Метаморфозы
К самим костылям привык: передвигаюсь на них уверенно. Подолгу стою на одной ноге, когда нужно что-то приготовить или, скажем, побриться. Не задыхаюсь от длительного передвижения по квартире. Мышцы окрепли и совсем не болят. И всё же это – ограничение. Я не могу позволить себе выйти из дома и натопать десять-пятнадцать километров, как бывало прежде. А этого так не хватает.
С супругой разговариваем мало. Она не умеет, я – слишком гордый, чтобы признать свою потребность в диалоге. Когда становится совсем плохо и, нахлебавшись этой особенной, жизнепросранной тишины, я всё же выползаю из кабинета, дабы призвать её к беседе, дело заканчивается бардаком: мелочными упрёками и низкочастотным визгом, который, уверен, никто, кроме нас, не слышит. Возможно, трещины в несущих стенах нашей новой квартиры связаны не с усадкой дома, а со спазмами пространства, которые мы с Элей создаём, пытаясь говорить.
Наш холодильник – пример иррационального почкования. Практически все продукты в нём содержатся в двойном количестве, и запасливость тут ни при чём. Просто мы с супругой ничего не обсуждаем. Каждый ходит в магазин как бы от себя и семейный рацион интерпретирует по-своему. Однако из-за того, что при всём отчуждении, есть некий отдельный уровень наших отношений, полностью скрытый за нагромождением строптивых валунов, и там мы с ней являемся частями одного целого, продукты мы покупаем одинаковые.
Вчера отвёз их с дочей на танцы. Эля знала, что из-за костылей я останусь ждать в машине, пока занятия не закончатся, но выбрала сидеть на лавочке в здании, чтобы не общаться со мной. А я полтора часа слушал музыку и разглядывал стену ангара на противоположной стороне улицы. Затем, вернувшись домой, мы угрюмо признали возможность совместного кинопросмотра и в какой-то момент отрубились рядом на диване. Смутно помню, как несколько раз просыпался ночью. Видел перед собой силуэт, скульптурно очерченный потолочной подсветкой, знакомый и одновременно как бы универсальный, преследующий меня в череде земных воплощений, и принимался в полузабытии крепко обнимать это далёкое и родное существо, целовать её безмятежные веки.
Рутина устаканилась. Я даже научился носить в руках предметы, как бы подбрасывая один из костылей в воздух рывком. То есть, держась за него только подмышкой. Это помогает готовить и перемещать вещи: скажем, переносить кофейную чашку от кофеварки на балкон, чтобы постоять несколько минут, глядя в окно. Только пью я теперь не двойной эспрессо лунго (он наливается в чашку под завязку), а просто двойной эспрессо с одной четвертью воды.
Пытаюсь наводить порядок в документах на компьютере. Открываю папки с зубодробительными названиями из английских букв, которые, кажется, создавал, исступлённо лупцуя клавиатуру, Каравайчук, и нахожу там целые гнёзда вордовских файлов.
Происходит странное. На долю секунды мои органы чувств улавливают обонятельные впечатления, которым, судя по всему, нет аналогов в нашем мире. Возможно, это лишь фантомы, мною же порождённые, или, что представляется мне более загадочным, – некие подкидыши из чуждых нам реальностей. Как бы то ни было, меня начинает мутить. Есть такой сорт тошноты, знаете, не физической как бы, а онтологической, когда внезапно ощущаешь отчуждённость от своего тела и в то же время – брезгливость биологии к бесплотной начинке. У меня иногда случаются похожие приступы. Приятного в них мало. Как это связано с текстами, не имею ни малейшего понятия.
В папках – фрагменты рассказов, заметки и наблюдения, о которых не могу сказать ничего определённого, то есть, совершенно не помню, какую подразумевал для них судьбу.
Вот например:
«Собравшись, наконец, в китайском кафе спустя 27 лет, выпускники физкультурного техникума 1998 года обнялись, затем деловито и несколько одышливо расселись вокруг стола. Ярослав, «староста» из которого, похоже, за долгие годы так и не выветрился, звякнув пластиковой баночкой, торжественно раздал всем по две таблетки панкреатина.
«Связь не утрачена…» – смутно подумали все, каждый упаковав эту мысль на свой лад: кто-то неуклюже подобранными словами, кто-то осколками, казалось, давно забытых песен, которые пелись в автобусе на подступах к турбазе, а самые лирически настроенные, – взвихрив в себе облачко трогательных каникулярных воспоминаний…».
Перебирать предстоит ещё много. Сейчас я стараюсь писать в одном файле с недвусмысленным названием «Дневник», а раньше имел привычку каждое своё литературное поползновение начинать с нового документа. И всюду эта незавершённость, постепенная утрата интереса к замыслу, которая читается между строк и к исходу последнего предложения вызывает зевоту. Похоже, мы с Германом Гессе в делах снотворных необходимы. В том смысле, что без здорового сна, строго говоря, никуда, и в том, что обойти нас – затея безнадёжная.
Читаю сейчас мало. Работаю со скрипом. Вязну в мрачных мыслях и роюсь зачем-то в далёком прошлом, пытаясь его то отредактировать, то полностью переписать. Это настоящий Ад: знать, что даже деконструировав какую-то сюжетную линию на мельчайшие атомы, ты всё же никогда не сможешь изменить того, что было. Именно поэтому теория вечного возвращения так устрашающа. Ты совершил поступок, он привёл к последствиям, которые терзают тебя, маяча на периферии взгляда, возможно, всю оставшуюся жизнь. Но и это не всё. Ты потащишь каждый поступок дальше, через вихрь бесконечных повторений, со всем гнётом мыслей и чувством бессилия. Не творец по образу и подобию, не резчик по дереву и сердцу, а кастрированный демиург.
Выходит, каждое микродвижение есть последняя битва на Земле? Самая главная. Даже запахиваемое перед прогулкой пальто – на первый взгляд, мелкое в своей значительности действие – становится мостиком между последним болезненным переживанием и тем, что только поджидает тебя в своей полуовеществлённости. Так что ли? Возможно, уже через час я буду размахивать руками, кричать, рыдать, хохотать. И делать это тем сильнее, чем пуще я чувствую здесь и сейчас ответственность перед мириадами одинаковых жизней. Они протискивают мне в надрезы повседневности, словно мятые записки, блёсны дежавю и украдкой щекочут между лопаток. Это – единственная между нами преемственность.
Живу ли я так? Монументально, то есть. Не как в фильме даже, пусть и самом разбитном, а в трейлере к нему, который, суть, – голый саспенс и нерв? Естественно, нет. Словно Толстой в дневниках, перед сном заповедую себе пробудиться титаном и смирять нрав, а на следующий день, сидя под цветущей вишней, ем из вазочки с виноградным орнаментом абрикосовое варенье и, отгоняя то и дело муху, впадаю в животную задумчивость по поводу какого-нибудь слайсера для кухни или тугой, как нектарин, задницы, увиденной мельком в соцсетях.
Вообще, хлопотно это – постоянно о чём-то размышлять. Сплошные боль и утомление. Стоит мне, приручив одну мысль, пойти дальше, как тут же за спиной раздаётся смешок, и я понимаю, что, на первый взгляд обездвиженная, она уже расползлась и полиняла, что появились вместе с тем несколько новых мыслей, которые и свежее, кажется, и глубже. И так всегда. Они плавятся, обрастают мхом внезапных смыслов, выпускают споры, гниют, плодоносят, скрещиваются и мутируют. А я – сам заложник постоянного клеточного обновления – лишь стою, бессильно раскинув руки, в эпицентре этой стихии и не умею ничему дать окончательного определения. Представляете, какая кутерьма?
«Только каменные стены неподвижно взирали на царящий кругом пир; подсвеченная поверхность, покрытая выбоинами и арабесками жирных пятен, будто ждала финала, зная наперед все холмы и овраги этой местности: когда начнёт закипать среди людей веселье, пенистое и бездумное, и когда сменится оно усилием это веселье удержать. Когда, наконец, опадут обессилено руки, и, подпёртые тут и там ладонями, лица покроются, словно можжевеловым дымом, унынием.
Камень помнит больше, чем человек; он – вечный свидетель торжественных начинаний и скребущих по земле иссеченных щитов, что возвращаются к дому. Он помнит запахи, слова и касания… Если вглядеться, на каждой самой маленькой точке стены остались еще те недолгие взгляды покинутого компанией человека, который, отрешившись от всего что ни есть вокруг, исчерпав празднество до самого дна, смотрит на точку и говорит: «Я есть… Я смотрю на эту точку здесь и сейчас… Завтра мы поплывем по морю, а послезавтра, скорее всего, окропим мечи кровью… Но здесь и сейчас я смотрю на этот камень… И так будет всегда».
И кажется ему, пьяному и усталому, что чье-то лицо смотрит на него со стены, и чувствует он всем сердцем странное томление: ладонь матери на голове, и лунную безветренную ночь на проселочной дороге. И видит он, как идут по этой дороге люди в самых разных убранствах, и он идёт вместе с ними...».
Моя сегодняшняя биохимия однозначна в диагнозе: мир безумен и убог. Всё в нём искривлено и пребывает в диссонансе. Вчера ездил на заправку. Наполняю бак и вижу: вдалеке, у дороги, люди пилят дерево. В воздухе – звук, кажется, вышедший из альбома группы Coil, и, помимо базовой ноты бензина, аромат тёплой древесины, который на самом деле не смог бы дотянуться так далеко (я дорисовываю его сам, сочувствуя поруганному дереву). Когда молодой ещё, по-видимому, энт с дремучей шевелюрой пыльной листвы наконец пал, над ним победоносно возвысился рекламный биллборд. На баннере – буколический пруд, мощёные камнем дорожки и зелень столь аппетитная, что я полуосознанно начал производить жевательные движения (Бог его знает, что за древние парнокопытные начала во мне пробудились). Над картинкой, по верхнему краю, надпись – «Студия фитодизайна Ольги такой-то» – и слоган, похоже, сгенерированный нейросеткой. Что-то про личный Эдем, возвращение к природе или вроде того. Бе-зу-ми-е.
Накануне вечером снова проходил экзекуцию омовения... Так, стоп! Заметили этот выспренний вокабуляр? Не в первый раз себя ловлю. Откуда что берётся... Омовение ведь скорее про бархатистые ножки фосфорной белизны, которыми юная дева щекочет поверхность лесного ручья, или, наконец, про гравийный шелест скользящей по плечу губки: она смочена водой, пахнет хвоей и оставляет на коже влажный след. Омовение – суть экстраполяция чистоты внутренней во внешнюю. Почти обряд.
А теперь представьте кряхтящего мужчину среднего возраста и изношенности, который, сев задницей на отслужившее исподнее, проворачивается на краешке ванной, дабы ступить здоровой ногой на её дно. Зрелище, доложу вам, бренное. Всё у него колышется, вываливается, дрожит и не гнётся. Стыд за свою похабную беспомощность так могуч, что даже от потолочных светильников хочется заслониться лавровым листом (читай – пластиковым ковшиком). И когда, натерпевшись вдоволь, они начинают нервно моргать, а из ванной поднимаются водоросли пара, невидимая камера, какими обвешаны все мои комнаты, и у которых сменяется только время от времени хозяин (довольно долго, например, был Калотозов, а с началом больничного во владение вступил Кроненберг), фиксирует в надрывах темноты зловещее: как плоть, через деформации и заломы, будто выблёвывая самою себя и тут же пожирая, пытается утвердить единовластие. Выходит, не омовение, а совершеннейшее, пардон-с, «мытьё». Не экстраполяция, а отчуждение: материи от духа, то есть. И если такое видео просочится в TikTok, оно мало чем будет отличаться от других порождений ИИ. То же бурление вещественного. Оно бросается в отсутствие плодородных причин во все стороны одновременно и не творит, а имитирует.
Выбравшись из ванной, ковыляю к книжным полкам. Достаю семипалой рукой «Аннигиляцию» Вандермеера и рассеянно листаю, пока ладони не срастаются с книгой. Лиловый оттенок обложки стекает в предплечья. На книжном развороте вырастает брезгливый какой-то, слюнявый рот. Писатель становится частью романа, а его сюжеты, наоборот, прокрадываются в писательскую жизнь. И всё это буквально, понимаете? Без метафор. Классический боди-хоррор.
«Пошёл в туалет на работе. Переступаю порог предбанника, где моют руки, а там – S. Чуть взъерошенный и распаренный как бы, с едва уловимой ноткой слезливой доверительности во взгляде. Рассеянно поздоровались, после чего я совершил форменную подлость: обе кабинки были свободны, но я зашёл в ту, из которой вышел он.
Это, вообще говоря, запрещённый приём. Ну так вот... Захожу и чувствую тяжеловатый дух, какой остаётся после визита чистоплотных людей: когда отчётливых обонятельных улик, казалось бы, нет, однако предчувствие того, что минутой ранее здесь свершалась рутинная биология, всё же реет.
Одним словом, S оттянулся на все деньги и был застигнут в миг уязвимости почти онтологической. Мне вдруг захотелось поддержать его как-то, ободрить. Едва не поддался импульсу выскочить и, догнав S в коридоре, громко заверить: «Я вовсе не думаю, что Вы там гадили! Даже в голову это не приходило!». Но замешкался, а потом было уже поздно.
Теперь у меня странное какое-то, самозванческое ощущение, будто я у него партию в шашки выиграл или ношу в нагрудном кармане компромат уотергейтского масштаба…».
Я вот о чём ещё подумал, будучи горизонтальным: нужно оставить свои иллюзии о литературной реализации. В монументальном смысле, то есть, который я унаследовал от отца. Он всё ещё верит, что может стать вторым Достоевским, или, по крайней мере, «первым собой» в масштабах Достоевского. Но нужно ли это нашей эпохе? Я не думаю.
Времена глубоких раскопок и огромных эго как будто позади. Вызовы совести и душевные пароксизмы перестали нести на себе печать богоборчества. Психология разложила всё на атомы. Сейчас определить болезненный эпизод из детства как «гиперфиксацию» стало важнее, чем художественно его осмыслить, назвать демоном и дать бой. Человек перестал быть субъективно уникальным. А значит, и старые литературные формы, как способ поведать об этом, утратили актуальность. Для меня – совершенно точно. Я не могу и не хочу писать сюжетных повестей и романов, покушаясь на лавры писателей прежних эпох. Меня рвёт образами и мыслями, на первый взгляд безо всякой связи; я пишу не то дневники, не то импрессионистские зарисовки, и только в этом ощущаю себя органично.
Одиннадцать часов ночи. Девчонки уже улеглись. Я включил радио-doomgaze и перечитал написанное. Что ж, картина выходит тревожная. Прошлое не изменить, теория вечного возвращения, пока о ней помнишь, душит; всюду сюр, плоть в хронической ссоре с изнанкой, семейной саги за моим авторством миру не видать, поскольку я так и не разобрался, кто я: писатель, персонаж, сам текст или всё вместе взятое. Как бы то ни было, с утра я снова возьму иглу и продолжу выцарапывать на коже повесть о загадочных метаморфозах, которые со мной происходят.
А пока – спать. Просто спать.
«Из других новостей: Настройщик землетрясений, меняя ландшафты, зацепил Малхолланд Драйв. Оператор Дэвида Линча потерял равновесие и выронил камеру. Она упала прямо в огромную трещину, что возникла посреди съемочной площадки. Маэстро грязно выругался…
Йошими продолжает сражаться с розовыми роботами, но силы её на исходе. Помощи ждать неоткуда, Луна – суровая хозяйка...
О’Джей Симпсон поднялся на гору, нашёл дерево с дуплом и прошептал туда номер своей страховки. На следующий день дерево погибло при загадочных обстоятельствах...
Юрий Гагарин проснулся в огромном ангаре, в Подмосковье, среди декораций и многочисленных фотообъективов. Под потолком трепетал огромный чёрный полог. Маленькие, выкрашенные в голубой, лампочки усеивали его по всей ширине и мигали. К Юрию подошёл человек в очках с перехваченной пластырем дужкой и сказал:
«Юра, еще немного. Потерпи. Здесь ошибаться нельзя. Только стопроцентная правдоподобность…».
25.10.25 | 23:26
Свидетельство о публикации №225111001478
Но вот "Метаморфозы"... Еле дочитал до конца - мир безумен и убог!
Иосиф Сёмкин 21.11.2025 00:29 Заявить о нарушении