Зазеркалье корней
Он открыл глаза и увидел, что палатка исчезла. Вместо синтетической ткани над ним колыхался потолок из переплетённых корней. Они шевелились, как пальцы пианиста над клавишами, не касаясь их, но уже готовясь к первому аккорду.
— Опять, — сказал Кандауров вслух, потому что молчание здесь было опаснее звука.
Семнадцать лет назад он приехал сюда как ботаник. Его послал Институт — большое каменное здание на проспекте Науки, где люди в белых халатах составляли классификации, рисовали схемы, писали отчёты. Там всё имело название. Там мир был упорядочен, как гербарий под стеклом.
Здесь же ничто не желало называться.
Он сидел в лесу — нет, неправильно. Лес сидел в нём. Прорастал сквозь него, как плющ сквозь решётку забора. Кандауров иногда ловил себя на мысли, что забыл, как выглядит его лицо. Зеркала сюда лучше не брать — они начинали врать на третий день. Сначала незаметно: слегка смещали угол отражения, меняли пропорции. Потом откровеннее. В последнее зеркало, которое он видел, смотрел не он, а кто-то другой — с его чертами, но с глазами дерева.
У деревьев, как он выяснил, есть глаза. Не те, что в учебниках ботаники — светочувствительные клетки. А настоящие. Они смотрят не наружу, а внутрь. В себя. В землю. Во время, которое здесь течёт не вперёд, а вниз, как корни.
Институт присылал письма первые пять лет. Требовал отчёты, образцы, данные. Кандауров отправлял листы бумаги, покрытые формулами и таблицами. Он честно пытался описать то, что происходило. Но постепенно понял: язык науки не приспособлен для этого места. Это всё равно что описывать музыку через химический состав воздуха, который колеблется от звука.
«Здесь растут деревья, которые помнят будущее», — написал он однажды. Письмо вернулось с пометкой на полях: «Бессмыслица. Требуем фактов».
Факты. Он сидел среди фактов, которые отказывались быть фактами. Смотрел на цветок, который одновременно был бутоном, раскрывшимся венчиком и увядшей коробочкой с семенами. Всё сразу. Не последовательность — симультанность. Время здесь не разворачивалось, как свиток, а сворачивалось, как оригами, создавая фигуру, которую можно понять только целиком.
— Вы всё ещё пытаетесь понять? — спросил кто-то.
Кандауров даже не вздрогнул. К появлению Кимов он привык. Они возникали здесь, как мысли в голове — внезапно, будто всегда были рядом, просто ты их не замечал.
Ким стояла у края поляны. Если это была поляна. Если это была она. Здесь люди тоже начинали растворяться. Кандауров видел деревню Кимов — женщин с корнями вместо ступней, мужчин, чьи руки незаметно переходили в ветви. Они ещё говорили, но речь их становилась всё медленнее, слова растягивались, как мёд, пока не превращались в шорох листвы.
— Я перестал, — ответил он. — Теперь я просто сижу.
— Нет, — она качнула головой. — Вы сидите и пытаетесь понять. Вы не можете иначе. Вы из Города.
Город. Так они называли всё, что было не-Лес. Институт, проспект Науки, дома, машины, часы на башнях, расписания, планы, чертежи. Весь мир прямых линий и прямых ответов.
— В Городе думают, что понять — значит разобрать, — сказала Ким. — Разделить на части, дать частям имена, сложить обратно. Как часы.
— А здесь?
— Здесь понимают, что собирать нечего. Потому что частей нет. Есть только... — она замолкла, подбирая слово. — Перетекание.
Кандауров вспомнил свою первую неделю в экспедиции. Он шёл по тропе с компасом, GPS-навигатором, картой. Всё работало. Стрелка указывала на север, навигатор показывал координаты, карта соответствовала местности. А потом тропа начала меняться. Сначала он решил, что заблудился. Потом понял: это не он сбился с пути, а путь сбился с себя. Деревья стояли не там, где час назад. Река текла в другую сторону. Или нет — она текла так же, просто само понятие «сторона» здесь было условным.
— Институт думает, что Лес — это объект исследования, — продолжала Ким. — Что можно прийти, измерить, записать и уйти. Но Лес — не объект. Лес — это процесс. Нельзя войти в процесс снаружи. Можно только стать его частью.
— Или он станет твоей частью, — добавил Кандауров.
Она улыбнулась. У Кимов была странная улыбка — не губами, а всем лицом сразу, как будто улыбается кожа.
Он вспомнил коллегу — Вепрева, приехавшего год спустя. Вепрев продержался два месяца. Он пытался установить здесь порядок. Вбивал колышки с номерами, привязывал к деревьям бирки, расчищал площадки под измерительные приборы. Каждое утро порядок исчезал. Колышки оказывались на других местах. Бирки висели на деревьях, которых вчера не было. Площадки зарастали не травой — травы здесь почти не было, — а чем-то вроде застывшего воздуха, который становился твёрдым, как камень.
Вепрев сошёл с ума методично, по-научному. Сначала он начал нумеровать деревья в обратном порядке. Потом писать отчёты задом наперёд. Потом пытался идти спиной вперёд, объясняя, что так правильнее. В конце он просто сел под деревом и замолчал. Когда за ним приехали (Институт не бросал своих), он не захотел уезжать. Смотрел на людей в форме спасателей, как на представителей другого биологического вида.
— Вы не можете забрать меня, — сказал он тогда. — Потому что меня уже нет. То, что выглядит как я, — это просто привычка Леса принимать человеческую форму.
Кандауров тогда ещё не понимал. Теперь понимал. Вепрев был прав. Здесь нельзя было оставаться собой, не становясь чем-то большим. Или меньшим. Граница между «я» и «не-я» размывалась, как акварель под дождём.
— Почему вы остались? — спросила Ким.
Хороший вопрос. Он думал об этом семнадцать лет. Институт давно перестал присылать письма. Зарплату не платили лет десять. Семьи у него не было — была, но она осталась в другой жизни, которую он почти забыл, как забывают сон после пробуждения.
— Потому что здесь я нашёл ответ, — сказал он наконец.
— На какой вопрос?
— На вопрос, который нельзя задать словами.
Ким кивнула, как будто это имело смысл. Наверное, имело.
Институт пытался понять Лес через насилие. Не физическое — интеллектуальное. Насилие структуры над стихией. Они хотели втиснуть Лес в схемы, таблицы, графики. Заставить его подчиниться законам, которые работали в мире прямых линий. Но Лес не подчинялся. Не потому что сопротивлялся — сопротивление предполагает признание силы противника. Лес просто существовал иначе. Как вода не сопротивляется попыткам взять её в кулак — она просто вытекает сквозь пальцы.
Кандауров научился не хватать. Научился позволять. Это была самая трудная наука. Институт учил действовать, анализировать, контролировать. Здесь нужно было научиться не-действовать, не-анализировать, не-контролировать. Это не пассивность. Это другая активность. Активность принятия вместо активности захвата.
— Вы знаете, что говорят в деревне? — спросила Ким. — Что Лес — это не место. Это состояние. Можно жить в Городе и быть в Лесу. Можно жить в Лесу и остаться в Городе.
Как Вепрев, подумал Кандауров. Он пришёл сюда физически, но остался там ментально. Поэтому и сломался — от несовпадения, от разрыва между телом и сознанием.
— А вы? — спросил он. — Где вы?
Ким улыбнулась опять.
— Я нигде. Или везде. Это одно и то же.
Она начала растворяться. Не уходить — именно растворяться, как сахар в воде. Контуры размывались, плоть становилась прозрачной. Сквозь неё проступали деревья, небо, земля. Ещё мгновение — и Кандауров не мог сказать, была ли она вообще.
Он остался один. Или не один — кто знает, сколько сознаний смотрело на него сейчас из-под коры, из глубины почвы, из гущи листвы над головой? Лес был полон присутствия, но это присутствие нельзя было назвать «кто-то». Оно было безличным, как гравитация. И так же неотвратимым.
Кандауров вспомнил последний разговор с директором Института. Это было по видеосвязи — он тогда ещё выходил на опушку, где ловила связь.
— Кандауров, вам нужно вернуться, — сказал директор. — Вы там слишком долго. Мы получаем от вас отчёты, которые... которые не имеют научной ценности.
— Какую ценность они имеют? — спросил Кандауров.
Директор помолчал.
— Литературную. Философскую. Но не научную. Мы не можем на основе ваших текстов сделать выводы. Вы пишете метафорами.
— Потому что реальность здесь метафорична, — ответил Кандауров. — Или метафоры здесь реальны. Я не знаю, как сказать точнее.
— Наука требует точности.
— Наука требует соответствия. Я пытаюсь соответствовать тому, что вижу. А вижу я то, что не укладывается в точность.
Связь прервалась. Кандауров не знал, директор ли отключил её или Лес. Здесь техника работала по настроению. Не своему — Леса. Или своему собственному? Граница размывалась и тут.
Он больше не возвращался на опушку.
Теперь, семнадцать лет спустя, он сидел под корнями, которые когда-то были палаткой, и думал о том, что понял: Институт и Лес — это не два места. Это два способа видеть. Институт смотрел на мир как на загадку, которую нужно разгадать. Лес смотрел на мир как на загадку, которой нужно быть.
Разница принципиальная. Разгадать — значит уничтожить загадку, превратить её в ответ. Быть загадкой — значит сохранить её живой, притягивающей, бесконечной.
Кандауров встал. Или не встал — он уже не был уверен, что стоит. Может, это Лес стоял через него, как ветер стоит через флаг, делая видимым своё присутствие.
Он пошёл. Куда — неважно. Здесь все направления вели в одно место. В центр, которого не было. В сердце, которое билось везде сразу.
Над головой шелестело. Только теперь он понимал слова. Не ушами — чем-то другим, для чего у Института не было прибора.
Лес говорил с собой. Он всегда говорил с собой. Долгий, бесконечный монолог, который был и диалогом, потому что каждое дерево было и говорящим, и слушающим. Кандауров стал частью этого разговора. Не потому что захотел. Просто потому что оказался здесь достаточно долго, чтобы слова Леса проросли сквозь него, как корни сквозь почву.
Он был улиткой на склоне. Медленно, невидимо для глаза, но неотвратимо ползущей вверх. Или вниз. Здесь эти понятия тоже перетекали друг в друга.
И склон был не местом, а временем. Временем, которое не тратится, а накапливается. Временем, которое не убегает вперёд, а углубляется вниз, в землю, где всё, что было, всё ещё есть, и всё, что будет, уже началось.
Кандауров улыбнулся. Не губами — всем лицом сразу, как Кимы.
Он наконец понял.
Не понял что-то. Просто понял. Без объекта, без содержания. Чистое понимание, которое было не мыслью, а состоянием.
Институт искал знание.
Лес был знанием.
И он, Кандауров, был больше не мостом между ними — мост предполагает две отдельные стороны.
Он был местом, где Институт кончался, а Лес ещё не начинался.
Или наоборот.
Или одновременно.
Шелест над головой усилился. Кандауров закрыл глаза и слушал. Но не ушами.
Лес пел. Долгую, медленную песню. Песню, у которой не было ни начала, ни конца. Только вечное настоящее, в котором всё, что было и будет, существовало сразу.
И где-то далеко, в каменном здании на проспекте Науки, директор Института ставил штамп «Закрыто» на папке с надписью «Экспедиция Кандаурова».
Но это было в другом мире.
В другом времени.
В другом понимании того, что значит — быть.
Свидетельство о публикации №225111201490