Красные гардины

В приёмном отделении больницы неизменно ощущалась сырость, гулял сквозняк, а по углам ползла плесень. Тусклое сияние старых потолочных ламп, угасающих подобно догорающим свечам, едва рассеивало мрак, поэтому двери держали открытыми, впуская свет из кабинетов.

Стены были грязными — в пятнах и разводах. В отделении затеяли ремонт: так пытались избавиться от плесени и сырости. Уже три месяца ощущался резкий запах краски. Маляры белили потолки, шпаклевали выбоины на стенах, но, похоже, давно утратили к этому интерес. Они — в мешковатых комбинезонах — бесцельно прохаживались по коридору и подолгу курили. Скудная мебель — потрёпанные многоместные секции кресел с ободранной обивкой — загораживала проход. У дверного проёма близ больничных лифтов стоял запакощенный дощатый малярный стол. Под ним в беспорядке сгрудились вёдра с побелкой и окаменевшей краской. Здесь, среди этой неустроенности, тяжело текла повседневная жизнь, и царила привычная пёстрая неразбериха.

При выходе из приёмного покоя на улицу каждый оказывался под бетонным козырьком подъезда. Сюда, к левому торцу семиэтажного мрачного здания, больных доставляли на машинах скорой помощи. Возле стеклянных дверей холла привычно стояли люди в распахнутых халатах, и сегодня утром медики курили устало, грустно, задумчиво, глядя в одну точку на полу или куда-то перед собой. На плечах у некоторых из сотрудников змейкой чернели фонендоскопы, на халатах были бейджики с именем и должностью: так, например, один из курильщиков возле урны был заведующим приёмным отделением — Беловым Михаилом Михайловичем. Он — врач-терапевт по специальности, проработал в «приёмнике» последние три года. В кругу коллег его называли просто — Михалыч.

Закончив курить, он направился к своему кабинету.

— Когда закончится ваш ремонт? — поинтересовался у поздоровавшегося маляра.
— А к какому числу нужно? — весело ответил ремесленник, сверкнув золотой коронкой переднего зуба и осклабившись. Вопрос заставил Белова задуматься: «Бардак!» — вспыхнула мысль в его затуманенном сознании.

По бесконечному коридору своего отделения шёл грузный Михалыч…

***

Миша Белов, родившись в Новгороде, воспитывался в неполной семье. С детства не отличался крепким здоровьем и часто болел. В классе был тихоней, но во дворе — озорным мальчишкой. Отец его страдал алкоголизмом и неоднократно лечился. Однако после развода перевёлся по договорённости на Дальний Восток, где числился фотокорреспондентом местной газеты «Аргументы и факты. Магадан». Михаил Петрович, решив, что суровый магаданский климат остудит горячность «городского прожигателя жизни», погрузился с головой в быт на Колыме.

Но сложилось для него всё хуже: прожив долгое время в суровых условиях среди золотодобытчиков (геологов и работяг) — к которым его часто командировали, а чьей ходовой валютой являлся чистый спирт — покончить с пьянством он так и не сумел. К семье, к тому времени обосновавшейся в Москве, он не вернулся. Его сын, выросший под опекой бабушек и дедушек, с детских лет привык полагаться на рассудительность людей, которым он доверял. А те объяснили ему исчезновение отца так: «Зелёный змий проглотил!» Спустя годы, повзрослев и уловив смысл фразы, Михаил Белов зарёкся: он не повторит пути отца!

***

…Каждый шаг отдавался в голове тупой болью. Вызов к главному врачу не сулил ничего хорошего. «Узнал… — холодело внутри. — Узнал, и теперь всё…» Врач старался выглядеть спокойным, но лицо выдавало опустошение. Заплывшие глаза потускнели, взгляд скользил по стенам, не цепляясь ни за что.

Заведующий приёмным отделением, только что сдавший ночное дежурство, размышлял про себя: «Снять ли свинцовую усталость сейчас или всё же после визита к шефу?» Так здесь звали главного врача больницы — Леонида Луисовича Местергази, человека с внешностью больше подходящей шеф-повару престижного ресторана.

Решив вернуться в свой кабинет, Михалыч замер на мгновение и опёрся плечом о дверь. Нащупал ключ в кармане медицинского халата — потрёпанного, наброшенного поверх выцветшего хирургического костюма и испещрённого посветлевшими со временем невыводимыми пятнами крови. Хлопковое рубище не застёгивалось на пуговицы — некоторых попросту не хватало.

Усевшись за рабочий стол, он сомкнул руки в замок. Взгляд упал на табель-календарь 1996 года. Доктор закрутил большими пальцами, унял бурю в голове. Август расплылся пятном перед глазами — Белов с усилием выделял строчки, медленно считая закрашенные маркером числа и сопоставляя их с днями недели. «Так… сегодня девятое, — мысли ворочались в вязкой жиже, — ночь с четверга на пятницу прошла. В полдень — домой. Следующее дежурство — с понедельника на вторник… Снова с Амбросиевым, с двенадцатого на тринадцатое… Да, точно».

В дверь коротко и торопливо постучали — звук резанул по нервам, вырвав Белова из полудрёмы. Не дождавшись ответа, напарник по ночному дежурству — Амбросиев, слегка приоткрыл дверь и заглянул в кабинет.

— Михалыч, тут такое дело… — мужчина скользнул пальцами по глазам и свёл их у переносицы. Кивнул наверх. — Нам нужно подняться! — его лицо скривилось в жалобной гримасе. — Шеф ждёт, Михал Михалыч, — почтительно добавил он.

Белов замер и блуждающим взглядом скользнул по лицу напарника. Тот был полным энергии. «Как ему это удаётся? — едва повернулась мысль, — железный малый».

«Малый» уже семь лет служил в приёмном покое. И только лишь три года под началом невзыскательного Михалыча. И каждый раз Белов поражался его способности оставаться собранным после бессонной ночи.

Заведующий приёмным покоем много лет назад, окончив институт и ординатуру, начал свою карьеру на скорой помощи — молодым врачом линейной бригады одной из московских подстанций. Вскоре стал главврачом той же подстанции. При этом не терял связи с практикой — оставаясь терапевтом в душе, часто выезжал на вызовы. Бо́льшую часть профессиональной жизни он провёл на подстанции. В 1992 году, благодаря высокому авторитету у руководства Горздрава, его назначили главным врачом больницы в Некрасовке. Со скорой он ушёл навсегда.

По больнице ползли слухи, будто Белову уготован иной удел — должность в министерстве. Но судьба распорядилась иначе: огненный недуг, разъедающий душу, незаметно, исподволь понёс его под откос. Через год после назначения на должность главврача стационара — Белова сместили, понизив до заведующего приёмным покоем — «приёмником». Последние годы Михалыч именно здесь и работал. Ему исполнилось пятьдесят. Он больше не ждал повышения по службе и перестал поддерживать себя в форме: раздулся животом, набрал вес, обрюзг, а кожа лица приобрела оттенок копчёной ветчины.

Доктор Амбросиев прошёл не менее трудный карьерный путь. По характеру Алексей Васильевич был честолюбив, но при этом отличался редким душевным равновесием. Склад его ума выдавал творческую натуру — он умел находить нестандартные решения в непростых ситуациях. Амбросиев неизменно выглядел опрятно: костюм — «с иголочки», халат сиял белизной, галстук был аккуратно завязан. На лице играл пятнистый румянец, над верхней губой чернели щегольские усики. На безупречно выбритом лице лишь оттопыренные уши с рыжим пушком, золотившимся на солнце, вносили ноту живой естественности.

В минуты покоя он часто мечтал о руководящей должности, которую, однако, ему никто не предлагал. «Сорок пять лет, — часто думал он, — возраст, когда многие коллеги давно возглавляют отделения. А я кто?» Да, он по-прежнему оставался рядовым врачом, и эта нереализованность давила и не давала покоя. «Чёртов неудачник», — часто ругал он себя и чаще задумывался над тем, как заслужить почётное место.

***

Лёша Амбросиев родился и вырос в Москве, в семье педагогов. Учительская стезя его не манила. Вдохновлённый примером дяди, он выбрал медицину, поступив в медучилище. Вопреки своей средней успеваемости и рядовой внешности, он пользовался любовью преподавателей и был фаворитом у девушек группы.

Окончив училище, сразу же и с помощью дяди, Амбросиев устроился на должность старшего фельдшера подстанции скорой помощи. В его подчинении находились опытные специалисты: немолодые женщины и мужчины славянской внешности с красными обветренными лицами, многие годы «протрубившие» фельдшерами на подстанции №12, находившейся недалеко от училища и дома Амбросиева.

На работе он попустительствовал своим подчинённым и прощал им «левые» подработки: частный извоз на маршруте и сбыт дефицитных лекарств на сторону.

— Главное что́, Вася? — спрашивал он кого-то из провинившихся фельдшеров.
— Не знаю, — подчинённый искал взглядом подсказку на полу и, не найдя её, отвечал юному начальнику: — Не совершать ошибок, наверное.
— Главное — не предавать своих, Вася! — ошарашивал недотёпу Алексей Васильевич.
— А-а, понял!
— Понял он... А читал ли ты Евангелие? «Не карай ближнего своего, как самого себя», — в очередной раз подшучивал над коллегой Амбросиев.
— Не карай... Вот же как здорово написано, — отвечал человек с лёгкой дымкой серебра в волосах. — Спасибо вам, Алексей Васильевич! Такого больше не повториться, — и Вася одаривал небольшой суммой старшего фельдшера, погрузив ловкую руку в карман халата Амбросиева.

В своей группе, будучи студентом вечернего отделения медицинского института, — куда поступил, избежав срочной службы в армии, — Амбросиев был старостой. И здесь его любили девушки: он был приветливым, сдержанным, но пробивным. Учёбу же совмещал с работой на подстанции. Студенты его группы, отслужившие «срочку», Лёшу недолюбливали за те же качества: показное радушие, ложную скромность и изворотливость.

У людей, пусть и с малым, но всё же жизненным опытом, Амбросиев не вызывал доверия. Отчего он старательно хотел нравиться однокурсникам и прилагал к этому немалые усилия. Например, будучи старостой, не ставил в журнале посещений лекций «н/б» напротив фамилии отсутствующего. В институтской столовой, стоя в очереди, он пропускал вперёд себя ребят его группы или придерживал для них стулья у занятого им столика. Часто одалживал рубли на обеды и никогда не требовал возврата денег. Да, он умел казаться приятным!

— Ведь что в жизни ценно, парни?! — спрашивал он Шамсутдинова и Егорова, в очередной раз заняв для них места у своего столика.
— Что же?!
— Своим помогать, братцы!

После института Амбросиев был устроен в ординатуру по реаниматологии и анестезиологии, хотя в дипломе у него были почти одни «удочки». Позже, вернувшись на скорую и проработав тринадцать лет в качестве реаниматолога, он свыкся с выездной работой, но мечтал о ставке главврача подстанции при Институте имени Склифосовского. Не добившись повышения, уволился демонстративно. Получив новую квалификацию по терапии, устроился врачом-терапевтом в некрасовскую больницу, которая и стала для него вторым домом.

***

В последнее время ночные смены Белова и Амбросиева совпадали чаще обычного, что стало почти закономерностью; Амбросиев всегда приписывал в журнале дежурств фамилию под строкой с именем Михалыча. У Белова это никаких подозрений не вызывало. Он был человеком открытым, добросердечным, простодушным и будто совсем не знавшим о том, что от тех, кому доверяешь, всегда стоит ожидать подвоха. В больнице их считали не просто верными приятелями — замечали и то тонкое профессиональное взаимопонимание, что связывало их в работе, и общую слабость к неспешным посиделкам за рюмочкой. Лишь в одном Амбросиев отличался от Михалыча: он умел вовремя остановиться, знал меру.

Кто-то, воспитанный на идеализированных образах советских врачей из кино, наверняка возмутился бы: «Как такое возможно — чтобы медики позволяли себе пьянствовать на рабочем месте во время ответственного дежурства?» Реальность, однако, редко совпадает с экранными сказками. И зачастую связи в жизни играют решающую роль. Михалыч поддерживал дружеские отношения с главврачами и старшими фельдшерами трёх подстанций: их бригады традиционно привозили больных в его больницу.
Обзвонив бывших коллег и добрых знакомых, он всякий раз договаривался, чтобы в ночное время никого в его отделение не направляли. Белова уважали, поэтому шли на уступки: персонал бригад словно забывал о существовании заветной больницы за чертой города.

И так было всегда. За это Белова ценили в данном учреждении; многие врачи подгадывали свои ночные смены ради возможности отоспаться. Но уважали Белова и как врача; он был сведущ во многих смежных дисциплинах и имел солидный багаж нерастраченных научных знаний.

В течение всей минувшей ночи (запершись уже с девяти вечера), товарищи, по своему обыкновению, сидели в кабинете Белова. Удобно расположились в креслах близ журнального столика. Хозяин включил настольную лампу и задёрнул красные плотные гардины на единственном окне. Он любил бодрящий красный цвет, не дающий окончательно выпасть из реальности, держащий в тонусе. В объятиях хмельного уюта потекла непринуждённая дружеская беседа врачей. Мало закусывали, много курили. Со стороны могло показаться, что пил один Михалыч: он щедро наливал себе водки и с каждой минутой всё явственнее поддавался её власти.

В такие минуты всё в нём незримо преображалось: в сердце (опоённом спиртом) на краткий миг закипала жизненная энергия, душа возносилась ввысь, а ум занимали любовные грёзы. Пространство же его кабинета становилось территорией личного комфорта. Михалыч не придавал значения тому, что Амбросиев лишь изредка подливал в рюмку горькой. Его не тревожила эта странность: он был погружён в собственное веселье.

А напарник… Его рюмка, наполненная не до краёв, едва заметно подрагивала в руке. Пальцы будто лениво поигрывали ею, а сам он отпивал мелкими, осторожными глотками. Прищурившись, одаривал начальника ласковым взглядом — в нём читались и уважение, и какая-то затаённая мысль.

В полутьме комнаты мелодично звучал саксофон: Белов любил джаз.

— Слушай, Лёха, ты постоянно носишь галстук, — сказал Белов напарнику.
— Привык, наверное.
— А я уж и не помню, когда в последний раз надевал его… Ношу вот это, — он устало оттянул пальцами горловину хирургического костюма. — Раньше-то, помню, влезу в рубашку — крахмальную, хрустящую, белую-белую… Побреюсь, потом эту «удавку» напялю — галстук, значит. Отвык от него на скорой, да не сразу, понимаешь? А ещё ботинки такие пижонские зашнурую — чуть великоваты, а я всё равно нос задеру, сам себе нравлюсь. И иду на работу. И вхожу в кабинет главного врача. В мой кабинет, Лёшка! Слышишь? В мой!
— Ну-у, вспомнил снова, — протянул Амбросиев и улыбнулся угодливо и в то же время нахально, но в глубине его вытаращенных глаз трепетало что-то безгранично обузданное, услужливое и кроткое.
— В двух кабинетах восседал, брат! Было время.

Белова вдруг пронзило желание дать волю слезам. Ему хотелось излить душу в пространной речи о жизни: её мимолетности, неуловимой изменчивости. И вновь впасть в забытьё. И в этот час, как никогда прежде, ему необходимо было присутствие той, что могла бы разделить его скорбь. Чтобы она — воплощение света — была белокура, улыбчива, безупречна и всё понимала о бренном существовании, о его жестокости и несправедливости, и никогда не позволила бы себе судить его, Михалыча, за ошибки прошлого или слабости настоящего...

И он вспомнил Новгород в январской морозной дымке, как поднималось солнце над горизонтом багровым диском, словно раскалённое ядро, выныривающее из небесной мглы. Под его холодным светом трепетали серебром купола́ Софийского собора. Как в первых лучах восходящего солнца вспыхнул огненным языком главный золотой купол, озаряя всё вокруг немой торжественностью...

И как его однокурсник, Виталик, явился на следующий день после распределения на скорую — уже не студент, а врач. На лице его сияла пьяная радость, слова лились неудержимым потоком, о том, как он, наплевав на свою гипертонию, будет работать сутками. В тот момент он казался воплощением оптимизма, излучал неподдельную надежду на лучшее в жизни и работе. Виталик мечтал о чём угодно, но только не быстро спиться на скорой к своим тридцати пяти годам, чтобы до конца жизни винить в этом проклятую работу, неустроенный быт, вечное безденежье и свою дурную спутницу жизни…

Но чаще на память Белову приходил Санкт-Петербург, откуда родом была его жена и где они встретились. В минуты опьянения он вспоминал их прогулки по Невскому проспекту зимой, улицы, магазины, дневную сутолоку у Московского вокзала, колдовскую тишину вечерних площадей и едва заметную дымку, клубящуюся над водами каналов... Михалычу  приходили на память и прогулки белыми ночами, когда сознание его переполнялось ощущением блаженного счастья. И юный Белов, проснувшись в летний полдень, часто вопрошал себя: «Как ещё, Рыцарь Львов, Дон Кихот, вы послужите человечеству cегодня?»

Врач часто с грустью вспоминал то время, когда он только начинал жить, окончив институт, и почти не пил. Подходил к работе с юношеским максимализмом: являлся на смену в костюме и, получив наряд, отправлялся на выезд, не забывая про галстук под халатом.

— Было такое в моей жизни… — буркнул Михалыч и поднял к своему красному лицу стопку. — Костюмчики... Скажи, Лёха, о чём ты мечтаешь, брат? И мечтаешь ли, вообще, а?! — спросил Белов компаньона, прищурившись.
— Так, обо всём понемногу.
— А я прежде, Лёшка, в юности-то столько всего намечтал… Всё хотел стать безупречным человеком. Нет, не суперменом каким-нибудь! Хотел быть глубоким, умудрённым — чтоб не просто слова красивые говорить, а по-настоящему понимать, как жизнь устроена. С молодых лет об этом думал, над собой работал: ум тренировал, дух закалял, за телом следил… А потом… с годами, понял: безупречности в жизни нет, Лёха. Ни у кого нет. А если б и существовала она где-то, так из разных кусков складывалась бы — из силы, из острого ума, да ещё из того самого везения. Без него никак: надо ведь в нужный час в нужном месте оказаться — и ни разу, слышишь, ни разу не оплошать. А это уж от тебя не всегда зависит…
— Ты и был в нужном месте. Дважды!
— Мало кому, понимаешь, удаётся вот так разом собрать в себе всё, чтоб прям совершенство вышло. Ну, все эти части… в один отрезок времени, что ли… Жизнь-то идёт, человек через этапы свои проходит — детство там, юность, потом зрелость, старость… И нигде, ни на одном этапе не выходит у него всё безупречно. Ни у кого не выходит, понимаешь? Думал когда-нибудь об этом, а?
— Я думал… ну, знаешь, о том, что гармонии в жизни нету. Вообще! И никто, Михалыч, никто не может быть прям абсолютно блаженным.
— Разъясни…
— «Блажен, кто смолоду был молод… кто вовремя созрел, сумел, добился». Ну, я это к тому, что… чтоб всего этого добра нахватать — ну, славы там, денег, чинов всяких… Литературно выражаясь, конечно! Ха! Только звучит-то красиво, а по жизни… Эх, не всем оно даётся, верно?
— Ах, вот ты о чём! Мы с тобой, брат Лёха, об одном и том же толкуем… Жизнь-то идёт, а вот чтобы всё в кучу сошлось — чтоб и сила, и ум, и красота, и достаток, — так не бывает. Не-а… Ну вот смотри: один смолоду — дурень, да силищи в нём хоть отбавляй. «Сила есть — ума не надо», — вот оно как про таких говорят. Другой — молодой, красивый, глаз радует… а в кармане — пусто, нищий, как церковная крыса. И девушки-то не с ним живут, а с его телом. Им, понимаешь, с тем, у кого деньги, хочется быть. А красавец тот — думать не умеет, и бабы это сразу чуют. Ни талантов у него, ни дела настоящего — одни амбиции да самомнение… Эх.
— Не спорю…
— С годами, бывает, проклюнется в человеке какой-никакой дар — к наукам там, к чему-то стоящему… А вот красота, физическая привлекательность — всё, отходит куда-то, в небытие. Или вот разбогатеет человек к пятидесяти, к шестидесяти годам… А сам-то как личность — уже не цепляет никого, не интересен. Люди вокруг только за кошелёк его и держатся, понимаешь?
— Деньги — людской магнит. Всякую людскую стружку притягивает.
— К старости-то человек мудрее становится, это да. Семьдесят лет за плечами — «плавали, насмотрелись», как говорится. Только вот людей вокруг — раз-два и обчёлся. Внуков-то привозят, и то, похоже, по обязанности, когда уж совсем никак не отвертеться. А так… Ни бывших коллег не видно, ни друзей старых, ни детей своих. Никого. Все разлетелись кто куда. Даже бабка с клюкой — и та не осталась рядом…
— Потерянный ботинок! — бездумно выпалил Амбросиев, наигранно запнувшись.
— На человека, понимаешь, разом обрушиваются… и чувство такое — будто всё заранее предрешено, обречённость эта самая, и меланхолия тяжёлая. Давят они, давят — словно ноша невидимая на плечах. Сковывают всё внутри, шею пригибают так, что и голову-то прямо не поднять, и вздохнуть полной грудью не выходит… И стоит он, будто на краю взлётной полосы. Стоп! Он же столько бежал, разгонялся, думал — сейчас взлетит, наконец-то! Бах! — и вот он тут, на кромке поля, у самой шелковистой травы. Впереди — берёзовая роща, светлая такая… А обернётся — за спиной та самая полоса, по которой бежал. И видит он, знаешь что?
— Говори…
— Как другие взлетают и, проносясь над ним, уходят далеко за горизонт.
— Та-ак… Давай-ка, Михалыч, мы с тобой примем ещё по паре капель, — Амбросиев наклонил горлышко склянки к рюмке заведующего. С прищуром бегло взглянул на хмурое лицо Белова.
— А я, Лёшка… давно уже на краю стою. Не старик вроде, а чувствую — всё, хана. Взлёта больше не будет, понимаешь? Никаких тебе вершин, никаких прорывов — всё, точка. Остаётся вот так… пешком по этому чёртовому полю брести, к тому далёкому берёзняку. Босиком… трава ступни щекочет, шуршит тихонько. И ты вдруг осознаёшь: не летишь. Просто идёшь. «Пора принять то, что есть, — слышу будто в свисте ветра этот шёпот, знаешь? — забирай, что осталось». Эх… Прости, что вывалил это на тебя.

Уловив ход мыслей Белова, Амбросиев повёл разговор в другом ключе:

— Ты мне, Михалыч, вот что скажи, тебя женщины любили по-настоящему?
— Босиком по траве… Не-ет, — будто сквозь сон проговорил Белов, встряхиваясь. — Я-то, Лёшка, для всех вроде загадочный был, а на деле — ужасно скучный, вот что. Всё в этом роде… Зато жена у меня — миловидная женщина, это да. И в молодости… ну, девчонок хорошеньких вокруг хватало. Привлекательных, как говорится. Только не потому, понимаешь, что я какой-то особенный был! Нет. Я ж домосед, парень тихий, скромный… А они, эти девчонки, те, что устали от всяких мачо с их ухаживаниями, — они во мне видели такого… чистого, что ли. Ну, типа terra incognita, неизведанную землю. Со мной, выходит, они душой отдыхали…
— А у меня исключительно страшные были, — искренне выговорил Амбросиев. — Только и налетал на таких. Я на них глядеть без содрогания не мог, сочувствовал им. А они, чертовки, это понимали… Красивых баб у меня как-то, знаешь, совсем не было. Такая штука — жизнь, — Амбросиев нервно хихикнул.
— Ну её, жизнь эту! — выпалил Белов, махнув рукой так, будто отгонял назойливую муху. — Да вот что, Лёшка. Знаешь, красивая баба из тебя всю душу вытряхнет, ей-богу. А так, видишь, друг, душа твоя на месте. Светлая душа.
— Светлее некуда, — щёлкнул языком Амбросиев и невесело усмехнулся, покрутив в пальцах рюмку. — Прямо ангел во плоти, скажи?
— Вот и оставайся человеком, Лёша. С твоей чистой совестью да светлой душой — редкость нынче.
— А может, я хотел бы, чтоб вытряхнула! — вдруг вспыхнул Амбросиев, голос дрогнул и стал громче. — Может, я всё отдал бы за ночь с красавицей, понимаешь?! За одну-единственную ночь! Ну вот почему, скажи, кто-то всю жизнь с сочной бабой живёт, кувыркается с красоткой, а? Всю жизнь!

Он помолчал, выдохнул тяжело и уже тише продолжил:

— Ты у меня дома был… сам видел. Стены комнат — календари эти дурацкие, красотки в бикини, топлес… Нарисованные… А я живую красоту хочу, понимаешь? Натуральную! Чтоб дыхание сбивалось, чтоб сердце колотилось… Чтоб за этим делом меня черти съели, прости господи!
— Да ладно, ладно, — ответил Белов, затянувшись дымом; выдохнул медленно, и сероватая струйка поплыла в сумраке. — Остановись, старик! Ну у тебя хоть некрасивая, а всё ж есть… А у меня, считай, вообще ничего. Моя жена от меня отстранилась, понимаешь? Совсем чужая стала — и не разводится при этом. «Живи, — говорит мне Галя, — с бутылкой в обнимку. Живи, как хочешь, но уже без меня!» Вот так и живу. Сижу тут, беленькую потихоньку кушаю, музыку слушаю. С тобой разговорец веду — и вроде даже полегче как-то. Нормально, значит.
— А какие славные девушки есть несчастливые на свете! — жалобно пропел Амбросиев и нарочито скис, манерно подперев голову рукой. — Мне их всех очень жалко. Пользуются ими, вот ведь как. А они — безотказные, идут к этим писаным красавцам, верят им. Тают, как снежные бабы на солнце, от их липовых нежных словечек…
— Брось! — огрызнулся Белов. — Дай-ка лучше ещё бутылочку, посидим, покурим, музыку послушаем. Нам с тобой в жизни теперь только это дано.

Ночь таинственным образом наполнялась звуками раннего утра, за окном проступал бледный рассвет. К половине пятого спиртное закончилось. Михалыч по привычке взялся обзванивать отделения — вдруг у кого-нибудь да завалялось немного коньяка или водки. «Авось повезёт», — привычно думал он, доставая из кармана потрёпанную записную книжку. Будил всех подряд; сказывалась административная привычка его прежней должности — главного врача. Да и во хмелю, о чём знал каждый, он частенько называл себя начальником: «Я, мать их, главный в этой помойке», — бравурно произносил он и этой ночью.

Обзвонив всех, Белов пошёл по отделениям с одной целью: раздобыть медицинского спирта. Вернулся к Амбросиеву ни с чем. Денег у обоих больше не было. Отодвинув красное полотно складчатых занавесок, за стеклом окна увидел сияние витрины круглосуточно работающего ларька через дорогу — единственного места, где можно было разжиться водкой. Страсть к алкоголю усилилась и крепко захватила разум Белова.

— Слушай, Михалыч, — начал издалека Алексей Васильевич, подметивший особые перемены в поведении своего начальника. — На днях, во время дежурства Рожковой, к нам доставили человека без сознания… Взяли с улицы… Дядя с багажом.

«Дядей с багажом» называют здесь состоятельного человека, поступившего в больницу с материальными ценностями при себе.

Белов заёрзал в кресле.

— Михалыч, что если тебе взять денежек из кладовой? Его портмоне там… Небольшую сумму, чтобы купить одну флягу... С утра ты сможешь занять у Зоечки, чтобы вернуть на место всю наличку. Она не откажет, выручит. Жемчужная женщина! Так можно выйти из трудного положения, — ласково улыбнувшись, рассудил Амбросиев, заглянув Михалычу в неживые глаза. — Ну, Михал Михалыч, позолота не облупится!
— А шума никакого не будет? — у Белова начинали дрожать пальцы рук.
— Я говорю: никто не узнает. Пациент в реанимации без сознания и не станет теперь искать своих денег, — Амбросиев захихикал и продолжил: — Родственники его не разыскивали. Милиция к нам не приезжала. Судя по записи в журнале дежурной смены, клиент доставлен без сопровождения родных. Будь спокоен! Тут всех делов — взять мелочь копеечную: пару тысяч рублей. Через пять минут пол-литра на столе и всем хорошо.

Белов внимательно выслушал рассуждения напарника. Он ещё какое-то время колебался, взвешивая все «за» и «против», но согласился. Подобные мысли ему раньше не приходили в голову. Но теперь Михалыча подталкивал к противоправному поступку коллега и говорил убедительно, с дружеской непринуждённостью. И он всё сделал так, как советовал Амбросиев: когда срывал пломбу с двери вещевого склада, коллега стоял рядом и всё время снисходительно ухмылялся.

Водка была куплена — и тихая попойка затянулась до половины седьмого утра. Приглушённо звучала музыка, но собутыльники уже почти не разговаривали: слова иссякли, уступив место тяжёлой задумчивости.

Райский кабинетный мирок по-прежнему был надёжно огорожен от жестокой уличной реальности красными занавесками. Но что-то мрачное поселилось в сердце Белова. Неизбывная тоска, словно густой туман, обволакивала его хмельное сознание, вытягивала силы, делала угрюмым.

На нетвёрдых ногах он единожды подошёл к окну кабинета, провёл рукой по шёлковой красной ткани — мягкой и гладкой на ощупь. Гардин он не отдёрнул. За ними, проступившее сквозь завесу, раскинулось погожее утро августа. А Белову хотелось вздремнуть — не с тем, чтобы отдохнуть, а чтобы забыться, хоть на миг ускользнуть от давящей тяжести внутри. «Дождаться бы Зоечку», — вяло повернулось в голове Михалыча, прежде чем его сморило.

Когда Белов очнулся от недолгого сонного забытья под трамвайное дребезжание старого будильника, то солнечные лучи, неожиданно резкие, хлестали по стенам и полу его кабинета, рисуя ослепительные полосы. Красные гардины были раздвинуты. Амбросиева не было — и никаких следов его присутствия тоже. Всё выглядело так, будто ночь Белов коротал в одиночестве. Даже окурков Winston — любимых сигарет напарника — не было в пепельнице; только смятые желтушные фильтры «Золотой Явы» торчали из табачной золы.

Белов вышел из кабинета и отправился в уборную. По пути он встретился с Зоечкой. Врач-травматолог Зоя Моисеевна Рожкова была одной из сотрудниц его отделения и работала с Беловым последние годы. С испугом Рожкова взглянула в лицо Михалычу, торопливо сказав:
— Берегись! На восьмом — гроза! Шеф вызывает тебя, — и она будто испарилась, скороговоркой выпалив эти пугающие слова. А Белов понимал: он о чём-то забыл попросить её...

Михалыч поговорил с коллегами у стеклянных дверей входа. Поздоровался с заступившей на дежурство сменой персонала: врачами и медсёстрами. Всем пожелал спокойных суток. Опять покурил и скоро вернулся в свой кабинет: выпить остатки водки из горлышка бутылки. В дверь сунулся Амбросиев и будто вполз в кабинет, словно змея из-за двери. Ради того, чтобы с виноватой улыбкой на лице и с излишней уважительностью в голосе пригласить Михалыча к шефу.

— Михалыч, уважаемый, шеф вызывает, — почти простонал Амбросиев.

Белов чутко уловил и тон Амбросиева, и его непривычные манеры — в них сквозило что-то натянутое, неестественное. Особенно насторожило выражение лица Алексея Васильевича: оно было искажено деланной озабоченностью, словно он старательно разыгрывал роль, не вполне ей соответствуя. Такой Амбросиев был Белову незнаком.

Он невольно отметил про себя: «Никогда прежде жалкая гримаса вроде этой не расплывалась по его лицу». В памяти Белова всплывали иные черты: открытый взгляд, лёгкая улыбка, непринуждённость жестов. Нынешняя маска Амбросиева будила недоверие, оставляя в душе неприятный осадок. Но раздумывать над этим было некогда — напарники уже поднимались на административный этаж.

Вскоре они очутились наверху. Вплыли в кабинет главного врача как-то затейливо: Амбросиев будто вальсировал и кистью вёл широкую талию Михалыча, продвигая того вперёд. Свободной рукой откинул дверное полотно в обивке из дерматина. Едва втолкнулись, и тут же беззвучный вальс отгремел. Рука Амбросиева отстегнулась от торса Михалыча, и буквально на ковре перед столом начальника предстал один Белов. Он оглянулся: Амбросиева с ним не было. За дверью слышался его голос — напарник торопливо раскланивался перед Лерочкой, сорокапятилетней секретаршей, стараясь быть учтивым и услужливым.

— Вы в своём уме, Белов?! — с нескрываемым раздражением бросил Местергази и резко вскочил с кресла, едва не опрокинув его.
— Здра-асьте, — просипел Михалыч.
— Здоровались уже… — прорычал главврач, опёрся на край стола и снял очки. Он протёр стёкла салфеткой, не сводя взгляда с Михалыча, — будто примеривался, оценивал, готовился к схватке.

Для Михалыча гром грянул без упреждающей вспышки молнии — так всё ему виделось, лишь только он оказался один на один с главврачом, грустно взглянув на кресло за спиной шефа.

— В чём, собственно, дело? — дрогнувшим голосом спросил Белов. Его руки предательски дрожали, а в голове шумело беспокойное море.
— А вы не понимаете?! — чеканил слова Местергази. — Я скажу вам, в чём дело… Скажу… В краже! И ваше дело плохо.
— Леонид Луи…
— Подумать только! Взять деньги из кладовой, сорвав пломбу и выдрав лист из журнала описи личного имущества пациентов! Вы… Белов, как вы себя чувствуете? — Местергази опустился в кресло. — Нет, правда, коллега, вижу, что вы нездоровы… А мы вам предлагали лечиться… Неоднократно.
— Да, я…
— Да вы… вы! Кто же ещё! Вы снова за своё: опять не сдержались.
— Ничего подобного, — Белов провёл языком по пересохшим губам. — Принял валокордина, чтобы сердце успокоить.
— Значит так! Во-первых, подойдите к столу. Во-вторых… — главврач резко тряхнул перед лицом Михалыча листом бумаги. На нём убористым почерком было о чём-то написано — вероятно, одним из тех самых «настоящих комсомольцев».

Сердце Белова ёкнуло: он начал понимать.

— Эта бумажка, — на лице Местергази заходили желваки, губы сжались в тонкую линию, — основание для возбуждения уголовного дела. Если я дам ей ход, вас посадят, понимаете, Белов? Хорошо, если понимаете… Хоть что-то понимаете!
— Конечно, понимаю… С кем работал — понимаю… — пробубнил Белов. — Ах, Лёша!
— О чём вы там шепчете, Михаил Михайлович?
— Так, ни о чём.
— Вы и вправду плохо знаете своих сотрудников, Белов! Да вы садитесь. Садитесь-ка вот здесь, — главврач указал пальцем на ближайший стул. — Плохо вы в людях разбираетесь. Коллег своих знаете плохо.
— Совсем не знаю… Не знал, оказывается.
— Что?! Вы думаете, вот это… — Местергази двумя пальцами поднял над столом лист бумаги, — Амбросиев состряпал, Алексей Васильевич? Вы не можете отличить женский почерк от мужского? Руку своего друга не знаете? Плохи ваши дела, товарищ. Вот, полюбуйтесь-ка, — главврач, опустив лист, пальцем придвинул его к краю стола.

Белов всмотрелся мутным взором, не вникая в суть написанного, и отметил лишь буквы с наклоном влево, щедро усеянные завитушками.

Местергази кончиком пальца придвинул к себе лист и смахнул в ящик стола.

— И подпись не рассмотрели?
— Не успел, — вздохнул Белов.
— Алексей Васильевич спас ваше положение, заняв денег у… одной сотрудницы. И вот что примечательно… — главврач покрутил пальцами зажигалку, — у меня давно на эту женщину особые виды. Давно! Я, Белов, ценю аккуратных людей, ответственных… С вами же, в сущности, всё произошло вполне ожидаемо и…
— Не Амбросиев предал?! — глаза Белова заблестели от влаги, и в его сердце затеплилась несмелая радость.
— …после всего того, что вы сделали, — Местергази брезгливо поморщился, — нам впредь вместе не работать!

А Белов в это время думал: «Ну, я ворона».

Местергази закурил, предложив сигарету врачу:
— Не желаете, Михаил Михайлович? — протянул пачку.
— Не могу сейчас. Во рту всё сушит.
— Это бывает, коллега… После валокордина, — Местергази мрачно усмехнулся. — В особенности если с количеством капель переборщить.

Белов поёжился.

— Поступим так…— подытожил главврач, — сейчас напишете заявление «по собственному». Прямо при мне, здесь, за этим столом. Уволю вас вчерашним числом, — Местергази выдержал паузу, сверля Белова взглядом. — До двенадцати часов дня соберите вещи, оформите документы. После полудня чтобы вас здесь уже не было — ни следа, ни духа! Сам понимаешь!

Белов почувствовал, как кровь отхлынула от лица. Он знал: эта фраза — «сам понимаешь» — означала, что главврач принял окончательное решение и пути назад нет. Михалыч осознал, что его уволили. В этой жуткой ситуации он нашёл единственное утешение: личное везение. Шеф не стал вызывать милицию — и, судя по всему, не собирался этого делать. Деньги были возвращены Амбросиевым, а значит, уголовное обвинение Белову не грозило. От него требовали лишь одного: написать заявление об увольнении «по собственному желанию».

Спустя полчаса Михалыч в отделе кадров получил на руки трудовую книжку и навсегда покинул больницу. Ни с кем из бывших сотрудников он не заговорил, решив не прощаться церемонно. Амбросиев же, спустившись с восьмого этажа, бесследно исчез. «Молодец», — вяло шевельнулась мысль в звенящей голове, когда Белов вспомнил о напарнике.

Вскоре на двери кабинета Белова появилась табличка с надписью: «Заведующий приёмным отделением. Рожкова Зоя Моисеевна». А через две недели ремонт здесь завершился, и маляры, прихватив свои краски и побелку, бесследно исчезли, словно их никогда и не было. С ними исчезли сквозняк, сырость и плесень. В светло-жёлтых тонах преобразилось отделение, и совершенно по-новому закипела его жизнь. Вдоль стены выстроились новые каталки, а в воздухе стоял едва уловимый запах свежей кожи — от новой мягкой мебели, которая ещё поскрипывала. На столиках — стопки брошюр, на стендах — полезные напоминания. Всё было таким непривычно чистым и упорядоченным, что даже дышать стало легче.

Цветы на подоконниках, декоративные растения в кадках на полу возле окон теперь радовали каждого, кто бы ни оказался в обновлённом отделении, где с потолка на всё его великолепие щедро лился ласкающий свет.

Что ещё сделала хозяйка приёмного покоя? Спокойно приняла увольнение Амбросиева, неделей раньше сорвав красные гардины с карниза под потолком теперь уже своего кабинета.


Рецензии