На краю салфетки
Друг. У него был друг. Он цеплялся за это слово, как утопающий за соломинку, мысленно выговаривая его, ощущая его странный, уже почти не имеющий вкуса смысл. Да, друг. Тот, с кем он, бывало, спорил до хрипоты, до счастливого изнеможения, чей смех, грубоватый и искренний, грел эту самую комнату. А теперь… Теперь он писал ему записки — тщательно, с мучительными поисками нужных, необидных слов, с намеком на былую теплоту, с робким приглашением «увидеться». Ответом было молчание. Или — что, быть может, было хуже — несколько сухих, лаконичных строчек, от которых веяло канцелярской стужей. При встречах же — короткий, деловой разговор, взгляд, устремленный куда-то поверх его плеча, в сторону, где ждали настоящие, нужные дела.
И ведь что всего унизительнее — он-то все понимал! Понимал с ясной как день ясностью, что другого ничего и нет. Нет ни общей идеи, которая связывала бы их души, ни старой привязанности, ни даже выгоды. Что там говорили? Ситуативная привязанность? Для друга – можно еще его так назвать? – да. А для него самого? Есть лишь он, старый профессор, и его собственный, животный, подлый страх. Страх остаться одному.
Вот она, ось, вокруг которой вращался весь ужас его теперешних дней. Он боялся одиночества панически, трусливо, как сурок перед тенью коршуна. Сжечь этот хрупкий, гнилой мостик — и тогда он останется один на один с этим кабинетом, с этими книгами, с этой рекой, уносящей в никуда последние обрывки мыслей. А заводить новые связи… Боже мой! Новые связи требовали сил, душевной щедрости, какого-то подъема, на который он был уже неспособен. Его душа, иссохшая от многолетнего умственного труда, не могла уже родить ничего, кроме анализа и подозрения. Он видел насквозь каждую фальшивую ноту, каждую улыбку, сулящую участие, и это видение отравляло саму возможность сближения.
И потому он мирился. О, как он мирился! Он оправдывал молчание друга занятостью, холодность — дурным расположением духа, равнодушие — глубокими внутренними переживаниями, в которые он, старый друг, не смеет вторгаться. Он лгал сам себе с таким усердием, с каким когда-то искал истину. Он готов был принять любую кроху, любой бледный призрак прежних отношений, лишь бы не услышать в тишине собственного одинокого сердца гулкую, окончательную пустоту.
Но от этой лжи, от этого добровольного унижения, становилось все тяжелее. Тяжесть эта была физической, она давила на плечи, студила кровь. Он стоял у окна и смотрел на темную воду, и ему казалось, что это не река течет, а медленно, неотвратимо проплывает мимо него его собственная жизнь, а он прикован к этому берегу, к этому окну, с одним-единственным, ненастоящим другом, который уже давно стал его палачом — палачом, терпящим свою жертву из странной, необъяснимой жалости или просто по забывчивости.
И тишина в кабинете сгущалась, становясь зримой, осязаемой, и в ней уже слышался не вопрос «почему?», а лишь один-единственный, простой и страшный, как удар топора, вывод: «Так надо. Ибо я этого достоин».
Свидетельство о публикации №225111101034
Юрий Трушников 12.11.2025 05:33 Заявить о нарушении