Снег не может идти вечно

Если встать на ветру и смотреть в снегопад, то можно представить, будто летишь.

И можно притвориться, что за спиной нет груды покореженного металла, в которой сгорели твои жена и сын.

Можно разлепить окровавленные губы, высунуть язык и ловить осколки разбитого неба.

Притвориться, что сошёл с ума, — так будет легче и никто не будет приставать с дурацкими вопросами.

Прикрыть веки и попытаться нырнуть в другую реальность, в которой нет летящей навстречу фуры с пятеркой на капоте.

Можно забить подвернувшимся камнем убийцу, слишком поздно нажавшего на тормоз.

А можно просто стоять, улыбаться и крутить в голове одну мысль: снег не может идти вечно.

Можно пальцами, обветренными и нечувствительными, разлепить окровавленные губы — ты не помнишь, когда и как их разбил, может, о руль, может, о собственные зубы, сжатые в немом крике, — высунуть язык и ловить осколки разбитого неба. Они тают на языке, эти осколки, оставляя вкус железа и пустоты.

Притвориться, что сошел с ума, — вот выход. Так будет легче. Ты сможешь бормотать что угодно, смеяться в лицо горю, и тогда никто не будет приставать с дурацкими, неуместными, ранящими вопросами. «Как ты держишься?», «Сильный же ты человек», «Время лечит». Время не лечит. Время — это песок, который засыпает рану, но под ним она продолжает сочиться. А сумасшествие лишь шлем, кокон, который защитит от этого песка.

Прикрыть веки, заставить себя не дышать на несколько секунд, и попытаться нырнуть в другую реальность. Ту, где нет скользкой дороги, нет вечерних сумерек, пожирающих краски мира, нет этой роковой, неумолимой, летящей навстречу фуры с пятёркой на капоте, похожей на печать, которую поставила судьба на их смертном приговоре. Пятёрка, как оценка. «Отлично». Отлично спланированная гибель.

А можно спуститься с небес обратно, в ад реальности. Поднять с земли подвернувшийся камень, тяжелый, шершавый, идеально лежащий в ладони. Сделать два шага. Подойти к нему, к убийце. Он сидит на корточках, у края асфальта, и смотрит в никуда. Мужчина лет пятидесяти, в заношенной куртке, с лицом, на котором уже прописалась вся тяжесть случившегося. Он слишком поздно нажал на тормоз. На долю секунды. Вечность, уместившаяся в долю секунды. Можно замахнуться. Превратить свою боль, отчаяние и ярость в простой, понятный, первобытный акт возмездия. Один удар. И тишина. Но рука не поднимается. Камень падает в снег с глухим, бесславным стуком.

А можно просто стоять. Не двигаться. Позволить снегу укутывать тебя, как саван. Улыбаться этому снегу, этому ветру, этому абсурду. И крутить в голове одну-единственную, заезженную, как пластинка, мысль, которая кажется якорем в море безумия: снег не может идти вечно. Рано или поздно он должен кончиться. А что будет потом — пустота или солнце, — об этом думать уже не было сил.

Его звали Лев. Лев и Маша. «Лев и Маш-ка», — смеялась она. Сереже было семь. В его комнате на столе осталась недостроенная модель пиратского корабля, «Летучего Голландца».
*

Дни, последовавшие за похоронами, слились в одно сплошное, серое пятно. Квартира превратилась в склеп, наполненный призраками. Её смех на кухне за утренним кофе. Его топот босых ног по коридору в шесть утра в субботу. Лев не убирал их вещи. Зубная щетка Маши так и стояла в стакане. Куртка Серёжи висела на вешалке. Он ходил по дому, как лунатик, боясь разбудить спящих призраков громким шагом.

Он не плакал. Слезы казались ему слишком мелкой, неадекватной валютой для оплаты такой потери. Внутри была пустота, белый шум, ледяная пустыня, идентичная той, что он видел за окном. Он перестал отвечать на звонки, выключал свет и подолгу сидел в кресле, глядя в окно. Снег все шёл. Он шёл неделю, потом вторую. Он заносил машины, дороги, крыши. Он заносил память. Льву начинало казаться, что того дня, когда они поехали за город, вообще не было. Была лишь эта вечная, белая зима.

Он пытался нырять в другие реальности. Воспоминания. Вот они с Серёжкой строят крепость из одеял и подушек. Вот Маша, мокрая и смеющаяся, выбегает из моря, держа в руках ракушку. Вот они все трое жарят зефир на костре, и лицо Серёжи освещено оранжевым отсветом пламени. Но эти нырки были невыносимы. Возвращение оттуда, в холодную, тихую квартиру, было болезненнее, чем пребывание в онемении.

Однажды, в конце января, закончилась еда. Необходимость физического выживания заставила его надеть пальто и выйти на улицу. Город жил своей жизнью. Люди спешили на работу, смеялись, целовались на углах, ругались из-за парковки. Эта нормальность была оскорбительной. Как они смели? Как они смели жить, когда его мир остановился?

В супермаркете, у кассы, он увидел шоколадный батончик, который всегда брал Серёже. Рука сама потянулась к стеллажу, будто так он мог прикоснуться к сыну. Он взял батончик, сжал в ладони, и вдруг что-то в нем надломилось. Тихий, неумолимый хруст льда внутри. Лев вышел на улицу, прислонился к стене и задышал, как раненый зверь. Снег кружился перед его глазами, и он впервые за долгое время почувствовал его холодную влагу на щеках.

В тот вечер он не сел в свое кресло. Он подошел к столу Серёжи. «Летучий Голландец» стоял недостроенный, с обвисшими верёвочками такелажа и голой палубой. Лев сел, взял в руки кисточку и тюбик с клеем. Руки дрожали. Он не знал, с чего начать. Он боялся сделать что-то не так, нарушить хрупкий замысел сына.

Но он начал. Приклеивал мелкие детали, красил пушки. Это было мучительно медленно. Каждое движение отзывалось эхом в пустоте. Но это было действие. Первое за много недель действие, не связанное с простым выживанием.

На следующий день он разобрал её шкаф. Он не выкидывал вещи, нет. Он аккуратно складывал их в коробки, подписывал. Каждую кофточку, каждое платье он пропускал через себя, пытаясь поймать ускользающий запах. Он нашёл её дневник. Не стал читать. Просто положил его в свою тумбочку. Как артефакт. Как доказательство того, что она была.

Снегопад начал стихать. Небо по ночам прояснялось, и сквозь ветви голых деревьев были видны звезды. Ледяная броня внутри него тоже медленно, миллиметр за миллиметром, начала таять, обнажая сырую, незажившую, но живую плоть.

Он начал выходить на улицу не только в магазин. Он шёл по их общим маршрутам. В парк, где они катались на роликах. К кафе, где они ели мороженое. Сначала это была пытка. Потом странный ритуал. Способ быть с ними, даже если их нет.

Однажды в парке он увидел старика, который кормил ворон. Птицы садились ему на плечи, на голову, доверчиво клевали крошки с его ладони. Лев остановился и смотрел. Старик заметил его и кивнул.

— Холодно сегодня, — сказал старик. Простые, бытовые слова.
— Да, — хрипло ответил Лев. Это было первое слово, сказанное им кому-то, кроме кассира, за два месяца.
— Они тоже мерзнут, — старик кивнул на ворон. — Все живые мерзнут. И все хотят есть.

Эта простая истина что-то в нём сдвинула. «Все живые». Он был всё еще жив. В этом не было его вины. Это был просто факт.

Он стал приходить в парк каждый день. Иногда старик был там, иногда нет. Они могли молча стоять рядом, глядя на замёрзшее озеро. Могли обменяться всего парой фраз о погоде. Это было его первое, робкое соединение с миром живых. Не требующее ничего, кроме простого присутствия.

Как-то раз, уже в марте, когда снег лежал грязными, осевшими островами, а с крыш капала звонкая капель, Лев зашёл в магазин для художников и купил набор красок и кистей. Вернулся домой, сел за стол Сережи и посмотрел на «Летучего Голландца». А потом взял чистый лист бумаги и попытался нарисовать их. Не по фотографии, а по памяти. Машину улыбку. Серёжины озорные глаза.

Получалось ужасно. Лица выходили кривыми, пропорции не соблюдались. Но он не останавливался. Он стирал, снова пытался. Он искал их черты в своей памяти, как археолог, откапывающий драгоценности из-под слоя пепла.

Он понял, что не может нырнуть в другую реальность. Эта дверь для него закрыта. Но он может построить мост между прошлым и настоящим. Мост из памяти. Не идеальной, не картинной, а живой, шершавой, иногда неясной.

Он вышел на балкон. Воздух пах уже сыростью земли и обещанием весны. Снег действительно не мог идти вечно. Он заканчивался. И за ним открывалась простая и сложная, порой невыносимо болезненная, но настоящая жизнь.

Лев сделал глубокий вдох. Впервые за долгое время вдох не резал легкие как нож.

Он посмотрел на проталины у дома, на тёмные, мокрые ветки деревьев. Не плакал. Он просто стоял и дышал. И этого, пока что, было достаточно. Впереди была весна. А с ней тихая, неуверенная, но надежда на то, что боль когда-нибудь станет просто тихим спутником, а не хозяином его жизни. И что где-то там, в другой реальности, в которую он больше не пытался проникнуть, его Маша и Серёжа, глядя на него, были спокойны.


Рецензии