наш царь все свои три Думы?
- Тут такое право имеет только Президент. А наци ему, я уже говорил, не мешают.
- Но они ж… Он же, этот… с трибуны, призывает казнить, повесить, так я понимаю?
- Ну, распустят Рейхстаг… Ты понимаешь, им того только и надо. Особенно Гитлеру. Доверие немцев к нему растет. Прошлые выборы дали ему шесть миллионов голосов. Теперь будет больше, это же очевидно. Ждать еще несколько лет он не хочет – нужны внеочередные выборы. Но Гитлер не дурак и хорошо понимает: в Германии больше всего настроены против Республики как раз мелкие лавочники, гражданские служащие, отставники, студенты, профессора и такие, как… я, - натянуто улыбнулся Владимир, - и эта прослойка очень велика, ей есть что терять в случае победы коммунистов, а опереться, кроме как на нацистов – больше не на кого, ибо социал-демократы уже так же скатились к дешевой большевистской демагогии. И эта прослойка, Боря, она не даст коммунистам захватить толпу, а значит, и власть. А тут еще и заигрывание с наци и канцлера и Гинденбурга…
Неожиданно повсюду раздались многочисленные выкрики толпы, быстро перешедшие в сплошной гул. Людское море закачалось. В воздух полетели рабочие кепи и черные шляпы мелких клерков и небогатых лавочников. Распекаев вдруг, затравленно озираясь, от непривычки втянул голову в плечи. Этот истошный, какой-то дикий, звериный рев восторженной толпы был явно ему в диковинку. На трибуну деловито пробирался, страдая хромотой левой ноги, невысокий молодой худощавый человек в светлом гражданском костюме с высоким и узким лбом профессора и глубоко посаженными маленькими круглыми глазами. С мрачным непроницаемым лицом он поднял и вытянул правую руку, приветствуя собравшихся. В левой руке он держал громадный рупор. Гул толпы затих. Владимир усмехнулся:
- Ишь ты… И этот тут. Совсем как итальянские фашисты. А ведь действует.
Нацист уверенно заговорил, вначале совершенно спокойно, слегка жестикулируя руками. Но по мере того, как он входил в роль оратора, явно хорошо ему известную, его голос временами переходил в истошный крик, истерию, его рука, свободная от рупора, на кого-то все время грозилась и остервенело рубила воздух.
Он порой замолкал, пережидая гул одобрения и победно осматривал толпу, которая уже была в его невидимой власти. Он останавливался только для того, чтобы перевести дух, но не подобрать нужные слова. Он порой переходил на ровный, спокойный голос, но тут же, как девятый вал шторма, его крик взвивался над площадью.
И толпа неиствовала, она гудела, она бесновалась, она взрывалась гулом одобрения после каждой его паузы, когда он медленно переводил свою ладонь сверху к узкой груди в светлом пиджаке…
- Что, что он сказал? – раскрасневшийся и уже взволнованный Распекаев дернул своего друга за рукав плаща, но тот и сам уже увлеченно слушал оратора и, не поворачивая головы, он начал отрывисто переводить, роняя скупые фразы:
- Приближаются выборы в Рейхстаг, говорит… Брюннинг, этот ставленник…, ого! Врагов Германии и ее народа… Уже посадил страну на американские кредиты, а теперь, когда… Америка и сама стала задыхаться в тисках кризиса и свои деньги стала отзывать из германской экономики. А почему у нас, - Владимир наконец обернулся к Распекаеву, - то есть, у них, немцев, нет своих денег?! Мы что, плохо работаем? Нет, говорит он! Немецкий народ, как и во все времена… трудолюбив и экономен!
Тут снова раздался восторженный гул и Владимир, наконец, смог нагнуться к Распекаеву:
- Это говорит доктор Геббельс, очень влиятельная фигура среди приверженцев нацизма. Он был когда-то среди выдвиженцев герра Штрассера, но тот имел хоть и нацистскую, но явно антикапиталистическую платформу и когда Гитлер не оставил от него камня на камне, такие как Геббельс быстро перебежали к новому боссу. Но талантлив, черт побери, ох как талантлив. Ты видишь, как он ловко управляет толпой?
- Я когда-то наблюдал Троцкого, так же, с трибуны, - громко сказал Борис, не отрывая глаз от оратора, - нечто очень знакомое.
- Тише ты! Не дома! – Крестинский с подозрением поглядел на моложавую даму лет сорока, надменно окинувшую их взглядом, - эти, наци обещают народу Германии все земли восточнее Немана. До Урала! Они сделают там нечто подобное, как Индия у Британии. Кичится, что у них только в «Стальном шлеме» триста тысяч боевиков. А знаешь, какова численность армии? Сто тысяч, вот и думай. Версаль запретил Германии иметь армию больше ста тысяч, но под видом разных национальных союзов у них подпольная армия никак не меньше французской и никакой Гинденбург этим союзам ничего сделать не сможет, да и не станет, они ему нужны против коммунистов. Да еще и серьезно поглядывают на восток.
- Но… это же Польша, Россия?! Опять драка? – уже приглушенно выдавил Распекаев.
- Гитлер называет Польшу уродливым детищем Версальского договора. Но! Гитлер не вечен. Пусть они только сокрушат большевизм, а там поглядим.
Распекаев впервые с недоумением всмотрелся в лицо Владимира. Ему показалось, что его друг уже так же, как и толпа, захвачен магией этих ораторов.
Выступающий поменялся. На трибуну быстро взошел рослый человек с массивной челюстью и фигурой портового грузчика.
- О! Это Иозеф Ремер, по кличке «Беппо», он тоже из наци, но этот стоит ближе к коммунистам. Призывает к союзу с трудовой Россией против мирового капитала. Но нацистам и он, и коммунисты нужны только, чтобы свалить правительство Брюннинга и всю Веймарскую республику. А потом они их раздавят.
- А потом примутся за… Россию? – Борис никак не мог преодолеть этот накативший приступ непонимания друга.
- Перестань! – воскликнул тот, не поворачивая головы, - этот, кажется, из…, тоже из «Оберланда», - Владимир рассеянно огляделся, не находя вблизи капитана. Того немилосердная толпа выдернула из спасительной ниши под вывеской пивной и уже вовлекала, как гигантский удав в свою безликую галдящую пасть, унося в свою глубину.
Владимир едва успел перехватить друга и прижать его к себе:
- Больше не дергайся, а то затопчут… Вон, смотри… Это лейтенант Карл Дибич, из отставников, он, кажется то же примкнул к коммунистам… Ну, этот… Как вязанка хвороста… Если будет говорить долго – быть опять побоищу. Как в прошлый раз.
- После установления диктатуры пролетариата мы, коммунисты Германии, - бегло переводил Крестинский, - они, в общем, расторгнут Версальский договор… а так же план Юнга… аннулируют долги и репарации… покончат с банковскими магнатами, обложившими кредитной кабалой народ, национализируют банки…, аннулируют все кредиты, и международные в том числе, чтобы немецкий народ работал на себя… Как в Советской России, которая… протянула руку помощи германскому пролетариату в восемнадцатом году и теперь… после Раппальского договора… одна относится к Германии, как к равноправной… В общем, тут ничего нового.
Толпа, плотно дыша пивным перегаром, забилась от негодования. Никто из близко стоящих к ним людей не приветствовал Дибича, наоборот, лица исказились гримасой ненависти и презрения.
Пара коротко стриженных молодчиков с высоко засученными рукавами коричневых рубашек, резво вскочив на трибуну, грубо вытолкала докладчика. Толпа заревела, послышались истеричные выкрики и по яростному выражению лиц Распекаев понял, что митингующие настроены категорически против дружбы с Россией.
- А?! – восторженно вскричал Крестинский, - что я говорил? Ты знаешь, тут тех, кто называется по-большевистски… э-э, пролетариат – очень немного. Даже очень мало! Рабочие в эту минуту работают на фабриках и на митинги ходят мало, ибо на каждой фабрике от таких стараются избавиться. Ну а при нынешней безработице… Тут не те уши, чтобы им обещать все отнять и поделить. Тут, дорогой Распекаев, как раз те, кто что-то, да имеет. Лавки, мастерские, автомобили, пекарни, доходные дома… Дома терпимости, наконец! Собственники! И каждый себе думает: нет уж, дудки! Эти красные точно отберут у промышленников заводы, да и доберутся и до меня! Как и в России!
Толпа, взявшись за руки и раскачиваясь, как волны штормящего моря, потрясая вздернутыми над головами сжатыми кулаками, уже злобно скандировала многоголосым гулом:
- Deutchland, erwache! Deutchland, erwache!
Гул этот тяжело висел над площадью, ударял в закрытые окна зданий, с гортанным грохотом уносился в темнеющее небо, овладевая всем городом, всей страной, всем миром…
Было что-то гигантское, демоническое, мистическое, потустороннее, глухо восходящее их глубин самой преисподней в этом многотысячном вопле-заклинании.
На трибуне уже появился высокий загорелый рыжеголовый тип. Он обвел тут же присмиревшую толпу свирепым взглядом и вдруг заревел, как бык на бойне:
- Когда еврей … - едва успевал переводить Крестинский, - Гаврила Принцип летом четырнадцатого года пристрелил наследника Австро-Венгерского престола и в любом городе Германии на каждом шагу раздавались патриотические речи истинных немцев, то евреи, набивая карманы на военных поставках Вильгельму, тихо шептались в своих темных норах: «Немцам слава – евреям деньги!» Вы сами это слыхали и не раз, правильно?!!
- Да! Да!!! – ревела толпа.
- Им никакого дела не было до того, что в окопах умирают миллионы немцев. Им нет никакого дела до немцев и теперь, когда наш народ терпит нужду и лишения! Им нужны только деньги, и это деньги немецкого народа! Они тут же вывозят деньги, заработанные немцами, из страны! Но что делает нацистская партия Адольфа? А вы посмотрите вон за тот угол! – рыжеголовый толстым указательным пальцем показал на угол ратуши.
- Там наши люди раздают детям малоимущих суп. На деньги, собранные нашими членами партии! А вон там - наш народный Банк. Там народу дают под самый низкий процент кредиты, битте шен, покупайте дешево наш народный автомобиль Фольксваген! А там – он указал на восток, - находится не Россия! Там то, что осталось от некогда большой и христианской страны под названием Россия! Эта страна теперь захвачена еврейско-массонским заговором и этот народ, оказавшийся в плену у евреев, больше не является полноценным народом! Низшая раса! Такая же судьба ждет и германскую нацию, если сам народ не протянет свою руку той единственной партии, которая, сама оставаясь чистой от евреев, еще пока сможет спасти Германию!
- Поносит и всячески оскорбляет доктора Штрассера… За встречи с посланником Сталина Карлом Радеком. А ведь, это был их руководитель, пока Гитлер сидел в тюрьме. Сам он из Баварии, у него там уже тогда был полнокровный полк штурмовиков. А потом разошлись пути-дорожки.
- Отчего же разошлись? – с интересом спросил Распекаев.
- Отто Штрассер – это явный национал-социалист, но с четким, аргументированным антикапиталистическим уклоном: запрет на земельную ренту, продажу земли, национализация тяжелой промышленности и все то популярное, что отдало и в России власть Ленину.
Владимир, едва успевая переводить импульсивную речь рыжего, сам был явно смущен: впервые на таком митинге он увидел, как после антисемитских речей нацистов накалились до предела страсти, как исказились злобой лица, как закипела молодая кровь студентов и мелких клерков, каким ненавистным огнем вспыхивали их глаза, как хрипло орали глотки: «месть, месть, месть!» или «браво, наци!», каким оскорблениям и угрозам подвергались те немногие, в основном христиане и коммунисты, которые в толпе наводили хоть тень сомнения на правоту наци и на все обвинения евреев во всех бедах германской нации!
На трибуну выскочил высокого роста интеллигент с лицом школьного учителя. Он вытащил за собой даму средних лет со сбившимся набок черным беретом, в черной одежде с перекошенным от ужаса лицом и стал, тыкая кулаком в это лицо что-то орать в толпу.
- Пьян, как собака. Говорит, что это… Россия, - удивленно произнес Крестинский, - но Россия, в которой победило азиатское дикое начало над европейским началом… Азиат Ленин, еврей Троцкий… В Кремле, говорит, уже отслужена черная месса, при которой Троцкий молился самому Сатане… Громадная опасность и в Германии. Тельмана призывает арестовать. Народ в Германии еще можно вытащить из трясины… Путем борьбы против отравителей нации. В ходе переворота семнадцатого года, говорит, погибло триста тысяч русских и ни одного еврея. Эта зараза может перекинуться и на Рейх. Умрут миллионы немцев, если не…
Неожиданно в самой гуще толпы раздался револьверный выстрел и в темнеющее небо взмыла красная ракета. Толпа ахнула и отшатнулась. Штурмовики в одинаковых рубашках тут же стали выстраиваться в стройные ряды, грубо оттесняя на обочину тротуара остальных зевак. Колыхались громадные красные знамена с белым кругом посредине и черной свастикой, как зловещей ладонью мертвеца, накрывающей этот белый круг.
Красных знамен коммунистов уже нигде не было.
Площадь вдруг осветилась тысячами вспыхнувших, совершенно одинаковых факелов в высоко поднятых руках штурмовиков. Марши вдруг смолкли и стройные ряды нацистов тронулись к центру Берлина, коричнево-красной кишкой медленно вываливаясь на Александер-платцт.
Зазвучала многоголосая песня, тут же подхваченная марширующими рядами.
Возбуждение спало, толпа стала редеть, расходиться. Только от ушедших вперед колонн все еще неслись отрывки пения. В темнеющем воздухе еще висел стойкий пивной дух вперемежку с табачным дымом.
- О чем они там поют? – тихо, все еще оглушенный шумом митинга, задумчиво спросил Борис.
- А! – отмахнулся Крестинский, - про парней, которые уже точат свои ножи о край бетонных бордюров. Пойдем-ка, брат, нах хаузе, а? А то я уже страсть, как хочу, э-э-э… в то место, wo der Kaiser zu Fuss hingeht !
- Переведи! – вытаращив глаза, бодро рявкнул Распекаев.
- Куда сам царь и то пешком ходит! В сортир, в сортир, дорогой мой капитан.
Тщательно обходя быстро редеющую толпу, они медленно пошли вниз по улице. На противоположном конце площади грузились в подошедший автобус возбужденные полицейские.
- Радуются, - кивнул в их сторону Владимир, - на этот раз обошлось. Никого в участок не забрали. Никого не побили и не убили.
На углу улицы все еще стояло много людей, что-то оживленно обсуждавших и даже о чем-то продолжавших спорить. Распекаев, все еще находясь во власти возбуждения да и под парами выпитого пива вдруг, почти поравнявшись с этой толпой, как-то совсем по-уркагански прихлопнул себя по бокам, присел, сдернул с курчавой головы кепи радостно запел на всю площадь:
- Эх!! Яблоч-ко-о! Куда ты ко-тишь-ся-я!
В вэ-че-ка-а попа-дешь! Не воро-тишь-ся-я!
Люди расступились, в недоумении или с интересом рассматривая неожиданно появившегося незнакомца.
Борис, нахально улыбаясь, присел напротив них и выкинул колено, уперши кулаки в бока:
- Эх! Яблочко! Да на таре-лоч-ке!
Надоела мне жена!
Пойду к де-воч-ке!
Владимир вздрогнул и аж онемел от неожиданности. Он опрометью бросился к другу, закрывая его рот ладонью.
Какая-то очень крупная дама средних лет, в лисьем манто что-то выговаривая своему спутнику в богатом черном пиджаке с короткими кайзеровскими усиками, стоящая к ним ближе всех, спиной, вдруг обернулась и ее полное одутловатое лицо с тремя подбородками вдруг исказила неподдельная гримаса ужаса:
- Kommunisten!!! O-o-o! - указывая рукой на Крестинского, истошно завопила она, будто ей к горлу грабитель приставил громадный нож, - russisch Schweine!.. O-o-o!.. Schwerben los! O-o-o!
Ее спутник, вдруг ухватил стоявшего поближе Крестинского за отворот пиджака и почти наотмашь ударил по лицу. Распекаев, перехватив его кулак, вывернул руку и бросил немца на мостовую. Толпа отпрянула, дама в ужасе прикрыла рот ладошкой в белой перчатке и тут же истошно завопила, показывая толстым пальцем на капитана.
И в один миг десятки голов повернулись на крик, десятки лиц исказила злоба, сотни рук вздернулись, сжимая кулаки…
Они рывком нырнули в какой-то темный проем между зданиями, потом, петляя, как зайцы, хотя погони не было слышно, еще долго мчались по темным кривым узеньким переулкам.
Через несколько минут, запыхавшись от бега, они вышли на тихую, довольно широкую, но почти пустынную улицу и не спеша пошли по тротуару. Позади, где-то там, на площадях и старинных мостовых этого громадного города уже гремели боевые марши еще не забытых сражений, воинственно грохотали по мостовых сапоги тысяч и тысяч молодых, спортивного телосложения людей, в ожидании своего Вождя марширующих в отблесках факельного зарева пока еще по улицам своих городов. В их молодое сознание еще пока незримо, но уже вполне уверенно вползала с ядовитым шипением, занимая все закоулки молодого мозга, фатальная идея нацизма и казалось, нет и уже не будет в мире силы, способной вырвать ее губительное жало…
-Ну… Ничего себе, - Распекаев остановился, все никак не мог отдышаться, - попили пивка баварского… За малым не скрутили. Что она там орала, эта… кур-р-ва немецкая?
Он тяжело прислонился спиной к широкому стволу вековой липы, мирно шелестящей листвой где-то над их головами.
Владимир, тоже тяжело дыша, с трудом переводя дух, криво усмехнулся:
-Ты что… Дурак, Боря? Ведь они ж от нас… И мокрого мета не оставили бы!
- Дура эта… Что ее так напугало, а?
- Видимо, расслышала нашу русскую речь. А Вы… неплохо бегаете, капитан.
- Так я же… Последние десять лет только и знал, что бегал, - Борис задрал голову ввысь, - да-а-а… Какие старые эти вот липы. Наверное, их еще сам Карл Великий сажал.
Он задумчиво всмотрелся в стройные ряды могучих деревьев, образующих величественную анфиладу над всей улицей. Свет от редких электрических фонарей тускло пробивался сквозь их густую листву, а сами липы отбрасывали толстые колышущиеся тени на тротуар, создавая иллюзию всеобщего движения.
- Эта улица так и называется, Унтер ден Линден – Улица под липами… Романтично, не правда ли? – Владимир попробовал улыбнуться, но улыбка вышла довольно натянутой, - видишь ли… У немцев все более… Конкретно, что ли. У нас бы назвали просто: Липовая. А тут нет: Улица под липами.
- А по мне, так… Все у них тут липовое. Особенно этот… Ихний орднунг! Одним – строгий порядок. Другим… Што хошь твори!
Неожиданно позади и где-то очень недалеко раздались крики и топот множества ног. Прямо на них, широкими прыжками и неуклюже размахивая длинными руками, стремительно бежал человек в разодранной красной блузе и с разбитым в кровь лицом. В одной руке он держал большую угловатую сумку, прижимая ее к груди. Его уже почти настигали, молча размахивая руками, шестеро молодчиков в тех же коричневых рубахах с закатанными рукавами. Он, не останавливаясь что-то крикнул Владимиру, бросил сумку ему прямо в руки, помчался дальше, в глубину аллеи. Тот подхватил ее на лету и тут же поставил под дерево.
Они едва успели отскочить от разъяренной толпы. Один из штурмовиков, приостановившись, подскочил к ним, выхватил небольшой пистолет и, брызжа слюной, стал остервенело что-то орать, показывая стволом то на Крестинского, то на сумку под липой.
- Это не наше!! Не наше! – Владимир картинно оградил себя ладонями и сделал знак: - забирай, мол!
Тот обернулся, подхватил сумку, дико оскалился и тут же умчался в сумрак, прижимая к груди свою добычу. Вскоре все стихло.
- Эх! Судьба-копейка… Там, наверное, деньжата были, - Распекаев грустно усмехнулся и нагнулся, чтобы зашнуровать ботинок, - и не-ма-лы-е.
Владимир был мрачен, сухо ответил:
- С твоими расшнурованными ботами мы бы далеко не убежали. Да и не похоже это на пачки банкнот. Твердое что-то. Идем, на последний трамвай, может быть, еще успеем. Когда ты уже…
Он не договорил. Где-то впереди, куда только что убежали наци, раздался глухой взрыв, резким эхом прокатившийся по верхушкам тихо шелестящих лип, оттуда вскоре долетел истошный крик и донеслись свистки полицейских. Потом все так же неожиданно стихло и только растревоженное воронье еще долго кричало где-то там, в темном воздухе.
Друзья молча переглянулись. Владимир одними губами проговорил:
- Вон трамвай ползет.
Уже перед самой дверью своего подъезда, взявшись за медную ручку, Крестинский вдруг обернулся назад, быстро взглянул в черное небо и задумчиво сказал, будто самому себе:
- Это ведь наша сумочка и рванула. Там же что-то тикало. Я подумал было, часы с кукушкой. А там ведь бомба… Была.
Вдруг пустился, лениво забарабанил по железным крышам, по толстым оконным стеклам сонный осенний дождик, перекрывая дальний грохот фабрик в предместьях, редкие свистки поздних трамваев, крики ночных птиц и все остальные шумы засыпающего города.
Владимир долго лежал с открытыми глазами, потом закрыл их, стараясь ни о чем не думать, но сон, вожделенный сон после такого дня – все не приходил.
В его душе, несмотря на все перипетии сегодняшнего дня, все еще светилась какая-то полудетская, наивная радость от такого неожиданного прибытия старого друга, с которым делил когда-то и тяжесть фронтовых будней и горечи потерь и редкие, скупые радости… Борька, и это очевидно, после своих полуголодных скитаний хочет прибиться к его берегу, зажить спокойной жизнью, честно добывая свой кусок хлеба. А он, Владимир, теперь вряд ли чем-то сможет ему помочь. Сам он живет одним днем. И у него есть Элен, которая к тому же…
Владимир вздохнул, приподнялся в кровати, чтобы взглянуть на фосфорные часики, мирно тикающие на комоде. Было уже за полночь. Со стороны Тиргартена раздался отдаленный протяжный паровозный гудок. Там в последние месяцы усиленно строили какой-то большой завод, строили лихорадочно, день и ночь, поговаривали, что завод патронный.
…Да, Элен. Которая имеет совершенно неуправляемый характер. Которая, похоже, беременна. Боже мой, какие глупости он ей вчера наплел, накануне появления Распекаева! Дурак! Завтра же… Нет-нет… Надо… Сегодня же… Просить прощения.
Но – ребенок? Она опытная дама, ошибаться не может… Мой ребенок? Сойтись в семью? Боже, что их ждет здесь, в этой неспокойной стране… А если как-нибудь объявится ее муж, казачий сотник, сгинувший еще в двадцать втором в Болгарии? Он отец ее двоих мальчиков. Но его давно нет. И она, чтобы как-то прокормить детей, продавала себя в вонючих пригородах, пока однажды ее не… Пока ее однажды всего на одну ночь за четыре марки не купил он, Владимир. И все! Все! Забылось на какое-то время все: и та расцветающая степь, и ароматы мелких степных цветов, и Ольга, цветущая, как и степь, с детским азартом собирающая те душистые первые цветы, и война, и Татьяна, и – все, все!
- Что, не спится, господин полковник? Даже под дождик?
Владимир рывком поднялся, сел, сведя ладони рук под коленями.
- Нет. Нет, нет и нет. Теперь этого уже никогда не будет. Никогда… Боже праведный, никогда…
- Не бормочи ты, как пономарь, - Распекаев, оказалось, и не ложился. Он сидел у темного окна и задумчиво глядел в редкие мерцающие огоньки берлинской окраины. На пепельнице громоздились больше десятка окурков папирос. Подошел, сел рядом:
- Чего не будет, Володя?
Владимир с минуту молчал, тяжело дыша. Сел на табурет, то же раскурил «Юно».
- Так. Глупости. Распустил сопли, как мальчишка. Ты-то чего не спишь? Хорошо же нынче мы побегали, - попробовал пошутить Крестинский, - и сон должен быть хороший.
- Сон. Выспимся еще, когда… закопают. Помнишь, так полковник Маслов все приговаривал? Он хрипло так говорил «когда», потом умолкал, многозначительно обводя всех тяжелым своим взглядом, и уже в полной тишине продолжал полушепотом: «закопают!».
Он прошелся по комнате, освещенной тусклым голубоватым светом от уличного фонаря, вскользь пробежался глазами по полкам с многочисленными книгами, чуть задержал взгляд на стоящих особо изданиях в красных переплетах с такими же свастиками в белом круге на корешках:
- Тут если эти… головорезы одолеют, - Распекаев сощурившись, чуть заметно кивнул на книги, - будет даже хуже, чем… у нас, Володя.
- Брось! Хуже не будет. Эти наоборот, помирят и богачей и бедноту. Собьют в одну нацию. Без евреев. Без революций.
- Собьют-то собьют. Но потом погонят эту нацию на убой. Вот в чем беда. И, скорее всего, погонят туда, куда их опять направят из Лондона. На восток.
- Правильно, против большевиков! – воодушевленно воскликнул Крестинский, блестя глазами, - а там… Деревня задыхается от коллективизации, голодная армия, состоящая из вчерашних мужиков, вот-вот готова…
- Эх вы, теоретики, - с грустной улыбкой тихо перебил его Борис, - вот ты по берлинским газеткам все знаешь, а я, Володя только что оттуда и вот что я тебе скажу. Конечно, когда начнется война, не обойдется и без предательства… Но где его нет, где, у каких народов нет своих иуд? А мы, русские, вот так вот грыземся - грыземся промеж собой, а тронь ты нас? Мало не покажется. Все встанут. Ты вот говоришь, деревня задыхается. Да, за последние десяток лет немногие разбогатели, их теперь кулаками кличут. Так кулак один-два на всю деревню, а остальные – беднота, все никак из нищеты-то не вылезут! Тот же кулак и не дает! Многие знают, как выживали после Гражданской в коммунах и выжили с Божьей милостью. И смотри дальше, что получается. У кулака пять коровок, молотилки, косилки, мельница. Но он один на округу. Его мироедом прозывают. У остальных шиш с маслом, а детишки мал-мала меньше. Кто единолично пашет землю, кто не в коммуне – те совсем плохо живут. А Сталин хитрый, он народишко постепенно в колхозы сгоняет, хоть и понимает, времени у него в обрез, мало! Да, забирает почти весь урожай! Но та беднота, что в деревне концы с концами не сводит, из этого же закрома тоже получает, чтобы прокормить детишек. Ты знаешь, что у нас главное? Главное – справедливость! Вот она, Советская власть, не забыла про меня! Может вы тут, - он кивнул в глухой сумрак берлинского вечера в окне, - и знаете побольше моего, а я вот что-то не слыхал про какие-то большие восстания против коллективизации, как в двадцатых годах на Дону или тамбовщине. Ну, ворчат. Кое-где постреливают. Кое-где даже чекистов вешают. Но великого восстания нет, Боря! Мы его ждали-ждали, по бурунам скрываясь, да и не дождались! Да и побаивается народ-то: большевики шутить не любят. Те кулачки, которые сами свое добро в колхоз несут и скотинку ведут – так и остаются там, кой-кто даже в бригадирах, это ж умные и способные мужики. Ну, а кто бунтует – разговор там короткий. Короче, Володя, не знаю и никто не знает, как оно будет, но на чужом горбу надеяться вернуться в Россию – это глупость. И предательство по отношению к своему народу. Лично я больше ни в одного из… своих стрелять не буду, какого цвета он бы не был. Хватит!
Он поднялся, раскурил еще папиросу и долго молча смотрел в непроглядную темень.
- Ты часом не от товарища Сталина? – наконец усмехнулся Крестинский, - прибыл агитировать меня, как… того Слащева? И вообще - рассуждаешь ты… прости, но как будто не воевал ты с красными, не бился с ними же партизаном долгие десять лет… Не терял друзей. А если эти твои… свои вдруг и сюда заявятся?
- Вряд ли… Разговоров про мировую революцию ТАМ еще много, очень много, но… Те, кто их толкал на Запад – Ленин, Троцкий, и прочие давно… не у дел. А что касается… Ты не бойся, друг мой Володя, я прибыл не из ЧЕ-КА. Не тот он человек, Распекаев. Просто понимаешь… Вот тот самый чекист… Ну, который меня просто так отпустил на все четыре стороны, хотя мог бы повесить рядом с атаманом Романцовым. Он меня поразил не добротой, не великодушием, нет! Он поразил меня силой. Да-да, силой! Силой, которую я никогда еще не видел. Силой духа, черт его побери! Такой силы я и на всей прошлой войне никогда не встречал… Ты на него глядишь, а будто неприступная скала перед тобой. Это теперь только началось. Это такое сильное племя, эти новые… русские. Какая-то волна, что ли… Я рядом с ним был всего-то полдня, а в душе у меня все перевернулось. Да я бы с ним… В любое дело! Они теперь настолько закалились… Черт их теперь не возьмет! Да! Он враг, он вышвырнул, с позором вышвырнул меня, да и тебя тоже с бедной, как мы думаем, нашей Родины. Но он – русский! И он теперь хозяин Руси. И я когда смотрел сегодня на эти полупьяные рожи мелких лавочников Берлина, орущие про нашу с тобой, Володя, неполноценность… Я в душе смеялся над ними. Да! Смеялся и презирал. А ну! Пробуйте, господа. Напоретесь на моего чекиста - мало вам не покажется! И я тогда над вашей могилой буду просто безутешен!
Крестинский молчал и долго покусывал так и не раскуренную сигарету. О чем-то мучительно думал, не подымая глаз. Налил стакан воды, выпил залпом. Вгляделся в голубоватой темноте в лицо друга:
- Да я, Боря… не о том. Ты знаешь, когда-то я был знаком с литератором Илюшей Эренбургом. Да, по сути, именно он меня и спас от простой голодной смерти здесь, в Берлине. Теперь он там, в России, большой писатель, говорят, принят самим Сталиным. Так вот. Он тут все носился с идеей соединения немцев с русскими. Каково, а? После четырех лет такой бойни? Да их тут много было, носителей этой идеи. Маяковский. А ведь это глупо… Ну вот смотри, Боря. Пока в ихнем национал-социализме было еще мощное течение левых нацистов, то как-то надеяться еще можно было. А вот теперь, после того, как Гитлер мокрого места не оставил от их лидера Штрассера… Ведь у них общее только одно: и те, и другие хотят социализм. Но русские большевики хотят построить социализм мировой за счет своего народа. В одной стране, даже такой большой, как Россия, построить и сохранить его нереально, считают они. А национал-социалисты местные – наоборот! Хотят социализм для своего и только своего народа построить, но только за счет остальных! Небо и земля! Нет, они никогда не сойдутся. И слава Богу!
- Ты говоришь, как будто этот твой господин, э-э… Хитлер - уже при власти… Слава Богу то, что в старой доброй Германии пока правит хоть и старенький, а все ж Гинденбург. И вряд ли они, твои нацисты эту власть получат…
- Они не мои. Но ты не понимаешь местных условий. Здесь есть настоящие выборы, без дураков. Гитлер не сидит в кабинете, он буквально не сходит с самолета. Облетел все районы страны и не раз. Особенно его привлекают районы сельскохозяйственные, где очень много мелких собственников, середняков по-нашему. И повсюду носится со своей идеей величия германской расы. И повсюду клянет Версаль. И повсюду обещает земли на востоке. А ведь подросла молодежь, ей то же земля нужна, пашня. И коммунисты и наци считают своими врагами в первую очередь социал-демократов и те в конце-концов будут уничтожены. Потому что они демократы, они не заражены идеей реванша и именно поэтому в этой стране уже обречены. Уж так сложилось теперь в Германии… Демократия тут уже никому не нужна! А когда следующие выборы оставят наедине только коммунистов и нацистов, старик-Гинденбург отдаст власть в любом случае, кому угодно, хоть дьяволу, но не Тельману. Ибо здесь никто не хочет повторения русского сценария. Кроме самого Тельмана! А Гитлер своих национал-коммунистов уже уничтожил, он не призывает к национализации, он просто хочет для немцев рай за счет колоний на Востоке. И большинству бюргеров это весьма заманчиво!
- Ладно, ты меня утомил. Я у тебя один день, а уже все это мне знаешь как осточертело! Я сюда шел в надежде, что свои примут, не дадут пропасть…
Владимир поставил чайник на керосиновый примус и, не оборачиваясь, вдруг поменял тему разговора, уже и так зашедшего слишком далеко:
- Ты знаешь, я не так давно написал Деникину. Он теперь в Париже. Нет-нет! Не прошу ничего, он и сам теперь бедствует. Просто, захотелось хоть как-нибудь, хоть так поговорить с ним. Ведь я не видел Антон Иваныча с того дня, как отбыл в штаб Сидорина… В двадцатом году. Страшный для меня месяц был. Ведь помимо всех неудач, помимо всего ужаса нашего положения случилось самое для меня страшное! Ведь… Пропала в те дни моя жена, моя Ольга!
Борис вдруг поднял указательный палец, добродушно усмехнулся:
- Вот давай об этом и поговорим. Про них, про женщин. Что это теперь у тебя за баба? Он раскрыл портсигар, доставая папиросу.
- Не будь вульгарным, Борька. Она графиня. И к тому же… э-э-э, вдова!
- Ну прости, прости меня, друг. Хотя… Здесь, я гляжу, и великие княгини окна моют. Ты с нею просто живешь и - все? Или уже расписан?
- Я уже был… женат, был повенчан, если ты внимательно слушал меня еще минуту назад, - раздраженно сказал Владимир, глубоко вздохнул, потупил глаза, - но… Она пропала, пропала навсегда, в этой ужасной круговерти войны! И вся моя жизнь…
- Прости, я не знал. Да, мы многих потеряли. Помнишь нашего весельчака, Глеба?
- Да. А что? – оживился Крестинский, - я в последний раз видел его в Ростове, при нашем отступлении на Батайск. Он тогда в «волчьих сотнях» у Шкуро служил. Есть о нем какие-либо известия? Неужели… Он… Жив?!
- Да особых известий нет, но… Он погиб. Точно погиб! Я узнал об этом случайно. И я однажды совершенно случайно даже побывал на месте их гибели.
Губы Владимира вмиг пересохли, лицо его запылало, он привскочил, схватил Распекаева за плечи:
- Да ты что!! Ты что!! Что ж ты молчишь?! Ведь я же… Я же сам послал его, вернее, послать-то я не мог… Он сам вызвался найти мою… В этом хаосе… Где?! Говори же, не томи!
Борис медленно поднялся, прошелся по полутемной комнате. Обернулся, раскурил наконец папиросу, выпустил мутное кольцо дыма:
- Слушай. Было это, Володя, когда мы еще под Киселевым ходили. Приблудился к нам в отряд, ну там, в калмыцких степях, один Батюшка. Батюшка - то Батюшка, а в седле держался и из винта стрелял не хуже нас с тобой! И вот один раз встали мы на ночевку на бережку мелкой такой речки, уж и забыл, как она называется, но на карте могу показать, близ этой, как ее, станицы, э-э-э… Кущевки. Я в час ночи пошел караул сменить. А ночка такая лунная, страсть! Как днем все далеко видать. На речке камыш шевелится, где-то выпь кричит… Вижу, а Батюшка-то наш чуть поднялся на пригорок, да и бьет в чистом поле поклоны!
Чего это, думаю, угораздило его глухой ночью молиться? Из обновленцев, что ли? Дай, думаю…
- Боря, прошу тебя, ближе к делу. Что же Глеб? - нетерпеливо перебил друга Крестинский, блестя повлажневшими глазами.
- Ближе, так ближе. Я подошел, расспросил.
- Молюсь об упокоении душ убиенных на этом самом месте русских воинов! – отвечает.
В общем, Володя, Батюшка тот в двадцатом году из - под льда рыбу в том месте удил, ну и видел своими глазами, как красная сотня смяла и изрубила наш дозор. Те могли спокойно оторваться, но нет, они сами отчего-то бросились на красных. Видно, прикрывали кого-то… Батюшка видел, как за несколько минут быстро отъехали от дозора одинокие сани и правила ими молодая женщина! Дозор же, чтобы задержать красных…
- Женщина?! – глаза Крестинского расширились, он даже привстал от волнения, - и как же ее было имя?
- Да откуда ж ему было это знать? – Распекаев затушил едва раскуренную папиросу, - видишь ли… Тут бой завязался, стрельба пошла, Батюшка под бережок нырнул, да и не шевелился, пока та красная сотня не ушла. Но та женщина на санях успела скрыться ими незамеченной. Уж в этом-то Батюшка был уверен.
- Ну а ты, - потрясенный Владимир от волнения долго подбирал слова, - т-ты, что? Ты? Да! Как тот… Батюшка узна-а-л, что там, именно там и погиб наш… Глеб?!
Лицо Распекаева стало мрачным, он уронил голову, насупился, заговорил медленно, подбирая слова:
- Там… Когда все там утихло, Батюшка ползком поднялся к месту боя. Там было все в крови. Снег, кровавый снег. Все пятеро наших были изрублены в капусту и уже не подавали признаков жизни. Хрипела и доходила чья-то кобыла. И только один…
- Глеб?!!
- Да. Глеб. Он уже синими губами прошептал свое имя, попросил похоронить их по-людски и протянул Батюшке дорогой перстень, ну, в благодарность, что ли…
- Тот, с зеленым рубином? Бабкин? Т-тот, что Глеб всегда н-носил на б-безымянном пальце? Левой руки?
- Тот самый! Я видел его. И я сразу узнал его – он же мне его один раз проиграл в преферанс, ты помнишь?.. В Гумбинене? Тот самый, Володя.
- И ты… Ты, Боря… Ты… Все время молчал! – вскричал Крестинский, бросившись на друга с пылающим лицом так, что Распекаев невольно чуть отодвинулся и вскочил со стула, - ты! Такое важное для меня известие! Там же… Там же… сани! В санях! Была только она! Она! И никто… другая!! Глеб все-таки нашел ее! Ты хоть это понимаешь?! Ты понимаешь, Борька?! – уже вовсю тряс он за плечи изрядно оторопевшего своего товарища.
Тот сел, сбросил его ладони со своих плеч. Уставился, не мигая, ему прямо в глаза:
- А ты, мил человек… Спрашивал меня? Про своих? Одно талдычишь: «Как там Россия! Да как там народ!» - передразнил он и уже тише и обиженно продолжил:
- Да нормально там народ. Живет, хлеб жует! Нас вот с тобой вышвырнул и… Ничего, как-нибудь, да обтяпается! Сядь. Тебе, что было дальше… Надо рассказывать?
- Ну!!!
- Хрен гну, как говорил мой последний командир полка! - было видно, что Борис не на шутку обиделся, но держит себя спокойно, - во-от. Когда красные ушли, тот самый Батюшка, заметив, что кроме женщины в санях никого нет, проследил… Сколько смог. В общем, ей удалось ускользнуть. Красные, видимо, сани не заметили. А она еще какое-то время перестояла в камышах, до темноты.
Владимир медленно опустился на стул, закрыл глаза, отрешенно обхватил голову руками. Сидел, раскачиваясь и тяжело дыша.
Боже мой, Боже праведный. Сколько он передумал, сколько пережил. Он наверняка знал, что Ольга беременна. Но она сама, она ни в коем случае не соглашалась на уговоры Владимира перевестись в медчасть штаба Добрармии! Все стремилась быть впереди, там, где опаснее всего. Спасать борцов за Отечество. Как же он тогда мечтал поднять на руках своего мальчика! Всмотреться в родные черты его! Как потом все эти годы мучила его немая безвестность!
И когда она пропала, он бросил все! Кинулся в штаб Сидорина. По обледенелым дорогам, кишащими пьяными разъездами буденовцев, думенковцев… Он мучился, не спал ночей, он искал ее!
И когда получил известие о пленении красными медчасти того полка, где служила Ольга, просто потерялся, не знал, что делать. Была, тлела в глубинах души еще надежда: война есть война и красные ценят специалистов, в том числе и медиков. А потом…
Это позорное отступление, можно сказать, бегство. После позора Егорлыкской, после Кущевки… Когда казаки донские разошлись с казаками кубанскими… На юг, до упора в море, в меньшевистскую, но уже не нашу, Грузию.
С неуемной и глупой надеждой на английские линкоры.
Все сломалось, все перемешалось, все неслось, бежало, скакало, теряло скарб, картины, самовары, эти спешащие вслед за полком гимназистки, какие-то истеричные курсистки, учительницы, ломающие каблуки на пыльной дороге… И тогда то, что еще утром что-то значило, было нужным и ценным – к вечеру становилось совсем ненужным, никчемным… Глупым.
А потом – Татьяна! Она легко и естественно вошла в его жизнь, жизнь, которая, уже качаясь, шла по краю пропасти, по ребру скалы, жизнь, которая тогда не знала и знать не могла, будет ли она, эта жизнь, будет ли этот безоглядный бег, это солнце, этот воздух - уже завтра… Его жизнь уже неотрывно смотрела в эту пропасть и ему порой казалось, что и сама пропасть с томным вожделением изголодавшейся женщины уже начинает сладко и не отводя взгляда всматриваться в него.
Татьяна пришла неожиданно, она ворвалась в его существо как чудо, как стремительный летний рассвет, как теплый ветер в мартовский день… И его жизнь пошла дальше, уже уверенно, уже не глядя в эту гибельную пропасть, погубившую стольких…
Владимир до скрипа сжал зубы. Что это было? Любовь? Любовь, вечная, глубокая, не признающая ни времени, ни расстояний, любовь, любовь, которая способна один раз в жизни найти, перевернуть, встряхнуть и погубить тебя везде, везде, даже на краю могилы?
Или простое отчаяние, плотская утеха, грязный выход для уставшей в суете жизни твоей души?
А разве он думал в те счастливые дни об Ольге? Ах! Как же цвели, тлели красным и желтым в томных закатах широкой сальской степи ранние ее цветы! Он даже не помнил, как они назывались. А ведь она говорила… Говорила.
…Мерзавец! Подонок! Преступник… Ничтожество, о! Какое же я ничтожество! Дурак. Боже! Какой же я дурак!
Еще и дурачился, злил, дразнил ее: - Кто такой, не знаю, этот … Как его? «Земную жизнь, дойдя до середины, я очутился в праведном лесу…»
А ведь с гимназических лет мог читать наизусть Данте часами…
Еще какое-то время он сидел, ссутулившись и обхватив свою уже заметно седеющую голову узкими ладонями. Затем вдруг его опущенные плечи вздрогнули, он медленно поднял глаза.
Распекаев никогда еще не видел его таким. Даже в дни безнадежного отступления по прусским лесам. Когда шли голодные, то и дело натыкаясь на изуродованных, повешенных своих солдатиков, еще утром отправленных в разведку. Со сведенными предсмертной судорогой, обросшими многодневной щетиной курскими лицами. Когда варили суп из дохлых прусских ворон. Когда украдкой курили сухие листья, вертя «козьи ножки» из важнейших штабных бумаг… Лицо его было ужасно, оно было жалким и беспомощным, глубокие морщины, каких Борис как-то не заметил сразу, вдруг прорезали его высокий лоб, обрамленный мокрыми космами местами седых уже волос. Щеки впали и обвисли, губы его мелко дрожали. Глаза как-то потухли и затянулись серым, неживым туманом.
Это было лицо каторжанина, лицо раскаивающегося убийцы. Если это было можно назвать лицом.
С минуту они неподвижно всматривались глаза в глаза.
Наконец, он примирительно положил тонкую холодную ладонь на руку друга:
- Ты знаешь… Гм… А я ведь знал. Вернее, ну да, знал. Мне было видение, да-да, не смейся, самое настоящее видение, Боря. Наверное, в минуту, когда человек уже точно решил… броситься в пропасть, умереть… Его душа иногда опережает тело и… Я тогда, там, в горах - решил пустить себе пулю в лоб.
Распекаев неотрывно глядел в лицо друга.
Владимир наконец поднял голову, сморщил лоб:
- Тяжесть поражения, полный тупик, измотанность, расставание с… И потеря Ольги, когда я был уже уверен, что… Тут еще эта волчица, шла по пятам, держась в темноте, временами останавливаясь, чтоб завыть. Нагоняла тоску. Ждала свежак, наверное… И я приставил револьвер к виску, Боря. И вдруг, ты не поверишь, мой мозг как бы заволокло туманом, я вдруг увидел степь, заливаемую холодным ливнем, телегу, простую крестьянскую бричку и сидящие под нею, укрывшиеся от ливня, две женские фигурки. Тесно так прижались одна к другой… И в одной из них я вдруг явственно увидел… Нет, я ее почувствовал! Ольга! Она! Я точно знал, это она! Все это пронеслось каким-то мигом, долей секунды… И – все. Все! Я, ругая себя за малодушие, за эту минуту слабости, вернул револьвер обратно и пошел вниз, на хутор одного богатого грека. Эх! Знал бы ты, Борька, что тогда творилось у меня в душе! Я понял, что мне надо… жить! И я был уверен – она жива, она спаслась! Ради нее – жить! А теперь вот ты, твой рассказ…
Он поднял глаза, вмиг наполнившиеся слезами:
- Ты на меня не злись, Боря. Не надо. Я ведь… Это не надо было. Больше… ничего?
- Ничего.
- Она была тогда беременна. Моим ребенком. Понимаешь? Нет! Завтра же! Нет, тотчас же! Плевать! Еду в Россию! Я найду их! Найду! Меня там ждут жена и… сын.
- И еще там тебя ждут, не дождутся - подвалы у товарища Ягоды.
- Подвалы… Да-да, подвалы. Ведь они меня утопить хотели… Да-да.
Владимир, весь потный, поднял мутные глаза, взял друга за руку:
- Да я там уже был. Это ничего, это… можно. Лишь бы… как-нибудь, хоть краешком глаза увидеть их. Прикоснуться! И – все! Увидеть – и умереть. Ты пойдешь со мной, Борька?
- Прости, Володя, но я только… оттуда. И я там… не надеюсь больше встретить такого…Очень порядочного чекиста. И тебе не советую.
- А что же мне… теперь делать?..
- Да ничего особенного, Володя. Завтра заведешь ты свой фургончик и повезешь горячие булочки по заведениям этой… фрау, как ее?
- Фрау Эльзы… Чтоб она сдохла. Это я? Или не я…
- Ладно, успокойся. Жаль, нет ничего, а то б самое время выпить…
- А? Я сейчас… чай вскипячу, - как-то издалека проговорил Крестинский.
Распекаев вдруг понял, что теперь лучше завести разговор опять, про политику.
- Ты хочешь знать, что тут будет дальше? – он в упор посмотрел Владимиру в его серое лицо, - хочешь? Ну так послушай. Это не я тебе говорю, я для таких выводов слишком глуп. Это вот, - он протянул руку и взял с тумбочки раскрытую на какой-то странице небольшую книгу, - ныне покойный Николай Васильич Гоголь, наш, русский гений, нам с тобой, двум русским человекам, заблудившимся в чужой стране, с того света говорит. Вот послушай:
« - Перевешать всю жидову! – раздалось из толпы. – Пусть же не шьют из поповских риз юбок своим жидовкам! Пусть же не ставят значков на святых пасхах! Перетопить их всех, поганцев, в Днепре!»
Борис поднял от книги глаза и, увидев, что Владимир с серым отрешенным лицом, но все же слушает его, тихо продолжал:
- …«Слова эти, произнесенные кем-то из толпы, пролетели молнией по всем головам, и толпа ринулась на предместье с желанием перерезать всех жидов».
- Как тебе, а? Кто все придумал? Кто виноват в войне? Кто шил миллионы шинелей, наживая целые состояния, приговаривая, как стих из Торы: «Немцам слава, евреям – деньги!» Кто виноват в Версале? Кто отдал Россию большевикам? Бронштейну и Парвусу? Мировой заговор сионских мудрецов! Борис едва заметно усмехался в усы, - откуда все беды германцев? – а вот они! Из предместья, где хитрые жиды шьют своим жидовкам юбки из риз священников! А?! Что дальше будет? Слушай дальше!
…«Бедные сыны Израиля, растерявши все присутствие своего и без того мелкого духа, прятались в пустых горелочных бочках, в печках и даже заползали…»
- Заползывали, - спокойно и так же отрешенно перебил его Владимир.
- Что?
- Гоголь тут пишет «заползывали».
- Правда? Да… Действительно. Но тем не менее: « …заползывали под юбки своих жидовок; но козаки везде их находили.»
Владимир взял из руки Распекаева потрепанный замусоленный томик Гоголя очень небольшого формата, повертел его в руках:
- Это у тебя… Оттуда? Там что, еще и Гоголя издают?
Неожиданно из книги выпал вчетверо сложенный листок, такой же потрепанный, с неровными краями, указывающими на очень долгую карманную жизнь его. Крестинский поднял его, развернул. Борис усмехнулся:
- Это календарь. В Астрахани на пристани валялись пачки советских газет, ну я и взял несколько, плыть же долго, скука, а там этот календарь. Он, Володя, за прошлый год, но я прибавляю дни и считаю его за нынешний.
Владимир развернул вырезку из газеты и прочел:
- «Табель-календарь на тысяча девятьсот двадцать девятый год». Гм, гм, интересно…
Вдруг его брови невольно полезли вверх, лицо изобразило крайнее удивление, он еще пристальнее всмотрелся в помятый листок, пододвинувшись к свету фонаря:
- Вот это да-а-а… Там что, по-прежнему… Первое и второе мая, дни Интернационала, это мне понятно. Четвертое, пятое и шестое мая… Пасха?! Там что, на Пасху дают людям выходные? Большевики-безбожники и… Выходные?! На светлое Христово…
Он поднял глаза, лицо его стало бледным, губы его мелко тряслись.
Распекаев, ровно ничего не понимая, что могло так потрясти Владимира, спокойно взял в руку листик и, не глядя в него, прочел дальше:
- А тринадцатого июня двадцать девятого года – Вознесение Господне, как ему и положено быть на сороковой день после Пасхи. А двадцать третьего – Троица Святая. То же выходной народу дают большевики. А…
- Боря… Борька. Ничего не понимаю. После казни тысяч и тысяч священников, после взрыва тысяч храмов…
- Представь себе. Троцкого Сталин убрал, теперь он наверняка примется за его сторонников. Но мы-то пока тут пересидим, пусть грызут глотки…
Крестинский внимательно всмотрелся в раскрасневшееся лицо друга. Заулыбался в усы, но глаза его сузились:
- Ты что, всерьез полагаешь, что наконец-то ты прибыл в страну, свободную от большевизма?! – Владимир даже смутился, внутренне удивляясь наивности друга, - да тут, в Германии, друг мой, несмотря на крах революции, их, местных большевиков, пруд-пруди! Но они все – не интернационалисты, как проросший на щедрой русской почве Троцкий. Они все, Боря, кроме тельмановцев, с чисто германским душком большевики, иначе экономная и прижимистая немецкая душа их бы не приняла. Они все национал-большевики! И у каждой группы своя газета, вот как! Рупор, так сказать, к массам! У Эрнста Никиша – «Видерштанд», а по нашему это – «Сопротивление». За что ратуют, знаешь? За германо-славянский блок от Владивостока и до Флессингена! «Форкемпфер» Ганса Эбелинга, а по -нашему это «Передовой боец» - расхваливает большевистскую плановую экономику к ужасу всей мелкобуржуазной сельской Германии. У Карла Петеля еще круче газетенка, это полный бред, хотят соединить идеи классовой борьбы, диктатуры пролетариата, идеологии Советов с чистым национализмом и называется эта газетка «Социалистише натион»… Есть, конечно, и КПГ, коммунисты, люди Тельмана. Их теперь что-то около ста тысяч, если не ошибаюсь. Но я как-то прочел их бюллетень и был удивлен: в этой партии рабочего класса всего-то десять процентов рабочих. В двадцать пятом году они выставили Тельмана на президентских выборах и тем самым здорово помогли победить Гинденбургу, а ведь его поддерживали в том числе и наци! Обе эти тоталитарные партии люто ненавидят либералов и социал-демократов и они их в конце-концов прикончат. Ну а потом…
- Как и у нас в восемнадцатом большевики сломали шею сперва своим ближайшим союзникам эсерам и анархистам…
- Тут будет скорей всего не так. Вот, допустим. Выборы следующие, через пару лет. Есть нацист Гитлер и есть коммунист Тельман. Третьего не дано, да и немцы в своем нынешнем состоянии никого больше не терпят. Кому отдаст власть немецкая буржуазия, то есть престарелый Гинденбург? Тельману? Но ведь это верная национализация заводов и банков, земель и газет, пароходов! И движение заразы мировой революции на Запад, как того и хотят в Москве! Допустят это немецкие, да и не только немецкие буржуа, банкиры, да и, пожалуй, все крестьяне, досыта уже начитавшиеся об ужасах русской коллективизации? Ни-ког-да. Тогда что остается? Герр Гитлер, вот кто остается. Он решительно уже покончил с национал-большевизмом в рядах НСДАП, размазав того же Штрассера и теперь переманивает к себе очень толковых агитаторов, бывших штрассеровцев. А этот ефрейтор и не скрывает, как он поступит со славянами, евреями и землями на востоке Европы.
- Да ведь у них и армии-то нету. Танки и то делать не имеют права…
- Эх, Боря. Те, кто хотел бы опять заполучить Путиловский завод да украинские черноземы, дадут ему и танки и портянки и еще много чего. Ладно, давай чайку попьем, а завтра после моей смены двинемся искать тебе твой кусок хлеба, - улыбнулся Крестинский.
- Хоть бы корочку, - отшутился Борис, - а там уже как Бог даст…
День выдался сумрачный, но тихий, тротуар в это время дня, пополудни, был почти пуст. Владимир, отработав смену, будучи в приподнятом настроении, слегка толкнул мертвецки спящего друга:
- Подымайтесь, господин капитан! Войска для парада построены, белый конь для Вас подан!
Они быстро шли по неширокой Ноллендорфплатц в сторону старого Блошиного рынка. Встречались редкие прохожие да деловитые мальчишки, с пачками утренних газет спешащие к центру города, лихо, вприпрыжку проносились мимо. Там у Крестинского был один знакомый маклер, веселый рыжеголовый Рихард с шикарными кайзеровскими усиками, которому Владимир иной раз, попутно со своими булками, развозил какие-то свертки, пакеты, сумки и посылки по указанным адресам, особо не интересуясь их содержимым.
- Так, ерунда, контрабандный товар! – иной раз сам отшучивался Рихард, незаметно опуская в карман его спецовки несколько марок, - пусть герр русский офицер не тревожится, вся полиция этого города давно в наших руках!
Рихард обещал помочь Распекаеву с работой и для друга.
Едва они приблизились к его конторке, как Владимир резко остановился, не доходя несколько метров. Под узкой и низенькой дверью стоял здоровенный полицейский, чуть поодаль урчал работающим мотором какой-то автомобиль, наподобие того, на котором работал и Крестинский, с фургоном, какие-то люди в штатском, как-то одинаково одетые, выносили из приоткрытой двери конторки те же свертки, сумки, пакеты, что обычно развозил по городу и Владимир.
Вдруг двери распахнулись и несколько полицейских вывели на улицу полноватого рыжего человека в одной тонкой клетчатой сорочке. Они быстро и грубо втолкнули этого человека в свой фургон.
Через минуту все прыгнули в автомобиль и уехали, улица опустела.
- Ты видел?! – Крестинский был явно возбужден, - ты видел? Это и есть… Это же был Рихард!
- Видел. Замели твоего немца. У которого вся полиция в кармане. Как бы теперь и за тобой не явились!
Обратно они брели молча, каждый думая о своем.
Борис неожиданно попросил друга рассказать, как он очутился в армии Деникина:
- Я слышал, Генеральный штаб тогда просто перешел работать к большевикам и они вас поставили на полное довольствие…
- Ты хочешь знать, почему я… мы ушли тогда от них на юг, к Деникину? - Владимир, несколько смутившись, раскрасневшись, прямо смотрел в глаза друга, - да! Лично я принял для себя в тот момент такое решение. Ведь смотри, как развивались события. Страна в состоянии войны и немцы, не встречая сопротивления, нагло прут вглубь России. Болтуны из лагеря Керенского, Гучкова и Церетели с февраля до октября запустили полный развал Империи. Да еще и оккупацию! Что должен в таких условиях делать Генеральный штаб? Поголовно бегать по митингам? Нет, он продолжает работать, ибо страна воюет. И я нисколько не осуждаю начальника управления разведки генерала Потапова, которого большевики, едва придя к власти, делают Начгенштаба! Он еще летом семнадцатого совершенно верно определил силу, единственную силу, Боря, не сотрудничающую на тот момент с теми, кто уже потирал руки от развала великой страны. Это были, как ни печально, именно большевики, Боря. Других не было, вот в чем парадокс. Я вначале воспринял этот шаг, как прямое предательство, но мои взгляды в корне изменились после того ночного совещания у Ленина и Сталина…
- Ты что, был и в этих кабинетах?! – остановившись, удивленно проговорил Распекаев.
- Пришлось, был там, ну, как помощник Потапова. Немцы двадцать второго февраля восемнадцатого года без боя заняли Псков и Нарву, ибо обороны там не было, и беспрепятственно катили дальше. Вечером в Питер из Могилева по приказу того же Потапова прибыли несколько генералов во главе с начштаба Ставки Бонч-Бруевичем. И около двадцати двух ночи все мы вошли в кабинет Ленина. Там уже были Сталин и Потапов. Троцким, заметь, там и не пахло! Так вот. Я надолго запомнил тот непростой разговор. Он продолжался до утра и мы вышли из Смольного мокрые, но с победой! Что требовали от новой власти генералы? Да как ни странно, ничего нового – продолжения войны! А что обещал Ленин армии и народу? Мир! И тот был в явном тупике: не остановить немцев – погибнет и страна и власть большевиков. Остановить – значит, воевать дальше! Каким образом, спросил нас Ленин, вы собираетесь завтра остановить немца?
И, ты знаешь, тут взял слово Потапов. Он сказал, что, поскольку он назначен ЦК большевиков управделами Наркомвоенмора, по сути, военным министром, то имеет все полномочия доложить ЦК предложения генералитета, не равнодушного к судьбам Родины: немедленное заключение мира с Германией на любых условиях, с целью получить хоть какую-то передышку. А пойдет ли на такой мир сам немец, спросил Ленин. Пойдет, он еще пока в состоянии войны на два фронта, ответил Потапов. И на помощь французам уже плывут американские контингенты войск. Потом… Слово взял Бонч-Бруевич. Надо строить новую армию, сказал он, без армии Россию не сохранить, мировая революция пока не получается, а немец прет на восток. Как нам строить новую армию? - спросил Ленин. Пока, вот сегодня: немедленное и полное доукомплектование немногочисленных частей Красной гвардии добровольцами и теми, кто хочет обеспечить свои семьи пайком. Отправка их на позиции перед наступающими немцами. Тем временем в тылу новая армия, тут его перебил Сталин, воскликнув: - Красная армия! - строится на основе всеобщей воинской обязанности, без каких-либо солдатских комитетов и советов, никакого обсуждения приказа, железная дисциплина, за нарушение или невыполнение приказа по трусости – расстрел на месте перед строем! Немедленная национализация всей оборонной промышленности, подчинение ее специальному органу правительства.
- Мы принимаем все требования, хотя почти весь ЦК партии однозначно будет против, - подумав, сказал Ленин, - но это мы берем на себя.
Я уже потом узнал, что в тот же день на заседании ЦК большевиков эти трезвые предложения вначале были приняты в штыки, но Ленин выдержал еще один бой, пригрозил выйти из ЦК и все-таки переломил ситуацию!
- Ты говоришь о Ленине так, как будто и не воевал с ним и с Красной армией три года…
- Что, с симпатией? - усмехнулся Крестинский, - может и так. А ты знаешь, большевики ведь в начале совсем не бросались на нас, военных. Ты в курсе, что Ленин после самоубийства генерала Крымова предлагал пост Главкома Краснову? Это когда его Третий корпус замитинговал и дальше Гатчины не пошел на Питер? Ты думаешь, Краснов, этот германофил и русофоб, гневно отверг эти предложения? Отнюдь! Взял несколько дней на раздумья!
- Ну скажи мне тогда, Володя… Почему ж ты не ушел к нашим еще в феврале, когда Корнилов выступил из Ростова?
- Мы на Корнилова насмотрелись еще в той войне. Этот «сын казака-крестьянина»… и по совместительству внук калмычки – этакий бонапартик. Ему батальоном, ну от силы полком командовать… А он лез Россией править. Не спорю, был храбр. И… Людей клал, не задумываясь. В ноябре, если не ошибаюсь, четырнадцатого года его Сорок восьмая дивизия смела оборону австрияков и, пренебрегая категорическим приказом стать в оборону и закрепиться на склонах Карпат, забыв о голых флангах, вышла на венгерские равнины, где венгры ее тут же окружили, разгромили и заставили бросить всю артиллерию… Авантюрист! Чудом вырвался. Его Брусилов даже хотел отдать под суд за это. А потом? Когда он прикрывал отход армии Брусилова из Карпат в апреле пятнадцатого года, положил по глупости всю Стальную дивизию, сам угодил в плен. Полное отсутствие дальнего расчета, таланта предвидения и умения анализа сложившейся ситуации! Полное! Буденный потом и то получше его воевал… Царь его делает Командующим Петроградского округа, чтобы он подавил революцию, а он тут же арестует всю царскую семью. Это банальное предательство, Боря. Получив из рук Керенского пост Главковерха, собирает в Москве Государственное совещание и заметь, едва прибывши в Москву, тут же едет к Иверской, как это всегда делали только цари! Чтобы припугнуть Керенского, он сдает немцам Ригу, Ригу, Боря, которую те сами никогда бы не взяли… Дисциплина после этого окончательно рушится и войска просто бегут по домам. Чтобы спровоцировать большевиков, отправляет в Питер боевые группы, чтобы было от чего спасать Отечество! Подлость? Хуже! Керенский, чтобы не быть повешенным, естественно тут же прибегает к помощи той силы, которая только и способна еще остановить этого нового Наполеона, идущего на Питер и Керенский выпускает из тюрем вождей большевиков, а те тут же наводняют Советы своими людьми и вовсю формируют отряды Красной гвардии! Власть генерал Корнилов просто грубо взял у Керенского да и положил в руки Ленина и Троцкого, Боря! Этот человек никогда не умел просчитать хотя бы на пару шагов вперед. Мы ему не доверяли и мы к нему и не шли. Были уверены, что он все погубит! А вот когда Господь прибрал его… К Деникину, признанному таланту, мы тут же выступили!
- Ладно, Бог с ними со всеми. Что было, уже не повернешь вспять. Мне, Володя, надо теперь думать о другом, - Борис как-то виновато посмотрел в лицо друга, - как бы хлеба кусок…
- Ч-черт знает, что такое! – Владимир, совсем по-солдатски зло сплюнул на тротуар и растер ботинком, - я так на него надеялся! Эх, колбасники есть колбасники! Слушай… Завтра же пойдем в Земгор, там они…
- Не надо, Володя… Постой.
Борис, нахмурившись смотрел на серый карниз четырехэтажного дома с резными фигурками крылатых валькирий на фасаде и сосредоточенно о чем-то раздумывал.
Наконец он решительно перевел спокойный взгляд в лицо друга:
- Я, Володя, теперь, пожалуй, дальше тронусь. Не хочу я тут. Да и… тут климат не тот, сыро, - попробовал он улыбнуться.
- Ты что! Я теперь тебя никуда не отпущу! Куда это ты…
- Эх, Володя… Да тебе и самому надо рвать когти отселя. После прусских войн семидесятых годов они вон, - он, продолжая улыбаться, кивнул на распушивших над их головами свои крылышки валькирий, - через сорок пять лет опять крови захотели и в четырнадцатом ударили. Я раньше об этом и не думал, а вот попал сюда… Теперь я им даю меньше, лет через десять они снова крови захотят, эти птенцы стервятника. И опять пойдут на нас, русских. Вернее, кроме нас их никто не…
- Ну что ты несешь, это же…
- А вот как пойдут, что мы с тобой тут делать-то будем? А они таких как мы или в концлагерь загонят, как Франц-Иосиф загнал русинов… Или пошлют убивать русских с целью развязать опять Гражданскую. А я, Володя, уже - во как навоевался! Я, Володя, теперь в Сербию оглобли править буду. Или как ее теперь называют, Югославию. Там теперь генерал Живкович здорово придавил коммунистов. Может, хоть там, с братушками, спокойно доживу свой век. Может, семью, наконец, заведу… Ты на билет до Белграда мне… одолжишь?
Вечер выдался душным, с севера натягивало низкие, лиловые, уже совсем осенние тучи. Над крытым перроном вокзала отчего-то кружилось многочисленное воронье.
Раздался последний свисток паровоза, кондуктор в синей форменной блузе уверенно взмахнул жезлом.
Пока шли на вокзал - молчали и каждый думал о своем. Борис вдруг поставил на мостовую свой нехитрый чемоданчик, влажными глазами только на миг впился в лицо Крестинского:
- Володя, ну послушай... Послушай меня! Ты понимаешь, что теперь вот мы с тобой тут стоим, а тот твой рыжий Рихард там, в полиции, уже на тебя показания дает! А может… Вместе? Едем! А? К братушкам?
Тот слабо только усмехнулся, поднял чемодан:
- Дальше я понесу и не спорь.
- Ну так...
- Нет, Борька, нет. После того, после той слабой, но весточки, что ты мне сообщил... У меня теперь только одна дорога. На восток.
Борис вдруг вспыхнул, его лицо исказилось:
- Ты... Ты! Не понимаешь! Да за эти годы она... Война, тиф. Красные зачистки... Все могло быть!
Владимир продолжал безмятежно улыбаться и это еще больше злило Распекаева. Он выхватил чемодан, пошел немного впереди, бормоча:
- Дур-рак, ой какой же ты дурак... Ничего, завтра уже в кутузке… Пожалеешь!
Вот и перрон, чистенький, полутемный, почти пустой. Вдруг разом зажглись фонари и стало видно, как днем. Стайки крупных летучих мышей замелькали в их свете.
Друзья крепко обнялись. Борис, бросив на пол тамбура чемодан, легко вскочил на подножку вагона. Тот уже плавно тронулся.
В тамбуре он обернулся:
-Володя! Друг мой! А может, все ж таки вместе рванем, а?
- Доживать? – усмехнулся Крестинский.
- Жить!!
Поезд набирал уже ход, замелькали двери вагонов, запираемые угрюмыми кондукторами.
- Доживай! – махнул рукой Крестинский, - а я еще, Бог даст, и в Россию вернусь.
Тамбур последнего вагона, изредка мигая фонариками, быстро и почти бесшумно удалялся в туманный сумрак.
Владимир понуро побрел прочь.
Ничего, ничего, ни так быстро, скорее мимолетно пролетевшие эти дни с Борькой, ни горечь расставания, ни новая, тягучая, наплывающая как осенний дождик, полоса одиночества, ни тем более угроза быть арестованным и запросто попасть в немецкую тюрьму - ничего теперь не страшило его!
У него как выросли крылья. Весть, привезенная ему Борисом, перевернула его всего. Думал он теперь только об этом.
И теперь он точно знал - он вернется. Он вернется домой. И найдет Ольгу и сына!
Глава третья
Горели каленым железом, пламенели на полнеба и долго, до самой полуночи тлели в темени ночи закаты поздней осени тридцать седьмого года.
Солнце, разморенное за день, еще час назад заливавшее весь мир горячими своими ливнями, уже быстро садилось за чуть тронутые первым осенним багрянцем высоченные липы, посаженные, как говорят, еще при царе «Ляксашке». Но томная прохлада уже робко струилась тонкими ручьями на вспотевшие шеи лошадей и такие же потные после жаркого дня шеи всадников. Стаи горластых грачей, щедро разбавленные уже заметно подросшим, суетливым молодняком, испуганно перекидываясь с дерева на дерево, шумно порхали впереди двух конных, размеренной рысью пыливших по петляющей промеж дикого терновника тропинке.
- Т-пр-р-ру!
Один из них, невысокий, но коренастый гражданский в форменном милицейском картузе ловко соскочил с буланой кобылы, поправил висящую на боку кобуру, сноровисто нагнулся подтянуть седельную подпругу.
Его попутчик, милиционер средних лет с глубокосидящими внимательными серыми глазами, уже успев отъехать несколько метров вперед, резко развернул своего вороного жеребца, вернулся, хмурясь, вопросительно взглянул на своего попутчика:
- Кожу ноне стали выдавать… Будто бы свиная. Тянется, как твоя тряпка.
- Я, Григорий Панкратыч, и сам дурак, – не разгибаясь из-под брюха кобылы, мягким стелящим голосом проговорил гражданский, - еще, почитай… Да-к! Прошлой зимой давал это седло одному недоумку. Из Красно - Балковской МТС. Так он и своему жеребчику садно с кулак набил и седло мое угробил. Хорошее было седло, казачье. Погубил. Не сушил, как следоваеть, падла.
Тронулись в угрюмом молчании дальше, лошадей пустили уже шагом, уже показались низенькие, густо набеленные мазанки пришлого люда, гуртом потянувшегося в город с завершением коллективизации. Теперь до горотдела НКВД оставалось уже недалеко.
Гришка первым нарушил молчание:
- Ты, Степа, в Ростове на сессии был… Што там? – и пристально вгляделся в серое, чуть подернутое вчерашней щетиной, лицо товарища.
Тот долго молчал, тупо глядя перед собой и будто бы подбирая слова. Потом чуть приостановил кобылу, развернулся:
- Я, Григорий Панкратыч, давеча у товарища одного ночевал, мы с ним по Первой Конной еще дружили. А… Он в Пролетарском горотделе служит, ну и сели вечерять. Выпили пару бутылок «Рыковки», ну у ево язык и развязался. Говорит, секретный приказ пришел. Люшков-то наш… Который тебе орден вешал… Правая рука Евдокимова… Говорить, он, сукин сын, еще летом в Китай перебег, японцам сдался!
- Та ну-у-у!.. – лицо Гришки вытянулось, сразу стало багровым. Он невольно натянул повод и его меринок нервно загарцевал на месте.
- Вот те и «ну»! Белобородов уже в Москве, а Малинов в Ростове оба сидять и на каждом допросе валять теперь всех, кого тока знають! Белобородов мало того, что назвал троцкистами Ароцкера и Пивоварова. Он же и Шеболдаева сдал. Он же в троцкисты записал и Рудя, и Попашенка, и начотделов Гатова, Волкова, даже Баланюка туда же впер! И… Всех их уже забрали! И еще говорять, - тут он зычно высморкался, воровито огляделся по сторонам, неловко запихивая в нагрудный карман гимнастерки носовой платок, - кучу начальников райотделов, падла, туда же записал! В общем все, хто по четыре - четыре семь приказу в Кулацкой операции больше всех старался, так они все там уже. Или, - он чуть запнулся, многозначительно взглянувши на собеседника, - почти все.
- Да, дела-а-а… Вишь ты как Степа, - Григорий сплюнул, вздохнул, вытер рот рукавом гимнастерки, - у нас за тридцать шестой год почитай никого Шеболдай так и не расстрелял. Сажать – сажал, а вот што б стрелять… А кругом што делается? Сколько же... врагов выявляется! Вот и обозлились, видать, на Москве. Им крови надо-ть…
- Ларина сдал, - продолжал Степан, - Ларин – троцкист! Контра! Это же… Полный абсурд! У ево ж руки по локти в казачьей кровушке! Он токо в восемнадцатом годе одних казачьих генералов расстрелял четырнадцать человек! В Новочеркасске!
Гришка в усы себе горько усмехнулся:
- Та их там стреляли, как зайцев, все, кому не лень… Рождество ж было. А они не ждали таких милостев. Ну и… Куражилися хлопцы.
- Та и Конкорпус Миронова взбунтовался, почитай, из-за ево дурного «комиссарства»… А ты, Гриша, - он испытывающее вгляделся в равнодушное лицо Григория, - ты… С Белобородовым раньше… Нигде не пересекался? Ты ж рядом с Думенко был? А он… В те самые годы…
Григорий холодными сузившимися глазами тоскливо всматривался в галдящих с серого неба ворон:
- Не, нигде. А хто я там был? Так, порученец. Мелкая блоха.
И, щелкнув плеткой, вдруг поторопил коня.
А сам вдруг вспомнил, как все силился выговорить правильно эту фамилию тот долговязый латыш, зверски истязавший его в сыром подвале Богатяновки: - «То-фа-рищ Пе-ло-поро-доф!»
И глубокий, проникающий под самый дых взгляд самого Белобородова:
« - А ты не прост, Григорий… Не прост!»
- Меня што, на ихние совещания пущали? Я им хто?
И пронзительно вгляделся в спокойное лицо Карташова.
Они были знакомы уже давно, с тех лет, когда сам Григорий ходил еще в рядовых операх райотдела. Карташов тогда был простым рядовым бойцом охраны. Шинкаренко его отчего-то не любил, здоровался с ним подчеркнуто холодно, лишние разговоры при нем не вел. И при случае все повторял:
- К тебе, Карташов, спиной поворачиваться не стоит. Ты с виду в доску свой, а вот за пазухой у тебя завсегда камушек припасен…
А Гришка тогда вовсе не понимал, к чему это клонит старшой. Тут вроде все свои и других быть и не может?
Как-то, незадолго до увольнения в запас по болезни, в конец доконавшей старика к тридцатому году, вызвали Шинкаренко в Крайуправление, срочно вызвали. Вернулся на другой день злой, как черт. Угрюмо молчал целый день. Почти не выходил из кабинета.
А хлопцы, свободные от дежурства, как всегда смеялись да балагурили в курилке.
Гришка, развеселившись, что-то ляпнул про буденовские усы. Мол, за такими усищами и всю Красную армию не разглядишь.
Так ляпнул, что все вдруг умолкли. Раньше только заржали бы да добавили бы колючку еще... А теперь... Не то теперь время!
А уже вечером, собираясь на дежурство, услыхал за спиной тихий, но твердый голос Шинкаренки:
- Гляди, Григорий… За язык теперя бьют прям под дых! А... Тут у нас стукачок завелся. В крайуправлении теперя лучше меня знают, хто у нас тут чем дышит.
Карташов, спешиваясь, вдруг повернулся и, как будто что-то вспомнив, очень тихо сказал:
- Да! Нынче последняя у нас с тобой «тройка», Григорий Панкратыч. Приказ уже в области. С первого числа – все. Лаврентий требует, што б все было по закону. Следствие, дознание. Суд с прокурором и адвокатом. Свидетели, защита, отводы, в общем вся эта мура протокольная. Пора, мол, преодолевать… ежовщину!
- Утро кра-сит нежным све-том
Стены древнего Кремля-я-я-а!
Просыпа-ется с рассве-том
Вся сове-тская земля-я-а!
– весело неслось из динамиков репродуктора. Тучи ворон, рассевшихся по мокрым проводам, казалось, внимательно вслушивались в звуки марша и кивали ему в такт своими черными остроносыми головами.
Григорий был с утра мрачен, как и, впрочем, все последние дни.
Думки, нехорошие думки, одна чернее другой, так и лезли в голову. Тяжело, как удары пудовой кувалды, с ехидцей (так вот ты каков, орденоносец!), с издевочкой, падали на последнем бюро горкома слова секретаря Кузьменко, недавно назначенного из Кировского совнархоза:
- Вы потеряли политическую бдительность, Остапенко… ( даже поскупился на слово «товарищ» ), Вы в Сальском отделе полностью развалили всю профилактическую работу… пригрели у себя в горотделе сынков офицерья и прочих врагов народа… лично ухаживаете за могилой Шинкаренки, чистого троцкиста, который никогда и не скрывал этого… У Вас, Остапенко, пропало классовое чутье, вы в упор не видите врагов народа, окопавшихся повсюду. Или Вы их не хотите их видеть?
- Холо-док бе-жит за во-о-рот,
Шум на у-ли-цах сильней!
С добрым ут-ром, ми-лый го-род!
Сердце Ро-дины мо-ей!
Звонкий пионерский голос летел над мокрыми от недавнего ливня крышами Воронцовки, блестящими тускнеющей уже листвой тополями, уносился эхом в синее-синее, теплое еще октябрьское небо. Григорий потянулся, сладко прикрыл глаза.
Но опять эти думки!
Што ж ты, Люшков, наделал! Сколько теперь народу под топор пойдет...
Вчера вечером стало известно, что уже арестованы начальники горотделов Батайска, Аксая, Шахт, Каменска… Арестованы все они как члены правотроцкистской организации. Готовившей, мол, на Дону «белоказачий троцкистский мятеж». Черт-те-што!
Кто ж, как не Троцкий и угробил основную массу казаков? Кто расказачивал?
Да многих из них, тех, кого теперь записали во врагов народа, Григорий знал еще по Первой Конной, это преданнейшие революции и партии большевиков бойцы… Кровью своей полившие победу революции… Теперь – мятежники? Вот был бы живой Мокеич… Тот бы не дал пропасть! Хто ж ево к троцкистам причислил бы? Ежели он у Гришки, да и всех остальных штабных на глазах - орден, полученный из рук иуды Троцкого закинул куда подальше… Эге-е-е… Далеко ты глядел Мокеич. Далеко! Знал, што Троцкий все равно врагом станет? А может, просто хотел быть самим собой? Ни к тем, ни к другим прибиваться не хотел?
Гукнули тревожно из той памятной туманной ночи на станции паровозные гудки, пробежали по коже легким морозцем слова хмурых конвойных:
- За нами, Григорий Остапенко! И - не балуй!
И отозвались эхом из темного угла штабного вагона:
- Я - Смилга! А ты, боец, не бойся...
Ох, как тогда хотел товарищ Троцкий заполучить таких, как Думенко! Как хотел! Орден ему поцепил... А сколько он их... и заполучил в свои ряды? Может и уцелел бы ты, Мокеич, прибившись к троцкистам, может быть. А Буденный с Ворошиловым - к Сталину. И што вышло бы со временем? Да опять бойня гражданская вышла бы! Только теперь красных с... красными?
Всю ночь Ольга беззвучно плакала, безвольно распластав на постели полнеющие свои руки, положив голову на его грудь. Гришке и самому было тошно, глаз не сомкнул, то и дело ходил курить на крыльцо.
В глухой пустоте осеннего неба звезды отчего-то горели ярко, как летом, перед Троицей, тихо светился Млечный Путь, и вдруг Гришка поймал себя на том, что в последние дни и недели он как-то уж часто все глядит и глядит в ночное бездонное и немое небо…
- Аль ждете вы меня там, хлопцы? Батя, мамаша? Ни-че-во-о-о… С делами маленько подуправлюсь… И, куды я денусь… Прибуду, небось.
Потом бросал подале недокуренный окурок папиросы, топтался-топтался, шел медленно в дом, стараясь не разбудить Ольгу.
А она и не смыкала глаз. Брала его за широкую мужицкую ладонь, тупо смотрела в набеленную стену:
- Дети, Гриша… Дети наши? За себя не страшно мне, нет, не страшно... За деток боюсь! Станут копать, они, твои большевики, они тебе не только твоего мятежного Думенко… припомнят. Все раскопают.
Гришка вздрогнул, опустил голову:
- Да эти про Думенку знають, та не все…
- Все они теперь знают! Сколько народу уже схватили, сколько загубили… Знаешь, я - то смерти не боюсь. И… Давно не боюсь, - Ольга подошла к окну, ее по-прежнему стройная, не по-бабьи угловатая фигура в ночной рубашке в голубом лунном свете была все еще завораживающе красивой, - я за деток наших боюсь, Гриша. А смерть… Что смерть, если веришь в Него? - она перевела взгляд в потолок, - ты знаешь, я как-то даже хотела застрелиться, уже и «браунинг» взвела…
- Во как! – Гришка отчего-то вдруг оживился, привстал на подушке, - это када в плен попала к нашим…
- Ты опять?! – возвысив голос, она испуганно повернула голову.
- Прости… Башка-то забита всякой чепухой.
Они давно, еще лет пятнадцать назад, раз и навсегда условились, что нет теперь у них промеж собой ни «наших», ни «ваших», а, коли уж зашел разговор, то есть их семья, есть их любовь и уважение друг к дружке и там, в мутной глубине тех кровавых лет нет уже для них ни "своих", ни "чужих", нет вражды, нет ненависти, нет злобы и отчаяния, а есть просто - красные и белые…
Только вот Память... Ее ты куда денешь?
-Так вот, представь себе, не тогда. А когда… красные нажали под Касторной и мы тогда получили много, очень много раненых. Их бронепоезда били шрапнелью, а наши, ой, прости, пожалуйста, белые – не отступали. Ну, был такой приказ - стоять насмерть! И… И эти изрубленные картечью, еще шевелящиеся, еще живые, еще думающие, кричащие в голос кровавые куски человеческого тела, бывшие раньше молодыми, здоровыми людьми, но еще живые, говорящие, плачущие… Гос-по-ди-и-и... Сотни, сотни умирающих солдат… По всем палаткам санчасти. На улице, ведь не помещались. И…
Она умолкла, уперлась лбом в запотевшее стекло окна, сжимая тонкими пальцами узорчатую занавеску:
- А на весь санотряд у нас доктор, хирург, был всего один. Один, понимаешь? И этот доктор приказал мне, очень строго приказал, что бы я велела санитарам нести ему в операционную только тех, кто еще может выжить, кому операция еще поможет. Только тех! Ты бы видел, что там делалось, Гриша…
- Та приходилось… Как же. Было.
- Нет, не спорь, у тебя было все не так. Ты там был одним из них, раненых… А я – одна на всю санчасть. Одна!! И эти сотни умоляющих глаз… И эти тянущиеся к тебе синеющие уже руки... И эти крики, последние окопные ругательства, эти животные, предсмертные стоны, мольбы, Христа ради, матери ради… А я должна была хладнокровно указывать пальцем: этого – на стол. Этого – не надо… Этого… На стол! Этого...
И – глаза, глаза, глаза…
И я не выдержала, Гриша!
Хотя и знала, что ношу уже под сердцем… Моего сына. Вышла во двор, реву, как девчонка, все помутилось во мне, достала пистолет.
Она задохнулась, отдернула занавеску окна, открыла ставню.
Свежая струя ночного воздуха ворвалась в спальню вместе с дальним гудком паровоза на станции. Глухим, не своим голосом Ольга закончила:
- Остановила меня, Гриша, простая мысль: вместе со мной тут же умрет и мой ни в чем не виноватый малыш. И это будет мое самое… страшное преступление перед Господом. Все! Если веришь в Него, очень многое… Очень много ошибок избежишь.
- Ты вот чего, Оленька, - Григорий поднялся, положил руки ей на плечи, - ты не дрейфь… Ты, родимая... Ежели чево… Ты сама затаись, живи и работай, как ни в чем ни бывало! Искать меня не вздумай, никаких там... передачек, их все равно жрет охрана. Ни в коем случае меня не ищи, свидание могут дать только для того, чтоб тебя заманить. Сунут в карман записку, провокацию, ну и… И - туда же. Никаких, поняла? Выберусь - дам знать. Максимка наш, он школьник еще. Не тронут. Петра я завтра же отправлю в Песчанку, там ему помогут. Пригодится тамошнему колхозу! Он готовый кузнец, деда Панкрата племя… Наши с тобой меньшие пацаны… Далеко, в военном училище их то же не тронут, думаю. Ну, дочка за мужем, далеко, фамилия другая, не станут искать. Да и товарищ Сталин што сказал? Сын за отца не в ответе!
- Что-то не то творит твой товарищ Сталин, - приглушенно выдавила Ольга, отчего-то тревожно оглянувшись.
- Ставню-то прикрой. Дуеть што-то… Да это не Сталин... Это... - он замолчал на полуслове и уже бодро выпалил:
- А вообще, Оля, я не пропаду! Ить уж меня-то сам товарищ Буденный знаеть!
- Нужен ты теперь ему... Как снег прошлогодний!
Робко дохнул сквозь мелкую кованую решетку в распахнутое окно райотдела прохладный вечерний ветерок.
«Тройка» уже заканчивала длиннющий список подсудимых.
Григорий перед заседанием дошел только до середины списка. Помешала большая зеленая муха, нагло ползавшая по краю стола. Трижды сдувал, она трижды уселась опять.
Карташов, страдающий одышкой, несколько раз выходивший во двор подышать, выглядел явно утомленным. Он расстегнул ворот гимнастерки и на его багровой шее вздулись крупные жилы. Заметив Гришкины тщетные потуги в борьбе с мухой, процедил сквозь зубы:
- Закусывать на рабочем столе не надо...
… Вошедший мужик, высокий, лет сорока на вид, с посеребренными и аккуратно стриженными висками на округлом крестьянском лице, едва войдя, повернулся боком и вперился своими острыми бесцветными глазами поверх судей, в глухую серую стену.
Гришка открыл его дело, казенным голосом начал:
- Вы есть Сивогуб Лаврентий Макарович, одна тысяча восемьсот девяносто седьмого года рождения, русский, уроженец Екатеринославской губернии?
Подсудимый презрительно скривил толстые растрескавшиеся губы, бросил мимолетный взгляд на Гришку и снова уставился в серую стену:
- Я.
Затем он опять вдруг повернул свою крупную седоватую голову, пристально всматриваясь в лицо Григория, его губы дрогнули, шевельнулись и вдруг презрительная усмешка скривила их:
- Так вот де… Встернуться нам довелося… Гриша. А я…
Гришка вздрогнул, но виду не подал, лишь бровь предательски полезла вверх. Он сам не сразу узнал в вошедшем своего бывшего однополчанина. Но как тяжкой кувалдой ударило:
- Да… Это ж… Сивогуб!
Перебил, будто и не слышит:
- Вы, Сивогуб, с одна тысяча девятьсот шестнадцатого года по восемнадцатый участвовали в Империалистической войне? А чуть позже попали к деникинцам и служили в Алексеевском полку рядовым?
- Та шо ты, Гриша? Не в одном мы с тобой окопе вшей кормили? Ну... Да было такое дело, чего уж там. Все мы, Гри…
- Я Вам не «Гриша»! Из армии Деникина Вы попали в полк краскома Гаврилова? Как?
- Гм… Известно как, Гриша, через плен и… попал. Казачки, с каковыми я ехал в разведке, едва нас окружили красные, тут же и спороли свои лампасы… А я… Я...
- Дальше! Вы в бою при Маныче…, - тут Гришка запнулся, онемел, руки его затряслись, но деваться ему было некуда, надо было читать скупые строчки дела Сивогуба, и он, чувствуя себя как на самом краю холодной темной пропасти, чуть дрогнувшим голосом тихо продавил:
- Попали снова в плен к белым?
Сивогуб неловко потоптался на месте, разминая в жилистых руках заношенную кепку:
- Так ить мы же, Григорий, усе… нас забрали тады человек сто, хто тады уцелел от трехдюймовок… Аль забыл ты? Ну и я… и ты, и… комполка Гаврилов, в контузии, правда, нешто ж ты… позабыл?! Усе ж попали! Нас согнали белые...
И потупив голову, умолк на полуслове.
Члены «тройки», сидевшие слева и справа от Григория, молча переглянулись, откинувшись на спинки стульев позади широкой Гришкиной спины.
А по спине пробежал колючий холод.
- И Вы опять перешли в армию Деникина? - Гришка буднично раскурил папиросу, хотя делать это запрещалось. За спиной опять переглянулись.
- Перешел, Гриша, перешел, ить шлепнули бы, а у меня пятеро детишков. А ты сам рази… Тебя ж тада…
- Из армии Деникина Вы тоже дезертировали, - невозмутимо и твердо продолжал Гришка, выпуская сизый дым и нарочно хмуря брови на каждом слове, - в Вашем деле есть показания свидетелей…
- А ты… Ты, Григорий, - Сивогуб поднял голову, вперив в Гришку жгучий взгляд, - как так… уцелел? Ить вас же, заодно с комполка Гавриловым… Из строя вывели и... В расход?!
- Тут я!!! – приподнявшись и краснея, как бык, взревел Гришка, грохнув кулаком по столу, - мы! Пролетарский народный суд задаем вопросы! Понятно это те… Вам, подсудимый?!
- Отчего ж непонятно, гражданин… Гриша, - спокойно ответил Сивогуб, потупив крупную подрагивающую голову.
- Не Гриша, а…
- Эх-м… ну, уж извиняйте, как привык! Мы с тобой, кады беляков били, али кады с тобой же ту опозоренную деваху в колодец совали, на «ты» перешли, небось…
- Молча-а-ать! Гнида!! Та я ж от тебя… Мок-ро-во мес-та не оставлю…, -зашипел Гришка и отчего-то мельком взглянул на секретаря «тройки». Тот сидел, сжав губы и потупив гладко причесанную голову.
Гришка сел, потушил папиросу, спокойно продолжил:
- Вас, гражданин подсудимый, в двадцатом году арестовали за контрреволюционный саботаж продразверстки и осудили…, - Гришка, картинно наклонясь, удивленно всмотрелся в мелкие чернильные строчки, - на три месяца исправительно-трудовых работ, было такое?
- Было, как же не быть-то… А…, - он прищурился и усмехнулся, - Вас, Григорий, заодно с комполка из нашево пленново строя выдернула контрразведка белых. Гаврилова-то, сказывали люди знающие, в расход они пустили, а…
- Молчать!!! – взревел Гришка и, подлетев к подсудимому, хлестко ударил его кулаком в лицо. Тот упал, харча кровью, корчась и закрывая лицо ладонями.
Члены «тройки» еще раз многозначительно переглянулись. Карташов казенным голосом, брезгливо кривя тонкие губы, сказал, отрешенно глядя поверх Гришкиной головы:
- Сядьте, Григорий Панкратович. Сядьте, Вы не на допросе. Здесь… Народный суд.
Сивогуб то же сел, прямо на полу, качаясь и утирая кепкой разбитый в кровь нос.
- Вы в двадцать девятом году опять были осуждены на два месяца ИТР, - Гришка, вытирая ладонь надушенным платком (Ах, косточка моя, белая!), искоса поглядывая на Сивогуба, перелистнул его Дело, - а в тридцать первом году опять, опять! – он выразительно посмотрел на судей, хотя судьба Сивогуба и так была уже предрешена, - были арестованы за… саботаж госплатежей и уже, хм… осужден на три года! Ты не платил, сука? Кр-р-расную Армию кормить не хотел?!
- Григорий Панкратович, здесь, я повторяю, суд. Не допрос!
- Пятеро детишков, с чево же мне платить-то было?
- Другие и с двенадцати ртов платили! Ладно, читаю дальше. И тут вот начинается у нас самое интересное, Сивогуб.
- Самое интересное, Гриша, у нас с тобой там, на Маныче осталося…
Сивогуб, задравши назад седую вскосмаченную голову, всхлипывал и все силился остановить текущие сквозь окровавленные пальцы струи крови. Секретарь «тройки», смутившись, подал ему свой носовой платок.
- А я… И не знал, што ты у нас предатель, Гриша. Гаврилова-то, людишки говорять, шлепнули в контрразведке Деникина, а ты, вишь, уцелел… Ты таким и был... Всегда. Хитрый, как ящерка изворотливый. К начальству без мыла в задницу... лез. А теперя вот своих…
- Молчать! Двадцать шестово октября тридцать седьмого года Вы, Сивогуб, арестованы потому, что вместе с кулаком Должиковым хвалили и идеализировали расстрелянных по приговору народного суда фашистких шпионов и убийц Тухачевского, Якира и… Других! Других бандитов в контрреволюционных целях! Так?
Сивогуб сник, долго молчал. Потом вдруг поднял глаза, полные слез, сделал несколько шагов к столу так, что часовой с винтовкой даже чуть стронулся с места.
Указательным пальцем с силой вдавил прильнувшему спиной к спинке стула и оторопевшему от неожиданности Гришке в грудь:
- Ты есть враг. Ты, Гриша! А я так, стружка. Метлюх прошлогодний. Мене усе равно помирать теперя, я знал, куды шел, в третий раз от Совдепии пощады не будеть. А про твои дела тут сказал, што б не мучили вы меня долго. Хучь тут и стреляйте. Мене усе равно!А ты... Ты попомнишь мое слово: и тебе глотку твои же волчары коммуняки перегрызуть!
Секретарь порывисто поднялся и, отведя глаза в стену, хрипло проговорил:
- Ваше дело, гражданин Сивогуб, как не разоружившегося врага народа, как упорно продолжающего вести контрреволюционную деятельность, передается на рассмотрение «тройки» УНКВД по Ростовской области. Охрана! Увести.
- Эх, служба ты моя, служба… Черный ворон… Я не твой!
Григорий глубоко вздохнул, закрыл папку, отбросил перо, вытянул вперед затекшие пальцы:
- Р-раз-два! Р-раз-два, р-раз-два!
Да-а… Теперь-то уж точно, загребут. Эта падла Карташов уж постарается. Все до последнего слова передаст, куда надо.
А Сивогуб, дурак, себе не смерть скорую выгадал.
А еще несколько месяцев кровавых подвальных допросов.
В коридоре послышался стук сапог, раздались шаги бывшего кавалериста, один чуть короче другого, это из-за привычки носить на боку всегда пристегнутую шашку.
В комнату ввалился, весь запорошенный первым ноябрьским снегом в громадной волчьей папахе и оттого казавшийся и сам белым великаном Трофим Денискин.
- Что делать-то будем, Григорий Панкратыч? На носу конец года, а план наш тю-тю! Не выполнен и на семьдесят процентов? По пятьдесят-восемь один и два?
Он поставил ударение в слове «процентов» на первую гласную, как Гришка еще сегодня утром сказал и сам, да Ольга, чуть усмехнувшись, тут же попра вила:
- Проце-е-ентов, Гриша!
Гришка задумался. Уголовки – хоть отбавляй, тот родную сестру убил, тот сапоги спер со склада колхоза, тот узкими хомутами тягловых кобыл погробил в разгар осеннего сева, тот в сельмаг по пьянке залез…
- Ты знаешь, што, …. Ты вот што, Трофимка. Думка тут есть одна.
Гришка пристально всмотрелся в раскрасневшееся и уже полнеющее от возраста лицо Трофима. Сколько годков вместе службу ломают! А вот… Можно ли ему верить? Человек он добрый, такой, что и последнее скинет да отдаст, а все ж… Такое оно теперь времечко.
- Ты… Ну давай, Трофимка, мы так рассуждать будем: вот гляди… Тот, как ево… Зайцев Никита, што хомутами кобыл… Встали кобылы в разгар посевной? Встали. По этой причине не успели отсеяться в срок? Не успели. Будеть недобор урожая? Будеть! Ослабеет от того наша социалистическая страна? От одного этого случая – не сильно ослабееть. Страна у нас большая! Ну... А ежели, к примеру, завтра половина колхозников так поступять? Те кобылу, те быков, те плуг, те трактор ухандокали?! Ослабнеть! Армия без харчей и корма лошадям! Так просто ли это разгильдяйство? Нет! Нет, Трофимушка! Это… Вред! Это вредительство нашей стране в целом!
Он отошел к окну, зашторил поплотнее отвернутый угол казенной зеленой занавески, отчего-то провел пальцем по давно некрашеному подоконнику и продолжал уже громче:
- А на каком таком историческом этапе у нас наносится такой вред? А?!
Трофим было и рот раскрыл:
- Тебе, Григорий Панкратыч, на митингах высту…
- А на том историческом этапе, што нам, дорогой мой боевой товарищ Трофимка, теперя не то што годы, у нас кажный денек на счету! Ты видишь, как мировой капитал и фашисты…
Тут уже перебил Трофим, не подымаясь с табурета и испуганно вращая удивленными зрачками:
- Так… Што ж… Теперя…. Панкратыч нам… Всех воров и барыг под пятьдесят восьмую подводить? И кражу велосипеда?
- А што? – Гришка медленно прошелся по кабинету, - это еще у кого украли! Вот… Ежели, к примеру, велик увели у какой-то маньки-многостаночницы, то это одно. И хрен с ней! Она своей, гм, своим причинным местом еще один велосипед заработаеть! А ежели украли велосипед у колхозного землемера? С какой целью? Расстроить ево работу! Тот же вред! Ты понял? Под пятьдесят восемь, и шабаш!
Трофим чуть заметно сощурил широкие восточные глаза, хитровато взглянув на начальника:
- В тридцатой камере сидить Прошка Костогрыз. Ну, тот самый, што… Хм… Снасильничал девку. Уж... Ему-то, бедолаге, как тут пятьдесят восемь притулить?
- Эх ты, следак. Где твое классовое сознание? Девка та была… - довольно ухмыльнулся Гришка, облизнув сухие губы, - комсомолочка небось?
- А хрен ее знаеть, в деле энтого момента нету.
- Так вот надо, што б такие моменты, Трофимушка, были в кажном деле. В кажном! И шабаш. А Костогрызу, брат, гораздо сподручнее как раз по пятьдесят восемь в лагерь загреметь, чем по своей статье. Ему теперя в лагере за ту комсомолочку урки так очко развальцують, што мало не покажется. Меняй ему статью, век благодарить станет.
Трофим тщедушно расхохотался, покачивая головой и скаля ровные ряды желтых прокуренных зубов.
Григорий широко улыбнулся, но тут же посуровел и сказал уже другим, глухим голосом:
- Иди, работай, а у меня еще один… подследственный.
Едва за Денискиным затворилась дверь, он подошел к громадному, на пол-стены коричневому сейфу и, открыв его малую дверцу, взял в руку тонкую папку, недавно заведенную и еще пахнущую типографской краской.
Бросил небрежно папку на стол, прошелся, разминая затекшие ноги по кабинету, в раздумьях остановился у окна, сквозь толстую облезлую решетку вглядываясь в быстро надвигающиеся осенние сумерки.
Когда на прошлой неделе ему принесли свежие дела на вновь поступивших в ДПЗ, он, бегло просматривая только фамилии на обложках, вдруг остановился и замер на одной фамилии, это была женщина, учитель истории из слободской средней школы.
… Ионова Марина Александровна, Ионова Марина, Марина… Рожденная в станице Великокняжеской, отец Ионов.., мать…
Такое знакомое имя. Такое знакомое… Как-то так, остро, глубоко врезавшееся в память. Но… Где?
Где, на каких своих дорожках встречал он эту Ионову Марину? Такое знакомое имя, все-же… Ионова. Ионов. Ионов?
Он тогда открыл дело, внимательно всмотрелся в фото обвиняемой, но как ни бился, не нашел ни одной знакомой черты в простоволосой, с короткой стрижкой женщине с чуть вздернутым тонким носом на испуганном худощавом лице, вчитался в короткий текст первого допроса.
По доносу некоего Резвухина, коридорного этой же школы, инвалида Гражданской войны, Ионова давала на уроках старшим классам суть теории перманентной революции Троцкого. И причем делала это не таясь, требуя домашние задания, ставя отметки, ну и все, как в школе…
Ионова, Ионова Марина… Давно, давно… Может, в Империалистическую? Та не-е-е... Может, в Гражданскую?
И вдруг из мутного тумана тех тяжких лет опять навалился, придавил грудь, ясно возвиделся ему набеленный, густо засиженный мухами потолок в низенькой мужичьей хате, мелькнули перед ним золотые погоны и желтое, с кровавой юшкой на треснутых губах осунувшееся лицо умирающего поручика Ионова, ясно услыхал он клокочущий, какой-то уже потусторонний, его сиплый голос:
- Страшный ты человек, Григорий… Страш-ный, чер-ный… Дочь… У меня осталась… Дочь. В Великокняжеской, Ионова… Марина. Ты уж, не обидь, коли где встретишь.
У Григория перехватило дух:
- Эх, до чего же ты круглая, мать-земля наша… Вот так да.
Растворил пошире холодную дверь:
- Дежурный! Веди из девятой гражданку Ионову!
А сам углубился в дело. Что эта еще натворила?
Восьмого года рождения. Сирота. Детдомовская. Не замужем. Детей нет. Показала на предварительном допросе, что вовсе не приобщала четвертый класс ни к какому троцкизму, а просто давала то, что есть в программе, написано в учебниках…
Не подымая головы, сказал твердо:
- Дежурный, свободен!
Перед ним, переминаясь и безвольно опустив к полу руки с тонкими длинными пальцами, виновато опустив глаза, стояла невысокая худенькая женщина в накинутой на острые девичьи плечи старой шерстяной шали.
Гришка медленно навел на нее желтый пучок света из лампы:
- Садитесь.
Та, прикрывая ладонью лицо от света, вдруг раскраснелась и робко опустилась на край табурета, мелко заерзала ногами, обутыми в явно великоватые для нее заношенные ботинки.
- Вы есть Ионова Марина Александровна, девятьсот пятнадцатого года рождения?
- Гм… Да, это… я.
- Где Вы работаете? - и повысил голос, - мне отвечать четко, по существу!
Ионова подняла воспаленные от бессонницы большие серые глаза, глухо всхлипнув, ответила:
- Работаю я… Учителем истории. В первой школе.
- Хорошо. Вы допускали на своих уроках пропаганду… вредительских идей троцкизма? – Григорий пристально всмотрелся в осунувшееся, посеревшее лицо. Совсем девчонка. Некрасивая. Худосочная, характер слабенький. Пропадет в лагере, если и вовсе «оперативная тройка» не определит ей теперь вышку… Ну, или суд с адвокатом.
- Так допускали или нет?!
- Нет, я говорила только… то, что написано в учебнике Шестакова…
- А что там написано на этот счет? – Гришка чуть заметно усмехнулся, поднял голову:
- Дежурный!
В кабинет просунулась голова милиционера в короткой белой буденовке. Приторный запах чеснока быстро дохнул внутрь.
- Ляпунов! Ты опять… жрешь на посту?! Мигом пошли вестового в первую школу и срочно доставить мне, э-э-э, учебник истории для старших классов. Только быстро!
Ионова казалась еще меньше, потому что, как-то сжавшись, втянувши голову в плечи, сидела, чуть заметно раскачиваясь. Лицо ее было бледно, плечи заметно дрожали. Шаль, незаметно для себя, она стащила с плеч и теперь комкала ее на коленях мелко дрожащими пальцами.
Гришка налил из графина, протянул ей стакан:
- Выпейте воды и… не волнуйтесь... Вы так. Разберемся. А пока… Советую Вам говорить только правду.
- Да… Я и говорю… Я говорила… Что Троцкий враг, убийца. Как и пишут в «Правде» все я и говорила… А потом… Потом…
Она запнулась, поджала губы и умолкла.
- У меня в шестнадцатой камере сидят четверо мальчишек, тринадцати и четырнадцати лет. Играли на улице в Троцкого, Бухарина, Рыкова и… Сталина. Вы меня понимаете? А теперь они сидят. Мальчишки. Есть заявление и - они уже сидят.
Гришка пристально всмотрелся в лицо Ионовой, сжав губы, и уже глуше добавил:
- И уже у меня они. Донесли, что «Троцкий» у них всегда побеждает «Сталина». По Указу Политбюро Це-Ка партии от седьмого апреля тридцать пятого года… Ничего хорошего их теперь не ждет! А они – мальчишки. Мамки им теперь передачки носят!
Ионова вдруг тонко, по-бабьи завыла, стыдливо закрывая мокрое лицо уголком шали.
- Свободен пока, - Григорий кивком головы отпустил вестового и раскрыл доставленный учебник. Перекинул несколько страниц:
- Ага, вот здесь… Читаю Вам, гражданка Ионова, - медленно выговаривая слова, проговорил Гришка, - что же ИМЕННО написано в учебнике. Краткого курса. Под редакцией профессора, этого, - он мельком взглянул на темную обложку, - Шестакова А. Вэ. А потом, с Вашего позволения, я Вам прочту, что в Вашем деле написано со слов неграмотного гражданина Резвухина. Хорошо?
Ионова молча кивнула и опять беззвучно разрыдалась, мелко тряся русой головой со строгим пробором.
- … они, друзья Троцкого, Зиновьева и Каменева, а с ними Рыков и Бухарин… злодейски убили … Сергея Мироновича Кирова. Они же, - Гришка поднял голову, нахмурился:
- Да успокойтесь Вы!
Ионова вздрогнула, выпрямилась, вытерла краем шали мокрые глаза и притихла.
-… они же добились смерти великого русского писателя Максима Горького… Умертвили Куйбышева, Менжинского… Вредили, как могли: портили машины на фабриках и заводах, взрывали шахты, мосты. Мечтали об уничтожении совхозов, о разрушении нашего могучего колхозного хозяйства… Мечтали нашу богатую Советскую Украину, - Гришка многозначительно поднял вверх большой палец, - отдать немцам, а Дальний Восток – японцам. Они мечтали о войне и военном поражении СССР.
Он умолк, поднял голову, с чуть заметным удивлением всмотрелся в Ионову. Уже совершенно спокойная, с невозмутимым лицом она вдруг поднялась с табурета и, выпрямившись, твердо закончила текст по памяти:
- Советская власть беспощадно и своевременно уничтожила врагов советского народа. В СССР победил социализм!
- Ну вот, видите… Все и сами знаете. Садитесь! - Гришка повеселел, открыл дело, отодвинул учебник, но опять нахмурился и стал читать:
- « Она же, учительница Ионова Эм. А. говорила деткам, что Троцкий был истинным создателем нашей непобедимой Красной Армии, товарищи Ленин и Сталин тут не при чем. Так же говорила, что без Троцкого Красную Армию враз… одолели бы белогвардейцы и казаки…»
Гришка с силой захлопнул дело, ударил широкой ладонью по нему так, что Ионова вздрогнула и сжалась на табурете. Прошипел, багровея:
- Здесь написано… Со слов участника… Ты, дур-р-ра, хоть… понимаешь, что тут написано?!!
Расставив широко ноги в малиновом галифе, уперев руки в бока, он уже стоял над нею как стоит палач над своей жертвой на эшафоте.
- Пятьдесят восемь – десять, Ка-эр пропаганда или агитация тут написана!!! Десять лет… тут написано. И то… Если суд жалостливым окажется!
Ионова с каменным непроницаемым лицом молча сидела на табурете. Глаза ее теперь уже были строгими и сухими.
« Что, что же с нею делать? Вынести на милицейскую тройку? Да пару лет впаять поселения… Опасно, время теперь не то… Этот Резвухин… Или на суд… Секретарь комитета меня побаивается, он вот-вот и сам загремит, скорее всего, теперь всех шеболдаевцев чистят… А вот… Прокурора не уговорить, человек новый, опасно. Что же делать-то с тобой, Ионова Марина, учитель нашей советской истории, дочь белогвардейского офицера, которому я обещался?»
Он полистал папку, ничего не читая.
- А Вы… Член комсомольской организации?
Вдруг она встала и с тем же каменным лицом, глядя в серую стену твердо сказала:
- Да, разумеется. Я вижу, Вы всего не знаете… Он… Этот Резвухин, меня домогался. Этот противный мерзавец инвалид. И сказал, что сгноит в лагере если я… ну, в общем… Ну, Вы понимаете... Не буду с ним… спать.
Григорий аж вздрогнул от неожиданности, поднял удивленные глаза на арестантку:
- Домогался? Так... Што ж… Напишите заявление. А впрочем…
«Что такое «домогался», кто тебе поверит, когда ты, дур-ра, на уроках форменный троцкизм проповедуешь… Ну дала бы этому Резвухину, што ли… Ведь не красотка. Мужики, небось, и не глядят. »
Что же делать?
Решение пришло само собой.
«Я ему устрою молоденькую бабу… Внукам и правнукам закажеть, падла!»
- Сядьте. Я вижу, Вы не виноваты. Вот Вам я выписал пропуск, идите домой. Постарайтесь три-четыре дня не выходить из дома. Для всех Вы пока… У нас. А там поглядим.
Едва она ушла, Григорий раскрыл дверь:
- Дежурный! Где сегодня Хломов? Пригласи мне севодня ево…, - он мельком взглянул на часы, уже показывающие полночь, - завтра, на восемь утра!
Едва одел тужурку и нахлобучил фуражку, уже и дверь открыл, да пришлось вернуться.
Зазвонил телефон, в трубке замурлыкал голос майора НКВД Распопова, дежурного по области:
- Остапенко? Не спишь? Работаешь? Да-да. Гриша, тут у нас по делу право-троцкистов и бело-казаков всплыли кой-какие моменты. Нужен хороший оперативный работник. Тебе приказом по УНКВД велено прибыть завтра к шести вечера в Управление. Сдай дела… Ты временно сдай дела капитану Приходько, тут одной неделей не управимся.
- Понял, - буркнул в трубку Гришка, - буду.
Он медленно положил трубку, рука как-то так непривычно вздрогнула.
Распопов, чудом уцелевший после лютых Евдокимовских чисток, как и многие в Управлении области, питая скрытую неприязнь к нему, заслуженному орденоносцу-буденновцу, всегда называл его или казенно по фамилии, и не скрывая какой-то металл в голосе, или, что было уж и вовсе редкостью, по имени-отчеству. А тут вдруг: - Гриша…
Хмурясь, опустился на стул, забарабанил пальцами по столу.
- Заманивают, суки? Или и правда потребовался?
Эх, бросить бы все, да... Вспомнилось отчего-то, как на том самом ипподроме, где взбунтовались во время парада двадцатого года бригады бывшего Сводного корпуса, году в тридцать втором, кажется, узнал Гришку, издаля ведь узнал! сам Семен Михалыч Буденный, послал ординарца за ним, пригласил после скачек к себе.
Поздоровался очень тепло, начал издаля:
- А што там, Григорий, кобылка та... Што я тебе... Отблагодарил... С чубчиком буланым?
Гришка малость оторопел, уж больно простым, земным человеком так и остался Буденный, но в руки себя взял и отчеканил, как на разводе:
- Отличная кобыла, товарищ Буденный! Я на ней... Банду взял! - соврал, нагловато улыбаясь и невозмутимо глядя в глаза Буденного.
Выпили. Еще пять раз выпили. Посмеялись, поговорили.
Провожая Гришку, Семен Михайлович вдруг привлек его к самому лицу и, хоть никого рядом вроде и не было, прошипел в самое ухо:
- Ты, Григорий, вот чево... Ежели там чево... Времечко такое… Ну, сам знаешь... Дело такое. Шумни! Буденный обид не прощает. Но и добро - Буденный помнит!
Эх…Заманивают, дураку понятно.
Но делать нечего, приказ есть приказ. А дела… Есть еще одно дело.
Он достал папиросу, закурил, не спеша обдумывая обстановку.
Всплыли вдруг в памяти как-то слыханные им по радио слова первого секретаря Азово-Черноморского крайкома Евдокимова: не надо, мол, оставлять на свободе близких родственников арестованных врагов народа. Они с одной стороны будут мешать работе следствия, требуя соблюдения советских законов и освобождения своих близких, а с другой стороны, они же могут выступать источником возмущения общественного мнения против работы органов.
Эх, Евдокимов, Евдокимов, чекист Евдокимов... Да если и дальше так пойдет, то и тебе не сносить головы...
Несколько дней назад, уже после того райкомовского разноса, поздно вечером, когда Ольга уже захлопнула свою обычную книгу и поднялась, чтобы потушить в спальне свет, он каким-то уж будничным голосом вдруг сказал тихо:
- Надо бы нам, Оля... развестись.
Она повернула голову и распущенные ее волосы медленно потекли по плечам, а голос ее дрогнул:
- Как... развестись? Ты... Ты встретил другую, Гриша?
Гришка поднялся, привлек ее к себе и, немного смутившись, добавил, глядя ей в глаза:
- Я тебя любил. Люблю! И буду всегда любить! И беречь. И именно поэтому нам и надо... Теперь оформить развод. И как можно быстрее!
Ольга села на край кровати, глядя куда-то сквозь стену и беспомощно опустив на колени мелко подрагивающие руки. Глухо проговорила:
- Ну, тогда изволь объясниться, Гриша. Мало нам... досталось...
Он взял ее за плечи и, когда ее наполненные слезами глаза встретились с его твердым взглядом, заговорил, медленно подбирая каждое слово:
- Скоро, может быть... Очень скоро. Меня могут... Арестовать, Оля!
- Ка-а-ак?! Тебя?! За что?! – шепотом прокричала она и в ужасе отшатнулась, а он, еще крепче сжав свои ладони на ее плечах, невозмутимо продолжал:
- Дело обычное. Теперь много наших... сажают. Чистка идет. И мне на последнем заседании райкома уже... Ну в общем, прозвенел звоночек!
- Но... Разводиться! При чем тут...
- Ты что, не понимаешь?! - он отошел к окну, закурил, и уже другим, каким-то не своим голосом, продолжал:
- Если я... Да... Если меня ТУДА отправят... Ты и наши дети тут же становятся ЧСИР! Член семьи изменника Родины! По приказу НКВД за номером два ноля четыре восемь шесть! И вы то же подлежите... Ну в общем, - он отвернулся к стене, - до восьми лет в лагерь! А Максимку, как несовершеннолетнего, так вообще, в детдом... А так...
Склонив голову, в одной ночной рубашке, она уже молча сидела за столом. Сухо выдавила только:
- Что... А так?
- А так, - он закурил опять, едва затушив недокуренный окурок, - тебя или вообще не тронут, ибо ты мне... никто. Понимаешь? Или, согласно другого Приказа за номером два ноля шесть восемь девять, тебя могут арестовать только, если докажут, что ты... В общем, или знала, да не донесла или поддерживала и помогала...
- Что знала, Гриша? Кому... Я помогала?! Что я не донесла?
- Оля, успокойся. Прошу. Да, нормальному человеку это понять, конечно, трудно… Это понять невозможно! Но… А так, в случае чего... Мы с тобой люди посторонние. И мы... Не живем уже... вместе.
- Да нас же весь город знает! – в отчаянии всплеснула она руками и тут же поникла:
- Абсурд. Театр. Бред какой-то...
- Оля, мы должны это сделать. Я понимаю, может быть это... Напрасно и уже теперь нам не поможет... Но ведь... Надо же что-то делать! Ну... Хоть что-то надо делать!
Она в задумчивости сидела на кровати, свесив босые ноги на связанную ею на дежурствах цветную лоскутковую дорожку. Наконец глухим, чужим, не своим голосом произнесла:
- Ну, раз надо… Только ради... Максимки. Ради детей!
Он закурил опять и снова приоткрыл дверь:
- Дежурный! Хломова срочно!
Было уже за далеко полночь, когда лейтенант Хломов, громадный детина с тщедушным лицом сельского гармониста, втолкнул в подвальный кабинет сонного, оторопевшего и сильно хромающего старика Резвухина. Тот, сгорбившись, нервно теребил в руках рваный треух, тяжело и сипло дыша и блестя слезящимися глазами.
«Э-эх! Тебе осталося тока по девочкам шляться, старый ты кобель…»
- Вы Резвухин Петр Петрович? Одна тысяча восемьсот восьмидесятого года рождения?
- И… И.. И с-тин-но так, В-в-ваше… Благородие. Я… Хм…
Он вдруг запнулся, дернулся, поднял седую косматую голову:
- Товарищ милиционер.
Гришка, широко усмехнувшись, погрозил пальцем:
- Эх вы, старорежимники! Привычка? Понимаю-с… - он поднялся и, упершись на кулаки, приблизил уже строгое лицо к лицу Резвухина, - а… А может, Вы, потому и ляпнули про «ваше благородие», Резвухин, что таким образом кого-то и теперь Вы иногда называете?
- Ка-ка-каким… таким об-разом? – вытянулось желтое лицо старика и слезящиеся глаза его вдруг стали округлыми от страха.
- Ну… кто к Вам, - Григорий, по-прежнему глядя в упор на Резвухина, спокойно положил окурок в пепельницу, пока не гася его, - приходит время от времени, передавая свои сообщения для городского троцкистского центра?
- Я… Я… Я н-никого… Н-не знаю! Н-ни какова такова… центру! Я… Я! Инвалид! Я… Ветеран!! Я… на деникинских фронтах… Мерз! Я… Кровью!..
- Ну-ну, будет тебе, старый пес. Тут и не такие кололись. Тут на тебя заявление имеется, от гражданки Ионовой. При нем и медсправочка с больнички. Ты знаешь, инвалид, что тебе будет за изнасилование советской учительницы? Комсомолки? Да еще и в… школьной котельной?! Давай, рассказывай, как на духу. Ты в Гражданскую где служил? Только правду!
Резвухин смутился, задышал часто-часто, опустил глаза под седыми мохнатыми бровями:
- В Шестой кавдивизии ! В частях товарища Буден…
- Так-так-так-та-а-ак! Што-то я там тебя, ветеран, сроду не видывал, - Гришка отчего-то повеселел и, чуть заметно подмигнул явно скучающему Хломову:
- А ну, товарищ лейтенант, принеси-ка ты мне… списки личного состава, э-э-э, - он перевел блестящие глаза на Резвухина, - какой бригады или полка Шестой дивизии Первой конной? А, Резвухин?!
Инвалид сидел, низко опустив давно нечесаную косматую голову, чуть подрагивая и сцепив узловатые пальцы рук. Его губы чуть заметно шевелились и было видно, что он в смятении.
- Я жду, дядя! – Гришка встал во весь рост над скрючившимся Резвухиным и тот оказался в его тени, как в полной темноте. Наконец он поднял слезящиеся глаза, чуть слышно проговорил, заикаясь:
- П… Пра-вда в-ваша… А й-й-ежели я… с-с-сознаю-сь… Там, - он поднял палец вверх, - такое мне за-чтет-ся?
Гришка сел за стол, взял в руку перо, строго взглянул на инвалида:
- Торговаться? С Советской властью? Там, дядя, все зачтется. Валяй!
Резвухин сел, выпрямившись, уже другим голосом заговорил:
- Приходили двое, перед Троицыным днем. Во-от. В двадцать пятом годе.
- И ты, кур-р-ва белогвардейская, умолчал, не донес?! – взревел Гришка и хлопнул по столу кулаком, вперив заблестевшие глаза в осунувшееся лицо Резвухина. Тот от неожиданности подскочил на табурете, опираясь на его края ладонями и пробуя поймать уходящий из-под своих ног каменный пол следственной части. В его горле клокотали какие-то бессвязные слова, но выдавить из себя он так ничего и не мог.
- Какой же ты… жидкий-то, на расправу, дядя.
Гришка спокойно прошелся по кабинету, с любопытством всматриваясь в дрожащие желтые щеки подследственного. Наконец он остановился возле стола, взял в руки первую подвернувшуюся папку:
- Гляди. Вот тут – тут… Показания тех… Кто тебя побеспокоил в двадцать пятом годе. Мы их взяли, они уже… далеко отсюда. А вот тут, вот тут - он раскрыл папку с доносом на Ионову, - твой гнусный донос на честную советскую учительницу, отказавшую тебе, пес, в близости! И ты, падла продажная, сейчас возьмешь в руки перо и напишешь сам, своей рукой, што… Просто хотел опорочить ее за отказ… войти с тобой в связь. Эту, интимную связь!
- Так она и правду, говорила…
- Следствие разобралось в твоем доносе! Со слов всех до единого учеников старшего класса, всех до одного, инвалид! – Гришка назидательно поднял вверх большой палец, - говорила Ионова только то, что написано вот в этом, - он поднял книгу, - советском учебнике и не тебе, продажная ты собака, судить, где революция, а где контрреволюция! – Гришка наклонился почти вплотную к втянутой в подрагивающие плечи голове Резвухина, усы его встопорщились и Резвухин, краем глаза заметив эти усы, сжался и приготовился к удару.
- А што касаемо тебя, дезертирская морда… Мы проверили, тебя и близко никогда не было в героической Шестой дивизии. И вообще, в Красной армии! И посему, ты останешься пока… у нас. И еще. Я теперь уеду в командировку… Советую тебе, гражданин Резвухин, про Ионову забыть, и делать все, чтоб самому хоть не попасть под рас-стрель-ну-ю ста-тью. Держи перо и бумагу и не вздумай мне кобениться! Пиши! Спасай себя, дурень.
Григорий решил не прощаться. Авось, да и вывезет! Да и времени уже не оставалось. Позвонил с вокзала Ольге, сказал, как будет возможность, пришлет весточку. И все.
Потом позвонил Митрофану, тот с уголовкой давно завязал, женился даже и работал теперь в ресторане на набережной:
- Сегодня вторник, а в пятницу я тебе позвоню. Ежели не позвоню, ищи меня сам знаешь, где! В той гостинице, где мы с тобой познакомились.
Тот понимающе хмыкнул и заржал в трубку, как сивый мерин на попас:
- Што, Панкратыч… Поприжали и тебя твои большевички?..
- Ты не гунди! Передачки будешь носить?
- Чубчик... Чубчик... Чубчик ку-че-ря-я-вый. Не кипишуй, Григорий Панкратыч! Скажешь, мы ту гостиницу разнесем по кирпичику и тебя вынесем!
Капитану Приходько сдал текущие дела, Дело Ионовой сжег сам, приказал ему Резвухина подробно поспрашивать, где же он был в Гражданскую, взять его чистосердечные признания в Дело, а дня через два инвалида отпустить на все четыре, ничего не объясняя. Пусть покуражится, как карасик на крючке, авось успокоится.
Едва в сереющих сумерках вагон Сталинградского поезда плавно тронулся с выложенного диким камнем перрона, Гришка задернул занавеску и, отгоняя всякие нехорошие думки, устало завалился спать. Снились ему под мерный перестук колесных пар все какие-то бабочки цветастые да дальние мерцающие огоньки.
И когда, едва он спрыгнул на перрон ростовского вокзала, тут же молча подхватили его под локти и повели к черной машине двое громил в штатском, усмехнулся себе в усы и пробормотал, вроде как сам себе:
- Эх ты… Долетался? Мотылек! Чуб-чик, чуб-чик... Чуб-чик ку-че-ря-я-я-вый!
Заморосил скупой холодный дождик. Почти пустой перрон тут же почернел и матово заблестел. Издали долетел протяжный гудок паровоза.
Редкие в этот ранний час прохожие с удивлением наблюдали, как двое гражданских в одинаковых серых плащах заламывают руки за спину милиционеру, выдирая из его кобура револьвер, спешно ведут его к новенькой черной машине, а тот, вовсе не противясь, все улыбался и напевал себе что-то под нос.
На томном излете осенней прохладной ночки, когда и ленивого солнышка-то еще не видать, а только полыхнет желтое зарево по-над загоном, когда и росы лазурные еще толком не упали дымчатой паутиной на луга и пади – так спокойно, так сладко спится председателю колхоза, страсть!
До полуночи все не спал Андрей, ворочался – то старая Митрошиха из думок не выходит - и сама доить не хочеть коровок колхозных и молодок круг себя подбиваеть на саботаж. Дура! Надо бы завтра ей хвоста накрутить, а то это дело может нехорошо закончиться - уголовным сроком. Да еще… Вон на дальней Панкратовой заимке отчего-то овес пока не всходить. Уж пора бы. Семена хорошие, влага там есть, хучь и скупая, а от речки по утрам роса падает. Не дай Бог не взойдеть, план по поставке овса в Красную армию не выполнишь – еще и вредительство пришьют. Тут и без греха виноватый, а то, так...
Сидел-сидел, курил перед давно затухшей печью, думки думал. Как же он взойдет, овес-то, коли ни одной капельки дождя так и не капнуло? Да и сеяли, почитай, в сухую землю.
За полночь тихонько лег, Надежда, жена, только что-то сердито пробормотала во сне.
И тут же провалился в сон. Тот же дядя Панкрат, кузнец, сидит в своем задубелом фартуке перед кузней на лавочке, седой, как лунь, сгорбился, что-то так прутиком рисует на песке. А кругом – благодать Божья! Тепленько-то как… Почки распускаются, кой-где уж картошка тянет востренькие свои листочки к божьему свету, всходит. И тихо-тихо так. А Андрей рядышком мостится, шарит-шарит по карманам – нету кисета.
- Што ж ты, Андрюшка, ко мне не идешь в молотобои? – кряхтит дядя Панкрат, пряча скупую свою усмешку в бороду свою косматую, щурясь на солнышко и глядит поверх Андреевой головы, глядит куда-то вдаль, - я уже и ждать – пождать тебя замаялся…
- Так... Беда у меня, дядя Панкрат, - говорит Андрей и голоса своего не узнает, говорит сам, а голос другой, чужой чей-то, - на твоей дальней заимке, што по Лозоревой балочке, овес-то и не всходить.
Дядя Панкрат задумчиво шамкает беззубым ртом, задирает к небушку бороду свою нечесанную, радостно так улыбается:
- От чего же не всходит-то? Завсегда там добрый всход был. Я, милок, кадысь глухими ночами да с двумя брюхатыми девками ту самую заимку сеял… От разверстки тайком, а все ж отсеялся. А какой хлебушек тогда вырос!
И опять уткнулся себе в землю. Палочкой все песок ковыряет. А песок теперь и не песок вовсе, а шлак да сажа!
- Не всходить, дядя Панкрат, и все тут… И семена были добрые…
Дядя Панкрат вдруг поднимает свое лицо, и не лицо это вовсе, а искаженное злобой не его, чужое какое-то, бородато-усатое рыло, скалится по-волчьи и шипит, шипит, кривя красные губы, как змея подколодная:
- А ты… не лезь кочеток - на чужой шесток!! Не лезь! Не лезь!
И отдается, аукается, летит по округе эхом долгим:
- Шесток! …ток! …ток!...
Оцепенел от видения этого, в смятении еще раз огляделся Андрей, а ведь и нету уже ни дяди Панкрата, ни скамейки, ни картошки… Только раскатисто доносится из балки стук его молотка по наковальне. Да так явственно, так забористо, что у Андрея аж глаза сами и открылись.
Вздрогнул председатель, аж привскочил с кровати: из приоткрытого окошка, теребя цветастую занавеску, ранний колючий ветерок в комнату просится. А с ним…
Стук-перестук! Бим-бом! Бим-бом-м-м!
Что такое?
Выскочил в одном исподнем на улицу Андрей, прислушался. Вроде тихо.
Сплюнул, вернулся в хату. Вот наваждение-то…
- Што там, Андрон, - заворочалась сонная женка, - петухи и те… спять … А ты зорюешь…
- А-а, - вроде как нехотя отмахнулся Андрей, - дядька Панкрат-кузнец покойный снился, к дождику, видать. А то и к месту: на заимке Панкратовой овес никак не всходить. Одни встрехи. То тут, то там.
Попил из ведра водицы. Вышел, глотнул воздуха свежего, рясного. Разинул снова от удивления рот:
- Дзинь-бомм!! Дзинь-бомм – опять донеслось из-под балочки.
- Т-твою ма-ать! Та это ж... В кузне куют!
Вот те и сон. В руку!
Конь приветливо всхрапнул под навесом, почуяв хозяина. Хотел Ветерка подседлать, да махнул рукой, пехом побежал низом, по-над балочкой. А там мирно беседуют друг с дружкой, веселятся-хохочут над наковальней легкий молоток с тяжелым молотом:
- Дзинь-бом! Дзинь-бом!
- Да твою ж ма-а-ать!! Не снится ли?! Аль пацаны сорвали замок да и балують? Ну, я вам!..
Кузня кузнеца Панкрата под широко разросшейся шелковицей, с набок покосившейся жестяной крышей уже не казалась тем заброшенным строением, что была раньше, когда Андрей, правясь в колхозные поля, объезжал ее боком, каждый раз сетуя, что вот, нет у них на Песчанке своего кузнеца…
Приходилось везти каждый пустяк – лемех там или боронку, или аж в Ольшанку, к тамошним мастерам, или на станцию.
- Дзин-нь-бом-м! – радостно пел и куда – то звал металл.
- Ах-ты, Хос-спо-ди… Да не снится ли? Ить кует! Кует, што б я пропал!
Обшарпанная, уже косо обвисшая за эти годы, заскорузлая дверь шириною с метр, была распахнута настежь. Налетавший с низины степной ветерок слабо, со скрипом, колыхал ее туда-сюда. Оттуда пахнуло свежей окалиной и терпким теплым духом древесного угля.
Пригнувшись, Андрей уверенно шагнул вовнутрь.
В полутьме увидел согнутого над горнушкой кузнеца – в том самом кожаном переднике, что раньше надевал покойный Панкрат. Тот, услыхавши скрип двери, медленно разогнулся, обернул лицо.
Андрей от неожиданности аж отшатнулся: в него спокойно смотрели те же глубокие остапенковские глаза из-под густых бровей, тот же широкий лоб и панкратовский подбородок…
- Я предколхоза… тутошний, - держась за почерневший косяк, он невольно остановился но пороге, все еще всматриваясь в незнакомца, - а тебя, мил человек, и спрашивать не стану, и так вижу. Ты, небось – Остапенко?
Тот опустил голову, улыбнулся, вытер широкой ладонью потное лицо:
- Я…
Вдруг одернулся и быстро сказал:
- Я внук нашево дедули, ну… Панкрата-кузнеца. Правильно Вы говорите, Остапенко.
Андрей уже уверенно прошел в середину кузни, до самого дна легких томно вдыхая тонкий запах свежей окалины, присел на старый обчуханый пень, шмыгнул носом:
- И ты... Кажись, Петюня? – и вдруг, невольно смерив косую сажень в плечах парня под два метра, поправился, закашлявши, - Гм… Петр? А меня ты помнишь? Нет, конешно. Што там батя? Григорий? Жив-здоров?
Парень смутился, как-то сник, опустил широкие плечи, отвернулся к закопченной стене.
- Посадили ево. Отца-то. Сидить теперь... в Ростове.
- Ково… посадили, - сглотнул сухой ком Андрей, - Ко-во? Гришку?! Орденоносца? Буденновца?!
- От за то и посадили. Припомнили, видать, ему ево службу при этом... Как ево… Думенке.
- От... горе-то! – Андрей помолчал, достал кисет, закуривать не стал, а, отчего-то размявши его в ладони положил обратно.
- А ты?
- А што я... Я хотел в армию пойти, границу держать. Как товарищ Карацупа…
- Ты, Петюня… Петя… Ты вот што, - Андрей смущенно опустил глаза, достал опять кисет и тихо сказал, глядя в проем полуоткрытой двери:
- Ты об энтом, ну, про то, што сидить батя-то… Никому более… Не…
- Та знаю, дядя Андрей. Мне батя, перед тем, как ево… забрали и говорить:
- Ступай, сын, в нашу Песчанку. Она тя не выдасть. Хучь ты, да спасешься. Скажешься там пришлым, ноне таких много по свету шляется. Первое время остановись в нашей кузне, какая-никакая, а все ж крыша, а там… Найди там председателя Андрея, ему уж скажи правду. Он пособит.
- Н-ну… Н-ну… дела-а-а! - Андрей сел на колоду, обхватил лысеющую голову жилистыми руками, - если даже таких… беруть. Што ж он сделал-то… Гриша. Супротив Советской власти? А?! – поднял он глаза, полные слез, - ить… Он же сам ее… И сберег от... Беляков? Што же это… делается-то…
Он еще с минуту отрешенно глядел куда-то в дальний темный угол, а потом заметно заволновался, хлопнул ладонями по коленям, поднялся и тихо заговорил:
- Ты это… Ты не думай. Там разберутся. Ты… Ты на хуторе никому пока не показался? И… И не показывайся пока никому! Тут дело непростое, парень.
- Што так, дядя Андрей? Мне батя так и сказал, найди Андрея, он…
- Та так, так… Оно так, - Андрей устало махнул рукой, - все так. Мы с твоим батей с мальства пылюку по нашей улице голыми своими драными пятками месили. Вместе зареченских мутузили, вместе и по морде отхватывали. И вот ведь какая штука! Задирал всегда Гриня! На империалистическую то же вместе нас забрали.
- Батя рассказывал…
- Башкой твой батя никогда не думал! На рожон лез! А куды он пропал с эшелону, твой батя тебе не обсказывал? – вдруг твердо перебил Петра председатель, - нет? Это ж не Гриня, ежели куды не влезеть! Сядь, расскажу.
Он присел на колоду, достал обратно свой кисет, неспешно скатал, обслюнявил и раскурил самокрут, выпустил с глухим кашлем дымок:
- Вот, нельзя мне курить, а я курю… Та и Надюха..., ну женка моя, ругаеть, што курю. А бросить не могу! Так слухай, парень. Забрили нас в солдаты, загнали в вагоны телячьи. Повезли. Ссадили ночью нас на станции, кажется, Лихая. Сказали, будете ждать еще команду, пока не наберется сколько нужно. Расселили в казарме пожарников. Гляжу, Гриня мой день нудится, два нудится, а отчего тоска - не говорит. А под вечерок глядь - и вовсе пропал. Утром – нету! Обедать – нету Грини! Я – к подпрапорщику, так и так, земляк пропал. «Да нахамил офицеру твой земеля, на гауптвахте сидит! Десять суток влепили!» - отвечает. Ну, я дело известное – прикупил в лавке пряников, вареных яичек, сала шматок – да и пошел на гарнизонную «губу», не допущу же я, чтоб дружок мой на баланде там сидел. Спрашиваю, мне такого-то. «Нету тут такого!» - говорят. Вот те раз! Я в разнос пошел, не могеть такого быть кричу, тута он! Нету и все, отвечает дежурный. Да еще грозится и меня прикрыть за неуважение. А потом вышел один вольняшка, да и говорит: ты за ево не сильно-то убивайся. Он кому надо золотой перстень всунул, да и сгинул в неизвестном направлении.
И пошел я обратно, пряники те хлопцам раздал, поминайте, мол, родню мою… А Гриня, батя твой, через недельку объявился. Худющий, но собой довольный. Где ты был, Гриша, спрашивается? А?
Петр все это слушал тихо, слегка наклонив с широких остапенковских плеч крупную, вихрастую, как у мальчишки голову вперед.
Андрей умолк, поймал этот невозмутимый, сильный взгляд.
Задумался. И было от чего!
Был тут на днях оперуполномоченный из Сальска. Пил, ел. Очень уж нахваливал сметанку. Да… Все про них, про Остапенковых, расспрашивал. Крупную птицу взяли, мол. Из троцкистов. Заговор, враги. Ты, мол, Председатель, ежели чего, шумни, мол… Может, узнаешь чего там…
А тут... Петя объявился. И што же теперь делать?!
Но кузнец позарез нужон! Нету дела без кузнеца, нету. С каждой мелочью отправляет председатель Андрей бричку на станцию. Или в Ольшанку - к тамошним кузнецам.
С Гриней друзья были с мальства самого. И… Гриня – враг?! Продать... Родину? Продать дружбу?
Не верю! Ошибка!!
Он вдруг вскочил, багровея, прижал парня локтем к закопченной каменной стенке кузни, любовно сложенной еще его дедом:
- Ты, хлопец… Ты! Чего хочешь?!.. Зачем пришел?
Тот хрипел, разведя жилистые руки и пытаясь вдохнуть воздуха. Наконец, прошептал прямо в ухо Андрея:
- Я… Это… Дядя Андр… Крест хочу сковать… На могилку деду Панкрату. Железный крест… Штобы надолго… Люди видели. А потом... Уйду, ежели...
У Андрея и поджилки затряслись. Сник вдруг, подошел к горнушке, взял в руку кайло.
Сухой ком сдавил глотку, дышать стало нечем. Кайлом воткнул в пылающую отдушину горна, повернулся к парню:
- Ну так и… Куй, кузнец!!! Меня када-то твой дедуня… тоже ть, к себе в молотобои звал. Када еще единолично жили, а я тада с фронта пришел, то есть из госпиталя, после тифа.
У Петьки и глаза заблестели, улыбка скользнула по губам:
- И чево – пошел?
- Та куды там! – махнул рукой председатель, - меня тада ветер шатал, как былинку... Люди кормили, хто шо подасть… Я те продухтов вечером пришлю. И, - он бегло осмотрел голый топчан в углу, - матрас какой-никакой. Так што ты... Кошуйся, кузнец! Пока. А там поглядим.
Красный с широким прищуром глаз безразлично глядит с воли в зарешеченное окно. На мерно двигающихся губах – желтая пена и кусочки тонкой травы.
- Ишь ты… На территорию лошадей-то не пускають… Отчево бы это, а? Штоб часом не подседлал никто?
Гришка, превозмогая острую боль в выбитом накануне на допросе плече, подвинулся ближе к окну, всего на три кирпича поднятом над полом, вытянул, сколько мог руку, потрепал верблюда по вскосмаченной шее:
- Эх ты… Басанка. Буденновец. Небось.
Верблюд , не мигая, вперился в него взглядом, но только на пару секунд, а потом равнодушно отвернул рыжую гривастую голову.
- Ну здравствуй, Богатяновка…
Гришка оглядел камеру, криво усмехнулся, с трудом растягивая набрякшие от побоев разбитые губы:
- Не думал, не думал, што еще свидимся… Ан – ить привелося.
Он оглядел обшарпанные стены, потолок. Только решетки сменили, покрепче воткнули. А так… Все, что еще от царя осталось.
Те двое, что арестовали его прямо у подножки вагона Сталинградского поезда, привезли его горотдел НКВД Ростова в трехэтажном, салатного цвета здании. Молча спустили по лестнице в подвал. Там обычно располагались ДПЗ - дома предварительного заключения, а иначе - внутренняя тюрьма. Скомандовали "лицом к стене, руки за спину!" и тщательно обыскали. Отобрали часы, бумажник, сняли ремень, с галифе срезали все железные крючки и пуговицы, один из них при этом протянул Гришке тонкую (на такой не повесишься!) веревку:
- Подвяжись. А то штаны потеряешь.
Долго вели по темному и сырому, с редкими тускло горящими лампочками, узкому коридору. Наконец напротив камеры номер тридцать два опять повернули лицом стене, руки за спину.
С грохотом отворилась тяжелая стальная дверь, матово блеснув недавно прикованным бронированным листом. Из камеры дохнуло крысиной мочой, холодной сыростью и гробовой тишиной.
- Руки!
Гришка протянул скованные на запястьях свои руки и один из конвойных ловко снял наручники, одетые ему на перроне.
Дверь с таким же грохотом затворилась. Он остался в полной темноте.
Рука наивно и по привычке потянулась во внутренний карман за спичками...
На ощупь нашел топчан, сел с краю, глаза потихоньку привыкали к темени и в камере стали проступать стены и углы. Он поднял глаза наверх и понял, что тонкая, очень тонкая струйка света все ж проникает в этот сырой и холодный каменный склеп из-под потолка, являющегося, по-видимому и полом для верхней камеры и разделяющего надвое небольшое зарешеченное с запыленными стеклами оконце.
Он вдруг вспомнил, как вчера при допросе молодой следователь, заметив, что Гришка внимательно оглядывается в кабинете с едкой ухмылочкой процедил:
- Что, убежать хочешь? Не выйдет, дядя. Тут в двадцатом году сам Думенко, враг Советской власти, сидел. Слыхал про такого? Нет? Был такой… Так его вся его дивизия явилась выручить из Богатяновки. И ни-че-во у них не вышло, дядя. Так-то вот.
Верблюд отчего-то двугорбый, каких Гришка отродясь не видывал, подошел совсем близко к окну камеры. Вдруг задний горб его, накрытый старым тряпьем, зашевелился, из-под тряпок вынырнула тонкая полудетская рука и тут же малость оторопевший Гришка увидел, как эта рука, свесившись из-за широкой верблюжьей шеи, вдруг, сквозь решетку, швырнула в камеру туго перетянутый веревкой сверток.
И тут же скрылась. Верблюд, кем-то понукаемый, лениво пережевывая жвачку, медленно отошел на противоположную сторону тюремного дворика.
…Следователь с едва играющей улыбкой на тонких губах говорит медленно и мягко, будто бы кот крадется:
- Вы, обвиняемый Остапенко Григорий Панкратович, являясь оперупономоченным Воронцовского отдела ГПУ, за полный разгром банды белобандитов получили орден Боевого Красного Знамени, так?
Гришка молчит, туго соображая, зачем он про это… Поднимает голову:
- Ну, дали мне орден.
- Хорошо. Но ведь Вы не могли в одиночку разгромить целую банду в триста клинков, ведь нет? И вопрос первый… Кто внутри этой банды Вам помогал?
Гришка смотрит на следователя и удивляется, ну как на такую работу взяли этого наивного сосунка?
- Вы не ответили на вопрос, гражданин Остапенко!
- Никто тогда мне не помогал. Я их заманил… Под ихними пулями. А банду перестреляли на льду хлопцы из…
- Врете!! – следователь нежной плоской ладошкой мягко хлопает по столу, - врете! И по-прежнему выгораживаете поручика царской армии Распекаева, который и помог Вам разгромить ту банду!
Следователь две-три минуты молча не сводит глаз с Гришки, пока его глаза не начинают часто мигать. Гришка молчит, уставившись в пол. На табуретке привинчена к полу всего одна ножка из трех, вырвется легко, шарахнуть ему по черепу, размер его формы вроде подходит…
- Того самого поручика, который Вами был отпущен на все четыре стороны, Остапенко! Вместо того, чтобы привести его в отдел и предать справедливому пролетарскому суду!
- Так ведь… Это была война, война гражданская, гражданин следователь… А на войне, тут… Он временно стал нашим. И здорово помог тогда. А я обещал и слово свое… Сдержал.
Гришка так же смотрит в пол.
- Нет! Нет! Вы хоть знакомы с «Кратким курсом»? В тридцатом году на территории СССР Гражданской войны уже не было! Ну, были отдельные боестолкновения в Средней Азии с несознательными дехканами, а так, весь советский народ… Уже мирно строил социализм. А вам известно, гражданин подследственный, что указанный поручик Распекаев являлся как раз активным исполнителем приговоров красновских судов в Ростове в период временного занятия города деникинскими силами и его руки по локоть в крови ростовских подпольщиков, рабочих и большевиков? А потом он служил у полковника Дроздовского и сотнями, сотнями! Он расстреливал пленных красноармейцев на Кубани? Это палач нашего народа! Вам это было известно? Тогда, когда Вы его отпускали с полной обоймой в револьвере?
- Все-то вы знаете… Не было мне такое известно, конешно…
- Ладно. Не знали. Итак, Вы показали… Что зимой двадцатого года, после разгрома корпуса Думенко на Маныче - Вы заболели тифом и не помните, что было дальше. Так? Очнувшись в марте того же года, Вы тут же примкнули к Шестой дивизии Первой Конной, так?
Следователь вдруг подошел к Гришке очень близко и, нагнувшись к его уху, спросил сладко, как та цыганка у дурачка на базаре:
- А кто, по - Вашему… в те дни убил комиссара… Микеладзе, а?
Гришка поднял невинные глаза младенца:
- Ково? Ми… Микеладзе? Да откуда ж мне…
- Вы что – тогда не знали такого?
Сладкая издевательская улыбочка не сходит с его румяного, ухоженного лица. Гришка это не видит, чувствует и хорошо знает, что это значит. Понятно, что уже десятки свидетелей показали, что Гришка, ординарец комкора Думенко, не только был знаком с комиссаром Микеладзе, но и пил, ел и спал с ними в одном помещении штаба. И эти показания теперь аккуратно подшиты у следователя в той самой толстой папке Гришкиного Дела, которое лежит теперь открытым перед следователем.
- Та… Хто ж ево не знал-то? Нешто ж не понимаем. Знали все. А убили ево, наверно, перепившиеся с Третьей бригады, хто – неизвестно. Он их агитировал в партию, а они ево…
Следователь сел на свой стул, устало откинулся на спинку. Прикрыл глаза.
Ему вдруг в прохладном подвале ростовской ЧеКа стало невыносимо душно, да так, что он аж невольно потянул воротник гимнастерки, высвобождая бронзовую от загара шею из духоты. Душно было от полного непонимания своего подследственного.
Ну ладно б там… Вон, в прошлом месяце отправил он на Соловки майора. На пять лет. Напился, да сдуру изнасиловал помощницу - замужнюю бабу. А та возьми, да и стукни… Но тут…
Тут… Эх! Вот он, легенда НКВД! Герой Гражданской. Герой и наших дней. В одиночку такую банду уничтожил. Вернее, завел под пулеметы. Положено сто двадцать белобандитов с консоставом на лед речки этой, как ее… Маныч? Нет. Под Романцовкой. А! Егорлык! Сам? Не может этого быть! Без помощника тут никак. А помощник со слов свидетеля, некий поручик Распекаев. Значит, были знакомы раньше. Где? И знать бы никто не знал. И служил бы дальше герой, орденоносец. Да только вот этот поручик, чтобы не подохнуть с голодухи в Сербии, выпустил там книжку своих воспоминаний… Где и указал, как он выбрался из цепких лапок смерти в сальских степях. А в Москве зря время не теряют. Взяли ту книжку где следует, да и прочитали. Ой, дурак… Но шьют-то ему не это. Случай с отпущенным им поручиком - это так, зацепка. Да и наказание за это так, пшик... Напавши на след ушедшего в Сербию поручика Распекаева, выявив связь этого поручика с Григорием, пусть и мимолетную, шьют орденоносцу прямое участие в заговоре Шеболдаева, Белобородова и Ароцкера с участием бывших руководителей УНКВД области! Заговор против товарища Сталина с целью убийства его на дачах в районе Туапсе! Нити этого заговора тянутся за границу, в Югославию, к казачьему генералу Збровскому, нити были натянуты через уже расстрелянных Рыкова и Жлобу... В Югославию, точнее, в Сербию, куда и убежал этот Распекаев.
- Так где Вы познакомились с Распекаевым? Вы подпишете, что Вы были с ним знакомы с восемнадцатого года и завербованы им? Убили по его приказу Микеладзе? А когда он оказался в банде э-э, Романцова, он помог Вам уничтожить банду и за это Вы его провели на берег Каспия, где он, как он сам пишет, сел на баркас и отплыл в Персию?
Гришка молчал, угрюмо уставившись в каменный щербатый пол, равнодушно рассматривая на нем глубокие трещины с плохо отмытыми прожилками чьей-то запекшейся крови...
- На Вас есть еще показания, Остапенко. Как Вы объясните свое... чудесное спасение из рук белогвардейской контрразведки после пленения Вас и комполка Гаврилова в апреле девятнадцатого года на Манычской переправе? Комполка белые расстреляли, а вот Вы... По показаниям известного Вам, пока неразоружившегося врага народа Сивогуба, Вы просто были завербованы этой контрразведкой. Вы и дальше будете молчать?
Гришка даже не зрением, а затылком вдруг почувствовал, что конвойный уже стоял позади его спины на расстоянии вытянутой руки чуть правее и Гришка понял, что его сейчас будут бить. Он и сам много-много раз прежде, еще в той, оставшейся теперь в мутном тумане своей жизни, занимал эту позицию, ибо она позволяла наверняка свалить допрашиваемого одним внезапным ударом, втоптать его в пол, подавить его сопротивление, волю и мораль...
Но он оставался спокоен, ожидая удар, не втянул голову в плечи, не сжался и не сцепил зубы.
Тяжелый удар кулака здоровенного конвойного охранника он принял с чуть заметной улыбкой на измученном многодневной бессонницей лице.
И, с маху ударившись виском об этот весь в засохших кровавых шкварках пол, потерял сознание.
Городок Сальск очень небольшой и его быстро облетела весть об аресте врага народа, скрытого троцкиста - начальника райНКВД капитана Остапенко.
Гос-с-поди, как же тяжко, проходя привычным путем по палатам, во время обхода, ощущать на себе эти мимолетные многозначительные взгляды, эти шепотом недосказанные фразы, эти умолкнувшие и тот час онемевшие лица... И отведенные в сторону или опущенные глаза. Тех, кто еще вчера был так добр, так любезен...
Ольга кое-как доработала до вечера.
То, что он уже не вернется, она поняла еще пару дней назад, когда получила звонок от какого-то незнакомца:
- Панкратыча арестовали в Ростове. Велел передать, што б не переживали больно. Выкрутится!
И - гудки в трубке, короткие, острые, в самое сердце.
Директор школы, молоденькая, только что заступившая на место посаженного Гришкой же такого же "троцкиста" Аркадия Ивановича, пришла вечером сама, в дом не вошла, вызвала ее отчего-то в садик, уже романтично шелестящий дружно опадающей после первого заморозка рыжей листвой и, воровито оглядевшись по сторонам, вдруг заплакала, уронив свою красивую кудрявую голову в сплетение тонких девичьих пальцев:
- Вы понимаете, Ольга Нико... на... Я... Я... Не могу... Не должна... Иначе! Не могу-у-у! У... У меня сын, понимаете?! Сын! Да Вы ведь знаете. Вы мне... его прошлым... летом спасли... От сепсиса. Вы, конечно, помните? Алеша Струмилин? Аппендицит лопнул?
- Успокойтесь, милая моя. Ну что Вы, - Ольга взяла в ладони ее распаренное от слез тонкое лицо, улыбнулась, - Алешка? Помню, как же. Хороший такой мальчик, добрый. Ну и... Что я... Чем обязана?
- А теперь я... Должна... Ваш сын... Максимка...
И она опять зарыдала, уже по-детски уткнувшись в колени Ольги.
Дождавшись, пока она выплачется, Ольга взяла ее за ладонь и хотела повести в дом, ибо сквозь скупую садовую листву уже начал накрапывать холодный ноябрьский дождик. Та вдруг отстранила руку, переменившись в лице, выпрямилась и произнесла твердо:
- Парторг нашей школы... Товарищ Телятников велел мне... В общем, чтобы Ваш сын, Ольга Николаевна... Написал отказ от своего отца! Осудил... И… Отрекся!
И испуганными округлившимися глазами вопросительно вперилась в лицо Ольги, сжимая до боли ее ладони.
Ольга отдернула руку, поднялась, отошла к окну. Задернула занавеску, обернулась и с багровеющим лицом тихо выдавила:
- Так вот. Передайте Вы... Этому товарищу... Телкину. Что мой Максим... Его отец... НИ в ЧЕМ НЕ ВИНОВАТ! ОН ВСЕГДА БЫЛ ЗА... СОВЕТСКУЮ ВЛАСТЬ!!! И никто от него никогда не ОТРЕЧЕТСЯ! Его здесь... Любят и ждут!
Уже в дверях директорша школы обернулась и ее, еще минуту назад мокрое от слез лицо вдруг стало жестким и холодным:
- Вы не понимаете... Мы ведь хотели этим и Вас спасти. Это же Вам... приговор! Вы сами...
- Идите, милая. Желаю Вам добра.
Николай Арнольдович, едва Ольга вошла в кабинет главврача больницы, по своему интеллигентному обыкновению не улыбнулся, не поднялся, не предложил ей присесть и даже не ответил на ее едва слышное "здравствуйте, Николай Арнольдович". Он молча отложил в сторону газету и какое-то время внимательно всматривался в ее лицо, словно не зная с чего начать.
Затем он, не отводя равнодушных глаз, полез в ящик стола и вынул оттуда лист бумаги, зачем-то осмотрел его с обеих сторон и так же молча, уже пряча глаза, протянул его Ольге.
- Что это, Николай Арнольдович?
Тот продолжал молчать, затем порывисто поднялся, подошел к распахнутому окну, плотно прикрыл его и, обернувшись заговорил, глядя больше в пол, и только изредка подымая глаза:
- В-видите ли, Ольга Николаевна! Я всегда ценил... Вас, как хорошего хирурга. И прекрасного человека. Все мы... Но партком…
Он был явно смущен и неподдельно расстроен. Он нервно послабил галстук на тонкой шее, рассеянно осмотрелся по сторонам. Его голос дрогнул, но он тут же собрался и решительно выпалил:
- Вы должны... Немедленно покинуть больницу. Да!
Ольга не стала его дальше мучить. Она все поняла. Конечно, она предчувствовала, что начнутся теперь гонения. Тяжкие думы с самого дня отъезда Григория в Ростов одолевали ее по ночам и все это она уже думала – передумала и уже и немного смирилась с этим. Ибо много раз это уже было с ее знакомыми, у которых сажали родных и близких. Но она никак не могла предположить, что ее, известного и опытного хирурга, просто так вот, выкинут из больницы. Ну, понизили бы до санитарки. И черт с ним! Ну, отправили бы куда подальше, вон, во многих местах района вообще нет ни одного врача.
Подавив в себе мимолетное отчаяние, она холодно и твердо сказала:
- Давайте бумагу. Напишу на увольнение по собственному, Николай Арнольдович!
И, уже взявшись за ручку двери, едва услышала испуганно-приглушенное:
- Мы Вас ценим. И в виновность Вашего мужа... Не верим! Но... Когда все... Прояснится, мы обратно ждем Вас, Ольга Николаевна. Ждем! Вы… Простите... Я не могу.
Потянулись дни и ночи, одна мучительнее другой. Сна не было и после каждого шума с улицы она подходила к окну. Украдкой выглядывала сквозь чуть отдернутую занавеску. И всматривалась в пустую улицу с тревогой. Или с надеждой: а вдруг... Его отпустили? То со страхом перед грядущей неизвестностью.
За себя Ольга не боялась. Прожила и перетерпела столько, что ей было как-то все равно. Но Максимка... Что ждет его, что будет с ним?!
Все в городе знали, что после ареста секретаря Райкома партии на следующий же день в неизвестном направлении увезли и его жену с матерью. После того, как посадили военкома города, на восемь лет отправили на поселение и его жену, только что приехавшую к нему в этот богом забытый степной уголок из Ленинграда, бросив место на кафедре университета.
Был момент, когда она решилась бросить дом, сесть в любой проходящий поезд и просто уехать, куда глаза глядят. Стала уже собираться. Но потом передумала. Ее то отъезд никто не заметит, все равно она не работает. А вот Максимку в школе тут же хватятся, позвонят, она не сомневалась, куда следует и будут их искать...
Потом пришла мысль и она вначале с радостью ухватилась за нее, как за спасительную соломинку: добраться до землянки старого Игната, да и затаиться там. Кому в голову придет искать их там?!
Но потом она отринула и это: кто знает, двадцать лет прошло... Есть ли вообще там теперь та землянка? Или теперь там колхозная кошара? Или чистое поле? А чем они там будут жить, питаться, в конце-концов... Сама бы рискнула, не впервой бросаться в неизвестность, но с мальчиком десяти лет...
Она не заметила, как, укрывшись пледом, задремала в стареньком драповом кресле.
По улице, тарахтя мотором прошла машина. Господи, кому не спится в такое глухое время...
Громкий стук в дверь сеней заставил ее вздрогнуть. На ходиках было половина третьего ночи. Сонный Максимка подбежал к матери и обнял ее за колени:
- Мам, мам... А эти дяди нас заберут?
- Ну с чего ты взял, глупенький...
- Пацаны давеча дразнились и болтали, што теперь-то нас с тобой точно... заберут!
Она подошла к двери, нарочито сонным голосом спросила:
- Кто там?
Маленький, едва тлеющий огонек надежды затеплился в ее душе, но тут же исчез во мраке:
- Откройте! Оперуполномоченный НКВД!
Пока шел обыск, она оцепенело сидела на табурете, отрешенно глядя перед собой и прижимая к груди голову Максимки.
- Ты собирайся, собирайся, - будничным голосом вдруг громко сказал милиционер, исподлобья бросив быстрый взгляд, - теплые вещи бери, там… Ведь скоро не отпустим.
- А что... брать - то с собой? - Ольга отрешенно опустила руки.
- Теплые вещи бери, дура! - вдруг взревел опер, оторвавшись от перелистывания книги. Но тут же, стушевавшись, уже тихо поправился:
- И себе и... Мальцу вон.
Следователь, моложавый лейтенант, хотя в комнате и стоял табурет, сесть не предложил, а начал допрос с порога, грубо коверкая каким – то не местным крестьянским наречием русский язык:
- Нычит-ся так, гражданка... Э-э-э, Остапенкова. Остапенко. Ольга Никола-евна. Вы арестованы по делу Вашего мужика, - он поперхнулся и тут же, не меняя равнодушного выражения своего худощавого лица, поправился, - мужа! Так. У меня к Вам, - он поднял маленькие округлые глаза и вперился в нее колючим взглядом, - два вопросика. Всево два, гражданочка. Нычит-ся, вопрос первый. Вы знали о контрреволюционной деятельности Вашево мужа? Не могли не знать, жили же вместе?
Ольга угрюмо молчала.
То, что кровавый молох русской Революции рано или поздно станет, по образу многих других революций, "пожирать своих детей" - она никогда не сомневалась, всегда при случае говорила об этом Григорию и, когда прозвучали процессы Троцкого, Радека, Бухарина, Рыкова, Томского, а затем Тухачевского, Блюхера и тысяч других и, как только в газетах появлялись фото этих беснующихся митингов, требующих крови вчерашних выдающихся, обожаемых народом революционеров, слезно просила Григория:
- Гриша! Бросай ты свое эН – Ка – Вэ – Дэ! Давай мы уедем. Уедем, а? Подальше, где не знают нас. Никто не знает! Станем там простыми людьми. Таких трогают мало. Ты пойдешь просто работать. Я пойду санитаркой какой-нибудь. Проживем, а?
Тот чаще отмалчивался, угрюмо закуривал и отворачивался, уходил в свои мысли, думая о чем-то своем.
И то, что Григорий мог вести какую-то там борьбу или контрреволюционную работу против Советской власти - была чушь, но она хорошо понимала, что эта несуразная и необъяснимая чушь была написана в его уголовном деле и теперь, в силу советских законов, не только в его деле.
Она решила за себя постоять. В конце-концов, чтобы потом никогда не корить себя, что сдалась без борьбы.
Хотя, как она понимала, там у них уже все решено. Ее судьба и судьба ее сына.
- Он мне не муж. Мы... разведены.
- Вот как? - тусклые колючие глаза удивленно полезли на лоб, - в Вашем деле такой справки... нет. Но жили же вы... С ним вместе!
- По причине отсутствия жилплощади. Формально жили, да. Но мы не общались. Да и не виделись никогда, - она несколько оживилась, сама себе мимолетно удивляясь, как у нее здорово получается лгать, - он все больше там, в милиции находился. И про его... эти все дела, если они вообще были, я ничего, разумеется, знать не знала.
- Л-ладно, - следователь был явно смущен таким оборотом дела, - мы запросим бюро записи гражданских актов... Нычит-ся так, вопросик номер два...
Он пытливо, чуть заметно улыбаясь одними уголками тонких губ, всматривался в ее лицо:
- А Вы-то сами... Разделяли контрреволюционные взгляды Вашего му... Бывшего мужа? Вы сами содействовали ему в его деятельности?
- У Вас нет логики, гражданин следователь! - Ольга возвысила голос, - как же я могла что-то там разделять и содействовать, когда я, как я уже сказала, а Вы записали, ничего не знала? Ну не жили мы с ним. Не общались, значит!
Лейтенант поднялся, его лицо посерело, он, о чем-то размышляя, поскрипывая новенькими яловыми сапогами, медленно прошелся по кабинету. У самого проема двери он остановился и, не оборачиваясь, вдруг сказал, как бы сам себе:
- Странно. Так странно. Тут то же... Проверочка нужна.
Он хорошо понимал, что в областном управлении некоторые большие начальники не поймут, а то еще и возникнут к нему самому подозрения, если он не отправит эту гражданку на восемь лет в лагерь, как жену врага народа. Но! С одной стороны, если она не жена... Да еще и не признает никакой вины... По приказу Наркома Ежова два ноля шестьсот восемьдесят девять...
Он допросил несколько человек с места ее работы, и, как ни старался, никто из них не дал показаний о ее возможных антисоветских настроениях или разговорах. Ни одной зацепки! Единственное, что он узнал, так это то, что Ольга Николаевна Остапенко уже уволилась по собственному желанию.
- Зачем? - удивленно спросил он главврача, - ведь Вы должны знать, что согласно директивы Генерального прокурора СССР товарища Вышинского от четырнадцатого января сего года такое увольнение юридически неверно. Ну, проверим... И, может быть, отпустим. А Вы ее уже с работы...
- Я ее не увольнял, - развел руками тот, - она, я повторяю, сама уволилась.
Оставалось последнее, на что ему, едва он прибыл в городской отдел, полунамеком указал местный сотрудник, этот... Карташов, кажется.
- Еще один вопросик, гражданка, э-э-э, как Вас теперь?
Ольга смутилась, но виду не подала.
После развода она, вопреки настойчивому требованию мужа, не захотела взять фамилию первой жены Гришки - Лозовая, а взяла свою, девичью фамилию, Ярославцева. И теперь она поняла, как был прав Григорий. И, опустив голову, тихо сказала:
- Теперь я Ярославцева.
- Ну вот... Ярославцева. Вот по документам, Вы крестьянка, дочь крестьян, уроженка села Песчанка, - он хитровато сощурился и раскраснелся, пытливо и глубоко всматриваясь в Ольгу, - а ведь... Вы ведь блестящий хирург. У Вас имеется и образование медицинское.
- Я ездила на... курсы. В Ростове и Воронеже.
- Та не-е-ет. Ну перестаньте! – махнул рукой следователь, - это же… Курсами тут не обойдешься. Тут, гражданочка... Ярославцева, покрепше подготовочка нужна! С мальства, начит-ся... Да и фамилия Ваша... Ну явно ж не мужицкая! Вы кто вообще, а?
Ольга похолодела. Расспросы про свою фамилию она не ожидала и что ему ответить теперь она не знала. Отвернулась к серой свежештукатуренной стене, процедила только:
- Какую Бог дал...
- Так-то я Вас, гражданка Ярославцева, бывшая Остапенко, за неимением пока прямых улик - отпустить должон. Но! С Вашим интересным происхождением... Не могу этого сделать. Будем разбираться. А пока, останетесь пока у нас.
Ольга поднялась, ее голос дрогнул:
- А моего ребенка... Школьника. Кто за ним присмотрит?!
- За то, начит-ся, и не переживайте. Советская власть и присмотрит!
В узкой, но длинной и почти пустой камере было темно, сыро и отчего-то душно.
Топчаны, крытые старыми матрацами, в два этажа были прикреплены вдоль обеих стенок, оставляя неширокий, меньше полуметра, проход. В конце, под узеньким зарешеченным окошком, стоял небольшой столик из грубых досок.
Ольга прошла по проходу и робко присела на край свободного топчана. Огляделась, поправила беретик, всматриваясь в полумрак камеры.
- Што ты, милая, зеркальце, небось, ищешь? Нету тут зеркальца. Ты, милая, сюда не садися. Вишь, матрасик не смотан? - раздался откуда-то сверху шепелявый старческий голос и свесилась маленькая голова с седыми космами, - тут, стало быть, человек живет! Вот ежели не вернут ее с допроса - то... Тогда и присоседися ты ко мне.
Старуха вдруг очень ловко, как молодица, спрыгнула с верха, нагнувшись, подтянула свалившиеся чулки, присела рядом, обдавая Ольгу запахом давно немытого тела и внимательно, с каким-то патологическим любопытством, разглядывая ее. Ольга то же слегка полуобернулась и отметила про себя, что и не старуха вовсе перед ней, а женщина еще довольно молодая, просто как-то не ко времени седая.
Незнакомка беззубым ртом вдруг ощерилась в слабой улыбке:
- Будем знакомы, я Столбицына. Потомственная дворянка, монашка Старооскольского монастыря... А Вас, милая, я раньше в больничке видала! Только Вы были вся такая строгая, красивая, в белом халате. Что, то же «ка-эр агитация»?
Ольга вздрогнула. О, сколько раз слышала она это "ка-эр" дома, от Григория, сколько раз это было слышано и на работе на политчасах, и повсюду, на улице, в магазине, в толпе на рынке, в бане, наконец... Но никогда это слово, произносимое обычно тихо, полушепотом, не кололо, не коробило и не задевало ее так, как теперь.
Стараясь быть спокойной, проговорила тихо:
- Да н-нет... Не доносила на мужа. Бывшего мужа.
- А муж...
- А муж никогда не был ни в чем виноват. Перед ними!
- Ну-у, голубушка, - щербатый рот непристойно приблизился к самому ее лицу и отвратительно дохнул запахом гнилых зубов, так, что Ольга невольно отстранилась, - раз ты сюды попалась, скоро сама все напишешь... И то, что было и то, чего и не было. И быть не могло! Детки-то имеются?
Ольге, повидавшей на своем веку столько умирающих, столько мертвых тел, столько разлагающейся человеческой плоти и всего того, что переживает на фронте медик стало вдруг противно смотреть на этот зловонный рот и слушать этот старческий голос, ее чуть не стошнило и она, резко поднявшись, подошла к узкой полоске света, пробивающегося из-за решетки окошка, стала прямо под ним.
Две юркие ласточки, голосисто перепевая друг дружку, весело вились в небе, невысоко, почти касаясь своими вороненными крылами ржавой тюремной решетки.
"Странно как. Очень странно, - думала она, повлажневшими глазами рассматривая птиц, - отчего же вы еще не улетели, ласточки? Ведь осень давно... Холодно вам уже, небось. Летите, летите, ласточки... Скоро, очень скоро... Тут и первые морозы будут. Ведь пропадете! Вот я... Вот мы. Не улетели и вот... Беда какая... В клетку попали! Летите, птицы, летите!"
Она хорошо понимала, что раз возьмутся проверять ее происхождение, несомненно поедут в Песчанку, откуда Григорий родом и там каждый встречный пояснит, что кузнецы Остапенко жили там-то и там-то, что жена Григория Александра померла от родов еще в двадцать втором году, оставив на руках старого Панкрата новорожденного мальчика и еще двоих малолетних детишек, а сам Григорий, возвернувшись с войны через год, тут же взял в жены какую-то чужую, докторшу, невесть откуда взявшуюся на подворье Панкрата - кузнеца.
И им, мастерам липовых дел, этого уже будет достаточно, чтобы сплести... Или приплести все это к Гришиному делу.
Ласточка присела прямо на решетку, повертела юркой головкой, почистила клюв и, что-то чирикнув, упорхнула ввысь, в уже быстро сереющее к вечеру низкое осеннее небо.
Глава четвертая
Владимир отвернулся к окну, ему стало трудно дышать и он, передернув этот несносный и неудобный крючок, широко распахнул окно. Свежий, напоенный ароматами цветущих окрестных садов воздух, ударил в лицо влажными потоками, просвежил мысли.
Но тут же тонкой противной струей в комнату стал вливаться запах свежего гудрона и копоти с тиргартенских патронных заводов .
- Обед на столе, - не оборачиваясь, задумчиво сказал он сыну, - я нынче вдруг вспомнил рецепт украинского харчо. Меня ему научил один сотник. Тебе, надеюсь, понра…
- Спасибо, папа. Но я уже пообедал в клубе.
- Вот как. Это что-то новое. Вас там уже кормят? Или прикармливают? И что там давали? И вообще, что за клуб… такой?
Андрей, не подымая красного лица, свел ладони, ломая пальцы (« Эх… Мамашина привычка, дворянская!») - в который раз про себя чертыхнулся Владимир):
- Папа! Я должен тебе, наконец… Сказать! Я записался в РОСТ. К господину полковнику Таборицкому. И… более того! Я там, как сын полковника Генштаба Русской армии – теперь служу Вермахту и нашему фюреру в звании…
- Фюреру? Нашему? А там что… В балагане … У этого… Таборицкого… Уже… Есть и звания? – не оборачиваясь, стараясь не выйти из себя, тихо и твердо сказал Владимир, - ну и за какие такие… подвиги? Их там дают? И потом…
Он вдруг резко повернулся к сыну и его лицо стало в слабом отсвете луны багрово-красным:
- Таборицкий? Это та сволочь, что стрелял в отца… писателя Набокова?! Он? Он?! – Владимир, стараясь сдерживать себя, отошел от окна, дрожащими пальцами раскрыл портсигар – подарок Вальтера, - но тут же примирительно улыбнулся, сохраняя взгляд строгим, - сынок! Вас там не просто так… Да вас же как тех телят… просто сгоняют в стадо… Ты пойми, если бы здесь правил просто какой-нибудь диктатор, ну, военный… Это одно. Но в Вермахте бал задают наци. А их взгляды на нас, славян всем ведь известны. И этот Таборицкий…
- Отец! Ты многое не понимаешь. Он – не стрелял. Просто там был. И потом. Ну кто такой этот твой… Набоков?! Набоков и национал-социалистическое движение! Это, папа, разные вещи. Ты сюда еще Пушкина приплети…
Владимир глубоко вздохнул, расстегнул ворот сорочки, сел на кровать, его ладонь заплавала по грубой шерсти солдатского одеяла, лежащего на ногах Андрея:
- Набоков. Набоков он… Не мой. Он - России. И… Знаешь, мой сын… Дело даже не в этом. Когда твоя мать, русская княгиня, принесла мне тебя и просто положила на порог… В узелке, как рождественский подарок… Ты ведь, бывало, плакал… Я возил тебя за спинкой сидения своего «Форда», где должен лежать ремонтный набор, развозя по этим проклятым берлинским лавкам хлеб. И бывали моменты, когда я не мог… Не мог! Даже обернуться на твой плач. Я давал тебе тряпицу, или разжеванный хлебный мякиш, как раньше делали это в русских деревнях, ну… вместо соски и ты – замолкал… Вечерами я, борясь со сном, играл с тобой и я… Особенно, когда ты, повторяя за мною… Вдруг стал, на удивление четко, произносить наши… русские слова. Все мечтал, как мы с тобою… Вернемся на… Русь, Родину. И… Я покажу тебе Москву, квартал, дом, наконец, где я рос. Сходим на могилу к деду. И я знаю, мы туда вернемся. Но…
Он поднял повлажневшие глаза и взял Андрея за плечи:
- Без оружия, сынок!
- А я… А… Мы, - Андрей не мигая смотрел в глаза отца каким-то доселе небывалым, стальным, холодным взглядом, - мы разнесем в клочья эту… эту большевистскую сволочь именно оружием! Германским оружием, папа! Фюрер нам…
Губы Владимира дрогнули, он вдруг наклонился и глухо проговорил:
- Да вы ж для них… Вы… Такие же унтерменши, как и все те, кто живет за Вислой и Бугом! Да они… Да ведь они собьют вас в роты и батальоны и они пошлют вас, дур-р-р-аков… Туда, куда им… просто своих будет жаль засунуть!!
- Не кричи так, папа! У тебя ж сердце… Лучше, вот - примирительно заулыбавшись, Андрей поднялся с кровати, подошел к столику и протянул отцу конверт, - вот, тебе на душу бальзам – долгожданное письмо от самого господина Деникина!
Владимир, вдруг переменившись в лице, бережно принял в руку пакет:
- Когда?! Да… Что ж ты… Сын… Молчишь, - и, на ходу раскрывая его, задыхаясь, пошел к себе:
- Ты даже не… Представляешь, как это… Важно для… меня!
Как-то осенью, еще в тридцать восьмом году, Крестинский случайно повстречался с прапорщиком Двинским, а он, еще до Крыма, служил помощником адъютанта Деникина. Двинский совсем не изменился за эти годы, а был он ростом высок, черняв, усы огроменные, с завитком у щек, как на картинках довоенных и именно эти такие необычные и очень знакомые усы и привлекли внимание Владимира в той сутолоке городской…
Разговорились, немного выпили за встречу на чужбине. Под влиянием воспоминаний и «под страхом смертной казни-с!» - прапорщик дал Крестинскому почтовый адрес во Франции, в Мимизане, где тогда уже жил их генерал:
- Ну ты уж… Христа ради, Володя… Ты ж знаешь. Кутепова украли, Врангеля отравили, Миллер убит… Вдруг тебя там не… примут. Не выдай, друг!
- Примут, еще как примут. Антон Иванович меня точно не забыл.
Владимир долго не решался, а вдруг это будет некстати, глупо, невпопад… Потом завертелись такие события, началась война с Данией, потом и с самой Францией… Поездка стала невозможной. И когда пал Париж, он все-таки решился написать Антону Ивановичу.
И вот – пришел ответ!
Но тут зазвонил телефон, Вальтер его поторопил и письмо от Деникина, такое долгожданное, было пока положено в ящик стола.
С темнеющего неба то пускался, то затихал дождь - не дождь, какая-то изморось, как говорил когда-то сотник Ткаченко, «якась моква»… Только тут, в Берлине, своя, не наша моква. Тоскливо. Улицы уже почти пусты, редкие прохожие, уткнувшись под ноги, бегут, торопятся куда-то…
Эх, Ткаченко, боевой верный соратник… Где ты теперь? Жив ли? Или все ж припомнили тебе большевики твою борьбу с ними да и…
Он ехал на встречу с Вальтером, самым близким своим товарищем здесь, в Германии, и, слабо улыбаясь, опять вспоминал, как они познакомились.
А первое их знакомство произошло именно там, на фронте, в Восточной Пруссии, в том самом кровавом, полном тяжких испытаний, неожиданных и нехороших открытий и разочарований, четырнадцатом году, в конце августа, в кровавой и тяжелой от горечи поражения битве при Танненберге, когда Владимир служил штаб-офицером у Самсонова, а Вальтер являлся посыльным офицером штаба Восьмой германской армии.
Их знакомство случилось при обстоятельствах, в общем-то обычных для военных действий, но вся его пикантность состояла в том, что Крестинскому удалось пленить немецкого штаб-майора, но при этом он и сам едва не угодил в плен.
Если бы не храбрость и находчивость казаков его сопровождения.
Связь у нас тогда, в отличие от противника, была еще слабая, шифрования еще почти не было, приказы по частям передавались открытым текстом. Но, было одно секретное условие и его знали лишь считанные люди в штабе каждой дивизии и полка: если радиосообщение было фальшивкой, рассчитанной ввести в заблуждение противника, то в начале текста и в самом конце его проходило условное слово, которое значило: подлинный приказ или сообщение прибудет вскоре, но с нарочным!
Доставить именно такой, «настоящий» приказ на внезапный маневр и наступление Шестого армейского корпуса на Алленштейн ранним утром двадцать седьмого августа и был отправлен Владимир с десятком казаков.
Вначале он было отказался от охраны совсем, так, мол, будет менее заметно, но генерал Постовский, начштаба Второй армии, хмуря свои тонкие седоватые брови, с полуоборота бросил глухо:
- Намедни, голубчик Вы мой, такого же отважного молодца как и Вы, местные «мирные колбасники» подбросили в расположение наших пластунов, у Артамонова, - он выразительно поморщился и, поднявши заметно повлажневшие глаза, уже твердо закончил, – но уже без головы-с! Так что не валяйте Вы дурака, штабс-капитан, храбрость, она хороша только по делу.
Ехали то рысью, то шагом, путь был недалек, но местами шел то по грейдеру, то по открытому полю и хорошо простреливался противником из пулеметов.
Миновали очередной фольварк и казаки, спустя полчаса, свернули к ручью, напоить лошадей и как-то все сразу скрылись в густых зарослях прибрежного ивняка.
Владимир, как всегда занятый своими мыслями, замешкался, его кобыла отчего-то захрапела и подалась назад.
Вдруг из-за мохнатых кустов можжевельника, прямо в упор на него, вывернули трое конных немцев, майор и двое фендриков, которые, пугливо озираясь, тут же наставили пики прямо на Крестинского:
- Oh! Officer! Hande hoch! Legen Sie die Waffen auf den Boden!!
Владимир похолодел, перспектива оказаться в плену так нелепо, так глупо… Да еще! С секретным приказом командования… Он тут же, в один миг принял для себя решение умереть с честью, но не сдаться и рука его уже ловко скользнула к револьверной кобуре, как вдруг…
- Р-р -уки! Стоя-ять!!! Стоять, сукины сыны!! А ну!!! Клади винтовки!
Казаки, весь десяток, незаметно подобравшись, уже плотно окружили теперь изумленных немцев, покалывая кончиками пик им запыленные сапоги.
Так Вальтер, который то же вез из штаба Восьмой армии в штаб корпуса Франсуа такой же приказ на наступление на Нейденбург, очень быстро и нелепо оказался в нашем плену.
- Што, мазурики сиволапые! – уже миролюбиво шутили казаки, искоса рассматривая первых пленных и неторопливо раскуривая папиросы, - кубыть, пошли за шерстью, а вернулися обстрижены?!
Внезапно пленный германский офицер повернулся в седле и очень спокойно, на чистом русском языке ответил на шутку:
- Эх, подъесаул! Не будь связаны у меня руки, създил бы я те в рожу!
Владимир опешил настолько, что аж натянул поводья, внимательно всматриваясь в запыленное лицо пленника:
- А Вы… Господин штаб-майор, держитесь в плену так же хорошо, как и… говорите по-русски!
- Ну… Это… И еще бы! – пленный майор, искоса оглядевши конвойных казаков, сквозь зубы сплюнул в песок совсем уж по-нашему, - я, господин штабс-капитан, вырос до тринадцати годков со шпаной замоскворецкой! Папашка ведь мой был знатным дантистом на всю Первопрестольную-с… Но! – он с презрительной усмешкой снизу вверх окинул Владимира, - не сверлите Вы пока дырку для «Егора», господин штабс-капитан. И не тешьте себя иллюзиями, я везу самый завалящий приказ о всего лишь награждениях нижних чинов!
- Там разберутся. Так мы еще и земляки, - от чего-то с грустью и отведя глаза, негромко сказал Владимир, скорей сам себе.
И тут же, пожавши плечами, равнодушно добавил:
- На Москве, говорите, выросли? Ну что ж… Это объясняет и первое и… второе!
К полудню, приблизившись к расположению дивизии генерала Дашкевича, Владимир тут же отправил пленных в сопровождении шестерых казаков с подъесаулом Лопаткиным в штаб этой дивизии, а сам с остальными продолжил путь.
И все время усмехался себе в редкие еще усы, как напишет отцу, как он взял в плен немецкого вестового… Майора целого!
Больше на той войне они не встречались.
…- Здравствуй, Володя, здравствуй дорогой друг мой! – Вальтер совсем уж по-русскому обычаю в этом берлинском ресторанчике радостно обнял Крестинского со словами:
- А как там поживает наш общий друг полковник Краузе? Лучший полковник германской нации всех времен?
- А! – улыбаясь, отмахнулся Владимир, присаживаясь за довольно низкий столик, - пьет больше нормы да все вспоминает да анализирует свой провал под Эль-Карменом. И далась ему, старику, эта Боливия, дело ведь прошлое…
- Э-э, не скажи. Наш герой Краузе и теперь готов выступить в поход по первому же приказу!
С полковником Краузе, маленьким, седым, но страшно суетливым и оттого смешным стариком, недавно вернувшимся с Чакской войны, Вальтер служил одно время, еще при Бломберге, в штабе Сухопутных войск. А когда Гитлер сделал себя Верховным главнокомандующим и упразднил само военное министерство и функции Бломберга перешли к Кейтелю, и когда на смену Фричу в штаб ОКВ пришел фон Браухич, который по указанию нового Главкома сухопутных войск стал усердно чистить прежний аппарат штаба, они и уволились вместе.
Но Краузе жил в том самом квартале, где теперь снимал две комнаты Крестинский, в соседнем доме напротив и Владимир виделся с ним гораздо чаще, чем с Вальтером.
- Э, знаете ли, полковник! – по утрам, сидя на скамейке с неизменной «Берлинер Цайтунг» в руке, встречал его Краузе с ободранной китайской трубкой в углу рта, - ведь опять неприятности у нашего бедняги Кундта! Диктатор хочет теперь упечь его в тюрьму за растраты… Ну какие там растраты! Не могут простить «Чакского Вердена»! Вот как врезал ему этот ваш чертов Беляев, так и пошла вся его жизнь вразнос!
- Ну не ругайтесь, полковник, - чуть улыбаясь, миролюбиво говорил Владимир, - Вам ведь вредно нервничать. А знаете ли Вы, что Беляев приходится мне лично… родней, хотя и дальней? Ведь мне русский поэт Саша Блок является троюродным братом, а его мачеха есть родная сестра генерала Ивана Тимофеевича Беляева!
- Так… Вот как! Все вы русские родня, - недовольно ворчал Краузе, - друг друга за мелочь порвать готовы, а только тронь вас! Да… вас трогать… Лучше в осиный рой голой ж…й залезть. Вашему Беляеву то же, говорят, не особо теперь хорошо живется.
- Что так?
- Гм,кха-кха-кха…, - прокашлявшись и набравши побольше воздуха в узенькую грудь, Краузе с какими-то металлическими нотками в голосе заговорил уже громче, как на митинге:
- Да он же со своими индейцами… В общем, там, когда они нам вместе устраивали вердены, уничтожая наши коммуникации, Ваш родственник им, разумеется, наобещал чуть ли не райскую жизнь после победы. А теперь Стресснер и слышать ничего не хочет о каких-то там правах коренного населения. А Беляев требует! И требует, как герой-победитель! А ведь Стресснеру это не нравится. Очень не нравится!
Холодно. Тут всегда холодно, сыро. С пригородных озер, лениво окутывая этот сонный город, поднимается ледяной туман. Колючей лапой он проникает под воротник черного пальто одинокого прохожего и тот, кутаясь и втягивая голову в плечи, скоро исчезает в его синеватых сполохах.
Берлин давно стал другим.
Берлинцы то же.
На многих зданиях теперь висят множество знамен, ведь немцы уже вернулись с очередного блицкрига - короткой победоносной войны. Польша, Франция, вечные враги-соседи немцев – теперь у ног Фюрера. На красных с белыми кругами знаменах ярко распростерлась черная свастика, как паук над миром. Над домом бургомистра, старинным особняком с могучими угловатыми колоннами висит лозунг на таком же красном огромном полотнище:
«Национал-социалистическая революция – это народная революция!»
И народ в это теперь свято верит. После нескольких тяжких лет Веймарского безверия и унижений. Верят буржуа, в этот сонный час нежащиеся в своих теплых постелях в ожидании своей кокетливой горничной с чашкой кофе со сливками. Верят голодные молодые парни, тощие, бледные, настойчиво раздающие нацистские листовки у метро «Вильмерсдорф». Верят домохозяйки, уже сварившие гороховый суп на курином порошке и собирающиеся в небольшие стайки у парикмахерских, прачечных, на остановках трамвая.
Верят, просыпаясь от голода или от завывания сирен воздушной тревоги, верят, аккуратно обходя свежие воронки от английских бомб и развалины сгоревших ночью домов и магазинов. Верят, погребая в могилах своих отцов и детей!
Гитлер для немцев, конечно, выглядит гораздо привлекательнее, чем тот же Эберт, когда-то с большим трудом подавивший Мюнхенский пивной путч и посадивший будущего фюрера германского народа в тюрьму. За семь лет у власти нацисты навели порядок в стране, свели к нулю былую угрозу большевизма, обеспечили более-менее сносное существование для большинства населения и отомстили тем же французам за позор и унижение Версаля.
А Берлин то же стал другим.
Это уже не тот разноцветный, жалкий в своей послеверсальской нищете, но все еще живой, веселый, многоголосый старый Берлин, равнодушно встретивший когда-то голодного полковника Крестинского, это теперь какой-то другой, недоступный, чужой город.
Вот площадь Нигаль, а вот на ее краю светится какими-то тусклыми, из-за правил затемнения, огнями «Романское кафе», когда-то интеллектуальный центр Берлина. Владимир раньше любил, сэкономив пяток марок за неделю, заходить сюда на чашку кофе. Здесь гарнир из кислой капусты стоил всего две марки. И здесь раньше, еще совсем недавно, даже при рейсхсканцлере Папене, собирались издатели, поэты, писатели, художники, актеры и драматурги.
А это народ известный. Они никогда не любят власть, а сама власть их сторонится, всегда сохраняя при этом маску приличия.
Здесь искали прибежище, как на острове во время потопа, сюда приходила сама Рода, героиня сюрреализма, никому не понятного, но всем приятного из-за его отрицания давно надоевших всем устоев. Рода пела здесь легкие вульгарные песенки о влюбленных монахинях и их мятых влажных простынях…
Это кафе, хотя и находится, считай, в самом центре города, но при этом в стороне от богатых особняков Груневальда и Тиргартена, где очень много соблазнов и можно совершить конную прогулку всего за десять пфеннингов. Оно спрятано и от кварталов, где имеет место быть жалкий мир рабочих, где приторно пахнет кислой капустой и несвежей селедкой и где по плохо вымощенным улицам громко проносятся трамваи мимо косых и облупленных домов слесарей, машинистов, инвалидов-отставников, кухарок и безработных…
Владимир с грустной улыбкой вдруг вспомнил, как когда-то, уже так давно, еще кажется в году так тридцать четвертом, в этом самом кафе он наблюдал, как к скромно сидящей с бокалом коктейля «шерри-коблер» красавице и популярной актрисе Марго Лион, смущенно улыбаясь, вдруг подошли два юных, одинаково рыжих, одинаково стриженных под «бокс», в коричневых рубашках штурмовика…
Марго, эта владычица тысяч, не меняясь в лице, спросила их словами из своей известной песенки:
- Вы символы страсти иль жертвы вы моды?
И один из этих парней, довольно светский молодой человек с голубыми глазами, только что где-нибудь в клубе штурмовых отрядов оравший их бесноватые лозунги против большевиков и евреев, где пахнет кожей, где ножи всегда при себе, а винтовки и дубинки наготове стоят в ожидающих человеческой крови пирамидах, вдруг опустился перед нею на одно колено и очень недурно пропел строку из ее «Цветы для Анны»:
- О, я люблю Вас всеми моими двадцатью семью чувствами и я весь, весь пронизан этой любовью!
В те первые годы нацистского правления Берлин все еще оставался совершенно непонятным, двойственным, двусмысленным, словно бы громадный олень, все еще сильный и великолепный, но уже по самое брюхо необратимо затягиваемый мерзким тухлым болотом.
Днем в городе шла привычная, если не считать обилия военных и военного транспорта, жизнь. Вокруг дешевых пивных собирались студенты и военные, в красивых цветастых платьях фланировали молоденькие девушки, беззаботно хохоча и строя глазки какому-нибудь симпатичному обер-лейтенанту - отпускнику. На окраинах, в Тиргартене, обычно громыхали авиазаводы Геринга, реммастерские заводов Опеля, уже переведенные на военные рельсы, паровозные депо и текстильные фабрики, полностью уже работающие на нужды армии. На всех столбах висели афиши последних итальянских и французских фильмов: «Великая иллюзия», «Белый корабль», «Одержимость». С афиш весело улыбались публике красавица Цара Леандер и неповторимая, кумир миллионов, Марика Рекк…
Но едва ночь охватывала этот громадный затемненный город, в нем начиналась своя, совершенно иная жизнь. Богема, городская знать и нацистская верхушка съезжалась в свои укромные местечки, дорогие кафе и подземные рестораны, откуда не надо убегать в убежище при налетах англичан, куда не доносятся взрывы их чудовищных бомб большого калибра и где для них и только для них кипела своя, иная, чем на верху, прежняя веселая и беззаботная жизнь.
Нацистские бонзы, армейские генералы и полковники, теперь по строгому указанию Фюрера уже не трогали молоденьких юношей, а питали слабость к известным актрисам и артисткам, но поскольку жениться им, седовласым ветеранам Вердена и Таннеберга, обремененным своими семьями и болячками, было уже ни к чему, они появлялись со своими подружками в таких местах в таинственных масках и для них, щедро сорящих марками, праздник, веселый, сверкающий многоголосый карнавал не утихал до самой зари.
Там, внизу, в ослепительной преисподней упавших нравов у берлинской знати шла своя, без горечи утрат, копоти развалин, слез над похоронками и голодных обмороков, прежняя, к которой они давно привыкли, жизнь.
И эта жизнь была не только недоступна, но и совершенно неведома ни солдатам, под пулеметные очереди замерзающим в окопах на передовой, ни рабочим, по двенадцать часов выстаивающим у своих станков, ни домохозяйкам, довольным, что удалось сегодня сварить суп детям не из куриных перьев, а настоящий, из потрошков, но все они, как заколдованные повсюду и везде все равно повторяли одно и то же:
- Адольф знает… Адольф может!
Наверное, это участь всех потерянных, распятых, загнанных в нищету, коллективно изнасилованных стран – проглотить в качестве Великого правителя первого же предложенного им «мессию» и слепо поклоняться ему, как идолу…
Как-то Вальтер пригласил его встретиться в кабаре «Танцфесте», послушать игру саксофонистов. Это было «фирменное блюдо» данного заведения.
Слабо подражая гиду, он съязвил:
- Это крайне редкий, непонятно как сохранившийся атрибут еще того, старого Берлина. И все англичане и американцы до войны собирались именно здесь. Теперь там почти пусто. Но их дух еще витает в этих стенах. И там пока еще уцелел его Величество, господин саксофон.
Владимир хорошо запомнил похоронный фокстрот, Todentanz – Пляску смерти. Танцоры в черных трико, изображавшие скелеты, доведя себя до какого-то истерического оргазма, изображали какую-то фантастическую пляску и дико орали под вой одинокого саксофона:
- Berlin, dein Tanz ist der Tod!!! (Берлин! Твой танец – танец Смерти!!)
А само заведение представляло собой неправильное нагромождение полуподвальных помещений, едва освещаемых свечами, со стенами, обитыми узорчатым голубым шелком. И эта пляска, пляска чертей в аду, и эта музыка, бездарная, истеричная, не имеющая ничего общего с хорошей музыкой и ничего, кроме безумия не выражающая, и эта гробовая обстановка очень быстро им обоим надоели и они, не сговариваясь, молча поднялись и ушли.
Неприятный, тошный осадок остался надолго. Вальтер с нескрываемой досадой только и сказал, прощаясь:
- Наци терпят тут саксофон только потому, что он вписывается в их правила «борьбы»!
« Боже мой! Куда, куда они идут? Ну, у большевиков, нещадно эксплуатируя самые лучшие чувства русского человека о самопожертвовании ради счастья других, есть идол мировой революции. Но что ведет этих?! Колонии? Куски пашни в Польше и на Украине? Так они всем не достанутся. Большинству же ведь достанутся только могилы, ведь эти пашни, леса, тихие речки просто так им никто не отдаст. Даже большевики. Что?! Неужели это есть эпидемия, массовое сумасшествие такого великого народа?!»
Холодный берлинский дождь дробно забарабанил в жестяную крышу его «БМВ-326». Владимир остановил машину на перекрестке, мокнущий под дождем регулировщик в блестящем плаще невозмутимо дал отмашку какому-то грузовику с громадной серой будкой. А за ним потянулась целая колонна таких же серых, одинаковых машин.
«Наверное, военные. А под гражданских крашены, чтоб англичане не разбомбили…»
Он посмотрел на часы. Было половина восьмого вечера. Вальтер будет ждать в восемь, а еще кварталов десять, хотя и по прямой…
Подполковник Шредер будет ругаться…
Владимир улыбнулся, вдруг вспомнив их неожиданную встречу уже здесь, в Берлине.
…Он в тот вечер, такой же дождливый и серый, вскочил в забитый народом трамвай напротив кабаре «Улица», в тесном тупике возле «Кудама», откинул башлык плаща и вдруг…
За спиной, совсем рядом, почти над его ухом, на чистейшем русском раздался такой знакомый, но такой же далекий, словно из какой-то его прошлой жизни, чуть хрипловатый голос:
- Не сверлите пока дырку для «Егора», господин штабс-капитан!! И не тешьте себя иллюзиями…
Крестинского как током ударило. Он резко обернулся и замер в изумлении: перед ним, расплываясь в самодовольной улыбке, тряслось в трамвайной тряске почти не изменившееся за эти годы, хотя и слегка располневшее, лицо штаб-майора, того самого, из пропахшего порохом четырнадцатого года, так нелепо попавшего в плен к его казакам…
- А ну, все же признайтесь, штабс-капитан, - все так же радостно улыбаясь на все лицо, он вдруг перешел он на немецкий, - какой орден Вы тогда получили за перехват приказа…, - он сморщился, тужась что-то вспомнить, -э-э, на наступление, если я не ошибаюсь, корпусу Франсуа!
Владимир остолбенел, если не больше. Вот это да!
Но не растерялся, отшутился:
- Я русский офицер, господин, э-э-э, штаб-майор! И все… преференции отдал своим казакам за… Ваше пленение!
В тесноте битком-набитого в этот вечерний час берлинского трамвая они вдруг рассмеялись и обнялись, как два старых друга.
- Подполковник… Вальтер Шредер, к Вашим услугам. Повышен самим маршалом Гинденбургом-с… - широко, совсем по-русски, смеялся Вальтер.
- Отстали Вы от меня… Честь имею… Полковник Генштаба… Крестинский, Владимир, - отвечал Владимир на чистом берлинском наречии, - а в общем, очень рад! Наконец-то мы с Вами, москвич Вы наш немецкий, и познакомились!
Так началась их дружба. Дружба двух офицеров когда-то враждебных армий, дружба двух мужчин, одинаково хлебнувших горя и лишений на той войне и в том кровавом веке.
Вальтер прошел русский плен, в лагере под Смоленском был три месяца, затем работал «в фольварке у одного старого и очень скупого мельника», потом «эта ваша очень странная революция сверху», потом с такими же горемыками как и сам был пеший бросок через враждебную Польшу в свой Фатерлянд…
Девушка, которую он любил и которая осталась его ждать с войны в тихом предместье Берлина, Темпельхоф, при получении известия о его пропаже без вести, не долго раздумывая, вышла замуж за пилота гражданского флота и он с тех пор уже никогда не заводил серьезных отношений с дамами, предпочитая им простой флирт.
Сперва ушел с головой в службу, а после увольнения в запас жил на пенсию да доходы от своего небольшого фольварка, доставшегося ему от родителей.
Это поместье находилось в окрестностях Дрездена и Владимир как-то побывал там у него в гостях. Ему не понравилось. Вальтер и сам бывал там редко, полностью полагаясь на честность и порядочность семьи своего управляющего - седого набожного старика – лютеранина и его жены, которая считала себя очень добродетельной фрау и которая видела для своих трех дочерей только один нравственный ориентир в жизни: «Kirche. Kinder. Kuche».
« Орлы, орлы, повсюду одни орлы… Через каждые сто метров. Орлы! На Шарлоттенбургском шоссе, на Площади Республики (и прощай, Республика!), на Унтер-ден-Линден, повсюду – орлы, орлы в обрамлении дубовых листьев, символ имперского хищника. На Гогенцоллерндамм, на Фербелли-нерплан – министерства, новые, только что построенные, но уже изменившие все привычные представления об архитектуре и культуре вообще, поддающиеся пониманию и вкусам только лишь отпетого мегаломана… А в центре? Все зеленые пространства, так пьянившие по весне ароматами распускающихся цветов, теперь исчезают на глазах, уступая место военным заводам «ИГ Фарбениндустри»… Повсюду дым, смрад, суета, грохот…
Берлин постепенно превращается в уродливую казарму, печальную и серую на вид, очень похожую на ту самую, в старом французском квартале, которая теперь носит имя этого геройского, невероятно располневшего от народных почестей летчика, рейхсмаршала Геринга.
Эх, пропал, растворился во времени, погиб тот Берлин, который вначале холодно, но затем все же терпимо, но - принял голодного полковника Генштаба русской армии, уже с трудом отгонявшего от себя мысли о самоубийстве…»
Автомобиль послушно, едва шурша шинами по мокрому шоссе, шел теперь уже по Унтер-ден-Линден, теперь голой, неприветливой, без своих знаменитых старых лип, минуя киностудию «Берлин-фильм».
«Хорошая машина, безотказная, - подумал Владимир, - но как только дождик, так ощущение, что сидишь в консервной банке… Да, это, конечно, не изящный, сияющий черный Мерседес Гитлера за двадцать девять с половиной тысяч марок. Со знаменитым номером «6650 мк»! Это всего лишь дешевый, старенький БМВ. Говорят, Фольксваген получше будет. За 990 марок. Дешево? Да-с.. Но! Эти марки надо регулярно вклеивать в накопительную книжку и если только просрочить очередной платеж… Теряются и предыдущие! Так что, арбейтен, арбейтен! И ведь все трудятся! Гитлер дал народу действительно народный автомобиль… Народный автомобиль. Народный Банк. Народные стадионы. Народные праздники и гуляния от НСДАП… Бочки пива прямо на улицах… И знамена, знамена, знамена! Откуда же у него столько денег? В нищей же ведь, по - сути стране… Гений министра Шахта? Или бессовестные, тайные, но далеко идущие вливания от мирового капитала? Все-таки взять реванш и руками немцев растоптать, перемолоть в пыль, выжечь каленым железом эту такую ненавистную, но такую заманчивую колонию, богатую Красную Россию?
Боже, это массовое помешательство на улицах. «Адольф знает! Адольф может!» Массовое сошествие с ума. С той стороны, в России, как видно, эта вакханалия вокруг имени ихнего вождя еще ужаснее.
А те, кто сидят в ложах Парламента там, в Лондоне… Только радуются, каких бойцовых псов они взрастили, они предвкушают их бой, лениво пожевывая свои громадные потухшие сигары. Они ведь, неумолимо направляя ефрейтора на восток, опять неотвратимо сведут, столкнут лбами того Вождя с этим Фюрером, русского и немца, как свели двадцать пять лет назад!
И будут сводить всегда, пока существует материк Европа и Британские острова в стороне от нее. Пока там есть Лондонская биржа и Лондонский Банк.
И сколько это будет продолжаться? Еще сто лет? Двести? Пятьсот?
Диалектика, диалектика…
Я что, уже… марксист?!»
В маленьком полутемном кнайпе в этот ранний час было малолюдно. Только трое молоденьких студентов что-то горячо обсуждали за дальним столиком да двое солдат-отпускников в мышиного цвета шинелях и таких же кепи сумрачно потягивали свое пиво молча, изредка искоса поглядывая на галдящих парней.
И когда один из студентов начал громко восклицать что-то типа «…Адольф вождь народный! Наш Адольф знает!», угрюмый солдат средних лет с нашивкой за ранение, с нескрываемой укоризной взглянул на него и отвернулся.
- Ну-с… Какое ты пиво будешь? «Берлинер киндль»? – Вальтер деловито рассматривал меню в затертой обложке, - или, может быть возьмем что-либо позабористее, закажем хорошего мартовского «Пильзер»? – его лицо вдруг вытянулось от удивления при виде закуривающего Крестинского:
- Ты что… Перешел теперь на «Юнону»?
- Что тут удивительного. Для небогатого эмирганта, – Владимир выдохнул в сторону сизый дым, - ваш Фюрер вон теперь рекомендует затянуть пояса до… Победы! А эти… - он повертел в пальцах тонкую папироску, - пфенинг за штуку, это весьма экономно.
- Что ж, хоть такая поддержка бедняжке Адольфу. Чем пробавляешься, дружище? Так и развозишь свои булочки?
- Ну не бежать же мне на Ноллендорфплатц, где собираются штурмовые отряды, хотя там дают целую одну марку в сутки, - чуть улыбнувшись, отшутился Владимир.
За узкими окошками кнайпа уже опустился серый берлинский вечер. Народу стало прибавляться, появились усталые рабочие дневной смены с ближайших фабрик в застиранных блузах и с припасенными парой-тройкой марок в кармане. От них по пивной пополз запах пота и копоти.
… - Да ничего она не стоит, Красная Армия, Володенька! Ничего они, эти ворошиловы да буденные, кроме страха и тупости за эти двадцать лет не ей не привили! И финская война это отлично показала! – Вальтер, уже здорово разгоряченный «Пильзером», придвинувшись, положил руку на плечо друга и с раскрасневшимся лицом вдруг легко перешел на русский:
- Вот послушай, что тут пишет свежая «Фелькишер Беобахтер», читал? Со слов герра Кейтеля? А я тебе, мил человек, прочту-с. Слушай, - он откинулся на спинку стула, вынул из кармана пиджака сложенную вчетверо газету и деловито, совсем уж по-американски, закинул нога за ногу:
- Вот… В количественном отношении это действительно гигантская военная машина. Однако организация войск, их оснащение и методы руководства крайне, - он поднял взгляд из-под тонких саксонских бровей, - ты слышишь, друг мой Володя, крайне! Неудовлетворительны, принципы руководства сами по себе неплохие, но командиры слишком молоды и неопытны… Система связи не отвечает…
Владимир сидел, весь какой-то сникший, невидящим взглядом уставившись в одну точку на давно некрашеном полу заведения.
«Да ну, брось, дружище Вальтер. Взять, пусть и за три месяца линию обороны Маннергейма, самую современную, и не где-нибудь на равнине, а утопающую в болотах и снегах, на лютом морозе… Да никакая другая армия мира, не то чтобы Выборг, а… Такую… Первую линию не взломала бы!»
- Русская масса не может рассматриваться в качестве серьезного противника для армии с современным оснащением и лучшим руководством! Вот так, друг мой Крестинский! Не может!
Вальтер самодовольно, с застывшей улыбкой, уставился в лицо друга.
- Мне кажется, дорогой Вальтер, что Вермахт, как тут написано, с «современным оснащением и лучшим руководством», возился бы с линией маршала Маннергейма, э-э, гораздо дольше. Или вообще никогда не взломал бы ее. Как это ни парадоксально.
- Вермахт, Володя, стараниями нашего великого ефрейтора, скорее всего зашел бы с обратной стороны финских укреплений. Обошли же они линию Мажино через Данию! Война, дорогой друг мой, это лишь жалкая служанка политики. Фюрер, Володя, это не только великий фанатик, а и известный прагматик. И он иной раз готов пойти на компромиссы… Пустил же он на Олимпиаду эту еврейку-фехтовальщицу, убежавшую из Рейха в Швейцарию. Хотя… Он остался самим собой и так и не поздравил ее с победой!
Крестинский все никак не мог вспомнить имя той спортсменки, но все же возразил:
- Она, кажется, взяла серебро.
- Ну, неважно, неважно, - заговорщески почти шептал Вальтер, положа другу руку на плечи, - не важно… Так вот, Володя! Главный вопрос. Вот теперь… После Парижа! Пойдет? Или… Не пойдет Гитлер через Ла-Манш? А я тебе отвечу! Не пойдет! Все равно не пойдет, ибо он считает англо-саксов вполне нормадским народом. Но не это главное! Дело не в идеологии! А в трезвом расчете, друг мой Володя. Что теперь надо Германии, когда…
Он обернулся и искоса осмотрел шумный теперь зал кнайпа, вдруг нахмурившись и сомкнувши тонкие саксонские губы. Понизил голос, снова перейдя на немецкий:
- Когда уже, казалось бы, взят реванш за Версаль?! Эльзас и Лотарингия вместе со всей почти уже Францией – наши! Протекторат Богемия – наш! Силезия – наша! Норвегия с ее рудой стараниями Квислинга – то же наша! Маннергейм, хоть и нейтрален, но Сталин для него враг номер один! И опять же, вопрос колоний. Метрополии без доминионов чувствуют себя очень скверно, не так ли? Нам вернули оружие, но не вернули колонии. Только – восток. И Африка.
Он слегка и еще ближе придвинулся к Владимиру и, войдя в азарт, стал похож на мальчишку, подговаривающего закадычного друга убежать с урока на рыбалку:
- Колонии! Кто их нам вернул? Да никто! А с фюрера ведь требуют! Что ему остается делать? Так вот, слушай. Вчера, тринадцатого июля, на совещании в Бергхофе Гитлер сначала просто обрисовал картину нынешнего дня. Он, к неописуемой радости Редера, сказал, что, если мы теперь высадимся на Острова, мы их, конечно раздавим, как тухлое яйцо и толстяк Черчилль это прекрасно понимает. Но что мы получим в результате? Метрополия умрет, допустим. Британские колонии тут же захватят без нас американцы, японцы и русские. И русские! Как они это уже проделали с восточной частью Польши. То есть кровь немецких солдат будет потрачена зря! На радость наших противников! Да, Европа почти вся у наших ног, Сербия падет не сегодня-завтра. Ну и что? Берлинец сегодня получает – и это на фоне ежедневных бравад доктора Геббельса и «Дойчевохеншафе» о блестящих победах Вермахта – он получает по карточке килограмм мяса и двести граммов маргарина в месяц. Хлеб, который подозрительно мягок и быстро покрывается плесенью. Фюрерпакеты, продовольственные карточки военных, которые отдаются ими родне и как-то сглаживают напряженность, но они народ не накормят. Францию наши команды чистят, как припозднившегося прохожего в подворотне, из нее ежедневно вывозится продовольствия на миллиард марок. Но это ведь ненадолго и теперь какой полезной была бы Украина с ее запасами пшеницы! И… вывод? Куда идти? А идти надо, армия состоит из почти четырехсот дивизий и их надо чем-то кормить!
- У тебя… Только это? – медленно наполняя бокалы пивом, проговорил Крестинский, явно давая понять, что пора сменить тему беседы.
- И не только. Вчера группа оперативных работников Генштаба засела за план войны против Советского Союза, Володя. И… Генерал-полковник Паулюс пригласил и меня поучаствовать в этом деле. Мы ведь с Фриди знакомы еще с Баденского полка, это именно я приклеил ему кличку «милорд» и за это он взял меня свидетелем на свою свадьбу с Еленой-Констанцией. Так что, друг… В последний раз ты видишь меня в штатском…
Владимир слегка улыбнулся, а затем задумался. Проговорил куда-то в сторону:
- Он что… Опять собирается воевать на два фронта? Двадцать лет едва прошло после Версаля. Это же опять затяжная война! А где ресурсы? Его же обложат, как медведя…
- Наш Адольф, и в этом теперь уверены все домохозяйки Германии… Все знает! Все может! Война с большевиками теперь не будет долгой! Они ненавистны русскому народу и народ их бросит!
Несколько молодых посетителей пивной, очевидно расслышав русский Вальтера, уже искоса посматривали в их сторону.
Вальтер, добродушно улыбаясь, здорово покачиваясь, поднялся, чтобы пойти в туалет.
«Неужели это правда? Гитлер нарушит пакт? Было понятно, что Пакт Молотова-Риббентропа есть ни что иное, как попытка со стороны Сталина оттянуть войну.
Со стороны Гитлера – показать миру, кто в Европе хозяин. На костях Чехословакии, Польши и Франции. Или то же – оттянуть? И ударить, внезапно ударить, когда это будет стратегически выгодно?»
Вальтера все не было и Владимир, безучастно глядя в темное окно заведения, погрузился в раздумья.
Гитлера, нацистов, вскормил и привел к власти даже не Маршал Гинденбург, а по - сути западный капитал. Как противовес большевизму, всем этим «радекам» и «цеткин-люксембургам», нагло внедренным Москвой в довольно тухлую Веймаровскую республику. В берлинской печати, особенно до тридцать шестого года, часто и подробно освещалось именно это обстоятельство. И теперь фюрер, который считает большевиков врагом человечества номер один, неизменно отождествляя их с евреями, разумеется, никогда не доверял Сталину и никогда не повернется к нему спиной, пойдя через Ла-Манш. Он и так здорово рисковал, оставив на восточной границе Рейха всего семь дивизий в ходе французской кампании. Но – обошлось. Сталин тогда был еще в шоке от уровня своей армии после провала скоротечного плана финской войны и был занят реформированием и перевооружением Красной армии. И не мог всадить фюреру топорик в голый затылок. Но и Сталин не такой уж дурак. Ибо Сталин тут, конечно, понимает, что Гитлер, пойди он на СССР, не рискует нарваться на полномасштабную войну и на Западе. Воевать союзники, конечно, будут, но, как всегда, вяло, неохотно, выжидая, когда Вермахт всерьез увязнет в русских болотах и полях. А перейди Гитлер пролив – кто его знает, перевооружение РККА идет полным ходом, в Советском Союзе принят на сорок первый год совершенно чудовищный военный бюджет, и году так к сорок второму это будет монстр, способный сломать шею даже Вермахту со всеми его союзниками.
Логика, логика! Она как всегда пряма: Гитлер пойдет только на Восток!
Да и если там, на востоке, вопреки всем трезвым прогнозам, Вермахт потерпит поражение… Гитлер, будучи прагматиком, все же надеется в таком случае договориться с Черчиллем (например, очистив Францию) и уже совместно закончить разгром ослабленного большевизма.
Фюрер воюет с англичанами и французами как-то так вяло, мягко… Не так, как с поляками.
Этим и только этим объясняется и «Дюнкеркское чудо», когда фюрер с большим трудом, но остановил танки Гудериана в пяти милях от Ла-Манша, позволив почти без потерь английскому корпусу переправиться на свои острова. Терпит он и существование правительства Пэтэна…
Но неужели он не понимает, что если они готовы были ему простить и аншлюс Австрии и захват Чехословакии, то они никогда не простят ему мгновенный, позорный разгром Франции, ибо с его стороны в контексте всей европейской политики англо-саксов это был уже перебор. Они его туда не звали! А он пошел, потому что это был его естественный ответ немецкому народу, логический вектор всей его политической работы внутри Рейха, точка, твердо поставленная им над позором Версаля. И теперь ефрейтор, который ослушался, стал для них врагом номер один, даже после Сталина!
Вальтер устало плюхнулся на табурет.
- Они там что, дураки? – Владимир поднял голову, всматриваясь в посвежевшее лицо друга, - вот, например… Сколько у них реальных дивизий? Ведь наступать придется на расширяющемся театре? Тут, от Одессы до Мурманска хватит и двести дивизий, это не считая конвойных, ну там, охранных войск, а ведь на линии Архангельск – Астрахань… Потребуется, как минимум, дивизий четыреста? А восточный вал? Африка? Кто прикроет?
- Они надеются уничтожить Красную Армию еще до Днепра, Володя. А союзники? – Вальтер, глотнувший свежего воздуха, уже казался совершенно трезвым, - да и по большому счету, вот когда я работал в Генштабе, я видел очень близко, что все офицеры монархисты по своему духу и они еще тогда, при Гинденбурге, были готовы принять любой легальный режим, лишь бы он был в соответствии с ихними милитаристскими устремлениями. Но то, что фюрер не пойдет через Ла-Манш, по крайней мере до разгрома большевизма – есть непреложный и неоспоримый факт. Нами уже подсчитано, ему, чтобы перебросить через пролив сто тысяч солдат и три тысячи танков потребуется, ты только вдумайся, Володя, тысяча семьсот двадцать две баржи, тысяча четыреста один дозорный катер, четыреста семьдесят один хороший буксир и сто тридцать пять крупнотоннажных транспортов. Ну откуда? Даже если снять все то, что ходит по Одеру, Рейну и Висле – и тем самым остановить всю хозяйственную жизнь в стране, этого далеко не хватит. Да и англичане очень много утопят сразу же, без разговоров. Это не штурм какой-нибудь Норвегии, тут первая морская Сверхдержава. А люфтваффе? Они же так и не смогли обеспечить с воздуха превосходство. Да и драться наши истребители будут на последних каплях бензина, а англичане с американцами – над своими базами. Есть логика? Есть. Не пойдет Гитлер на Британию, не пойдет! И… если этого не понимает товарищ Сталин… Я буду безутешен.
Владимир устало вздохнул и внимательно вгляделся в полуприкрытые глаза друга:
- К чему ты мне все это… говоришь, Вальтер? Ты что, заподозрил во мне… агента Коминтерна?
- Успокойся, Володька. Впрочем, тебя всегда есть тонкое чувство юмора. Чего, к сожалению, нет у меня. А говорю по той простой причине… Э-э-э, потому что… Твой час уже… близок, Володя.
- Какой… мой час?
- Скоро, очень скоро ты вернешься в ту страну, где ты родился и по которой ты сохнешь, как пастушок по красной девице. Фюрер сотрет большевиков в порошок! И вы, русские патриоты, должны встать в его железные шеренги!
Владимир отстранил потемневшее лицо, выпрямился, сказал сухо:
- Ну, в ту, мою страну, я уже никогда не вернусь. Там теперь уже другая страна, Вальтер. Да и если я… Вернусь, на ваших танках… Ведь Гитлер ясно говорит, что… славяне не имеют права… А я… Я не стану… В общем, ты меня понимаешь, Вальтер. Нацистов я не понимаю, хоть убей. С ними я никуда не пойду!
- Ну… Чтобы понять нацистов, нужно родиться немцем, Володя. Тут еще вот что, - он медленно раздавил окурок о край пепельницы, словно раздумывая, говорить ли это Крестинскому или нет, но потом твердо продолжил:
- Фактор внезапности. Мы на него очень много ставим. Это и уничтожение авиации Сталина на приграничных аэродромах и разгром крупных штабов и складов. Неразбериха, вот что добьет Красную армию! Но! Судя по всему, англичане давно расшифровали коды нашей сверхсекретной «Энигмы», иначе они так ювелирно не убирали бы свои транспорты с боевого курса подлодок дядюшки Деница… Этими же кодами уже передаются и будут дальше передаваться все команды на передвижение наших войск к границам СССР. Их развертывание и занятие исходных районов. Понятно, Черчилль все до мелочей знает, куда какая танковая дивизия теперь идет. Интересно одно. Он предупредит об этом своего прежде всего, заклятого врага, но! Увы! Теперь невольного союзника или захочет, чтобы мы как следует врезали Красной Армии в первые же дни войны?
- Скорее всего, Вальтер, чтобы не выглядеть потом жалким, он, конечно, скажет дядюшке Джо про… Предупредит, в общем. Хотя тот, конечно, ему не поверит. Но… Как могла «Энигма» попасть в руки англичан? Насколько я слышал…
- Эх, Володя. Ты слышал не больше, чем одурманенный пропагандой городской наш обыватель. Мы же военные люди… На войне все бывает. Ну подстрелили англичане где-нибудь на задворках океанских нашу подлодку, команду сняли, пока лодка тонула, сняли и аппаратуру, документацию. Ну а дальше… В обмен на жизнь… В море ведь разговор короткий – тебя просто выведут наверх подышать и вдруг тебя не возьмут внутрь при «экстренном» погружении. Если будешь брыкаться или что-то там утаивать.
В тот вечер они разошлись по домам уже далеко за полночь. Где-то на западе большого города резко взревела воздушная тревога, потянулись в ночное небо тонкие нитки прожекторов, но взрывов бомб слышно все не было. Долго шли по пустынной улице, поддерживая друг друга. Вальтер все настаивал, чтобы Крестинский обратился к Таборицкому:
- Ты нужен, нужен ихней молодежи… Нужен! Ты, гений штабной р-рабо-т-ты! И… столько воевавший с большевиками… Потерявший все. Все! Семью, жену, ребенка… Как пример, как настав-ник…
- Я… не пойду к этому уголовнику, Вальтер. Да и… Мне давно осточертела война, ты же знаешь…
- Бу-лоч-ки, - неприлично громко икая от перебора спиртного, Вальтер крепко сжал ладонь друга, - твои… Подождут! Надо твою… Нашу Россию от… большевизма… Выжечь… Каленным железом-с! Каленным!
Берлин давно стал другим. И без того мрачноватый город в сумерках становится, из-за строгих правил затемнения, а также из-за неумолчного грохота окрестных заводов, пронзительных гудков паровозов и частого воя сирен ночных воздушных тревог совсем похожим на саму преисподнюю.
В этот поздний час на улицах прохожих очень мало. Да и то, попадаются теперь одни фрау. Больше трех миллионов молодых немецких мужчин уже стали солдатами и живут теперь в казармах. Владимир вспомнил, как он в позапрошлом году посетил выставку в автосалоне: на пять военных машин приходился всего один туристический автобус. Маршал Геринг сказал народу самоотверженно и по-военному прямо:
- Крепитесь! Масло должно уступить место пушкам!
- Судя по всему, у самого Рейхсминистра, масло на столе пока не переводится, - грустно усмехнулся про себя Владимир, осматривая невероятно растолстевшего Геринга..
Он ехал на встречу с Вальтером, который упросил его встретиться с «одним очень, очень влиятельным высокопоставленным офицером». Тот офицер, якобы узнавши о его, Крестинского, судьбе и «героической многолетней борьбе с большевиками», попросил некоего офицера Генштаба, старого друга Вальтера, организовать ему небольшую беседу.
- Очень, очень высокий человек! Тебе понравится! И внукам и правнукам будешь рассказывать… Не забудь упомянуть, кто тебя с ним свел.
Таинственно улыбаясь сквозь свои тонкие кайзеровские усики, ставшие уже давно старомодными, Вальтер непривычно щурил и отводил глаза:
- Ты это… Оденься поприличнее. Только умоляю, Володя, не кури ни одной сигареты хотя бы пару суток, дружище. Он не выносит табачного дыма!
- Интересный этот твой офицер. Он что, служил исключительно с некурящими солдатами? – колко съязвил Крестинский, - да и… Ну, если я не буду курить пару суток, я с ума сойду. И… Тогда ничего путнего из такой беседы не получится.
- Ну, хотя бы сутки, - не полном серьезе настаивал Вальтер.
- Уговорил. Да кто это такой?
- Секрет. И - сюрприз. Ты потом будешь мне очень, очень благодарен, поверь. Очень долго благодарен! – он вдруг наморщил лоб и стал страшно озабочен, - н-ну, что еще… Да! Еще. Может подать как правую, так и левую руку, был когда-то левшой. Будь готов.
« Неужели сам фон Браухич? Да нет, этот же курит. Или сам Кейтель, эта тень Гитлера? Ну чем им, только что положившим на лопатки армии Франции и Польши – самые мощные армии Европы, может быть интересен бывший полковник Генштаба Русской армии, армии, уже давно и безвозвратно ушедшей в прошлое? »
Часы показали ровно двенадцать ночи. Они сошли с трамвая, спустились в метро. К ним тут же подошли двое неприметно одетых, с каменными лицами гражданских и Вальтер с невозмутимым лицом кивнул Крестинскому:
- Ступай с ними, Володя. Ничему не удивляйся. Будь самим собой. Желаю удачи! И… Завтра вечером я к тебе зайду!
Они тут же свернули в какой-то почти темный низкий отсек, долго шли по узкому гулкому коридору. Владимир обратил внимание на полное отсутствие в нем боковых дверей. Потом тот, что шел впереди остановился у неприметной двери и, не снимая черную перчатку, нажал на незаметную кнопку. Дверь бесшумно открылась, Крестинский вошел и так же бесшумно она закрылась.
В полумраке небольшой комнаты никого не было. Пахло свежей типографской краской. Владимир отметил, что это пахнут свежие газеты, стопкой лежащие на столике.
Лишь у зашторенного окна он увидел невысокий узкоплечий силуэт человека в коричневом партийном мундире, стоящего к нему спиной.
Человек во френче, не оборачиваясь, на легком южно-австрийском диалекте нарушил тишину первым. Жестикулируя в воздухе правой ладонью, он очень знакомым Крестинскому голосом, от которого тот невольно вздрогнул, быстро заговорил:
- Этим летом я намерен окончательно решить восточный вопрос. Большевизм – это зло не только для Германии. Это раковая опухоль для всей Европы и всего мира. И германской нации, как нации, стоящей выше других наций, отведена главная роль в… удалении этой опухоли!
Он резко развернулся всем невысоким корпусом и пошел из полумрака комнаты прямо на Владимира и вдруг, схватив его за локти, как старого друга, тепло заулыбался:
- Но я пригласил Вас, полковник, не для обсуждения деталей будущих кампаний. Это дело ОКВ и Генштаба. Мне рассказывали о Вашей многолетней и непримиримой борьбе с… большевиками там, в России. И у меня к Вам есть один вопрос. Всего один! На который у меня сегодня пока нет однозначного ответа!
И когда он заулыбался, его хриплый прерывистый голос тут же куда-то пропал, ему на смену пришло мурлыкание тонкого обольстителя, это уже был совершенно другой человек, а тот, холодный, казенный, который полминуты назад заговорил в полумраке комнаты первым – исчез, растворился, казалось, навсегда.
Владимир в первый раз видел Гитлера живым и так близко. Он показался ему вульгарным: несколько склоненная набок голова, плохо причесанные, спадающие на самый узкий лоб прямые волосы и голос, глуховатый, гораздо ниже, чем тогда, когда он вещал с трибун. Но, слегка опешив вначале, быстро взял себя в руки:
- Мой Фюрер. Я готов откровенно ответить на любой Ваш вопрос.
- Ну и прекрасно, прекрасно, дорогой полковник. Вот что меня интересует прежде всего. Да-да, разумеется, меня информируют мои службы, но… Мнение простого человека, с улицы, так сказать, мне то же всегда очень важно. Германия, как бы мы не подготовили ее к борьбе, затяжную войну не выиграет. Об этом говорит опыт всех предыдущих войн, в том числе и последней. И это не от духовной слабости германской расы. Это от ее, Германии, географического положения, от ее досадного удаления от минеральных ресурсов… Мы рассчитываем на блицкриг, молниеносную войну с Россией! Хотя и отдаем себе отчет, что… Это не Франция и не Польша, которые пали под германским сапогом в считанные месяцы. Но все же…
Тут он приблизил свое тонкое, ставшее вдруг багровым лицо с узенькими усиками очень близко, насколько позволил его рост, к лицу Владимира и его глубокие его глаза запали еще глубже, а голос стал очень тихим, почти шипучим:
- Мы начнем весной, едва просохнет русская грязь. Но… Если мы все-таки не выйдем к Уралу до наступления русских холодов и война примет длительный характер… Можем ли мы рассчитывать на… некое всенародное восстание там, в России… Против Сталина и большевиков? Которое обусловлено варварской коллективизацией и массовыми репрессиями против… русского и других народов России и… Которое под нашими ударами окончательно приблизит их, большевиков, крах?!
В комнате стало очень тихо, так, что стало слышно сиплое дыхание крайне возбужденного фюрера. Он как говорил, так, с той же мимикой лица и застыл на какое-то мгновение перед самым лицом Владимира, словно изучая его черты. Тот же, глядя прямо в цепкие округлые глаза Гитлера, заговорил, стараясь быть очень спокойным:
- Такие масштабные вопросы, мой Фюрер… Не знаю, под силу ли мне, давно оторванному от…, от России. Но я попробую. Хотя, такие вопросы уж лучше задавать кому-то… Помудрее.
- Например?
- Генералу Деникину, к примеру.
Тот человек, который заговорил в этой комнате первым, который уступил свое место льстецу и добряку, теперь как Фигаро, вдруг вновь вернулся. Гитлер вдруг нахмурился, низко опустил голову и, поглядывая исподлобья на Крестинского, хрипло проворчал:
- Этот Ваш Деникин, полковник, очень скользкий тип. Он спит и видит, что некий добрый дядя - Германия – освободит ему Россию от большевиков и, легкомысленно раскланиваясь на публику, как дешевая артистка кабаре, снова убежит за кулисы! Но Германия – не альтруист - интеллигентишка и не благотворительная конторка! Нам молча дали денег, нам молча разрешили вооружиться, молча разрешили… присоединить исконно германские земли. Но когда мы подняли вопрос о возврате всех наших бывших колоний – нам показали фигу и кивнули на Восток: сам иди и возьми! А заодно и выжги каленым железом сорняк большевизма!! Но мы…
Гитлер умолк, переводя дух. И вдруг вскричал опять:
- Но! Германские солдаты кладут головы сегодня, чтобы завоевать жизненное пространство для будущих поколений только арийской расы! Мы пойдем до Урала и мы останемся до Урала!! Навсегда!
Гитлер вдруг съежился, как будто продрог и лицо его вытянулось, подчеркивая болезненную худобу и стало угольно-серым:
- Одно делает ему честь, вашему Деникину – он не поддался и на уговоры Черчилля, этого жирного лиса. Но он не идет и к нам! Вы думаете, почему он до сих пор жив? Что, на юг Франции не дотянутся щупальца сталинского НКВД? Нет, они повсюду! А жив Деникин и даже его писания изданы в СССР, пусть в здорово урезанном виде, по той простой причине, полковник, что он прекратил антибольшевистскую борьбу!! Иначе, как объяснить: то воевал с большевиками, имея только несколько монет в дырявом кармане от Европы, а теперь, когда вся, вся Европа встает против большевизма – отказывается даже обсуждать… наши предложения! С ним теперь работают наши люди и я полагаю…
Гитлер вдруг умолк на полуслове. Воцарилось неловкое молчание.
Владимир, опасаясь, что Фюрер вдруг закончит разговор, не давши ему выразить свою мысль, тихо продолжил:
- У меня есть сын, мой фюрер, зовут его Андрей, он родился уже здесь, в Берлине.
- От немки? – удивленно перебил его Гитлер, снова быстро меняясь в лице.
- Нет, она… русская дворянка, но не об этом речь.
- Простите, полковник. И… Вы хотите о нем… похлопотать?
- Нет-нет, что Вы. Так вот. Мой сын, как я не стремился оградить его от политики и военного дела, все же вступил в НОРМ при полковнике Бискупском. Я поначалу не придал особого значения этому событию, мало ли чем там они занимаются! Но вот теперь, мой сын – это яростный приверженец национал-социализма! И… Его трудно переубедить… Если вообще уже невозможно.
- Это так здорово, полковник! – лицо Гитлера вытянулось в самодовольной улыбке, желваки заходили, он сжал кулаки и взмахнул ими совсем как на трибуне, - молодежь, она идет в наши ряды и за ней, за ней будущее нашей идеи! Но к чему Вы мне это рассказываете?
- Так вот. Главное в будущей войне… Лишь бы вы вместо войны с большевизмом не стали воевать с русским народом! Со всем народом! Дело в том, что в России теперь стараниями большевистской пропаганды и скрупулезной работы с молодежью ВСЯ их молодежь… В общем они такие же яростные коммунисты, как и мой сын – яростный наци, мой фюрер! И вот как раз они… И не позволят просто так… покорить Россию.
Гитлер отступил назад, взгляд его внезапно померк, острый подбородок опустился.
«Импульсивно-депрессивный тип», - наконец, как разгадка, мелькнуло в голове Крестинского и он уже увереннее продолжил:
- Кроме того, в России, мой Фюрер, как известно, после сталинской индустриализации крестьян стало намного меньше, чем раньше, а коллективизация переместила в лагеря всех тех, кто как раз и мог поднимать восстания по отдельно взятым конкретным деревням. Они все теперь сидят в лагерях НКВД, мой Фюрер! Так же как и военные, которые могли бы…
- Ну, своих ненадежных маршалов Сталин просто перестрелял как тетеревов, полковник. Это нам известно.
Гитлер искоса взглянул куда-то мимо лица Владимира, медленно пошел, не оборачиваясь, опять к окну, разговаривая будто сам с собой:
- Вы спросите, почему я… надеюсь и… на такой исход событий в России? Отвечу, господин полковник! Потому что и сам Сталин боится начала гражданской войны опять! Вы думаете, почему он… убрал Троцкого? И как раз после нашего с Москвой Пакта тридцать девятого года? Да потому, что Троцкий, как это известно всем, первый лидер их Революции и организатор Красной Армии! И у него, несмотря на все старания Сталина, пока еще миллионы сторонников в стране. Пакт, который позволил МНЕ быстро положить на лопатки Польшу и Францию, как раз дал Сталину ясно понять: следующим будет Советский Союз!! И такие как Троцкий или Врангель стали просто опасны Сталину!!! Ибо Сталин всерьез знает: если будет ему альтернатива, народ его сметет!!! И он не допустит, ни за что не допустит, чтобы у народа были потенциальные вожди!! И в этом он прав!!
Гитлер пришел в свое обычное исступление. Последние фразы он уже не говорил, он их орал, жестикулируя рукой и посекундно меняя мимику багрового лица, совсем как на митинге.
Вдруг он умолк.
Отвернувшись к окну, он едва заметно, взмахнул рукой и его темперамент снова вошел в берега:
- Вы, господин полковник, посещали Большую художественную выставку этого года? Нет? Сходите в Дом немецкого искусства, посмотрите. Там Вы многое поймете. Там есть вещь моего друга Вилли Саутера, называется «Переправа через Верхний Рейн». Я ее купил, но все равно она открыта для немецкого народа. Всмотритесь в лица моих гренадеров, полковник. Это сила и непоколебимое мужество для своей нации! Но это и жертва, готовность умереть ради Германии! Никто и ничего не устоит против этого натиска!
Он умолк и Владимир понял, что беседа окончена.
Невесть откуда появившийся громадный майор-эсэсовец, учтиво улыбаясь, тактично показал Крестинскому на выход.
Кивнув головой, Владимир вышел. Те же люди опять повели его по гулкому коридору, но уже в обратном направлении. А когда они вышли на станцию метро, внезапно растворились в толпе.
Разумеется, как ценитель искусства, он не раз бывал на таких выставках, начиная с тридцать восьмого года. До Мюнхена ходил скоростной электропоезд, что было очень удобно. И недорого.
Массивное, в духе германского неомодернизма, облицованное мраморной плиткой здание с рядом стройных, как шеренга солдат в шинелях, высоких серых колонн.
Некоторые картины поражали действительно высокой идеей и своей художественностью. Некоторые ему совсем не нравились, дешевые пропагандистские плакаты, а не полотна. Но поскольку Гитлер сам себя считал художником, неплохо разбирался в живописи и никогда не пропускал ни одного открытия, посещая Мюнхен в окружении ближайших сторонников по нацисткой партии, устроители выставок подбирали участников, скульптуры и картины так, чтобы фюрер остался доволен. Большинство скульптур и картин изображали воинственный патриотизм германского солдата, наступающего, держащего оборону, отдыхающего после боя или умирающего от ранений, но повсюду стоял дух и реял ореол солдата, героя, сражающегося за немецкую нацию, защищающего цивилизацию от диких большевистских орд.
Возле некоторых картин Айсхорта или Саутера Гитлер, посещая выставки, приходил в неподдельный восторг, давал своему окружению очень глубокие комментарии, иногда за немалые деньги сам приобретал какие-то особо понравившиеся ему вещи.
То же самое, явно подражая ему, делали и Гесс, Геббельс, Геринг…
Но сам Крестинский, с каждым годом отмечая про себя все разгорающийся воинственный настрой этих работ, с ужасом думал, что запущены уже механизмы, что эта воюющая со всем миром нация тем самым сама себя настраивает, накручивает и готовит к той главной, до последнего человека борьбе, которая, неизбежно, опять бросит немцев под ноги очередных победителей. Она, сама того не понимая, увлекаемая своим нынешним вождем, погружается в такую пучину бедствий, которую вряд ли переживет.
Ибо весь мир готов хоть к столетней войне. А Германия – нет.
И, наверное, России, которой уготована главная роль в этой войне, опять не будет места на пиру победителей. Как в Версале.
Но из головы все не шли слова Вальтера:
- Скоро, очень скоро ты вернешься в ту страну…
Он посмотрел в окно машины, запотевшее, покрытое мелкими капельками то ли тумана, то ли дождя. Смутно вырисовалась медленно наплывающая темная громада Брандербургских ворот. Колонны, колонны, колонны…
Что чувствует художник, работающий не по велению своей души, а выполняющий заказ Власти? Когда не должно быть никакой фантазии, никакой импровизации, а должно быть только то, что хочет увидеть Власть? И выйдет ли из-под его кисти шедевр, который переживет века, переживет этого, следующего, и еще сто следующих правителей?
Наверное, нет. Ибо Художник – это свобода, а Власть – это насилие и поэтому Художник и Власть никогда не станут родными.
« Скоро, очень скоро…»
Вернуться! Вернуться!! Найти, найти Ольгу и, может быть… Уже взрослого сына! Но как? Как?! В огромной, вновь охваченной войной стране?!
Да, конечно, Сталин уже провел широкую подготовку армии и страны к предстоящей Большой войне, но своими, людоедскими способами. Эти нашумевшие на весь мир процессы над Тухачевским, Егоровым, Якиром… Бухариным, Радеком… И всех – в расход! Рука не дрогнет!!
А сам Гитлер? Разве он то же не очистил армию от неугодных генералов? Бек, Бломберг, Фрич… Очистил. Но как! Кто так делает?! Он же оставил им… жизнь. Им, озлобленным, недовольным, отстраненным от армии? Разве новый вожак хищной стаи просто выгоняет в степь тех, кого боится оставить за спиной? Нет, он перегрызает им глотки. Сталин так и делает. Гитлер в силу своей европейской ментальности, нет. И потому Сталин в будущей драке будет сильнее. Гораздо сильнее! А у Гитлера затылок ничем не защищен от топора недовольных.
Владимир впервые за весь вечер слабо улыбнулся. Он с отвращением подумал, что он сам уже становится невольным поклонником Сталина, восхищаясь, как тот готовит страну к войне, удаляя из общества любое инакомыслие. Хотя… А нет у Сталина главного – нет времени, чтобы быть немного либералом, как Гитлер.
Но Гитлер ведь то же… Коммунисты по тюрьмам, неугодные генералы на пенсии. Нет-нет, этого мало. Даже злейший враг нацизма и их идеи, олицетворение большевизма в германском обществе – Тельман – и тот пока жив и просто сидит в одиночке. А вот Троцкий уже мертв.
Владимир вспомнил одну сцену, которой сам был свидетелем. Когда-то Шкуро, который вешал пленных большевиков повсюду, где только можно повязать веревку, в только что взятом Ростове выслушал реплику Деникина:
- Генерал, казните их так, чтобы это не было видно из окон моего штаба!
- Но этого ведь будет мало, Ваше превосходительство, - возразил тот, - надо чтоб и даже в Вашем штабе это видели ВСЕ!
Если Сталин, очищая армию и общество, разыграл кровавую азиатскую трагедию, то в Германии есть все признаки… комедии. Европейской классической комедии.
Сперва Гитлер, едва получив из рук дряхлого Гиндербурга всю власть, вовсю стал заигрывать с тем генералитетом Рейхсвера, который на тот момент был. Они с Герингом даже вызвались быть свидетелями на свадьбе Вернера фон Бломберга, министра имперской обороны.
В позапрошлом году командующий сухопутными войсками Вернер фон Фрич, которого сам Гитлер называл «потсдамской мумией», руководствуясь какими-то своими соображениями, взял да и донес Гитлеру, что, оказывается, тот был шафером на свадьбе Бломберга и бывшей проститутки Эрны Грун.
Об этом тогда написали все газеты, сперва в Париже, а потом и здесь. Скандал был страшный!
В армейских казармах и на улице ходили очень пикантные анекдоты на эту тему.
Гитлер по началу не поверил и устроил гневный разнос Фричу. Бломберг был другом Фюрера и ранее оказал тому великую услугу, посоветовав ликвидировать Рема, а потом подсказал, как убрать с политической сцены Шинденбурга.
Фрич, пользующийся поддержкой всего офицерского корпуса, благородный, умный и рыцарски честный солдат, имевший правильные тактические и оперативные взгляды, категорически возражавший против политики подготовки к войне этого выскочки ефрейтора и при поддержке еще двадцати генералов потребовали немедленной отставки фюрера! Это была, пожалуй, последняя попытка верхушки Вермахта мирным путем сместить Гитлера и отвести угрозу новой катастрофы.
Но тут вмешался Гейдрих, этот черный кардинал Рейха, и представил доклад о том, что сам фон Фрич является гомосексуалистом. В доказательство были предложены фото Фрича с неким похотливым молодым человеком перед общественным писсуаром на вокзале Берлина.
Но если Бломберг действительно женился на проститутке, то против фон Фрича, скорее всего, дело было сфальсифицировано. И понятно, по заказу самого Гитлера.
А результат получился такой же, как и у Сталина: газеты тут же всколыхнули народные массы и Бломберг и Фрич и еще много других были отправлены в отставку или смещены, а на их место пришли Кейтель и Браухич, двумя руками поддерживающие Фюрера в его реваншистких планах.
Да, Гитлер умеет обращать себе на пользу любую трудную ситуацию… Это игрок, он умеет на лету схватывать любую хорошую возможность и ловко тасовать карточную колоду.
Потом уже Фрич был все-таки тихо оправдан, но… В должности уже не восстановлен. Комедиант, что сказать.
А вот Сталин, что вполне возможно, в случае катастрофы вернет из тюрем некоторых уцелевших генералов, то это уже будут такие закаленные бойцы…
Его система крепче. Ибо трагедия в любом театре всегда гораздо больше востребована публикой, чем комедия. Потому что она гораздо более жестока! Потому что трагедией правит страх.
Уж такова природа человека.
- Очнись, очнись, мой старый друг и ты найдешь этот мир лежащим у ног твоих! – громко цитируя кого-то из классиков, Вальтер в гражданском пальто с поднятым воротником возник вдруг рядом.
Владимир раскрыл было рот, чтобы высказать ему, наверняка знавшему, с кем ему придется встретиться, свое негодование, но вдруг осекся и смущенно сказал по-русски и очень тихо:
- Пойдем, что ли… Водки выпьем? Только ты угощаешь. Ни гроша в кармане!
После того, как были получены все ответы на вопросы: а как выглядел фюрер, а кто там еще был, а сколько вы беседовали, а какие вопросы он тебе задавал, а что ты ответил, - Вальтер показал рукой на стеклянную дверь небольшого ресторанчика в полуподвале и сказал по-русски:
- Виноват, виноват, каюсь. Нам туда, Володя!
Он всегда переходил вдруг на русский, когда Владимир начинал сердиться.
- Э-эх, говорил, говорил я тебе… И внукам и правнукам своим будешь рассказывать! – довольно улыбающийся Вальтер деловито принял из рук официантки слегка запотевшую бутылку «Рыковки», - а ты хочешь, друг… Хочешь, я т а м похлопочу, и тебя возьмут на хорошую штабную должность в Вермахте, э-э-э, ну скажем, на корпус?
- Русский штабист в рядах германской армии? Штурмует линию Сталина? Или Ла-Манш? Газеты расхватываются прямо возле типографий!
- Не язви. Ну, куда он пойдет уже и так ясно, хотя ты сам только что меня разубеждал в этом… И потом. Ты, к примеру, не знаком с фон Шальбургом? Нет? Жаль, могу свести. Уж я-то хорошо его знаю, его зовут Кристиан. Это сын русской дворянки, кажется, из рода Старицких, а родился он где-то на Алтае. Отец его был датским коммерсантом, имел молочное и винодельческое дело там, в России. Разумеется, в семнадцатом году все они оказались в Дании, без денег и имущества. С семнадцати лет Кристиан в датской армии и в местной национал-социалистической партии. Но горит желанием отмстить и вернуть утраченное. В Зимней войне воевал против русских в Финляндии, а едва вернувшись, тут же записался в СС. Очень быстро идет по служебной лесенке. И до мозга костей ненавидит большевизм.
- Ну, еще бы, - вдруг вырвалось у Крестинского, - и вино и маслобойки ведь остались там!
- Смотри какая… Заманчивая корма у этой… яхты! – нагловато усмехаясь, Вальтер показал глазами на обширный зад промелькнувшей мимо официантки, кокетливо едва задернутый коротким синим фартуком, - не упрощай, Володя. Ты прости, но сейчас рассуждаешь, как большевик. Это… Очень способный и храбрый офицер. О нем информирован сам Фюрер. А в Вермахте чудовищный некомплект толковых работников штаба. Сам посуди: вчера было сто пятьдесят, а сегодня уже почти четыреста дивизий.
Владимир с сумрачным лицом выплеснул рюмку в рот, отвернулся к окну и негромко заговорил, сам не узнавая своего голоса:
- Не сердись, мой друг. Я же знаю, ты хочешь для меня как лучше… Но у меня в России осталось другое, и это отнюдь не винные и молочные заводы, а нечто другое, понимаешь… И оно, это другое, оно всегда здесь, во мне, оно всегда со мной, оно живет в моей душе, не отпуская меня ни на минуту, оно мне часто стучит в виски, приходит по ночам, и оно неизмеримо для меня выше, значимее, чем … отобранное большевиками имущество для этого… эсэсовца фон Шальбурга. И… Ты, конечно прав, да, я живу этим, живу несбыточной пока мечтой, вернуться, пройти по Москве, по переулкам моего детства, найти свою Ольгу, и, может быть… Уже взрослого нашего сына. Могилу отца посетить, наконец! Я уверен, рано или поздно Вермахт столкнется с армией Советов. Но… Гм, убивать русских я больше никогда не пойду! И сына не пущу! И поэтому я… Никогда не вступлю ни в Вермахт, ни, тем более, в СС. И вот сегодня, когда я был принят фюрером, казалось бы… Ан нет! Ты знаешь, у меня ощущение, что… В общем, несмотря на довольно дружелюбный тон, я все равно себя чувствовал там…
- Как ягненок перед мясником?
- Нет, что ты… Такого ощущения не было, напротив…
Он помолчал, словно раздумывая, как сказать еще что-то, очень важное. Взялся было за графин с водкой, потом опустил руку:
- Вальтер, они… Они всерьез рассчитывают, что в России опять… Пойдет бойня между нами, русскими. Может, они и правы, пойдет. Но… Я в этом не хочу… И… Не стану больше никогда принимать участие!
Вальтер, с непроницаемым лицом откинувшись на спинку стула, прикрыл глаза и устало выдохнул:
- Что ж, тебе виднее. Я тебе скажу больше. Они уверены, что сразу после их удара от России тут же отвалятся Кавказ, Закавказье и Средняя Азия. Они там тут же… Вырежут большевиков и уйдут. Короче, им придется еще и разводить дерущихся внутри СССР. Формируется несколько охранных дивизий для этой цели. Тебе виднее, а я хочу для тебя только добра.
Владимиру показалось, что в этих словах Вальтера проскользнула нотка обиды. И от них повеяло каким-то слабым холодком.
Разболелась вдруг голова – то ли от небывалого возбуждения, то ли от выпитой водки. Ему вдруг захотелось тишины, тишины вокруг и в душе, ему захотелось остаться одному, как он любил, ему захотелось поскорее закончить этот такой долгий, омерзительный день, скорее прийти домой, сбросить этот галстук, залезть в ванну и взять и смыть его, этот мрачный день, теплой ласковой водой. А потом просто лечь в постель и забыться крепким сном.
Попрощавшись с Вальтером, который был явно не настроен пока прерывать свой холостяцкий вечер, он быстро пошел к двери.
Сына дома еще не было. Мельком заглянувши в его комнату, Владимир оторопел: на стене теперь вместо старой цветной афиши полуобнаженной Цары Леандер появился громадный черно-белый плакат. На нем были изображены стоящие в ряд, в шеренге, на заднем плане солдат СС в камуфляже и каске, а на переднем в черной штурмовке от «Хуго Босс» юноша со славянским лицом и в такой же портупее, как германский солдат. На плече юноши проходила белая полоса, разделявшая сверху шеврон - эмблему СС в черном треугольнике и снизу шеврон марковского полка. Мужественные не по возрасту лица обоих были устремлены вперед, вдаль. Внизу размашисто красовалась надпись по-русски: «Подумай о своем будущем! Стань воспитанником СС!»
Он хотел сорвать эту мерзость, но потом передумал, решив поговорить с сыном еще раз. Вальтер как-то советовал отправить Андрея куда-нибудь на учебу, даже обещал посодействовать в таком деле, но сам Владимир понимал, что этим сына не оградить от влияния системы Таборицкого, они теперь повсюду, они находят молодежь, рожденную уже здесь, рыская во всех русских школах и лицеях…
Наконец он, присев за свой письменный столик, с нетерпением раскрыл конверт от Антона Ивановича. Обратный адрес был написан очень неразборчиво.
Вот он, давно позабытый, но такой знакомый по резолюциям почерк! Владимир на миг прикрыл глаза, представил себе, как он, Антон Иванович, наверное, теперь изменился.
« Дорогой соратник боевой и незабвенный Владимир Николаевич!
Так было мне, старику, приятно получить от Вас весточку, что Вы живы-здоровы. И как это Вы нашли меня здесь, в Мимизане, среди этой проклятой войны и после моих многочисленных скитаний? Вы - то вот остановились, привыкли небось, а я как тот цыган, все еду и еду… И трудно за мною поспеть. Все равно, очень, очень рад!
Когда-то, Вы помните? У нас было общее Дело, общая цель, общий стол и кров, наконец. А что теперь у нас с Вами?
Только общая тоска по поруганной Родине, которую мы так и не смогли отстоять от бесов, выбравшихся из преисподней, ну и воспоминания!
Родина всегда с нами, где б мы ни были. А здесь нет Родины. Я, к стыду своему, так и не выучил как следует французский. Очень часто прошу дочь, Марину, помогать мне в качестве переводчицы! А она сердится.
Родина не отпускает нас!
Вы знаете, году так в двадцать пятом мы жили в Балатоне, это в Венгрии, и была там у нас собака, звали ее Мелинда. Дом там был большой, но очень уж холодный! Подошла осень. И зимовать опять там не хотелось. Тем более, Ася, пройдя курс в Австрии, уже не жаловалась на язву. Было решено – едем в Брюссель! И нам пришлось опять решительно все бросить, продать кур, гусей и кроликов, а я сам, сын солдата, внук и правнук крепостных крестьян, за всем хозяйством этим ухаживал и был очень привязан. Но! Надвигались известные события, а Балатон – это такая глушь! Стали мы собираться. Мелинду взял к себе крестьянин из нашей деревни.
И вот мы в поезде. Он тронулся.
И что б Вы думали? На платформе показалась Мелинда, вся мокрая, язык набок!
Она перегрызла веревку и еще долго бежала за нами по платформе, потом по степи, пока силы не оставили ее…
Так и наша Россия. Мчится по степи, бедная. Она не отстанет от нас! Ибо она – это мы, а мы – это она.
Вы мне кратко написали про свои мытарства в Германии, дай Бог здоровья этому господину Эренбургу, хоть он теперь всецело и продался большевикам, ну а я Вам так же вкратце опишу все наши «цыганские» странствия по Европе. Ибо если провести карандашом по карте Европы, где нас только не носила судьба изгнанников, то как раз и получится путь простой цыганской кибитки.
После крымских событий мы, как и очень многие, отправились в Константинополь, где в резиденции нашего посла уже жила моя Ася с годовалой Мариной. Но там, после убийства Романовского, то же стало…»
Владимир откинулся на спинку стула, расстегнул ворот рубашки. Сердце его заколотилось, дыхание сдавило грудь, из глубин памяти всплыла, вспомнилась вдруг та пропахшая луком цыганка на сияющей апрельским солнцем липовой аллее в Великокняжеской, в девятнадцатом году, ее зловещее предсказание ( «умрешь, едва ступишь ногою на чужую землю!») и молодой, счастливый от первых крупных побед , но чертовски усталый Романовский:
- Ну вот, аж на чужбине смертушку свою приму. А тут – хоть цепь под пулеметы подымай!
Как -то, уже много лет спустя, в какой-то газетке промелькнуло сообщение о гибели и самого капитана Харузина, убийцы Романовского. Где-то, кажется, в Турции.
Владимир вздохнул, выпил из стакана воды, потянулся было за таблеткой, но тут же склонился над столом и углубился в чтение опять:
«… небезопасно, одни «капитаны харузины» вокруг снуют. И я принял приглашение г-на Черчилля – тогда Первого лорда Адмиралтейства. Там нам создали превосходные условия, но… Но в Лондоне меня сразу же взяли в оборот именно оголтелые русофобы, а не честные противники большевизма!
А я марионеткой никогда не был. И мы снова пустились в путь, на материк, обратно. Опять чемоданы, пакеты, вагоны, станции…
Жили в уже упомянутом мною Балатоне, крестьянствовали, держали кур, гусей, кроликов. Даже свинью. Я работал над «Очерками», но в преддверии больших событий все понимали, нам надо быть в центре их. А Балатон, это глушь.
В Брюсселе нас приютил муж Натали Корниловой, г-н Шарон дю Ларре. Там у меня вышел четвертый том. А пятый том был издан у вас, в Берлине и застал меня уже во Франции.
Парижские друзья встретили нас на Северном вокзале. Рядом с Эйфелевой башней сняли нам комнату в хорошей гостинице, но…
У Аси вдруг случился перитонит, оперировал ее профессор Алексинский, слава Богу, все кончилось благополучно. Едва Ася стала поправляться, у Маши – лихорадка, корь!
Хозяйка гостиницы, естественно, указала нам на дверь. И ее можно понять.
Пришлось поселиться в деревне опять, а потом на простенькой вилле на берегу океана. Ее снял нам писатель Шмелев. Мы так благодарны ему за это! Замечательное место! Но вилла не отапливалась и осенью нам надо было куда-то двигаться опять. Кутепов, проживая в Фонтебло, подыскал нам хороший каменный флигель, но там отапливалась только кухня. Сам бы я там и по сей день жил бы, но мои Ася с Машею… И в январе мы, изрядно уже поморозившись, перебрались в Ванв, на Авеню Астрид Дарю. Там мы зимовали, а летом уезжали на юг, к океану, в Кампбретон. Эти замечательные места очень жаловали наши литераторы: Шмелев, Бальмонт. Заходили они и к нам.
Ну что? Жить-то надо! Ася научилась шляпному ремеслу, Маша первая в классе французской школы, а я… Продолжал писать, за что в нашей эмигрантской среде получаешь меньше, чем поденщик на Монмартре… Мемуары, рассказы, очерки. Да Вы, наверное, что-то читали? Те же «Враги» господин Керенский как-то публиковал в своей берлинской газете «Дни». А я ведь когда-то обещался его повесить… Смешно, не правда ли? Сотрудничал с газетой «Борьба за Россию», пока агенты ОГПУ не окружили ее со всех сторон…
Летом тридцатого года Маша чуть не умерла от скарлатины и врачи рекомендовали ей горный чистый воздух. Мы оставили Камбретон и опять поехали – теперь в деревню в горном массиве провинции Дофине.
Ну а у меня ремесло писателя больше не могло кормить семью и я принял предложение, где мне пришлось работать за 1300 франков в одном из пансионов, которые союз русских послов учредил для известных эмигрантов. На деньги Временного правительства. Опять же, эти деньги положил когда-то в банки г-н Керенский.
Потом мы поселились в Сен-Пиа, потом в Ментеоне… Жили там два года в небольшом домике, так же разводили уток и гусей, индюков, кур и кроликов, обрабатывали сад. Ну да дело ведь нам привычное. Да и мне с моею грыжею в самый раз.
Тут с Мариной случилась драма, из-за которой вновь мы были вынуждены съехать с вроде бы обжитого места и вот какая. И ведь всему виною простая как мир ксенофобия! После убийства президента Думера русским белогвардейцем, потом оказавшимся агентом ОГПУ, русофобия во Франции достигла предела. И вот мадам Лакруа, директриса лицея, где превосходно училась наша дочь, решила избавиться от единственной русской девочки и избрала самый простой путь, обвинив Марину в… воровстве. Для нашей дочери, человека чистого и откровенного, это было таким потрясением! Добрые люди, слава Богу, помогли перевести дочь в Севрский лицей. Меня-то близость Парижа вполне устроила, но вот Марина… Такая душевная травма и в этом еще таком гибком возрасте!
В общем, дорогой полковник, где нас только черти не возили! За все время скитаний по Франции мы сменили больше двадцати городов и деревень. Но я отдаю себе отчет в том, что мой крест, моя и моей семьи судьба, судьба скитальцев, изгнанных из России, гораздо легче и удачнее, чем горькая судьба тех тысяч русских офицеров, их родных, которые, чтоб заработать свой кусок хлеба, рубили уголь на шахтах или в карьерах, попали в тяжкое рабство к персидским шейхам или американским латифундистам…
Вы пишете, что освоили ремесло шофера. Неплохо, скажу я Вам. У нас тут то же, очень многие офицеры окончили автошколу генерала Секретева да и зарабатывают на хлеб за баранкою. Преимущественно таксистами работают.
Ну да я несколько отвлекся.
Объявление этой войны застало нас в глухом местечке – Монтей-ле-Виконт, мы там дышали свежим воздухом, наслаждаясь свободой. В марте, слава Богу, приехала Марина, она до этого работала гувернанткой в семье Грей, в Эссексе. Русская девушка быстро научила превосходному французскому английских детей, как Вам, а? Грей относились к ней, как к родной дочери и Марина теперь скучает и просто бредит ими.
Так что, дорогой полковник, теперь мы остановились здесь, в Мимизане, а надолго ли – Бог весть!
Наверное, до конца оккупации. В чем лично я не сомневаюсь.
Одно теперь радует: ОГПУ, похоже, за мною больше не охотится. Им теперь явно не до меня.
Скоблин, так блестяще заманивший в ловушку Миллера, на мне обломал зубы. Хотя, один раз чуть было не случилась катастрофа! Газеты, к ужасу моей семьи, так и писали: «Похищение генерала Миллера. Генерал Деникин чуть не стал второй жертвой»
Вкратце, дело было так: в Бельгии устраивался банкет бывших офицеров Корниловского полка. Так вот, представьте себе, этот мерзавец Скоблин, только что коварно сдавший большевикам Миллера, очень настойчиво предлагает отвезти меня с моей семьей на этот банкет в своей машине!! Интересно, сколько ему платят большевики? Он тогда уже был под большим подозрением и я, разумеется, с ним никуда не поехал. И вскоре он был разоблачен, но, к сожалению, от возмездия ушел. Большевики его все одно прирежут, как только он станет ненужным. Кстати, его сообщница Плевицкая до сих пор сидит в Реннской тюрьме. Получила двадцать лет.
Не понимаю, отчего Гитлер идет драться в Россию с большевиками, когда сам Сталин уже сделал первый и самый главный шаг против большевизма, перестрелявши и посадивши в лагеря весь его цвет, старых большевиков, сообщников Ленина и Троцкого? Там же идет самое настоящее самопожирание большевизма! Медленно, но скоро опять пойдет движение в обратную сторону. Вот поглядите, Владимир Николаевич, и даже Красная армия, так ненавидевшая нас, «золотопогонников», скоро и сама оденет на плечи эти самые золотые погоны! Да и называться Красной армией она не будет. Если полыхнет война, им все равно придется многое, менять в своей жизни и армии, очень многое взять от нашей русской армии, не только цвет погон. Только слепой не видит, что от большевизма Россия уже сделала небольшие шаги в сторону. В России не надо никому уничтожать даже то, что придет на смену большевизму – социализм или там какой-нибудь коммунизм. Она сама избавится от этой напасти и заживет, как все нормальные страны, не сменится и пара поколений. И эта напасть уйдет если не при живом участии народа, то при его молчаливом согласии.
А Гитлер в России обязательно обломает зубы. Куда он лезет? Его, зарвавшегося ефрейтора, не любит свой же генералитет, особенно после удаления из армии Бека, Бломберга и Фрича. Его ненавидит потомственная аристократическая элита, как простолюдина и выскочку, вдруг занявшего всегда им и только им принадлежащую эту высшую государственную должность… Ну если будут победы, то у него еще есть какой-то ресурс. А когда пойдут поражения? Они ведь ему ничего не простят.
Вас, полковник, теперь не приглашают в Вермахт? Не беспокоят из гестапо?
Ко мне приходил наш комендант. С двумя молодчиками, явно из этой конторы. Были весьма любезны, учтивы и обходительны. Спрашивали, не надо ли чего. Надавили на то, что в Праге после аннексии найден, мол, мой архив и я смогу теперь в Берлине(!) с ним работать, сколько хочу.
Знаете, было бы очень неплохо. Хотя и все четыре тома «Очерков» уже закончены, но ведь есть масса другой работы…
Я ведь, прибыв в Париж, сразу же положил архивы в сейф одного, вроде бы надежного банка. Но потом, увы! Это стало ненадежно. И я передал их под охрану правительству Чехословакии с тем, чтобы они вернули их в Россию после падения коммунистической диктатуры и восстановления там твердой национальной власти, которая бы гарантировала порядок, права человека и свободу слова.
Но где же теперь Чехословакия?!
А теперь, как я понимаю, мои многострадальные архивы в Берлине.
Вот они и заманивают меня туда. А знаете, Владимир Николаевич, и поехал бы! Их отсутствие так затрудняет мою работу.
Но ведь есть и другая сторона дела.
Геббельс тут же раструбит на весь мир, что вот и генерал Деникин «прибыл в Берлин, влился в наши ряды, встал в строй», ну и тому подобное, они это умеют, «для борьбы с Россией»!
А я этой «славы» не хочу. И Вам не советую.
Вы спрашиваете, каково отношение французов к нам?
Ну, знаете, после убийства Думера этим дураком Горгуловым… Кто нормально, а кто, как услышит русскую речь – косится. Пройдет время – наверное забудется, а пока…
Пока мы ютимся в самом Мимизане, сняли тут третью часть длиннющего дощатого дома, похожего на конюшню. До этого пол-лета жили на вилле «Remember», любезно предложенной нам семьею Лабади, но сама вилла, расположенная на пляже, была так приметна, что я просто не стал рисковать и решился съехать куда-нибудь в серое и неприметное местечко. И вот мы здесь.
Тоскливо, одиноко, очень трудно. Днями льет, как из ведра, серенький тягучий дождик. Вода его уже не впитывается в морской песок и я вынужден был положить перед входом в это наше жилище несколько досок, подобранных мною на побережье. В комнатах сквозняки, сырость и темно от того, что вьющийся над окнами виноград лишает нас света. А трогать ничего нельзя-с, это не наше. Стол всего один, он у меня и для работы, и для обеда.
По дороге, ведущей от города, целый день движутся немецкие колонны. Ведут себя как дома. Да и сами французы не особенно видят в них оккупантов своей Родины: беседуют, смеются, торгуются, флиртуют… По утрам, так же как и всегда, они пьют свой кофе с круассанами. Гуляют по Елисейским полям. Здесь нет страха и голода, всегда присущих войне и оккупации. Рассказывали, когда первые немецкие разведчики на мотоциклах въезжали в окраину города, местные полицейские учтиво отдавали им честь и показывали им дорогу.
Здесь немцы выпускают свой иллюстрированный журнал, там Цукка дает свои жизнерадостные цветные фото. В общем, оккупацию в ее плохом смысле, тут мало что напоминает, кроме обилия немецких военных на улицах.
За те сорок четыре дня сопротивления Вермахту французы, похоже, так и не успели как следует разозлить немцев. И это сыновья героев Марны!
Вот так я и живу, дорогой мой полковник.
В добавок ко всему, вконец испортились отношения между моими Асей и Мариной – девушка она уже взрослая и уже знает вкус свободы. А мать есть мать…
Надо скорее уезжать отсюда, но куда?!
Конечно, в Берлине я получил бы апартаменты, наверное, еще получше, чем в Лондоне. Но я никогда туда не поеду. Хотя и отдаю себе отчет, что будь живы Врангель, Кутепов и Миллер – они в походных мундирах уж точно стояли бы уже в очереди у подъезда Рейхсканцелярии. В очереди за легкими билетами на поезд, идущий в Россию!
А мой крест иной.
Свержение Советской власти и защита России. Защита, а не порабощение и унижение!
Придерживаюсь сам и всегда советую своим товарищам по несчастью:
- быть на стороне Красной армии, но только после свержения ею ига большевиков;
- бороться с любым агрессором, посягающим на русскую землю;
- ни в коем случае не продавать себя врагам Родины ради любых преференций.
Ибо нельзя истинно русскому человеку и патриоту, человеку во Христа верующему, выбрать ни большевистскую петлю на шею, ни постыдное иностранное ярмо. Ведь если б Гитлер шел на Россию для ее освобождения от большевиков… Но его цель другая: он идет туда для освобождения Европы и всего мира, как им кажется, от угрозы большевизма. А самая главная его цель – она бандитская, она стара, как и вся Европа – отхватить для Германии колонию, огромный и богатый пашнями кусок мира. Пользуясь якобы «плачевным» положением этого самого «куска». Вот и все.
Но я предвижу обратное. Как бы большевизм на плечах Гитлера сам не пришел в Европу.
P. S. Уж Вы, Владимир Николаевич, простите старику, что ни разу не упомянул Вас, в отличие от ген. Романовского, во всех своих пятитомных записках по нашей Русской смуте. А ведь как надо было! Вы ведь тогда, после Егорлыка, кажется, самолично возглавили какой-то пехотный полк? В той суете и хаосе отступления? И, как говорят, имели крупный тактический успех?
При сем остаюсь, Ваш преданный боевой друг – Деникин. Да, чуть не забыл! Одного отговаривал – не отговорил, другой, третий… Христа ради, прошу Вас. Не скатывайтесь и Вы к «сменовеховцам»! Они ведь почти все уже расстреляны НКВД. Заманят и расстреляют. Там по-прежнему идет «классовая борьба» и по - Сталину, она в русском обществе только усугубляется.
Простите, если утомил.
Ваш Деникин.»
Владимир бережно отложил письмо, устало прикрыл глаза. Мысли лезли в голову одна смелее другой.
Господи, сколько было передумано, сколько пережито… Сколько страданий, тяжких путей-дорог, крови и горя людского… Сколько злобы, жестокости, напрасно пролитой крови русской… И еще этот… фюрер желает им повторения. Нет! Уж лучше пусть ТАМ все остается, как есть, может быть, как считает Антон Иванович, там и правда, большевизм теперь уходит и зарождается что-то другое.
Теперь-то, с расстояния многих лет, хорошо видно: и сам Деникин прежде всего виноват в крахе девятнадцатого года. Ведь почти до Тулы дошли! А это винтовки и патроны. Нас-то, худо-бедно снабжали союзники, а большевикам кто даст?
Говорят, Ленин в те дни уже хотел бежать куда-то на север.
А Деникин… Готовился войти в Первопрестольную.
Но! Зачем упирался, не признавал независимость Польши?! Пилсудский ведь был готов навалиться на большевиков с запада. Но не стал этого делать! Заключил с Лениным перемирие. Тот ведь независимость полякам давал!
Экая торговля Империей!
А Махно? Зачем отвергли его, мужика ражего, основательного, пусть и с революционными разбегами (и у кого их тогда только не было!) и сделали своим противником? Ну потом бы, после победы, с ним бы разобрались, как это и сделали большевики. Те провели ловкий тактический ход, Махно подобрали, ордена ему стали давать, а потом, естественно, прикончили его армию. После победы над нами.
Эх, политика, политика. Грязь, одна грязь, нет у тебя нравственности!
Не каждому храброму и блестящему генералу она дается!
Он посмотрел на часы, было уже пол-двенадцатого. Посмотрел в окно, там моросил легкий дождик и по дороге внизу лился нескончаемый поток огней автомашин.
Ему вдруг захотелось прогуляться, но он вспомнил про комендантский час и решил устроить прогулку на машине, это, по крайней мере, было не так опасно.
Через минуту он уже не спеша ехал по Беренштрассе, затянутой светомаскировкой, темной, с низкими узкими домиками и совсем не похожей на одну из центральных улиц.
Владимир приостановил автомобиль – прямо перед капотом, одетая не по погоде легко, моложавая немка прошмыгнула через дорогу, мимолетно и зло сверкнув глазами в его сторону.
Он свернул на Вильгельмштрассе, из вечернего сумрака выплыла громадина дома номер семьдесят шесть – министерства иностранных дел Рейха. Гитлер недавно окончательно удалил отсюда фон Нейрата и теперь там заправляет один из его единомышленников, Риббентроп, который раньше торговал шампанскими винами и никогда, как говорят, не читал текст Версальского договора. Он теперь проживает напротив – в старинной резиденции премьер-министров Пруссии.
Гитлер пришел в дикий восторг, когда узнал, что при аудиенции у герцогов Виндзорских его новый министр щелкнул каблуками и выбросил вперед руку.
Владимир задумался, невольно остановив машину. Громадина здания на Вильгельмштрассе, семьдесят шесть, не освещаемая огнями в целях светомаскировки, казалась огромным серым чудовищем, нависающим над улицей, городом, всем миром…
Как же они теперь похожи!
Гитлер убирает со сцены Нейрата, взамен ставит Риббентропа, коммерсанта, тесно связанного с американскими деловыми кругами и знатока импрессионизма в живописи. Вот это жест!
Сталин из Наркомата иностранных дел убирает еврея Литвинова, еще ленинского наркома и ставит старого революционера, русского Молотова. Жест!
Сближение!
Но тот же Черчилль отнюдь не боится этого «сближения», ибо это сближение двух волков, улыбающихся друг другу в хищном и зловещем оскале. И между ними уже нет ничего, ни одного метра нейтральной земли.
Он резко сбросил сцепление, машина дернулась и заглохла. Лежавшая на заднем сиденье книга шлепнулась куда-то вниз.
- Совсем забыл! Там же этот примирительный подарок Вальтера!
Когда сразу после его аудиенции с фюрером, они только выбрали себе столик подальше от публики, Владимир был все так же мрачен, а Вальтер, таинственно улыбаясь, достал из-за пазухи пальто какой-то сверток и уверенно протянул его другу:
- Не сердись, Володя! У меня на этот вариант развития событий кое-что припасено, да-а… На, твой любимый полковник Янчевецкий. Новая книга из его восточной серии. Между прочим, на русском и она только что из России! Дарю!
Владимир уже его не слушал, с блестящими глазами и с нескрываемым наслаждением перелистывая страницы романа, еще пахнущие типографской краской, цепко выхватывая какие-то фразы, предложения, слова:
- Откуда? Ну откуда это у тебя?!
- А надо дружить с русским военным атташе! И когда ты, друг мой, так успел влюбиться в эти безлюдные азиатские степи?
Владимир, не подымая глаз, пробормотал:
- Да так… Жил я когда-то в степи. Засыпанный снегом. Забытый Богом. Безлюдные, говоришь, - слабо усмехнулся он, продолжая листать книгу, - да ведь в этом диком безлюдии я как раз и нашел ту самую женщину, которую полюбил и которую не повстречал ни в Москве, ни в Питере ни… в Берлине. Вернее, она меня… Нашла. Степь, Вальтер, она может запросто отнять твою свободу и даже твою жизнь, но она и… бывает безумно щедра на милости.
- Ты об Ольге теперь? – тихо сказал Вальтер и, немного подумав, положил руку на плечо друга:
- Не горюй. Ты все равно не усидишь. Найдем мы твою Олю. Когда все начнется! Когда границы Рейха отодвинутся далеко на восток! Скажи, вот отчего ты так полюбил эту восточную старину, эти романы про этого дикого владыку Чингиз-хана?
Владимир задумался, достал сигарету, покрутил ее пальцами, но потом снова вложил в коробку:
- Сын. Сын не велит. Курить. А Каган всех монголов… Ты знаешь, Янчевецкий так талантливо подает его… Натуру, природу, исток, суть, что ли, ну, я не критик. Обстановку. Дух и запах того далекого времени. Что невольно возникают параллели с нашим временем. И разруха, и дымы, и пожарища, и кровь морями и смерть над просторами Родины, и над всем этим бедствием великим, смутой беспросветной – он, Вождь, Каган нашего времени, только не в степном шатре на корточках, а в Кремле… Тот мечтал, как над всей Вселенной протянется монгольская рука, этот – рука мировой революции.
- Сталин?
- Вообрази, нет. Ульянов. Сталин с некоторых пор, что я заметил, уже давно в своих речах и не упоминает мировую революцию. Он прагматик, а не дурак. А вот Ленин… Ты знаешь, что такое… Хашар?
- Как, как? Ха-шар? Никогда не слыхал.
- Это было самое бесчеловечное оружие монголов. Хуже стрел и копий, ужаснее камнеметных китайских машин даже. Придя в чужую страну, они брали крепости очень просто: гнали впереди себя тысячи пленных, детей, женщин, стариков… Из окрестностей этой же крепости. Чем большевики отличаются? На заклание своей догмы – мировой революции они бросили русский народ. Гонят его впереди! Хорошо еще, что Ульянов умер так рано, а Троцкого отстранили от власти. А иначе… Их ведь ничему так и не научил провальный польский поход. Смотри, это рисунок самого автора. Ну, как он сам его видит. Вот он, сидит, великий Каган.
Глаза Владимира блестели, его вид был очень довольным, что тут же отметил про себя Вальтер.
- Как тонко изображен восточный тип владыки: жестокость, коварство, хитрость…
Вальтер как не слышал. Он уже сидел, угрюмо задумавшись. Поднял седоватую голову:
- А Гитлер?
- Что… Гитлер? – сразу не понял Владимир, но потом осекся. Продолжил, все еще перелистывая страницы романа:
- Гитлер это не то. У него совсем другая почва. Он по – сути конкистадор нашего времени, колонизатор. Он не несет свою идею в другие, не подходящие под ее постулаты, страны. Он держит ее в рамках только нордических народов. А остальные… Он вовсе не крестоносец. Хотя на броне его «панцеров» и жирно намалеваны кресты. Спасибо тебе за книгу, Вальтер! И… Передай этому товарищу… военному атташе мои самые…
- Поздно, – Вальтер равнодушно зевнул, прикрыл глаза, - от Гестапо подсунули ему недавно одну весьма смазливую бабенку. С фотографом, разумеется. Отозван в Москву. Расстреляют, наверное.
Было уже далеко за полночь, когда на Александерплатцт Владимир остановил машину, опустил окно. Невесть откуда взявшаяся, очень миловидная молодая проститутка со сладкой улыбкой наклонилась, обдавая резким запахом дешевеньких духов:
- Офицер! Я отдам тебе всю любовь горячего французского сердца…
Мелкие черные кудряшки на лбу. Большие зеленые глаза. Красиво очерченные полноватые губы. Француженка. Кокотка. Солдаты – отпускники называют их грубо: Dirnen. Тут, вокруг Александерплатцт, их полно. Никого не боятся, их никто не трогает. Каждую покровительствует кто-то из Гестапо. Это их бизнес, наряду с фруктами, вином и овощами, вагонами идущими из Франции. Владимиру нравились их светские манеры, чувство стиля и тонкая, изящная, проникающая в глубину мужчины красота.
От них иной раз можно добиться даже букет неподдельной страсти. Но все зависит от…
Он молча кивнул на заднюю дверь.
Она тут же впорхнула в машину, наполнив узкий салон запахом дешевеньких «Мадам Мадлен».
- Ко мне поедем? Сколько?
- Четыре марки за ночь, мой милый…
- Это дорого. Давай за две? - не оборачиваясь, он мельком всмотрелся в нее через салонное зеркало и уже представил, как перед ним она будет грациозно и медленно…
Она резко выпрямилась, криво улыбнулась и, поправив черный, как смоль, локон, открывая дверь, слабо махнула рукой в сторону большого темного здания универсама:
- Там за углом стоит моя тетя. По бабушке. Вот у нее будет две!! – и, быстро растворяясь в темноте, расхохоталась чистым, с легкими нотками истерики, почти детским хохотом.
«Вот уж. Шлюха! Эх! Эти всегда и всем нужны. Как говорил когда-то Колчак, занимая крупные города: не трогайте артистов, проституток и кучеров. Они нужны при любой власти!»
Ему стало противно за себя. Зачем она ему была нужна? Ведь он все равно высадил бы ее через пару кварталов. Что он мог найти в ней? Ничего… Ничего нового, как вчерашняя газета. Душа искала выход, а его все не было.
Ольга, Ольга, милая, далекая, где ты теперь… Если и жива, как ты живешь в этой заплеванной, униженной и опозоренной мерзкими большевиками стране…
И тут же опять возникла в его памяти Татьяна. Она почти всегда приходила, когда он думал об Ольге. Приходила и закрывала ее собой. Боже мой, он часто в такие минуты ловил себя на том, что так и не сделал свой окончательный выбор, так и не смог понять, кому, какой из них, этих двух женщин, когда-то теперь уже давно, каждая по-своему, вошедших в его жизнь, теперь принадлежит его сердце.
Где-то в глубине груди вдруг какая-то тяжесть навалилась на грудь, сдавила его сердце и оно застучало, вырываясь из груди, как рвется вольная птица из тесной, темной клетки…
Каждое движение отдавало острой болью под лопатками. Держась за грудь, он медленно вышел из машины, осторожно, превозмогая боль, глотнул свежего воздуха, всмотрелся в небо, после теплого вечернего ливня теперь уже безмятежно мерцавшее миллионами далеких звезд.
За все эти годы скитаний и лишений, за все тяжкие дни и бессонные ночи на чужбине – она, Ольга, как-то раз пришла к нему, пришла во сне, только однажды, очень теперь давно уже, он и не помнил когда и то, как-то мимолетно, пришла в те сладкие мгновения желанного сна, которые живут всего один миг и быстро, очень быстро уходят, пролетают, гаснут, как светлячок, оставляя лишь яркий, долго висящий в памяти след. Как-то он с ужасом открыл сам для себя, что стал забывать ее лицо. Голос, ее голос, тонкий, девичий, с нотками какого-то чистого, певучего фальцета, он помнил. А лицо уже нет. И того ее прикосновения рук, которое было с ним все годы борьбы, годы разлук, даже когда рядом были другие женщины, того некогда обжигавшего его касания ее тонких пальцев, того ощущения ее близости – уже давно то же не было с ним.
Ему вдруг стало одиноко, так одиноко, как давно не бывало. Огромный, копошащийся, кричащий, громыхающий трамваями, дышащий смрадом дымовых труб фабрик, так и не ставший ему родным, так и не принявший его город вдруг, как могучее хищное существо, как многопудовый камень навалился на его плечи, сдавил горло, голову, грудь… Он, этот мрачный серый город, как глубокий каменный каньон, обрамленный сверху причудливыми пилястрами воинов и их боевых лошадей, каких-то воинственных чудовищ и уродливых медуз, когда-то приютил, обогрел, дал кусок хлеба, даже помог сотворить ему некое подобие новой семьи, породить сына, но… Он так и не понял и так и не принял его, глубоко несчастного человека… Чужое, чужое, все чужое.
В висках молотками застучала кровь, озноб прокатился по всему телу. Молотки, молотки… «… А борода-то ему на кой?!» Он вдруг задрожал всем телом и гримаса ужаса исказила его лицо: из темной и холодной глубины ночи или даже не ночи, а из черной бездны той, прошлой жизни там, дома, в России, ему вдруг явственно привиделся тот самый красный боец, кузнец Гришка, заросший щетиной узника, в изодранной гимнастерке, криво улыбающийся, с едва заметной хитринкой в глубоких плутоватых глазах…
Каление… Красное каление… Красное… Довели народ! Довели-и-и! Ха-ха-ха-а-а!!! И-и-и-а-а-а-а!!!
В ушах поднялся адский, нечеловеческий, животный визг, вой демонов, бьющихся в тесноте преисподней, запылали огни ее, застучал молот, и во весь рост показался ему громадный Сатана, косматый, с жилистыми ручищами, стоящий к нему спиной над багровой от огня и дыма наковальней.
А вокруг него, изрыгая из красных пастей гортанные звуки, тут же закружились в черных трико танцоры-скелеты из подвала Todentanz:
- Берлин!!! Берлин!!! Твой танец Смерть! Смерть! Смерть!!!
Его ноги подкосились и он, падая на спину, уже теряя сознание, провалился в какую-то темную и бездонную дыру.
Над городом быстро собиралась, где-то уже громыхая дальними громами, новая летняя гроза. Яркие молнии осветили западный край неба. Шедшие в тот час на Берлин на высоте четырех километров две сотни английских «летающих крепостей» по этой причине отвернули от боевого курса и пошли в черном провале ночного неба дальше, на Эльзас, на Магдебург, на круглосуточно громыхающие в темени светомаскировки танковые заводы Круппа.
Глава пятая
Прошлой ночью долго ухали, выли и хохотали, порхая где-то по темным чердакам, сердитые сычи, а уже за полночь, где-то почти рядом, вдруг раздался дикий, душераздирающий крик, крик этот пронесся по гулкому коридору, он заставил ее вздрогнуть и прогнать остатки и без того чуткого ее сна. Потом опять наступила ненадолго темная, пугающая тишина. Где-то на близком перегоне пропел паровозный гудок и тот же крик, будто бы сорвавшись с этого гудка, еще более пронзительный и тяжкий, с глубоким хрипом, крик нестерпимой боли, крик страха, животный крик человека, отчаянный, полный боли и страдания, опять завис во мраке камеры.
И так до самого рассвета. Крик то возвышался, становился пронзительным, то затихал, превращаясь в какие-то едва различимые всхлипывания и глухие вздохи.
И всю эту, все еще недолгую и очень теплую сентябрьскую ночь, она не могла уснуть и, в ожидании повторения этой чьей-то животной муки, не смыкая воспаленных глаз, она просидела на узеньком дощатом топчане, остро прислушиваясь ко всем ночным звукам из-за окна, угрюмо сгорбившись и обхватив колени руками.
Но когда уж в камере слегка засерело, потянула из окошка свежесть наступающей зари, усталость от вчерашнего многочасового допроса, от этого долгого стояния в приемной, от мук, сомнений и тягостных размышлений, от голода и жажды – взяла свое и она, все еще мучаясь от своих тяжелых мыслей, все равно вдруг впала в сон.
Сон был неглубокий, сон-не сон, а так, забытье, прерываемое внезапными, каждая другой тяжелее, ее мыслями.
Она вдруг пробудилась, когда ласковый солнечный лучик, робко пробившись сквозь густую листву орешника, растущего под узким окном тюремного барака, коснулся ее щеки и медленно пополз выше, на лоб.
И когда она резко подняла голову, тут же поняла, что ее короткий сон слетел не так, сам по себе, а от резкого железного лязга засова там, снаружи, где конвойный отпирал дверь камеры.
- Заключенная Остапенко, к следователю! Быстро собирайся!
Она хотела было спросить хотя бы воды, хотя бы чуть-чуть, глоток, да чтоб как-то хоть умыться… Но лишь взглянувши на холодное, пасмурное, какое-то твердокаменное лицо охранника, непроницаемое, с его не натянутым, а каким-то природным, мужичьим ожесточением, склонив голову в пол, она смолчала. Поправив вскосмаченную прическу, она вскинула голову и шагнула в проем двери.
Вчера ее допрашивал следователь еще свой, воронцовский, он даже немного успел поработать в отделе с Григорием, и, хотя он старался выглядеть совершенно равнодушным к этому факту, но все же чувствовалось, что он пока еще не готов относиться к ней, жене арестованного своего начальника, так же жестоко, как и к остальным подследственным:
- Вас бы, Ольга Ник…, э-э-э, гражданка Остапенко, можно было бы, согласно четыреста восемьдесят шестого Приказа и как члена семьи изменника Родины, просто, без всякого следствия и суда, отправить в лагерь эдак на пяток лет… Чтобы все это… Для Вас… Ну, поскорее закончилось бы, что ли. Этот ход был бы для Вас лучше. Но… Тут вмешивается наше Облуправление, там, кроме… всего прочего, у них есть некоторые сомнения в Вашем происхождении… Есть некие сомнения… Вы… кто такая?
И Ольга в который уж раз повторяла то, что показала и на первом допросе.
Следователь уже перестал это записывать. Вчера даже папку не раскрыл. Просто, не глядя ей в лицо, все прохаживался по кабинету и много курил. Было очевидно, что он ей не верит.
И, уже отправляя ее обратно в камеру, с неподдельным сожалением и, как бы между прочим, негромко предупредил:
- Жаль, что Вы, подследственная Остапенко, не захотели… дать все правдивые показания именно мне. Очень жаль. Я был с Вами… Корректен, насколько это было возможно. В… Вашем-то положении. Завтра с Вами начнет работать уже другой. Он специально прибывает из Облуправления именно для работы с Вами. Ибо дело Вашего мужа… Бывшего мужа… Там, в Ростове…
Он вдруг запнулся, опустил глаза в пол, слегка сморщил широкий крестьянский лоб, видимо, с трудом подбирая нужные фразы:
- Дело-то Вашего мужа… Там. Приобретает… Совершенно другой, очень опасный и для него, и для… Вас, оборот!
В тускло освещенном коридоре, перед дверью вчерашнего кабинета, суровый конвойный, видя, что Ольга приостановилась, вдруг глухо гаркнул:
- Прямо пошла! Вни-из!!
Ольга поняла, что теперь ее поведут в подвал. Еще на прошлой неделе, когда ее на целые трое суток оставили вдруг в покое, ее тогдашняя соседка по камере, молоденькая учительница начальной школы из поселка, вернулась с допроса вся избитая, мокрая, с кровоточащим ртом, в изодранной одежде. Ее, едва держащуюся на ногах, конвойные буквально зашвырнули в камеру. Ольга тут же бросилась к ней. Она была в бреду, растрескавшиеся воспаленные губы только что-то шептали, а что - не разобрать:
- В… подвале… Мучили… Больно…
Через полминуты опять холодно лязгнул засов и равнодушный охранник передал Ольге через порог полведра воды и какую-то грязную ветошь:
- На! Обмой ее! Што б часом… не подохла!
Ведро было старое, погнутое, с острыми, изъеденными рыжей ржавчиной краями и вода в нем оттого казалась грязной, тухлой.
Нюра, так звали ее соседку по несчастью, была почти в без сознания и вся в запекшейся крови. Ее долго били по лицу и лицо теперь представляло одно сплошное кровавое месиво со сломанным носом. К кровоподтеках были ее посиневшие грудь и спина, кровь была повсюду, а из ее промежности она все еще сочилась тонкой темной струйкой. Ольга-то поняла сразу, что кровь из промежности могла значить только одно…
При их первом знакомстве здесь же, в этой камере, Нюра толком так не смогла сказать, за что же она угодила в НКВД. Скорее всего оттого, что и сама ничего не понимала. Два раза повстречалась с парнем из летной части, который там служил вроде как механиком по самолетам. Тот приносил ей лютики да ромашки, собранные прямо на аэродроме и шоколадки из летной столовой… Успела только и узнать, что зовут его Валера и что сам он родом из Рязани.
И вдруг ее прямо из учительской забрали в «воронок» средь бела дня.
Обвинили, к ее ужасу, в связях с какой-то подпольной вредительской организацией… Пособничестве, сокрытию фактов и так далее… Оказывается, этот Валера (она даже и фамилию его толком запомнить-то не успела!) на службе обслуживал какой-то секретный самолет, а тот потерпел аварию, упал и сгорел. Сам Валера тут же и исчез.
Как и в большинстве подобных несчастных случаев по некомпетентности, пьянству, халатности или разгильдяйству, местные чекисты тут же неизбежно усмотрели след «вредителей».
А как же иначе? В Красной Армии нет никакого пьянства или халатности!
Ольге-то было понятно, что Нюра попала в поле зрения следователей случайно… Как человек из круга знакомых этого Валеры. Но теперь от нее на полном серьезе требовали выдать и остальных «членов подполья!» И куда мог сбежать этот Валера.
И требовали жестоко!
Лишь к вечеру, придя немного в себя, она, глотая слезы, провыла, простонала Ольге:
- За что… За что-о-о…. Со мной так!.. Зве-ри, чис-тые звери… а не люди-и-и… О-о-о! В подвале… Крысы, кры-сы… Как? Скажите мне… Как я… мо-гу-у-у… Подписать им то, чего никогда! Слышите?! Ни-ког-да-а-а… Не делала! О-о-о…
Ольга положила ее горячую разбитую голову на колени и, едва справляясь с волнением, слушала, протирая мокрой тряпицей свежие раны, баюкая ее, как дитя. Едва справляясь с волнением, она понимала, что и сама, сама, и совсем недавно, всего-то пару месяцев назад, еще ничего не понимая, но уже, получается, была как бы причастна… Ко всему этому ужасу! Ее муж, Григорий, начальник отдела, творил, небось, то же самое… Или его подчиненные… Ведь не началось же все это уже после его ареста? Вряд ли… Но ведь он не мог! Он же не такой!! Он всегда раньше говорил так: «Кто сам ТУДА не хочет, я никогда и не отправлю…» Он всегда давал возможность… Он… Но это было раньше! Гос-спо-ди-и… Не уже ли и он… Так же? Мог? Боже праведный… Пресвятая Дева Мария… Прости, прости его! Да не введи нас во искушение, да дай нам веру…
Ей никак не верилось, что ее муж, совсем еще недавно и сам, наверное, делал то, что… Творили теперь эти…
Григорий никогда не рассказывал дома, что делается у него на работе, да она никогда и не расспрашивала его ни о чем. Понимала, что работа у него нервная и довольно скрытная.
Раньше, когда она еще жила в Москве, в то старое доброе время, когда даже газеты уже писали все и обо всем, ей было понятно: есть уголовники и разная там уличная шпана и ими занимается, то есть ловит их – «уголовка». А политическими – социалистами, анархистами и прочими, кто хочет революцию, занимается политический сыск. А теперь все перемешалось. И таким как ее муж приходится и уголовников ловить и… Господи, ну какие тут, в этом захолустном городишке могут быть «наймиты вражеских разведок»?!… Кто ж на такое пойдет?!
А может, они и есть? Кругом же только враги?
И они и вправду… вредят? Ведь повсюду падают какие-то самолеты, рушатся дома, взрываются мосты и шахты…
Но причем же такие, как эта Нюра? Или она сама? Или… дети?! Страшно!
Страх, страх…
Он поселился теперь издалека, тихо, как-то незаметно, но он теперь живет в каждом и повсюду.
И с того самого зимнего дня, теперь уже такого далекого дня, когда он, Григорий, вернулся из «командировки по калмыцким кочевьям» весь израненный, она всегда, каждый день жила в темном, глубоко живущем в ней страхе. Этот страх за его жизнь не отпускал ее ни днем ни ночью. Она всегда боялась, что однажды какие-то чужие и очень равнодушные люди просто привезут его, Григория, к ним в морг.
И Максимка останется без отца. А она опять овдовеет.
И это знание, эта уверенность, что уж он-то, прежде всего, борется с настоящими убийцами и бандитами, действительно угрожающими людям, этот постоянный страх – отбрасывал из ее мыслей все прочее, все то, что какими-то обрывками фраз, какими-то случайными слухами и недомолвками об этих арестах, вредителях, подпольях - все же висело теперь в воздухе, было на слуху в этих опущенных глазах, в этих немых взглядах, в этих намеках, полунамеках, в этих перешептываниях и недомолвках многих окружающих ее людей.
И только уже тогда, когда стали арестовывать людей, живущих совсем рядом, вокруг, людей, которых в городе все знали и мало кто верил, что они и есть самые настоящие враги, она однажды увидела, что ее Григорий стал меняться на глазах, он стал другим, нервным, взвинченным, а порой целыми днями угрюмо молчал, отвечал невпопад, много курил, плохо ел, много пил, порой не замечал вокруг ни ее, ни даже сына.
И только один раз, когда арестовали командира авиабригады, заслуженного орденоносца, героя, а вслед за ним, спустя всего пару недель, забрали и его жену, молодую, образованную, красивую, только что прибывшую к нему из Ленинграда, Ольга как-то ненароком спросила его:
- Гриша… А… Жена вот… комбрига – то же японская шпионка?
- Может и шпионка. Разберемся! Есть приказ, вот и берем, а куды ты денешься…
И тут же вышел вон из комнаты. Через окно она видела, как он нервно ходил взад-вперед по их узкому дворику, ее руками засаженному кустами роз и жасминов, закуривал папиросу и тут же бросал наземь, и так три раза, пока не отшвырнул с остервенением последнюю из пачки…
Глубокой ночью, когда она уже почти спала, и думала, что и он спит, он вдруг тихо сказал:
- Да ее-то, наверное, отпустять, ежели на ней нет ничево…
- Кого, Гриша? – с трудом возвращаясь со сна, не поняла Ольга.
- Беременная она и справка на то имеется… Отпустять под надзор. Ну, жену этого комбрига, летуна.
А потом арестовали второго секретаря райкома и то же, вслед пошла и его жена, а детей, мальчиков, шести и пяти лет, отправили в детдом. А потом директора школы, потом завуча и еще кого-то там… А потом это стало обыденным, это стало каждый день, вернее каждую ночь почти - кого-то забирали и весь небольшой городишко то и дело наполнялся какими-то неясными слухами, а все больше сплетнями и нелепыми домыслами.
И Ольга, в те дни сентября тридцать восьмого года, постоянно раздумывая о том, что же это вокруг происходит, вдруг неожиданно открыла для себя странную на первый взгляд, но совершенно бесспорную вещь: большевистская власть вдруг поняла, что для нее врагом, еще большим, чем мужчина, которому она прицепила ярлык шпиона или предателя, является женщина, его близкая, самая близкая женщина, жена, мать, дочь, сестра за неимением других… Ведь женщину, это слабое существо, слабую половину, оставлять-то на свободе нельзя, ее ведь на самом-то деле сломать, сломать не физически, а морально, заставить думать иначе, гораздо труднее, чем мужчину, ибо ее понимание этого мира, ее, выращенное на православном укладе всей русской жизни восприятие этого мира и этой данности, например ее заточения, издевательств и прочих житейских невзгод, оно не такое, как у мужчины. Женщина ведь, все, что происходит с ней и вокруг нее, видит гораздо шире и воспринимает не столько разумом, сколько самим сердцем, способностью простить, понять, пожалеть, а это гораздо сложнее поддается этой затеянной большевиками перековке, переделке человека, чем иной мужской характер.
И если мужчину, как индивида, большевики с помощью своей, с позволения сказать науки – марксизма – ленинизма в их, большевиков, понимании, еще как-то легко можно было убедить в справедливости этого воровского по сути отнимания у мужиков последнего куска хлеба, этих массовых расстрелов «врагов народа» и представителей всех бывших «эксплуататорских» классов, то женщина, особенно православная, которая всегда была склонна к прощению и милосердию, такие доводы, как сегодняшний расстрел и заключение на муки тысяч и тысяч ради призрачного будущего счастья миллионов женская натура не понимала и не принимала.
И тогда же Ольга твердо поняла, что Власть уже стала делить своих врагов не только по классовому, но и по половому признаку. И в первую очередь, вслед за мужьями – командирами Красной Армии, руководителями самой большевистской партии, известными учеными, производственниками, врачами – пошли теперь в лагеря и их жены, взрослые дочери, сестры и матери.
Эта власть не могла оставлять их в своем новом обществе. Они ведь так опасны!
Ибо они точно ничего не забудут. И никогда не простят.
А вот детишек до двенадцати лет большевики еще считали неким сырым материалом, подлежащим своей материалистической переделке.
Причем, совершенно не беря в расчет такую «мелочь» как наследственность. Они, большевики, возвели в ранг национального героя и великого ученого некоего физиолога Павлова с его «переделанной» собакой, которой они поставили даже памятник, но совершенно не понимают, какую они вносят дисгармонию в развитие самого общества своим доведенным до абсурда вмешательством в законы природы и человека… А ведь уже давно, еще в двадцать пятом году тот же Булгаков в своей, на первый взгляд сатирической, книжке, про профессора Преображенского и его на первый взгляд научное порождение – пса Шарикова, просто и доходчиво нарисовал, чем это все закончится… Пес останется псом. Но большевики теперь не читают такие книжки. И школьникам не велят.
И, как это ни странно, Ольга тогда воспринимала все эти свои открытия совершенно спокойно, уверенная в неизбежном повторении и на русской земле тех же принципов Французской революции, которая с таким удовольствием сожрала на виселицах и гильотинах многих, очень многих своих «детей».
Когда большевики на всю страну объявляли вдруг врагами и расстреливали всех этих радеков, рыковых, бухариных, тухачевских и якиров, вчерашних кумиров и столпов своего режима, она в душе воспринимала эти их спектакли очень спокойно, как грызню крыс в тесном амбаре.
Но когда вся эта вакханалия спустилась вниз, на простых людей, и закружилась страшной пляской вокруг нее и ее мира, мира, к которому она уже, как это ни странно, давно уже привыкла, приняла его таким, какой он есть, она поняла, что рано или поздно ЭТО коснется и ее.
Или вдруг арестуют Григория. Или каким-то образом выяснится ее прошлое. Или…
Ее зрелый возраст, ее жизненный опыт говорили ей о фатальной неизбежности такого-же несчастья и в ее семье. Аресты шли потоком, каждую ночь кого-то увозили, кто-то пропадал, пришли слухи об арестах и самих НКВД-шников в соседних райотделах и она, в какой-то глубокой пока, но уже довольно отчетливой уверенности, с неких пор поселившейся в ее подсознании, теперь знала и невольно ждала, ждала, когда ОНИ придут и за ними…
Как-то вечером, она собрала теплые вещи: носочки, штанишки, свитерок, шапочку, белье и сложила все это в мешочек, сунула в нижний ящик комода и, едва сдерживая слезы, показала Максимке:
- Вот, сыночек… Если нас… с папкой долго не будет, а за тобой придут… Дяди или… тети… Ну, чужие какие-нибудь… Ты их, главное, не бойся! И… Возьми вот это. С собой. Не забудь!
И когда Григорий на полном серьезе, неожиданно, но вполне понятно, предложил ей быстро оформить развод, она поняла: вот оно, скоро, скоро…
И ничего уже не пугало ее, она давно поняла, что эта вроде бы спокойная и размеренная их с Григорием жизнь, конечно закончится, ей ни днем ни ночью не давала покоя только одна тяжкая мысль, только будущая судьба их Максимки.
Мальчик, как две капли воды похожий на отца, рос, не в пример ему, тихим, незаметным, ласковым и очень спокойным. Любил учиться, любил книжку, часами возился с кошками, собаками, птицами… То скворечники мастерит, то кормушки какие-то… Она порой даже и не понимала, чей это характер. И все чаще задумывалась, уйди они с мужем из его жизни, как он будет…. Один на этом свете! Ведь таких детей тут же отдавали куда-то далеко, в какие-то удаленные детские дома, и никто из старших братьев и сестра уже никогда не смогут его найти!
«Че-эС-И-эР». Однажды это необычное выражение случайно вырвалось от Григория. Члены семей изменников Родины. Страшные слова, страшные…
Старшие, они-то уже устроены в жизни, их не тронут. Слава Богу, Сталин так и объявил на всю страну, сын, мол, за отца не в ответе! Петр недавно женился, свил гнездышко там же, где и дед его жил! Так же и живет в Песчанке, кузнецом, по дедовой части, работает в колхозе. Выковал так здорово памятники своей матери, деду Панкрату да бабке, что председатель тут же его и оставил, записал в колхоз да еще и с жильем помог! Клавочка уже замужем, муж военный моряк, на Севере служат, ждут «пополнение». У Ольги сжалось сердце: Григорий, как только Клава родит, тут же собирался взять отпуск да ехать туда, радоваться… Не довелось тебе, Гриша, внука понянчить, не довелось… Средние, Коля и Кузя, курсанты, учатся в летной школе в Ейске, тут недалеко… Недалеко? А вдруг…
И опять гулко стучало сердце и захватывало дух у матери…
Нет! Сын за отца не отвечает! Сказал же им сам Сталин…
Сталин далеко, отвечал встревоженный ее рассудок, он-то, может и сказал, а эти… Все понимают иначе!
И тогда Ольга становилась сама не своя, мысли, одна другой тяжелее, пугали, путались, все валилось из ее рук…
Большая серая крыса, приподняв спиной кусок камня, вдруг возникла из-под пола, спокойно оглядела своими маленькими черными глазками камеру, замерла, всматриваясь в Ольгу, понюхала воздух и тенью прошмыгнула в дальний темный угол.
- Они же… меня, - вдруг очнулась Нюра, пряча под платок мокрое красное лицо, - за то, что я… Не стала… Они же меня… Они… ме-ня-я-я…
И опять вся задрожала, залилась слезами, причитая и голося в голос, ломая руки и раскачивая раскосмаченной головой.
Из ее сбивчивого, часто прерываемого истерикой рассказа, Ольга с ужасом узнала, что эту молоденькую и еще не познавшую мужчину девушку из-за ее упрямства, следователь приказал бросить на пару часов в камеру к «классово близким» - уркам, уголовникам. Те церемониться не стали…
Нюра долго не могла прийти в себя. Порой затихала, но ненадолго. Ольга, часами качая ее на коленях, вдруг отчего-то вспомнила тех сестер Бараевых, веселых, молоденьких сестричек милосердия из Ростова, в своих накрахмаленных передниках с кружевами, с которыми она попала в плен к красным тогда, в бою, той тяжкой от невзгод и поражений холодной зимою двадцатого года:
«- Тут энти… Сестры!
- Кому и кобыла - сестра!»
Выплыло вдруг расплывающейся массой из кромешной глухой темноты, из каких-то потаенных закоулков памяти то грубое, рябоватое лицо высокорослой девахи в засаленном матросском бушлате и с заплетенной толстой рыжей косой:
«-… Наши не стрельнут! Мы ж – Сенькины! Ну, покуражатся малость… Наше дело – бабье…»
Слезы навернулись у нее на глаза, пересохло горло. Она запрокинула лицо, устремила наполнившиеся слезами глаза ввысь:
- Гос-поди… Гос-поди-и-и, Матерь Божия, царица ты небесная… Не покинь людей наших, Россию не покинь, Гос-поди… За что, Господи-и-и… Да за какие ж такие грехи, за какое богохульство… Ты… Так наказываешь ты народ этот, Гос-с-поди-и… ? Бедные, бедные девочки…
… - Они меня… За-разили чем?! - вдруг вскричала Нюра, приподнявши свою мокрую растрепанную голову и испуганно округлив воспаленные глаза, - вдруг… заразили?! Ольга… Николаевна? А я же… Я же еще… И не жила. Я же…
К вечеру она немного пришла в себя, во многом благодаря стараниям Ольги, покачиваясь, поднялась с топчана, несколько успокоилась и привела себя в какой-никакой порядок.
… Дверь в подвал была узкая и обита толстым, плохо окрашенным железом. Конвойный, толкнув дверь вовнутрь, широкой пятерней грубо подтолкнул и Ольгу, будто она упиралась.
Комната с низким потолком, очень мрачная в тусклом желтом свете единственной лампочки, имела два аркообразных окна, широких, но невысоких, покрытых толстыми кованными решетками. Они выходили на улицу только наполовину, пропуская в комнату и немного дневного света.
Посреди комнаты стоял один стул.
В желтом отсвете лампочки лицо следователя, пожилого капитана госбезопасности, продолговатое, с глубокими бороздами на скулах, в несколько великоватой для такой узколобой головы фуражке с малиновым околышем, казалось неестественно мертвенным, восковым.
В подвале едко пахло карболкой, в его сыром воздухе тяжело висел ее острый дух. Она сразу же поняла, отчего это: кровь смывают и ее раствором тут же поливают пол. А карболка сбивает любые запахи.
Красные звезды, окантованные по краям серебристой каймой, нашитые над обшлагами кителя следователя, сразу бросились ей в глаза.
Она хорошо знала, что в НКВД все звания, хотя они и созвучны званиям военных, но на самом-то деле они означают на две ступени выше. Капитан соответствовал армейскому званию подполковника. И она сразу все поняла: Григория там, в Ростове, обвиняют в чем-то уж очень… серьезном. Раз для ее допроса оттуда прибыл целый подполковник.
Не отрываясь от бумаг и не подымая головы, он молча указал ей пальцем ей на стул. Она медленно опустилась на его самый краешек.
- Отчего же… Так неуверенно? Садитесь поудобнее, разговор у нас будет… долгий. Та-ак, - капитан наконец оторвался от бумаг, внимательно вгляделся в напряженное лицо Ольги, перевел взгляд ниже и остановил его на ее белых стоптанных туфлях, тут же заключив, что подследственная или имеет громадный жизненный опыт, или ей кто подсказал, ну, например из тех, кто произвел арест, что не стоит ТУДА надевать то, что получше, одеваться надо попроще.
- Моя фамилия Чернов, я теперь буду вести Ваше дело. Ваша фамилия?
- Остапенко.
- Остапенко? – он как-то уж добродушно для следователя улыбнулся, сощурив глаза, -а… Но ведь Вы, вот есть и справка из ЗАГСа, не так давно развелись с гражданином Остапенко…
- Простите, да-да, - смутилась Ольга, - я теперь Ярославцева. Трудно отвыкнуть… Знаете ли… Столько ведь лет…
- М-да-а… Понимаю. А мы с Вами… Нигде раньше не встречались? – Чернов пытливо всмотрелся в Ольгу своими круглыми беловатыми глазами, - э-э-э, что-то лицо мне Ваше… Смутно, но… Знакомо. А почему Вы, собственно… Ярославцева, а? Ведь, согласно анкете, заполненной Вашим мужем в одна тысяча девятьсот тридцатом году, - и, как учитель, диктующий своим ученикам важную тему, следователь назидательно поднял указательный палец вверх, - он вступил в законный брак первого октября девятьсот пятнадцатого года, будучи в отпуске с фронта по ранению, с крестьянкой Лозовой О. эН. И вот эта крестьянка Лозовая О. Эн, – он еще раз пристально впился острыми колючими глазами в лицо Ольги, - вдруг, при разводе, становится… Не Лозовая опять… А какая-то Ярославцева. Как Вы это объясните? Вы можете мне четко сказать: кто Вы такая? А?
Ольга смутилась, опустила в щербатый каменный пол глаза, мучительно раздумывала, что же сказать, чтобы хотя бы выглядеть правдивой. Когда после отъезда мужа в Ростов прошло две-три недели и от него не было ни звонка, ни весточки и ей уже стало ясно, что Гришка арестован и она с ужасом неизбежности вдруг однажды осознала, что теперь-то, конечно, вот-вот придут и за ней! Вернее, за ними с Максимкой… Теми долгими вечерами, теми бессонными ночами на исходе лета, в воспаленных, путающихся мыслях она потом не раз корила себя за такую оплошность, за то, что взяла СВОЮ, родную фамилию, фамилию полковника Ярославцева, ведь как единственная дочь, она не могла просто так бросить, отдать в небытие эту славную воинскую фамилию, и, в конце-концов, спрашивала она себя не раз, что бы на это сказал папа? И, не находя ответа, она много раз уже прокрутила в мыслях такой вопрос и еще до первого своего допроса тем, первым следователем, («…на-чит-ся») и она давно подготовила на ее взгляд очень логичный ответ. Она медленно подняла голову и будничным голосом произнесла, как будто говорила о чем-то малозначительном и самом обыкновенном:
- А это моя настоящая фамилия, моих покойных родителей. Меня ведь крестьяне… Лозовые удочерили, взяли из приюта. В хутор Песчанку. Девочкой трех лет отроду. Они тогда бездетные были. А им сказали, ну, там, в приюте, что моя фамилия…
- Ну, допустим, - Чернов смущенно усмехнулся, - а вот Вы в анкете в числе близких родственников указываете только сына, Максима Григорьевича Остапенко. Одиннадцати лет. Ну, кроме бывшего мужа. А остальные дети? У Вас же дети воспитывались еще…
- Это… Эти дети уже взрослые и они мне не родные, никто они мне, они со стороны мужа… Это его… Это его убитого товарища дети, они были сироты после Гражданской войны, понимаете? Просто воспитывались у нас, такое ведь часто… Потому я и не указала их.
Капитан удивленно вскинул тонкие брови и даже чуть приоткрыл заметно дрогнувший рот:
- Во-от как… Хорошо, так пока и запишем. Хотя врать Вы не умеете.
- Я… Я… П-правду говорю! – неожиданно для себя резко выпалила Ольга. И все равно отвела в набеленную известкой стену глаза.
- Ну и хорошо, хорошо, это пока… не столь важно. Пока. А теперь… У меня к Вам первый вопрос.
Он порывисто поднялся, обошел стол, сделал два шага в сторону Ольги и остановился прямо против нее, закинув руки за спину и слегка наклонившись. Лампочка тускло светила позади него и его лицо теперь было не разглядеть, оно ушло в тень и только глубокие борозды вдоль скул зловеще вырисовывались на нем:
- Вам, Ольга Николаевна, известно, за что арестован Ваш муж, простите, бывший муж?
- Нет, не известно, - холодно ответила она. Отвернула помертвевшее лицо в окно и твердо произнесла:
- И меня это теперь мало касается.
- Вы ошибаетесь. Касается, очень даже… касается. Расскажите, а что Вам известно о контрреволюционной деятельности Вашего мужа, бывшего мужа?
Ольга приподнялась со стула, отчего-то стянула косынку с головы:
- Контрреволюционной? Вы сказали… контр-револю-цион-ной? Да ведь он… За эту самую революцию… У него вся спина и грудь… В рубцах! Не было у него никакой контрреволюционной деятельности!
- Ну вот. А Вы говорите, не касается. Курите? – капитан присел на край столика, раскрыл пачку «Казбека» и, саркастически улыбаясь, протянул Ольге папиросу. Она отвернула лицо:
- Не курю. И Вам не советую. Как врач.
- А-а! Работа у нас нервная, Ольга Николаевна, сами ведь знаете, по мужу. Бывшему. Так вот.
Он неспеша раскурил папиросу, с минуту молча пускал сизый дым, внимательно разглядывая Ольгу и словно раздумывая, с чего начать. Потом погасил недокуренную папиросу о край стола, заметив брошенный Ольгой скептический взгляд, хитровато усмехнулся:
- Тут, простите, пепельницу не держим. Заведение не то. Был случай, подсудимый чуть не убил ею следователя.
- Ну… вы, следователи, ведь то же, - вдруг вырвалось у Ольги, - иной раз чуть не убиваете… Вчера… эту девчушку из моей камеры. За что, скажите? И где же ваша… Эта… Социалистическая законность?
Капитан молча прошелся по каменному полу кабинета, его лицо вдруг преобразилось и из благосклонно-добродушного оно стало каким-то серым и вытянутым. Его внутренне коробило. Даже по тому, как она презрительно взглянула на его потушенную о край стола папиросу - и то было видно, что… ну, не крестьянка она! И еще такие вопросы задает? Простая хуторская баба сейчас бы сидела тихо, вся в соплях и тряслась от страха. А эта еще и вопросы задает, да еще какие!
Он очень близко подошел к Ольге, которую теперь опять полностью накрыла его громадная тень, даже слегка уперся в ее плечо, угрожающе процедил сквозь зубы:
- А вот нашу… Социалистическую законность… Гражданка Ярославцева, я попрошу не трогать! Она именно Вас и не… касается! Она касается только тех советских граждан, кто случайно… оступился и совершил какое-то… бытовое преступление. А вот такие, как Ваш муж, да и Вы сама… Кто целенаправленно идет и ведет с собой других… Против самой Советской власти или ее вождей… Забудьте! Слышите? Забудьте, что она вообще есть, какая-то законность! Вы теперь вне советского закона!
Для первого разговора было уже достаточно. Чернов понял, что начал не оттуда. Это не обычная подследственная, тут надо найти, выкопать из-под земли и выложить перед нею на стол главный, самый точный, самый тяжкий аргумент… Он подошел к столу, нажал кнопку звонка. Тут же дверь с грохотом отворилась и в проеме возникла высокая темная фигура конвойного.
Из-за того, что винтовка с примкнутым штыком в низенькую дверь не влезала, он, оставаясь в коридоре, только слегка просунул в кабинет свое сумрачное конопатое лицо.
- Уведите! В камеру… номер… Где эта, монашка сидит, Столбицына! – отрывисто крикнул капитан и, уже когда Ольга шагнула к двери, бросил ей в след:
- Вы хорошо подумали, отрицая свою связь с контрреволюционной деятельностью своего бывшего мужа и тем самым скрывая, может быть, сознательно, и остальных его сообщников, пока еще остающихся на свободе?!
Не оборачиваясь, она твердо бросила:
- Что за… бред Вы несете? Я и думать тут не буду.
Ее усталый, но очень спокойный голос теперь уже вывел следователя из себя:
- Ничего! У меня не забалуешь… Часовой! Там, в ее камере… В десятой. Все уже убрали?
- Никак нет, товарищ капитан госбезопасности, - буднично произнес тот, - Вы ж там велели пока и не трогать… ничего?
- Вот вы там ничего и не трогайте! В ее камеру опять ее и отведите! Дайте воду, пускай она САМА там все и убирает! Да ведро, то самое ведро опять не забудьте убрать, бестолочи!
Едва закрылась дверь, он устало откинулся на спинку стула, тяжело вздохнул и задумался. Сегодня утром, буквально за полчаса до допроса Ярославцевой, звонил из соседнего райотдела его начальник, старший лейтенант Тельнов Игнат, товарищ его по курсам усовершенствования чекистов:
- Володя, ты что, тут рядом теперь? В командировке? Эх ты, старый волчара! Надо нам выпить по такому случаю! Когда подъехать-то?
Ну, поговорили малость, посмеялись, повспоминали кой-чего…
А потом, как-то так, невзначай, Игнат спросил, но Чернов тут же понял, что в этом и есть причина его неожиданного звонка:
- Слушай, Володька, там у тебя сидит… В общем, жена Остапенко. Григория Панкратыча, бывшего… ты знаешь, я с ним…
- Сидит. Работаем с ней, - вдруг сразу изменившимся, каким-то стальным, казенным голосом перебил его Чернов, - что, есть на нее материал и у тебя?
- Да нет. То есть, да, - Игнат замялся, голос его дрогнул, - за что взяли Панкратыча, я, допустим, не знаю, это, как говорится, дело не мое… А вот…
- А я тебе скажу, за что, Володя. Как старому другу скажу. Он по делу Люшкова… он проходит, ясно? Подготовка покушения на товарища Сталина! Тут, брат, никакие былые заслуги не помогут, сам знаешь. Времечко настало… Маршалы в расход идут, не то, что…
- Та я не про то. Ну ты ж меня знаешь! Она что, то же? Дает показания тебе?!
- Нет. Пока не дает. Но я так думаю, даст, куда денется. Не такие давали!
- Не, ну ты там… Помягше с ней, друг! Ну не мучь, а? Насильно под… два ноля шестьсот восемьдесят девять – не подводи, а?
- Тебе-то какое дело? – Чернов вдруг вспылил, сорвался в крик, - че ты за нее… пишешься?! Ну, а если она признается, или если со стороны нароем чего? А ты тут хлопочешь, как тот мужик у земского… Ты, Игнатка не обижайся, но ты теперь не туда гнешь. Ты что… Хочешь то же… загреметь… С ними? Не боишься, вот так-то?
- Не боюсь, я битый.
Игнат на том конце провода умолк, его обиженное сопение было хорошо слышно в трубке. Наконец, уже усталым голосом он процедил:
- А… От тебя не ожидал, брат… Но ты, Володя, я тебя очень прошу, делай что хошь, но… Пальцем ее не трогай. Она из меня три кулацких пули вынула, да рази тока ж из меня?! И ты попал бы к ней на стол, и тебя бы с того света вернула! Так что… Рисуй ей без разговоров отсутствие улик, рисуй постановление Особого совещания, если надо, я тоже подпишусь, да и отправляй ее без всякого суда. Под подписку о невыезде. Она… преклонного возраста! И… Ну! Нету за ней ничего, я те зуб даю. И быть не может! Ты слышишь меня?
И бросил трубку.
Чернов тяжело вздохнул, медленно закрыл папку с делом Ярославцевой. Хмыкнул: ага, «преклонный возраст»! Не такой уж он у нее пока и преклонный. Черт его знает, что за нею может быть. В общем-то, улик особых никаких. С Остапенко в разводе. Никто против нее ни на прежней работе, ни из соседей, ни на улице не дал показаний, никто. И просил, и угрожал. Никто не дал. Только хорошие отзывы. Но есть одна… Только одна зацепка – ее происхождение. Происхождение ее довольно темное. Тут, если это происхождение раскопать, под пятьдесят восемь подвести будет очень просто, но… В деле есть справка следователя, лейтенанта госбезопасности Лыско, который по этому делу был командирован в эту самую Песчанку, где ясно сказано, что со слов трех или четырех свидетелей, местных пожилых крестьян, настоящая первая жена Григория Остапенко, Александра, Лозовая в девичестве, померла вскорости после родов зимой двадцать второго года, оставив на попечение его стариков-родителей двоих деток мал-мала меньше, и что жила у них в то время еще и какая-то пришлая, работала стряпухой в коммуне, хорошо лечила мужиков и баб, детишек от всяческих болячек, а сам Гришка как пропал сразу после Гражданской, так никто его боле и не видал. Кудысь делась тогда же и та самая пришлая.
Нет, ну… Легко тебе, Игнат, рассуждать! Если сам за это не отвечаешь! «Рисуй ей подписку!» Там дело серьезное, политическое, тут материал нужен, в Ростове ждут показания и показания самые серьезные, а не… «преклонный возраст».
Ладно, бить пока не станем, - решил он, - время-то пока еще есть. А она теперь, небось, как войдет в камеру, то тут же и увидит, что бывает с теми, кто не колется, так, может, и сама… Малость помягче станет.
Был уже поздний вечер и в коридоре свет от высоко посаженных узких окон был едва заметен.
Ольга подходила к камере на ватных, не своих ногах. Там, в груди, глубоко внутри, вдруг защемило, замерло и только что, в этом длинном гулком коридоре, родилось у нее какое-то смутное, нехорошее предчувствие. Отчего, Бог его знает…
Из темного провала камеры вдруг дохнуло затхлым запахом чего-то мерзкого, до боли знакомого, но грубого, противоестественного человеческому восприятию. Она робко перешагнула порог. Пожилой охранник щелкнул выключателем, расположенным в коридоре:
- Пока еще не совсем стемнело, - проговорил он спокойным ровным голосом и кивнул на что-то темное, сваленное под кирпичной противоположной стеной, - вот тебе тряпка, таз, вода, надо все это замыть, вычистить, а то засохнет вконец… А у нас комиссия скоро будет. Ну а труп мы сейчас уберем. Эх! Порезала вены, дуреха. Ведром, краями ведра порезала, кто б мог подумать. Такая молоденькая еще… Жить да жить… Дура.
И с грохотом закрыл дверь.
Ольга сделала несколько шагов вглубь камеры. Всмотрелась в то, что лежало и тут же в ужасе невольно отступила назад. Поджилки ее затряслись, но еще больше забилось, заколотилось в груди.
Словно бы запутавшись в старом рваном одеяле, Нюра, неестественно выгнувшись, лежала на полу, распластав окровавленные свои руки. Пол и стена напротив были так же густо забрызганы уже подсыхающей кровью.
Крыса, не обращая внимания на человека, спокойно грызла большой палец на ее босой ноге, обхватив его тонкими мокрыми лапками.
Ольга с минуту стояла над нею, словно онемевшая и оглохшая. В ушах шумело, стучало, билось… Сердце, как раненная птица, рвалось из груди.
Крыса, поводя маленькими круглыми пуговками глазок, невозмутимо и деловито продолжала свой пир…
Сколько видела она в своей жизни, и в войну, и по работе, таких вот нелепых смертей, самоубийц, изуродованных, утопленников, повешенных, отравленных… Но на этот раз она не сдержалась.
Сдернув с ноги туфлю, с ожесточением запустила в крысу и та тенью шмыгнула куда-то в темный угол.
Упала на свой топчан и, безвольно раскинув руки в стороны, беззвучно зарыдала. Дрожь волнами проходила по ее телу, ее колотила невесть откуда взявшаяся лютая, колючая лихорадка, руки ее тряслись, как трясутся они после нелепого, случайного убийства; она вдруг поняла, она ощутила, и это вошло в ее сознание, что и это ужасное место и эти страшные стены, и этот холодный каменный пол, забрызганные кровавыми сгустками – все это неспроста явилось в ее жизни, все это есть расплата, ее расплата за то равнодушие, за те годы, когда она жила с Григорием, была его женой, наверное, любила его, рожала от него детей, но никогда даже не спросила, что там на работе, а ведь на этой его работе, в этих же самых щербатых стенах, под этой же крышей, была не только героика и мужество, но и такая низость, такие издевательства над людьми, их личностью, их человеческой природой, такие варварские, людоедские поступки этих внешне вроде бы совершенно нормальных людей в их фуражках с малиновыми околышами…
Ее вдруг стошнило, но это были только пустые позывы, мучительные, сухие, голова ее закружилась, в висках застучали тысячи молотков, потемнело в глазах и она забылась в туманном, глухом, немом полусознании.
Она уже не слышала, как в темнеющем воздухе опять замелькали под окнами, хлопая крылышками, как заливисто и зловеще расхохотались где-то наверху сычи, накликая на людей будущие и еще более великие несчастья, как медленно распахнулась железная дверь, как двое дюжих конвоиров, равнодушно, как упавшее дерево, взявши Нюрин труп за ноги, поволокли его прочь из камеры и дверь тут же, с пронзительным лязгом засова, захлопнулась.
Так в забытьи пролежала она до прохладной осенней зари. А сычи в черной бездне ночного неба все ухали и ухали, то ли весело провожая последний в этой осени теплый вечер, то ли предрекая людям, уже потерявшим всякое чувство меры, все новые и новые, еще более полноводные реки их, людей, теплой человеческой крови…
Чернов один сидел в бывшем кабинете Григория Остапенко уже больше часа, то открывая дело Ярославцевой, то снова его захлопывая. То подымался, подходил к окну, раскуривал папиросу, делал одну-две затяжки, тут же гасил ее о край черепаховой пепельницы и опять в раздумьях расхаживал по кабинету.
Он хорошо понимал, сперва интуицией хитрого и осторожного человека, а потом уже и острым умом и всем опытом своей двадцатилетней службы в Органах – сначала ГПУ, потом НКВД, что то, что ему на сегодня все-таки удалось добиться от подследственной Ярославцевой – это, конечно, далеко не все и главное-то пока… Скрыто за семью печатями! И это главное было так заманчиво, оно его притягивало как магнит, оно не давало ему покоя ни днем ни ночью, и это неоткрытое пока им главное и есть то, за чем он сюда приехал. Было ясно, что тех скупых справок, доносов и объяснений, добытых операми отдела и которые, в этом деле, рассказывали о происхождении Ольги, очень мало, чтобы разобраться во всем и наконец-то понять, кто же она такая есть на самом деле.
Ну прямо… Барышня-крестьянка какая-то!
А вдруг… Она как раз и есть то недостающее пока следствию звено между… Люшковым, предателем и врагом, засевшим где-то там, далеко, в японской Манчжурии, и его местными подельниками?! К коим относится и бывший опер-орденоносец Остапенко? А он, именно он, капитан Чернов, возьмет, да и…
И опять он тягостно думал, думал и гнал от себя эти мысли, гнал, как явную чушь.
И вдруг его осенило. Надо было просто поехать на место, туда, где в далеком и голодном двадцать втором году и зародилась эта тайна, в этот малый степной хуторок Песчанка, ехать непременно самому и там уже… Копать, копать и копать до седьмого пота!
Он теперь уже с силой решительно захлопнул папку, кинул ее в свой портфель, запер громадным ключом старинный купеческий сейф, поправил портупею и, на ходу одевая фуражку и тужурку, крикнул:
- Дохненко! Заводи мотор!
Едва свернули с пыльного и плотно утоптанного грейдера на Ростов, едва перескочили рельсы Сталинградской железной дороги, вокруг тут же пошла голая, дикая степь, с засохшими бурунами травяной старики, с полегшими клуньями ковылей вокруг старых сурчиных нор и ни одного тебе деревца. Глазу зацепиться не за что!
Лишь впереди, нависая темной глыбой над острым капотом машины, высился громадный, на пол-неба, и такой-же голый бугор, с утра уже чуть тронутый первым серебром робкого осеннего заморозка.
Чернов, сидя сзади, задумчиво всматривался в эти унылые пейзажи. Наконец, когда «эм-ка», натужно воя мотором, пошла на подъем, он вдруг положил ладонь на плечо шофера и скомандовал остановиться.
Вышел из машины, щурясь на лениво всходящее осеннее солнышко, присел пару раз, разминая затекшие ноги, медленно окинул взглядом окрестности:
- Вот в этих самых местах, Дохненко… Я в двадцать втором году с Веселовским продотрядом товарища… Скоркина проходил. Там вон, правее, речка Юла будет, а там…
- Командиром были? – равнодушно спросил водитель.
- Ох и дурак же ты, Дохненко. Говорю ж тебе, прод-от-ряд товарища Скор-ки-на. Рядовым красноармейцем. Мне тогда едва восемнадцать было. Заводи, поехали!
В хуторе, лениво протянувшемся вдоль неширокой речушки, спросили, где правление колхоза и на месте ли председатель. Вся какая-то черная, баба средних лет, медленно разогнулась от грядки, неспешно обтерла руки о край вышитого передника и угрюмо махнула рукой:
- Правление тама. А где ево, Андрюшку носить, тока один Христос и знаеть.
Но председатель оказался на месте. Шло как раз правление колхоза, разбирался, как полушепотом пояснила изумленная секретарша, случай пьянства скотника, а тот, высокий детина с небритой физиономией, в старом волчьем кожухе, понуро стоял посреди кабинета, искоса поглядывая на присутствующих, комкая в мозолистых ладонях заношенную шапку-треух, и когда в распахнувшуюся дверь неожиданно и решительно вошел целый капитан НКВД и все, кто был, включая самого председателя, невольно вскочили со своих мест, скотник, видимо решивши, что это пришли уже за ним, вдруг побледнел, бросился на колени, пополз под широкий стол и уже оттуда стал кричать благим матом:
- Не дамся!! Не дамся я! Хошь убейте… Не дамся! А-а-а! Граждане! Детишков, детишков наших вы хучь пожалейте! О-о-о!.. Не дамся! Не дамся!
Чернов молча сделал знак рукой: садитесь, мол, товарищи, и вдруг гаркнул грубо и нарочито громко, хлестко хлопнувши ладонью по кобуре и слегка нагнувшись под стол:
- Выходи! Выходи, мер-р-завец, вр-р-раг нар-рода, стр-р-релять буду!!
Детина, весь в слезах и соплях, виновато опустив вскосмаченную свою голову, медленно выполз из своего убежища и, пошатываясь, наполняя кабинет свежим перегаром, часто моргая воспаленными глазами, поднялся с пола. Руки его дрожали и он от того вдруг уронил свою шапку.
Кинулся было ее поднять, но под строгим взглядом милиционера тут же вытянулся и замер, часто моргая круглыми слезящимися глазами.
- Ну что, товарищи, э-э-э, члены правления колхоза! – Чернов, подмигнувши председателю, быстро сообразил, что к чему и вошел в роль «карателя», - дело, как вы понимаете, тут… уголовное! Так что… Мы? А?! Посадим этого… дурака или… как? Или сразу его… По статье за саботаж, а? Детишки у тебя, говоришь? – он вплотную подошел к трясущемуся скотнику, снизу вверх нарочито строго всматриваясь в его напрочь пропитое и исхудавшее лицо. Повернулся к членам правления:
- От трех до пяти лет, товарищи, и то, если судья добрый попадется!
«Обвиняемый» уже трясся, стучал зубами как только что из ледника выбрался, дрожал всем телом, как осиновый лист и, чуть согнувшись, все шарил по полу и все не находил лежащую у самых его ног свою старую косматую шапку.
Председатель, видимо желая поскорее закончить правление и, выпроводив всех, узнать причину приезда столь высокопоставленного милиционера, картинно взмолился:
- Товарищ капитан госбезопасности! Пощадите… придурка! Мы ж ево на поруки… Всем коллективом… Штрафные работы ему… Трое ведь детишек… Женка ево, дурака, Анютка, больная, опять же… В последний раз! Просим!
Чернов нарочито долго, минуты три, молчал, сурово сдвинув брови, будто бы раздумывая, продолжая пристально рассматривать пьяницу. Наконец он, не меняя мимики, повернулся к правлению, развел руками:
- Ну, раз колхозный ваш коллектив просит… Последний раз! А ты смотр-ри! – повернулся он опять, грозя большим пальцем, - еще раз напьешься – отправлю с-сукина сына туда, где… Посрать, и то, вдвоем ходят!!
Когда все покинули правление, Чернов представился и предложил сразу же проехать на подворье Остапенковых:
- Из экономии времени по пути и разъясню все!
- Так тут и пути-то долгого не будеть, товарищ капитан, - насторожившись, и вроде как извиняясь, сказал председатель, - тут хуторок, три хатки да один бугорок!
- Ну тогда и объяснений долгих не будет! – усмехнувшись, сразу перешел к делу Чернов, - меня интересует… Э-э-э, как Вас будет по-батюшке, товарищ председатель?
- Андрей Мироныч.
- Ишь ты… Миронович. Как и товарища Кирова… Так вот. Меня интересует, в общем, вся семья Остапенко и в частности, - он очень холодно и строго взглянул в глаза председателя, - их невестка…
И, опять переменившись в лице и продолжая непринужденно улыбаться, вдруг замолчал, острыми колючими глазами цепко впившись в серое лицо Андрея.
Тот растерянно спросил:
- К-какая? Та, что раньше… Которая… Ну… Первая у них была или…
- Или!! – грубо перебил его Чернов.
Андрей умолк, мучительно раздумывая, что же в ответ сказать этому милиционеру. То, что друг его детства Гришка теперь арестован и сидит в Ростове, он уже знал, знал уже как два месяца, от его старшего сына Петра, которого на свой страх и риск, а больше из-за его природного дара кузнеца, явно сполна унаследованного от своих дедов-прадедов, принял в колхоз и помог, чем смог. Но вот на что им, следователям, вдруг понадобилась их, Остапенковых, уже давно полуразрушенная хата и жалкие остатки подворья, а так же их невестка, которую Гришка вроде как привез тогда, неизвестно откуда, стал с ней жить и она заменила его детишкам так рано умершую Александру… Этого он не мог понять.
- Ты не волнуйся так, председатель, не на допросе ведь, а? – весело усмехаясь, Чернов тепло, как по-приятельски, потрепал Андрея по плечу, и вдруг добавил уже строже, - пока… не на допросе.
- Я и… не волнуюсь. А… Вот, стой, - он взмахнул ладонью, - уже и приехали.
Капитан, без особого интереса осматривая полуразрушенные стены Панкратовой хаты, еще сохранившие кое-где следы краски и побелки, закопченную трубу, красным истуканом высящуюся над проваленной от времени крышей, медленно прошелся вниз, вглубь бывшего подворья, направляясь к таким же поваленным руинам амбара и саманного хлева. Еще утром, подъезжая к Песчанке, едва спустившись с высоченного крутого бугра, он решил, что начнет свое расследование именно здесь, на подворье, чтобы как говорят, сами стены рассказали… Пусть даже развалившиеся!
Андрей с сумрачным лицом медленно шел за ним вслед.
И вдруг Чернов замер и, не оборачиваясь, резко поднял правую руку, словно давая понять, что наступил какой-то очень серьезный момент. Он остановился, как вкопанный и, с просиявшим лицом, протянувши вперед ладонь, глухо воскликнул:
- Здесь!! Вот здесь! Стояли они… все! Здесь! Она! Она!! Вот где! Вот где я ее раньше видел! Во-о-от!!! Она!
Андрей, ничего не понимая, насупившись, стоял рядом, слегка разинув рот от изумления.
- Да! Да! Да!! Старуха! Детишки! Старик! Которого Скоркин тогда отделал… Кобель, которого я… С руки. И они! Две! Две молодые бабы! Две!!
Он подскочил к ничего не понимающему Андрею и, схватив его за узкие плечи, стал трясти, восторженно приговаривая одно и то же:
- Две! Миронович! Две! Тут стояли две! Молодки! Одна понятно, жена Григория. И она… И она!! Совсем не похожая на крестьянку! С пальцами, как у пианистки… Она вышла и сказала… Сказала! Я! Я, мол – жена Гришки! Который… Правая рука! Думенко! Комкора Думенко! И тогда товарищ Скоркин…
Он был крайне возбужден, уже почти хохотал, негромко, но пребывая в какой-то жуткой истерике, хохотал от только что сделанного им открытия, все так же потрясая за плечи недоумевающего Андрея и резко вертя головой во все стороны, то и дело тыкая пальцем в стороны:
- Да! Да! Правильно! Это была Она! Именно – Она!! И та… Которая… жена, то же еще… была! Две тут тогда были!
Он вдруг умолк, резко поменялся в лице и, обернувшись, глухо сказал, глядя точно в глаза Андрею:
- Но ведь не могло же быть у Григория сразу две жены? А? Кто такая тогда стояла вот здесь, – он описал кругом место на пожухшей от первого заморозка короткой траве, - вот, на этом самом месте! Шестнадцать лет назад? В двадцать втором году? Рядом с… Ольгой?
И тогда Андрей невольно вздрогнул и смущенно опустил глаза.
Он ВСЕ понял. Зачем приехал этот человек в малиновой фуражке. Он приехал за Ольгой. За той, которая жила здесь, на этом дворе и хуторе давно, шестнадцать лет назад… И он нашел ее!
Чернов вдруг обернулся и звонко крикнул в сторону автомашины:
- Дохненко! Иди сюда, лапоть!
Водитель, полноватый детина с пухлым заспанным лицом, в помятой засаленной гимнастерке, нехотя ковыляя на толстых ногах в новеньких яловых сапогах, приблизился.
- Вот тут, гляди, Дохненко! – с лицом, очень довольным от своего неожиданного открытия, Чернов медленно шел по запущенному подворью покойного Панкрата, с интересом рассматривая все мелочи, нагроможденный в кучи и уже разваленный дождями многих лет саман, куски прелых досок, обрывки каких-то жестянок, - гляди, гляди сюда, Дохненко. Амбар тут тогда стоял, ссыпной амбар, каменный, добротный такой. Мы ж тогда зерно у кулачья забирали! Питер, Москва – голод!! Пухнут! Детишки рабочих пухнут! А эти… Не дают! А я, Дохненко, и давай прикладом карабина замки сшибать! А, вон там, - он деловито протянул руку в дальний угол двора, - кобель сидел, злобный такой, громадный, черный, так и рвется, так и рвется!! С цепи! А тетка… Старуха, ушлая такая, сука, мне в шинель руками как вцепилась! Не дам, кричит, антихристам - и баста! И кобель… Ну, я и не выдержал. С руки, не целясь, свалил. Точно в лоб.
Он замолчал, радостно потирая ладони, глаза его блестели от невероятного возбуждения и самодовольная улыбка еще долго не сходила с его раскрасневшегося лица.
- Старуху? – равнодушно спросил все еще сонный шофер, щелкая семечки.
- Кобеля, дурило! – брезгливо сморщившись, Чернов сразу переменился в лице и злобно сплюнул в пожухлую траву.
Когда подъехали к конторе колхоза, Чернов, глубоко уйдя в себя, молчавший всю дорогу, вдруг усмехнулся, развернувшись к сидевшему на заднем сиденье Андрею:
- Все, давай прощаться, председатель. Вот и правду говорят: стены расскажут лучше иных людей! Только ты мне напоследок скажи одно, Андрей Мироныч…
Они вышли из машины и остановились перед крыльцом правления. Чернов оглянулся по сторонам, вокруг ни души:
- А где твой… народ, председатель? Колхозники где?
- Так в хорошем колхозе никто и не болтается, все наши люди всегда при деле, товарищ капитан… - и, искоса взглянув на малиновый околыш фуражки, уже тише добавил, - гос-безопасности.
- Ишь ты, молодчина. Так вот, напоследок ты мне скажи… Мне, Андрей Мироныч… Скажи-ка…
Он, сощурившись, долго и пристально всматривался в непроницаемое лицо председателя, словно бы давая ему время осознать всю важность этого его вопроса. Взялся двумя пальцами за обшлаг его кургузого пиджака:
- ОНА… Эта Ольга… Когда и почему… Ушла из вашей… Песчанки?
Андрей уже хорошо понимал, о чем хочет знать и чего добивается этот такой добродушный на вид, даже с юморком, капитан госбезопасности. Спокойно пожав плечами, он очень обыденно ответил, глядя куда-то в степь, мокрую от отступившего заморозка и уже опять позеленевшую на поднявшемся довольно высоко солнышке:
- Ушла она… Как старого Панкрата-кузнеца похоронила. Свекра вроде бы... Детишки же тогда в коммуне остались. У Бирюка Еремея. А почему… Она ушла. Эх! Знать бы, почему…
- Может конфликт какой, там, ревность… Молодая, красивая…
- Да нет. Такого не было. Жалко, что ушла. Добрая была, душевная. Людишек вона сколь вылечила, не дала в трату… Но по всему видать, из благородных была.
- А по… почему это было видать?
- Шибко, шибко грамотная была, аж дух сводит. Изба-читальня, а не баба! И ни зла не помнила, ни сама никакой пакости никому не сделала. Детишек хуторских грамоте все учила, просто так, ни за грош. Любили они ее, будто за квочкой бегали. А Вам один вопросик можно, товарищ капитан? – Андрей, сощурившись на ленивое лимонное солнце, улыбался, разминая в мозолистых руках свою старенькую шапку, - ведь теперь людишки мои проходу не дадуть…
- Валяй, председатель! – уже усаживаясь в машину, весело рявкнул Чернов.
- А отчего они там… Ну, в лагере… По двое по нужде… Ходють?
Тут Дохненко, неожиданно оборотившись, расплылся в нагловатой ухмылке:
- А на Колыме, Мироныч, один по нужде свое дело делает, а другой палкой ему… это дело сшибает! Там морозы такие, что… Только так. Сразу говно замерзает!
И, довольно расхохотавшись, хлопнул дверью.
Всю обратную дорогу Чернов молчал, угрюмо, ничего не видящими глазами, рассматривая ничем не приметную дорогу. По пыльному грейдеру нередко попадались встречные подводы, автомашины, верхоконные.
Едут, спешат, летят. Большинство в Ростов, наверное. А ему, старшему следователю областного УНКВД капитану Чернову в последнее время что-то уж очень хотелось этот Ростов… покинуть. И уехать оттуда куда подальше. Страшный город! Чувствовал он с некоторых пор, что чем-то хорошим эта его недолгая городская жизнь вряд ли закончится. Когда прежний начальник Управления товарищ Дейч, который и взял его, старшего лейтенанта госбезопасности Николая Чернова из отдаленного райотдела, да сразу в Ростов, в Управление, на эту должность, внезапно умер под следствием, он, хорошо зная, как работает эта система, тут же почувствовал, как закачалась и под ним почва. Новый начальник, как это водится по всей стране, тут же начал энергично «чистить ряды» от ставленников прежнего. А тут эта, можно сказать, такая неудачная командировка… Теперь же, на днях звонили из Москвы старые товарищи, готовится постановление ЦК и Совнаркома об упразднении всех «троек» и арестовать теперь будет можно только с санкции прокурора или решения суда. Как при старом режиме совсем! И еще, говорят, от нового наркома Берия скоро поступит директива, по которой все эти приговоры утратят силу, если они не приведены еще в исполнение или были объявлены осужденным до семнадцатого ноября.
А кто все это делал? Такие как он, Чернов. Так что… Неправильно, получается делали? А раз неправильно… Преступники?
До семнадцатого… А нынче у нас… Пятнадцатое, понедельник.
Быстро, сегодня же, подготовить решение «тройки» и вперед, на великие стройки социализма, непокорная ты моя…
Или…
Отпустить ее, ко всем чертям, пока все это начнется? Как тот же Игнат хлопочет. А там…
С самим Григорием Остапенко, тягостно вздохнул капитан, все ясно, там дело политическое, он сюда не подпадает. И его теперь уж точно шлепнут, конечно, когда как следует выпотрошат. Оттуда еще никто не вернулся. А вот с его женой… Бывшей женой, тут пока не ясно, но, по всей видимости, все равно ее придется отпустить. Улик-то нету! И нарыть, ничего, кроме личных воспоминаний, ты так и не нарыл, капитан! Да и ничего она никогда не признает. Весь его опыт в таких делах, а он работал следователем уже одиннадцать лет, все его знание природы и психологии человека говорили о том, что Ярославцева умрет, но ничего нового ему, да и не только ему – не скажет.
- Куда? – едва въехали в слободку, нарушил молчание хмурый Дохненко.
- А? – капитан, с видимым трудом оторвавшись от своих думок, сердито сморщился, как от зубной боли, - в отдел, куда ж еще!
И уже, едва войдя в кабинет, снимая на ходу шинель, крикнул в коридор дежурному:
- Ярославцеву! Из десятой! Быстро!
Ольга, покачиваясь, вошла, вся растрепанная, с нависшими под красными глазами мешками бессонницы. Но эти красные глаза как черная дырка револьверного ствола, тут же пытливо уперлись в лицо Чернова, заставив его невольно вздрогнуть. Он нахмурился, отогнав от себя эту мимолетную слабость, больше похожую на момент трусости.
Но он давно привык подавлять в себе такие минуты малодушия простым и верным движением - навстречу опасности.
Он поднялся из-за стола, одернул френч, и, подойдя вплотную к этим глазам, к этому бастиону неприступности, и, не отведя взгляда, вдруг, совсем неожиданно для себя, твердо сказал ей:
- Против Вас, Ольга Николаевна, у следствия нет никаких прямых улик и дело в отношении Вас с сегодняшнего дня будет… приостановлено! Решением местной милицейской «тройки» Вы теперь отпускаетесь на свободу, разумеется, пока под подписку о невыезде. Если Вы, Ярославцева, думаете, что я опять стану Вас мучить теми вопросами, которые уже задавал и на которые Вы уже дали однозначные, замечу, отрицательные ответы и Вам вряд ли есть что добавить, то ошибаетесь. Я не такой нудный и у меня мало времени на подобные повторения. Но… У меня к Вам есть один вопрос иного свойства…
Ольга, глухо выдавив что-то вроде «с Вашего позволения…», вдруг почувствовала, как подкашиваются ее ноги и устало опустилась на стул.
Чернов опять сел за стол, сосредоточенно морща лоб, долго что-то писал в ее деле. Вдруг он поднял голову и, как ни в чем небывало, с легкой усмешкой, выпалил:
- А… Как звали того… большого черного кобеля?
- Н-не понимаю… Вас. Какого… кобеля? – опешила Ольга.
- Ну большого такого, злобного… Которого пристрелил на Ваших глазах и на глазах семейства Остапенко один… молодой красноармеец? Из продотряда? В тысяча девятьсот двадцать втором году?
Она смутилась, мысли в голове пронеслись одна нелепее другой. В двадцать втором году… Продотряд…
- Какой… черный кобель?! Какой красноармеец? Какой продотряд?
Думала-думала, а придумать ничего не могла. «…На Ваших глазах и на глазах всего семейства… Остапенко.»
И вдруг из темной глубины памяти, из той голодной весны, уже давно ушедшей в прошлое, но так и оставшейся там, в ее молодости, четко проступил, показался как из тумана ей тот ласковый весенний утренник, скрип колес продотрядовских бричек, вой разъяренного пса, свирепый редкоусый комиссар и его злобный рев:
- Говор-ри, где хлеб скрыл, скотин-н-а!!
И обезумевшая, простоволосая Терентьевна, обнявши костлявыми пальцами седую свою голову, тихо опустившаяся на молоденькую траву, голося и причитая…
Кобель. Кобель… Ей-то все сразу стало понятно. Но она тут же решила стоять на своем. Отпускает же, в конце-концов.
- Н-не знаю, не могу ничего сказать… Не понимаю, о чем Вы.
- Не понимаете? Хорошо. А того бойца, может вспомните, который тогда этого злобного пса и убил из карабина? Не целясь, с руки! Имейте в виду, что он… Теперь находится здесь, в этой комнате.
Невольно вздрогнув, Ольга тут же все окончательно поняла. Она вспомнила, как и сама тогда мимолетно оценила тогда этот меткий выстрел…
Во-от оно что!..
Она скорбно сомкнула губы и молчала.
- Что же Вы молчите, Ярославцева?
- Мне теперь уж лучше молчать. А то меня и не отпустят под Вашу… Подписку!
- Ну так как же? Я про… собаку?
- Н-не знаю, - так же оставаясь в недоумении, но в предательски нахлынувших чувствах, сморщила она лоб, - он старый был… очень. Все равно скоро бы умер, простите, подох. Ах, да! – ее лицо внезапно просветлело, - пес… Если это Вас так интересует… Его покойный Панкрат Кузьмич так и называл: «Кабы… Кабы… сдох»!
- Вот! – Чернов подошел к ней очень близко, пригнул голову и глаза их встретились, - вот!! Все теперь сходится. Хорошо. Пока мы и остановимся на этом.
Он шлепнул печать и, глядя куда-то в сторону, протянул ей бумажку:
- Это Ваш пропуск и требование о выдаче временно изъятых Ваших вещей. Идите домой, будьте на виду, можете… работать где-нибудь, но помните, что Вы никуда не имеете права выезжать без уведомления местного отдела НКВД.
Не подымая головы, она глухо спросила:
- И… надолго так?
- Пока не закончится следствие и не будет вынесен приговор Вашему мужу… Бывшему. Там будет видно. Все зависит от его показаний и тяжести совершенных им преступлений. У Вас есть ко мне еще вопросы?
«Бо-ж-же мой!... Тяжести совершенных им преступлений…»
- Конечно! Где мой сын?! – она порывисто поднялась и вперила в лицо Чернова свой глубокий, полный боли взгляд, отчего он тут же отвел глаза:
- Ну… Где ж… Обычно такие дети… Направляются в детский дом, согласно четыреста восемьдесят шестого приказа… Но он может, да и должен бы еще находиться и в гордетприемнике. Обычно их отправляют в детдом… уже после приговора матери. Идите в исполком местный. Там знают… А Вас пока…
Но она его уже не слышала.
Часовой в коридоре с темным непроницаемым лицом равнодушно нанизал ее бумажку-пропуск на свой штык и отчего-то слегка кивнул.
В простоволосой, одетой что-то уже совсем по-летнему, женщине средних лет, быстро идущей по покрытой лужами улице слободки, мало кто теперь мог узнать еще пару месяцев назад известного врача местной поликлиники и самого опытного хирурга в округе, цветущую и красивую женщину – Ольгу Николаевну.
Лицо Ольги теперь потемнело, губы растрескались, щеки впали и только большие ее глаза, в которые майским утром девятнадцатого года так безрассудно влюбился пленный красноармеец и сын кузнеца Гришка, опять заблестевшие живым светом, выразительно расплылись на пол-лица.
Где-то в вышине, по желтым кронам еще не опавших акаций, вдруг вначале робко накрапывая, а потом все сильней и сильней опять зашумел поздний осенний ливень, холодный и неприветливый.
Тут же образовались новые лужи, а обходить их у нее не было ни сил, ни времени. Да она и не видела перед собой ничего.
Она сбросила быстро размякшие от воды туфли и, подхватив их в одну ладонь, бросилась бежать.
- Где мой сын?!! – колотилось в ее висках.
Она бежала прямо по этим лужам, задыхалась от слабости и бега, она дышала широко открытым ртом и холодные капли дождя, орошая ее лицо, стекали с растрепавшейся ее прически по щекам, по шее, затекали под кофту, растекались по спине – но ничего этого она не чувствовала.
- Где мой сын!!! – спрашивало низкое небо ноября.
Она бежала по мокрым песчаным дорожкам, по щебню насыпи, мимо мелькали давно облетевшие деревья, мокрые птицы испуганно взлетали с проводов по ее приближению, а она все бежала и бежала, задыхаясь, ничего не понимая, ничего перед собой не видя и не слыша.
- Скорее! Скорее, ну… скорее же!!
Наконец, мелькнул последний, наклонившийся от времени и ветров, плетень слободской окраины и она оказалась в поле. Остановилась, присела на поваленное дерево, перевела дух.
А мелкий холодный дождик все моросил и моросил, скрывая степную даль тоской и мутным серым маревом. Она вся дрожала.
- Где мой сын!!! – шептали поникшие от сырости сухие травы.
Две старухи, две богомолицы, в своих лохмотьях, в онучах, перевязанных какими-то бечевками показались из степи, из глухой, серой ее пустоты и холодности. Они остановились, робко перешептываясь, в трех шагах и Ольге вдруг стало так хорошо, так тепло и так спокойно… Одна из старух взяла ее за запястье, кивнула в сторону слободки:
- Иди домой, милая, иди. Не будь тут. Тут тебе погибель. А дома тебя еще ждут. Все твое к тебе вернется - и эта вот небесная вода еще не застынет! Иди… Спаси тебя Христос! Иди, милая.
Ольга, опустив голову, задумалась, какое «все твое», какая вода и почему вода застынет… И вдруг мысли ее стали проясняться, она очнулась окончательно, вздрогнула, что-то еще хотела сказать старухам… Она огляделась по сторонам.
А их уже и след простыл.
Она ничего не понимала, еще раз огляделась вокруг, всмотрелась в мерцающую даль – никого! Только ленивый осенний дождик туманной стеной вновь надвигался на слободку из сонной степи.
Наконец, она собралась с мыслями, и, не ощущая холода и сырости, тихонько пошла обратно. Грязные, в комьях глины белые туфли так и остались лежать на дороге.
Решилась пойти тут же к Николаю Арнольдовичу. По крайней мере, он единственный, кто после ареста Григория не отодвинулся, не стал чужим, а все-таки проявил к ней хоть какое-то участие и она вспомнила его слова, мягкие, тихие, сквозь опущенные на нос круглые очки:
- Мы Вас ценим и… В виновность Вашу и… Вашего мужа не верим. Когда все это… Недоразумение… Прояснится, ждем Вас обратно…
Сперва она свернула в свой переулок, где был их домик и где они большой семьей прожили много лет… Ведь надо было по крайней мере как-то привести себя в порядок. «В таком-то виде… И в приемный покой не пустят!»
Голые мокрые кусты роз с уже увядшими после первых заморозков бутонами, сиротливо встретили ее, обвиснув от влаги. Окна в домике были наглухо заколочены. Калитка, сорванная с петель, была наспех завязана стальной проволокой.
Но сама входная дверь не была заперта.
Она тихонько прошла в комнаты, там все осталось в том самом беспорядке, который возник в тот страшный день, после обыска. Пахло мышами и стылым духом холодного не жилья. Поскрипывала на ветру распахнутая форточка.
Она затворила форточку, поправила матрац на Максимкиной кровати, с онемевшим лицом присела на ее краешек. И вдруг повалилась на грудь и, обхватив маленькую цветастую подушку руками, беззвучно расплакалась, как девчонка.
Так она пролежала долго. Забытье то проходило, то со всей тяжестью накатывалось опять.
…Ее стало лихорадить. Лицо горело, глазные яблоки стали так тяжелы, что ей показалось, они вот-вот выпадут из орбит. Она поднялась, задыхаясь, пошатываясь и опираясь на предметы, подошла к столу в гостинке, порылась в ящике, среди рассыпанных упаковок нашла несколько таблеток аспирина. С трудом оторвала от стола чайник, думала, там есть вода, а он оказался пуст… На донышке ведра все же блеснула вода и она сделала пару глотков.
…Где-то вверху раздавались голоса, отрывистые, непонятные, какие-то незнакомые люди брали ее за запястья, что-то говорили, что-то шептались, а свет в ее глазах то мерк, то ярко вспыхивал опять, то вдруг ей казалось, что она парит, парит где-то высоко-высоко над землей, так легко, так высоко-высоко, и рядом с нею в теплой небесной нирване летят белоснежные птицы, плавно махая громадными крыльями и оборачивая к ней свои узкие белоснежные головы, а она, так же как и эти птицы, легко держится в их строгом строю, а внизу… Она видела землю, как нарисованную на холсте, красивую-красивую, такую уютную и теплую, зеленую-зеленую, мелкие точечки мужичьих хат, дороги, блестящие ленточки речек, кудрявые заросли лесков…
Потом картинка исчезла и стало тихо-тихо… И темно.
Она вдруг ясно почувствовала, как кто-то взял ее за пальцы ладони и чье-то живое тепло вдруг передалось ей, робко пробежало по руке и растворилось где-то в глубине груди.
Какие-то тихие голоса, смутные очертания таких знакомых лиц… Все вокруг какое-то белое, белое… И тепло, тепло, томно разливающееся по всему телу.
Она открыла глаза и увидела перед собой чью-то узкую, почти детскую, почти прозрачную ладонь с тонкими подрагивающими пальцами. Она пошевелила пальцами и поняла, что это ее ладонь и ее тонкие пальцы.
Предметы вокруг вдруг приняли отчетливые очертания и родное лицо Петруши, улыбаясь, склонилось над ней:
- Ну и… Здравствуйте, мамаша. Это ж… Я, Петя… Петя я, сынок Ваш…
Она уже твердо устоявшимся своим сознанием решила, что этого не может быть, все-таки это пока еще остатки того блаженного сна и устало закрыла глаза. Но чья-то теплая, но жесткая рука ласково легла на ее запястье и не отпускала, теребя ее кожу кончиком пальца.
И вдруг в ее воспаленную память ворвалось, снежным вихрем пронеслось, закружилось все это: и она, тяжелая, с животом, и голодный год, и суслиный жир с корой, и похороны Александры и двое сироток без папки, и жалобное хныканье совсем еще крохотной Клавочки в одной ее руке и вот это самое, робкое теребение пальчиком ее запястья испуганным Петюней…
Он потом так и привык. И все детство и даже в юности так делал… А она ему, бывало:
- Петрушка! Отстань…
И это короткое воспоминание вдруг осенило ее и теперь уже окончательно вернуло ее в сознание.
Ее узкие, еще залипшие от болезни, щелки глаз разомкнулись, картинка не пропала, она приобрела четкие очертания и родное лицо опять склонилось над нею и ее воспаленные губы шепнули:
- Пет-ру-ша… Ми-лый мой… мальчик. Как же… ты… Тут…
После стольких мучений, после всего пережитого ужаса, отчаяния и после стольких дней и ночей страха - это первое родное лицо, склонившееся над нею, эта нахлынувшая вдруг радость заставили ее сердце заколотиться.
Ее щеки стали покрываться слабым румянцем и робкая улыбка скользнула по ее сухим губам.
Петр, с просиявшим лицом, обрадованно заговорил, стараясь не шуметь особо:
- Ой, мамаша, ой, хорошо, што Вы пришли в себя. Мы тут с товарищем капитаном колотимся, што б нашего Максимку вытащить! Из приемника! А то ить… увезут! И ищи ево потом… А нужно ж Вашу подпись, мамаша. Я, мамаша, над ним опекунство…
- Опе-кунст-во? – Ольга с усилием приподняла вскосмаченную голову, но тут же уронила ее на подушку.
- А… впрочем… Конеч-но. Ска-жи мне, Петру-ша… А… Я долго была… так. В… бо-лез-ни?
И уже с тревогой добавила:
- И… какой-та-кой… Ка-питан…
- Так это… дядя Игнат… Ну, Тельнов… дядя Игнат! – радостно зашептал Петр, - Это… Он же меня нашел, мамаша, рассказал, што у вас тут… С Вами тут. Какая беда. И про Максимку все разузнал и… Рассказал!
Ольга теперь вспомнила весельчака Игната, Гришкиного друга и товарища по службе, его какое-то тщедушное, наивное лицо, очень приятное, простое и открытое и никак не подходящее для такой работы… И такой же открытый характер Игната. Григорий всегда считал его очень надежным, настоящим другом и иногда в шутку так и повторял:
- Игнат не выдаст. Свинья не съест!
В палату быстрым шагом вошли Николай Арнольдович и медсестра, которая тут же бросилась к Ольге, радостно причитая:
- Николаевна-а-а… Никола-ев-на-а-а, радость ты наша-а-а… Да что ж ты… Так себя… не уберегла-а-а…
Николай Арнольдович всплеснул руками:
- Слава Богу, Ольга Николаевна, и слава Богу… Пришли в себя! И слава Богу! Мы так боялись за Вас, так боялись… Ну теперь-то кризис миновал, миновал… да-а-а… Где ж Вы так, голубушка, могли простудиться-то… У Вас двусторонний катар легких… Плюс общая слабость организма. И если бы не соседские мальчишки… Дело бы очень, очень плохо закончилось, да-а-а… Четверо суток без сознания, дело очень серьезное… Вера, будь любезна, дай Ольге Николаевне градусник.
Но Ольга, слабо улыбнувшись вошедшим, ватной рукой едва сунула градусник под мышку и тут же снова оборотилась к Петру и мольба в ее глазах да тяжкая мука в ее лице заставили их умолкнуть:
- Пет-руша… - едва слышно проговорила она, - Петруша… Так что ж… С нашим… Максимкой… Ты не за… кончил…
- Сейчас, маманя, придет дядя Игнат. Он уж за ним и поехал. Велел подождать малость. Он все нам и расскажет.
За недавно окрашенной массивной дверью старинного купеческого дома, где размещался городской детприемник, сразу, едва Игнат вошел в широкий гулкий коридор, на всю почти противоположную стену – бросился в глаза, тяжело навис над ним громадный цветной плакат.
В его верхнем углу, огромный, почти на полпространства, хитровато сощурившись, благосклонно улыбался в густые черные усы Вождь. В нижнем углу пятеро счастливых детишек с букетами цветов в ручонках радостно приветствовали его. На дальнем плане в тумане возвышалась между ними увенчанная пурпурной звездой Спасская башня Кремля. Вождь был в своем неизменном полувоенном френче с безупречным белым подворотничком. На его френче как раз напротив сердца заметно расплывалось большое чернильное пятно. «Спасибо родному Сталину за счастливое детство!» было написано на плакате строгим черно-белым шрифтом.
Только удостоверение капитана госбезопасности да новенький орден Красной звезды, сияющий на левой стороне его зимней гимнастерки, после всех мытарств и хождений по исполкомам, комиссиям, справочным, после штурма ГорОНО, больницам, санитарным станциям, и разным отделам помогли Игнату пробить последний «рубеж обороны» - упорство коменданта, вернее комендантши детского гордетприемника.
Деваха попалась грубая, мужеподобная, такой бы где-то дворничихой служить да метлой хулиганов гонять. А ее, гляди-ка - детишек воспитывать поставили. Одета в мятую гимнастерку и явно великоватые галифе, под глазами синеватые мешки, стрижка короткая, совершенно не скрывающая невероятно толстую шею с темной и совсем уж не женской кожей…
Фамилия ее была говорящая, Выпирака.
Только Игнат в гражданском плаще и шапке порог переступил, как она, лениво поднявши голову, уже смерила его с головы до ног презрительным взглядом, сурово сморщила лоб:
- Че надо? Че надо, говорю, гражданин? Слушаю!
Уж как опытный опер ни изголялся, какие только бумажки ей под нос не совал, коробку конфет припас, (все же – баба!) ну, никак. Уперлась, как красна девица перед алтарем – не отдам – и все тут!! Дети деклассированных элементов, кричит, есть социально опасные дети, и они должны быть под присмотром государства и партии! Их переделывать надо!! А то и они во врагов народа вырастут!
Во как! Такая вот сур-р-овая комсомолка!
Игнат стал уж терять терпение:
- Ну ты погляди, красавица… Ты тока… Гляди сюды: постановление отдела призрения и опекунства Горисполкома – есть. Ходатайство от ГорОНО – да вот оно! Вишь, я уже и стихами с тобой… Заключение санстанции – туточки! Решение правления колхоза хутора Песчанки – на те… Жилплощадь опекуна, то есть родного брата, Петра Григорьевича Остапенко - позволяет. А, красавица? Согласие матери ребенка… Получено!
Та снова в крик:
- Я тебе не красавица, я… я… член бюро!!… Я член…
Попробовал и с другого боку.
Только подсунул ей, обольстительно улыбаясь, конфеты, как та свела свои густые черные брови, как выкатила свои круглые глазки, как уперла пухлые свои ручечки в заметно полнеющие уже бока да как разоралась на весь коридор:
- Ты ш-што… творишь! М-мне-е! Взятку! Да я… Да у меня… Шку-р-ро… Мамку в Ростове повесил! Да у меня… Папка… под Царицыным… голову за революцию…Да, я тебя сейчас… В… милицию! В эН-Ка-Вэ-Дэ!! Ты у меня…
И тут он понял, что эту старую деву и правда, ничем, кроме как «тяжелой артиллерией» не взять. А ведь хотелось же по-хорошему.
Спокойно он отвернул лацкан плаща, вынул и раскрыл у ней перед носом свое краснокожее удостоверение:
- Да тут мы, товарищ… Выпирака, ту-у-т… Пока за Максимом Остапенко пришли. А завтра, может, и за тобой придем. Вон как вы тут товарища Сталина испачкали! Нехорошо, товарищ Выпирака, нехорошо! Это что за намеки, а? Тут же дети, что они подумают?!
Максимка, хотя Игнат уже очень давненько не бывал у них в гостях, тут же признал его, крупные детские слезы накатились ему на глаза и он протянул обе руки:
- Дядя Игнат, а ты… Меня забирать пришел?
- Забирать, забирать, - заулыбался Игнат, - ты-то, брат, тут явно подзадержался.
И, косо взглянул на багровую и теперь уже заметно присмиревшую комендантшу, деловито уже подшивающую всю стопку принесенных Игнатом документов. Та, не подымая глаз, глухо прошипела:
- Нянечка в коридоре ево узел выставила. Только к дисциплине стал пацан привыкать, а Вы… А пятно это мы и сами пытались и вывести и закрасить. Да ничего не вышло, а ГорОНО другую картину пока не прислали.
- Ничего, ничего, товарищ… Запирака.
- Прощайте, товарищ капитан! – со сталью в голосе проскрипела она.
- До свидания, товарищ Запирака, - добродушно улыбаясь, сказал Игнат, - ну, авось, еще где и свидимся, а? – и лукаво так - подмигнул.
В машине Максимка молчал, испуганно прислонившись к Игнату и тонкими ручонками вцепившись в край его гимнастерки. Несмело заговорил только тогда, когда за узким окошком легковушки уже замелькали знакомые деревья воронцовской слободки:
- Дядя Игнат, а у меня там, на дощечке и номерок был… Двадцать девять. Я раз ночью эту дощечку снял, а меня эта… Крыса побила. Дядя Игнат… И еще я наголо стричься не хотел. Так она меня… в карцере два дня держала. А там холодно.
- Злая она? – вполне серьезно спросил Игнат.
- У-у-у, какая злая! У одного мальчика нашла крошки хлебца в кармане и тут же намочила их керосином и ему в рот запихала… Кричала, что это он запасает хлеб для того, чтоб… убежать. А он потом вырвал все…
Игнат угрюмо молчал. Кошки скреблись на душе. Всплыли в памяти и пришлись на ум дети предыдущего секретаря райкома, мальчик девяти лет и девочка, лет, кажется, пяти, так же отправленные им самим в детприемник в прошлом году, после ареста родителей. Не шли из его памяти какие-то совсем не детские глаза того мальчишки, ясные, бесцветные, не мигающие… Игнат уходил уже, а он, сжимая в руке ладошку сестры, все смотрел и смотрел ему вслед…
«Нету сил моих больше… Хватит! Закончу с этим… делом и пойду в военкомат! Попрошусь в Красную Армию и точка!»
Повернулся к Максимке:
- Вот что, брат Максимка. Ты ж у нас парень уже взрослый? Давай так, как мужик с мужиком… Ты теперь мамку свою увидишь. Она там… маленько приболела, в больничке лежит, скоро поправится.
- А что же у нее болит, дядя Игнат? – переменившись в лице, тихо спросил Максим.
- Да так, простуда… Ты ей ничего про то, как ты там жил, в этом приюте… Не рассказывай, ладно? Это будет наша с тобой… тайна! Как и у… Пионера Мальчиша-Кибальчиша! Хорошо?
- Ладно, - совсем по-взрослому, заглядывая в лицо Игната, твердо сказал Максимка, - не скажу! Дядя Игнат, а мой папка… Он где?
- Да… Гм… Гм… А он… Приедет скоро. В командировке… Далеко! Бандитов ловит, - не своим голосом проговорил Игнат, - ты его, главное, жди, Максим.
- А он… не враг? А то Крыса говорила…
- С чего ты так решил? – поразился Игнат, но виду не подал, сказал это буднично, равнодушно.
- А нас, когда на прогулку выводили и в баню, ну, за ворота, водили, по улице, а мальчишки, ну, местные, все дети наших же нянек, следом бежали и дразнились…
Он вдруг подтянулся поближе к лицу Игната и зашептал ему в ухо:
- Они кричали, вот, смотрите, врагов народа ведут, детей врагов ведут! И еще камнями кидались…
Игнат молчал, закусив губу. Внутри все кипело: ну ладно, ежели он уже два раза ТАМ был, вернулся и опять вредит колхозу… Враг! Или там по глупости какой… А детишки малые? Их-то за что?!
- А мне Крыса… дала другую фамилию, - немного помолчавши, опять заговорил Максим, - а когда она меня потом спрашивала, как моя фамилия и я говорил свою… Она меня, дядя Игнат, била головой об стенку… Пока я не начинал говорить фамилию ту, другую.
- Ничего, ничего, - Игнат прижимал его к груди, тяжело вздыхал и широкой мужичьей ладонью все гладил и гладил узенькую голую головку, едва покрытую стриженными волосами, - ничего, брат Максимка! Ничего…
Машина, подпрыгивая на ухабах грязной слободской дороги, быстро неслась вдоль громадных лип, ясеней и акаций, когда-то очень давно, еще в «проклятое царское время», посаженных гимназистами местной мужской гимназии, уже сбросивших последнюю листву и оттого казавшимися какими-то неживыми, холодными, а крикливые стаи мокрых грачей, усыпавшие их голые ветки, тут же, по приближении машины, шумно разлетались, носились невысоко по серому осеннему небу и опять, махая мокрыми крылами, опускались на свои насиженные места
А выходившие на прогулку из приемника дети грустно и со страхом поглядывали на доброго дедушку Сталина, с мудрым прищуром взиравшего на их нестройные ряды с радостного плаката.
- Ну что ты, Ванечка-а… А? – Чернов, едва войдя в отдел, и фуражку снять не успел, как тут же на него все обернулись, - нарыл чего?
- Вам какое дело… Че тут?
Он рукавом смахнул со стола успевшую за эти две недели сесть пыль, хмурясь, бегло перелистывая, пересмотрел накопившиеся материалы. Посмотрел в продолговатое казенное окно, а там, среди редких городских огоньков, уже густо спустилась черная ростовская ночь.
Вошел дежурный по Управлению:
- Чернов! Давай, к майору. Приказал зайти. Сразу, как прибудешь.
Начальник с желтоватыми мешками бессонницы под маленькими круглыми глазами при его появлении молча пожал руку, жестом показал на скамью под окном, сам же с усилием затушил папиросу и тут же достал из пачки новую, но прикуривать не стал, тут же про нее и забыл, вертя ее в пальцах:
- Нашивки с рукавов спори. Приказ же был…
Рассеянно осмотрел зачем-то кабинет, глядя куда-то мимо Чернова, заговорил глухо:
- По делу Остапенко… Никаких подвижек. Жилы с него тянем, раз даже обосрался, так его били… Ничего. Как рыба молчит. А Москва торопит. С «люшковцами» надо заканчивать. Звонил прошлой ночью Кобулов. Приказ самого Берия: по делу Люшкова надо ускорить… Я говорю: как? А он орет, как полоумный: отсечь всех лишних! Всех!! Кого всех, говорю? А он опять в крик… Тех, кого вы там… за уши притянули! Отсечь всех лишних… Ты меня понимаешь, Ваня? Дел и так по горло. У тебя чего есть? По этой его… бабе?
- Отпустил.
Он щелкнул зажигалкой, майор тут же раскурил наконец свою мятую папиросу, окутался сизым дымом:
- В смысле? Кого ты отпустил?
- Ольгу Николаевну Остапенко, то есть, Ярославцеву, жену… Гм, бывшую жену…
Майор, нервно теребя папиросу о край пепельницы, глядя куда-то мимо даже самого стола, погасил ее. Снизу вверх проницательно всмотрелся в серое лицо Чернова:
- Сядь. Под подписку? А… Основания… Были у тебя, Ваня?
Чернов тяжко вздохнул, присел, раскрыл портфель, достал тонкую папку дела. Пока неторопливо раскладывал бумаги, майор отошел к окну, и, не оборачиваясь, тихо заговорил, всматриваясь в пустую черноту:
- Вчера ночью позвонили из обкома. Не знаю, как они там пронюхали. Едут к нам товарищ Кобулов с красавчиком этим… Витенькой… Абакумовым. После того, как нашего… Нашего, товарища знаменитого писателя принял сам… товарищ Сталин… Скандал был. Теперь начнется… Их Берия сюда неспроста…
Он обернулся и многозначительно вперился в лицо Чернова, словно раздумывая, что сказать дальше. Но не находил слов. И уже после долгого молчания и уже другим – низким голосом все же закончил фразу:
- А его ведь уже почти… изолировали. Вывернулся! Свои же и сдали. Да по сути… После того, как он побывал у Сталина… И Ежов слетел, не продержался и пару месяцев. А теперь… Берия вишь, как повернул… Чую… Будут дела! Очень злой Кобулов едет, очень! А по делу, - начальник внимательно взглянул в лицо Чернова, - по делу этого ихнего… Упавшего экспериментального самолета. В Сальске. Есть какие подвижки?
- Есть, конечно, - тот вздохнул, порылся в портфеле, вынул пачку бумаг, - тут вот все. Скоро в суд передадут. Ну что… Вредительская организация! Семь человек… Было, - Чернов понизил голос, - одна дура в камере вены себе порезала, чтоб не выдать главаря. Шесть осталось человек, в общем. И исполнителя нашли и явочную квартиру и… Отвертку вот… Тут на фото приложена.
- Какую отвертку?
- Ну, которую вредитель, техник аэродрома, по заданию японской разведки вставил в тросик управления рулей… Крыло заклинило, вот и… Штопор на высоте триста метров!
- Интересно как! – майор усмехнулся, перебирая принесенные Черновым листы и фотографии, затем медленно поднял уже серьезные глаза и хрипло сказал в упор:
- Ну… А… На самом деле, Ваня?
- На самом деле, дело там плохое. Летчик нажрался, как свинья, на именинах жены комбрига, да и захотел полетать. Звал с собой секретаря райкома, машина ж двухместная, да тот струсил, видать. И сам угробился и машину… Все это…
Майор поднял руку, хватит, мол, отошел к окну, отодвинул тяжелую портьеру. Долго стоял молча, всматриваясь в черноту. Редкие огоньки стихающего города где-то внизу мелькали и гасли. Глухо проговорил, со вздохом, не оборачиваясь:
- Все это… Все это… За все это, Ваня… Кому-то все равно ответ держать придется. Ты думаешь, им? – он за спиной поднял палец вверх, - нет, Ваня. Они, как всегда, ничего не знали. Нам с тобой. Мы в ответе будем.
- Что же делать?
- А ничего. Ничего! – майор вдруг живо обернулся, угрюмости и мрака, покрывавшего его лицо минуту назад, уже не было и следа и теперь гримаса, подобие жалкой улыбки заиграла на нем:
- Идите, да и… работайте, товарищ капитан!
Зачастили, зависли холодной непроницаемой кисеей над городом Ростовом тягучие дожди поздней осени тысяча девятьсот тридцать восьмого года. Город дымил трубами новых, только что построенных заводов, гудел прощальными гудками уходящих поездов и пароходов, спешил по утрам на стройки и его улицы, как и всегда, были полны народа. И не было пока большой войны, не было еще голода и лишений, а уже страх, страх за себя и близких людей поселился в каждом, он преследовал и одолевал людей повсюду, на работе, на отдыхе, лишал сна, лишал привычек, в каждом хлебном фургоне уже чудился людям «воронок», а в каждом внимательном взгляде в трамвае или в очереди за билетами в театр испуганно читалась людьми слежка или излишнее внимание…
Год этот выдался тяжким и горестным для тысяч и тысяч семей, сырым туманом нависло над людьми и не проходило великое горе. Из динамиков репродукторов с самого раннего утра каждого дня неслись веселые бодрые песни советских композиторов, но на лицах людей, спешащих на работу, улыбок было все меньше. Радостно и призывно улыбались только красивые и веселые комсомолки с громадных плакатов Агитпроса.
После того, как Б.П. Шеболдаева, не утвердившего ни одного расстрельного приговора, в начале 1937 года сняли с поста первого секретаря Азово-Черноморского крайкома ВКП(б) с ничего хорошего не сулящей формулировкой «…проявил совершенно неудовлетворительную для большевиков близорукость по отношению к врагам партии…», на его место был избран Е.Г. Евдокимов, чекист с большим стажем, выдвиженец самого Железного Феликса, руки которого уже были по локти в крови собственного народа. Он за неполные полтора года своего правления в крае прослыл жестоким и беспощадным «чистильщиком рядов партии», уничтожив больше половины руководящих работников промышленности и сельского хозяйства. Но когда Евдокимов по указке Ежова, который руководствовался сугубо личным мотивом, попытался арестовать известного советского писателя Михаила Шолохова, которого уже к тому времени обласкал сам Сталин, вскоре после ареста Ежова был арестован и он сам.
Правой рукой Евдокимова в проведении массовых репрессий являлся Г. Люшков, который после того, как Евдокимова убрали, был переведен нач. управления НКВД на Дальний Восток, а затем, как матерый волк, почувствовав свой конец, ловко перебежал к японцам.
Именно из дела предателя Люшкова и была в конце тридцать восьмого года сотворена и раздута масштабная чистка рядов донских чекистов – самими же чекистами.
Палач, не сходя с помоста, отбросил в корзину отрубленные головы и вдруг ловко накинул петлю на собственную шею. Он правильно угадал пожелание Царя в его горящих желтым огнем глазах наследника Чингизхана.
Глава шестая
ТВОЯ ТАРПЕЙСКАЯ СКАЛА
Голубоватый лунный отсвет весело бежит за составом, по холодным и мокрым рельсам, по серой насыпи, по сонной степи, унылой и уже прижухшей от ноябрьских колючих заморозков.
Колесные пары пульмана «Литер А», чугун по стали, мерно отстукивают километр за километром. В купе полумрак, пахнет свежим постельным бельем да тяжело висит сладковатый дух выпитого уже армянского коньяка. Хороший вагон, еще дореволюционной постройки, добротный, мягко качается, нигде не скрипнет. Изредка пробегают-мерцают за зашторенным окном скупые станционные огни.
- Хр-р-р… Ты уже спишь, Абакумов?
- Никак нет, товарищ Кобулов. Не сплю.
- О чем думаешь ты, Абакумов?
- Я?!! Конечно, думаю я о том, как нам приказ Народного комиссара внутренних дел товарища Берия выполнить. По наведению социалистического порядка в Ростовском… управлении Эн-Ка…
Кобулов вдруг резко поднялся, повернул на тусклый мерцающий свет свое красное, вспотевшее и очень жирное лицо, гневно выкатил на горбатый нос и без того сидящие на выкате глаза, сжал ладони могучих волосатых рук:
- Дурак ты… Абакумов! Х-р-р… Что… Нам… Берия с его приказом? Этот приказ мы с тобой на месте думать будем. Когда обстановку разнюхаем, думать будем, ты понял? В первую очередь, Абакумов… Надо нам думать, как нам приказ, подписанный самим товарищем Сталиным выполнить.
Громадный живот Кобулова, желтый и такой же волосатый, как и руки, вывалился из-под нижней рубахи и, качаясь на коленях коротких кривых ног, заколыхался в такт вагону.
- А чего тут думать-то, товарищ старший майор? – Абакумов, как пионер, резво приподнялся над столиком, над недопитыми бутылками коньяка, всматриваясь сквозь полумрак купе в широкоплечую фигуру Кобулыча, - вызовем мы тотчас по приезду этого самого… капитана Остапенко, да и прицепим ему орден. Честно заслуженный этим капитаном еще в героическом Польском походе… Рабоче-Крестьянской… Передадим ему привет от самого товарища Сталина… Ну и… Махнем с орденоносцем по рюмашке «Рык…», э-э-э, нашей советской водки, да и…
- Опять ты промазал, Абакумов. Поверхностно всегда думаешь ты. Х-р-р… Абакумов. Надо было все-таки Мешика вместо тебя взять… Он хоть и твой друг, а гораздо умней тебя.
Кобулов лениво потянулся за коробкой американского табака «Принц Альберт», лежащей на столике между пустыми бутылками и стал не спеша набивать им трубку:
- Это хороший табак... Крепкий. В Москве ты, Абакумов, такой не достанешь. А мне, па-ни-маешь… приносят… На тарэ-лочке. Я вот вчера… Х-р-р… заглянул еще раз в наш во второй отдел и этому… Польскому дворянину… Влад-зи-мир-скому приказал справки навести. И что я узнаю, а, Абакумов? А то, что… Этот самый Остапенко у них в Ростове теперь сидит и проходит по делу, а? По делу Люшкова.
«Эх, барство дикое… Приносят ему! На тарэ-лочке! Куда катимся? Как так… сидит? Люшкова?!!»
- Да ну-у-у? – Абакумов притворно и глуповато вытянул и без того вытянутое свое лицо, а сам подумал:
«- Эх… Боишься ты нашу Москву, товарищ Богдан… Ах, как боишься! Нагнал своих… грузин. Мамулов, Деканозов, Шария, этот полный дебил Копанидзе, Гагуа, козопас этот… Эсилава… Все НКВД ими заполонил. В коридоре речь только ихняя, грузинская… Конечно, нашему товарищу Сталину это о-о-очень не понравилось. А вдруг… завтра и ты, Кобулыч… Ему не понравишься?!»
- Теперь… Нэ-просто нам будет приказ товарища Сталина выполнить, Абакумов, очень нэ-просто. Но ведь товарищ Сталин - это Вождь всего са-ветского народа и он… никогда нэ ошибается, нэ так ли, Абакумов?
- Так точно, товарищ Кобулов. Никогда! – с остервенением выпалил Абакумов.
- Значит, и тут они… Эти ростовские… Эти, па-ны-ма-ешь… Эти ежовские прихвостни… Ростовские… А-шиблись!!
-Итак, вернемся к нашему первому вопросу. Вы, гражданин Остапенко Григорий Панкратович, будучи начальником оперчасти Романцовского райотдела НКВД, захватываете в степи члена банды Конаря, бывшего подпоручика царской армии Распекаева. И… Вместо того, чтобы доставить его в отдел для дальнейшего дознания и предания справедливому советскому суду, Вы, Остапенко, его… отпускаете на все четыре стороны! Да еще и снабдив оружием! Как Вы этот эпизод объясняете?
У Гришки руки лежат на коленях и сами по себе трясутся, ничего он сделать с ними не может, дрожь эта переходит то на спину, горящую от побоев, то на грудь и живот, а кровь тоненькой теплой струйкой медленно сочится из разбитого уха, через всю шею и по груди. Грудь его теперь вся синяя от старых побоев. Он подымает текущие от мучений и ноющие от яркого света лампы глаза, силится сказать внятно, но только шамкает беззубым и развалившимся ртом:
- Револьвер я ему дал… Што б ево прош-то волки не сош-рали в степу. А…
- Ну правильно! А ведь иначе он, Ваш связной, просто съеденный астраханскими волками, конечно, не добрался бы до такой славной капиталистической страны - Сербия, в контрреволюционный центр генерала Збровского … И не передал там Ваше согласие на…
- А отпус-тил я ево оттого, што… Обещал! – почти ничего не слыша, перебивает следователя Гришка, ища глазами воду, воду, воду, в чем-нибудь, в стакане, в ковшике, кружке, луже, но воды тут нет и ему ее теперь не дают, пока не закончится этот допрос и не отведут обратно в камеру, - ведь… Этот… Он мне здорово помог… тогда всю банду скопом… Выманить под наши пулеметы. Я ему сло-во дал, я это слово и… сдер-жал.
Следователь облНКВД Романенко устало откинулся на спинку стула, тонкими пальцами нервно расстегнул ворот гимнастерки, глубоко вздохнул и томно прикрыл глаза. Терпение его кончалось. Он уже несколько раз слышал все это от подследственного Остапенко, ему все это порядком уже надоело, он перестал все это даже записывать в протокол допроса, ибо все это никак не встраивалось в разработанную им стройную, широкую, на несколько веских томов, версию существования казачье-белогвардейско-эмигрантского заговора против товарища Сталина, нити которого тянулись в Москву - к Рыкову, в Ростов - к Шеболдаеву, с участием Ларина, при участии уже арестованного Жлобы, которому Сталин и Буденный, конечно, не забыли таврический разгром Слащевым мая двадцатого года принятого им Второго Конкорпуса Думенко; нити эти тянулись и также за самую далекую нашу границу, в императорскую страну Японию, к предателю и перебежчику Люшкову, конечно, в гитлеровскую Германию и, разумеется, в Югославию, к генералу Збровскому. Григорию Остапенко, бывшему герою-орденоносцу в этой версии Романенко отводилась самая главная роль: это именно он должен был встретить на глухом хуторке в азовских плавнях среди камышей диверсионную группу, пришедшую из Турции, провести ее тайными тропами в район Сочи, где по схеме, утвержденной тем же всезнающим Люшковым, они должны были, нахлобучив на морды противогазы, по канализационным трубам пробраться под новую дачу товарища Сталина и убить его там в момент его отдыха. Следователь с некоторым восхищением посчитал в уме, что непрерывные допросы, избиения и режим по нескольку суток без сна для этого бывшего чекиста уже продолжаются почти три месяца, но пока ни в чем он не признается, ничего он не подписывает и твердит, хрипит, шепчет только одно:
-Так… Стреляйте… Суки вы… Позорные. Без бумаж-ки… Ничево… Таково… Никогда… Не было. Я в таком деле… Не был…
Теперь вот новая вводная: едут Кобулов с Абакумовым. Никаких побоев! А как же без них? Этот вообще не колется. А что, если… Подсадить его к самому Белобородову? Если его еще там, в подвале, крысы не сожрали? Ведь Остапенко его наверняка узнает и вспомнит, как они его тогда… В двадцатом году заставили расстрелять в карьере своего любимого командира Думенко. И вот тогда… Григорий наверняка просто придушит старого этого революционера. И вот вам нате – доказательство связи! Убил как свидетеля! Подсадите его к Люшкову, если бы конечно, он был теперь у нас, а не у японцев, так он и Люшкова уработает! Как свидетеля…
С самодовольной улыбкой капитан быстро оделся в шинель, накинул фуражку и так же быстро побежал по стальной лестнице вверх – поскорее доложить начальству эту свою очень простую, но и гениальную идею.
- Ты что – дурак? Ты понимаешь, что ты сводишь в одной камере двоих фигурантов одного и того же дела?! А если они… Сговорятся? Выработают общий план… Защиты? Ты что… Романенко, ты сам захотел туда же?! Это ж… Категорически…
- Ну, во-первых, мы их по документам сводить и не будем, - спокойно и не отводя взгляда, проговорил Романенко, - как сидели они отдельно, так и будут они у нас сидеть. Э-э-э, это если… Если не выгорит. А выгорит – сведем. Во-вторых, у меня там за стеночкой круглосуточные слухачи-филерики сидят, все слышат, все видят, все пишут. Может, чего еще и поинтереснее услышат и запишут?
- Да… Глупости это, Романенко. Кто теперь в вашем Григории Остапенко признает того Гришку, каким он был в двадцатом? Этот… Полоумный и с вышибленными мозгами старый троцкист Белобородов? А впрочем…
Он на минуту задумался, взъерошив ежик коротких рыжих волос. Еще пару недель назад в этом деле и сам Белобородов оказался лишним, его никто, ни Малинов, ни Ларин даже под пытками не признавали участником заговора. Но тут из Москвы пришли материалы допроса Льва Ароцкера, некогда бывшего прямым начальником Белобородова по Комитету заготовок СНК по Азово-Черноморскому краю, который прямо признался, что Белобородов имел контакты с Шеболдаевым по планировавшемуся теракту в Сочи именно через него. Кроме того, некий Наум Финкель, бывший сержант Госбезопасности, на допросах здесь, в Ростове, показал, что бывший начальник Управления НКВД по АЧК Рудь – троцкист и он, не раз посещая Сочи, якобы с целью организации охраны дачи номер один, на самом деле готовил убийство товарища Сталина.
Он тяжело вздохнул, прикрыл устало глаза. Все сходилось. Но не хватало одного – кто? Кого, кого они планировали в… непосредственные исполнители? Кто должен был, как некогда Фанни Каплан, выпустить те самые пули?! В самого… Вождя?!
И вот – удача. В Сербии выходят и на каждом углу продаются дневники некоего подпоручика Распекаева, так, небольшая пустяковая книжонка, где прямо указан советский милиционер Григорий Остапенко, после боя с белобандитами запросто отпустивший его, Распекаева, на волю. Зачем отпустил? С какой целью? А вот она, цель. Кроме того, фактов, указывающих на его, Григория принадлежность к вражескому стану, хоть отбавляй. Да и, кроме того, то, что он несколько лет являлся начальником райотдела НКВД, попавшим на этот пост по рекомендации того же Рудя, еще раз красочно говорило о кромешном засилье троцкистов в рядах донских чекистов.
Он искоса взглянул на Романенко, нахмурился:
- Ладно. Валяй. На вот. Это наши в московском архиве раскопали, кто такая его жена… Ольга Ярославцева. То же в дело надо как-то… Ее этот придурок Чернов на днях взял, да и выпустил. Но наш человек, главный врач больнички, ее тут же взял под свой присмотр. Поспрашивали. Там кто-то и шепнул. Проверили – точно! Она дочь полковника Генштаба Ярославцева, перешедшего на сторону белых и убитого при попытке прорыва на Дон, к Деникину. В восемнадцатом году.
За темным окошком кабинета следователя Романенко вышла вдруг ясная полная луна. Гришка с грустью глядит на ее синеватое овальное тело, как жилками, пронизанное кривыми линиями, неподвижно висящее в самом уголке оконного проема. «Ишь, полная. Она и завтра будет такая же. И послезавтра. А увижу ли я ее? Или уже не увижу? Приговора, ясное дело, пока еще нет, а вот убить они запросто могут. Та и хрен с ними… Лишь бы не мучиться, а сразу. Потухнуть, как фитилек. И все.»
- По показаниям сотрудника бывшего вашего же отдела НКВД товарища… э-э-э, Скрыль, – следователь отчего-то слегка усмехнулся, - Вы, Остапенко, по необъяснимой пока причине, произвели где-то в конце осени тридцать второго года… э-э-э, перезахоронение останков каких-то белогвардейцев или белых казаков в общую братскую могилу-курган близ хутора… Караичев… Но ведь это братская могила красноармейцев Шестой дивизии Первой Конной, геройски павших в боях за Советскую власть. И Вам это хорошо известно, ведь Вы и сами воевали в тех частях и тех местах. Вы… Может быть, объясните, для чего и по какой причине вы это сделали?
Гришка облизнул сухие растрескавшиеся губы, опустил еще ниже тяжелую, гудящую голову:
- Там всякие лежать…
- Врете! Врете, Остапенко!
Он не увидел, как следователь едва заметно кивнул тому громиле с засученными, как у мясника рукавами, что все время допроса тихо стоял за его спиной, не увидел, как тот усмехнулся и поднял свой громадный кулак над его головой, а увидел только яркую вспышку и тут же провалился в черный глухой провал.
- Теряешь квалификацию, Глушко, - недовольно пробормотал Романенко, склонившись над распластавшимся на полу безмолвным Гришкой, - мозги ему вышибить приказа не было пока! Ежели он подохнет, часом, то и тебе и мне… На его место придется заступить!
- Это ж почему же, товарищ лейтенант? За што?! – загрохотал низким басом Глушко, обиженно скривив толстые губы.
- За устранение важного свидетеля, дурак. Дело это теперь сама Москва на контроле держит! Попадешь в руки таких же молодцов, как и ты сам, там быстро вспомнишь, по чьему заданию ты его устранил! Ты меня понял, Глушко?! Чего стоишь? А ну, плесни водицы!
Гришка, едва очнувшись, теперь уже больше хрипел, а не говорил, поскольку горлом все еще шла у него теплая кровь из отбитого накануне легкого. Он то глотал ее, то сплевывал. Он поднял вскосмаченную голову, раскрыл треснувшие губы:
- Дайте воды, изверги… Там все… Тогда местные деды да бабы с подростками… Закопали туды усех, хто валялся… в степу. Не глядели… Красный ты… Белый… Лишь бы не вонял…
- Но для чего Вы… Вы везли эти разложившиеся трупы белогвардейцев и белоказаков почти сотню верст, чтобы захоронить их в том степном кургане? Вы что, знали их, этих покойников? Вот какой напрашивается вопрос!
Гришка откинул голову, закрыл глаза. Затылок затек, ноет. Там еще долго болит и пляшут, пляшут перед глазами чертики, горит весь лоб…
Когда-то, году в двадцать восьмом, наверное, в декабре, едва лег первый снежок, Ольга упросила его съездить в приазовские плавни, чтобы найти одну могилу. Она рассказала ему, что где-то там должна быть могила тех, кто спас ее от красных и от верной смерти тем морозным днем, накануне их встречи… Глеба Олеши и его товарищей. Ведь тогда они, не задумываясь, свои головы сложили, именно спасая ее, Ольгу. И она должна, должна найти и захоронить их по православному обычаю.
Он тогда взял в помощь двух своих младших лейтенантов из отдела и парой саней с утреца тронулись в путь.
Нашли одного старика, жителя того места, тот вспомнил того самого монаха, который видел весь тот скоротечный бой и потом как смог похоронил в капусту изрубленные их трупы…
Нашли и могилу, да ее и искать-то было несложно, река в половодье прошлой весной размыла глинистый берег и уже были видны кости ступней их.
Они тогда, дождавшись ночи, забрали их и увезли с собой.
А куда их погрести, Григорий решил сам. В тот степной курган, где после Манычского побоища лежали его друзья и товарищи из думенковского Второго Конного корпуса… Да и не только они, казаков там то же было немало. Лежали там, обретя вечный покой, все вперемешку.
Теперь он думал, кто же из тех двоих младших лейтенантов… Выдал тот случай. А впрочем… Не все ли равно?
Он сморщил лоб, сказал тихо:
- Я их и… Никогда не знал. Мы тогда просто мимо ехали и увидели, как кости торчат из берега. Негоже так-то… Свои или беляки, не разобрать уже было. Ну и свезли в общую могилу.
- Что ж… Так и запишем. Вопрос второй, Остапенко.
Следователь углубился в толстую сшивку дела и на какое-то время умолк, о чем-то размышляя и глядя куда-то в пол. Гришка, хоть и гудела и тряслась голова, заметил, что этот вопрос и самому Романенко крайне интересен.
- По показаниям гражданина, э-э-э, Сиво… Сивогуба, который в восемнадцатом году являлся Вашим однополчанином в Шестнадцатом пролетарском полку краскома Гаврилова…
Гришка сделал вид, что совершенно равнодушно слушает капитана. Но все поджилки его затряслись. Он неотрывно смотрел куда-то поверх головы следователя.
И в его душе все заклокотало. Он теперь заметно скис. То, что он уже никогда не выйдет живым из этой тюрьмы, он это и так знал очень хорошо. Но то, что теперь следствие докажет, что он, Григорий Остапенко, бывший оперуполномоченный отдела НКВД, много лет скрывался под личиной верного бойца партии, а на самом деле является предателем еще с восемнадцатого года, и что он теперь не по притянутому за уши, а по действительному эпизоду есть враг народа и Советской власти, его по-настоящему выбило из седла.
Он уже давно свыкся, затер в памяти, притупил ту боль и не боялся расправы за ту свою трусость, то свое малодушие, которое он проявил тогда, в далекой своей молодости, в том самом полутемном подвале, выстрелив в своего командира. Или расплаты за свой роковой выстрел в карьере кирпичного завода, в ночной ростовской Александровке, двумя годами позже, выстрел, оборвавший жизнь его другого командира, комсвокора Думенко… Он все равно ждал ее, расплату, всю жизнь. Он привык ее, расплату, ждать и он даже уже и ее не ждал, просто всегда был готов принять за все это маленькую, горячую пулю в свой затылок.
Но он, работник НКВД, хорошо знал, что теперь будет дальше. В его деле появятся несколько новых томов. Теперь они сведут все в один узел: гибель Гаврилова и его, Григория Остапенко, чудесное спасение… Вербовка. Перезахоронение останков этих белогвардейцев, когда-то погибших, отводя раскаленный от злобы красный эскадрон от его Ольги… Освобождение им этого дурака-писателя, поручика Распекаева и… Теперь они сюда с удовольствием приплетут обычные в таких случаях раскрытые ими «подпольные ка-эр организации, подготовки терактов, убийств и взрывов на железной дороге»… Раскроют все «связи, явки, адреса»… Интересно, сколько невинных, ничего не подозревающих людей они теперь, повинуясь неумолимому закону следствия, утянут вслед за ним…
…-который показал, что Вы сдались вместе в комполка Гавриловым белой разведке…
Гришка не стерпел и зло сплюнул кровавую юшку на пол:
- Мы не… Сдавались! – прохрипел он одними губами, - нас… Нас, контуженных, выдали… Местные мобилизованные… Из Баранникова… хутора. И свидетели тому…
- Хорошо, допустим. Но как Вы объясните то, что Гаврилов был в подвале контрразведки белых расстрелян, а Вы… Выжили, спаслись, и каким-то образом, немного погодя, уже служили в корпусе Думенко, причем, его ординарцем?
- Я… А я убег. Вели на допрос, а там плетень. Сажень да три вершка. А дело было в сумерках. Скакнул через плетень и в город, галопом.
- Со связанными за спиной руками?
Гришка тяжело поднял голову:
- Ну не ноги ж у меня были… связанные…
- Допустим, хотя и с натяжками. Хотя… Это трудно представить себе…
- Эх, товари… - оживился неожиданно Григорий, глаза его блеснули озорным блеском, но тут же и погасли, - та мы… Гражданин следователь! Мы в те года в седло, да прям с землицы сигали…
- А потом?
- А потом… Э-э-эх… Прибился случайно к какой-то части Красной Армии. Оказалось – эскадрон корпуса Думенки. Ну и… Как-то глянулся я ему, не знаю…
Дверь за спиной с лязгом захлопнулась. Стало почти темно. Только малый лучик света робко падал откуда-то сверху. Гришка тут же стал искать глазами, откуда он идет. Страшная, приторная и сладковатая вонь разлагающегося человеческого тела витала повсюду. Глаза слезились, противно чесались. Но когда привыкли к темноте, он увидел ниже по ступеням железной лестницы… только застывшую воду.
Матово отсвечивая, вода стояла, чуть колыхаясь, прямо перед ним. Знакомый противный писк раздался чуть дальше. Там, дальше, уже поблескивали кирпичи противоположной стены и была суша, и там вдруг дернулось, задрожало, зашевелилось что-то темное и бесформенное. Писк раздавался тоже оттуда. Слабый, дрожащий голос неожиданно прохрипел:
- Иди, мил человек, не бойся. Тут мелко. Я всегда рад… гостю.
Гришка ступил босыми ногами в теплую воду, пошел по каменному полу мелкими шажками, не сводя глаз с того берега. Несколько больших крыс с противоположной стороны тут же весело прыснули в темную воду.
Под стеной из старинного плоского и щербатого кирпича сидел, согнувшись и странно раскинув полуголые ноги, обросший длинными волосами бородатый человек, сгорбленный, почти нагой и скалился беззубым ртом, блестя круглыми, безумными глазами:
- Эге… Надо же! Вот кто к нам пришел… А впрочем… Все довольно логично.
Человек был прикован толстой железной цепью к кирпичной стене. Цепь держала его за тонкий железный ошейник. Одна нога его была пониже щиколотки обхвачена широким железным обручем, прикованным к полу, а плюсна, выступающая с обратной стороны его, была почти без пальцев, торчали одни их желтоватые огрызки фаланги, да такая же голая кость пятки. Человек зашевелился опять:
- Не обращай внимания, э-э-э, если память мне не изменяет… Григорий. Это крысы. Начисто обглодали проклятые. Они меня заживо грызут, а я, вишь, дотянуться не могу, даже дернуться ногой не могу, только могу смотреть, как меня едят и едят эти… мерзкие твари. И вот, когда они дойдут до обруча, мои конвоиры мне милостиво обещают передвинуть его повыше… Дать… Так сказать… Свежачок крысам. Ты не думай, Григорий, это не наше изобретение. Это китайские товарищи подсказали… Еще тогда, в двадцатом году. Помнишь? Ты ведь помнишь. Они ведь тогда местным чекистам много чего полезного подсказали… А я ведь тебя сразу признал, Григорий…
Все это он говорил ровным, спокойным, хотя и очень слабым голосом, делая небольшие паузы, чтобы перевести дух, невозмутимо и тихо, будто бы рассказывал о чем-то самом простом и обыденном. Гришка обалдело всматривался в эти, пока еще говорящие и вполне в здравом уме, остатки человека, в его обглоданную ногу, в эту собачью цепь, в этот ржавый обруч и, холодея, вдруг подумал, что и его самого сюда не случайно подсадили. Они знают, что делают. Сломать! И его, точно, ждет такая же мука!
Длинная мокрая крыса, поводя маленькими круглыми глазками-пуговками, чуть шевеля усами, выбралась из воды и привычно направилась было к своей теплой пище. Григорий остервенело ударил ее ногой и она с тонким писком неуклюже бултыхнулась обратно в водоем.
Он с ужасом уставился на своего нового сотоварища, мало что понимая. А тот перевернулся на другой бок, насколько ему позволила цепь, пожевал беззубым ртом и продолжал:
- Прежде был следователь… Один… Кавказец, земляк самого товарища… Орджоникидзе. Так тот все грозился посадить меня… голой жопой на ведро. Ты знаешь, что это такое, Григорий?
Гришка присел на корточки рядом и, со всех сил стараясь как-то превозмочь этот тухлый мертвечинный дух, все силился рассмотреть, кто это такой перед ним, но все еще совершенно ничего не мог понять в этом получеловеке.
А он, захрипевши, оскалился опять:
- А это, Гриша, когда ты сидишь голой жопой на ведре с парочкой очень… голодных крыс и… ни встать не можешь, ни отогнать их… то же не можешь… Они день-два сидят там, под тобой… Говно твое пробуют. Тихо так сидят, а потом… Голод же не тетка, Гриша… Они начинают питаться тем, что над ними свисает. Мы тогда так… Ну, в двадцатом году… Генерала казачьего, деникинского, одного так и заставили… Стать нашим, красным командиром. Да-а… А меня узнать ты и не пытайся. Не узнаешь теперь. Меня теперь и мать родная не… Но я тебе и сам откроюсь, Григорий. Ибо тебя, чувствую, сюда не зря… они кинули. Я – товарищ Белобородов. Я последний… Пока еще живой из тех, кто убил русского царя Николая. Вот так - то… Нынешний Царь русский нас всех за то дело уже… Отблагодарил!
- Слышь… Товарищ Белобородов? – ошеломленный Гришка пододвинулся поближе и тут же невольно отпрянул от запаха тления живого человеческой плоти. Выдохнул:
- Ежели это и есть ты… Ты вот мне скажи… Ты што… Сломался? Тебя они… Ты ж из тех еще… Старых большевиков? Ты ж с самими товарищами Лениным и… Троцким и… Бухариным… Не то што мы, лузга… Кизяк… Котяхи прошлогодние… Ты ж должен быть… Как камень!! Ну вот… Ты зачем наплел на честных чекистов? Их же теперь… Ароцкер. Пивоваров. Рудь… Рудь!! Это ж… Честнейший человек? Попашенка приплел сюда же… Да их же теперь… Наизнанку вывернут! Из-за тебя…
- А ты сам, Григорий… - Белобородов тяжело вздохнул, криво и грустно усмехнулся, взъерошил свободной рукой редкие скрюченные седые волосы, повернул голову на тонкой черной шее:
- Ты сам-то… Своего командира… Любимого… Тогда, в Александровской балке… И… Место это… Верста отсюда. Ты то же ведь… Не выдержал… То же… В сырую глину загнал! Кто ты после этого, а? Иуда. Товарищ Ленин так Троцкого прозывал… И ведь было-то за что!
- Да… Да… Я Иуда, выходить… Да, товарищ Белобородов! Хотя… У меня другое… Ты не ровняй, товарищ Белобородов. Я уже в том… Давно раскаялся! Мне тогда один знакомый казачок с хутора… Весточку привез от бати. Прописал мне батя, што… Женка-то моя, Санька… Ну, в общем, до Троицына дня помреть, не дотя-я-неть… А у меня ж их … двое. Погодки, сынок да дочка. Да третье дите, грудничок. А старики мои… Куды им… Смерти я никогда не боялся, што мне смерть… Тьфу!! Детишек своих малых сиротить не схотел я тогда, вот што. За детишек я… Хто как, а я… И с чертом в карты сел бы… А Думенка… Они и так бы… Шлепнули. Не я, так другой нашелся бы… Да я-то… Ево…
- Знаем, Гриша. Ты его и оттуда… С Богатяновки… С этой балки… Вытащить хотел. И вытащил бы! Мне тогда Жлоба говорит: - Там, мол, человек надежный. Стрельнет и глазом не моргнет! А я ему…
Белобородов сжал свои разбитые и оттого кривые губы, глаза его вдруг живо блеснули:
- А я ему и говорю: -Э-э, нет, товарищ Жлоба. Прикажи своих хлопцев, самых что ни на есть надежных, поставить… В оцепление! По краям карьера! Упустим Думенко… Потеряем весь… Юг России! Ну и… Головы свои, конечно. После осечки с Мироновым… нам ни Ильич, ни Троцкий такое не простили бы…
- А-а-а… Так это ты… Опять ты… Ладно. Устал я нынче.
Гришка свернулся калачиком в самом дальнем углу подвальной камеры, но и туда достигал этот запах разложения живого человеческого тела. И оттого заснуть никак не мог. Было ж с ним такое и - не раз. Там, когда скрывался весь февраль двадцатого года по тифозным, засыпанным снегом, баракам тылов Конармии после того манычского разгрома ихнего Второго кавкорпуса. Но тогда можно было в любой момент выйти на улицу, хлебнуть, как водицы из чистого родника, живого воздуха…
…- Как же у меня теперь… В голове шумит… И… Мне, Григорий… Кажется, что там… На воле. Идет дождь. Ты давно попадал под дождь, Гриша? Просто под … самый обычный дождь? Холодный, сырой, колючий дождь?
Гришка повернул голову, прислушался. Бредит, што ль? Тихо ответил:
- Н-не очень давно. Месяца три, наверное.
Григорий еще раз всмотрелся в истощенное лицо своего невольного сотоварища по несчастью, скрипнул зубами, и подумал, что его, Белобородова, видать, здорово били. Раз в голове шумит без причины. Он вспомнил, как долго, недели две, шумела у него самого голова после жестоких побоев в том самом ростовском подвале, где по распоряжению его же, товарища Белобородова, зверски забивали его латыши и где от этого самого, жалкого и беспомощного теперь товарища Белобородова зависела тогда и его, Григория, жизнь.
Эх, как же ему тогда хотелось вырваться на свободу и крепко поквитаться со своими мучителями!
Но теперь он никакой ни злобы, ни ненависти не испытывал к этому остову от человека. Скорее, участие, жалость.
- А я вот… Уже и не помню, какой он, дождь. А так хочется… Дождя. Ты знаешь… Я вот хочу, чтоб меня… Они. Шлепнули именно под дождем. Под таким холодным, живым дождиком. С неба. Дождь ведь… смоет все.
- Странное это Ваше желание, товарищ Белобородов. Обыкновенно не так…
Но Белобородов, будто не слыша, продолжал:
- Вот царь… Николай наш. Х-хе-е… Гражданин Романов. Мне Юровский рассказывал… Тот, когда его и его семейство… Свели в подвал… Он все сразу понял и… И… Очень уж просил Юровского… Просил сделать это… На рассвете. Чтоб его дети хотя б раз еще… Разок… Понимаешь?! Разочек! Солнце увидали. А я – нет. Не надо мне солнце. Я устал от… солнца! Я, Григорий… Я под дождь хочу.
Гришка удивленно хмыкнул:
- Так это он, небось, время тянул. Император-то наш… Белые ж тогда к Екатеринбургу подходили… Надеялся, небось, Николашка-то…
- Не-е-е-т, Григорий, нет, - отчего-то широко улыбаясь, простонал Белобородов, - не-е-т. Белые тогда взяли город только через девять суток… Тут другое. Тут совсем другое. А он тогда… очень хорошо держался. Наш последний русский Царь. Проявил вы… вы-дер-жку… Достойно держался. Прояви он ее раньше… Убрал бы всех этих… Гучковых-милюковых… Предателей-генералов. С бездонными… Карманами. Ушлых и алчных депутатов… Гришку Распутина!! Глядишь, и война… По-другому бы кончилась…
- Так это ты тогда… Николашку-то? Точно? Газеты тогда прописали все…
- Ну, не я лично. Но мои подчиненные. Хотя я лично… Дал ему тогда еще… три часа жизни. Как бы на решение всех вопросов. И вот теперь я, Григорий. Каюсь за это дело. Перед тобой каюсь, ибо у всего народа русского я не смогу уже… покаяться. Ведь как нас всех когда-то учили? Ведь… Не сам грех земной страшен, а страшно не раскаяние. И… Не ТАМ! А именно еще ЗДЕСЬ… Я вот… Каюсь. Мучаюсь… Ибо и то, что случилось потом, и наша страшная гражданская бойня, и тиф, и голод, и миллионы смертей… Все это было потом. А сперва… Мы их пустили в расход. Царя убили. Царя убили!!! Прошла молва по всей России. Как волна. Все! Основа, Гриша, подошва выбита, плиты, тысячелетние плиты под Россией, как копыта лошади по навозу, поползли… в пропасть! Та смута, начала семнадцатого века, отчего была? А Царя не стало. Великого Царя, Ивана Четвертого. Казань, Астрахань взял. И эта смута от того же. И еще тысячу лет без Царя – нельзя, без Царя - новая смута будет. А разве может Россия без царя? Не может. И еще долго она не сможет. Все, Гриша, у нас было: и Семибоярщина и не одна Дума государственная. А все одно: на Руси так будет, как Царь велит. Все смотрят только на одного человека, на Царя, Григорий. Нельзя нам без Царя! И теперь вот. Он, Иосиф, правильно сделал: какое там Политбюро? Какой Коминтерн? Какой там Верховный Совет?! Болтуны одни! Да алкоголики. А над ними он – Царь должен быть.
Вскосмаченная голова его упала на грудь, из уголков рта показалась желтоватая пена, пальцы его с остервенением заскреблись по каменному полу.
Белобородов еще долго что-то бормотал, кашлял, давился, то начинал плакать, то извергал дикий, тонкий хохот. Гришка задремал, забылся и вдруг после глухой паузы услыхал четко сказанные им слова:
…- Вот ты и… нашла меня… Моя Тарпейская скала.
Белобородов зашевелился, казалось, он силится подняться. Но силы уже давно оставили его и он, уронив косматую голову на грудь, со стоном повалился набок, затих.
- Какая… говорите, скала? – Григорий смахнул остатки дремы, пододвинулся ближе, настолько ближе, насколько позволял сладкий запах гниющей плоти.
Установилась тишина, прерываемая только шипением сдавленного дыхания Белобородова.
Гришка отодвинулся, задумался. Вот, думал он, каким же всесильным да могучим ты, товарищ Белобородов, был тогда, в Ростове, в двадцатом году… Пожалуй, посильнее самого Буденного да Ворошилова! Мог ведь любого на тот свет отправить, просто так, одним словом, одним шевелением мизинца. Да что там, Ростов. А раньше Ростова? Самого… царя всей России! Да с семьей! В расход пустил! А теперь ты… Крыса вон тебя жрет… А ты и согнать ее не можешь.
- А ты, Григорий, - внезапно тихо, но ровно, с подозрительными нотками в голосе, заговорил Белобородов, - очень… плохо изучал речи руководителей партии… Очень плохо, Григорий. А там ведь… Один раз… Один товарищ из Совнаркома…
Он вскинул голову и пристально уставился в лицо Гришки большими бесцветными глазами:
- Товарищ… Его звали… товарищ Белобородов… А… Он сказал… с трибуны партконференции… буквально следующее: « От пролетарского Капитолия… до Тарпейской скалы – всего один… один шаг!»
- А что же это за… скала? Ты вот… поясни, товарищ Белобородов, – тихо спросил Григорий.
- А это, Гриша…- он вдруг от чего-то смутился, отвел глаза в сторону, -это… Ничего, что я Вас… так величаю? Вы, Гриша… последний… живой человек, которого я… вижу на этом свете. Хочется какого-то… тепла, участия, что ли, человечности какой-то…
- Та Вы, това…, – Григорий смущенно оборвал себя на полуслове, - в общем… Может еще и…
- Нет, не будет этого… «может еще и…». Крысы меня тут уже скоро доедят! – едва слышно усмехнулся Белобородов и опять затих.
- Так што там… насчет скалы? – нарушил тишину Гришка.
- Ах, да, скала. Тарпейская скала. Saxum Tarpeium… А это, Гриша, такая скала была… Древний Рим, восстание Спартака, слыхал? С южной стороны Римского Капитолия, Капитолийского холма она была. Глубокая такая, настоящий провал, бездна. Так вот. Туда сразу же после приговора… сбрасывали всех тех… несчастных, кто осмелился пойти… Против закона римского. А закон там не разрешал, Гриша, рабу перечить хозяину, бежать от хозяина. Вот был такой большой человек там, в Риме. Луций Тарпей звался. Он выступил против ихнего царя, Ромула. Ну и… был тут же сброшен в ту пропасть. Так скалу и назвали потом.
И вдруг Белобородов истерически расхохотался, запрокидывая голову и захлебываясь красной юшкой, которую он в перерывах между приступами смеха мелко схаркивал в пол. Наконец он стал задыхаться, смех его стих, он положил покрытую язвами ладонь на колено Гришки:
- А знаете… Гриша. Кто последним улетел в эту… бездну?
- Нет, конешно, откудова мне…
Гришка на карачках отполз метра на два, прислонился к прохладной стене. Там с потолка капало какой-то теплой жижей, стена была мокрая и склизская.
- А… Еврей один. Симоном звался. Командующий армии. Его император этот… как его… Вес… Веспасиан казнил. Как же порой… все в жизни… схоже, а? Григорий? Как же схоже-то, а?!
И он расхохотался опять, теперь уже ровно, даже как-то по-детски, запрокинув косматую голову со спекшимися кусками крови в волосах, в перерывах между приступами смеха рассказывая Гришке:
- А мы то… А мы то дураки! Ду-ра-ки-и-и! Думали, что… Наш Иудушка и есть тот последний еврей! Ах, ну какие же дураки! Думали, что… Вот Лейбу Бронштейна наш Коба убрал и все! Все на этом! Последний еврей! Сброшен с Тарпейской скалы-ы-ы! Ой, дураки-и-и.
Он, наконец, успокоился, склонил голову на грудь, засопел устало и довольно. Потом вскинулся и пристально всмотрелся в лицо Григория:
- А ведь с Троцкого… Все только начиналось. А мы-то… Думали. Да, Гриша… Я спросить хочу. Ты… Тебя за что… Сюда? Как попал? То же, небось, хотел убить товарища Сталина? Вместе с… нами?
Гришка опустил голову, задумался. То, что где-то тут, за стенкой этого сырого подвала, кишащего крысами, наверняка сидит слухач-филерик и все слышит и все пишет, он не сомневался. И решил следовать по своей колее, давно известной всем следователям, какие только не вели его дело с самого начала:
- Да отпустил тут… Гм, одного беляка. Я ево на посту взял, сонного. Он мне услугу оказал. Ну, я и обещал отпустить. За услугу-то… Он к Каспию ушел. Оказался аж в Сербии. Ну и сдуру написал там книжку, как он героически сражался с красными. Взял, да и меня помянул. Как я ево отпустил. Есть, мол, еще в русском народе и даже среди большевиков дюже порядочные люди… Может, по дури, а может и нет… А ту самую книжку наши там возьми, да и прочитай. Ну и шумнули, куды следуеть…
- Ты знаешь, Гриша… Это ничего, что я так… Просто тебя величаю?
- Ничего. Величайте. Мне даже приятно немного.
- Так вот. Расскажу тебе одну историю. Я в десятом году был после бегства с высылки снова пойман охранкой, пойман обидно, по наводке провокатора одного, и посажен в поезд ехать на новый срок. В Сибирь. Ну, судьба революционера, она такова, что… Так вот. В районе Астрахани мне удалось обменять свои последние пару золотых червонцев на дверь вагона…
- На… Дверь? – с усилием оторвавши взгляд от очередной крысы, подбирающейся к стопе Белобородова, раскрыл рот Григорий.
- Да-да, именно. Дверь. Раскрытую на пару секунд дверь. На полном ходу поезда. А зима была лютая, снежная. Поезд шел медленно, на подъем. Охранник взял молоток и свернул засов. Я спрыгнул и был таков. Правда, тогда я здорово ушибся головой об насыпь. Очнулся, когда уже был полузасыпан сугробом. Долго шел по безлюдной степи, падал, теряя последние силы. Вокруг вой волков… Жутко… Но я с ними уже с юности был знаком не понаслышке. У нас, когда… В седьмом году, в Надеждинске, был убит директор завода Прахов и завод закрыли, десять тыщ рабочих – на улицу вышвырнули. А мы с родителями вернулись опять в Александровск, во-о-от… Так я ходил пешком в Луньевку, где работал, за десять верст. Один раз едва спасся от волков. Да, я несколько отвлекся, Григорий. Так вот. Кажется, на третьи сутки, я… Набрел на какую-то копну соломы и забылся там сном.
- Знакомая история. Я ить в двадцатом годе тоже…
- Так вот. Меня, уже полумертвого, нашли калмыки, привезли в свое стойбище, отходили от верной смерти, и я там жил у них до весны, скрываясь от охранки. И вот, когда я уже немного окреп, стал выходить из кибитки, я за те три месяца хорошо познакомился с их жизнью, бытом, характером. Калмык тебя никогда не выдаст. Если ты попал в беду, он никогда не спросит, кто ты, откуда и есть ли у тебя паспорт, он тебя будет выхаживать, кормить-поить, как брата родного. Только приходи к нему с миром. Или со своей бедой.
- То же знаю. Приходилось, как же…
- Так вот. Был там на все их стойбище один вождь, хозяин. Старик лет под восемьдесят, но еще довольно крепкий, жилистый. Все его слушались. А у него был пес. Пес-волкодав, огромный такой, лохматый. Лапы громадные, зубы крупные, желтые. А вот нрав имел вполне мирный. Лежит себе, спит днями. Никогда я не слыхал, как он гавкает, например. Но это так, с людьми. Когда стойбище замело сугробами и волки со степи стали подходить под самые кибитки, этот старик отпустил своего пса и тот исчез на несколько дней. А потом явился, весь тощий, с выдранной шерстью на загривке. Но воя волков, этой их тоскливой, замогильной песни я больше до самого конца зимы вблизи стойбища уже ни разу уже не слыхал. Ты понимаешь, Григорий? Он его, этого пса… Отпустил всего на пару дней. И все. Пес взял свое. Он передавил всех этих тварей на многие версты вокруг. За пару суток. Время до этого – это было время волков в степи. Время после этого – это время его, Волкодава. В историческом измерении это всего миг, час. Час Волкодава. И все. И… Никаких волков.
Воцарилась гнетущая тишина. Белобородов умолк и только его булькающее, неровное сопение выдавало, что он не уснул. А в своих мыслях.
- И вот такой же Волкодав, Гриша… Теперь из Кремля… Он свирепствует и… Теперь вот его час, его время. Иначе волки… Перегрызут всех овец! А потом примутся и друг за друга. Только вот я одного не пойму, Григорий. Ну, допустим, передавит он всех нас. Воцарится мир и покой. Но ведь он же не вечен! Чингиз-хан пытался достать эликсир вечности – и не смог. А этот… Пьет ночи напролет и курит как паровоз… У него здоровья ведь то же ненадолго хватит. Придет и его час. Закопают, как и всех других. Или выпотрошат и выставят на всеобщее обозрение, как… Старика. А вот потом… Ведь больше такого Волкодава не будет! Его же проклянут, проклянут, как Зло. И что… Потом?
- И… что? Потом? – ничего не понимая, переспросил Григорий.
- А ничего. Все вернется на круги своя! Против природы не попрешь, Гриша! У моего хозяина-калмыка, когда этого волкодава все ж загрызли по его старости волки, кроме карабина больше никакого спасения от них не осталось. Но и карабин помогал мало!
Белобородов утих, казалось, он уснул. Но вдруг Гришка услыхал спокойный, тихий его голос, простой, ничем не выдающий пройденных им пыток и мучений:
- А что теперь-то. Эх! Из тех старых революционеров-бойцов, которые с пятого года на баррикадах… Один Славка Скрябин и остался… Товарищ Молотов. Да Миша Калинин. Когда Коба еще просто грабил банковские курьерские дилижансы… Они уж наше дело делали… Ну, Вячеслава он держит для дел очень важных, тут войной пахнет, видимо с этим связано. ОН попробует с Гитлером все же подружиться, флаг-то красный что у нас, что у них, и ему теперь еврей в наркомате индел вовсе ни к чему. А Мишка… Что Мишка? – он закряхтел, со стоном вытянул вперед затекшие ноги в рваных ошметках галифе, - Коба Крупскую затер – он молчит. Коба у него жену в лагерь забрал – он молчит. За то, когда Мишка молоденьких артисточек в бодуаре раком ставит – тут уже Коба молчит. А?!
Белобородов сник, было видно, что он здорово устал. Голова его упала на грудь, он тяжко и прерывисто засопел. Несколько мокрых крыс, собравшись в дальнем темном углу каземата, поводя маленькими круглыми глазками, с писком что-то обсуждали, временами косясь на этих двух изможденных, но пока еще живых человеков.
Гришка какое-то время лежал под прохладной стеной неподвижно, искоса поглядывая на крысиное сборище, раздумывая о всем том, что за последние дни услыхал от своего товарища по несчастью. Но вскоре и его стал одолевать сон. Ему привиделся конь, гнедой, одинокий, медленно бредущий по чистой и ровной степи, по самое брюхо утопая в густых высоких травах. Травы колышутся, могучая грудь коня раздвигает их, голову он держит неподвижно, только чуть прядет ушами… И его лиловый глаз, смотрящий на Гришку, вдруг наполняется громадной лазурной слезой… Гришка обхватывает его шею руками и шепчет, шепчет, глотая снег, захлебываясь слезами:
- Не отпущу… Не отпущу…. Не…
И вдруг травы пропали, конь отдалился, стал вдвое меньше, потом еще и еще…
Громкий голос хрипло прорычал откуда-то сверху:
- Эй, ка-эры… Хавку свою заберите, а то крысам кину!
Видя, что Гришка поднялся, конвойный положил пайку на верхнюю ступень лестницы и с грохотом закрыл дверь. Несколько серых тварей тут же кинулись по железным ступеням наверх, на запах черного хлеба. Ему удалось опередить их на какие-то пару секунд.
Спустившись вниз, перейдя воду, он отломил от полбулки черного хлеба край, слегка толкнул Белобородова:
- Товарищ Белобородов, жрачку принесли. Подкрепись, а то…
На этом слове он осекся, вдруг подумав, что никакое «а то» Белобородову уже давно не страшно и все равно.
Тот очнулся, раскрыл беззубый рот, безразлично поглядел на протянутый ему хлеб и, потерев рукой скованную свою ногу, невозмутимо продолжал:
- А ничего у них не выйдет. Зря в двадцать шестом году запретили фракции в партии, зря! Одна на всю страну политическая партия без жестокой критики извне, от других партий, все равно обречена. Да, теперь… Пока еще Коба ее основательно чистит… Они еще будут побаиваться и не будут бронзоветь. А как только придет другой царь, помягче… А он придет, обязательно придет, это закон, это естественно. И… Она, эта партия просто обречена на загнивание и развал. И сама развалится и страну развалит! Отдельные случаи такого разложения, как говорят врачи, очаги инфекции, они уже есть даже теперь, при Сталине. А что будет с ними дальше? Страшно себе представить. Вот ты про Ванюшку Кабакова слыхал что-нибудь? Не слыхал? Да откуда ж вам… Тут наша партия разве себя опозорит? Весь свердловский обком в прошлом году пущен под нож. Нет, ну приписали, разумеется, троцкизм и всевозможное вредительство некоего «центра», это понятно. А что там на самом деле было, а? А я тебе, Григорий, расскажу.
- Вы вот… хлеб возьмите, пожуйте хоть немного…
- А, оставь его себе, - махнул он рукой, - ты, может, еще и выберешься, а мне… Так вот. Сам Ваня Кабаков - он был из самой что ни на есть беднейшей мужицкой семьи. Это тот самый случай, когда «кто был ничем, тот стал всем».
Белобородов все же медленно положил в кривой провал рта оторванный пальцами маленький кусочек хлеба и с трудом проглотил его:
- Нечем жевать, Григорий… Глотаю вот, как удав кроликов… Да, Кабаков… Ну, а как стал он «всем», то и… А я почему, Гриша, все обстоятельства его разложения знаю, так ведь это я же и давал ему рекомендацию в Це-Ка партии сперва на должность председателя Уральского облисполкома, ну а потом, в двадцать восьмом году – на первого секретаря Свердловского обкома партии. И меня же потом в его художества носом и воткнули: гляди, мол, чего твой протеже натворил! Гриша, будь так любезен, вытяни-ка мне свободную ногу, затекла уж шибко…
Так вот. Поначалу дела у Ивана шли очень неплохо, мы им даже гордились, все газеты о нем писали. Заводы строил, старые буржуйские фабрики модернизировал. Речи хорошо умел говорить, ярко так, пламенно. Серго Орджоникидзе про него так и сказал: до революции из таких товарищей хорошие партийные агитаторы выходили. А потом…
Ты понимаешь, Григорий, все те, кто попадал на наш, советский Капитолий, хорошенько оглядевшись, тут же и понимали, что перспектива «светлого будущего» очень уж призрачна и носит такой, ну… весьма отдаленный характер. Некоторые самоотверженно работали и дальше, на износ… А вот некоторые… Решили, что если не для всего народа, то хоть для себя построить рай на земле. Поначалу вроде, знаешь как… Из мелочей все… Ага, дали квартиру тебе, секретарю, а вот мебелишка там… скромненькая, простенькая… И гостей стыдно позвать! Надо как у купцов раньше! Да и жена бурчит… И… понеслась!
Стали он и его окружение просто… Хапать из народного кармана. А окружение у Вани было все свое, он повсюду уже поназначал всех своих, родню свою и жены, всех подхалимов и бездельников, в общем, всю мразь, которая в иных местах дальше дворника не проходит.
А его славили все больше! Слыхал про такой город Кабаковск? Это так он сам наш старый Надеждинск назвал. Каково, а? Ну вот здесь… На Дону у вас. Ну не назвал же тот же Евдокимов какой-нибудь… Морозовск - Евдокимовском? Ему это и в голову не придет!
- Может, не успел еще…
- Не-ет, нет… Этот просто… Не дурак. А те – элементарные… воры. Улицы называли в его честь, школы… Как будто он герой Гражданской… Но это все еще мелочи. Они сперва придумали при облисполкоме такое хозяйственное и медицинское управления. Ну, вроде как на помощь тому же партхозактиву… Чтоб у директора большого завода, скажем, не болела голова, где взять кусок мяса или путевку на курорт. Ему и так дел по горло. Так вот через эти управления, на которые выделялись громадные деньги, оплачивались все их гулянки и сытная их жизнь… Балычки, окорока, меды, марочные вина, коньяки… В санаторий – путевка бесплатно. Надо тебе модный костюм? Фотоаппарат или патефончик импортный? Отрез ткани для тещи? Все есть! На! Ремонт квартиры? Будет самый шикарный! К празднику тебе наборчик привезут, но только ночью, как вот эти самые крысы, чтоб народ не баламутить. А в том, Гриша, волшебном наборчике: пара килограмм колбаски, пять килограмм сосисок, консервы, масло, сахар, конфетки, несколько бутылок винца, папироски… Для них все свое: ателье, мастерские, больницы, ну все, что душе угодно-с… Дач себе на Шарташе понастроили – страсть! А Балтым… Дачи в лесу, как сказка… Я в тридцать пятом году приезжал на Урал и случайно побывал на даче самого Кабакова, на озере Шитовском, за Верхней Пышмой. Красивейшие эти места, Гриша! Там бы детишкам, пионерам лагеря строить… Или инвалидам Гражданской. Нет, он для себя выбрал это место. Увидел и не поверил своим глазам: это дом князя или барона. Итальянский стиль, позднее барокко. Три этажа. Повсюду балкончики, широкие террасы, лепнина… Плитка, изразцы… К озеру широкая лестница! Даже не верится, что наши так сумели! Водопровод, отопление, канализация – не хуже Воронцовского дворца в Крыму. Электричество? Свой генератор! Ну и кабель по дну озера. Это основное питание. Бильярд! Мебель из запасников города Ленинграда, бывшая дворянская… И повсюду прислуга, горничные, повара, дворники… В общем, хоть меня там и уложили спать, я до утра заснуть все не мог, Гриша. Да ведь если б Коба сам увидал все это…
- Да-а-а… Дела, - глухо выговорил Гришка. Он живо себе представил, как секретарь крайкома, пухлый, сонный, как барчук, просыпается в своей роскошной спальне, в теплой белоснежной постели, потягивается лениво, а молоденькая, в накрахмаленном передничке горничная, сладко улыбаясь, тут же подает ему запотевшую рюмку водки… И тут же ему страшно захотелось своей рукой, лично, расстрелять этого мерзавца, да не где-нибудь, а прямо на Красной площади и при стечении тысяч народа!
- А дела, Гриша, у них там шли все хуже и хуже! – Белобородов прокашлялся, смахнул кровавую юшку в растрескавшихся губ, - у них Уралмашзавод гнал сотни тысяч тонн брака ежегодно, на медеэлектролитном заводе брак доходил до шестидесяти пяти процентов, со строительством Нижнетагильского металлургического и алюминиевого в Каменске-Уральском они вообще не справились, эти заводы и теперь еще заморожены… Деньги ж растянули на свою утробу! Война нешуточная надвигается, а алюминия своего для авиации нет…
И это при том, Григорий, что вся страна в это время жила впроголодь, у них там рабочие на стройках и заводах голодали, умирали от болезней, павший скот считался за счастье, а то и собаки да кошки… Жили в бараках, землянках, повсюду грязь, блохи, окна без стекол… Их детишки, Гриша, мерли пачками от простуды и холода. В общем… Похуже царизма…
- Эх, товарищ Белобородов, - встрепенулся Гришка, - вот… Как бы не от Вас такое услыхал, тут бы сразу… Ка-Эр агитацию… А што ж… Никто и не…, - он глухо и принизив голос, проговорил, отчего-то осторожно косясь на дверь наверху и железную лестницу, - не… Сигнализировал туда? Наверх?
- Ну почему же не писали. Писали! И самые простые люди писали. И те, кто повыше сидит. В тот же «Уральский рабочий». Мешками письма шли! А там замом главреда – жена Кабакова! Товарищ… Виноградова. Письма те – в печь! Писак тех, на карандаш! Во враги народа их!
- А местные чекисты? Неужто не знали?!
- А что местные чекисты? Ты вот был начальником горотдела, ты против партийной власти дернулся бы? То то. Кто хотел… Связываться? С ними? Это ж… Осиное гнездо! Завтра ты примешь меры, послезавтра их дружки тебя вышвырнут из партии, а потом – троцкизм и… Сюда, в подвальчики, к крысам! Да и пировали они все вместе там, блага шли и чекистам, это то же живые люди… Ну, ты сам… Наверное…
Он умолк, устало переводя дух. Гришка прикрыл глаза и представил себе бывшего первого секретаря Дьякова, тощего, сухопарого, ходившего несколько лет в одном и том же кургузом пиджаке и потертой кепке. Он был аскетом, жил он в небольшой, крытой жестью хатенке близ Ольгиной больницы и всегда ходил на работу только пешком, а там версты две было. Брал хлеб и продукты в общей лавке, мог запросто разговориться с любым. Чтобы такой, да стал рвать под себя?
Белобородов зашевелился опять, скрипнул уцелевшими зубами:
- Я о чем? А, да… Кабаков. Тогда люди поняли, что к чему и стали писать прямо в «Правду». Сталин пришел в ужас! Вызвал Кабакова и… В общем, год назад его расстреляли. И не только его, там много их под раздачу попали. Разумеется, все пошли только по пятьдесят восемь-семь, восемь, одиннадцать… Ну, как и мы с тобой теперь. Не признает же партия Сталина в своих славных героических рядах, да простых воров? Да, Кабакова в расход… А второй секретарь Пшеницын, едва узнал об аресте шефа, просто вынул револьвер, да и застрелился сам… Пересажали их всех там, но… Это… Эта уральская «кабаковщина» обнажила такую… Ну, пока вот Коба. Он и в расход пустить может. Они пока еще боятся, хоть и не все. А потом Коба помрет. Придет новый Вождь. И не дай бог, чтоб он был помягче Кобы! Эта партия, не пройдет и пару десятков лет, разложится на своих привилегиях сама и развалит эту страну!
- Товарищ Белобородов, у Вас чисто троцкистские эти Ваши… рассуждения… Вы… После этого…
Гришка, тяжело выдыхая, медленно проговаривал каждое слово, низко опустив голову в пол.
- Вы… Белобородов. Вы враг нашего народа, вот кто Вы… И если б я…
- Эх ты… «Если бы я…» - слабо улыбаясь, передразнил Белобородов, - никакой… Это не троцкизм, Гриша, это… Мне-то все равно, как теперь те, за стенкой, это запишут, мне теперь исход один. Зайдет вот сию минуту чекист, выстрелит мне в ухо… Буду только благодарен за избавление от муки. Это просто трезвый взгляд на вещи. Коба сам… Думаешь, это не понимает?! О!!! Еще как понимает, Гриша. Люди все равно остаются людьми, людишками, со своими слабостями и страстями… В каждом ведь живет эдакое… мещанство, своя ракушка, она ведь все равно ближе. Такая «кабаковщина» ведь повсюду, в той или иной форме… Люди есть люди. И попомнишь мои слова… Если ты, Гриша, выйдешь отсюда… Он, Коба, рано или поздно захочет как-то отодвинуть эту партию зажравшихся «кабаковых» от власти, передать власть наркоматам, чисто хозяйственникам, промышленникам, аграриям… А всю светскую власть, он должен будет отдать народу, Советам, собственно, за что в Гражданскую и бились с белыми. Но… мне кажется, он, Коба, не осилит эту партию. Не переломит он ее! Она, эта партия, его просто убьет, если она почувствует опасность быть отброшенной от… корыта.
- Так что… Выходить… Все зря было? И… Гражданская и… Вся кровь… И… Муки… И… Все? – глаза Гришки заблестели и лоб покрылся мелкой испариной. В какой-то момент он вдруг подумал, что его не просто так кинули в подвал к Белобородову, а для проверки. Честный ли он большевик или нет? И тут же он решил просто удавить Белобородова, если тот еще раз позволит себе выпады против Сталина или еще чего.
- Ну почему же зря, Гриша. Нет, не зря. Вон Адольф Гитлер. Он же и не скрывает, что ему от нас, русских надобно. Раз мы подпали под… «рабство большевизма», как он говорит, нас надо… загнать в хлев и держать в рабстве уже немецком. Это так, вкратце, его планы в отношении русского народа. К другим, Гриша, некоторым народам… Он вообще, строже гораздо… Подходит. К войне надо готовиться. К Большой войне. Вот и все.
Белобородов умолк, засопел часто-часто. Гришка задумался. Война. Да, а вдруг и вправду, война. Как пойдут опять, все разом… Да опять со всех сторон света! Да с танками и авиацией! «Дети, - вдруг закусил он губу, дети… Те двое пацанов уже, считай, летчики. Зять, тот на флоте. Ольга – медик, ей мобилизации точно не избежать…»
Он повернул мокрое от пота лицо к своему напарнику:
…- Я знаю, на кой они меня… К тебе подсадили… Товарищ… Белобородов.
- Зачем, Гриша?
- А… Што б я тебя теперь… За то, што вы меня тогда, в двадцатом годе… Поломали… И я… С вашей руки тогда… Тогда… Расстрелял самого… Думенко! И за твои речи эти… Контрреволюционные…
Гришка вдруг скрипнул зубами, уронил голову на грудь, взревел в рукав и тут же поднял голову опять, не мигая, сухими глазами уставился на Белобородова:
- Я тогда по вашему приказу свово комсвокора… Думенко… Борис Мокеича в расход пустил! И за то теперь… За то дело! Я б должен бы тут тебе шею и свернуть… Товарищ Белобородов.
Тот криво усмехнулся, покачал головой:
- Сверни, буду рад… А остальным товарищам, Гриша? Ну, которые там еще были? Клим Ворошилов? Этот плясун… Сенька Буденный?
- А я б их туточки подождал бы… Все одно… И их… Сюды… Вскорости приправять.
- Нет, Григорий. Этих ты тут не дождешься. Эти у НЕГО свои. Это одна стая. Вожак, он как, он своего пожурит, может цапнет так, не больно… Но давить не станет, нет… А мне если ты шею свернешь… Во-первых, я тебе буду за это о-о-очень благодарен. За мгновенное избавление от мук. Но для них… Мы же ведь по одному делу проходим. Сообщники мы, ты меня понимаешь? Но ты ведь пока что не признаешься им ни в чем? Нет? Так вот. Убийство меня тобою как раз и будет им отличным аргументом и подтверждением и твоего участия в моем… Нашем деле подготовки покушения на товарища Сталина, Гриша…
Григорий откинулся спиной на прохладную стену, устало закрыл глаза. Опять дохнуло этим проклятым запахом. Запах живой, гниющей плоти. Это не мертвечина, нет. Это похуже. Когда-то он сам, лежа в тифозном бараке, отгонял от умиравшего товарища таких же шустрых и наглых крыс, объедавших его пальцы ног и тот же сладковатый, въедливый, тошнотный запах гниющей человечины висел тогда над ними. Он висел повсюду, от него нигде в бараке не было спасения и даже, когда выйдешь на свежий воздух, он, этот запах, еще долго не отпускал тебя и исходил от твоей одежды. Но тогда была махорка. Ее давали вволю, ее курили прямо там, в бараке и ее острый дух хоть и не совсем, но все же как-то забивал ту проклятую вонь.
- У тебя, Гриша… И детишки, небось… Есть?
- Та… Большие уже, те повыросли… Один малец еще. Двенадцатый годок пошел. Максимкой назвали. Товарищ Белобородов…
Гришка придвинулся поближе, одна, давно вынашиваемая им думка, вдруг проснулась и надоедливо зашевелилась в его сознании:
- А вот что такое… троцкизм? А? А то ить, расстреляють, а за што… И знать не буду.
Белобородов выпрямился, его темное изможденное лицо неожиданно просияло.
- Тут вся беда в нашей революции, Григорий. В разном взгляде ее вождей на исход ее. Короче, по-разному думают, чем все это кончится. Вот жили-жили, не тужили: Ленин в Цюрихе, Мартов в Вене, Троцкий, тот вообще, в Америке. Писали себе статьишки про жалкую участь русского народа и про скорую революцию они и не помышляли ведь! Думали, что при их жизни русские капиталисты после ужаса Пятого года уж точно не попустят мужичка. Социализируют его жизнь по примеру Отто Бисмарка, дадут пенсии там, другие поблажки… Не дали, болтовня одна. И вот на тебе: война затяжная и революция! Все! Николай в могиле, терещенки да путиловы убежали туда, где их капиталы лежат, Ленин мирно лежит в Мавзолее, а в Кремле сидит теперь красный царь. Вернее, два царя. Троцкий и Сталин. Троцкий свое мнение не меняет: окончательная победа революции в одной, отдельно взятой стране, пусть даже такой громадной, как наша Россия – невозможна! Нас просто задавят. Ну, нельзя, нельзя победить весь мир. Только мировая революция и спасет революцию русскую. И у него теория: революция ползущая, перманентная… Одну за другой страны должна захватывать… Не останавливаясь ни на минуту!
- Ага, - Гришка, раскрыв рот, почесал темный заросший затылок, - так… Это так Троцкий говорит?
- Да, наш Демон революции, как его Ильич окрестил. Вытянувший на себе и восстание в Питере и всю Гражданскую… Но Сталин…
- Против! – привставши, звонко воскликнул Гришка. Крыса, сидевшая на берегу и с вожделением поглядывавшая на огрызок ступни Белобородова, с разбегу бултыхнула в воду.
Тот равнодушно посмотрел на крупные желтоватые пузыри, поплывшие по воде и продолжил:
- И он не просто против. Нет, он вначале был так же, как и все в Совнаркоме, за мировой пожар и все такое… Но когда в двадцатом году польский пролетариат крепенько всыпал под Варшавой идущему на его освобождение от капиталистов русскому пролетариату… Тут наш Коба, допросивший на правах члена Военсовета фронта не один десяток пленных парней в конфедератках, и призадумался. И вывел вот что: нет! Мировая революция – бред сивой кобылы! Ты вот не задумывался, отчего, к примеру… С тридцать шестого года наш главный праздник, день Седьмого ноября – и вдруг перестали в газетах называть, как раньше? «Праздник Первого дня Мировой революции»? А я тебе скажу. Оттого, что нет и никогда ее не будет уже, этой вожделенной Мировой революции! И Коба это понял уже очень давно. И вывел свое понимание, свой ориентир, что ли… И сводит его к тому, что… Победа революции, социализма в одной России вполне возможна. И будет! Вот только беречь надо эту революцию и от врага внешнего и от врага внутреннего!
- А какой он, враг этот… внутренний? Ты да я? Да такие как мы…
- Нет, Григорий, не-е-ет. Внутренний враг он сидит гораздо глубже, чем видит Коба и ваше Эн-Ка-Вэ-Дэ. Он в душах, в характерах. Которые идут из такой глубины, что и… Ты вот, наверное, не видишь, а я вижу. Теперь после этих чисток… Когда освободилось столько теплых местечек… Кто в партию, на вакантные места попер?
- Кто? – блестя глазами переспросил Гришка.
- Да весь сброд попер, элемент нежелательный, вот кто попер! Всякие сынки, внуки… Бывших дети. Если всмотреться… Лавочники. Попы. Чиновничий сброд. Полиция, да-да, полицмейстерские внучки! То же в райкомах уселись они же!! Но! С исправными документами-с. О самом что ни на есть нищенском происхождении-с. По бумажке выходит, он из пролетариев! На худой конец, из крестьян. Ну, а характер? Куда деть характер? Стержень его внутренний, мещанский, услужливый, мелочно-пакостный? Столь присущий вышеупомянутым господам, категориям граждан бывшей Российской империи? Его ведь никуда не засунешь! Он будет требовать свое! Внук точно повторяет деда! И вот усаживаются все эти потомки булочников и доходных домов владельцев… В кресла партийные. Советские. В кресла директоров заводов. Армия! И что? Да начинают пакостить! Исходя из своего характера! Наследственности гнилой! Создают, пока что втихаря, себе блага. Протаскивают, усаживают в такие же кресла своих, таких же паразитов - повсюду. Как паутину плетут! И что будет через лет двадцать? Они ведь не согласны терять свои привилегии. Они привыкли жить сытно, они желают, чтоб эта кормушка и для ихних деток и для внуков была… Они… Они не согласятся терять и они… Они просто вернут прежний строй. Буржуазно-помещичий строй вернут. Вот что дальше будет, Гриша.
- Э-э-э, товарищ Белобородов, - хитровато щурясь, погрозил пальцем Гришка, - врешь ты… А народ?! – он резко подскочил и встал напротив, уперев руки в бока, - наш… Народ же не… даст!
- Эх, Григорий… Ты как дитя малое… А кто приучил тот самый народ принимать все молча, принимать все, что Власть ему подсунет? Единогласно и без возражений? Мы, большевики! Ничего, перетерпит, переварит твой народ…
- Остапенко! На выход!
Увлекшись беседой, они и не услыхали, как лязгнул где-то наверху засов и широко распахнулась дверь.
Белобородов поднял слезящиеся глаза, протянул изъеденную экземой сухую ладонь:
- Прощай, Григорий… Не поминай лихом, как говорят.
Гришка кивнул и, всматриваясь в темный силуэт конвойного на верхней ступени лестницы, молча вошел в противную вонючую воду.
- Чего тянешь, Григорий… Панкратыч? Удави ты его там! Завтра его в Москву обратно этапируем. Больше ты его, вряд ли и встретишь где… А поквитаться за… своего Мокеича, а? За свое давнее унижение? Он давно должен…
Гришка, на ходу делая для себя открытие, что именно этого от него и хотят, чтобы его же и погубить, презрительно сплюнул в сторонку, закусил губу:
- Мне он… Ничево не должон. Надо вам ево в Москву – везите. Я туточки… не при делах.
- Э-эх! Зря ты… Ты подумай все же. Не расплатился. А ведь такой случай представился! Ты ж… Век потом жалеть будешь!
- Век? Век, говорите, гражданин следователь? – Гришка ощерился беззубым ртом, - так… У меня што… Аль целый век еще есть?!
- Тебя завтра, болтал следователь, в Москву повезут, товарищ Белобородов. Может статься и…
- Нет, Гриша. Нет-нет. Ничего уже не может статься. Просто, Коба сам хочет взглянуть… Как подохнет от пули убийца его предшественника. Они ж расстрелы нас, старых большевиков, на кинокамеру снимают. Он такое кино лю-ю-бит.
- Какого… предшественника?
- Русского Царя, Гриша, русского Царя.
- А вот я…
Гришка попробовал улыбнуться, да только кисло скривил растрескавшиеся свои губы:
- А вот я самово товарища Сталина… Еще в двадцатом годе… Вот как тебя теперь, совсем рядом видал. Я, правда, в охране стоял, а он…
- Ну, я-то его видал и почаще…
Белобородов со стоном вытянул свободную ногу, пошевелил скрюченными пальцами.
- И гораздо поближе. Вроде простой. Наш. Но! К нему нельзя очень близко, Григорий, нельзя. Сгоришь.
- Товарищ Белобородов. Вот Вы раньше… Там… Ну, на самом верху… вращались. Скажите мне, сиволапому… Война будет? С Германией война? С Англией?
Белобородов долго молчал, тупо уставившись в воду, в которой вальяжно плавали, как маленькие пароходы, длинные черные крысы.
… - Вот, твари, а… Умные, страсть какие. Я раньше, бывало, вот так, руку резко подниму, их тут же, как ветром и сдует. А потом они привыкли. Руку подкину, не убегают. А только пищат что-то. Интересно, что они там пищат?
- Смеются над нами, товарищ Белобородов.
- Да… Да-да, смеются. Война, конечно будет, Гриша. Вопрос только… Навяжут ли они нам еще одну Гражданскую войну. Если навяжут – прощай, Россия. Если устоит народ от соблазнов… Если простит все это… Власти. То Россия любую интервенцию опять сдюжит. Переворот октября семнадцатого года, Гриша… Он ведь полностью был… эс-эр-овским. Большевики к ним, Троцкому и Каменеву… Просто как собачки прицепились. А те их и приняли за… своих братьев. А разве могут быть братья... в волчьей стае? Тебе-то, Григорий, это хорошо известно. И Ленин потом сперва ловко уничтожил правых эс-эр-ов… Троцкого не смог – за ним тогда стояла вся Красная Армия… Теперь Сталин вырезает всех остальных бывших эс-эр-ов, даже тех, кто давно объявил себя большевиками… Не зря… Не зря он это… Скоро будет Большая война, Гриша. Ее не может не быть, ибо немцы, эта самая сильная нация Европы, уж больно унижены Версальским договором, очень уж унижены… Если бы, как на Венском конгрессе, там, в Версале, была Россия… То никто побежденных так не унизил бы. Россия всегда ведь была великодушна к своим побежденным врагам… Но России в Компьенском лесу не было, Гриша и немцев там очень унизили. Они теперь восстают. И они пойдут, да, в общем, уже пошли. Их, конечно, натравят на нас. И будет опять война. Так вот, о чем я? Ах, да… И в этой будущей войне победит не тот, кто имеет больше танков и самолетов… Победит тот, кто еще до этой войны сломает шею своим врагам внутри своей страны. Гитлер хорошо поработал над левыми нацистами Штрассера. Очень плотно поработал. Их там теперь нет и напоказ. Но он зря пощадил генералов старой армии, зря… Там ему все равно есть мощная оппозиция. Наш Коба то же теперь добивает эс-эр-овскую идею… Она для большевиков как ладанка для нечистого. А в будущей войне, Григорий… Победит только тот, кто более жесток и кровожаден… Но горькая, ох какая же она будет горькая… Та победа! В этом, Гриша и есть самая трагическая суть нашего времени…
Он умолк, со стоном завалился набок. Григорий увидел, как из его уха сочится тоненькая струйка крови. Почуяв ее запах, где-то в темном углу каземата радостно пискнула крыса.
- Радуетесь, твари-и… Да, так и не спросил тебя, Григорий… В чем они тебя-то обвиняют? Ты ж у них… Герой, не хуже самого Чкалова!
Григорий откинул голову, прикрыл глаза. На подсадного товарищ Белобородов с почти отгрызенной крысами ногой не похож. На сломанного пытками то же: слишком ясно рассуждает и чувствуется в нем еще тот стержень. Хотя… Вон он сколько народу за собой на тот свет волокет…
- А я… Мне они сразу несколько статеек лепят. Первая – еще в двадцать восьмом годе отпустил я на… все четыре стороны одного члена банды.
- Что, не было такого, конечно?
Гришка виновато опустил голову, нахмурился:
- Отчего же… Было. Обещал – отпустил, я слово держу. Он мне помог их главаря взять, а я того главаря заместо приманки тогда использовал. И вывел всю шайку на наши пулеметы в одной распрекрасной балочке…
Он умолк, сидел, прикрыв глаза и слабо улыбаясь. Ну, черкнула смерть по щеке… Ах, какую же горячую ночь ему тогда подарила его Оленька…
- А вторая?
- Што? А… Вторая, это… Тут посурьезнее статья пахнеть. Перевез четыре трупа беляков в общую тифозную могилу, под курган. Лепят теперя они мне замаскировавшегося белоказака… У них большое дело теперь разрастается… С троцкистами и белоказаками.
- Я знаю. Сам в этом деле. А зачем же ты…
Кислая, вымученная улыбка скользнула по лицу Гришки:
- А нехорошо, когда из бережка кости торчат, а мимо люди ходят. Некультурно это.
Белобородов хмыкнул и умолк. Сразу две крысы неспешно выбрались из темной воды и направились к своей трапезе. Григорий поднялся было отогнать их, но он рукой удержал его:
- Брось! Пускай себе жрут, Гриша, мне уже не больно… Чем раньше пойдет гангрена, тем… Скорей развязка и тем меньше невинного народу я отправлю… На тот свет. А третья твоя статья?
- Третья? Третья уж совсем расстрельная. Но самая на сегодняшний момент обыкновенная. Покушался на самово товарища Сталина! Правда, не сам, а…
- Со мной, что-ли?
- Да не-е-ет. С Люшковым. Правда, тот в Китае, а я вот… Тут.
- И что… И это было? Хотя… Глупый вопрос, не правда ли…
Крысы, ворча и взвизгивая, по-животному грубо отталкивая друг дружку, с остервенением рвали его уже мертвую, черную плоть. Товарищ Белобородов равнодушно смотрел на них и глупо чему-то улыбался.
- Связки поели, твари. Уже двигать ею больше не смогу. А скажи-ка ты мне, Григорий Панкратыч… Отчего ты пока еще не убежал с этой проклятой Богатяновки? Ты ж… Один все можешь. Ты ж… Насколько нам это тогда стало известно… Потом уже! Своего любимого комсвокора Думенко… Чуть было не вытащил… И ведь вытащил бы, не будь он полным дураком! Из-под носа наших китайских… товарищей?
Гришка криво усмехнулся:
- Та подкинули мне мои… Верные хлопцы… И револьвер, и ножик, и план побега и где и в каких кустах будет лодка ждать… Да я не пошел. Не стал. У меня семья еще есть, товарищ Белобородов, семья. Любимая… женщина и ребенок, сын мой, пацан при ней. Они ведь и ее сперва посадили. А потом… Другой товарищ с воли дал мне знать, што… Отбили ее и сына… Выпустили! И вот я убег. Радуюсь! Гребу в… Турцию! А их ведь опять… Загребут? Не-е-е-т.
- А отчего тогда… в двадцатом году, твой Думенко с тобой не… ушел? Ты ж ему дверь открыл, ты столько китайцев вырезал для этого?
- Да всего-то парочку узкоглазеньких и кончил… Лишних не тронул. Только тех, которые… Под ногами путались. А отчего Думенко на волю не пошел? А он товарищу Ленину все верил. Што не выдаст.
- Гм… Помню, как же… К Ленину тогда сам Сокольников пробивался по этому вопросу. Не принял. Ленин никогда порядочностью не отличался… Такие Ленину как раз и не нужны были. Они – не толпа, в которую можно бросить свои тезисы. Они непредсказуемы. И очень опасны!
Гришка подвинулся поближе, заметно волнуясь и пытливо всматриваясь в косматое лицо Белобородова:
- А вот Вы, товарищ Белобородов… Вы… Лично. А Вы… Самого… Товарища Ленина видали? Близко?
- Ну как же, Григорий. Еще как видал. Когда председателем Уралсовета стал… И позже. Тут, у вас, на Дону, когда восстание казаков давил. Меня Цэ-Ка назначил. И с Ильичем и со Свердловым… По прямому проводу. А виделся вот так близко не раз… Первый раз увидал его… И слушал. Близко сидел! В апреле семнадцатого… На Всероссийской апрельской конференции РСДРП. Большевиков.
Гришка опять отполз, этот проклятый запах, да еще и натощак, уж здорово кружил голову. Ему порядком надоели эти его дюже скучные и мало понятные рассуждения и он решил перевести разговор:
- А мне, товарищ Белобородов… Когда я был раненый и уже выздоравливал в госпитале… Цыганки подходили к забору и за корочку хлебца… Гадали. Та нас и самих не так што б… Сытно кормили. А мы все одно, с ними делилися. И мне… Одна цыганка нагадала, наденешь, мол, Гриша, ты генеральские погоны. Станешь, ты, Гриша, мол, генералом! А я скоро стану покойник. Дюже ж…
- С дитем была? – отвлеченно спросил Белобородов.
- Хто? – не понял Гришка.
- Ну… Цыганка та?
- Да…, - Гришка наморщил лоб, поскребся в затылке, - ага. Да-да, вроде как дите грудное у ей мурлыкало… В грязной такой тряпке.
- Сбудется. Ты дитя накормил. Бог все видит. Это… Тебя Бог наградил.
- Бог? – Гришка от неожиданности вздрогнул, приподнялся на тощих локтях, раскрыл рот, - Вы, товарищ Белобородов, Вы ж член нашей партии с… Седьмого года… сказали… - БОГ?!
Белобородов сомкнул растрескавшиеся губы и молча повернул к нему свое черное от боли лицо с острыми, выпирающими скулами и давно уже слезящимися, медленно вытекающими глазами. Мука, глубокая мука изобразилась в нем, тяжкое страдание человеческое.
Он, не мигая, молча уставился в глаза Григорию. Гришка раньше не раз видел такое страдание только на старых, заскорузлых от масляной копоти иконах, на продолговатых лицах святых, когда еще в дальнем своем детстве ходил тягучими сельскими зимами в приходские классы.
Святые те висели в коридоре прихода и Гришка, долго и старательно вытирая свою обувь о сухой курай, настеленный на глинобитном полу, всегда с интересом их рассматривал.
И он не выдержал этого молчаливого взгляда, его вдруг сморозило, он вздрогнул и опустил глаза в холодный каменный пол.
Там маленький черный крысенок, трусливо озираясь, подбирался и к его босой ноге. От неожиданности Гришка этой же ногой со всей силы отшвырнул его. Крысенок, описав тяжелую дугу, с тонким противным писком бултыхнулся в темную вонючую воду.
С тяжелым сердцем вышел нынче Семен Михайлович из кабинета Сталина. С Климом, несмотря на многолетнюю дружбу, аж погрызлись малость… Да и Иосиф то же… Хорош. Тухачевского убрали, а вот его бред до сих пор никак не выветривается из некоторых голов…
Ну вот зачем нам сгонять всю нашу армию в эти механизированные корпуса? Да еще на западных границах… Ладно, если мы первые ударим, это мощные кулаки. А если немец опередит нас? Ведь ему разогнать пшеков в конфедератках ничего не стоит. Это немец. Ну, формируйте моторизованные дивизии, куда ж денешься, кавалерия и вправду, с появлением самолета и пулемета стала сдавать. Но корпус… Он же в выдвижении, в походе вытянется на многие десятки и сотни километров на дороге! Управление потеряет, связь у нас очень плохая пока. Да его же просто авиация раздолбает, прежде чем он выдвинется в район сосредоточения! Другое дело - кавдивизия! Налетели самолеты – мигом рассыпалась по степи! Ушли – тут же собралась и опять это боевая единица! Продолжает выдвижение! Вступает в бой! Опять же. Корпуса эти пока без механизации, она ведь только на бумаге. Народное хозяйство и то, пока имеет громадный дефицит тракторов и автомашин. А мехкорпуса… Чтоб их техникой по штатам укомплектовать, Госплан со всеми скидками просит лет пять… А если Гитлер не даст нам эти пять лет?! Задачи им будем ставить с учетом их мобильности, а они пешкодралом будут топать? Куда? В плен прямо?! Попробуй это скажи. Мехлис тут же тебе рот заткнет:
- Красноармеец в плен не сдается!
Тьфу, дурак… Ага, не сдается…
Маршал тяжко вздохнул, огляделся, присел на скамью под молодыми елками, достал трубку. Достал и тут же забыл про нее. Вертел-вертел в пальцах. Все думки, думки…
Зачем тормозят работы над хорошо бронированным средним танком? «БТ-шка» на узеньких своих гусеницах ведь только по европейскому шоссе хороша. А если отбросит нас враг в глубину нашей страны? В наши грязи непролазные? Или… Зачем же миномет забирать у стрелковых рот? Навесной огонь что, отменили уже? Зачем станковый пулемет оставили в их составе? Ну, отдайте «Максимы» по УРам, там им самое место. А пулемет должен быть мобильным, пострелял, убрал сошки и тут же перекатился на новую позицию… Ведь это же очень важно, чтоб легко менялась позиция, чтоб его легко не брали в «вилку» минометчики или на мушку снайпера… «ДП», конечно, хорош, но вот у немца уже есть оружие и получше, «Машиненгевер» называется. МГ-38. И дальность гораздо больше и лучше кучность стрельбы. Нам бы такой… А вслух разве скажешь?
А траншея чем хуже от индивидуальной ячейки? Этот Мехлис такой бред несет, на голову не натянешь: в траншее, мол, буржуям легче контролировать всю роту скопом. Мол, кто дернулся тикать, того офицер сразу и в расход. А наш боец, он и в ячейке дерется. Дурило, сразу видно, никогда не был под артогнем. Да когда тебя в ячейке засыплет глиной, тут уж точно небо с овчинку покажется… В траншее хоть своих товарищей видать и слыхать. Локоть об локоть… И уверенности больше и тебе помогут ежели чего там…
Нет, насчет среднего танка надо Кулика ломать, ломать… Да разве ж одного Кулика?
- Что призадумался, Семен Михайлович? – кто-то положил ему ладонь на плечо. Ладонь широкая, крестьянская.
Буденный поднял голову, грустно улыбнулся сквозь усищи. Шапошникова он знал давно, еще с Гражданской, очень уважал за его талант стратега.
- Думаю вот… Как мы с такими дурнями воевать собираемся… Ничего не знають, как кроме шапками закидывать. Вот гляди, Борис Михайлович. Мы в двадцатом годе как Пилсудского вышвырнули с Украины? Да мощным кулаком – Первой Конной! Этот кулак пробил оборону, где она была слабая, да и пошел по ихним тылам, мы тогда одних штабов дивизий разметелили около тридцати, сколько складов забрали, сколько железных путей повзорвали… Короче, вот он, «Блицкриг», про который теперь так хорошо пишет этот умник немецкий, Гудериан. Да только у него эти дела будут делать танки с десантом пехоты. Хотя и он не прав. Он скорость их движения ставит во главу угла, не придавая значения мощности пушки и толщине брони.
- Так это идеи не Гудериана, Семен. Про это еще раньше англичане написали. А потом еще один немец, Фолкхейм все это обобщил. А Гудериан добавляет, что чем больше скорость этого кулака, тем лучше. Но! Связь! Только радиосвязь…
- Ну что ж, пускай и так. Я к тому, што они теперь с этой идеей носятся, как с дитем родным. И ежели они на нас прыгнут, то вот именно так они и попрут: кулаки из бронированных машин с пехотой сопровождения на броне или транспортерах, которые будут, как моя конница в двадцатом, по сорок верст в сутки махать! Обходить, выявлять, громить тылы, сеять панику… Вот он, немец, отчего средние танки строит мало. Легкие в основном. Скорость и маневр, разведка и связь - вот што будет побеждать в будущей войне.
- Вот ты кавалерист, Семен Михайлович, ты ж до мозга костей конник, а смотри, как за танки печешься…
- Верно, я кавалерии не изменяю. Но ведь время-то поменялося? Аль нет? Хотя и кавдивизии под рукой завсегда надо иметь. Вот тебе пример: ну согнал ты пять-шесть танковых и мотодивизий в кулак и кинул их в прорыв. Те же сорок верст в сутки. За ними обоз нужен? Нужен: горючее, харчи, пополнения, медицина, боеприпасы. А твой обоз отстал. В грязи, в снегах застрял. Или разбит авиацией, сгорели все до единого бензовозы. Ты водичкой из речки танки заправишь? То-то… А што есть кавалерия? Да ничего ей не надо! Мои эскадроны зимой двадцатого года одними крышами соломенными с мужичьих хат питались, а до Мечетки за неделю дошли, окружая Ростов и Батайск!
- Гитлер вот, всего одну кавалерийскую дивизию оставил. На весь Вермахт.
- Ну и дурак. Попомнишь мое слово, Борис, он опомнится, да поздно будет! Но я теперь не за то. Танк он для чего изначально замышлялся? Как тележка с пушкой для прикрытия наступающей пехоты, прикрытия прежде всего от пулеметного огня! А теперь что мы видим? А теперь скорость танка выросла, окреп его мотор и усилилась его броня, ну и его роль в связи с этим поменялась так, что не танк для пехоты, а пехота для танка! Танк теперь царь боя! А мы это понять не можем. Или не хотим понять.
- Ну хоть артиллерию-то царицей полей ты, Семен, пока держишь? Включая противотанковую?
- Держу. А мне не до шуток. Но танк то же нуждается в защите и защита эта как раз от пехоты идет! У немца теперь пятнадцать тысяч пехоты вокруг одной машины, у нас всего пять.
Прошли мимо, сияя начищенными сапогами и скрипя портупеями грузный, потный, красный как рак, Кобулов и стройный, красивый, как паж, но с виду суровый Абакумов.
Абакумов хоть слегка кивнул головой, Кобулов как и не видит, кого миновали. Все ж два Маршала сидят. Ох, много ж вы теперь на себя берете, грузины…
- В Ростов чекисты едут, – кивнул Шапошников, - там… У Фокина нашли копию какого-то письма Троцкого, с работы сняли, теперь там перетряска пойдет.
- Товарищ Маршал! Семен Михайлович! Хорошо, что Вы пока не уехали!
Секретарь Сталина быстро подошел и жестом показал наверх:
- Товарищ Сталин просит Вас вернуться. На пять минут.
Сталин, медленно продвигаясь вдоль стены, отделанной дубом, проговорил своим глуховатым голосом с едва заметными нотками раздражения:
- Вот, Семен… Товарищи направлены Це-Ка партии к вам, в Ростов. После событий с нашим… большим писателем… Надо всерьез им разобраться, кто там сидит, за что сидит, справедливо ли он там сидит… Как оказалось, майская комиссия Шкирятова подошла к этому вопросу… Заинтересованно, корпоративно… То есть нечестно. А к таким серьезным вопросам надо подходить как большевики, честно и без прикрас… Семен, что бы ты сам… Пожелал этим товарищам из Наркомата Вэ-Дэ?
Буденный прошелся мимо застывших чекистов туда, прошелся сюда… Пошел по широкой ковровой дорожке опять к Сталину:
- Там скопилось много дел, Иосиф. Надо… Вам, товарищи, - он повернул голову, - предстоит перебрать там тысячи дел… Там же сидит уйма народу… Ни за грош сидит! Возьмите Сергина, разведчика, героя, за ево голову Деникин сто тыщ давал… И двоюродного брата писателя… Он что – враг?!
- Семен… Там есть на кого опереться? Кто честный человек и… Кто хорошо знает обстановку?
Сталин не спеша подошел к замершим чекистам и всмотрелся своими желтоватыми глазами в глаза каждого.
- Есть, как не быть… Нешто ж у нас на Дону нету честных людей, зубами за Советскую власть готовых…
Буденный наморщил широкий лоб, будто бы силясь что-то вспомнить. Слегка усмехнулся в широкие усищи:
- Вот, возьмите одного милиционера... Там служит. Простой человек, простой боец моей Шестой дивизии. А какой подвиг за ним!
- Это тот самый, который, кажется, в двадцать восьмом году уничтожил сам целую банду в Сальской степи?
- Он и есть. Да что там какая-то банда, Иосиф! Хотя и это настоящий подвиг. А вот, товарищи… Этот человек… Он принес нашей революции очень большую пользу во время нашего польского похода. Ты помнишь, Иосиф, как взбунтовалась и замитинговала тогда моя… Шестая дивизия? Маслака помнишь?! Комбрига?
- Когда они в местечках всех евреев… разогнали? Как не помнить такое… Евреи, правда, сперва сами их и споили.
- Ну и не только. Стали убивать политработников! Так вот… Именно этот человек тогда и спас наше положение. Вычислил, заманил, выбил точными ударами самых ярых зачинщиков, а толпа… Она и есть толпа. Тут уж мы ее бронепоездами утихомирили.
- Да-а, - Сталин задумчиво опустив голову, неспешно прошелся по толстому ковру, подошел к окну и, не оборачиваясь, выпустил дым из раскуренной трубки:
- Те события… Ведь если бы она… Твоя Шестая дивизия, Семен… Пошла тогда через всю Украину… Обратно. Гражданская война кончилась бы гораздо позже! А так… Один Маслак и тот - столько шума наделал… А ты, надеюсь, отблагодарил этого человека? От имени Советской власти? Как его фамилия?
- Его зовут Григорий Остапенко, Иосиф. Я ему тогда… Э-эх! Такую… Заводскую кобылку подарил, чистокровных мастей…
Сталин вдруг резко его оборвал и возвысил голос:
- Этот человек был достоин советского ордена, Семен, а ты… Кобылку. Подготовьте приказ, на орден Красного Знамени! Я его лично подпишу! Кобылку…
Он повернулся к Кобулову:
- А… Вы там… Найдите этого чекиста! Ну и… помогите ему. Он что… До сих пор в райотделе… работает? Нехорошо! Это нехорошо! Ясно?
Желтые глаза Сталина сузились и блеснули холодным светом.
- Ясно, товарищ Сталин! – бодро воскликнул Кобулов.
- Я ево и сам, када ездил… Када я там занимался Юловским конным заводом в тех степях, хотел найти, - Буденный, явно уязвленный иронией Сталина, понизил голос, - да куды там! Сказали, бьеть он где-то по калмыцким балкам белое отребье… Вот какой это человек!
- Семен, - Сталин, так же прохаживаясь вдоль стены, вдруг переменился в лице, добрая улыбка скользнула из его сощуренных глаз, - а ты почему скрыл от… Политбюро… От Цэ-Ка… Скрыл… От всех нас…
Он выдержал паузу, медленно подходя к Буденному и все так же чуть заметно улыбаясь:
- От народа скрыл, который тебя любит… От всей Красной Армии… Скрыл… От своих старых… друзей скрыл, а?
Установилась мертвая тишина. Буденный напрягся, поднялся, вытянулся по-солдатски.
- Ты п-а-а-а -чему скрываешь, что у тебя… У те-бя…
Воцарилась мертвая тишина. Сталин подошел к столику, неспешно достал пачку «Гецеговина Флор», вынул папиросу, высыпал табак в трубку и, не раскуривая ее, подошел к Маршалу вплотную, пытливо заглядывая ему в лицо снизу:
- Что у тебя в семье прибавление случилось?
- Та што там хвастаться, Иосиф, - Буденный облегченно выдохнул, смущенно опустил глаза под густыми бровями, - раньше я уж дюже ж хвастался, так все теперь знають, што из этого получилось… Пройти по улице неудобно…
Все молчали, несколько смягчив лица, только один Кобулов чуть заметно усмехнулся. Уж он-то хорошо знал, что прежняя жена Маршала, красавица Ольга, так за несколько лет брака и не родившая ему ребенка, теперь сидит в лагере, терпит тяжкие унижения, расплачиваясь за свою легкомысленную жизнь, необдуманные связи с разными молодыми людьми, среди которых, разумеется, тут же оказались и представители западных разведок, живо интересовавшиеся не столько самой Ольгой, как знаменитым советским Маршалом…
- И все же, товарищ Буденный… Как сына-то назвал?
- Так… Сергеем и назвал, товарищ Сталин!
- Сергей Семенович… Это очень хорошее имя, Семен, хорошее. Желаю тебе… Вам с молодой супругой пока… Совсем не останавливаться на достигнутом!
- Так нешто ж мы…
Буденный простецки усмехнулся, развел руками и расправил ладонью усы:
- Так… И не останавливаемся мы! По-стахановски трудимся!!
Послышались редкие смешки:
- Ай, какой молодец ты, товарищ Маршал Советского Союза!
- Давай Красной Армии пацанов побольше!
- Буденновской породы!
Начальник УНКВД Ростовской области после двух суток бессонницы, смятения и тяжких раздумий молодцевато вскочил и, быстро приблизившись к вошедшим, козырнул и протянул было ладонь Кобулову:
- Здравия желаю, товарищи! Как доехали, как дорог…
От вошедших тут же повеяло холодом декабрьского вечера и казенным духом вагона.
- Нэ нада, Гречухин, нэ нада…
Кобулов руки не подал и грузно опустился в ловко придвинутый секретарем стул, кинул фуражку на стол, обвел мутноватым взглядом стены и потолки кабинета, не глядя на майора, скривил толстые губы:
- Ты, Гречухин… Па-чему еще… живой, а?
- Н-не понял, това… Рищ Кобулов?
- Я тэ-бе уже нэ товарищ… Ты, Гречухин, а также этот твой… Как его? Ну, твой начотдела из станицы… Вешенской…
- Лудищев, - заметно бледнея, тихо подсказал Абакумов.
- Лудищев… Вы еще тогда, Гречухин, когда вышли из кабинета товарища Сталина, - Кобулов медленно откинулся на спинку стула и обвел всех наливающимися кровью глазами, барабаня толстыми пальцами по столу:
- Вы еще тогда, сразу же оба! Оба!! Должны были выйти вон и за-стрэ-литься!
Гречухин сразу как-то сник, опустил плечи, руки его задрожали:
- Так это ж… Еще до меня… Началось. Фокин! С писателем…
- До тебя началось, но с тобой нэ кончилось! Вы… На кого руку подняли?! Это же… Вы хоть соображали…
И задохнулся, вертя крупной головой, рвя с потной шеи ворот рубахи.
Гречухин взял себя в руки и вскинул голову:
- Нам Ежов приказывал, вот мы и… Работали! Все указания из Москвы – выполняли. Отчитывались вовремя. Приказывали пересмотреть дело – мы пересматривали, многих же тогда отпустили. Приказывали очистить оборонные заводы от… поляков, мы и очищали! От чухонцев, очищали. От немцев, мы…
- Што Ежов, што Ежов? Этот дурак и пидорас Колька от своих пьянок са-а-в-сэм очумел, а вы… Он свою личную обиду перенес на… У тебя пешка, простой милиционер, этот…
Он опять вопросительно взглянул на Абакумова. Тот перехватил взгляд начальника:
- Младший лейтенант Погорелов!
- Вот… Погорелов! И тот даже сообразил, что ЭТО делать нэ-льзя. Нэ-льзя!! Трогать такого человека… Так он всего лишь летеха у тебя. А ты – майор Эн-Ка-Вэ-Дэ!! Думать надо, думать… Ну вот смотри, смотри…
Кобулов чуть сменил тон и, теперь уже понизив голос, наставительно, как учитель первокласснику, стал разъяснять, жестикулируя руками:
- Раз сам ты нэ па-ни-ма-ешь… Писатель наш… Великий… Толстой куда делся? А? Умер Толстой сам. Куда-то там пошел, да и умер. Гоголь куда делся? Умер сам. Чехов – то же, сам, понимаешь… А вот… Товарищ Шолохов куда делся, спросят люди через… Тысячу лет! И что скажут? А его убил товарищ… Сталин! Пушкина кто убил?! Наймит мирового капитала, этот… Сукин сын…
Он запнулся и перевел воспаленные глаза на Абакумова.
- Дантес! – ловко ввернул Абакумов.
- Дантес! И вот пройдет много время… Ни Ежова, ни Берию, ни меня, ни вот этого ду… Абакумова, ни тебя, Гречухин, никто тогда и… Знать не будут! Травой зарастем! Пылью станем! Были и – нету! А вот наш великий Вождь товарищ Сталин и великий русский писатель товарищ Шолохов… Они в истории останутся! Ты па-ны-ма-ешь, Грэ-чу-хин?! Думать башкой надо! Наворотили тут… А этот у вас… Капитан…
- Остапенко! – тут же опять быстро нашелся Абакумов.
- Этот у вас па-ч-чему сидит?!
- Вот как раз его дело… Товарищ… Кобулов. Лежит. Он член банды… Предателя Люшкова… И есть…
- А вот это… что?! Гречухин! Вот… Это… куда?!
Кобулов достал из портфеля лист с большим тисненным золотом гербом СССР посредине и потряс им перед мокрым от пота лицом майора.
- Н-не могу знать, товарищ Ко…
- Это приказ самого товарища Сталина о награждении твоего арестанта и белобандита… Остапенко высшим… советским орденом. За выдающиеся заслуги перед партией большевиков и нашей Советской Родиной. Слушай, Гречухин, - Кобулов хитровато сощурил глаза, - так кто ж у нас ошибается? Ты его тут, в Ростове, мордуешь в подвале, а в то же время сам товарищ Сталин там, в Москве, его награждает, понимаешь… А может… Может, Гречухин, наш товарищ Сталин… Вождь всего советского народа… И ошибается?
Гречухин вдруг побелел и зашатался, от падения на пол его спас край стола, за который он ухватился уже совсем белой ладонью. Его лицо вытянулось и стало мертвенно-бледным. Он медленно поднял воспаленные глаза на настенные часы, мерно тикающие на противоположной стене и его рот вдруг перекосился. Было без десяти десять вечера. Он вспомнил, что именно в эти минуты во дворе Богатяновской тюрьмы должно было начаться исполнение приговора над осужденным Остапенко и еще партией приговоренных к высшей мере социальной защиты. Одиннадцать человек. Он хорошо знал, как работает система и он с животным ужасом понял, что если Остапенко будет теперь расстрелян, то ему, начальнику УНКВД Ростовской области - уже не суждено будет дожить до утра следующего дня.
Он перевел взгляд, полный ужаса на Абакумова, будто тот мог чем-то ему помочь, потом на его кобуру поверх шинели и открыл рот, но сказать ничего не смог.
- Ты садись, Гречухин, - уже спокойно, даже примирительно, сказал Кобулов, - садись, ты бери вон перо, пиши.
Гречухин сел, вздохнул, не подымая головы буркнул:
- Что… Писать-то?
- А-а? Что писать? Ты, Гречухин рисуй ему, этому герою товарищу Остапенко, мотивированное, слышишь, очень мотивированное заключение о прекращении его уголовного дела по его пятьдесят восьмой…
- И… Чем же мне его мотивировать? Какие есть показания или…
Кобулов приподнялся, уперся волосатыми кулачищами в стол, мясистое лицо его опять пошло багровыми пятнами:
- А так и пиши, бал-бэс, что следователем таким-то и при попустительстве меня, начальника Гречухина, было… Была за уши притянута статья пятьдесят восемь.. И… Из пальца было… высосано нами… В отношении гражданина Остапенко этого… Обвинение!
- Но это же… Мне будет приговор? Товарищ Ко…
- А ты, дурак, хочешь то же по пятьдесят восемь пойти?! Так тебе, майор, просто за служебный подлог отвечать, а так… Что это у тебя на столе? – Абакумов заговорил в первый раз без команды от Кобулова.
Из пачки дел он двумя пальцами взял самое верхнее, раскрыл, бегло пробежал глазами:
- Вот. Велихов. Лев Александрович… Профессор, года… Тыща восемьсот семьдесят пятого рождения. Ого-го!! Да он у тебя… Проходит… Сразу по пяти пунктам пятьдесят восьмой… А ему, этому твоему «организатору и руководителю нелегальной организации кадетов» шестьдесят четвертый год уже идет, старикашка он трухлявый… Ой-ой-ой… С двадцать пятого года вредительствует… И вы что тут… Куда смотрели?! Он у них вредительствует, а они… Вооруженное восстание, покушения на лидеров партии…
Он отложил дело, взял из стопки другое:
- Та-ак… Бывший генерал, ныне… Главбух артели э-э-э… «Геркулес»… Он что натворил? То же мятеж?! Да он уже… На пороге… То есть на божьей дороге! Восемьдесят лет! Его били? Сколько суток?
Гречухин снова нервно взглянул на часы. Вот, сейчас… Их уже, небось, построили… До Богатяновки даже на машине минут двадцать… Не успеть!
Он вскочил со стула, вытянулся по швам:
- Товарищ Кобулов! Р-разрешите доложить! Мы можем не успеть!
- Куда мы… Можем нэ успеть, Гречухин? – спокойно спросил Кобулов.
- Этого… Остапенко сейчас… И еще группу… В общем… Приведение приговора трой…, суда в исполнение! Через двадцать минут!!
- Гдэ? Здэсь? Или в тур-ме?
- Здесь у нас… нет расстрельной камеры… На Богатяновке, товарищ Кобулов!
Кобулов спокойно сел, взял лист, только что написанный Гречухиным. Неспешно прочитал сверху вниз. Отчего-то повернул обратной, чисто стороной и снова положил его на стол. Поднял на Гречухина глаза, сказал тихо:
- Ставь подпись и пэчать. И клади… Оружие на стол. Ты арэстован, бывший майор Гречухин.
Тот отскочил от стола и было выхватил револьвер, на ходу взводя курок.
Но незаметно вошедшие в кабинет какие-то люди в штатском уверенно навели на него сразу пять стволов.
Гречухин тут же поник, отбросил револьвер, дрожащей рукой открыл верхний ящик стола, вынул печать Управления и слабо притулил ее к листу.
-Да, - медленно подымаясь со стула сказал Кобулов, - этого… следователя, который вел… Вызвать, с постели, с могилы… Поднять! Вызвать немедленно! Идем, Гречухин. Если успеем – ты еще поживешь. Если нэ успеем – ты у меня там же и ляжешь. Рядом с Героем. Ты, Гречухин, лежал хотя бы раз в жизни рядом с… Героем?
Идущий впереди рослый конвойный рванул засов, носком сапога толкнул низенькую дверь и она с протяжным скрипом распахнулась. Вместе с чернотой ночи, ослепившей его только на миг, в голову ударила струя чистого морозного воздуха, очень уже давно позабытого Гришкой.
- Шагай, че стал…
Стоящий позади его милиционер легонько подтолкнул его в плечо.
Впереди красным матовым светом заблестела едва освещаемая отдаленным сиянием редких лампочек по срезу ограждения высокая кирпичная стена, на два метра снизу вверх вся, как сито, исковерканная выбоинами от пуль. Выбоины были мелкими, но их было так много, что вся стена казалась черной, но только до высоты роста человека. А выше кирпич блестел ровным матовым светом.
- Р-руки за спину, лицом к стене!
Свежий холодный воздух, давно позабытый им в подвале Белобородова, пьянил, кружил ему голову. Он поднял голову, припал к этим струям воздуха, как припадает путник к курдюку с водой в горячей пустыне, вдохнул его поглубже. Ему теперь был виден только самый край, небольшой уголок черного ночного неба и здесь, в тени падающей от стены он, поднявши голову, вдруг увидел там, в самой глубине неба, в этом провале свежего морозного воздуха тысячи и тысячи весело мерцающих звезд, таких далеких, таких мелких, как просо усыпавших этот небесный лоскуток.
«Все, кончилися вы, мои земные муки… Отбегался ты, Григорий Панкратыч, отбегался… В расход тебя, в расход… Теперь уже… все. Ну и… Ладно».
Кружилась от свежего воздуха голова. Рядом, так же лицами к этой, израненной пулевыми выбоинами стене, уже стояли человек пять-шесть. Такие же босые и в одних брюках да грязных исподних рубахах.
Гришка вдруг сам себе поразился:
- Сколь годов прожил… А такого небушка… Ни разу не видал. Али не замечал его?
И тут же подумалось: а ведь смерти он теперь уже и не боится. Тогда, в подвале у Крестинского, когда кинули их с комполка Гавриловым на холодный пол, он ее боялся. Боялся, ах, как он ее тогда боялся, ее, смертушки-то. Молоденький был… А она тогда стояла рядом, совсем рядом, смотрела, не отрываясь, ему в глаза и ее могильным холодом веяло ему прямо в лицо. А ему хотелось жить. Жить так хотелось!
А вот теперь нет. Нет того страха. Нет желания жить. Есть боль. Она сидит в сломанных ребрах. В выбитой челюсти и выбитых зубах. Она тяжко растекается по всему телу при малейшем движении. И… Все равно как-то… Душа его не болит. Душе теперь легко.
Несколько человек в длинных шинелях и командирских фуражках стояли чуть поодаль, в стороне, и он услыхал, как один из них, бросив в грязь светящийся окурок, мельком взглянул на часы и негромко сказал остальным:
- Из второго блока еще пять человек будет. Минуты через три-четыре. Нынче одиннадцать единиц. Все за раз… В бричку не влезут.
- Ну так надо было грузовик подогнать, - отозвался второй, высокий, лицо которого было скрыто черной тенью от стены, - чем вот так-то… Бричкой тарахтеть по всей Богатяновке.
- Так што… Вызвать? Машину-то?
- Башкой раньше надо было кумекать! Ночи морозные стоят, вода с твоей машины точно уже слита. Это ж… пока воду в радиатор зальют…
- Та мы ить мигом, товарищ капитан. Машина коло котельни стоить, вода теплая, шофер там же ночуеть. Пять-шесть минут и готово!
- Ну тогда давай, валяй. Три минуты даю.
От этого мирного ночного неба, такого чистого и глубокого, от этих таких простых и обыденных разговоров стало вдруг ему как-то не по себе. И вроде как и не боязно: столько раз смерть видал, сколько сам ее учинял… А поджилки вдруг затряслись… И он понял: там, на войне, было в такие моменты, когда шли лавой на пулеметы, когда шрапнель, обдавая тебя теплыми волнами, рвалась все ближе и ближе над головами, было, теплилось еще сомнение и с ним надежда – авось и мимо тебя просвистит, прошепчет убогая старушка, твоя смертушка… А тут точно – все! Теперь точно убьют. У этих не забалуешь!
- Крыхтин! Где машина, твою мать?!!
И вдруг дух… Ударил в ноздри ему дух. Не дух даже, а теплый запах тех воронцов… Цветков лозоревых… Молодой полыни… Откуда, Господи?!!
Обдал его, истомно вошел в грудь… Когда отмечали первый орден Красного Знамени. Когда ускакал он в степь. Когда качался по степи, мял травы, звал Мокеича, каялся… Пахло чабрецом, душицею…
Откуда? Откуда этот дух?! Степной весенний дух…
И он оскалил уцелевшие зубы, захрипел… Поднял в темное небо голову, по-щенячьи - тоскливо и тихонько заскулил.
- Што ты скалишься, контра… Щас я те последние зубья-то и… выбью!
Конвойный милиционер, сбросив в карман шинели горсть семечек, не зло замахнулся на него прикладом.
Новенькая «полуторка», обдавая перегаром несгоревшего бензина, ворвалась в дворик и круто затормозила на площадке. Свет ее фар уперся в подконвойных. Те сгрудились, как ягнята, прикрываясь ладошками.
- Ишь ты… Справился. Три минуты!
Капитан развернул какой-то лист, нахмурил мохнатые брови:
- Становись, суки! Враг народа Маргулис! Решением особого совещания тройки Ростовского У-эН-Ка-Вэ-Дэ от шестнадцатого октября одна тыща девятьсот тридцать восьмого года… За многолетнюю троцкистскую… Вредительскую и Ка-Эр-деятельность… Согласно статьи пятьдесят восемь дробь один-а, дробь шесть, дробь одиннадцать… Вы приговорены к высшей мере соцзащиты… Расстрелу!! Решение это… Оно окончательное и… Пересмотру не подлежит! Вам понятен приговор, Маргулис? Так! Отошел! Вон туда отошел! К стене!!
Гришка из-за спин таких же изможденных, измученных многодневными допросами и уже давно простившимися с жизнью бедолаг, как и он сам, видел, как один из заключенных, сухопарый, с нескрываемой военной выправкой, пошатываясь и чему-то криво усмехаясь, отошел от толпы и покорно встал под красной стеной. Багровый отсвет фонарей грузовика с работающим мотором дрожал и плясал по ней каким-то дьявольским плясом, отбрасывая множественные и чудовищно громадные тени от всего лишь одного изможденного человека.
- Враг народа Шевченко! Где этот… Шевченко?! Заснул, скотина? Решением Особого совещания тройки… Согласно статье пятьдесят восемь дробь… Дробь… Дробь… К высшей мере соцзащиты! К стене!!
- Враг народа Стешенко! Решением Особого совещания… К высшей мере соцзащиты!! К стене!
- Бывший профессор… Враг народа Андронов! Решением Особого совещания… За Ка-Эр деятельность… Согласно статье… К стене!
Андронов поправил свое черное заношенное пальто, учтиво, как с кафедры, поклонился капитану и быстро отошел к стенке.
Красная, ущербная стена, уже по низу почти скрытая спинами приговоренных, могла теперь вместить только одного. Одиннадцатого.
- Враг народа и троцкист… Предатель и… Бывший советский милиционер… Остапенко!! Решением «тройки» Особого совещания при Ростовском У-Эн-Ка- Вэ-Дэ… За многолетнюю и скрытную борьбу против Советской власти на Дону… За участие в белогвардейско-казачьем заговоре с целью убийства товарища… Сталина и… и прочие преступления Вы, Остапенко, согласно статьи пятьдесят восемь один – а, статьи пятьдесят восемь – три, статьи пятьдесят восемь – четыре, статьи пятьдесят восемь – восемь У-Ка РСФСР приговорены к высшей мере социальной защиты! Расстрелу, падла. Мало!!! – вдруг неистово воскликнул капитан и, обведя взглядом воспаленных глаз всех собравшихся, в том числе тех, кто уже стоял у стены, добавил тише:
- Я бы тя… Повесил! Как собаку, повесил бы тебя, Остапенко… Ить… Самого товарища Сталина хотели… Гады! Куда пробрался-то…
Гришка, через выбитый накануне передний зуб злобно сплюнул в песок противную солоноватую юшку и равнодушно подошел к стене, зачем-то потрогал ладонью старинный щербатый кирпич, встал с краю и медленно повернулся на свет грузовика.
К дрожащим фарам грузовика подлетели невесть откуда взявшиеся мотыльки и стали весело кружить вокруг. Мотыльки были крупные, белые, они радостно порхали вокруг фар, будто бы веселясь от их теплого света.
- Ишь ты… Мороз давит… А тут тебе и мотыли, - сам про себя удивился Гришка. Зажмурил крепко глаза, раскрыл – никаких те мотыльков.
К капитану бодро подскочил сержант, козырнул и обыденно отрапортовал:
- Первая смена осужденных построена. Р-разрешите привести в исполнение?
Капитан, держа руки за спиной, молча прошелся вдоль нестройного ряда обреченных, пристально всматриваясь в лицо каждого. Дойдя до Гришки, он задержался, раскрывая кобур нагана:
- Стань в сторонку, Остапенко. Я тебя, гадина, лично…
Он не договорил. Обернулся на рев мотора. Так и умолк на полуслове.
Неожиданно в те же ворота, откуда въехал десять минут назад грузовик, пулей влетела «Эм-ка» начальника областного УНКВД, резко затормозив и обдав конвойных мелкой снежной пылью. Те и рты разинули, когда их грозный начальник, весь красный, как рак, со взъерошенной шевелюрой, в одном кителе, без портупеи и фуражки, выскочил из машины, бросился к шеренге приговоренных и, распластав руки остановился между расстреливаемым Остапенко и злобным тем капитаном с его уже расстегнутым кобуром нагана:
- Не сметь!! Отставить!!! Отставить… р-рас… Расстрел! Рас… Отставить!! Не сме-е-еть!..
И, втолкнув ничего не понимающего Гришку в автомобиль, тут же умчался в ворота, в затихший уже город, в холодную темноту .
«Эм-ка», натужно ревя мотором, медленно тащилась наверх, часто подпрыгивая на ухабах каменки. Ничего не понимающий Гришка, уже привыкший не пялиться на охрану, чтобы не получить лишний раз по зубам, обалдело смотрел перед собой, чувствуя своими плечами сидящих по сторонам от него молчаливых людей в штатском.
Впереди, рядом с шофером, так же молча сидел Гречухин, в одном кителе без портупеи, он не оборачивался, а его крупная стриженная голова от чего-то мелко дрожала и закидывалась немного в левую сторону.
«Наверное, в Москву потянут… Вместе с Белобородовым. Што ж… Хучь еще маленько поживу… Хотя… Там бить будут еще хлеще… И на кой мне такая жизнь…»
- А… Ты, Чернов… Пожить еще хочешь?
- Так ведь… Все хотят, товарищ Кобулов.
- Ты, Чернов… Может ты… нэ грамотный? Может ты нэ читал рэ-шэ-ние Политбюро нашей партии от… Сэмнадцатого ноября? Или Пры-каз по нашему комиссариату от двадцать третьего октября? Ты, Чернов, что, спал все это время? Или ты-ы-ы… пил?
- Никак нет, товарищ Кобулов, не спал и не… пил.
- А пач-че-му ты… Ты же…
Кобулов медленно привстал со стула и, опершись могучими волосатыми руками о край стола, задыхаясь от гнева, тяжело зашипел в лицо следователя:
- У тебя же… В этом деле… Да!! Есть предатель Родины и партии Люшков, есть Белобородов и другие там… Есть те, кто нашими пограничниками взяты еще при пэ-рэ-ходе границы… И против этой… шайки есть все подлинные документы! Признания, протоколы допросов, сведения твоих осведомителей… Вот!
Он поднес к лицу Чернова заранее отобранный им кусок дела.
- А дальше, Чернов?! Что мы видим дальше? А?!
Чернов остановившимися глазами смотрел куда-то вверх, в набеленную стену кабинета, где в простых рамках висели большие, писанные маслом портреты Дзержинского и Серго Орджоникидзе. Он дрожал всем телом и, чтобы не показать свой страх, сжал зубы и впился белой ладонью в спинку стула.
- А дальше мы видим в этом деле, которое ты, Чернов, чтобы сделать из простого планируемого тэ-ракта целый… заговор! Ты притягиваешь еще пару десятков людей, ты пишешь их несуществующие признания, а так же и показания мнимых свидетелей и ты… Ты…
Он вдруг задохнулся, умолк и неожиданно сильно рванул ворот своего кителя.
Ему поднесли стул и стакан воды, он сел, отхлебнул пару глотков:
- Ты отправляешь этих людей на смерть, на муки лагерные, хотя они… Ни в чем… А те, кто действительно враги… Они у тебя, Чернов, остаются на свободе, они так и вредят… У тебя же, Чернов, до них руки не доходят!
Он отдышался, вытер потное одутловатое лицо с очень крупным носом белоснежным платком, поднялся снова, впершись немигающими желтоватыми глазами в лицо Чернова:
- Но ты влез в такое говно, Чернов… Твой начальник хотел по приказу Ежова уничтожить нашего великого советского писателя… А ты хотел так же уничтожить человека, искренне преданного партии и народу… У тебя же тут, - он стал перелистывать дело Григория, бегло просматривая страницы текста, - тут… Ни одного его… Подписанного признания, ни одного нет! Ты, Чернов, не забыл, как говорит наш Генеральный прокурор, товарищ Руденко, а? Он говорит, что признание есть царица доказательства, Чернов! Где тут признание гражданина Остапенко, где? Где они? Нэ-ту их. Как и нэ-ту ни одного свидетельского, да что там свидетельского! Стукачес… Ос-ве-до-мительского свидетельства нету!! Где твои осведомители, Чернов? Ты ему из пальца высасываешь обвинение… Ты ему за уши притягиваешь статью… Пятьдесят восьмую, дробь… Дробь… Дробь…
Он поднял вспотевшую голову, выдрал из толстого Гришкиного дела несколько листов из самой середки, и, слабо улыбаясь, протянул Чернову:
- Но ты не ему притянул эту статью. Ты себе ее притянул. Теперь… На ее. Жри.
И, резко обернувшись к присутствующим, спросил тихо:
- Вы тут… Что, нэ… Получили решение Политбюро партии от семнадцатого ноября? Там что сказано? Последним абзацем, что сказано?! Где? Дай сюда!
Он выхватил из руки Абакумова лист, бросил его на стол, ткнул толстым скрюченным пальцем:
- Эс-Эн-Ка и Це-Ка Вэ-Ка-Пэ-Бэ прэ-ду-преждают всех работников… Эн-Ка-Вэ-Дэ и Пра-кура-туры, что за малейшее нарушение советских законов, ты слышишь, Чернов?!
Он нашел глазами белого, как полотно Гречухина:
- И ты слышишь меня, Гречухин? Законов и директив партии и Правительства каждый работник Эн-Ка-Вэ-Дэ… И пра-ку-ра-туры… Нэ взирая на лица!! Будет привлекаться к суровой судебной ответственности!! Подпись: Молотов. Сталин!! Вам мало, с-сукины сыны?!
На другой день, провожая его на вокзале, уже когда паровоз сталинградского поезда дал протяжный отходный гудок, Абакумов вдруг прикоснулся пальцем к новенькому ордену, сияющему на его таком же новеньком кителе, сощурился и тихо спросил:
- Что передать Маршалу Буденному… Если приведется?
- А передайте, товарищ Абакумов… Что скоро мы с ним… С Семен Михалычем… Снова будем служить в одной армии. Рабоче-Крестьянской Красной Армии!
- Что ж так? А… Органы?
Гришка скучающими глазами провел отчего-то по пустому перрону, скользнул по крышам вагонов, уперся в синеющее небо:
- Не-е-е… Разошлися теперь наши дорожки. Дюже ж… Не по ваньке шапка.
- Ну… Это уж, куда тебя, Григорий Панкратыч теперь наша партия пошлет! А пока поезжай в Кисловодск, подлечишь в санатории нервы и… Ну, и все остальное… Там у меня племянник недавно лечился, там и дантист есть очень даже хороший.
Гришка проснулся от яркого луча света, медленно ползущего по стене и еще долго лежал, не смыкая глаз и не смея пошевелиться. Лучик прополз край простыни, задержался на белом голом плече Ольги, задрожал и скакнул куда – то на пол.
Он поднялся, тихонько, чтоб не разбудить Ольгу, с минуту сидел в кровати, словно оцепенев, потом подошел к столу, на котором еще коптила керосинка, притушил ее.
Громадный черный шмель, ночевавший под ее цоколем, вдруг завертел мохнатой головой, расправил красные свои крылышки и, издавши моторный звук, вылетел на волю в распахнутую с вечера форточку.
Гришка проводил его взглядом, потрогал пальцем нижний ряд своих железных зубов, к которым пока еще не привык, вздохнул и лег обратно в постель, прислонившись щекой к теплому плечу Ольги.
Свидетельство о публикации №225110901675