Время. Власть. Любовь. Откровение Лилии

Время Лилии. Глава 1
 
СТАС

Я никогда не изменял своей жене. Даже когда мог, на корпоративах, например. Не потому, что принципиальный или однолюб. Просто не хотелось усложнять себе жизнь.

С Лилей мы познакомились на форуме. «Разговоры о сексе и не только». Ушли в приват. И там болтали какое-то время. Я узнал, что она тоже замужем и у нее тоже двое детей, как у меня.

Она была восхитительной собеседницей. Умной, начитанной, с юмором. И не стеснительной. Совсем. Ну, форум-то о сексе, а не о фиалках. Спросила меня о сексе с женой. Я отшутился, что отдаем друг другу супружеский долг. Она подколола, что, мол, так и не нашел ключик к желаниям жены. Я фыркнул и был задет.

Через полгода нашей болтовни на 90% безопасной, я пригласил ее в ресторан. Член я ей не слал. И она мне свои сиськи тоже. Решил, что просто подружимся. Ну, не верил я, что мы перейдем в горизонтальную плоскость.

Я думал, она будет не похожа на свою аватарку. Ну, обычно люди используют фильтры или старые фото. Но она была очень красива. Я потерял дар речи, когда ее увидел.

Она пришла первая и ждала меня за столиком у окна. Я сел напротив. Повисло молчание, я разглядывал ее. Очень бледная, фарфоровая кожа, такая нежная, что мне захотелось провести по ней не пальцем, а губами, ощутить ее пульс в основании шеи, вдохнуть чистый, согретый теплом тела аромат. Длинные темные волосы, пахнувшие дорогим шампунем и чем-то еще, женственным и диким, и я уже представлял, как они рассыпаются по подушке. Голубые глаза с темными зрачками, в которых плавали обещания, пухлые, чувственные губы, приоткрывшиеся в полуулыбке, и я вдруг с абсолютной ясностью представил, как они, влажные и мягкие, скользят по моему животу, ниже, гораздо ниже... Не тощая. Ненавижу костлявых женщин. Она не была худой или толстой. Она была то, что надо, — пышная, соблазнительная, с грудью, обтянутой платьем, и бедрами, которых хотелось коснуться губами.

— Тебя в детстве Стасик звали? — спросила она.

И это сняло все напряжение. Я расхохотался, вспомнив свой ник на форуме.

— Да, — выдохнул я, чувствуя, как камень падает с души, а по всему телу разливается тяжелая, густая волна желания, от которой стало душно. — А тебя — Лиличка-киса?

Она скривила гримаску, но в глазах заплясали чертики, а кончик языка на мгновение коснулся верхней губы, оставив влажный блеск. — Лучше просто Лиля.

И понеслось. Как будто не было этой неловкой паузы, как будто мы не впервые встретились, а просто продолжили вчерашний разговор. Официант принес меню, мы пробормотали что-то про стейки и красное вино, не отрываясь друг от друга. Мир сузился до нашего столика, до мягкого света свечи, отражавшегося в ее глазах, до этого напряженного электричества, что вибрировало в воздухе между нами.

Я не помню, что именно мы ели. Помню, как она рассказывала о прочитанной книге, жестикулируя длинными пальцами с темным лаком, и я думал, как эти пальцы будут впиваться в мои плечи, как они будут скользить по моей спине. Капля соуса от стейка чуть не упала на ее блузку, и я представил, как слизываю ее с обтягивающей шелком груди, чувствуя под губами напрягшийся сосок. Я поймал себя на мысли, что смотрю на ее губы, когда она говорит, и хочу накрыть их своими губами, захватить ее рот в безжалостный, голодный поцелуй, в котором уже не будет места словам.

Она смеялась над моими шутками, настоящим, грудным смехом, от которого сотрясалась ее грудь, а по моему телу разливалась пьяная радость, и в паху все туже закручивалась горячая петля. И под столом она нечаянно задела мою ногу. Не отдернула сразу. Секунда, вторая… Я замер, боясь спугнуть это мимолетное прикосновение. Оно было электричеством, жаром, который прожигал ткань брюк и кожу, ударил прямо в солнечное сплетение, а потом пульсирующей волной докатился до паха, заставив меня непроизвольно выгнуться на стуле, чтобы скрыть внезапную, мощную эрекцию.
Мы пили вино. Она пригубила, и на ее фарфоровой щеке проступил легкий румянец. Я смотрел, как исчезает след ее помады на бокале, и думал о том, как бы хотел стереть его не пальцем, а своим ртом, прикусить ее припухшую от вина губу, ощутить ее вкус — терпкий, сладкий и пьянящий. О том, каково это — прикоснуться к этой коже, прижать ее к стене в темном углу, слышать, как ее дыхание срывается, а ее тело изгибается, прижимаясь к моему, чувствуя мое желание через тонкую ткань ее платья.

Разговор тек легко и глубоко, как река. Мы говорили о детях, о работе, об абсурде жизни, о том, что в сорок лет только начинаешь понимать, кто ты на самом деле. И между делом, вплетаясь в серьезные темы, проскальзывали наши старые шутки с форума, наши «а помнишь?..». Это было невыносимо интимно. Как если бы кто-то взял и соединил две параллельные вселенные — виртуальную и реальную, — и они сошлись без единого шва.

Ее слова текли сквозь меня, касаясь самых потаенных струн, а ее взгляд, тяжелый и обещающий, словно прикасался ко мне физически, оставляя на коже мурашки. В какой-то момент, слушая ее, я поймал себя на мысли, что представляю, как этот низкий, бархатный голос звучит у меня в ухе, на грани стона, когда ее пальцы впиваются в мои волосы.

Когда ужин подошел к концу, и мы остались допивать кофе, я вдруг с ужасом осознал, что не хочу, чтобы этот вечер заканчивался. Что завтрашний день, обязанности, семья — все это существует где-то там, за стенами этого ресторана, в другой, призрачной реальности. А здесь, сейчас, есть только она, вкус красного вина на ее губах, который я так и не попробовал, но уже чувствовал на своем языке, и тихий, сокрушительный трепет от того, что ее нога так и упиралась в мою, и это простое прикосновение прожигало ткань брюк, как раскаленный металл.

Ее нога слегка покачивалась, и это едва уловимое движение было похоже на тайный массаж, на ласку, от которой кровь пульсировала в висках и тяжело струилась вниз, к паху, наполняя его тугой, болезненной тяжестью. Она смотрела на меня, попивая кофе, и в уголках ее губ играла та самая улыбка, что витала на форуме, когда разговор заходил в откровенно опасную зону.

Я чувствовал, как с каждым ее вдохом, приподнимающим грудь, во мне закипает что-то дикое и неконтролируемое, желание перегнуться через стол, смахнуть эту чашку и притянуть ее к себе, чтобы наконец ощутить, как ее пышное тело прижимается ко мне, как ее бедра ищут опору.

Это был не просто ужин. Это было падение. Медленное, осознанное и безнадежное, в омут, из которого я уже не хотел выбираться.

Когда кофе остыл, а десерт остался нетронутым, она облокотилась на стол, подперев подбородок, и ее взгляд стал серьезным.
— А теперь расскажи мне о себе. Настоящем. Не то, что в анкете пишут. Начни с самого начала. Каким ты был, Стас?

Я хмыкнул, отодвигая бокал.
— С самого начала? Ну... Рослым и нескладным. Вечно в царапинах и синяках. Мама называла меня «сорванец с грустными глазами».

— Почему грустными? — она действительно слушала, впитывая каждое слово.

— Не знаю. Наверное, чувствовал мир острее, чем нужно. Помню, в шесть лет нашел дохлого воробья во дворе. Не бросил, а отнес в дальний угол сада, сделал из спичечного коробка гроб и устроил похороны. Стоял над ним и ревел. А потом пошел домой, и все думали, что я с мальчишками подрался.

Она улыбнулась, и в ее улыбке не было насмешки. Было понимание.
— Маленький трагик. А родители?

— Отец — инженер. Сухой, строгий. Любовь у него нужно было заслужить пятеркой или выигранной олимпиадой. Мама... она всегда между нами мирила. Я ее безумно любил. Боялся расстроить. До сих пор, когда она звонит, у меня сердце замирает: «Мам, все хорошо?»

— Ты и сейчас ее маленький мальчик, — прошептала Лиля.

— Да. Наверное. И до сих пор пытаюсь заслужить любовь. Даже если понимаю, что это бессмысленно.

Я говорил, а она смотрела на меня так, словно видела насквозь — того долговязого пацана с велосипедом и разбитыми коленками, который мечтал, чтобы его просто обняли без всякой причины.

— А первая любовь? — спросила она, запуская пальцы в свои темные волосы.

— Катя. Десятый класс. Она занималась балетом. Хрупкая, как фарфоровая куколка. Я писал ей стихи. Плохие, честно говоря. Она сказала, что я слишком «серьезный» и «сложный». Бросила меня за неделю до выпускного. Я тогда впервые напился. Отец нашел меня спящим в подъезде. Не ругал. Просто посмотрел с таким... разочарованием. Это было хуже любого крика.

Я замолчал, внезапно осознав, что говорю вещи, о которых не рассказывал никому — даже жене. Возможно, именно потому, что не рассказывал жене. Здесь, с ней, в этом уютном полумраке, не было страха быть непонятым.

— А потом институт, — продолжил я, подхватив ее взгляд. — Первая серьезная работа. Женитьба. Дети... Все как у всех. Бег по кругу. Иногда мне кажется, что я до сих пор тот самый пацан, который боится сделать что-то не так и вечно кому-то что-то должен. Просто теперь у меня костюм и ипотека.

Она протянула руку через стол и на мгновение коснулась моей. Ее прикосновение было прохладным и легким, как крыло бабочки.

— Знаешь, что я сейчас вижу? — ее голос был тихим, но твердым. — Я вижу человека. Не мужа, не отца, не сотрудника. Просто человека. Со всеми его шрамами, страхами и тем мальчиком, который хоронил воробьев. И знаешь что? Он мне нравится. Весь. Без купюр.

В тот момент мир перевернулся. Кто-то увидел меня. Не мою роль, не мою функцию. Меня. И в этом было что-то пугающее и освобождающее одновременно. Я был голым перед ней. И впервые за долгие годы мне не было стыдно.
— А помнишь свой самый счастливый день в детстве? — спросила Лиля, и в ее глазах плясали огоньки свечи.

Я задумался, крутя ножку бокала.
— Лето. Девять лет. Мы с отцом поехали на рыбалку, только вдвоем. Он был неразговорчив, как всегда. Но... он показал мне, как насаживать червяка, не проткнув его насквозь. Как забрасывать удочку, чтобы не распугать рыбу. Мы просидели в лодке до самого вечера, в полном молчании, и я не чувствовал себя неудачником. Потом пошел дождь. Мелкий, теплый. Мы промокли до нитки, и отец вдруг рассмеялся. Настоящим, громким смехом. Разделил бутерброд пополам и дал мне свою половину с колбасой. В тот день я поймал свою первую рыбу. Маленького окунька. И отец похлопал меня по плечу. Всего один раз. Но этого хватило.

Я умолк, снова ощущая тот давний восторг и гордость.
— Я потом этого окуня в банке из-под варенья держал, пока он не... к сожалению, не умер. Устроил ему еще одни похороны. — я криво улыбнулся.

Лиля смотрела на меня с такой нежностью, что у меня защемило в груди.
— Ты всегда так все остро переживаешь? Даже рыбку?

— Наверное, — вздохнул я. — В школе я не мог смотреть фильмы, где гибли животные. Прямо плакал в подушку. Однажды, в четырнадцать, из-за «Белого Бима» проплакал всю ночь. Утром пришел в школу с красными глазами, и ребята надо мной смеялись. С тех пор научился прятать. Стараться быть «как все». Но внутри... внутри все равно тот сопляк.

— Не сопляк, — поправила она тихо. — Человек с живой душой. Это редкое качество. Дорогое.

Ее слова были бальзамом на старую, незаживающую рану.
— А первая драка? — сменила она тему, давая мне передохнуть от нахлынувших чувств.

— Из-за книги, — усмехнулся я. — Представляешь? Пятый класс. Одноклассник отобрал у девочки книгу и стал рвать. Я вступился. Меня побили, конечно. Синяк под глазом был гордостью. Мама ругалась, а я чувствовал себя рыцарем. Правда, девочка эта на следующий день сделала вид, что не знает меня. Видимо, стыдно было за свою слабость.

— Рыцарь печального образа, — улыбнулась Лиля.
— Именно. С тех пор не особо рвусь в герои. Стараюсь решать словами. Хотя... — я посмотрел на свои руки. — Иногда кажется, что где-то глубоко внутри все еще сидит тот мальчишка, готовый броситься на амбразуру за правду. Просто амбразуры стали другими. И правда стала какая-то... размытая.

Официант принес счет, но мы проигнорировали его. Весь ресторан давно опустел, но для нас время остановилось.

— А что тебя бесит? По-настоящему? — спросила она, как будто мы только начали разговор.

— Фальшь. — ответил я, не задумываясь. — Когда люди говорят не то, что думают. Улыбаются в лицо, а за спиной... И еще... чувство долга. Этот вечный, сосущий под ложечкой комок: «ты должен», «тебе надо». Иногда мне хочется все бросить и уехать одним билетом в никуда. Просто сесть на первый попавшийся поезд и смотреть в окно, пока не надоест.

Я сказал это и испугался собственной откровенности. Но она кивнула, как будто это была самая естественная вещь на свете.

— А я бы с тобой поехала, — сказала она просто. — Смотреть в окно.

В ее словах не было ни капли кокетства. Была лишь тихая, безрассудная правда. И в этот момент я понял, что пропал. Окончательно и бесповоротно. Потому что она видела не успешного мужчину, отца семейства. Она видела того самого мальчика с разбитыми коленками и живой, незащищенной душой. И принимала его. Таким. Совершенно таким.

Она допила последний глоток вина, поставила бокал и посмотрела на меня с вызовом, облизнув губы так медленно и чувственно, будто пробовала меня на вкус. Ее язык скользнул по верхней губе, оставляя влажный блеск, и у меня перехватило дыхание.
— Знаешь, что нам сейчас нужно?
— Кофе покрепче? — пробормотал я, чувствуя, как горит не только лицо, но и все тело.
— Нет. Нам нужно двигаться. Я не хочу, чтобы этот вечер закончился. Пойдем танцевать.
В ее глазах плескалась азартная искорка, та самая, что мелькала в наших самых рискованных чатах, где слова становились почти физическими прикосновениями. Я почувствовал, как по спине пробежал холодок — смесь страха и предвкушения, а внизу живота зажглось плотское, нестерпимое тепло, пульсирующее в такт ускоренному сердцебиению.
— Лиль. Я... я же не танцую. В последний раз это было на собственной свадьбе, и то под угрозой расстрела.

Она рассмеялась, ее смех звенел в почти пустом зале, и она наклонилась ко мне так близко, что я почувствовал тепло ее дыхания на своей коже.
— Прекрасно! Значит, я увижу что-то эксклюзивное. Только для меня. — Она встала, отодвинув стул, и протянула мне руку, проводя кончиками пальцев по моему запястью, оставляя на коже огненный след. — Давай, Стас. Побудь сегодня не тем, кем должен. А тем, кем хочешь.

Ее рука была удивительно маленькой и хрупкой в моей. Я поднялся, чувствуя себя неповоротливым медведем рядом с ней, и моя ладонь ощутила жар ее кожи, ее пульс, бившийся в унисон с моим.

Мы вышли на ночную улицу. Воздух был прохладным и свежим после ресторанной духоты, но он не охладил пыла, разливавшегося по моим жилам. Она, не отпуская моей руки, повела меня по освещенным огнями тротуарам, и ее бедро при каждом шаге намеренно терлось о мою ногу, посылая электрические разряды по всему телу, прямо в пах. Музыка из какого-то клуба нарастала с каждым шагом — глухой, упругий бас, бивший прямо в грудь, в такт учащенному сердцебиению, будто призыв к первобытному ритуалу.

Внутри было темно, густо и жарко, как в тропических джунглях. Мигающие разноцветные лучи резали дымную мглу, выхватывая из толпы то смеющееся лицо, то взмах руки, то сомкнутые в танце тела. Я замер у входа, оглушенный грохотом и этой плотной, почти осязаемой энергией, что висела в воздухе.

Лиля обернулась ко мне. В проблесках света ее лицо казалось загадочным и незнакомым.
— Не думай, — прошептала она мне прямо в ухо, ее губы коснулись мочки, влажные и горячие, а язык слегка обжег кожу, и по спине побежали мурашки. — Просто чувствуй! Дай телу говорить.

И она потянула меня за собой в самую гущу танцпола. Сначала я стоял как вкопанный, нелепо переминаясь с ноги на ногу, чувствуя себя полным идиотом. Но она танцевала. Закрыв глаза, отдавшись музыке всецело. Ее тело плавно изгибалось в сладострастном ритме, волосы развевались темным облаком, а на губах играла легкая, счастливая улыбка. Каждое движение ее бедер было откровенным приглашением, настойчивым намеком, от которого кружилась голова и напрягалось все тело. Она не пыталась соблазнять или выглядеть сексуально. Она была просто свободной. И в этой свободе была такая красота, что у меня перехватило дыхание, а в паху заныла тугая, болезненная пульсация.

Она открыла глаза, поймала мой растерянный взгляд и улыбнулась еще шире. Потом взяла мои руки и положила их себе на талию, и я почувствовал изгиб ее позвоночника, тепло, исходящее от ее кожи через тонкую ткань платья, и дрожь, пробежавшую по ее коже.
— Вот так, — прошептала она, и ее голос был едва слышен под музыку, но губы снова коснулись моего уха, заставляя меня вздрогнуть. — А теперь просто... двигайся со мной. Хочу чувствовать тебя.

И я начал двигаться. Сначала скованно, неуклюже. Но ритм, жара, ее близость и темнота, скрывавшая мою неловкость, сделали свое дело. Постепенно я перестал контролировать каждое движение. Мое тело начало вспоминать забытые импульсы. Мои ладони скользнули ниже, на ее округлые, пышные бедра, и она прижалась ко мне еще сильнее, так что я почувствовал каждый изгиб ее тела, каждую мышцу, упругость ее груди, впивающейся в мою грудную клетку. Ее дыхание стало чаще, горячие струйки воздуха обжигали мою шею, ее ноги втиснулись между моих, создавая невыносимое, возбуждающее трение. Я уже не танцевал для кого-то или для чего-то. Я просто существовал здесь и сейчас, в этом грохоте, в этом море людей, с этой женщиной в моих руках, с твердым, пульсирующим желанием, разрывающим меня изнутри.

Она прижалась ко мне всей грудью, положила голову мне на плечо, и ее губы касались моей шеи. Мы почти не двигались, просто покачивались в такт медленной, чувственной композиции, которая сменила зажигательный трек. Ее волосы пахли дорогим шампунем, потом и чем-то еще, неуловимо ее собственным, диким и манящим. Я чувствовал тепло ее тела через тонкую ткань платья, каждый ее вдох, и ее рука медленно скользнула по моей спине, заставляя меня содрогнуться, а потом опустилась ниже, легонько сжав меня за ягодицу, утверждая свое право на меня.

— Видишь? — ее шепот был горячим в моем ухе. — Ты умеешь. Просто боялся себе позволить.

Ее бедра плавно, но настойчиво двигались в такт музыке, создавая сладостное, нестерпимое трение, от которого у меня потемнело в глазах и перехватило дыхание. Я притянул ее еще ближе, вжав в себя, и она издала тихий, одобрительный стон, впиваясь пальцами в мои плечи, а своей ногой зацепив мою, прижимаясь к моей напряженной плоти всем своим существом.

В этот момент я понял, что это был не просто танец. Это был акт доверия. Я позволил ей увидеть себя неуклюжим, сбитым с толку, уязвимым. И она не отвернулась. Она приняла это, растворила мою скованность в своем собственном, безудержном полете.
Когда мы вышли обратно на прохладную улицу, у меня звенело в ушах, а сердце вырывалось из груди. Все мое тело горело, как в лихорадке, одежда казалась невыносимо тесной, а в памяти стоял образ ее глаз, полных не обещаний, а требований, и жгучее ощущение ее бедер, ее груди, ее губ на моей коже.
Я был другим человеком. Всего на пару часов. Но этого хватило, чтобы понять — та жизнь, что была до этого вечера, уже никогда не будет прежней. Потому что теперь я знал, что значит быть по-настоящему живым, желанным и готовым на все. И это знание жгло изнутри, требуя продолжения, требуя ее.

Мы шли к ее дому в густой, спящей тишине, нарушаемой лишь нашими шагами. Разговор иссяк, уступив место тяжелому, сладкому и тревожному молчанию. Воздух между нами был густым, как мед, и таким же липким. Каждый случайный взгляд, каждое мимолетное прикосновение плечом отзывалось электрическим разрядом, заставляя кровь приливать к коже. Я чувствовал исходящее от нее тепло и едва уловимую дрожь, пробегавшую по ее телу, когда наши руки случайно соприкасались.

Вот и ее дом. Приземистый, кирпичный, с темными окнами. Одно из них — на втором этаже — было ее спальней? Спальней, которую она делила с мужем? Мой желудок сжался в холодный комок, но ниже живота все горело огненным шаром.

— Ну, вот мы и дошли, — тихо сказала она, останавливаясь у подъезда. Ее голос был хриплым, с заметной дрожью.

Она повернулась ко мне. В свете уличного фонаря ее фарфоровая кожа казалась почти прозрачной, а глаза — бездонными, темными от расширенных зрачков. Мы стояли так, в нескольких сантиметрах друг от друга, и весь не сказанный за вечер, весь накопленный, заряженный током воздух висел между нами. Я видел, как быстро бьется пульс в основании ее шеи, как поднимается и опускается ее грудь.

— Спасибо, — прошептала она. — За... за все.

Она не стала ждать ответа. Легко, на цыпочках, поднялась и поцеловала меня в щеку. Ее губы были прохладными и мягкими, но в этом мимолетном прикосновении была такая чувственность, что все мое тело напряглось. Это длилось меньше секунды. Пахло ее духами, вином и ночью.

Потом она обернулась и скрылась в темном проеме подъезда. Щелкнул замок. И ее не стало.

Я не ушел. Я не смог. Я опустился на холодную железную скамейку напротив ее дома, достал сигарету — первую за вечер — руки дрожали. Я затянулся, и горький дым ударил в легкие.

Идиот. Полный, беспросветный идиот. У тебя есть все: жена, которая тебя ждет, дети, дом, карьера. А ты сидишь на какой-то скамейке, как несчастный подросток, и трясешься из-за женщины, которую видел первый раз в жизни. У нее своя жизнь. Муж, который, наверное, спит сейчас в той самой спальне. Дети... ее дети. Они спят, не зная, что их мама только что танцевала в ночном клубе с чужим мужчиной. С тобой.

Я сжал голову руками, но перед глазами стояла только она. Я представил, как она сейчас поднимается по лестнице, ее пальцы скользят по перилам, как раньше скользили по моей спине.
Как она входит в спальню, где в темноте спит ее муж, и начинает раздеваться. Вот она снимает платье — ткань скользит с ее плеч, обнажая ту самую фарфоровую кожу, которую я так хотел коснуться. Вот расстегивает бюстгальтер, и ее грудь, упругая и тяжелая, высвобождается, и я представляю, как она дышит теперь свободнее.
Вот она стягивает колготки, обнажая те самые бедра, что так плавно двигались в танце, и я чувствую их тепло на своих ладонях. Она стоит перед зеркалом в одних трусиках, ее волосы растрепаны, губы еще припухли от вина, а на шее, может быть, остался след моей щетины. Она проводит рукой по своему телу точно так же, как водила моей рукой по своей талии, и закусывает губу, вспоминая наши движения, наше дыхание, то, как ее тело отзывалось на каждое мое прикосновение.

Надо встать и уйти. Просто встать, выбросить эту дурацкую сигарету, дойти до угла, поймать машину и уехать. Вернуться в свою правильную, предсказуемую жизнь. Но я продолжал сидеть, все еще чувствуя на своей коже жар ее тела и представляя, как она сейчас ложится в постель, вся обнаженная, и прикрывает глаза, думая обо мне.
Сообщение пришло среди белого дня, в разгар скучного совещания.
«Скучаю. Хочешь кино? Как в старые добрые времена. С колой, попкорном и слезами от мелодрам. Только тсс...»

Телефон обжег ладонь. «Старые добрые времена» — код нашего тайного прошлого, которого не было, но которое мы придумали в шепотах и взглядах. Кровь ударила в виски, представив ее губы, прикушенные в темноте, ее руки, скользящие по моей спине.

Мы встретились в маленьком кинотеатре. Она была в джинсах и свитере, но свитер облегал грудь так, что я слышал стук собственного сердца. Волосы собраны в небрежный хвост, открывая шею — ту самую, по которой я мечтал провести губами, ощущая пульс под кожей. Без макияжа. Она выглядела... своей. Еще опаснее. Как будто уже принадлежала мне.

— Вот, — она протянула стакан колы. Пальцы коснулись моих, и по руке пробежали мурашки. — А это — попкорн. Соленый. Я знаю, что ты не любишь сладкий.

Ее взгляд скользнул по моим губам. Я взял пакет, чувствуя, как нагревается воздух между нами. Не было прежней нервозности — только тревожная, обреченная легкость и тяжелое желание, сжимающее низ живота.

Мы сели в задних рядах, в почти пустом зале. Темнота сгустилась, пахло пылью и ее духами.
На экране началась какая-то скандинавская драма — медленная, меланхоличная, вся в полутонах. История о несложившейся любви, о тихом отчаянии и о том, как жизнь незаметно утекает сквозь пальцы.

Я почти не следил за сюжетом. Я смотрел на нее. На то, как свет от экрана играет на ее лице, выхватывая то скулу, то линию губ. Она увлеченно ела попкорн, как ребенок, а я ловил себя на мысли, что хочу запомнить этот звук — хруст у нее во рту, представляя, как эти губы...

Она повернулась, и ее колено коснулось моего. Случайно? Намеренно? Жар прошел через джинсы, ударив в пах. Я сжал подлокотник, чтобы не коснуться ее, не провести рукой по бедру, не вцепиться в ее хрупкие запястья и не притянуть к себе. Ее дыхание было ровным, но я видел, как быстро бьется пульс на ее шее. Мой собственный стук в висках заглушал диалоги на экране.

Она откинулась на спинку кресла, и ее рука упала на подлокотник. Всего в сантиметре от моей. Я чувствовал исходящее от нее тепло, представлял, как будет ощущаться ее кожа под моими пальцами — горячая, шелковистая. Как она вздохнет, если я коснусь... Как ее тело откликнется, если я разверну ее к себе и найду ее губы в полумраке...

И вот тогда, в самый разгар моих фантазий, она начала плакать.
Сначала это были просто блестящие глаза. Потом одна слеза скатилась по щеке и упала на свитер. Она даже не заметила. Потом вторая. Она не рыдала, не всхлипывала. Она просто молча плакала, глядя на экран, по которому текли чужие, выдуманные трагедии.

Я не знал, что делать. Протянуть салфетку, которой у меня не было? Обнять? Сделать вид, что не вижу?

В итоге я просто тихо положил свою руку поверх ее руки, лежавшей на подлокотнике. Она вздрогнула от прикосновения, но не убрала свою. Наоборот, развернула ладонь и переплела свои пальцы с моими. Ее пальцы были липкими от колы, и это было до боли реально.

Она плакала, а я сидел и держал ее за руку, чувствуя, как по моей собственной спине разливается ледяной жар. Я хотел быть тем, кто сотрет эти слезы. Кто защитит ее от всех грустных фильмов в мире. И в то же время я с ужасом понимал, что, возможно, однажды я и буду причиной этих слез.

Когда фильм кончился и зажегся свет, она быстро вытерла лицо рукавом, смущенно хмыкнув.
— Извини. Я всегда такая. Дура.
— Не дура, — тихо сказал я, все еще не отпуская ее руку. — Настоящая.

Мы вышли на улицу. Было сыро и ветрено.
— Ну что, — она посмотрела на меня, и ее глаза, промытые слезами, были еще более бездонными. — Проводишь до дома? Только... давай пешком. Подольше.
Идея пришла мне ночью, в бессонницу, когда я в сотый раз прокручивал в голове кадры нашего кино. Тело помнило каждое ее случайное прикосновение, а низ живота сводило от напряженного, невысказанного желания.
«Хочешь увидеть настоящее море? Без билетов в Сочи?» — написал я ей утром, еще до первого кофе, сразу представив, как ее кожа будет пахнуть соленым воздухом, а губы — на вкус морем.

Ее ответ был мгновенным: «Да. Очень».

Мы встретились у входа в океанариум. Она была в платье цвета морской волны, и это казалось мне самым изощренным совпадением. Тонкая ткань платья облегала ее бедра с такой соблазнительной точностью, что у меня перехватило дыхание. Когда она повернулась, чтобы поправить прядь волос, я увидел, как материал натянулся на ее груди, и мне захотелось прикоснуться к ней губами прямо здесь, на пороге. Мы купили билеты и вошли в полумрак, где пахло водой, солью и тайной.

Сначала было просто любопытно. Мы смотрели на маленьких разноцветных рыбок, суетящихся в коралловых рифах. Она смеялась, указывая на рыбку-клоуна, прячущуюся в актинии.
— Смотри, это же Немо! Наш Немо.
Ее смех, низкий и грудной, отзывался во мне вибрацией, будто ее пальцы уже скользили по моей коже. Я стоял сзади, чувствуя исходящее от нее тепло, и представлял, как это тепло будет ощущаться под моими ладонями, когда я буду медленно стягивать с ее плеч тонкие бретельки платья.

Потом пошли тоннели. Стеклянные арки, над которыми и под которыми проплывает целый мир. Скаты, похожие на инопланетные корабли, лениво взмахивающие крыльями. Косяки серебристой сельди, движущиеся как единый сверкающий организм. И тут нас накрыло.

Над нами проплыла акула. Огромная, серая, совершенная в своем безразличии. Ее холодный, пустой глаз скользнул по нам, не видя. Мы были просто тенями за стеклом. Призраками.

Мы стояли, запрокинув головы, в зеленоватой, мерцающей тишине. Ее плечо касалось моего плеча. Этот легкий, почти невесомый контакт прожигал ткань рубашки, как раскаленное железо. Я слышал ее дыхание, чувствовал, как поднимается и опускается ее грудь, и мое собственное тело отвечало на эту близость резкой, тугой пульсацией в паху. Каждый мускул был напряжен, каждая мысль сводилась к одному — как бы прикоснуться к ней, прижать ее к этой холодной стеклянной стене и вдохнуть ее запах, смешанный с запахом океана. И в этом подводном соборе, под сводами, где царили древние, как сам мир, хищники, все наши слова, наши шутки, наши «привет-как-дела» показались вдруг невыразимо мелкими и ненужными.

Здесь, в этом вечном полумраке, под взглядом существ из другого измерения, не было ни ее мужа, ни моей жены, ни детей, ни ипотек, ни долгов. Были только мы двое, затерянные в самом сердце океана, за стеклом, которое защищало нас от чужой, безразличной стихии и в то же время позволяло нам стать ее частью.

Она молча взяла меня за руку. Не для поцелуя, не для страсти. А как тонущий хватается за спасательный круг. Ее пальцы были холодными. Но в ту же секунду, как наши ладони соприкоснулись, по моей руке пробежал электрический разряд, ударивший прямо в солнечное сплетение. Я сжал ее пальцы, чувствуя их хрупкость, и представил, как эти же пальцы будут впиваться в мои плечи, в мои волосы, когда мы однажды останемся наедине.

— Жутковато, да? — прошептала она, не отрывая взгляда от проплывающей мимо гигантской черепахи. — Они такие... древние. Они видели динозавров. А мы тут со своими проблемами... Кажется, что все это не имеет никакого значения.

— Имеет, — так же типо ответил я, сжимая ее руку, чувствуя, как мое сердце колотится в унисон с ее пульсом, а в низу живота закручивается сладкий, мучительный спазм. — Для нас имеет.

Мы дошли до самого большого акрилового окна, где плавали две огромные, величественные манты. Они летали в толще воды, как темные ангелы, грациозные и печальные. Свет в этом зале был особенно таинственным, сине-зеленым, словно мы находились на самой глубине. Кроме нас, здесь никого не было.

Она прислонилась лбом к прохладному стеклу, завороженная зрелищем.
— Какая красота... — прошептала она. — И какое одиночество.

Я смотрел не на мант, а на ее отражение в стекле. На ее профиль, очерченный призрачным светом, на темные ресницы, на полуоткрытые губы, изгиб ее шеи, на линию плеча, на то, как ткань платья обтягивает ее спину, и мне дико захотелось провести по ней губами от самого затылка до этой соблазнительной впадинки в основании позвоночника. Мое дыхание сбилось, кровь гудела в ушах, а все тело стало одним сплошным, напряженным до боли желанием. И что-то во мне перевернулось. Осторожность, страх, все те рациональные доводы, что удерживали меня все эти недели, — рухнули, словно хлипкая плотина. Их снесла эта тихая, вселенская грусть и невыносимая близость ее в этот момент.

Я сделал шаг. Не думая. Просто повинуясь импульсу, сильнее себя.
— Лиля, — тихо сказал я, и мой голос прозвучал чужим, хриплым от накопившегося желания.

Она обернулась. Ее глаза были огромными, в них плавали те же самые отражения, что и за стеклом. Она смотрела на меня с вопросом, но без страха.

Я больше не говорил. Я прикоснулся пальцами к ее щеке, и кожа под моими подушечками оказалась такой нежной и горячей, будто горела изнутри. Она замерла, не дыша. Ее веки медленно сомкнулись, и ее губы, влажные и полуоткрытые, призывно дрогнули.

И я поцеловал ее.

Это был не страстный, не жадный поцелуй. Он был медленным, тихим, почти невесомым. Исследующим. Я чувствовал текстуру ее губ, их податливую мягкость, их вкус — сладковатый от помады и солоноватый, будто от морского бриза. Но под этой внешней нежностью бушевала буря. Мое тело напряглось, как струна, кровь пульсировала в висках, а рука сама собой обвила ее талию, притягивая так близко, что я почувствовал каждый изгиб ее тела, каждую линию, от груди, прижатой к моей, до бедер, упершихся в меня с такой ясной, неоспоримой силой. Как будто я пил из нее ту самую тишину и ту грусть, что витали в воздухе.

Она ответила мне. Сначала несмело, едва заметным движением. Потом ее рука поднялась и легла мне на грудь, не отталкивая, а просто находя опору. Пальцы ее впились в ткань моей рубашки, и этот жест был полон такой невысказанной жажды, что у меня потемнело в глазах. Мы стояли так, в синеватом мраке, за спиной у нас проплывали гигантские тени, а весь мир сузился до точки соприкосновения наших губ, до жара наших тел, до нарастающего, оглушительного гула в ушах.

Это длилось вечность. Или всего мгновение.

Когда мы наконец разомкнулись, она не отпрянула. Она просто открыла глаза и посмотрела на меня. И в ее взгляде не было ни ужаса, ни радости. Было потрясение. И еще — темный, бездонный огонь, который отвечал моему собственному. Ее щеки пылали. Она тяжело дышала, и ее грудь вздымалась в такт моему собственному учащенному дыханию. Потому что это случилось. Случилось по-настоящему. Стекло было разбито. Пути назад не существовало.

— Вот и все, — тихо выдохнула она. Не «что мы наделали», не «прости». А «вот и все». Кончилась одна жизнь и началась другая.

Я кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Мои пальцы все еще касались ее лица, и я чувствовал, как под кожей бешено стучит ее пульс — тот же безумный ритм, что и у меня.

Из динамиков послышалось объявление о скором закрытии. Мы вздрогнули, как лунатики, внезапно разбуженные. Реальность, грубая и неумолимая, ворвалась в нашу хрустальную скорлупу.

Мы молча пошли к выходу, не держась за руки. Но между нами теперь висела не просто нить, а раскаленная, плотная струна желания. Каждый шаг отдавался в моем теле ноющей пустотой, воспоминанием о ее прикосновении, о ее вкусе. Поцелуй изменил все. Теперь мы были не просто двумя людьми, которым интересно вместе. Мы стали сообщниками. Поделившимися самым большим секретом на свете — секретом себя. И теперь это знание жгло изнутри, требуя продолжения, требуя новой встречи, где не будет ни стекла, ни одежды, ни условностей между нами.
После того поцелуя мир разделился на «до» и «после». И в мире «после» я был безнадежно болен. Ее ДНК, как вирус, встроилась в меня и переписала код. Ее запах, прилипший к моей коже, сводил с ума — томные ноты жасмина, смешанные с соленым дыханием океана и чем-то неуловимо женственным, что заставляло кровь приливать к паху всякий раз, когда память возвращала меня к тому моменту.

Я не целовал других женщин двадцать лет. Забыл, что это вообще может быть так. Не поцелуй супружеского долга, быстрый и привычный, как чистка зубов. А поцелуй как открытие. Как падение в другую атмосферу. Ее вкус — сладковатый от бальзама для губ с ароматом вишни и какой-то прохладной, глубинной горечи, будто от морской воды — стал навязчивой мелодией, которую я не мог выбросить из головы. Я просыпался ночью с сухими губами, все еще чувствуя на них ее влажную мягкость, и мне хотелось кричать от желания прижать ее к стене и целовать ее снова и снова.

Я думал о ней нон-стоп. Это было похоже на помешательство.

За рулем машины я вдруг чувствовал призрак ее прикосновения к своей щеке и на секунду терял концентрацию. Внезапно я снова ощущал, как ее бедро прижимается к моему, как ее грудь касается моей руки, и мне приходилось с силой сжимать руль, чтобы заглушить внезапную волну желания, накатывающую с такой силой, что темнело в глазах. На совещании, глядя на графики, я видел не цифры, а отражение ее глаз в стекле океанариума. Я вспоминал ее пальцы, и по спине пробегал огненный трепет. Я ловил себя на том, что вожу языком по собственным губам, пытаясь снова ощутить ту самую мягкость, тот самый вкус.

Она была повсюду. В песне, звучавшей из радиоприемника в супермаркете. В запахе дождя, который шел всю неделю. В узоре на пенке моего утреннего капучино. Мой мозг, предатель, находил ее черты в незнакомках на улице — вот так же взметнулись волосы, вот такой же изгиб шеи. Сердце замирало на секунду, а потом сжималось от разочарования.

Я проверял телефон с маниакальной частотой. Ждал ее сообщения. Любого знака. Смешного мема, грустного стикера, простого «как ты?». Каждое уведомление заставляло меня вздрагивать. Каждый раз, когда экран загорался, по телу пробегала короткая электрическая вспышка надежды. А если сообщения не было, я погружался в унылую, тягучую апатию, проверяя, не пропустил ли я звонок, не слетели ли настройки уведомлений. В эти моменты я злился на себя за свою слабость, но стоило мне снова представить ее губы, ее дыхание у моего уха, как все аргументы рассыпались в прах, оставляя лишь тупую, ноющую боль желания внизу живота.

Это было унизительно. Взрослый мужчина, глава семьи, солидный специалист — и он, как подросток, трясется над телефоном и выискивает в памяти ощущения от поцелуя женщины, которая ему не принадлежит. Я погружался в фантазии, как срываю с нее одежду, как впиваюсь губами в ту самую точку на шее, от которой она вздрагивала, как слышу ее стоны, и меня охватывала волна радостного предвкушения.
Я ловил на себе взгляд жены за ужином и отводил глаза, чувствуя жгучий стыд. Я обнимал детей, а в голове крутилось: «А она сейчас что делает? Читает своим детям сказку? Смотрит с мужем сериал?» И тут же, предательски, возникала другая картина: она лежит в постели, ее кожа горит, ее пальцы скользят по своему телу, и она шепчет мое имя.

Ночь стала самым тяжелым временем. В темноте, когда стихали все внешние шумы, ее образ всплывал с пугающей четкостью. Я снова переживал те несколько секунд у стеклянной стены. Ее закрытые глаза. Ее руку на моей груди. Шепот: «Вот и все». Мое тело помнило все: как напряглись ее мышцы, когда я притянул ее ближе, как отозвался ее стон на движение моих губ, как дрожала ее рука, лежавшая на моей груди. Я лежал без сна, чувствуя, как по мне расползается жар, представляя, как было бы, если бы мы не остановились тогда, если бы я повел ее в самую глухую тень и позволил рукам скользить под ее платьем, а губам — исследовать каждую новую территорию ее кожи.

Это «все» теперь было моим проклятием и моим наркотиком. Ее ДНК была во мне. Ее призрак — со мной. И я понимал, что единственное лекарство от этой болезни — это она. И понимал, что это же и есть яд, который меня убьет. Но я был готов пить его снова и снова. Потому что ни один трезвый довод, ни одна крупица здравого смысла не могли сравниться с тем опьянением, которое я испытывал, вспоминая, как ее тело откликалось на мое прикосновение. Потому что в этом странном, болезненном существовании я чувствовал себя по-настоящему живым. И это было страшнее всего.
Жена как-то спросила меня за ужином, разглядывая кусок рыбы на вилке:
— С тобой все в порядке? Ты какой-то странный. Витаешь где-то.
Дети в это время спорили из-за телевизора, и ее вопрос прозвучал тихо, почти в пространство, но попал точно в цель.

Я вздрогнул, оторвавшись от тарелки, где тоже лежал кусок рыбы. На секунду мне показалось, что она все знает. Что видит на мне отпечаток чужих губ, чувствует запах океанариума и чужих духов.
— Проблемы на работе, — выдохнул я, и голос мой прозвучал хрипло. Я откашлялся. — Новый проект. Голову сломать можно.

Она кивнула, не глядя на меня, и доела свой гарнир.
— Понятно. Устал, наверное. Иди отдохни.

И я пошел. В гостиную. Сел в кресло и уставился в темный экран телефона. Вру. Я ей вру. Прямо в лицо, глядя в ее усталые, добрые глаза. И самое ужасное, что это получилось так легко. Словно во мне уже была готовая, отлаженная система лжи, которая активировалась сама собой.

«Проблемы на работе». Универсальная, серая, безликая отмазка. Она купилась. Почему-то от этого стало еще горше. Если бы она заподозрила, пристала, устроила сцену — это дало бы мне хоть какое-то, пусть и извращенное, оправдание. Мол, она сама виновата, не понимает, давит. Но она просто приняла мою ложь и пошла мыть посуду. Доверяла мне. Как доверяла все эти годы.

Я сидел и слушал, как на кухне шумит вода, звенят тарелки, как дети о чем-то спорят. Это был звук моей жизни. Прочной, налаженной, предсказуемой. А в груди у меня сидело что-то чужое, горячее и тревожное. Мысль о Лиле. Ее образ, яркий и ядовитый, как тропический цветок, пророс сквозь все это благополучие и точил его изнутри.

Я встал, подошел к окну. Напротив, в таких же окнах, горели чужие жизни. Кто-то смотрел телевизор, кто-то проходил по комнате с ребенком на руках. Я поймал себя на мысли, что завидую им. Их простоте. Их незнанию.

Потом телефон все же вибрировал в кармане. Одно короткое сообщение.
«Не могу перестать думать о том моменте».

И все. Мир снова перевернулся. Стыд, угрызения совести, страх — все это было сметено одной этой фразой. Она думала обо мне. Так же, как я о ней.

Я обернулся, посмотрел на дверь на кухню, за которой была моя жена. Потом снова на экран.

И я начал печатать ответ. Зная, что с каждым словом закапываю свою прежнюю жизнь все глубже. И не в силах остановиться.
Это прозрение накатило на меня не как внезапная вспышка, а как медленный, тошнотворный рассвет. Оно витало в воздухе все эти недели, а теперь село на грудь холодным, неоспоримым фактом.

Я сидел в гостиной, смотрел на жену, которая вязала на диване, и вдруг все сложилось в единую, безрадостную картину.

Я не любил ее. Никогда не любил.

Я женился на дочери друзей моих родителей. Умной, спокойной, порядочной девушке. На ней «надо» было жениться. Это было логично, удобно, правильно. Она была идеальной кандидатурой: из хорошей семьи, с добрым сердцем, не конфликтная. Все одобрили. Все сказали: «Тебе повезло». И я сам себе это сказал. Я убедил себя, что это и есть счастье — тихое, предсказуемое, безбурное.

Я старался. Честно старался. Дарил цветы на праздники, помнил о годовщинах, заботился. Мы построили дом. Родили детей. Я думал, что так и должна выглядеть любовь — как ровная, прямая дорога без ухабов и резких поворотов.

А потом появилась Лиля. И с ней мир перевернулся.

С ней я понял, что любовь — это не ровная дорога. Это ураган. Это землетрясение. Это боль в груди, когда ее нет, и головокружение, когда она рядом. Это желание рассказать ей о дохлом воробье и о том, как пахнет дождь на асфальте в пять утра. Это поцелуй в океанариуме, от которого перехватывает дыхание и рушится все вокруг.

Я смотрел на жену и чувствовал страшную, леденящую пустоту. Я уважал ее. Ценил. Но я не сходил с ума от запаха ее шампуня. Не трясся от ожидания ее сообщения. Не чувствовал, что готов бросить все ради одной ее улыбки.

Вся моя жизнь, мой брак, мой «счастливый» союз оказались грандиозной, красивой подделкой. Я прожил двадцать лет в аквариуме с идеально отфильтрованной водой, думая, что это и есть океан. А потом мне показали настоящее море. С его бурями, глубинами, опасностями и невероятной, дикой красотой.

И назад пути не было.

Я понял, что обманывал не только ее. Я обманывал самого себя. Я играл роль примерного мужа, и играл так убедительно, что сам поверил в эту роль.

А теперь спектакль окончен. Занавес упал. И я остался на сцене один, с оголенными проводами и грубой, неприкрашенной правдой.

Я не любил ее. Я построил жизнь на лжи. И самое ужасное было в том, что, глядя на ее спокойное, доверчивое лицо, я не чувствовал вины. Я чувствовал лишь леденящее душу отчаяние и сожаление о двадцати безнадежно прожитых не своих годах.

Эта мысль вползла в сознание тихо, как ядовитая змея, и ужалила с неожиданной силой. Сидя напротив нее, наблюдая, как она аккуратно нарезает салат, я вдруг почувствовал не вину, а приступ глухой, бессильной ярости. На нее.

Она ведь знала. Должна была знать.

Она вышла за меня, прекрасно видя, что между нами нет этой безумной искры, этого сумасшествия, о котором пишут в книгах. Наши свидания были приятными, беседы — интересными, но не более. Не было поцелуев, от которых подкашиваются ноги.
Не было ночей, когда не можешь уснуть, потому что ее образ жжет изнутри. Не было. И она согласилась. Надела это белое платье, произнесла эти клятвы. Зачем?

Я злился на нее за ее доверчивость. За ее готовность принять то, что я ей давал — какую-то жалкую, обесцвеченную копию любви. За ее «понятно» в ответ на мою ложь о проблемах на работе. Почему она не потребовала правды? Почему не вгляделась в меня пристальнее и не увидела, что я — пустая скорлупа?

Мне казалось, что она — соучастница этого гигантского обмана под названием «наша семья». Она согласилась играть по этим скучным, предсказуемым правилам. И теперь, когда я вдруг захотел сжечь все эти правила дотла, ее спокойствие, ее укорененность в этой лживой реальности вызывали во мне почти ненависть.

Она была живым воплощением того выбора, который я сделал из трусости и удобства. И теперь, осознав всю глубину этой ошибки, я не мог смотреть на нее без раздражения. Каждый ее спокойный взгляд, каждое ее обыденное движение — «что приготовить на ужин?», «отвезешь сына на тренировку?» — было укором. Укором за мою слабость. За то, что я не нашел в себе сил тогда, двадцать лет назад, сказать «нет». Нет этому благополучию, нет этой правильности, нет этой безжизненной пустоте.

Я злился на нее, потому что был слишком труслив, чтобы злиться на самого себя. На того молодого идиота, который променял возможность на настоящую, пусть и опасную, страсть — на вот это вот. На тихий вечер с вязанием на диване.

И теперь, когда в мою жизнь ворвалась эта самая страсть, я смотрел на жену и думал: «Почему ты не остановила меня? Почему не увидела, что я не гожусь для этой роли? Почему позволила нам обоим прожить эту чужую жизнь?»

Это была чудовищная, несправедливая злость. Но она была. И она жгла изнутри, делая каждый момент в нашем доме невыносимым. Я был в ловушке. И виноватой в этой ловушке мне проще было считать ее.
Сообщение пришло глубокой ночью, когда я лежал без сна, глядя в потолок и видя отражение мант в ее глазах. Тело горело от воспоминаний о ее губах, о том, как ее грудь прижималась ко мне, и я снова чувствовал ту же пьянящую слабость в коленях.

«Мне нужен тот клуб. И тот танец. Сейчас».

Словно прочитала мои мысли. Я не стал ничего отвечать. Просто встал, оделся в темноте, на цыпочках вышел из спальни, где тихо посапывала жена. Каждый звук — шуршание одежды, щелчок замка — казался оглушительным предательством, и от этого в горле стоял комок, а в паху — тупая, настойчивая пульсация.

Мы встретились у того же входа. Она стояла, кутаясь в легкое пальто, и курила. В свете неона ее лицо было бледным и решительным. Она увидела меня, бросила окурок, раздавила его каблуком. Ее движения были резкими, почти злыми, и это лишь сильнее возбуждало.

— Пошли, — было все, что она сказала. Ее голос звучал хрипло, и в этом хрипе была обещающая опасность.

Внутри все было так же: грохот, темнота, мигающие огни, но на этот раз не было и тени нашей первой, неловкой легкости. Мы пробились к тому же месту на танцполе, и она сразу же повернулась ко мне, прижалась всем телом, обвила руками мою шею. Ее бедра врезались в мои с такой силой, что у меня перехватило дыхание. Сквозь тонкую ткань ее платья я чувствовал жар ее кожи, каждый изгиб ее тела. Мои руки сами собой скользнули вниз, сжали ее за талию, притянули еще ближе, и я услышал, как она тихо ахнула. Не было никаких игр, никаких слов. Только тяжелое, отчаянное знание того, что мы перешли грань.

Мы танцевали, почти не двигаясь. Просто покачивались в такт музыке, и это было похоже на один долгий, непрерывный поцелуй. Ее нога проскользнула между моих, создавая невыносимое, сладкое трение. Каждое движение ее бедер было медленной, манящей пыткой. Я чувствовал, как ее грудь прижимается к моей груди с каждым вдохом, как ее пальцы впиваются в мои волосы, и мне хотелось застонать от этого мучительного наслаждения. Ее бедра прижимались к моим, ее дыхание было горячим у меня на шее. Я чувствовал каждую клеточку ее тела через тонкую ткань платья, вдыхал запах ее духов, ее волос, ее кожи — тот самый, что сводил меня с ума все эти дни.

Она подняла на меня глаза. В них не было улыбки. Была та же вселенская грусть, что и в океанариуме, смешанная с такой же вселенской жаждой. Ее зрачки были расширены, губы влажными и приоткрытыми. Она смотрела на меня так, будто хотела, чтобы я разорвал на ней это платье прямо здесь, на танцполе.

— Я не могу так больше, — прошептала она, и ее голос был едва слышен под бит, но я почувствовал эти слова всем существом. — Я схожу с ума. — Ее губы почти коснулись моего уха, и ее горячее дыхание обожгло кожу.

Я не ответил. Я просто притянул ее еще ближе, почти до боли, и прижал лицо к ее волосам. Мое тело было одним сплошным напряженным мускулом, желание пульсировало в висках и жгло низ живота. Я чувствовал, как она вся дрожит, прижимаясь ко мне, и ее дрожь лишь распаляла меня сильнее. Мы стояли, замершие в самом центре бушующего вокруг нас безумия, два островка обреченной нежности. Этот танец был не бегством от реальности, как в прошлый раз. Это было наше падение. Медленное, прекрасное и необратимое.

Мы не пили. Мы не разговаривали. Мы просто танцевали, пока ноги не онемели, а музыка не стала одним сплошным гулом в ушах. Каждое прикосновение ее руки, каждый вздох, каждый намеренный жест бедрами вгонял меня в исступление. Я сжимал ее так сильно, что, казалось, вот-вот сломаю, но она лишь прижималась ко мне еще теснее, и ее тихие стоны тонули в грохоте басов. Мы танцевали, как будто это был последний танец в нашей жизни. И, возможно, так оно и было. Потому что танец должен был закончиться. А что должно было начаться после — мы боялись даже подумать.
Это было спонтанно. Я написал ей: «Хочу покататься на каруселях. С тобой». Она ответила через три секунды: «Буду через двадцать минут. Займи мне место на колесе обозрения».

Парк встретил нас оглушительной какофонией — музыкой, криками, смехом, запахом сладкой ваты и жареных орехов. Мы стояли у входа, два взрослых человека в деловых пальто, и глупо улыбались друг другу. Ее глаза блестели, а на щеках играл румянец от ветра, и мне захотелось прикоснуться к ее коже, ощутить ее тепло сквозь тонкую ткань пальто.

— Ну что, Стас, — сказала она, скидывая с меня мрачное настроение последних дней, как змея старую кожу. — Готов снова стать ребенком?

— С тобой хоть на край света, — улыбнулся я, чувствуя, как знакомое напряжение разливается по низу живота от одного только ее взгляда.

Мы побежали к самым безумным аттракционам. К тем, что выворачивают душу наизнанку. Мы кричали в лицо ветру на «американских горках», и она впивалась пальцами в мою руку, и каждый раз, когда ее нога случайно касалась моей, по мне пробегал электрический разряд, заставляя кровь пульсировать в висках.
Я заливался счастливым, идиотским смехом. Потом были бамперные машинки. Мы устроили настоящее сражение, она отчаянно рулила, пытаясь таранить меня, а я уворачивался, и мы смеялись до слез, до боли в животе.
— Сдавайся! — кричала она, ее волосы развевались безумным облаком.
— Ни за что! — орал я в ответ, чувствуя, как двадцатилетний груз ответственности слетает с моих плеч где-то на втором вираже, а его место занимает только одно — жгучее, навязчивое желание дотронуться до нее, обнять ее, прижать к себе так, чтобы между нами не осталось ни миллиметра свободного пространства.

Потом мы, запыхавшиеся и растрепанные, пошли есть ту самую сладкую вату. Она оторвала огромный клочок розовой сахарной паутины и попыталась затолкать его мне в рот. Я увернулся, она не отстала, и в итоге мы оба были в липких розовых нитях, и она, смеясь, пыталась стряхнуть их с моей одежды. Ее пальцы скользили по ткани, и сквозь нее я чувствовал прикосновение их кончиков, такое легкое и в то же время такое обжигающее, что мне пришлось сжать кулаки, чтобы не схватить ее за запястье и не прижать ее ладонь к своей груди, чтобы она почувствовала, как бешено бьется мое сердце.

— Ты похож на огромного розового медведя! — сказала она, и в ее глазах плясали огоньки аттракционов.
— А ты — на конфетку, которую я сейчас съем, — парировал я, и на секунду ее смех затих, а взгляд стал серьезным и глубоким. Она облизала губы, смахивая сахарную нить, и это простое движение заставило мое дыхание остановиться. Я представил, как эти губы, липкие и сладкие, прижимаются к моим, как ее язык скользит по моей коже, оставляя за собой сахарный след.

Мы шли по аллее, ели безвкусные, но такие прекрасные вафли и болтали обо всем на свете. Наш разговор тек легко, но под ним бушевало море невысказанного. Каждый ее смех, каждый взгляд, каждый жест рукой — все это было частью сложного, невероятно эротичного танца, в котором мы двигались навстречу друг другу. Мы смеялись над воспоминаниями, которых у нас не было вместе, но которые казались такими общими.

И вот мы добрались до колеса обозрения. Наша кабинка медленно поползла вверх, и шум парка остался внизу, превратившись в далекий, убаюкивающий гул. Мы сидели рядом, прижавшись друг к другу, и смотрели, как город зажигает огни. Ее бедро плотно прижималось к моему, и через слои одежды я чувствовал исходящий от нее жар. Ее рука лежала на моей ладони, и я водил большим пальцем по ее нежной коже запястья, чувствуя, как под ней бьется учащенный пульс. Ее дыхание было ровным, но я слышал его легкую прерывистость, и это сводило меня с ума. Внизу остались все наши проблемы, мужья, жены, долги. Осталась только эта кабинка, плывущая в небе, и мы вдвоем.

— Я не хочу, чтобы мы спускались, — тихо сказала она, глядя в окно. — Пусть это длится вечно.

Я обнял ее за плечи, и она прижалась ко мне. Ее голова устроилась в углублении между моим плечом и шеей, ее волосы пахли ветром, сладкой ватой и ею — только ею. Я чувствовал, как ее грудь поднимается и опускается в такт моему собственному дыханию. Мое тело напряглось, отвечая на ее близость, кровь загудела, как рой пчел. Я хотел развернуть ее к себе, найти ее губы, снять с нее это пальто, прикоснуться к теплой коже под ним, ощутить ее целиком. Мы молчали. Не было поцелуев, не было страсти. Было невыносимое, хрупкое счастье. Мы были просто двумя детьми, забравшимися на самое высокое дерево, с которого виден весь мир, и боялись, что нас позовут домой к ужину.

Когда кабинка тронулась вниз, она вздохнула, и ее плечи под моей рукой обмякли. Возвращение было неминуемым. Но сейчас, пока мы плыли над огнями, я был счастлив. Безнадежно и совершенно. И я знал, что ради этого чувства — снова стать ребенком с розовой ватой на щеке, с ее головой на моем плече, с этим сладким, томительным напряжением, сжимающим низ живота — я готов на все. Даже на то, чтобы разбить вдребезги свою взрослую, правильную жизнь.
После парка, еще пахнущие сахарной ватой и ветром, мы не могли просто расстаться.
Возвращение в реальность казалось слишком жестоким. Я поймал ее взгляд — такой же потерянный и жаждущий, как мой собственный, — и слово «прощай» застряло в горле, перекрытое тяжелым, горячим комком желания.

— Пошли, — выдохнул я, и голос прозвучал настолько низко и хрипло, что, казалось, вибрировал в плотном ночном воздухе. — В одно место.

Я привел ее в маленький, почти подпольный бар, погруженный в густой, бархатный полумрак, где свет едва скользил по поверхностям, выхватывая из тьмы лишь отсветы бокалов и влажный блеск глаз. Здесь не играла громкая музыка, лишь приглушенный, томный джаз, саксофон стонал где-то вдалеке, и каждый столик был уединенным гнездышком, местом для тайн и пороков. Мы забились в самый дальний угол, в кожаную полукруглую будку, где нас скрывала от чужих глаз не просто тень, а сама тьма, густая и сладкая, как патока.

Мы заказали бутылку вина. Пить было не нужно, мы и так пьянели друг от друга, от одного лишь воздуха, которым дышали. Воздух между нами снова наэлектризовался, но на этот раз это было другое напряжение — не трепетное и робкое, а тяжелое, густое, зрелое, как запах зрелого плода, готового лопнуть от собственного сока. Моя рука лежала на ее бедре, и я чувствовал сквозь тонкую ткань платья не просто жар ее кожи, а саму ее плоть, упругую и готовую отозваться на любое прикосновение. Каждый мой палец горел, словно прикасался к открытому огню, и я водил ими по ее бедру, ощущая, как под тканью пробегает мелкая дрожь.

Она отпила из бокала, и ее губы, влажные и пухлые, оставили на стекле мокрый, соблазнительный след. Я смотрел на этот след, и мое дыхание перехватило, в горле пересохло. Мне дико, до боли, захотелось прикоснуться языком к тому месту на бокале, где только что были ее губы, а потом провести губами по ее шее, ощущая пульсацию крови под тонкой кожей, уловить аромат ее духов, смешанный с ее собственным запахом.

— Знаешь, о чем я думала, когда мы поднимались на том колесе? — ее шепот был горячим у моего уха, он плыл над джазом,  сокровенный и раздирающе интимный. Ее дыхание, пахнущее вином и чем-то неуловимо женственным, обжигало кожу, и по спине пробежали мурашки, а в паху заныло тупой, настойчивой болью. Ее язык слегка коснулся мочки моего уха, и все мое тело содрогнулось.

Я покачал головой, не в силах вымолвить ни слова. Все мое существо, каждая клетка, сосредоточилось на точке, где ее губы и язык жгли мою кожу.

— Я думала о том, как бы хотела, чтобы эта кабинка вдруг остановилась. На самом верху. И чтобы погас свет во всем городе. И остались бы только мы. И чтобы ты... — ее губы снова коснулись моей мочки, а зубы слегка прикусили ее, и по телу пробежала судорога, сладкая и мучительная, — ... чтобы ты раздел меня. И мы бы занимались любовью под салют, который видели только мы одни. Я бы сидела на тебе сверху, вцепившись ногтями в твои плечи, а ты... а ты бы держал меня за бедра и смотрел, как я теряю над собой контроль.

От ее слов, от горячего шепота в кромешной темноте, от этого откровенного, развратного образа у меня потемнело в глазах. Кровь ударила в голову, а в низу живота закрутилась тугая, сладкая боль, и я почувствовал, как вся кровь отливает от головы, приливая к одной-единственной точке, напряженной и пульсирующей. Это была не та романтичная, застенчивая девочка из океанариума. Это была женщина. Желанная и жаждущая, готовая на все. Моя рука сжала ее бедро так сильно, что на ткани платья, наверное, останутся заломы, и она тихо ахнула, но не отодвинулась, а, наоборот, прижалась ко мне сильнее.

Я наклонился к ее уху, чувствуя, как горит не только щека, но и все тело. Мой собственный шепот прозвучал чужим, низким и хриплым, пропитанным развратными образами, которые рождались в моей голове.

— А я думал о том, как буду целовать каждый сантиметр на твоей спине. Сначала медленно. Проведу языком по каждому позвонку. Потом все быстрее. Буду кусать тебя за плечи, оставляя следы, пока ты не начнешь молить меня о пощаде. А я не стану ее давать. Я хочу слышать, как ты кричишь, когда я вхожу в тебя. Хочу чувствовать, как ты вся сжимаешься внутри. И знать, что это я свел тебя с ума.

Она тихо ахнула, и ее пальцы впились в мое бедро, ее ногти впивались в плоть даже сквозь ткань брюк. Мы сидели, почти не двигаясь, и наш шепот в темноте был опаснее, откровеннее и развратнее, чем любая физическая близость. Я чувствовал, как дрожит ее тело под моей рукой, как учащенно бьется ее сердце, слышал ее сбивчивое, горячее дыхание. Мое собственное тело было одним сплошным напряженным мускулом, желание пульсировало в висках и жгло изнутри, как раскаленная лава.

— Я хочу, чтобы ты кусал меня, — прошептала она, и ее голос дрожал, срывался на высокой ноте. — Хочу, чтобы на моей коже оставались следы. Чтобы завтра, когда я буду одеваться, я смотрела на них в зеркало и вспоминала тебя и твои руки. Вспоминала, как ты раздвигаешь мои ноги...

— Я сведу тебя с ума, — прошептал я, и мои губы скользнули по ее шее, ощущая соленый вкус ее кожи, чувствуя, как бьется ее пульс. — Я буду пить тебя, как самый изысканный напиток. Каждую каплю. С языка. С кожи. Отсюда... — мой палец провел линию по внутренней стороне ее бедра, и она резко вздохнула, ее бедра непроизвольно сжались.

Ее рука нашла мою и прижала ее к своему животу. Сквозь ткань я чувствовал мышечное напряжение, дрожь, исходящий из самой глубины ее тела жар. Мы рисовали друг для друга картины того, что могло бы быть, обменивались не просто фразами, а целыми порнофильмами, которые разворачивались у нас в головах. Мы делились самыми темными, самыми запретными уголками своих фантазий, которые годами прятали ото всех, стыдясь их и лелея.

Мы не пили вино. Мы пили яд собственного вожделения, и он был пьянее любого алкоголя,сильнее любого наркотика. Мы говорили обо всем — о том, как, где, сколько раз, в каких позах, с какой силой. Слова были грубыми, а желание, которое они выражали, — бесконечно нежным и всепоглощающим. Мы создавали свой собственный, параллельный мир, сотканный из тьмы, шепота и обещаний, которые, мы знали, уже не сможем не сдержать. Наши тела уже не принадлежали нам, они стали инструментом, готовым к исполнению этих темных, сладких обетов.

Этот бар стал нашей исповедальней. И нашим приговором. Когда мы вышли на улицу, воздух между нами гудел от страсти. Мы не касались друг друга, но каждый наш нерв был оголен, каждая частица кричала о необходимости прикосновения. Мы знали — следующее прикосновение будет началом конца. И начала. И от этой мысли перехватывало дыхание и темнело в глазах.
Мы вышли из бара, и ночной воздух обжег легкие, как чистый кислород. Еще пару часов назад я бы испугался собственного отражения в витринах — такого опустошенного и одержимого. Но сейчас мне было все равно.

Я достал телефон. Экран ослепил меня. Последнее сообщение от жены: «Во сколько ждать?» Я не стал ничего придумывать, не стал искать оправданий. Пальцы сами вывели короткую, безжалостную ложь:
«Извини, аврал. Срочный вылет в Москву. Не жди. Спи».
Я не стал ждать ответа. Просто выключил телефон и сунул его в карман. Это был акт символического самоубийства. Я отрезал себя от прошлой жизни одним махом.

Я повернулся к Лиле. Она стояла, кутаясь в пальто, и смотрела на меня. Не с испугом, не с осуждением. С тем же самым обреченным спокойствием, что было и у меня.
— Пошли, — сказал я, и в этом слове было все. И приглашение, и признание, и приговор.

Мы шли по ночным улицам, не скрываясь, не опуская головы. Я вел ее за руку, и моя ладонь была сухой и твердой. Я не оглядывался по сторонам. Мне было все равно, кто нас увидит. Все равно, если мой сосед, мой коллега или сам черт возьмет и пройдет мимо. Пусть. Пусть видят. Пусть знают.

Я вел ее в отель. Не в какой-то тайный, подпольный, а в приличную, дорогую гостиницу в центре города. Я выбрал ее нарочно. Как вызов. Как плевок в лицо той правильной жизни, которую я вел до этого.

Портье за стойкой кивнул мне с безразличной вежливостью. Он видел тысячи таких пар. Мужчина и женщина, пришедшие ночью без багажа. В их глазах — та самая история. Ему было все равно. И мне тоже.

Мы вошли в лифт. Дверь закрылась с тихим шипением. Мы стояли молча, глядя на светящиеся цифры над дверью. Я чувствовал жар ее тела рядом. Слышал ее учащенное дыхание.

Лифт лязгнул. Мы вышли в тихий, устланный ковром коридор. Я провел ключ-картой, щелкнул замок.

Дверь закрылась. И вот мы остались одни. В номере. В полной тишине. За этой дверью остался весь мир с его правилами, долгами и последствиями.
Я посмотрел на нее. Она сбросила пальто на пол. Ее глаза горели в полумраке.

Мне было все равно, что будет завтра. Все равно, если нас поймают. Все равно, если этот шаг разрушит все, что у меня было. Потому что то, что было — было ложью. А это... это было единственной правдой, которую я знал.

Я сделал шаг к ней. И все кончилось. И все началось.

Дверь закрылась, и мир снаружи перестал существовать. Не было ни прошлого, ни будущего. Только эта комната, залитая приглушенным светом уличных фонарей, пробивающимся сквозь жалюзи.

Я не бросился на нее.  Здесь, в этой тишине и уединении, все было иначе.

Я подвел ее к большому креслу у окна и усадил. Я опустился перед ней на колени, чтобы быть с ней на одном уровне.
Она сидела, положив руки на подлокотники, и смотрела на меня. Мы молчали. Мы изучали друг друга, как будто впервые. При свете дня, в суматохе парка, в полумраке бара — мы всегда были немного в масках. Теперь мы сняли и их.

Я видел все. Легкую усталость под ее глазами. Едва заметную родинку у уголка губ. Как трепещет пульс на ее шее. Как темные зрачки расширяются, вбирая в себя мое отражение. Она была не идеальной картинкой. Она была живой. И от этого мое сердце билось с такой силой, что, казалось, вот-вот разорвет грудную клетку.

Потом она медленно подняла руку. Ее пальцы коснулись моего виска, провели по линии щеки, обрисовали контур скулы. Ее прикосновение было невесомым, почти неосязаемым, но каждый нерв в моем теле кричал от него. Она гладила мое лицо, как слепой, запоминая его форму. Ее пальцы скользнули ко лбу, провели по бровям, коснулись уголков глаз.

— Вот ты какой, — прошептала она, и в ее голосе не было ни страсти, ни игры. Было бесконечное, почти невыносимое удивление и нежность. — Настоящий.
Ее пальцы спустились к моим губам. Она провела по ним подушечкой большого пальца, и я почувствовал, как все мое тело содрогнулось. Это было более интимно, чем любой поцелуй. Более откровенно, чем все те слова, что мы шептали в баре.
Я закрыл глаза, позволив этому прикосновению стать всем моим миром. Я чувствовал ее взгляд на себе. Чувствовал легкое дрожание ее пальцев. Чувствовал, как стены, которые я выстраивал двадцать лет, рушатся беззвучно, превращаясь в пыль.

Она изучала меня. И я позволял ей это делать. Позволял видеть все шрамы, все трещины, всю ту боль и ту пустоту, что копились во мне годами. И в этом молчаливом прикосновении было больше любви, чем во всех словах, что я слышал за всю свою жизнь.

Она не торопилась. И я тоже. Потому что мы оба знали — за этой дверью нас ждал приговор. А здесь, сейчас, в этой тишине, с ее рукой на моем лице, мы были свободны. И мы растягивали эту свободу на вечность, зная, что она продлится всего несколько часов.

Она продолжала изучать мое лицо, а я наконец позволил себе прикоснуться к ней.
Я провел пальцами по ее волосам, распустил небрежный хвост, и они темным водопадом рассыпались по ее плечам. Она закрыла глаза и вздохнула, когда я провел тыльной стороной ладони по ее щеке, по линии шеи, до ключицы.

— Расскажи мне, — ее шепот был горячим в тишине комнаты. — Все. С чего все началось? Твой самый первый раз.

Я улыбнулся. Это был не тот вопрос, который можно было задать в постели. Но эта комната была не просто постелью. Это была наша вселенная.
—Неуклюже. В семнадцать. В подвале у друга, пока его родители смотрели телевизор наверху. Пахло картошкой и старыми вещами. Мы боялись, что нас услышат.
Она рассмеялась в ответ, и в этом смехе было полное понимание

Мы говорили. Говорили обо всем. О нелепых провалах, о смешных моментах, о первых разочарованиях. Она вытягивала из меня истории, которые я давно похоронил, а я слушал ее признания, и каждый новый штрих делал ее образ объемнее, реальнее.

Потом я поднял ее на руки и отнес к кровати. Ее тело было удивительно легким и податливым. Она обвила мою шею, и ее губы прильнули к моей коже. Но мы не спешили. Мы продолжали играть. Я расстегивал пуговицы с мучительной медлительностью. Губы скользили по обнажающейся коже, а под ними отдавалось бешеное биение ее сердца. Я чувствовал под своими губами упругость ее груди, слышал, как учащается ее дыхание. Мой язык скользил по ключицам, ощущая соленый вкус ее кожи, и это чередовалось с легкими укусами, от которых она вздрагивала и тихо стонала.

Она в ответ расстёгивала молнию на моих брюках, и ее пальцы скользили по животу, заставляя меня вздрагивать. Ее прикосновения были настолько легкими и мастерскими, что мурашки бежали по всему телу, а в низу живота все сильнее закручивалось сладкое напряжение. Ее ногти оставляли едва заметные следы на моей коже, и каждый из них был подобен маленькому удару тока.

— А что тебе нравится больше всего? — спросила она, уже лежа рядом, касаясь меня лишь кончиками пальцев. — Не то, что принято. А по-настоящему.

Я сказал ей. Шепотом, прямо в ухо, срываясь на хрип. То, в чем никогда и никому не признавался. Мои слова были откровенными, они описывали самые потаенные фантазии, о которых я боялся говорить вслух. Я чувствовал, как горячее дыхание вырывается из моей груди, а ее пальцы все сильнее впиваются в мою кожу. Она замерла, а потом ее губы тронули мое плечо и она начала целовать меня. Медленно лаская меня своим языком. Ее язык был влажным и горячим, он скользил по моей коже, как будто хотел впитать каждое мое слово, каждую дрожь. Она исследовала мое тело с такой тщательностью, будто хотела запомнить каждую его реакцию, каждый мускул, каждое биение пульса.

Это была ночь не просто секса. Это была ночь разоблачения. Мы освобождали друг друга не только от одежды, но и от всех условностей, страхов и запретов. Мы пробовали все, о чем говорили. Наши тела сливались в темноте, подчиняясь шепоту и желанию. Каждое движение, каждый жест был наполнен смыслом и страстью. Я чувствовал, как ее бедра прижимаются к моим, как ее грудь трется о мою кожу, и каждый звук, который она издавала, был музыкой, опьяняющей сильнее любого алкоголя.

Шептали инструкции, смеялись над неудачами, замирали от открытий. Мои пальцы скользили по ее спине, ощущая каждый изгиб, каждую впадинку, а ее руки изучали мое тело, находя самые чувствительные места, которые заставляли меня содрогаться и терять контроль.
Она спрашивала: «А вот так?» — и голос ее звучал то любопытно, то властно. Я отвечал: «Да, вот так...». Ее прикосновения становились то нежными, то требовательными, и я отвечал ей тем же, находя те ритмы и движения, что застав-ляли ее кричать от наслаждения. Мы исследовали карту друг друга, как первооткрыватели, не боясь казаться смешными или неловкими. Каждый новый эксперимент становился открытием, и мы наслаждались каждым мгновением, каждым вздохом, каждым стоном.
Когда за окном посветлело, мы лежали, сплетенные в один клубок, покрытые испариной и рассказами, которые стали нашими общими секретами. Наша кожа была влажной от пота, дыхание — тяжелым и прерывистым, а тела — уставшими, но все еще жаждущими продолжения.
Не было стыда. Не было сожалений. Была только усталость и странное, горькое счастье. Мы подарили друг другу не просто ночь. Мы подарили друг другу свои самые потаенные истории, сделавшись сообщниками не только в страсти, но и в самой своей сути. В этом единстве, в этой полной откровенности, мы нашли что-то большее, чем просто физическое наслаждение — мы нашли часть себя, которую давно потеряли. По крайней мере, я нашел.
Свет за окном из черного стал темно-синим, потом серым, прорисовывая контуры мебели в номере. Мы лежали, прижавшись друг к другу, слушая, как город за стенами начинает медленно просыпаться. Эта ночь заканчивалась.
Я провел пальцами по ее плечу, чувствуя под кожей хрупкость.
— Лиль, — тихо сказал я. Вопрос зрел во мне с той самой первой переписки. — Скажи мне честно. Зачем тебе тот форум? «Разговоры о сексе и не только». Зачем тебе... все это?

Она не ответила сразу. Ее дыхание было ровным, но я чувствовал, как напряглись мышцы на ее спине.
— Ты думаешь, я искала приключений? — наконец произнесла она, и в голосе не было обиды, лишь усталая правда.
— Не знаю. Может.

Она перевернулась на спину, уставилась в потолок.
— Я искала... слов. — она выдохнула. — Дома мы с мужем давно перестали разговаривать. Вернее, разговариваем о счетах, о детях, о том, что к ужину. А о главном — молчим. Словно живем в параллельных вселенных, которые иногда сталкиваются на кухне, чтобы обсудить, кто поедет за сыном на тренировку. Мне было одиноко. Не физически... душевно. Мне казалось, я задыхаюсь в этой тишине.

Она повернула ко мне лицо. В полумраке ее глаза были огромными и печальными.
— А на форуме... там были люди, которые не боялись говорить. О страхе, о желании, о глупостях, о высоком. Там были настоящие разговоры. Я шла туда, как в спасательную шлюпку. Не для того, чтобы изменять. А для того, чтобы снова почувствовать, что я живая. Что кто-то готов услышать не только «курица в духовке», но и «я боюсь старости» или «мне снятся сны, где я летаю».

Она помолчала, а потом добавила уже почти шепотом:
— А потом я нашла тебя. И ты спросил про моего дохлого хомяка в детстве. И я поняла, что нашла не просто слова. Я нашла человека.

Я слушал ее, и ком вставал у меня в горле. Я пришел на форум из скуки, из легкого любопытства. А она — от отчаяния. Чтобы не задохнуться.

— Прости, — прошептал я, прижимаясь губами к ее виску.
— Не за что, — она слабо улыбнулась. — Ты дал мне глоток воздуха. И... все это. — она обвела рукой комнату. — Это было неизбежно. Потому что ты был единственным, кто видел не просто «жену и маму», а ту самую девочку, которая хоронила хомяков и мечтала летать.

Рассвет за окном стал размывать очертания наших тел. Волшебство ночи таяло с каждым лучом света. Мы лежали и молчали, понимая, что нашли друг в друге именно то, чего так отчаянно не хватало каждому. И именно это открытие делало наше положение невыносимо трагичным. Мы были спасением друг для друга и ядом для всех остальных.

Она закурила в постели, резко, почти с вызовом, словно бросая вызов тем призракам, что поднялись в памяти вместе с дымом. Свет зажигалки на мгновение осветил ее лицо — оно было напряженным и горьким.
— Ты спрашиваешь, зачем мне форум? — она горько усмехнулась, выпуская струйку дыма в предрассветную синеву. — Мне было пятнадцать. Мои родители... они воспитывали меня в стерильной чистоте. Секса не существовало. Он был как невидимый, грязный монстр, о котором все знали, но не говорили.

Она затянулась, ее рука дрожала.
— А мне было интересно. Я тайком покупала на вокзале «Спид-Инфо». Прятала под матрас. Читала с фонариком. Для меня это был не разврат. Это была... энциклопедия другой, взрослой жизни. Я пыталась понять, что это вообще такое.

Она замолчала, глядя в окно, но видя совсем другое.
— А потом они нашли. Мать перетряхивала мою комнату. Она нашла пачку газет. Я никогда не видела ее такой. Не злой. А... оскверненной. Как будто я принесла в дом труп. Отец... он не бил меня. Он сел напротив, положил эти газеты на стол и начал их читать. Вслух. Самые грязные, самые пошлые статьи. А мама стояла рядом и плакала. Потом он посмотрел на меня и сказал: «Мы растили дочь, а ты оказалась грязной шлюхой. У тебя в голове одна похабщина».

Я лежал, не дыша, чувствуя, как сжимается мое сердце от боли за ту девочку.

— Они не били меня, — ее голос стал безжизненным. — Они меня... заклеймили. Назвали испорченной. Говорили, что теперь обо мне все так и будут думать. Что я сама все испортила. Они заставили меня выбросить эти газеты в мусорный бак на моих глазах. А потом неделю со мной никто не разговаривал. Я была пустым местом. Невидимкой, несущей на себе клеймо.

Она потушила сигарету, резко, раздавив ее в пепельнице.
— После этого я лет десять не могла нормально относиться к своему телу. Мне казалось, что любое желание, любой интерес — это грязь. Это клеймо, которое они поставили у меня на лбу. Я вышла замуж, потому что это было «правильно». Но внутри... внутри все равно сидела та пятнадцатилетняя девочка, которая боялась, что ее снова назовут шлюхой, если она попросит мужа о чем-то, чего ей хочется.

Она повернулась ко мне, и в ее глазах стояла та самая, давнишняя, незаживающая боль.
— А на форуме... там я могла говорить об этом. Без стыда. Там не было людей, которые бросались бы словами «шлюха» или «грязная». Там были слова. Просто слова. Которые помогали мне залечивать те раны. И когда я познакомилась с тобой... ты был первым мужчиной, который смотрел на меня и не видел этого клейма. Ты видел просто меня.

Она замолчала, и в тишине комнаты висел крик той униженной девочки. И я понял, что наша связь — это не просто страсть или бегство от скуки. Это было спасение. Я давал ей то, чего ее лишили в пятнадцать — право на ее собственное желание, на ее тело, на ее мысли. Без стыда. Без осуждения.

И в этом осознании была не только нежность. Была страшная, давящая ответственность. Потому что я стал для нее тем, кто снял с нее это клеймо. И если я сейчас уйду, я поставлю его обратно. Только на этот раз — навсегда.

Она рассказывала, свернувшись калачиком, и голос ее был плоским, отстраненным, будто она говорила о ком-то постороннем.
— Они ругали меня. Долго. Неделю. Я ходила по дому как призрак. Мне было мерзко от себя. Я мылась по три раза на дню, пытаясь смыть с себя это ощущение грязи. И у меня ничего не... не шевелилось. Никаких чувств. Я думала, они выжгли это во мне. И я была почти благодарна.
Она сделала паузу, ее пальцы бессознательно сжали край простыни.
— А потом, через месяц, была школьная дискотека. Ко мне подошел мальчик из параллельного класса. Симпатичный такой, робкий. Мы танцевали, а потом в темноте, под медленную песню, он поцеловал меня. Просто прикоснулся губами. И у меня... — она резко выдохнула, — внутри все провалилось. И зажглось. Стало горячо и влажно. Так, как никогда раньше.

Она зажмурилась, словно от боли.
— И в ту же секунду в голове ударило: «ОНИ БЫЛИ ПРАВЫ». Это была не радость. Это был ужас. Паника. Я понеслась в туалет. Меня вырвало тут же, в туалете. Я смотрела на свое отражение в зеркале, бледное, в слезах, и ненавидела себя. Потому что они оказались правы. Одно прикосновение мальчика — и я стала той самой «шлюхой», которой они меня называли. Мое тело предало меня. Оно подтвердило все их слова.

Она повернула ко мне искаженное мукой лицо.
— Понимаешь? Я возненавидела себя не за газеты. Я возненавидела себя за тот поцелуй. За то, что мое тело отозвалось. Что оно захотело. С тех пор любое возбуждение, любое желание для меня... оно отравлено. В нем всегда есть этот привкус их слов: «ШЛЮХА». И с тобой... с тобой это впервые не больно. Это... освобождение. Потому что ты не осуждаешь меня за это. Ты принимаешь. И ту девочку с газетами, и ту, которую вырвало от первого поцелуя. Ты принимаешь всю меня. Грязную. Испорченную. И... желающую.

Ее голос сорвался, и она разрыдалась. Но это были не слезы горя. Это были слезы очищения. Она плакала над той девочкой, которую заклеймили двадцать лет назад. И в моих объятиях, возможно, впервые за все эти годы, она позволяла себе чувствовать то, что чувствовала, не ненавидя себя за это.

Она вытерла слезы тыльной стороной ладони, и ее взгляд снова стал отстраненным, уходящим в прошлое.
— А потом... потом нужно было исправляться. Искупать вину. Стать «нормальной». — она горько усмехнулась. — Мой муж... он был идеальным кандидатом. Из хорошей семьи, порядочный, тихий. Родители были в восторге. Я думала, он спасет меня. От меня самой.

Она замолчала, собираясь с мыслями, чтобы выговорить самую горькую правду.
— На нашу свадьбу мама плакала от счастья. Говорила: «Мы ее исправили». А я смотрела на него и думала: «Вот он, мой приговор. Моя пожизненная тюрьма за ту пачку газет и за тот поцелуй на дискотеке».

Я лежал, не дыша, слушая эту исповедь, и мне хотелось кричать от ярости за нее.
— Секс? — она произнесла это слово с такой ледяной пустотой, что по моей коже пробежали мурашки. — Для него это была гигиеническая процедура. Раз в месяц. В полной темноте. Пять минут. Без поцелуев. Как будто мы не любовники, а два механика, обслуживающих сломанный механизм под названием «брак». Я лежала и ждала, когда это кончится. И чувствовала... ничего. Пустоту. И страшное, горькое облегчение. Потому что если я ничего не чувствую, значит, во мне нет той «грязи». Значит, я исправилась. Я стала той, кем они хотели меня видеть.

Она посмотрела на меня, и в ее глазах была бездонная, выстраданная усталость.
— А потом я просто умерла. Не физически. Внутри. Ходила на работу, растила детей, улыбалась в ответ. А внутри была тишина. Могильная тишина. И этот форум... ты... — ее голос дрогнул, — ты был первым, кто услышал не тишину, а крик. Крик той девчонки, которую они убили двадцать лет назад. И ты ответил.

Она сказала это, и комната снова наполнилась не просто страстью или влечением, а чем-то гораздо более важным. Это было воскрешение. Я был не просто любовником. Я был свидетельством того, что та девчонка — живая, желающая, страстная — не умерла. Она просто ждала, когда кто-то даст ей право снова дышать.

И в этом не было ничего грешного. В этом было что-то священное. И чудовищно трагичное. Потому что цена этого воскрешения была разрушением двух жизней, которые и так уже были руинами.

Исповедь будто истощила ее. Она лежала, глядя в потолок, и какое-то время мы просто молчали, прислушиваясь к нашим сердцам, которые, казалось, стучали в унисон — тяжело и тревожно.
Потом она снова заговорила, но уже тише, как будто признаваясь в чем-то еще более постыдном, чем все предыдущее.
— Год назад... у меня начались жуткие боли в шее. Врач сказал — зажимы на нервной почве. Отправил на массаж. — Она сделала паузу, ее пальцы нервно теребили край простыни. — Я ходила к нему раз в неделю. Он был... безликий. Старше меня. Говорил только «расслабьтесь» и «дышите глубже».

Она перевернулась на живот, как будто вновь чувствуя на себе те прикосновения.
— Его руки были сильными. Горячими. И когда он разминал затвердевшие мышцы... сначала было больно. А потом... — ее голос стал прерывистым, — ...потом появлялось тепло. Оно растекалось по спине, опускалось ниже... и превращалось в тот самый жар. Тот самый, что я почувствовала в пятнадцать лет и за который возненавидела себя.

Я слушал, затаив дыхание, представляя эту сцену: она, лежащая на массажном столе, закутанная в простыню, ее тело, годами дремавшее в анабиозе стыда, начинает оживать под профессиональными, безличными прикосновениями.

— Мне было дико стыдно, — прошептала она, и ее уши покраснели. — Я лежала и молилась, чтобы он ничего не заметил. Чтобы мое тело не выдало меня. Я снова чувствовала себя той самой «шлюхой» — ведь мне было приятно от прикосновений чужого мужчины. Я пыталась думать о счетах, о списке покупок, о чем угодно... но тело не слушалось. Оно помнило. Оно хотело.

Она обернулась ко мне, и в ее глазах стояла та же смесь стыда и изумления, что должна была быть тогда.
— И я поняла, что не умерла. Во мне все еще тлеют угли. Их просто засыпали пеплом. А его руки... они раздули их. Нечаянно. И я испугалась. Потому что если это проснется... я не знала, что с этим делать. Я перестала ходить на массаж. Снова заморозила все. Но было уже поздно. Дверь была приоткрыта. И тогда... тогда я нашла форум. Потому что поняла — если я не научусь управлять этим огнем, он сожжет меня изнутри.

И вот теперь она горела. Горела в моих объятиях. И ее стыд, ее страх и ее желание были частью этого пламени. Я был не массажистом, чьи прикосновения были безликой процедурой. Я был тем, кто видел этот огонь, кто звал его по имени и кто не осуждал его за то, что он горит.

Она продолжила говорить со странным смешением стыда и торжества, как будто признавалась в преступлении, которое наконец-то дало ей ключ к свободе.
— Племянник моего мужа, — начала она, и в углу ее рта дрогнул подобие улыбки. — Студент. Приехал на неделю. Ему было двадцать. — Она посмотрела на меня, проверяя мою реакцию. — И он... смотрел на меня. Не как на тетку. А как на женщину. Я ловила его взгляд на своих ногах, на изгибе спины, когда я наклонялась. Сначала мне было неловко. А потом... Потом это стало согревать меня. Изнутри.

Она замолчала, вспоминая.
— Муж попросил отвезти его на вокзал. Мы ехали в машине, почти не разговаривали. Я чувствовала его взгляд на своем профиле. Как будто он меня... сканировал. И внутри у меня все сжималось от этого странного, запретного напряжения.

Ее голос стал тише, интимнее.
— На вокзале, он уже с билетом в руке, вдруг обернулся и обнял меня на прощание. Обычно так. Но в этот раз... он притянул меня сильно, почти грубо, и его губы на секунду прижались к моим. Это был не нежный поцелуй. Это был жест. Жест мужчины, который хочет женщину.

Она выдохнула, и ее грудь высоко поднялась.
— И знаешь что? В тот миг... я впервые не возненавидела себя. Не подумала «шлюха». Я почувствовала... силу. Дикую, первобытную силу. Потому что я была желанна. Молодым, красивым парнем. И мое тело, мое проклятое тело, отозвалось на это не стыдом, а ликующим трепетом. Оно сказало: «ДА».

Она посмотрела на меня, и в ее глазах горел новый огонь — не стыда, а осознания своей власти.
— Я села в машину и смотрела на свое отражение в зеркале заднего вида. У меня горели щеки, а на губах был вкус его поцелуя. И я не стирала его. Я водила по ним языком и улыбалась. Потому что это был не яд. Это было лекарство. Оно лечило меня от всех тех лет, когда я заставляла себя верить, что я — ничего. Никто.

Этот случай с племянником стал для нее щелчком. Той последней каплей, которая переполнила чашу терпения. Он показал ей, что она все еще может быть объектом желания. Что ее тело не ошиблось тогда, в пятнадцать лет. Оно было живым. И оно имело право на этот отклик.
И теперь, лежа со мной, она проживала это право сполна. Без ненависти. Без саморазрушения. Впервые принимая свою силу и свою страсть как неотъемлемую часть себя.

Мы стояли в дверях номера, уже одетые, причесанные, снова закованные в доспехи своих социальных ролей. Воздух был густым от невысказанного, от понимания, что за этой дверью наш рай закончится.

Она поправила воротник моего пиджака, ее пальцы дрожали.
— Ну, все, — тихо сказала она, не поднимая на меня глаз. — Я... я не буду звонить первой. Ты решай.

Она сделала шаг к выходу, но я поймал ее за руку. Мне было невыносимо думать, что это конец.
— Лиля... — начал я, но слова застряли в горле. Что я мог сказать? «Я люблю тебя»? Это было бы и правдой, и ложью одновременно. Это была бы правда о том, что я чувствую здесь, с ней. И ложь в той жизни, что ждала меня за порогом.

Она обернулась, и в ее глазах была такая бездонная, спокойная печаль, что у меня сжалось сердце.
— Слушай, — ее голос был ровным, но в нем слышалась сталь. — Пусть твоя жена будет спокойна. Я не буду разрушать вашу семью. И уводить тебя.

Она произнесла это как приговор. Как единственно возможный в наших обстоятельствах исход. Она, с ее израненной душой, оказалась сильнее. Она отпускала меня, чтобы не усугублять боль, которую мы оба причинили.

Она повернулась и пошла по коридору, не оглядываясь. Ее шаги были быстрыми и решительными.

Я закрыл дверь и прислонился к ней лбом. В ушах звенело. В груди была черная, безвоздушная пустота.

И тогда, в этой пустоте, родилась мысль. Тихая, отчаянная, стыдная и единственно честная. Мысль, которую я никогда не произнесу вслух.
«Пожалуйста, уведи меня».

Уведи. Спаси от этой жизни, которая стала мне тюрьмой. От этого брака, который был ошибкой. От этого человека, которым я притворяюсь. Сделай меня своим. Разрушь все к чертям, но только не оставляй меня здесь одного.

Но я знал, что она этого не сделает. Потому что она была чище и лучше меня. Она приняла на себя всю тяжесть этого решения, оставив мне лишь горькое послевкусие счастья и леденящее душу одиночество.

Я так и остался стоять у двери, повторяя в себе эту немую мольбу, которую она никогда не услышит. Пожалуйста, уведи меня. Но единственным ответом была тишина опустевшего номера и наступающее утро, которое не сулило ничего, кроме возвращения в клетку.

Время Лилии. Глава 2

СТАС

После той ночи и ее исповеди Лиля стала для меня еще дороже. Я ловлю себя на этом постоянно.

Вот я завариваю утром кофе, и вдруг всплывает ее лицо — как она поморщилась, пробуя мой крепкий эспрессо, и сказала: «Стас, это же чистый яд!» И я улыбаюсь как дурак прямо над чашкой.

Вот я сижу на совещании, и вместо цифр в отчете вижу ее пальцы. Те самые, что так нервно теребили край простыни, когда она рассказывала про отца, читающего вслух эти проклятые статьи. И у меня сжимается горло, и я хочу быть там, в том номере, просто чтобы держать ее за руку.

Она стала не просто женщиной, от которой у меня перехватывает дыхание. Она стала открытой книгой, в которой я прочел самую важную главу своей жизни. Я знаю теперь, какая хрупкая и ранимая девочка прячется за ее взрослой, ироничной маской. И я знаю, какое невероятное мужество потребовалось ей, чтобы после всего снова позволить себе чувствовать. Довериться мне.

Я люблю в ней все. Ее хриплый смех, когда она смеется по-настоящему. Ее молчаливые слезы, которые больше не от стыда, а от очищения. Ее отчаянную, испепеляющую страсть. И ту испуганную дрожь, что пробегает по ее коже, когда я прикасаюсь к ней, — будто она все еще ждет, что ее оттолкнут, назовут грязной.

Мы стали для друг друга не просто любовниками. Мы стали сообщниками. В страсти, да. Но и в боли. Мы дали друг другу то, в чем отчаянно нуждались: я ей — принятие и право на ее желание, она мне — глоток свободы и напоминание о том, что я живой.

И теперь мысль о том, чтобы потерять ее, сводит с ума не потому, что я лишусь запретного удовольствия. А потому, что я лишусь единственного человека, который видит меня настоящего. И единственного человека, которого я знаю до самых потаенных, израненных глубин.

Она стала мне дороже всего на свете. И это осознание — одновременно самая прекрасная и самая ужасающая правда в моей жизни. Потому что я не знаю, что с этим делать. Как любить ее так, чтобы не разрушить все вокруг. Или... стоит ли вообще пытаться что-то сохранять, если единственное, что имеет для меня значение, — это она.
Мы начали встречаться в отелях. Каждая такая встреча была падением в другую вселенную, где действовали только наши законы. Дверь номера захлопывалась, отсекая внешний мир, и мы оказывались в пространстве, пахнущем нашим общим возбуждением. И в этой вселенной она расцветала.

С каждым разом она становилась смелее. Та Лиля, что сначала робко касалась моего лица в полумраке, теперь сама вела игру. Ее пальцы, когда-то неуверенные, теперь смело расстегивали мою рубашку, а ладони прижимались к моей груди, чувствуя бешеный стук сердца. Она экспериментировала, пробовала, шептала мне на ухо то, о чем раньше боялась даже думать. «Я хочу почувствовать тебя на языке», — говорила она, и ее слова, горячие и влажные, заставляли меня терять рассудок. И я видел, как с каждым разом с ее плеч падает невидимый груз. Как тает лед стыда в ее глазах, сменяясь живым, дерзким огнем.

Однажды она принесла с собой повязку на глаза.
— Сегодня я хочу ничего не контролировать, — сказала она, и в ее голосе была дрожь, но не от страха, а от предвкушения. — Я хочу только чувствовать. Твои руки. Твое дыхание. Все, что ты будешь делать.

И я повиновался. В полной темноте, созданной для нее этой повязкой, все мои чувства обострились до предела. Мои пальцы скользили по ее коже, ощущая каждый ее сантиметр, каждую реакцию. Я целовал ее, начиная с шеи, медленно спускаясь к ключицам, потом к груди, чувствуя, как ее сосок напрягается у меня на губах. Я слышал ее прерывистое дыхание, ловил каждый стон, каждое движение ее бедер, которые сами искали контакта с моими. Я вел ее, прикасался к ней, целовал, а она лишь вздрагивала, стонала и доверчиво отдавалась каждому ощущению. Когда мои губы коснулись самого интимного места, ее тело выгнулось, и из ее горла вырвался долгий, сдавленный крик. Ее пальцы впились в простыни, а ноги обвились вокруг моей спины, прижимая меня ближе. В тот вечер не было ни капли ее старого, выученного стыда. Была только чистая правда тела.

А для меня все границы стерлись. С ней я был тем, кем никогда не мог быть ни с кем другим — не зажатым в тисках долга и приличий мужем, а просто мужчиной. Голым, жадным, безрассудным. Я мог, держа ее за бедра, говорить, как хочу войти в нее, как буду чувствовать каждое ее внутреннее движение, как она будет сжиматься вокруг меня. Я мог провести рукой между ее ног, чувствуя ее влажность, и сказать, что это — для меня, только для меня. Я говорил ей самые откровенные, самые развратные вещи, и она не отворачивалась. Она отвечала мне тем же. «Сильнее, — шептала она, — не бойся оставить следы». И я кусал ее за плечи, за бедра, оставляя на ее фарфоровой коже синеватые отметины, словно дикие цветы на снегу. Мы будто сдирали с себя по слою кожи за раз, обнажая все новые и новые пласты желания.

Мы не занимались любовью. Мы исследовали друг друга. Мы пробовали все: ее губы на мне, мои пальцы в ней, ее ноги на моих плечах, ее спину, выгнутую под моими ладонями. Мы находили новые углы, новые ритмы, новые слова, чтобы описать этот восторг. Мы сходили с ума на прохладе чужих простыней, и мне было плевать на весь мир. В эти часы не существовало ни прошлого, ни будущего. Не было ее мужа, моей жены, наших детей. Были только мы — два тела, два голоса, два сердца, бьющиеся в унисон в такт этому безумию.

Она раскрепощалась, и я раскрепощался вместе с ней. Она учила меня не стесняться собственных желаний, а я давал ей возможность быть распутной, желанной и абсолютно свободной в своих порывах. Мы дарили друг другу то, в чем отчаянно нуждались, — полную, тотальную свободу быть собой. Без суда. Без осуждения. Без границ.
И я понимал, что это опасно. Что каждый такой побег затягивает нас все глубже. Что обратной дороги нет. Но когда ее губы касались моей кожи, а ее смех, хриплый и довольный, звенел в тишине номера, когда я чувствовал, как ее внутренние мышцы судорожно сжимаются вокруг меня, выжимая из меня последние капли наслаждения, мне было все равно. Лишь бы это длилось вечно.

Идея пришла мне внезапно, как наваждение. Я не мог выбросить из головы картинку — она и я, не в душном номере отеля, украденные пару часов, а где-то, где можно проснуться вместе. Увидеть ее с утра, с растрепанными волосами, заваривающую кофе.

Я написал ей: «Хочешь на три дня стать моей женой?»

Она ответила не сразу. Минуты тянулись мучительно долго. Потом пришел короткий ответ: «Да».

Я соврал жене, не моргнув глазом. Сказал, что срочная командировка, пару дней не будет связи. На работе взял отгул за свой счет. Сердце колотилось, как у вора, но не от страха, а от предвкушения.

Мы сняли маленький домик в лесу, за городом. Ничего особенного, но в нем был камин и огромное окно, выходящее в сосны.

И мы начали нашу игру.

Первый же вечер был самым странным и самым прекрасным в моей жизни. Мы пошли в местный магазин, выбирали продукты на ужин. Она держала меня за руку, смеялась, споря, какую пасту взять. Мы были просто парой. Никто не смотрел на нас осуждающе. Для всех мы были просто мужем и женой, приехавшими из города.

Я готовил ужин, а она сидела на кухонном столе, болтала ногами и смотрела на меня. В ее глазах было столько нежности, что я забывал, что делаю. Мы ели эту пасту у камина, пили вино и смеялись над чем-то глупым.

Мы помыли посуду вместе, плескаясь теплой водой, и ее смех смешивался со стуком тарелок. А потом, когда последняя ложка была вытерта, в доме воцарилась тишина, густая и звенящая, нарушаемая только треском поленьев в камине.

Она подошла к огромному окну, за которым стояла непроглядная лесная темень. Свет от камина рисовал на ее фигуре золотые контуры.
— Никого, — тихо сказала она, поворачиваясь ко мне. — Совсем никого. Только мы.

Этих слов было достаточно. Я подошел сзади, обнял ее за талию и прижался губами к ее шее. Она откинула голову мне на плечо с тихим, счастливым вздохом. Но на этот раз не было лихорадочной спешки, отчаянного торопливого раздевания, как в отелях. Здесь, в нашем временном доме, у нас было все время в мире.
Я повернул ее к себе и начал раздевать с той самой мучительной медлительностью, что сводила нас с ума. Каждая пуговица на ее блузке была маленьким испытанием. Я прикасался губами к коже, что открывалась под тканью, чувствуя, как учащается ее дыхание. Когда блузка упала на пол, я долго целовал ее плечи, ключицы, ощущая под языком солоноватый вкус ее кожи и тонкий аромат духов, смешанный с дымом от камина.

Она, в свою очередь, расстегнула молнию на моих джинсах, и ее пальцы, холодные от ночного воздуха у окна, скользнули внутрь, вызвав резкий, почти болезненный спазм наслаждения. Ее ладонь легла на мое напряженное бедро, и она провела большим пальцем по чувствительной коже на внутренней стороне, заставив меня содрогнуться.

— Сегодня все по-настоящему, — прошептала она, ее губы коснулись моего уха, а язык обжег мочку. — Никуда не надо бежать.

Мы не пошли в спальню. Мы опустились на толстый ковер перед камином, в алом свете которого ее кожа казалась жидким золотом и тенями. На этот раз она была сверху, и ее волосы, как темный водопад, скрывали ее лицо, пока она медленно, с наслаждением исследовала мое тело губами и языком. Она спускалась все ниже, и ее горячее дыхание на моей коже было пыткой и блаженством. Когда ее язык нашел самую чувствительную точку, я не смог сдержать стон, и мои пальцы впились в ковер.

Но она не торопилась. Она играла, экспериментировала, заставляя меня терять рассудок, а потом отступала, целуя внутреннюю сторону бедер, оставляя на коже влажные, горячие следы. Она смотрела на меня снизу, и в ее глазах плясали отражения огня — дерзкие, властные, обещающие.

— Теперь моя очередь, — хрипло сказал я, переворачивая ее.

В свете огня я видел каждую деталь: как расширяются ее зрачки, как влажнеют губы, как поднимается и опускается грудь. Я целовал ее живот, чувствуя, как вздрагивают мышцы, провел языком по линии от пупка вниз, и она изогнулась, тихо застонав. Ее руки впились в мои волосы, не отталкивая, а притягивая.

Я вошел в нее медленно, не отрывая взгляда от ее глаз. Не было барьеров, ни физических, ни эмоциональных. Мы были обнажены полностью. Ее ноги обвились вокруг моей спины, и мы начали двигаться в ритме, который родился сам собой — неистовый и в то же время бесконечно нежный. Жар от камина палил кожу, смешиваясь с жаром наших тел.

Она кричала, но не глухими, приглушенными криками, как в отеле, а громко, открыто, и ее голос эхом разносился по пустому дому, сливаясь с треском огня. Я отвечал ей шепотом, полным самых грязных, самых честных слов, и она сжималась вокруг меня в ответ, заставляя меня видеть звезды.

Мы не следили за временем. Мы занимались любовью до изнеможения, потом лежали, сплетенные в один потный, дышащий клубок, пили вино прямо из бутылки, снова касались друг друга, открывая новые грани этого безумия. В ту ночь не было места стыду или условностям. Было только два тела, два голоса и огонь, который горел снаружи и внутри нас, освещая наше частное, совершенное падение.
А потом наступило утро. Я проснулся первым. Она спала, прижавшись ко мне, ее дыхание было ровным и спокойным. Я лежал и смотрел, как солнечные лучи пробиваются сквозь шторы и рисуют золотые полосы на ее плече. И в этот момент я понял, что эта ложь — командировка, отгул, все это — была единственным способом добыть для нас крупицу правды. Правды о том, какой могла бы быть наша жизнь.

Мы валялись в постели до полудня, и мне не нужно было никуда спешить. Мы снова играли в детей, но на этот раз — в счастливых детей, у которых есть свой собственный, ни от кого не зависящий мир.

Вечером второго дня она стояла у того самого большого окна, закутанная в мой свитер, и смотрела в окно. Я подошел сзади, обнял ее.
— Жаль, что это всего лишь игра, — тихо сказала она, положив свои руки поверх моих.
— Для меня это не игра, — ответил я, и это была чистая правда.

Мои слова повисли в воздухе, густые и тяжелые, как снег за окном. Она обернулась ко мне, и в ее глазах, отражавших падающие хлопья, было столько тоски и желания, что у меня перехватило дыхание.
— Докажи, — прошептала она, и ее голос был едва слышен. — Докажи, что это не игра.

Я не стал ничего говорить. Я поднял ее на руки — она была такой легкой в моем большом свитере, — и отнес к камину. Мы опустились на мягкий ковер, и в этот раз в наших движениях не было вчерашней неистовой радости. Теперь все было медленно, серьезно и пронзительно откровенно.

Я снял с нее свитер, и она осталась лежать в одном свете пламени, ее кожа мерцала в полумраке. Снег за окном создавал иллюзию, что мы в стеклянном шаре, в отдельном, застывшем мире. Я целовал ее не как любовник, а как человек, который запоминает навсегда. Каждую родинку на ее плече. Каждый изгиб ключицы. Тихое биение сердца под тонкой кожей груди.

Она не торопила меня. Ее руки скользили по моей спине, не требуя, а просто ощущая. Когда мои губы нашли ее грудь, она выгнулась с тихим стоном, и ее пальцы впились в мои волосы. Но это было не страстное вожделение, а что-то более глубокое — благодарность, доверие, боль от осознания хрупкости этого момента.

Я спускался ниже. Целовал ее живот, чувствуя, как вздрагивают мышцы. Раздвинул ее бедра и погрузился в нее лицом, как в святилище. Ее вкус был знакомым и новым одновременно — сладковатым, возбуждающим. Она не сдерживала звуков. Ее стоны были тихими, прерывистыми, почти плачущими. Ее бедра подрагивали, а руки бессильно лежали на ковре, сжимая его пальцами.

Когда она закричала, содрогаясь в оргазме, это не был крик наслаждения. Это было освобождение. Она плакала, а я, не отрываясь, пил ее слезы и ее соки, чувствуя, как ее тело бьется в конвульсиях под моими губами.

Только тогда я вошел в нее. Медленно, глядя прямо в ее затуманенные слезами глаза. Мы не двигались несколько секунд, просто чувствуя полное слияние. А потом она обвила меня ногами и руками, прижалась мокрым лицом к моей шее и прошептала:
— Не останавливайся.

И мы начали двигаться. Это не был страстный танец. Это был медленный, почти печальный ритуал. Каждое движение было наполнено смыслом, каждое прикосновение — обещанием. Мы искали в друг друге не просто удовольствие, а спасение. Отчетливость происходящего была почти невыносимой. Я видел каждую ресницу на ее влажных глазах, слышал каждый прерывистый вздох.

Она кончила во второй раз, беззвучно, закатив глаза и впившись ногтями мне в спину. А я, глядя на ее искаженное наслаждением и болью лицо, понял, что теряю себя. И отпустил себя в ней, с тихим стоном, заполняя ее теплом, как будто пытался оставить в ней часть своей души.

Мы лежали, не двигаясь, пока угли в камине не потухли окончательно. Тела наши были липкими, на ковре осталось мокрое пятно. Она все еще плакала, тихо, беззвучно. Я держал ее, понимая, что мы только что перешагнули какую-то последнюю черту. Мы больше не просто изменяли. Мы прожили кусочек другой жизни. И этот кусочек оказался настолько настоящим, что возвращение к прежнему грозило убить нас обоих.

Снег за окном все падал, засыпая наш хрупкий стеклянный шар. А мы боялись пошевелиться, чтобы не разбить его.
Эти три дня были самым жестоким и самым прекрасным подарком, который я мог себе представить. Они показали мне, чего я лишен. Они показали мне, что та жизнь, которую я считал настоящей, — всего лишь ее бледная, безжизненная копия. И когда мы уезжали обратно, в город, в наши «настоящие» жизни, я чувствовал, как снова надеваю на себя смирительную рубашку. И мне хотелось кричать от бессильной ярости.

Потому что я теперь точно знал, кто я в этой «игре». И не знал, кто я — в той, другой, которую все называют реальностью.

Это случилось спустя несколько недель после нашей поездки за город. Та поездка все изменила. Между нами больше не было просто страсти или бегства от реальности. Появилось что-то зрелое, почти домашнее, и от этого еще более опасное.

Мы сидели в баре, и она вдруг сказала, глядя на меня чуть исподлобья:
— Хочешь встретиться с моими подругами?

Я оторопел. Это был выход на новый уровень. Это уже не тайные встречи в номерах. Это — предъявление меня ее кругу. Ее реальности.
— Ты уверена? — осторожно спросил я.

Она кивнула, и в ее глазах читалась решимость.
— Да. Я устала прятать самое важное, что есть в моей жизни. Они... они меня знают. Настоящую. И я хочу, чтобы они узнали тебя.

И вот я сидел за столиком в шумном ресторане напротив двух ее подруг. Одна — едкая блондинка-журналистка, вторая — тихая психолог с внимательными глазами. Я чувствовал себя как на экзамене. Хуже. От результата этого экзамена зависело слишком многое.

Но Лиля была поразительна. Она не старалась представить меня «просто другом». Она смотрела на меня так, что сомнений в природе наших отношений не оставалось. Ее рука лежала на моей, ее смех был искренним и легким. Она была счастлива. И это счастье было моей лучшей характеристикой.

Подруги сначала изучали меня с холодноватым любопытством. Задавали каверзные вопросы, вроде «Чем увлекаетесь, кроме работы?» или «Как относитесь к современному искусству?». Но потом, видя, как Лиля расцветает рядом со мной, как она, обычно сдержанная, сейчас жестикулирует и смеется, их лед тронулся.

Блондинка, Катя, в какой-то момент наклонилась ко мне и тихо сказала, пока Лиля о чем-то спорила с психологом:
— Вы знаете, я не видела ее такой... живой. Никогда. Спасибо вам за это.

И в этих словах не было одобрения нашего романа. Было что-то большее — признание. Признание того, что я делаю ее счастливой. Что я вернул к жизни ту женщину, которую они знали и любили, но которая долгие годы была лишь тенью самой себя.

Когда мы вышли из ресторана, одна из подруг обняла Лилю на прощание и шепнула ей что-то на ухо. Та покраснела и счастливо улыбнулась.

Мы пошли по ночному городу, и она крепко держала меня за руку.
— Ну что? — спросила она. — Прошел проверку?
— Думаю, да, — улыбнулся я. — Но меня волнует только твоя проверка.

Она остановилась, подняла на меня глаза. В них отражались огни города и что-то еще, очень глубокое и серьезное.
— Ты прошел ее в ту самую первую ночь, — сказала она тихо. — Когда не испугался моих слез и моих демонов.

В тот вечер я понял, что мы пересекли еще одну невидимую грань. Я был не просто ее тайным любовником. Я стал частью ее жизни. Настоящей жизни. И это было одновременно и потрясающе, и страшно. Потому что чем больше мы впускали друг друга в свои миры, тем невыносимее становилась мысль о том, чтобы когда-нибудь потерять это.
Произошло это случайно, и в то же время — совершенно закономерно. Мы гуляли в большом парке, в том самом, где когда-то катались на колесе обозрения. Она держала меня за руку, и мы смеялись, как два подростка, забыв об осторожности.

И вдруг она замерла. Ее пальцы резко сжали мои. Я посмотрел по направлению ее взгляда и увидел их. Мальчик и девочка, лет восьми и десяти, катались на роликах по аллее. За ними следом шла пожилая женщина, вероятно, няня.

— Мои... — выдохнула Лиля, и ее лицо побелело.

Она хотела отпрянуть, вырвать руку, но было уже поздно. Девочка, ее дочь, уже заметила нас. Ее глаза, такие же голубые, как у матери, широко раскрылись от удивления. Она что-то крикнула брату, и они оба подкатили к нам.

Я почувствовал, как по спине пробежал ледяной холод. Вот он, момент истины. Момент, где наша сказка сталкивается с ее самой большой правдой.

— Мама! А ты что здесь делаешь? — спросила девочка, удивленно глядя то на мать, то на наши сплетенные руки.

Лиля на секунду запаниковала, но потом ее взгляд стал твердым и нежным одновременно. Она не стала лгать. Не стала притворяться, что я «просто знакомый».

— Я гуляю с другом, — сказала она спокойно, и ее голос дрожал лишь чуть-чуть. — Это Стас. Стас, а это — Аня и Миша.

Я наклонился, чтобы быть с ними на одном уровне, чувствуя себя абсолютно фальшиво и при этом понимая, что это самый важный момент в наших с Лилей отношениях.
— Привет, — сказал я, и голос мой прозвучал хрипло. — Красиво катаетесь.

Мальчик, Миша, уставился на меня с нескрываемым любопытством.
— А вы мамин начальник?

Лиля рассмеялась, и этот смех снял напряжение.
— Нет, глупыш. Он мой... очень хороший друг.

Мы постояли еще минуту, поговорили о пустяках — о роликах, о школе. Дети, легко приняв мое присутствие, вскоре умчались дальше, увлеченные своей игрой. Няня, бросившая на нас оценивающий, но ничего не выражающий взгляд, последовала за ними.

Когда они скрылись из виду, Лиля выдохнула, словно пробежала марафон, и прислонилась лбом к моему плечу.
— Прости, я не знала... я не планировала...
— Все в порядке, — перебил я ее, обнимая. И это была правда.

Но в тот вечер, оставшись один, я думал только об этом. О том, как ее дочь смотрела на меня. Не с осуждением, а с простым детским любопытством. И я понял страшную вещь: я хочу этого. Хочу быть не тенью в ее жизни, а человеком, который может гулять с ней по парку и держать ее за руку. Которого она может представить своим детям без страха и стыда.

Она познакомила меня со своими детьми. Случайно. Но в этой случайности не было. Это был следующий, неизбежный шаг. Шаг в бездну. Потому что теперь в нашей игре были задействованы не только мы и наши несчастные супруги. Теперь в ней были ее дети. И мое сердце, которое уже не могло и не хотело отступать.
А тем временем моя жена ничего не замечала

Она жила в своем мире, состоящем из расписания детей, рабочих проектов и быта. Она видела, что я задерживаюсь, что стал более рассеянным, что иногда смотрю в одну точку. И она списывала это на усталость. На работу. На стресс.

«Тебе бы отдохнуть», — говорила она, ставя передо мной тарелку с ужином.
«С тобой все в порядке?»— спрашивала она, и в ее глазах искренняя, но какая-то отстраненная забота, как у медсестры у постели неопасного, но хлопотного больного.

И это бесило. Бесило дико, до белого каления.

Я приходил домой, весь еще под впечатлением от Лилиного смеха, от ее прикосновений, от тех слов, что она шептала мне на ухо всего пару часов назад. Я весь горел, во мне бушевал ураган. А она смотрела на меня и видела просто уставшего мужа. Она не видела, что во мне все перевернулось. Что я уже не тот человек, который уходил из дома утром.

Мне хотелось тряхнуть ее за плечи и закричать: «Да очнись! Посмотри на меня! Разве ты не видишь, что я живу двойной жизнью? Что я схожу с ума от другой женщины? Что наш брак — это фикция, и я уже не могу это выносить!»

Но я молчал. Потому что это было бы жестоко. И потому что в глубине души я понимал — ее невнимание -мое главное спасение. Оно давало мне возможность видеться с Лилей. Оно позволяло этой адской, прекрасной лжи продолжаться.

Но от этого понимания не легче. Ее спокойствие, ее уверенность в прочности нашего мира казались мне оскорбительными. Как будто все эти годы, все, что между нами было (или не было), не имели для нее такого значения, чтобы заметить, что я сбежал. Духом, телом, сердцем.

Она не ревновала. Не подозревала. Не рыскала в моих телефонах и карманах. Она просто... жила. И в этой ее нормальности было что-то чудовищное. Потому что это доказывало одну простую вещь: она не знает меня. И, похоже, не очень-то и хочет знать.

И самая ужасная мысль, которая приходила мне в голову: а может, она сама так же живет? Может, у нее тоже есть своя тайна, свой побег, и ей просто удобно, что я не лезу в ее душу? Мы как два корабля в тумане, давно разминувшиеся, но по инерции плывущие рядом, потому что так привычнее.

И эта мысль злила меня еще сильнее. Потому что если это так, то вся наша жизнь — это грандиозный, постыдный фарс. И наша с Лилей страсть — единственное, что в ней по-настоящему было реально.
Это случилось вечером. Мы с женой смотрели какой-то сериал, и между нами на диване лежала собака — живой символ нашего уютного, безжизненного брака. В голове у меня все еще звучал шепот Лили, ее смех, ее слова: «А знаешь, чего бы я хотела?..»

И вдруг меня охватила дикая, почти мазохистская потребность проверить. Проверить эту реальность на прочность. Сделать последнюю попытку прорваться через стену, что выросла между нами.

Я повернулся к жене, положил руку ей на плечо. Она отвлеклась от телефона, где листала ленту соцсетей.
— Слушай, — начал я, и голос мой прозвучал хрипло. Я прошептал ей на ухо то самое, простое и откровенное желание, которое накануне вызвало у Лили лишь томный, понимающий взгляд и горячий ответный шепот.

Жена отстранилась. Не с испугом. Не с смущением. Ее лицо исказилось гримасой брезгливого недоумения.
— Ты чего это? — фыркнула она, и в ее голосе прозвучало ледяное презрение. — Насмотрелся порнухи своей? Или с мужиками на работе обсудили? Вырасти уже, в конце концов.

Она повернулась к телевизору, демонстративно показывая, что разговор окончен. Словно я только что предложил ей нечто грязное, пошлое, недостойное ее.

Во мне что-то оборвалось. Окончательно и бесповоротно.

В этот момент я увидел ее по-настоящему. Не как жену, не как мать моих детей. А как человека, который живет в параллельной вселенной, где любое проявление живой, не запланированной графиком страсти — это «порнуха» и «недостойное» поведение.

Я не стал спорить. Не стал оправдываться. Я просто встал и вышел из комнаты. Сердце колотилось не от обиды, а от какого-то странного, холодного спокойствия. Я получил ответ на свой последний, невысказанный вопрос.

Дверь между нами захлопнулась. Не просто дверь в спальню. Дверь в наши с ней отношения. В ту жизнь, которую я когда-то пытался считать своей.

Я подошел к окну, глядя на огни города, за которыми была Лиля. Та, которая не оттолкнула меня. Та, которая не назвала мои желания «грязными». Та, которая увидела в них меня.

И в тот момент я понял, что мой брак умер. Не сегодня. Он умер давно, много лет назад, от тихого удушья равнодушия. А сегодня я просто нашел в себе смелость перестать притворяться, что делаю ему искусственное дыхание.

Она высмеяла не мое желание. Она высмеяла последнюю попытку того мужчины, которым я когда-то был, достучаться до нее. И этот мужчина, получив свой ответ, навсегда развернулся и ушел. Оставив ей ее идеальный, стерильный мир. А себе — тот, единственный, где его принимают всего. Без условий. Без насмешек.

С того дня я стал чувствовать к жене лишь одно — физическое отторжение. Оно поднималось комом в горле, когда она брала мою чашку, чтобы помыть. Оно холодной волной накатывало, когда я слышал ее шаги в коридоре.

Но самое страшное было не это. Самое страшное — это то, что я начал видеть в ней не просто женщину, которая меня не понимает. Я начал видеть в ней всех, кто когда-либо смеялся надо мной. Всех, кто отвергал того маленького, нескладного мальчика с «грустными глазами», который хоронил воробьев и плакал над книжками.

Ее насмешливый взгляд, ее фраза «ты что, насмотрелся порнухи?» — они наложились на старые, детские обиды. На одноклассников, которые ржали над моими стихами Кате. На отца, который смотрел на меня с разочарованием, когда я не мог починить велосипед. На всех, кто говорил мне: «Будь как все. Не выделяйся. Не проявляй чувств».

Она посмеялась не над взрослым мужчиной. Она, сама того не зная, плюнула в душу тому самому мальчику, которым я был и которым отчасти оставался. Тому мальчику, который втайне мечтал о том, чтобы его приняли всего — со всеми его странностями, его «неправильными» желаниями, его грустью и его восторгом.

И Лиля... Лиля этого мальчика не просто приняла. Она его полюбила. Она слушала его истории про дохлых воробьев, и в ее глазах не было брезгливости. Она слышала его самые постыдные фантазии, и не отшатывалась. Она стала для него безопасной гаванью, где ему не нужно было притворяться «нормальным», сильным и правильным.

И теперь, глядя на жену, я видел не союзницу, не мать моих детей. Я видел тюремщика, который много лет держал в заточении того самого мальчика. И ее смех стал тем самым ключом, который навсегда захлопнул дверь его клетки. Снаружи.

Я не мог больше заставить себя прикасаться к ней. Каждое ее прикосновение вызывало во мне желание отпрянуть. Ее забота, ее бытовое «как прошел день?» — все это стало фальшивым и невыносимым. Потому что за этим я видел одно — она не знает меня. И не хочет знать. Ей удобнее видеть перед собой удобную, предсказуемую схему «муж», а не живого, сложного, ранимого человека.

И этот человек, вместе с тем мальчиком внутри, теперь навсегда принадлежал Лиле. Той, что не смеялась. Той, что приняла. Той, что спасла.
Наши встречи в отелях перестали быть просто свиданиями. Они превратились в некий священный ритуал, в лабораторию, где мы ставили эксперименты над собственными желаниями и границами. И эти границы стремительно рушились.

Мы больше не просто занимались любовью. Мы исследовали ее. Я приносил ноутбук, и мы смотрели порно. Но не как тайные подростки, а как вдумчивые критики. Мы ставили на паузу, смеялись над неудачными ракурсами, спорили о фальшивых стонах.

— Смотри, — говорила она, указывая на экран, ее пальцы в это время скользили по моему запястью, заставляя кровь пульсировать, — вот здесь она явно притворяется. А вот это... это почти красиво.

И мы пробовали. Не копировали, нет. Мы брали идею, ощущение и переиначивали его на свой лад. Она могла прижать мои руки к изголовью кровати, как это сделала актриса на экране, но ее взгляд при этом был не подчиненным, а властным, полным вызова. А я, вдохновившись сценой, мог развернуть ее и войти в нее сзади, но не молча, а шепча на ухо именно те слова, что сводили ее с ума, чувствуя, как в ответ ее тело сжимается вокруг меня в спазме наслаждения. Это было совместное творчество, где нашими кистями были тела, а красками — поцелуи, прикосновения, шепот.

Потом пришли истории. Сначала я читал ей вслух какие-то откровенные рассказы, найденные в сети. Ее это заводило невероятно — слушать грязный текст, глядя мне в глаза, зная, что сейчас, через минуту, мы воплотим это в жизнь. Я видел, как темнеют ее зрачки, как она непроизвольно прикусывает губу, как ее рука скользит вниз по своему животу, и мой собственный становился камнем от возбуждения. Потом она стала читать мне. Сначала смущенно, пряча лицо в страницы, потом — все смелее, глядя прямо на меня, ее голос становился низким, влажным, она растягивала слова, вкладывая в них обещание. «...а потом он развернул ее и прижал к холодному стеклу окна...», — читала она, и ее язык медленно проводил по губам, а мои пальцы уже впивались в ее бедра, готовые воплотить каждую строчку.

Вскоре мы начали писать их сами. Короткие, на полстранички, сценки наших собственных фантазий. Она писала, как я беру ее в раздевалке фитнес-клуба. В своем тексте она подробно описывала, как мои пальцы рвут с нее спортивные леггинсы, как ее лицо прижимается к прохладному металлу шкафчика, а мое дыхание обжигает ее шею. Я описывал, как она соблазняет меня в лифте небоскреба. В моем рассказе ее рука медленно расстегивала мои брюки, пока лифт поднимался, а ее губы, влажные и настойчивые, заставляли меня забыть обо всем на свете. Мы обменивались этими текстами заранее, как анонс грядущего спектакля, а потом разыгрывали его в номере отеля, добавляя импровизацию, доводя друг друга до исступления. Прочитав ее историю о раздевалке, я в следующий раз действительно привел ее в пустующую раздевалку спа-комплекса при отеле, и мы, едва сдерживая смех и страсть, воплотили каждую деталь, и ее крик, когда я вошел в нее, заглушался только стуком о металлической дверцы.

Мы сбросили все покровы. Не только физические. Мы обнажили друг перед другом самые потаенные уголки своей фантазии, самые темные, «неприличные» желания. Я признался, что меня заводит, когда она говорит пошлости, и она, краснея, но с горящими глазами, шептала их мне на ухо в самый неподходящий момент, от чего у меня подкашивались ноги. Она рассказала о своей фантазии быть связанной, и в следующий раз шелковый пояс моего халата обвил ее запястья, а ее глаза, полные доверия и возбуждения, были прекраснее любого порно. И ни одно из них не было высмеяно или отвергнуто. Каждое было встречено с пониманием, любопытством и готовностью разделить.

С ней я был абсолютно свободен. Я мог быть кем угодно — нежным или грубым, робким или доминирующим. Я мог, схватив ее за волосы, оттянуть ее голову назад и целовать ее шею, чувствуя, как бьется ее пульс, а она в ответ кусала мое плечо, оставляя следы. А в другой раз я мог часами ласкать ее языком, доводя до бесконечных, изматывающих оргазмов, пока она не умоляла меня остановиться. И она отвечала мне той же монетой, раскрываясь, как экзотический цветок, лепесток за лепестком, показывая такие глубины страсти, о которых я и не подозревал.

Мы не просто любили друг друга. Мы стали соавторами собственного, идеального мира, где не было места стыду, запретам и условностям. Мира, состоящего только из нас двоих, ноутбука с откровенными видео, исписанных листов и бесконечного, ненасытного желания, которое лишь разгоралось от этих игр. Мы были режиссерами и актерами в собственном порно, где каждый кадр был шедевром, рожденным из нашей взаимной, ненасытной одержимости друг другом.

И с каждой такой встречей я все больше понимал, что обратной дороги нет. Потому что как можно вернуться в черно-белый мир, попробовав все цвета радуги? Как можно снова надеть смирительную рубашку, узнав вкус абсолютной свободы?
И самое поразительное было в том, что она ничего от меня не просила. Ничего.

Ни дорогих подарков, чтобы откупиться от совести. Ни обещаний, которые я не мог сдержать. Ни гарантий светлого будущего, которого, мы оба знали, у нас, скорее всего, не будет.

Однажды, после особенно жаркой ночи, я, чувствуя вину и желание как-то ее компенсировать, попытался сунуть ей в сумочку конверт с деньгами. Она нашла его, когда я уже уходил. Я услышал, как она меня окликнула. Обернулся. Она стояла в дверях номера, бледная, с этим конвертом в дрожащей руке.

— Что это? — спросила она тихо, и в ее глазах было не оскорбление, а какая-то бесконечная усталость, будто я предал самое главное.

— Я просто хотел... помочь. На что-нибудь. Платье купить, — пробормотал я, чувствуя себя последним подлецом.

Она медленно, с преувеличенной четкостью, вернула мне конверт.
— Мне не нужно твое платье, — сказала она. — Мне нужен ты. Тот, который только что был здесь. А не тот, который сейчас пытается превратить это в товарно-денежные отношения.

И она захлопнула дверь. В тот вечер я чуть не разбил кулак о стену в подъезде от стыда и ясности, которая меня осенила.

Она была со мной ради меня самого. Ради того неуклюжего мальчика с грустными глазами. Ради того мужчины, который боялся своей тени в «правильной» жизни. Ради наших разговоров до рассвета, наших глупых шуток, нашего молчания, которое было красноречивее любых слов.

Она не пыталась привязать меня долгами или манипуляциями. Она просто любила. Без условий. Без требований. Принимая меня как данность, как стихийное бедствие, как дар. И в этой ее бескорыстности была такая сила, такая власть надо мной, какой не добиться ни деньгами, ни скандалами, ни угрозами.

Я знал, что она со мной только потому, что хочет этого. Не потому, что должна. Не потому, что я ее содержал или обещал золотые горы. А просто потому, что я — это я. И это знание было одновременно самым прекрасным и самым страшным чувством в моей жизни.

Потому что такую любовь нельзя было терять. Ее можно было только хранить. Как бесценный, хрупкий и единственный в своем роде дар. И я понимал, что ради этого дара я готов на все. Даже на то, чтобы в конце концов сжечь за собой все мосты и прийти к ней с пустыми руками, но с одним-единственным, самым главным, что у меня было — с самим собой.
Мы перестали прятаться. Вернее, прятаться перестал я. Какая-то внутренняя пружина, сжатая за годы примерного мужа и отца, разжалась с невероятной силой. Мне стало тесно в рамках нашей тайны.

Я стал водить ее не в темные бары на окраинах, а в рестораны в центре, где нас наверняка мог кто-то увидеть. Я шептал ей за столиком пошлости, глядя прямо в глаза, и мне было плевать, что подумает соседний столик. Я держал ее за руку на людной улице, обнимал за талию, и мое сердце колотилось не от страха, а от пьянящей дерзости.

Я начал желать, чтобы нас увидели.

Не просто так, случайно. А чтобы это был кто-то значимый. Коллега. Общий знакомый. Черт возьми, даже моя жена. В этом желании была странная, извращенная логика: если нас увидят вместе, если наш секрет станет известен, то эта новая, настоящая жизнь станет объективной реальностью. Она получит право на существование. Ее уже нельзя будет просто так взять и отменить, как сон.

Я ловил себя на том, что в людных местах оглядываюсь по сторонам, высматривая знакомые лица. Я почти разочарованно вздыхал, когда понимал, что вокруг одни незнакомцы. Мне хотелось встать посреди улицы и крикнуть: «Смотрите! Это она! Это моя Лиля! И я ее люблю!»

Это было безумием. Самоубийственным импульсом. Но я не мог с собой ничего поделать. Тайна, которая когда-то была сладкой, стала давить на меня. Она была последним бастионом, который отделял мою жизнь с Лилей от «настоящей» жизни. И я хотел разрушить этот бастион.

Я хотел, чтобы мир узнал, что я не тот человек, за которого себя выдаю. Что во мне живет кто-то другой — отчаянный, безрассудный и безумно влюбленный. И что причина этому превращению — она.

Однажды мы завтракали в кафе с панорамными окнами. Я сидел так, чтобы меня было хорошо видно с улицы, и поймал себя на мысли, что с надеждой вглядываюсь в прохожих. Лиля, словно читая мои мысли, положила свою руку поверх моей.
— Успокойся, — тихо сказала она. — Не торопи события.

Но я не хотел успокаиваться. Я горел. И я хотел, чтобы это пламя было видно всем. Даже если оно в итоге сожжет меня дотла.
Это произошло случайно. Я ужинал с коллегами по работе в неплохом ресторане. Мы праздновали удачное закрытие проекта, все были расслаблены, шумели. Я откинулся на спинку стула, потягивая вино, и мой взгляд бессознательно скользнул по залу.

И тогда я увидел их.

Они сидели у стены, за столиком на двоих. Ее муж — тот самый, «порядочный и тихий», — что-то говорил, глядя в тарелку. А она...

Она сидела с тем же отчужденным, каменным лицом, с каким, должно быть, слушала его все эти годы. В ее позе не было ни капли той гибкости, того оживления, которые я знал. Ее пальцы неподвижно лежали на столешнице. Взгляд был устремлен куда-то в пространство, пустой и безжизненный. Она была похожа на прекрасную восковую фигуру, изваяние печали.

И меня обожгла дикая, бешеная ревность.

Не к нему. Ни капли. Я ревновал ее к этому ее состоянию. К этой маске, которую она была вынуждена носить. К той жизни, которая крала у меня ее улыбки, ее смех, ее томные взгляды и ее жаркие объятия.

Меня бесило, что его рука лежит на столе так близко к ее руке, и она этого не замечает. Что он имеет право увести ее домой, в ту самую «пожизненную тюрьму», и уложить спать в той самой спальне, о которой она рассказывала с такой ледяной пустотой.

В тот момент я понял, что хочу не просто тайных встреч. Я хочу, чтобы она всегда была той — живой, сияющей, настоящей. Я хочу, чтобы этот свет в ее глазах никогда не гас. А он, этот ни в чем не повинный мужчина, своим простым присутствием, самой своей «правильностью» гасил его.

Я не мог отвести взгляд. Коллеги что-то говорили мне, а я кивал, не слыша. Я видел только ее. Ее грусть. Ее отчуждение. И мне хотелось встать, подойти к их столику и сказать ему все. Вырвать ее из этой картины, из этой роли несчастной жены.

Но я сидел. Стиснув зубы до боли, сжимая в пальцах ножку бокала. Я сидел и горел изнутри. Это была самая жестокая пытка — видеть ее такой и не иметь права подойти, чтобы развеять это облако печали, окутавшее ее.

Она вдруг подняла глаза, и наш взгляд встретился через весь зал. Всего на секунду. В ее глазах мелькнуло что-то — испуг, признание, боль? — и она тут же опустила их, покраснев. Ее муж ничего не заметил.

А я... я допил свое вино, ощущая во рту вкус пепла и ярости. В тот вечер я понял, что наша тайна стала для меня невыносима. Я больше не хотел делить ее с кем бы то ни было. Даже с призраком ее законного мужа.

Я не выдержал. Вид ее застывшего, несчастного лица за тем столиком свел меня с ума. Каждый ее вынужденный смех в ответ на шутку мужа отзывался во мне физической болью. Я не мог больше сидеть и просто смотреть. Под столом, украдкой, я набрал сообщение, не глядя на экран, почти на ощупь, чувствуя, как дрожат мои пальцы:

«Иди в туалет. Сейчас же.»

Я отправил его и поднял взгляд. Она сидела, не двигаясь, но я увидел, как напряглась ее шея. Потом ее рука медленно потянулась к сумочке. Она что-то сказала мужу — наверное, «мне нужно освежиться», — и встала. Ее походка была все такой же отчужденной, пока она не скрылась за углом, ведущим в дамскую комнату.
Я извинился перед коллегами, сказав, что нужно срочно позвонить, и пошел за ней, чувствуя, как жар разливается по всему телу, а в низу живота закручивается тугая пружина. В коридоре у туалетов было безлюдно. Я вошел в предбанник дамской комнаты — пусто. Сердце колотилось где-то в горле, кровь стучала в висках. Я толкнул дверь в саму комнату.

Она стояла у раковины, опершись о нее руками, и смотрела на свое бледное отражение в зеркале. Услышав меня, она обернулась. В ее глазах была буря — стыда, страха и чего-то еще, дикого и жаждущего. Ее грудь быстро вздымалась, а губы были влажными и приоткрытыми.

Я не сказал ни слова. Я просто притянул ее к себе, вжал в холодную кафельную стену и прижал к ней всем телом. И поцеловал. Это был не нежный поцелуй. Это был жест отчаяния, собственности, ярости и безумия. Я пил с ее губ вино, которое она пила с ним, я пытался стереть с них то оцепенение, в котором она только что пребывала. Мой язык грубо вторгся в ее рот, и она ответила мне с той же силой, впиваясь пальцами в мои плечи, как утопающая. Ее ноги раздвинулись, и мое бедро втиснулось между ними, создавая то самое давление, от которого у нас обоих перехватывало дыхание. Я чувствовал каждый изгиб ее тела, каждую линию, от груди, прижатой к моей, до бедер, в которые я впивался пальцами, прижимая ее еще ближе. Сквозь тонкую ткань ее платья я ощущал жар ее кожи, ее дрожь, ее готовность.

Когда мы наконец оторвались друг от друга, чтобы перевести дыхание, я прижал лоб к ее лбу. Мы дышали в унисон, тяжело и прерывисто. Ее губы были распухшими и ярко-красными от моих поцелуев. Мое тело было одним сплошным напряженным мускулом, а в паху стояла тупая, пульсирующая боль желания. Я чувствовал, как она вся горит, как ее сердце колотится в такт моему.

И тогда это сорвалось с моих губ. Без предупреждения. Без плана. Просто вырвалось, как единственно возможная правда в этом сумасшедшем мире, в этом пьяном от страха и похоти туалете.

— Бросай его. Уходи. Я не могу больше это видеть. Я не могу больше делить тебя.

Мои пальцы все еще впивались в ее бедра, а ее руки сжимали складки моей рубашки. Воздух вокруг нас сгустился, заряженный этим признанием, этим требованием, которое могло разрушить все.
— Я тебя люблю, — прошептал я, и голос мой был хриплым от нахлынувших чувств. — Я люблю тебя, понимаешь?

Она замерла. Ее глаза, широко раскрытые, смотрели на меня с изумлением и ужасом. Эти слова висели в воздухе, между нами, меняя все. Они ломали последние негласные правила нашей игры. Они превращали наш роман в нечто гораздо большее. В нечто настоящее, опасное и необратимое.

Она не сказала ничего в ответ. Она просто снова притянула меня к себе и снова поцеловала, и в этом поцелуе был и страх, и облегчение, и ответ, который пока что не решался прозвучать вслух.

Шаги за дверью заставили нас отпрянуть друг от друга. Она быстро провела рукой по волосам, вытерла пальцем размазавшуюся помаду у меня на губах. Ее взгляд говорил: «Иди. Быстро».

Я вышел, оставив ее одну. Возвращаясь к своему столику, я чувствовал вкус ее губ и жгучую тяжесть только что произнесенных слов на своем языке. Я сказал это. И назад пути не было. Теперь все было по-настоящему.

Время Лилии. Глава 3

СТАС

Увидев ее мужа, я начал сходить с ума. Раньше он был для меня абстракцией, безликой фигурой в темноте их спальни. Но теперь я видел его — ухоженного, в дорогом, отутюженном костюме, с руками, на которых сверкали часы. Он не был злодеем. Он выглядел... успешным. Спокойным. Нормальным. И от этого становилось только хуже.

Моя ревность стала дикой, неконтролируемой. Она грызла меня изнутри, как ядовитая кислота.

Я постоянно думал о том, как Лиля с ним спит. Мой мозг, предатель, выстраивал картины одну мучительнее другой. Вот он касается ее плеча. Вот она поворачивается к нему спиной. Вот он входит в нее, а она лежит с открытыми глазами и считает трещины на потолке, как когда-то рассказывала мне.

И даже этот «дежурный», безжизненный секс, о котором она говорила с таким отвращением, стал для меня пыткой. Потому что это было его право. Законное, общественно одобренное право прикасаться к ней. Делать ее своей. И она, хоть и без желания, но позволяла это. Ее тело, которое для меня было храмом, для него было просто функцией, обязанностью.

Меня бесило все. То, что он видит ее с утра, растрепанную и сонную. То, что он знает, какой она любит кофе. То, что он может просто так, без приглашения, позвонить ей среди дня. Его существование, его законное место в ее жизни стало для меня невыносимым кошмаром.

Я начал выспрашивать у нее детали. Сначала осторожно, потом все настойчивее.
—А он... он пытается тебя коснуться?
—А что ты делаешь, когда он подходит?
—А ты... ты когда-нибудь закрываешь глаза и представляешь, что это я?

Я ненавидел себя за эти вопросы, за эту слабость. Но не мог остановиться. Мне нужно было знать. Каждый ее ответ, каждая деталь ранили меня, но я снова и снова лез на эти грабли, пытаясь понять, какую часть себя она оставляет там, в той жизни, с ним.

Эта ревность съедала меня заживо. Она была хуже, чем просто страх потерять ее. Это была яростная, животная злость от того, что я вынужден делить ее с кем-то другим. Что даже в те часы, когда мы не вместе, ее тело, ее время, ее внимание принадлежат не только мне.

Я хотел быть для нее всем. Единственным. А он, этот холеный, спокойный мужчина в костюме, всегда стоял между нами. Призраком. Законом. Реальностью. И с каждым днем я ненавидел его все сильнее. И все сильнее понимал, что так больше продолжаться не может.

Она была моей. Не по праву брачного контракта или печати в паспорте, а по праву того огня, что она зажгла во мне. Моей женщиной. Моей самкой. И это знание сидело во мне глубже всяких социальных условностей — на уровне древнего, животного инстинкта, который не признает законов и договоренностей.

Я всегда презирал эту мышиную возню — дуэли из-за дамской перчатки, войны, начатые из-за улыбки королевы, пьяные драки двух самцов у бара. Мне казалось это театром, глупой тратой сил и жизней на призрак обладания. Я не понимал тех, кто был готов уничтожить соперника, чтобы доказать что-то женщине. Казалось, что настоящая сила — в умении отпустить, в достоинстве, в разуме.

А потом я понял. Понял всё.
Это не театр. Это не выбор. Это — закон. Тот самый, что выжигал на моих внутренностях раскаленным железом свое простое, чудовищное правило: или он, или ты. Во мне проснулся не просто ревнивец, а зверь, у которого отбирают добычу. И этот зверь рычал внутри, требуя одного — отвоевать, забрать, метить свою территорию ее вздохами и криками. Я ловил ее запах на своей коже после наших встреч и чувствовал дикое, первобытное удовлетворение.

Мне хотелось не просто быть с ней. Мне хотелось выдернуть ее из той жизни с корнем. Увезти в дикое место, где нет его звонков, его костюмов, его законного права входить в ее комнату без стука. Где есть только я, она и этот древний закон — сильный забирает себе то, что считает своим. Я чувствовал эту силу в своих сжатых кулаках, в каждом нервном импульсе, что кричал: «Моя!».

И я наконец-то понял всех тех дураков, героев и идиотов, что шли на смерть ради женщины. Понял не умом, а нутром, этой вновь ожившей дикарской сутью. Они не дрались за женщину. Они отстаивали свою правду, свой кусок неба, свою самую важную в мире территорию. Они уничтожали соперника не из ненависти к нему, а из любви к себе — к тому зверю внутри, который иначе сдохнет от унижения.

Это было не просто желание. Это была потребность, выжженная в ДНК каждого поколения моих предков, которые дрались за своих женщин камнями и дубинами. Цивилизация была тонким налетом, и он треснул, обнажив дикую, первозданную правду. Я смотрел на него — ухоженного, цивилизованного — и презирал его спокойствие. Он не боролся за нее. Он просто владел, по документам. А я готов был разорвать его глотку зубами за один ее поцелуй.

И я знал, что этот спор не решится словами или терпением. Он решится силой. Грубой, безжалостной силой инстинкта. И я был готов пустить ее в ход.

И тогда я их понял. Понял всех этих истеричных любовниц, которые в ярости или от безысходности звонят женам и вываливают на них правду. Раньше я думал, что это верх подлости, слабости, женской истерики. А теперь я сидел и думал о том, как бы это сделать. Как донести. Мысль о том, чтобы ее муж узнал, стала навязчивой идеей. Она крутилась в голове, как заевшая пластинка, находя все новые и новые, изощренные пути. Я представлял, как анонимно отправляю ему фотографию. Не наших с ней откровенных селфи, нет. А ту, где она смеется, запрокинув голову, а я смотрю на нее с обожанием, которого не скрыть. Простой снимок из нашего загородного побега. Пусть он увидит, какой она бывает счастливой. Не с ним. Я хотел, чтобы он узнал. Не из жестокости. Не чтобы разрушить его жизнь. А чтобы разрушить эту стену. Этот невыносимый статус-кво. Чтобы он, этот спокойный, ухоженный человек, наконец перестал быть безмятежным тюремщиком в неведении. Чтобы он увидел, что его идеальный брак — труп, и давно истлел. Чтобы он сам оттолкнул ее от себя своим гневом, своими подозрениями, своим законным правом на нее. Чтобы он освободил ее, даже не желая того. Я хотел, чтобы тайное стало явным. Потому что в тени наши с ней отношения были всего лишь романом, грехом, временным безумием. А на свету, под гневным или презрительным взглядом ее мужа, они могли бы стать чем-то настоящим. Войной, которую нужно вести. Или реальностью, которую нужно принять. Это желание было опасным, разрушительным и эгоистичным до мозга костей. Но я не мог от него избавиться. Я устал делить ее. Устал быть тенью. Устал от того, что самый важный человек в моей жизни юридически принадлежит другому. Я хотел, чтобы он узнал.

Моя ревность бурлила во мне, искала выхода, и в ней проступило нечто грубое, звериное. Я начал кусать Лилю. Сначала — в порыве страсти, а потом — с холодным, ясным умыслом. Сильнее, чем следовало. Оставляя на ее плече, на нежной коже бедра темные, почти синие следы, которые не исчезали за день.

Я представлял, как он их видит. Как его взгляд скользит по этим отпечаткам моих зубов, пока она надевает вечернее платье, чтобы пойти с ним в театр. Как его спокойное, ухоженное лицо искажается вопросом. Пусть догадывается. Пусть представит. Пусть в его идеальной, выверенной реальности появится трещина в виде этого синяка — материального, осязаемого доказательства моего существования. Это была уже не тайная война, а открытый вызов. Я метил свою территорию не для нее и не для себя — я метил ее для него. Чтобы его законное право померкло перед моим диким, физическим, оставленным на ее плоти.

Ее тело уходило к нему, но эти шрамы оставались со мной, как трофеи, и уходили с ней, как мое проклятие. Я был уже не тенью в их спальне, а насильственным граффити на стенах его владений. И в этом жестоком, эгоистичном акте была не только ярость, но и отчаянная мольба — чтобы тайное наконец стало явным, чтобы он УВИДЕЛ и чтобы этот карточный домик, наконец, рухнул. И чтобы в руинах остались только мы с ней. И мне было все равно, какой ценой.
Я ждал. Каждую нашу встречу, каждый взгляд, каждый поцелуй, каждый раз, когда мои губы находили ее грудь, а язык скользил по вздымающемуся животу, я ждал, что она скажет это в ответ. Три слова, которые я выдохнул в пьянящем угаре туалета ресторана. «Я тебя люблю».

Но она молчала.

Ее молчание стало между нами третьим, незримым существом. Оно витало в воздухе наших номеров, тяжелое и густое, как запах пота и секса. И от этого наша страсть изменилась. Она стала жестче, острее, почти болезненной. Каждая ласка превращалась в вызов, каждый поцелуй — в укус.

Моя одержимость ею стала физической болезнью. Я не просто хотел ее - мне нужно было поглотить ее целиком, стереть границы между нашими телами, чтобы в мире не осталось ничего, кроме вкуса ее кожи и звука ее дыхания. Каждый ее вздох, который не принадлежал мне, был кражей. Каждая ее мысль, которую я не мог прочитать, - предательством.

Мы больше не занимались нежной, исследовательской любовью. Мы сходились в бою. В схватке, где слова были не нужны, а все говорили тела. Я впивался губами в ее шею, оставляя багровые винные пятна, которые она потом с вызовом прятала под шарфами. Я кусал ее плечо, оставляя синеватые следы, впивался пальцами в ее бедра, чувствуя, как упругие мышцы под ее кожей сжимаются в ответ. А она в ответ царапала мне спину до крови, ее ногти были как когти, ее объятия — как тиски, ее ноги, обвитые вокруг моей талии, сжимались с такой силой, что перехватывало дыхание. Мы не просто занимались сексом. Мы метили друг друга, как звери, оставляя на коже следы своего отчаяния и невысказанной боли.

Мое желание доминировать над ней было не про удовольствие - оно было про власть. Про необходимость доказать, что каждое ее движение, каждая дрожь, каждый стон рождаются только мной и только для меня. Я ставил ее на колени не для наслаждения, а для утверждения своего права - права быть ее богом, ее воздухом, ее единственной реальностью.

Однажды ночью, когда мы лежали, тяжело дыша, покрытые испариной и свежими ссадинами, я перевернул ее к себе. В свете луны ее глаза были темными безднами. Я прижал ее запястья к кровати, чувствуя бешеный пульс под своей ладонью. Ее тело, горячее и влажное, выгнулось подо мной, и я вошел в нее резко, без прелюдий, желая не доставить удовольствие, а утвердиться, доказать что-то ей и себе.

— Ты только моя, — прошипел я ей в губы, чувствуя, как ее внутренние мышцы судорожно сжимаются вокруг меня, и это прозвучало не как ласка, а как приказ, как заклинание, как отчаянная попытка утвердить свою власть над той частью ее, которая все еще ускользала. — Слышишь? Только моя. Никто больше не почувствует, как ты сжимаешься. Никто не услышит этих стонов.

Я впивался пальцами в ее бедра, оставляя синяки, которые будут напоминать ей о моем присутствии, когда она вернется к нему. Каждый след на ее коже был моим посланием - и ему, и всему миру: "Она занята. Она принадлежит". Мне хотелось разорвать ее на части и собрать заново - уже полностью свою, без его следов в ее памяти, без его имени в ее мыслях.

Она смотрела на меня, не мигая. Ее грудь вздымалась, соки наших тел смешивались на простыне. Казалось, вечность прошла в этой тишине, разрываемой лишь нашим тяжелым дыханием и влажными звуками наших соединенных тел. Потом ее губы дрогнули.

— Да, — выдохнула она. Всего одно слово. Тихий, сдавленный, но безоговорочный звук.

Это не было признанием в любви. Это была клятва. Капитуляция. Признание права собственности. В этом «да» была вся ее боль, вся ее несвобода, вся ее ярость и вся ее надежда. И в ответ на это слово я обрушил на нее всю ярость и всю страсть, что копились в молчаливые недели. Я держал ее за бедра, вгоняя в нее себя с каждой каплей отчаяния, и она встречала каждый толчок, ее тело стало полем битвы, где мы оба искали не наслаждения, а уничтожения этой стены между нами.

В этот момент я чувствовал не триумф, а голод - ненасытный, всепоглощающий. Даже ее капитуляция не утоляла его. Потому что я понимал - завтра она наденет платье, скроет мои следы и вернется в тот мир, где у нее другая жизнь. И от этой мысли моя хватка становилась еще жестче, движения - еще беспощаднее. Я хотел оставить такие шрамы, которые невозможно скрыть.

И в тот момент этого оказалось достаточно. Ее молчание больше не жгло меня. Потому что ее тело, ее укусы, ее царапины и это единственное, выстраданное «да» говорили громче любых слов.

Она была моей. Не на словах, а на крови и боли. И пока это было правдой, я мог терпеть все остальное. Даже ее молчание.
Я всегда считал детей обузой. Шумной, липкой, вечно требующей внимания помехой. Мои двое от жены были не более чем социальным ритуалом, красивой открыткой к портрету успешного мужчины. Я обеспечивал их, изредка играл роль образцового отца на людях, но в глу-бине души оставался равнодушен. Их существование было пунктом в списке "что должен сделать уважающий себя человек".
Но с Лилей... С Лилей все перевернулось.
И это было не новое желание. Оно дрема-ло во мне с самого начала, с той самой первой ночи. Даже тогда, когда я еще не осмеливался кусать ее до синяков или царапать до крови, у меня было это одно, главное правило для себя: кончать только внутрь нее.
Это был самый первый, самый примитивный акт метки. Глубинный, невидимый глазу. Я заполнял ее, оставлял в ней часть своей сути, свое семя — горячее, живое доказательство моего присутствия. Пока она возвращалась домой к мужу, оно оставалось в ней, мой тайный агент, моя невидимая печать на ее самом сокровенном.
Это началось с навязчивой, почти безумной мысли... но теперь я понимал, что корни ее уходили в ту самую, инстинктивную потреб-ность. Каждый раз, когда я извергался в нее, это было не просто физиологическое завершение секса.
Это была попытка оплодотворить, присвоить, привязать к себе на биологическом уровне. Я не просто хотел быть в ней — я хотел остаться в ней. Наружу было бы предательством, признаком временности нашего союза. А вот внутрь... Это было слияние. Это было начало.
Я представлял, как ее тело округлится, распухнет от моего семени. Как она будет ходить с этим тайным знанием, что часть меня живет и растет в ней.
Это был бы окончательный, бесповоротный акт владения, к которому я стремился с самого первого дня. Каждая моя капля в ней была молчаливой клятвой, невысказанным требованием: «Прими меня. Позволь мне пустить корни. Стань моей землей».
Ее муж владел ее настоящим, ее повседневностью. Но я, с самого начала, метил ее будущее. Я вплетал себя в самую основу ее жизни, в ее плоть и кровь.
Этот ребенок стал бы лишь кульминацией, явным воплощением того, что я делал с ней все это время.
Иногда, входя в нее, я ловил себя на дикой, невысказанной мысли: "Пусть получится. Сей-час. Именно в этот миг". Я хотел оставить в ней не просто память в виде синяков, а вечный, растущий след. Самый главный шрам, который нельзя скрыть или стереть.
Чтобы мы были связаны навечно. Чтобы даже если она однажды захочет уйти, она была бы вынуждена носить с собой, растить и любить часть меня. Это была бы самая полная, самая жестокая и самая окончательная победа. И все это началось не с мыслей о ребенке, а с простого, животного импульса в тот самый первый раз: остаться в ней. Навсегда.
Но главное — беременность стала бы той точкой невозврата, которая разорвала бы все связи. Той самой реальной, неоспоримой силой, что сильнее любых брачных договоров. Я знал — стоит ей только забеременеть, и она уйдет от не-го. Ей придется. Потому что я бы этого потребовал. И я бы тут же, не колеблясь ни секунды, раз-велся с женой. В тот же день.
Этот ребенок был бы не просто связью. Он был бы динамитом, заложенным под фундамент ее законной жизни. Той самой ultima ratio, после которой все «но», «если» и «как же так» потеряли бы всякий смысл.
Молотком, который навсегда вбил бы клин между ней и тем миром. И дверью, которая за-хлопнулась бы за мной, выпуская меня из моей собственной клетки.
Я не молился — я действовал. Каждый раз, заполняя ее собой, я не просил высшие силы, я диктовал им свою волю. Это был не ритуал, а осада. Последний штурм. Я не верил в судьбу — я строил ее своими руками, своим телом, каждой клеткой, которую оставлял в ней. Ребенок был бы не даром богов, а трофеем, взятым с боя. Самым веским моим аргументом в споре с целым миром.
И этот спор велся не только в постели. Наша связь давала мне яростный, не знающий жалости импульс зарабатывать все больше. Каждая крупная сделка, каждый новый ноль на счету были не просто достижениями — они были кирпичами в фундамент нашего будущего.
Я видел себя не королем подполья, а императором, готовым положить к ее ногам целый мир. Лишь бы она выбрала его — наш мир, построенный мной для нее. Я сжигал себя на работе с той же страстью, с какой впивался в ее губы, потому что все, о чем я думал, упиралось в одно: я готов для нее на все. Свернуть горы. Купить небо. Уничтожить любого на ее пути.
И в этом была самая чудовищная ирония: моя любовь, дикая и собственническая, не делала меня слабым. Она делала меня яростным, безжалостным и неутомимым. Она была моим главным активом, моим допингом, заставляющим бежать быстрее, бить точнее, хотеть сильнее. Я был одержим, да. Но я любил ее с такой силой, что эта одержимость становилась моим двигателем, моей религией и моим оправданием сразу.
Больше не было бы двух семей, двух реальностей. Была бы одна. Наша. Выстраданная, построенная на крови, лжи, деньгах и этой окон-чательной, биологической правде. Все или ничего. И я жаждал этого «всего» с каждым нервом, с каждой каплей семени, что оставлял в ее лоне. Это была не надежда — это была плоть, превращенная в молитву. Каждый раз, когда она принимала меня, я отдавал ей не просто тело, а всю свою ярость, всю свою жажду жизни, всю свою готовность ради нее перестать быть человеком и стать силой, стихией, законом.
И чем дальше, тем сильнее я жаждал ее — тем больше мне становилось плевать на свою семью. Та жизнь, с женой, с детьми, с уютным гнилым болотом, что я называл бытом, — она стала призрачной, картонной декорацией. Я проходил сквозь нее, как сквозь дым, не видя, не слыша, не ощущая. Их лица расплывались, голоса теряли смысл.

Они были ценой, и я давно мысленно их уплатил.

И если бы Лиля сказала мне: «Уходи. Завтра» — я бы ушел. Не задумываясь. Без оглядки. Без единой мысли о том, что оставлю позади. Я бы вышел из того дома в чем был, захватив лишь телефон и ту самую, первую фотографию нас, где она смеется, запрокинув голову. Все остальное — мебель, счета, воспоминания превратилось бы в прах. Мне было бы все равно.

Потому что ее «уходи» было бы для меня не приказом, а причастием. Единственным, что имеет значение. Началом той самой, единственной реальности, ради которой я был готов сжечь дотла все остальное.
Однажды мы лежали в кровати, и я играл прядью ее волос. Вопрос зрел во мне давно, вызывая странную смесь любопытства и горечи.
— Скажи, — начал я, глядя в потолок. — А что ты говоришь мужу насчет ночевок не дома?

Она помолчала, будто проверяя, можно ли доверять и эту, такую обыденную, ложь.
— Говорю, что ночую у родителей. Или у подруги. У Кати. — Она произнесла это спокойно, без колебаний. Это была отработанная, бытовая схема.

Во мне что-то екнуло. Глупая, иррациональная злость.
— И он... верит? — не удержался я.

Она повернулась ко мне, опершись на локоть. В ее глазах читалось легкое недоумение.
— Да. Конечно. А почему бы нет?

«Почему бы нет?»

Словно раскаленный нож под ребра. Не обида — чистая, концентрированная ярость. Во рту встал медный привкус бешенства. Она лежала рядом, а казалось — за миллион километров, за бронестеклом своего благополучного брака. И я понял, что наша страсть, все эти ночи, все эти клятвы, впитанные простыни — для нее всего лишь пыль. Легковесная, незначительная пыль, которую она просто сметает с порога своего дома фразой «ночую у родителей».

Во мне разрывались два зверя. Один — жалкий, униженный — хотел схватить ее за руку, припасть к ее коленям и выкрикнуть: «Скажи ему! Скажи ему сегодня же! Я больше не могу этого выносить! Я исчезаю в этой лжи!»
Другой — темный, одержимый — требовал прижать ее к стене, не для боли, а чтобы остановить время. Чтобы она не могла уйти в тот мир, где меня не существует. Чтобы ее тело запомнило меня не как временное увлечение, а как единственную неизбежность. Я не хотел ее ужаса — я жаждал ее полного, добровольного растворения во мне, такого же абсолютного, как моя собственная одержимость. Ее спокойствие было страшнее любой бури; оно ставило под сомнение саму реальность того, что для меня было единственной правдой.

Но я не сказал ничего. Я просто лежал и молчал, а внутри все горело. Это была ярость не против нее, а против хрупкости нашего мира, против легкости, с которой она могла надевать маску и возвращаться в жизнь, где моя любовь была всего лишь тайной. Я верил в нашу любовь как в единственный закон вселенной, а для нее, выходило, это был просто роман.

Я втайне надеялся, что он догадывается. Что он видит, чувствует, подозревает. Что он не спит ночами, мучаясь от ревности, как мучаюсь я. Что наше существование где-то там, в их общем доме, вызывает хоть какие-то волны. Хоть тень сомнения. Хоть каплю боли.

А оказалось — ничего. Отработанная схема. «Ночую у родителей». И ему «почему бы нет».

Эта бытовая, спокойная, беспроблемная ложь оказалась унизительнее любой сцены ревности. Она означала, что наша страсть, наше безумие, вся эта гроза в моей душе — всего лишь мелкий, легко скрываемый эпизод в ее размеренной жизни. Что я не угроза. Не землетрясение. Я — «ночую у родителей».

Мысль уйти, хлопнув дверью, была сладким самообманом. Я не собирался никуда уходить. Никогда. Я скорее сжег бы этот отель дотла вместе с нами обоими, чем добровольно освободил бы место в ее жизни для кого-то другого. Нет, я оставался. Навсегда. Вопрос был лишь в том, как заставить ее выбрать меня окончательно. Как превратиться из тайного греха в единственную неизбежность. Как стать для нее не «любовником», а воздухом. Чтобы каждый ее вздох в том другом доме отзывался во мне болью разлуки, которую она больше не сможет выносить.

И от этого мне захотелось встать, одеться и... остаться. Все равно остаться. Потому что альтернатива — остаться одному со своей яростью — была еще невыносимее. Потому что я не мог жить в мире, где она дышала не моим воздухом.

Это вырвалось само. Без мысли, без предупреждения. В одно мгновение я поднял ее с кровати и прижал к стене. Не швырнул — плавно, но с железной решимостью развернул и придвинул к холодной поверхности.
Моя рука легла на ее горло, не сжимая, а просто ощущая хрупкость ее шеи под пальцами. Другой рукой я взял ее запястье, прижал к стене над головой, чувствуя тонкие кости под кожей. Мы стояли так близко, что наше дыхание смешалось — ее частое и прерывистое, мое тяжелое и ровное.
Чтобы ощутить власть. Чтобы хоть на секунду почувствовать, что она целиком принадлежит мне. Что ее дыхание, ее жизнь здесь, в моих руках.

— Я не буду, — прошипел я, глядя ей прямо в глаза, в эти бездонные озера, где плескались и боль, и страсть. — Я не буду тебя с ним делить. Слышишь?

Она не испугалась. Ее веки дрогнули, зрачки расширились, но в них читался не страх, а вызов. Ее свободная рука поднялась и сжала мои пальцы на своей шее, не чтобы оторвать, а чтобы почувствовать их.

— И это мне говорит, — ее голос был хриплым, прерывистым от давления на гортань, но каждое слово било точно в цель, — женатый мужчина?

Это был удар ниже пояса. Точный, холодный, беспощадный. На мгновение он выбил из меня дыхание, но не уверенность.
Вся моя ярость, вся моя ревность, вся моя праведная правота — все споткнулось об эти четыре слова, но не отступило.

— А чего ты ждала? — голос сорвался на крик, прежде чем я успел подумать. — Что я сам догадаюсь? Я ждал твоих слов! Все это время я ждал, когда ты скажешь: «Я тебя люблю»! Когда прикажешь мне уйти от нее! Чтобы твоя любовь стала для меня единственным законом! Чтобы ради тебя сжечь свою жизнь было бы так же легко и правильно, как дышать!

А ты?! Ты просто напоминаешь мне, что я женат. Словно я забыл! Словно это имеет значение, когда на кону — ты!

Я отступил на шаг, задыхаясь. Грудь разрывало от дикого, несправедливого гнева. На себя — за то, что не развелся с самого начала, когда все понял. За то, что не хлопнул дверью того самого дня, когда впервые поцеловал ее — не как любовник, а как человек, нашедший наконец смысл существования. За трусость, которую назвал "благоразумием". За каждый день, прожитый в том доме, где осталась лишь пыль от прежней жизни. И за эту унизительную потребность теперь ждать от нее разрешения на свободу, когда я сам должен был давно стать свободным ради нее.

Да. Женатый. Тот, у кого есть законная жена, ожидающая его дома. Тот, кто сам принадлежит не себе. И что с того? Кто делит себя между двумя женщинами. Но лишь одна из них — жизнь. Другая — сон, обязанность, пыль. И этот же человек требует монополии. Требует, чтобы она принадлежала только ему.
Потому что только так и должно быть. Потому что иначе — ложь.

Это было чудовищно. Нелепо. И она это видела. И назвала. Да. Женатый. Семья. Другая жизнь. Все это существовало где-то там, за пределами этой комнаты, но в пылу моей одержимости эти понятия стерлись, стали призрачными, незначительными. В моем стремлении заполучить ее целиком, присвоить каждую ее мысль и каждую секунду ее времени, я просто... забыл. Вернее, не забыл, а отодвинул, как отодвигают ненужный хлам, мешающий добраться до главного сокровища. Они — жена, дети, тот дом — были не реальными людьми, а тенями, декорациями, которые рано или поздно должны были бесшумно исчезнуть, уступив место нашей единственно важной истории.

Но ее слова не поколебали мою веру — они лишь разожгли ее сильнее. Да, женатый. Но разве это имело значение, когда речь шла о нас? Разве какие-то бумаги и обещания, данные в другой жизни, могли сравниться с той правдой, что жила между нами? Мой брак был ошибкой, случайностью, а то, что связывало нас — единственной реальностью. И если для того, чтобы сделать эту реальность единственной для нас обоих, нужно было стереть все остальное — я был готов. Готов на все.

Мы стояли друг напротив друга, дыхание сбитое, в воздухе висели осколки наших слов. Ее взгляд — не упрек, а бездонная усталость, будто она видела насквозь всю мою суть и просто не находила больше сил.

Я был ее любовником. Ее безумием. Ее проклятием. Но я не был свободным. И все мои требования обладать ею целиком повисали в воздухе мертвым грузом — ибо как может пленник требовать себе королевство?

Она развернулась и пошла к двери. Каждый ее шаг отдавался в моей груди глухим ударом. Пальто. Сумочка. Рука на ручке.

— Не провожай. — ее голос был ледяным лезвием. — И не звони мне эту неделю.

Дверь захлопнулась. Тишина обрушилась на меня всей своей тяжестью. «Неделя». Словно приговор. Сто шестьдесят восемь часов казни.

Я попытался злиться. Сжал кулаки, чувствуя, как адреналин ярости пульсирует в висках. Но гнев рассыпался в прах перед лицом настоящего, дикого ужаса. Что, если она не вернется? Что, если эти семь дней растянутся в вечность? Что, если она там, без меня, поймет, что ее жизнь — светлее, тише, лучше без меня?

Я схватил телефон. Пальцы дрожали, я едва попадал по цифрам. Еще секунда — и она услышит мой голос, поймет, что я не могу, не могу вынести этого...

«Не звони».

Ее приказ прозвучал в памяти, обжигая, как удар тока. Я с ревом швырнул телефон об стену. Удар. Треск.

Но тишина от этого стала еще громче. Она висела в комнате, давила на грудную клетку, вытесняя воздух. Я остался один. В кромешной тишине. Отставленный. Наказанный.

И самое страшное — я знал, что заслужил каждую секунду этой пытки.

Власть Лилии. Глава 1

Лиля

Я пришла раньше. Заняла столик у окна — это моя привычка, наблюдать, как за окном течет жизнь. С мужем мы часто ходим в рестораны, но он не обращает на меня внимания, вечно в своей работе. Иногда мне кажется, что он делает это специально, лишь бы избежать разговоров по душам. А так все просто: я работаю, а ты, детка, не выноси мозги. Я раньше выносила, пыталась достучаться, высказывала свои мнения о фильмах или книгах, а он смотрел на то, как шевелятся мои губы, и не слушал меня. Так что я научилась молчать. И смотреть в окна ресторанов, наблюдая жизнь снаружи. Или разглядывать парочки на свиданиях. Как они смотрят друг на друга. Романтика, а у меня ее никогда не было. Я как безногий инвалид жадно разглядываю марафонцев.

И фантазирую. В прошлый раз за столиком напротив сидела молодая пара. И он — просто вылитый Тимоти Шаламе. Мальчик. С нежной кожей и румянцем. Она — модная девушка из тех, кто снимает тик-токи. Он смотрел на нее с восторгом. Как семилетки смотрят на набор вожделенного Лего. Он смотрел на нее, не отрываясь. Она смотрела в свой телефон. Мой муж смотрел в свой. Он так изучает свои графики, как будто смотрит порно. Он напряжен, и его губы шевелятся. Наверное, считает. Мой муж постоянно считает. Деньги. Количество моих парфюмов. Его бесит не то, сколько я на них трачу, а то, что они занимают место и яркостью своих флаконов портят ему настроение. Мой муж — любитель строгих форм и минимализма. Даже странно, что он когда-то выбрал меня. Пришел к моим родителям с бизнес-планом. Никакой романтики, никаких безумств. Сказал, что готов жениться и заводить детей, и выбрал меня. Взамен я получала доступ к его деньгам и возможность делать что хочу. Мои родители были счастливы. Они не знали, что со мной делать, и считали, что я со своей мечтательностью и книгами буду никому не нужна. А тут такой жених. С гарантиями.

И меня выдали замуж.

Так вот. Тимоти Шаламе. Он смотрел на нее. Она смотрела в телефон. Я смотрела на него и его тонкие пальцы. И представляла, что подхожу, беру эту девушку за руку и сажаю на свое место напротив моего мужа.
А сама сажусь к Шаламе, и мы смотрим друг на друга и молчим. А потом я беру его палец и начинаю водить по своим губам. И, не отрываясь, смотрю ему в глаза. И вижу в них, как зарождается возбуждение. Как у него загораются глаза. И я встаю, беру его за руку и увожу за собой. Пока мой муж и его девица в своих телефонах.
Довожу до туалета и там целую его первая. И он хватает меня за волосы и прижимает к стене, и раздвигает мне ноги. И я опускаю его лицо ниже, так что язык скользит по моему телу до самой чувствительной точки. И сначала в меня входит его язык. А потом и он сам.
А потом мы возвращаемся опустошенные, кончившие, и наши партнеры ни о чем не догадаются.

Форум «Разговоры о сексе и не только» стал для меня отдушиной. Попыткой побыть не тем, кто я есть. Той, кем я мечтала бы быть. Раскованной. Любимой женой. Желанной. Там я и познакомилась со Стасом. И врала ему, что меня любит муж. Потому что он говорил о своей жене, часто и много, она была в каждом его предложении. И мне просто стало завидно. Я завидовала ей, что ее хотят и про нее говорят. О ней шутят. Не зло. Не думаю, что мой муж рассказывал обо мне хоть кому-то и хоть что-то. Я в его вселенной примерно как шкаф. Или холодильник. Есть. Функционирует. И замечают его только когда он сломается. Иногда мне хочется залезть в голову своему мужу, чтобы понять, думает ли он обо мне вообще. Или нет. Или я просто его завершенный проект. Высота, которую он достиг и поставил точку. Учеба, степень, работа, карьера, молодая жена, дети — и дальше сплошной карьерный рост. Работа давно заменила мужу секс. Уверена, что он кончает, закрывая сделки или обставляя конкурентов. Множественные оргазмы.

Стас был умным. И это сразу меня привлекло. Не озабоченным, как большинство участников, что хотели только фото и виртуального секса. Как бы я не была обделена этим в реале, виртуальный секс с незнакомцами — не мое. Не думаю, что могла бы всерьез писать или говорить «вот я снимаю свои трусики». Потешить собеседника — о да, я бы справилась. Но себя — вряд ли. Стас был умным, с юмором. Не присылал дикпиков. Не говорил, что хочет переспать с двумя девчонками сразу. И главное — он был совершенно безопасен. Он был давно и глубоко женат. И никогда не изменял своей жене.

Я никогда ни с кем с форума не встречалась. И была уверена, что он прислал не свою фотографию, ну или окажется извращенцем. Или дураком. Или начнет пошлить. Или от него будет неприятно пахнуть, а я очень чувствительна к запахам. Хотя, постойте, я чувствительна ко всему. К запахам, к манерам, к привычкам, к тому, как человек ест. К мату. Я не люблю мат. И вот эти словечки. Мне как-то знакомая сказала: «Я пойду сгоняю в тубзик». Тубзик в сорок лет? Серьезно. Я была сражена наповал. А незнакомцы могут выдать все что угодно. Даже похуже тубзика. Или что реальный Стас окажется хуже виртуального. Что между нами повиснет пелена гробового молчания, как на похоронах. Или наоборот, что он скажет после ужина: «А поехали в отель, там покажешь, как ты хорошо умеешь делать минет. Ты же обожаешь минеты, правда? А фантазия с незнакомцем?» Или скажет: «Счет пополам». Мне не жалко заплатить за себя. Просто думаю, меня это расстроит.

Я почти уверена, что уйду быстро, на этот случай есть и отмазка: маман прислала с утра, что заболела. В очередной раз. Так что уважительная причина есть. Покажу ему смс, и смогу уехать, и потом больше никогда никуда не пойду.

Когда он вошел, я сразу поняла: это он. По фото, по тому, как он нес свой костюм — как панцирь. Как оглядывал зал — быстрым, аналитическим взглядом человека, привыкшего все контролировать.

И вот он идет ко мне. Шаг за шагом. И мне страшно. Мне вдруг становится так страшно. Я и чужой женатый мужчина в ресторане. О чем мы будем говорить. Не о клиторе же. Я умру от стыда на месте. Я начинаю паниковать, и у меня учащается пульс. Я как бегун в ожидании старта. Если бы это было удобно, я бы сорвалась с места и понеслась бы бегом. Но я взрослая. Взрослые не проносятся в панике. Тем более это просто ужин. Я пытаюсь выровнять дыхание и тяжело дышу.

Он сел. Молчание. Он просто пожирает меня глазами, и я гадаю, не разочарован ли. Что он ожидал увидеть. Но комплимент мог бы сделать, мне бы это понравилось.

Я переодевалась трижды и все равно осталась недовольна собой. Эта бледность как у покойника, и глаза горят блеском решившегося повеситься. И в глазах написано: я несчастная женщина. И никакой крем, и никакой консилер, и никакая тушь это не исправят. Я несчастная женщина. Навсегда. Я пожизненно заключенный. Без права переписки. И без права освобождения досрочно. Меня приковали к мужу и детям. И я мать и жена. Яжжена. Ненавижу это слово. В моем случае это статья, по которой я обвинена. Вот та — убийца, а я — жена. И срок одинаковый. И она может даже раньше выйдет по УДО. А я нет. В планы моего мужа развод не входит.

Его взгляд скользит по моей шее, губам, груди — тяжелый, физический, почти осязаемый. Мне не по себе. Я чувствую себя голой под его пристальным взглядом. Мне хочется спрятаться. И он молчит. И почему он молчит? Я лихорадочно думаю, что делать. Бежать прямо сейчас? Я так привыкла к молчанию мужа. Но молчание Стаса меня обескураживает.

— Тебя в детстве Стасик звали? — спрашиваю я. Нужно было разрядить напряжение. Дать мне возможность выдохнуть. Господи, что я несу. Стасик? Имя Стасик не подходит этому мужчине, оно звучит как издевка. Я идиотка. Что пытается плавать в океане романтики, не умея плавать. У меня нет опыта насчет свиданий. Я вышла замуж девственницей. И на свидания у моего мужа времени никогда не было.

И это сняло все напряжение. Он расхохотался, его смех был смехом того, кто часто смеется. Смехом победителя. Мы с мужем никогда не смеемся. Иногда я смеюсь, а муж смотрит на меня печально. «Ты не ребенок, Лилия», — говорит он мне.

— Да, — ответил он, все также пялясь на меня. Сканируя меня. Изучая меня. Я думаю, не размазалась ли помада и не потекла ли тушь. Со мной вечно это случается. — А тебя — Лиличка-киса?

Лиличка-киса все знает об оральном сексе. Она предпочитает быть сверху. И муж целует ее щиколотки. Он трахает Лиличку-Кису, и она улетает в небеса. Лиля ничего про это не знает.

— Лучше просто Лиля, — говорю я, позволяя языку коснуться губы. От переживаний я чувствую, как губы становятся сухими, будто я не пила неделю.

Он заказывает красное вино и стейки, не спросив меня. Так делают победители, они решают, что всем остальным хотеть. Я мечтаю скорее напиться. Еда все равно в меня не полезет под его изучающим взглядом.

Хорошо, что в ресторане полумрак. Ему не будет так очевидно мое смущение. Я мучительно думаю, чем бы заполнить паузу. Он не любитель говорить, этот Стас. А ему идет это странное имя. Хлестко, жестко, коротко. У него очень серые и очень серьезные глаза. Он красивый. Он уверенный в себе. Он точно не переодевался трижды и не изучал себя в зеркало перед тем, как сюда пойти.

Мне приходилось придумывать темы для разговора. Я рассказывала ему о прочитанных книгах и просмотренных фильмах, но так и не могла понять его реакцию. Он кивал, но неясно — из вежливости или думал, что я дурочка. Я не могла вспомнить, как назло, ни одной умной книги за последнее время. Постоянно читаю мотивирующие книги, как улучшить свою жизнь. Типа «начни с понедельника». Не говорить же об этом этому великолепному мужику. Который пахнет дорого. И выглядит дорого. Как породистый жеребец. Дорогой. Недоступный. А у него вполне типаж для съемок в порно, думаю я. Здоровенный, но не перекачанный. И красивый. Таких любит камера. Таких как я — нет.

Я сижу и думаю о его жене. Он присылал мне их фотографию. Она ему подходит. Ухоженная, спокойная, уверенная. Я знаю, что он ездит на большом черном внедорожнике. Что у него дочь-подросток и сын. Что он успешен. Победитель по жизни.
Лиличка-киса тоже молодец. Все успевает. Ее все любят. У нее миллион друзей. Муж ее обожает. А Лиля не состоялась и никому не нужна после своего филфака.

Под столом его колено случайно коснулось моего. Он отдернул его, как обжегшись. Боится, с удивлением отметила я про себя. Женатый, конечно. Боится, что жена узнает. Боится последствий. Боится, что я окажусь тем, кто будет приставать, написывать. Приставать. Я точно не такая. Я знаю, что второй встречи не будет.

Я спрашиваю его о нем. Так проще. Мужчины любят говорить о себе. Ну и проще, можно помолчать о моем пожизненном в браке. Я задаю вопросы. У матери двоих детей с задаванием вопросов все в порядке. Я могу быть последовательна и терпелива. Я умею слушать.

Он говорит. О детстве. О мертвом воробье, которого он хоронил. О строгом отце, у которого любовь нужно было заслуживать. Как я его понимаю. Я заслуживаю внимание мужа уже много лет. И бесполезно. Когда он говорит о себе маленьком, я думаю о своем сыне. И о том, какой он меня видит. Замороженной треской. А я бы хотела кататься на роликах и кричать. Только роликов нет, и кричать на улице стыдно.

— Ты всегда так все остро переживаешь? — спрашиваю я, и мне хотелось бы, чтобы в этом мы были с ним похожи. В остроте переживаний.
Когда он рассказывает о своем самом счастливом дне — о рыбалке с отцом, о том единственном похлопывании по плечу, — его глаза светятся, как у того мальчика. И я понимаю, как повезло его жене. Он выглядит страшнее, чем есть на самом деле. Кажется.
— А я бы с тобой поехала, — говорю я, когда он говорит о желании сбежать. — Смотреть в окно.
И это правда. Я бы просто поехала. И без него. Но мне страшно. Дети приковали меня к мужу на веки вечные. А я мать.

Танцы — моя идея. Это единственное, что я люблю. Это помогает мне снять свою броню и забыть о том, кто я. Я закрываю глаза и двигаюсь в такт. Каждый раз, когда муж улетает в командировку и это приходится на выходные, он отвозит детей к своей матери, как будто я их потеряю.
И я иду в клуб одна и напиваюсь. Танцую и плачу. В темноте и грохоте не видно слез. Это удобно.
Это практично. Ко мне никто не пристает, так что безопасно.

Со Стасом мы выпили бутылку вина на двоих, я напилась кофе, и мне хочется пойти в клуб. Одной. Просто снять стресс сегодняшнего вечера.
Спрашиваю, пойдет ли он со мной. Из вежливости, я уверена, что он откажет. Он из вежливости соглашается. Говорит, что последний раз танцевал на свадьбе. Напоминает, что женат. Да я и так помню. Как и то, что жена у него Настя. Анастасия. Стас и Анастасия. Карма. Пугающая магия их имен. Стас и Лиля не звучит. Они живут на разных планетах.

В клубе я веду себя так, будто он не существует. Танцую для себя, с закрытыми глазами, отдаваясь музыке. Он мне мешает. И я жду, что он поедет домой. Ему тут не нравится, и я слышу, как он дышит. Но и приказать ему не могу. Не скажешь же «не дыши недовольно, а просто поезжай к Анастасии и займитесь любовью. И забудь обо мне».

Я беру его руки, кладу их себе на бедра. Он напряжен, неуклюж. Но его пальцы впиваются в мои бока почти с болью. Я хочу напугать его. Пусть думает, что я озабоченная. Он женат 20 лет и никогда не изменял своей жене. Я его напугаю, и он сбежит. А я выпью еще и буду танцевать в океане своих слез до утра.

Мы движемся в такт, и его тело постепенно расслабляется. Он начинает слышать ритм. Слышать меня. Его руки скользят ниже, прижимают меня к себе. Мой план не работает. Он не видит во мне охотницу на женатых. Сейчас я еще подыграю. Напугаю его до смерти.
— Видишь? — шепчу я ему на ухо. — Ты умеешь. Просто боялся себе позволить.
Он издает тихий стон и вжимает меня в себя так, что у меня перехватывает дыхание. В этот момент я понимаю: он боится за свою честь и невинность. О да. Лиля-киса тебя совратит, а жена поругает. Мне становится смешно.
И я вдруг воображаю себя на экзамене по актерскому мастерству. Курс «Соблазнение». И я превращаюсь в Лилю-кису.
— Вот так, — прошептала Лиля-Киса, и ее голос был едва слышен под музыку, но губы намеренно коснулись его уха, Стас вздрогнул. Да, спасайся бегством, дорогой мистер совершенство и агент 007. — А теперь просто... двигайся со мной. Хочу чувствовать тебя.
Надо было добавить «тебя в себе». Тогда бы точно сбежал к Насте под бочок.
Но как я не стараюсь, экзамен провален. Лиля-киса не напугала его. И Лиле не танцевать сегодня до утра.

Выходим на улицу. Молчим. Что сказать. «Дяденька, я хотела вас напугать, чтобы вы ушли. А вы не догадались».
Идем, и я поражаюсь, насколько он больше меня. Массивнее меня. Хоть одно радует: рядом с таким можно иметь лишний вес. Хотя нет. С таким мужем надо качать попу и не есть после шести и пить смузи. Интересно, Настя пьет смузи?

Мы шли к моему дому бесконечно. Дорога была бесконечной. Я молчала и думала о том, как он придет домой. Как его встретит собака, я знаю, что у него собака. Как он пойдет, выведет ее, и она ошалелой радостью будет скакать рядом. В ночи. Как он вернется домой и снимет с себя всю одежду и пойдет в душ, где вода будет поливать его красивое, в чем я не сомневаюсь, тело. И он будет стоять под этими струями как греческий бог. Потом пойдет голый в постель к своей жене и будет ее обнимать. И забудет обо мне. А я пойду к себе и буду обнимать медведя Бубу и думать о нем до утра. Хорошо, муж снова в командировке.
Я чувствовала исходящее от него тепло — мощное, животное, почти пугающее в своей интенсивности. Когда наши руки случайно соприкасались, по моей коже пробегала мелкая дрожь, которую я тщетно пыталась скрыть.

Вот и мой дом. Я почувствовала, как сжимается желудок. Интересно, что будет, если меня увидят соседи ночью рядом с чужим мужчиной. Вот радости им будет.
И я стояла здесь, с этим чужим мужем, вся дрожа от его близости.

— Ну, вот мы и дошли, — проговорила я, и мой голос прозвучал хрипло, с заметной дрожью. Я боялась обернуться, но все же повернулась к нему.
В свете уличного фонаря его лицо казалось высеченным из мрамора — красивое, сильное. Он стоял так близко, что я чувствовала тепло его тела и видела, как быстро бьется пульс на его шее.
— Спасибо, — прошептала я. — За... за все.
Я не стала ждать ответа. Поднялась на цыпочки и поцеловала его в щеку. Мои губы были прохладными. Я сделала это на автомате, как целовала знакомых.
Потом я обернулась и скрылась в темном проеме подъезда. Дверь щелкнула, отсекая меня от него.

Я не пошла сразу наверх. Прислонилась к холодной стене в подъезде, закрыла глаза и попыталась унять дрожь в коленях. Достала сигареты и прикурила трясущимися руками. Хорошо, муж в командировке. И мне можно не бояться того, что он будет морщиться от запаха табака.
Стоя здесь, в темном подъезде, я проводила рукой по своему запястью, туда, где он случайно коснулся меня. Прикрывала глаза, вспоминая, как его тело двигалось в танце рядом со мной.

Я вернулась домой, разделась и долго стояла под душем. Вышла в полотенце, забралась в кровать голая и стала думать о том, что бы я сделала с таким мужчиной, как он.
Я закрыла глаза и погрузилась в фантазии. О том, как он приходит ко мне, залезает под одеяло. Большой, сильный. Интересно, есть у Стаса волосы на груди? Ну или много ли их. И я поворачиваю его на бок, прижимаюсь к его спине и ласкаю его шею губами. И мои руки скользят по его груди, трогая соски. И потом одна рука скользит все ниже по его животу. И там начинает его ласкать. И чувствует его возбуждение. И он постанывает и переворачивает меня на спину, и его язык играет с моим пупком и ниже и ниже. И я хватаю его за волосы и направляю в самые сокровенные зоны. И кончаю.
В реальности я тоже кончаю от своих пальцев и фантазий. Прости, Настя, я одолжила твоего мужа в свои мечты. И ты подарила мне оргазм.

Меня накрыло нереальной тоской среди белого дня, пока я разбирала детские вещи. Муж на работе, дети в школе. Тишина. Та самая, что давит на уши. И я написала ему сама:
«Скучаю. Хочешь кино? Как в старые добрые времена. С колой, попкорном и слезами от мелодрам. Только тсс...»
Я думала, он откажется, рабочий день. Но это одно из заданий по выходу из зоны комфорта. Я вычитала его в книге. «Как вырваться из клетки и зажить!» Деньги на ветер, а не книга. Не вырвалась и не зажила. Еще и мучаю себя этими выходами из зоны комфорта. Как будто я туда входила.
Но он, к моему ужасу и панике, соглашается. И я начинаю судорожно искать, во что одеться. Чтобы он воспринимал меня как девочку друга.

Мы встретились в маленьком кинотеатре. Он ждал у входа, засунув руки в карманы пальто. Сильный. Реальный. Слишком реальный для моей призрачной жизни. Божественно красив и пахнет Oud Wood от Том Форд. Ну конечно.
— Вот, — я протянула ему стакан колы, специально коснувшись его пальцев. Маленькая шалость. — А это — попкорн. Соленый. Я помню, ты не любишь сладкий.
Его взгляд скользнул по моим губам. Я взяла свой стакан, чувствуя, как воздух между нами становится плотным. Не было прежней неловкости — только тихая, тревожная уверенность.
Мы сели в задних рядах. Темнота поглотила нас, пахло его парфюмом. Дорогим. Чужим. Пахло им. Опасно. Пахло самцом. Тестостероном. Я знаю, что он успешен в работе.

На экране — скандинавская драма. Медленная, как моя жизнь. История о двух людях, которые живут вместе, но в разных измерениях. Как мы с мужем.
Я старалась смотреть на экран, но краем глаза видела его сильные руки. Руки, которые могли бы разрушить мой мир одним движением. Он сидел неподвижно, но от него исходило напряжение. Готовая к удару пружина.
А потом на экране героиня сказала: «Мы стали двумя параллельными линиями. Мы рядом, но мы никогда не пересечемся». И ее муж в ответ молча включил телевизор.
И меня накрыло. Не из-за фильма. Из-за правды, которая резанула по живому. Потому что вчера я пыталась рассказать мужу о своем одиночестве, а он, не отрываясь от новостей, пробормотал: «Не сейчас, Лиля». Это было задание на вчера — поговорить с мужем.
Слезы потекли сами. Тихие, предательские. Я даже не заметила, когда они начались. Просто сидела и плакала. За все «не сейчас», которые длились годами. За все ночи рядом с человеком, который меня не слышал.
И тогда он коснулся моей руки.
Легко. Осторожно. Как боятся потревожить что-то хрупкое. Его ладонь была теплой. Настоящей.
Я вздрогнула, но не убрала руку. Наоборот, развернула ладонь и вцепилась в его пальцы. Как тонущий в соломинку. Его рука сомкнулась вокруг моей — крепко, надежно. Без слов говоря: «Я здесь. Я вижу тебя».
Я плакала, а он молча сидел и держал мою руку. Не пытался утешать пустыми словами. Просто был рядом. И в этом молчании было больше понимания, чем за все годы моего брака.
Когда фильм кончился и зажегся свет, я быстро вытерла лицо, сгорая от стыда.
— Извини. Я всегда такая. Дура.
— Не дура, — тихо сказал он, все еще не отпуская мою руку. — Настоящая.
Мы вышли на улицу. Было сыро и ветрено.
— Ну что, — он посмотрел на меня, и в его глазах я увидела то, чего боялась больше всего — не страсть, не желание, а понимание. — Проводить тебя?
— Проводи. Только... давай пешком. Подольше.
Мне хотелось просто представить, что это мой мужчина. Просто немного представить. Прости меня, Настя.

Сообщение застало меня за утренним кофе, которое я пыталась влить в себя, чтобы пережить еще один одинаковый день.
«Хочешь увидеть настоящее море? Без билетов в Сочи?»
Мое сердце провалилось куда-то в пятки. «Да. Очень», — ответила я, и пальцы дрожали, будто я совершала преступление. А может, так оно и было.
Мы встретились у океанариума. Я надела платье цвета морской волны — трижды переодевалась, выбирая между «слишком откровенно» и «слишком скучно». Он стоял, засунув руки в карманы, и от него веяло такой уверенной силой, что мне захотелось тут же развернуться и бежать. Он был таким... реальным. А я — куклой, разыгрывающей чужую жизнь.
Когда он посмотрел на меня, я почувствовала, как по щекам разливается краска. Его взгляд был физическим прикосновением. Он видел не просто женщину в платье — он видел меня. И это было одновременно пьяняще и ужасно.
В полумраке тоннелей я старалась быть остроумной, показывая на рыбок-клоунов. «Смотри, это же Немо! Наш Немо». Мой смех звучал фальшиво даже для меня самой. Внутри все сжималось от страха. Страха, что он увидит ту самую обыкновенную женщину, которой я была — не интересную собеседницу с форума, а просто Лилию, которую муж перестал замечать годы назад.
А потом над нами проплыла акула. Холодная, совершенная, равнодушная. И в этой ледяной красоте вся моя жизнь — брак, ставший ритуалом, бесконечные «ты приготовила ужин?» и «заберешь детей?» — показалась такой мелкой и никчемной.
Я стояла, чувствуя тепло его плеча в сантиметре от моего, и мне хотелось прижаться к нему, спрятаться. Но я боялась. Боялась, что одно прикосновение разрушит этот хрупкий мираж. Что он почувствует, как я дрожу, и поймет, что я не та уверенная женщина, которой пыталась казаться в наших чатах.
И тогда он взял меня за руку.
Нежно. Твердо. Его пальцы сомкнулись вокруг моих, и по всему телу пробежали мурашки. Это было не просто прикосновение. Это было спасение. И падение.
Я не посмела посмотреть на него. Просто стояла, глядя на проплывающих черепах, и пыталась дышать ровно, пока сердце колотилось где-то в горле. Его ладонь была такой теплой. Настоящей. Как я давно не чувствовала ничего настоящего.
Он чужой муж, — судорожно думала я. У него своя жизнь. Ты не имеешь права...
Но его пальцы сжимали мою руку, и это ощущение перевешивало все доводы рассудка.
Когда мы дошли до зала с мантами, я прислонилась лбом к прохладному стеклу, пытаясь остыть. Эти величественные создания парили в воде, такие прекрасные в своем одиночестве. Как я. Запертая в стеклянном аквариуме своего брака.
— Какая красота... И какое одиночество, — прошептала я, и это была правда, которую я давно в себе носила.
Я видела его отражение в стекле. Он смотрел на меня. Не на мант, а на меня. И в его взгляде было нечто, от чего перехватывало дыхание — желание, смешанное с нежностью. Та самая нежность, о существовании которой я уже забыла.
И тогда он сделал шаг.
«Лиля», — сказал он, и мое имя на его устах прозвучало как приговор и как обещание.
Я обернулась. Сердце колотилось так, что, казалось, его слышно в тишине зала. Он прикоснулся к моей щеке, и его пальцы были такими нежными, будто боялись причинить боль. Я зажмурилась, не в силах выдержать интенсивность его взгляда.
И тогда он поцеловал меня.
Это был не просто поцелуй. Это было падение. Медленное, неизбежное, сладкое падение в пропасть. Его губы были мягкими и уверенными. Они не требовали — они принимали. Принимали всю меня, со всеми моими страхами и неуверенностью.
Я ответила ему. Не могу сказать, чтобы это было сознательным решением. Мое тело ответило за меня, годы одиночества и тоски вырвались наружу в этом одном поцелуе. Моя рука сама легла на его грудь, и я чувствовала, как сильно бьется его сердце. Так же бешено, как мое.
Когда мы наконец разомкнулись, я не могла выдержать его взгляд. Стыд, восторг, ужас и надежда — все смешалось во мне.
— Вот и все, — прошептала я. Потому что понимала — пути назад нет. Я переступила черту. И самое страшное было в том, что я не хотела возвращаться.
Он молча кивнул, его пальцы все еще касались моего лица. В его глазах я видела то же смятение, что чувствовала сама. Мы были двумя заблудившимися людьми, нашедшими друг друга в океане одиночества.
И пока мы шли к выходу, я думала только об одном: я так боюсь. Боюсь этой силы, что тянет меня к нему. Боюсь той пустоты, что останется, когда это закончится. И больше всего я боюсь понять, что уже не могу без этого. Без него.
Потому что это было уже не приключение. Это становилось потребностью. А потребности — опасная вещь для замужней женщины, которая боится любить чужого мужа больше, чем собственное прошлое.

Муж уехал в командировку. Дети у бабушки. В доме воцарилась та самая тишина, о которой я так часто мечтала. И она оказалась невыносимой.
Тишина давила на уши, на виски, на грудную клетку. Каждый щелчок часов на кухне отдавался в пустом желудке. Я ходила по комнатам, прикасалась к вещам — к его аккуратно сложенным рубашкам, к детским игрушкам, разложенным по полкам. Все было чисто, правильно, мертво. Как в музее. В музее моей жизни.
Мне стало нечем дышать. Воздух в квартире казался спертым, отработанным, будто его не меняли годами. Я распахнула окно, но и с улицы потянуло лишь запахом выхлопных газов и чужой, безразличной жизни.
И тогда он ворвался в эту пустоту. Его образ, яркий и болезненный. Его губы. Его руки. То, как он смотрел на меня в океанариуме — будто видел насквозь, будто знал все мои самые постыдные тайны. И самое ужасное — в его взгляде не было осуждения. Было понимание. И это понимание было страшнее любой ненависти.
Я боялась его. Не как женщина боится незнакомца. Я боялась его как тонущий боится спасательного круга — потому что знала: если ухвачусь, он утащит меня на дно. Он был слишком сильным, слишком реальным, слишком... красивым.
В моих глазах он был не просто мужчиной. Он был воплощением всего, чего мне не хватало. Его улыка была слишком ослепительной. Его плечи — слишком широкими. Даже его молчание было каким-то насыщенным, плотным, в отличие от пустого молчания моего мужа. Когда он смотрел на меня, мне казалось, что я становлюсь другой — не Лилией, замужней женщиной с двумя детьми, а кем-то... живым. И это было самым страшным.
Мне нужно было увидеть его. Не завтра, не когда-нибудь. Сейчас. Прямо сейчас. Или я сойду с ума.
Я написала ему. Без приветствий, без объяснений. Только крик души:
«Мне нужен тот клуб. И тот танец. Сейчас.»
Отправила. И сердце упало. Это же безумие. Глупость. Сейчас ночь, он, наверное, спит. У него своя жизнь.
Но ответ пришел почти мгновенно. Как будто он ждал. Как будто сидел там, в темноте, и думал обо мне так же, как я о нем.
«Выходи сейчас. Буду ждать у входа.»
В его словах была та самая сила, что так пугала и притягивала меня. Он не спрашивал «зачем», не уговаривал «остынь». Он просто готов был быть там.
Я пошла в спальню, натянула первое, что нашлось под рукой — короткое черное платье, которое муж называл «неприличным». Накинула пальто. Не глядя в зеркало. Не думая.
Тело трясло мелкой дрожью, будто в лихорадке. От вина, от тех двух бокалов, что я выпила за вечер, от страха, от дикого, неконтролируемого желания увидеть его. Чтобы он разочаровал. Чтобы оказался обычным. Чтобы спас меня от этой надвигающейся любви. Мне хотелось, чтобы он оказался глупцом, пошляком, дураком, или начал бы говорить о жене, так чтобы я разочаровалась и не питала никаких надежд. Я дико боялась полюбить его и дико боялась признаться себе в этом.

Мы встретились у того же входа. Я приехала раньше и стояла, кутаясь в легкое пальто, и курила. Он опаздывал, и я думала, что вот он, мой реальный шанс, он не приедет, и я его не полюблю. Я успела себя убедить в том, что он не приедет, как вдруг увидела его, бросила окурок, раздавила его каблуком. Я дико нервничала, мне было страшно и стыдно, я боялась посмотреть ему в глаза. Боялась, что он решит, что я идиотка, что пишет среди ночи. Я не понимала, что со мной. Я чувствовала себя почти больной. Меня лихорадило. Щеки горели от вина или от возбуждения. «Что же я наделала», — крутилось у меня в голове, «зачем я ему написала сама». Я очень боялась боли. Мой муж был равнодушен, и его равнодушие ранило меня. Но он не мог причинить мне на самом деле сильную боль. А Стас мог. Стас мог уничтожить меня.

— Пошли, — сказала я ему, и голос мой прозвучал хрипло, чуждо. От смущения, от стыда. От того, что я навязываюсь чужому мужу. Эти два слова — «чужой муж» — крутились у меня в голове. Стас не твой, Стас — чужой муж.
Он молча распахнул передо мной дверь.
Внутри все было так же: грохот, темнота, мигающие огни. Но на этот раз было гораздо страшнее, чем первый раз. Тогда я флиртовала, играла. Сегодня я шла на риск, я боялась, что меня заметят знакомые и расскажут мужу. Я еле стояла на ногах от переживаний и жалела о своей глупости. Воздух между нами был густым, наэлектризованным. От Стаса пахло мужчиной. Сильным, энергичным, молодым, сексуальным. Его энергия сшибала с ног.
Мы пробились к тому же месту на танцполе. И прежде чем я успела что-то сказать, он развернул меня к себе и притянул так близко, что у меня перехватило дыхание. Его руки обвили мою талию, прижимая к себе с такой силой, что почти было больно. Его бедра врезались в мои. Между нами не осталось ни сантиметра пространства. Мне было больно дышать. Мне прекрасно дышалось рядом с ним. И я представила на миг, что он мой. Что он мой муж. Что мы пришли потанцевать, оставив детей с няней. Что этот красивый, высокий, холеный мужчина мой. По-настоящему мой. От этих мыслей у меня стали накатывать слезы. И я думала, как бы не впасть в истерику. Вот это будет номер. Я отворачивалась от него, пряча слезы. И даже если бы он спросил, что я могла бы ему сказать? «Я идиотка, что после двух бокалов вина решила снова сделать себе больно? Ведь такие, как ты, не любят таких, как я. Мамаш. И если ты будешь искать любовницу, ты явно не выберешь меня. Мать двух детей с растяжками на животе. У таких, как ты, любовницы — модели под два метра ростом. А я просто идиотка, что сует руку в клетку с диким зверем. Может, и не откусят, но покусают».

Мы не танцевали. Мы просто стояли, покачиваясь в такт музыке, прижавшись друг к другу. Его губы у моего уха.
— Дыши, — прошептал он. Всего одно слово. Но в нем было все: и понимание моей паники, и приказ успокоиться, и обещание, что он здесь, что он никуда не денется.
Или я просто придумала себе это. Что он может меня понять. Я плыла, моя кожа пылала, и мое лицо горело. Я была на грани обморока в его руках.
Я закрыла глаза и разрешила себе это. Разрешила его рукам держать меня. Разрешила его дыханию смешиваться с моим. Разрешила этой музыке, этому безумию, ему — заполнить ту пустоту, что разъедала меня изнутри все эти годы. Я разрешила, но так и не смогла.
Но я так и не смогла забыть о его жене. Я украла его. Я своровала его на эту ночь. Я воровка. Я ворую чужих мужей среди ночи. Я просто идиотка. Господи, сделай так, чтобы она ничего не узнала. Я не хотела причинять ей боль, она ведь тоже была матерью, как и я. Она гладила его рубашки и стирала ему трусы. Складывала в шкаф его носки. Она сделала его таким, как он есть. Стрижка, одежда. Даже этот парфюм, от которого у меня подкашиваются ноги, тоже выбирала она. Я стала думать, как он занимается с ней любовью, как он говорит ей нежные слова, и это меня просто раскололо. Внутри я обливалась слезами. Стыда, жалости к себе. К моему убогому браку. К моему нелюбимому мной мужу. Он тоже не заслуживал такого. К моим детям, которые видят одуряюще несчастную мать. Я стискивала зубы, чтобы не начать подвывать вслух. Я хотела оказаться под своим одеялом и выть в голос. Скатиться в истерику, орать в голос и стереть его телефон и поклясться своим глупым сердцем никого не писать ему ни слова. Даже «привет».

Мы не говорили ни слова. Нам не нужны были слова. Он молчал, и я тоже. Я хотела домой. Я хотела в душ и стереть с себя мочалкой наивную, глупую идиотку, которая могла решить, что этот шикарный мужик выберет ее. Стас. Чужой муж. Отец. Герой не моего романа. Меня колотило, и я просто надеялась, что он ничего не поймет. Я переминалась с ноги на ногу в его руках как манекен. Как сломанная, разбитая внутри кукла. Как Страшила, у которого не было сердца. Мое было разбито давным-давно.
— Я не могу так больше, — прошептала я, и мой голос был едва слышен под бит, и я знала, что он не услышит. Слова вырвались из меня как птицы из клетки, которую забыли закрыть. — Я схожу с ума.
Он просто притянул меня ближе, почти до боли, и прижал лицо к моим волосам. Мое тело было одним сплошным напряженным мускулом. Бедная, несчастная, глупая кукла. Никому не нужная.
В такси у меня началась истерика. Просто настоящая, как в кино. Таксист с ужасом смотрел на меня.
— У меня умерла подруга, — только что сказала я ему. И он охнул.
И я не врала. Той ночью я умерла. Воровка чужих мужей.

Его сообщение пришло как спасательный круг. «Хочу покататься на каруселях. С тобой». Я была уверена, что он не напишет. И уверена в том, что не отвечу. Но парк — это безопаснее танцев. Ну и в жизни у меня так мало радости, я что, готова. Готова стать маленькой девочкой. Обожаю это все. Рев музыки и хаос. После моей стерильной квартиры. Рев и музыка — мое все.
Три секунды на сборы, двадцать минут в такси — и я летела к нему, сметая все на своем пути: материнские обязанности, супружеский долг, призрак той пустоты, что ждала дома.
Парк оглушил меня, как удар грома после тишины. Музыка, визги, сладкая вата. И он. Стоял у входа, засунув руки в карманы пальто, и улыбался своей новой, опасной улыбкой. Улыбкой мужчины, который мне нравится.
— Ну что, Стас, готов снова стать ребенком? — выпалила я, и сама испугалась своей дерзости.
— С тобой хоть на край света, — ответил он, и в его взгляде было что-то такое, от чего по коже побежали мурашки, а в низу живота зажглось знакомое, тревожное тепло. Я сохранила это ощущение тепла. В моей вечной мерзлоте его можно будет пить с чаем как варенье зимой.
Мы побежали. Не пошли, а побежали, как воры, крадущие время у своей правильной жизни. «Американские горки» выворачивали душу наизнанку. Я впивалась в его руку, чувствуя под пальцами твердые мускулы, и кричала не от страха, а от освобождения. Нет, я не кричала, я орала до хрипоты. Ветер вырывал слезы из глаз, смывая всю накопившуюся усталость. А потом — бамперные машинки. Детская забава превратилась в наше личное сражение. Я гонялась за ним, пытаясь таранить его машинку, и он уворачивался с таким мастерством, что я хохотала до слез, до боли в животе. В этом смехе было что-то истеричное, очищающее.
— Сдавайся! — кричала я, и ветер уносил мои слова, но он слышал.
— Ни за что! — орал он в ответ, и в его глазах я видела не мужчину в дорогом пальто, а того самого мальчишку, который хоронил воробьев. Мальчишку, которого я безумно, отчаянно любила. Я любила мальчика в нем. Но боялась взрослого его. Мальчик был не опасен и говорил со мной на одном языке. Мы с мальчиком смотрели «Белый Бим Черное ухо» и плакали вдвоем. Хоронили хомяков и читали друг другу вслух. Взрослого Стаса я боялась. В нем была сила. Страшнее, чем у моего мужа. Жажда власти. Такой мужчина способен на все. Уничтожить тебя. Разбить тебе сердце. Вырвать его и положить в формалин как трофей и поставить на рабочий стол. И Настя будет с него смахивать пыль метелочкой.
Потом была сладкая вата. Липкая, приторная, прекрасная. Я засунула ему в рот огромный розовый клок, и он сделал вид, что давится, а потом мы оба были в этих дурацких нитях. Я старалась стряхнуть их с его плеча, и мои пальцы машинально оттирали ткань его пальто. Как я оттираю куртки своих детей.
Я боялась дотронуться до кожи. Боялась, что если дотронусь, то не смогу остановиться.
— Ты похож на огромного розового медведя! — сказала я, чтобы скрыть дрожь в голосе.
— А ты — на конфетку, которую я сейчас съем, — ответил он, и его голос стал тихим и густым, как мед. Воздух между нами натянулся, как струна. Я облизала губы, чувствуя на них сахар, и увидела, как его взгляд темнеет. В этот момент я поняла, что он действительно может меня съесть. И я хотела этого больше всего на свете. И я боялась этого больше всего на свете.

Колесо обозрения стало нашим ковчегом. Когда кабинка оторвалась от земли, шум парка остался внизу, а с ним — все «надо», «должна» и «нельзя». Мы сидели, прижавшись друг к другу, и его бедро было твердым и надежным. Его большой палец водил по моему запястью, и это простое прикосновение было более интимным, чем любой поцелуй. Оно говорило: «Я здесь. Я чувствую тебя. Я знаю». Я бы осталась навечно в этом чертовом колесе. Навсегда. Чтобы сидеть с ним бедро к бедру и чувствовать тепло его тела.
— Я не хочу, чтобы мы спускались, — прошептала я, и это была чистая правда. Там, внизу, меня ждала моя жизнь-будильник, жизнь по расписанию. А здесь, в этой кабинке, плывущей над огнями, была жизнь.
Он обнял меня, и я прижалась к его плечу, вдыхая его запах — дорогой парфюм, ветер и что-то неуловимо его. От него пахло мужчиной. От моего мужа постоянно пахло мятой. И я ненавидела этот запах. От Стаса пахло мужчиной, способным на многое.
Я чувствовала, как его тело отвечает на мое прикосновение, как напрягаются его мускулы. Мы молчали. Говорить было не нужно. Да и что я могла сказать? Мне хорошо с мальчиком Стасиком, а взрослый Стас пугает меня до безумия. Потому что любить мальчика можно. Любить взрослого страшно. Он чужое. Смотреть можно, трогать нельзя.
Когда кабинка тронулась вниз, у меня сжалось сердце. Возвращение было неминуемо, как приговор.

После парка, стоя на холодном тротуаре, мы не могли разойтись. Мы пахли ветром, смехом и детством. В моей голове бились два слова «не сейчас». Дикое желание оттянуть неизбежный конец этого вечера.
Слов не было. Он просто взял меня за руку. Его пальцы сомкнулись вокруг моих, твердые и решительные. И я поняла, что пойду за ним. Куда угодно. Потому что впервые за долгие годы я чувствовала себя не Лилией, женой и матерью, а просто женщиной. Живой, желанной и безумно счастливой.
Я же могу хотя бы один раз побыть не собой.

Он не повел меня, он поволок. Его рука сжимала мою с такой силой, что, казалось, сплющит кости. «Пошли», — выдохнул он, и в этом хрипе было столько животной власти, что у меня подкосились ноги. Я была трофеем, который он забрал с поля моей скучной жизни, и я позволила себя унести. Так закидывали женщин на лошадей и увозили их в степь. Просто брали и увозили. Стас был способен на это. И это выглядело как взрослый тащит маленькую девочку за собой. И я едва перебирала ногами.

Бар был не местом, а состоянием. Полумрак здесь был не отсутствием света, а отдельной субстанцией, густой и вязкой, как мед. Он втянул меня в кожаную будку, и тьма сомкнулась над нами, как крышка гроба для моей прежней жизни. Мы заказали вино, но это был лишь ритуал, оправдание для наших рук и взглядов. Мы были пьяны друг другом. Я чувствовала себя абсолютно пьяной. Счастливая, пьяная свобода.
Его ладонь лежала на моем бедре. Не просто лежала — она жгла. Сквозь тонкую ткань платья я чувствовала каждый палец, как раскаленную метку. Он водил ими по коже, и за каждым движением тянулся огненный шлейф. Мое тело откликалось ему тихой дрожью, предательским напряжением мышц. Я боялась пошевелиться, боялась, что он почувствует, как я вся превратилась в один сплошной, пульсирующий нерв.
Я вспомнила о своих фантазиях про мальчика, похожего на Тимоти Шаламе. И о том, как веду его в туалет. Вести Стаса в туалет было опасно. Такой способен придушить всерьез в пылу страсти. Он вообще выглядел как способный на все.
Я сделала глоток вина, чтобы смочить пересохшее горло, и увидела, как он смотрит на мой след на бокале. И облизывает нижнюю губу. От этого у меня свело живот. Он постоянно облизывал губы, и я постоянно хотела его поцеловать. Провести языком по его языку. И тогда мною овладела какая-то безумная, отчаянная смелость. Я наклонилась к его уху, и мое дыхание смешалось с джазом. Я ничего не ела с утра, кроме сладкой ваты, и выпила вина. Я была абсолютно не в себе. Раскованной. Лиличкой-кисой.
— Знаешь, о чем я думала, когда мы поднимались на том колесе? — прошептала я, и мой голос звучал чужим. Я коснулась кончиком языка его мочки, чувствуя, как он весь вздрагивает. Это была власть. Страшная и пьянящая. Такой огромный и сильный мужчина вздрагивает от моего языка. — Я думала о том, как бы хотела, чтобы эта кабинка вдруг остановилась. На самом верху. И чтобы погас свет во всем городе. И остались бы только мы.
Я чувствовала, как его дыхание перехватывает. Он был в моей власти, этот сильный, собранный мужчина. И я, вся дрожа от страха и возбуждения, пошла дальше, выворачивая наизнанку самые потаенные фантазии, которые годами прятала даже от самой себя.
— ...И чтобы ты снял с меня одежду. И мы бы занимались любовью. Я бы сидела на тебе сверху, а ты... а ты бы держал меня за бедра и смотрел, как я теряю над собой контроль. И направлял бы меня все быстрее. И мы бы кончили вместе. И я бы, не отрываясь, смотрела в твои глаза.
Его рука сжала мое бедро так, что я ахнула от боли и наслаждения. Боль была якорем, который не давал мне улететь в небеса от собственной наглости. Он был морем, в котором я тонула, и я хотела, чтобы это падение длилось вечно. Я подумала, что на бедре останется синяк от его руки. Меня никто еще так сильно не хватал. Хватка у Стаса была железной.
А потом он ответил. Его шепот врезался в меня, как лезвие. Грубый, откровенный, наполненный такими образами, от которых кровь стыла в жилах и тут же вскипала. Он говорил о том, как будет кусать мои плечи, оставлять следы. Говорил, что хочет слышать мои крики. И в этих словах не было ничего от мальчика. Это был голос хищника. И я была его добычей. И я жаждала быть ею.
— Я хочу, чтобы ты кусал меня, — выдохнула я, и мой голос сорвался в шепот. — Хочу, чтобы на моей коже оставались следы. Чтобы завтра я весь день думала только о тебе. Вспоминала, как ты раздвигаешь мои ноги, какое мне даришь наслаждение.
Это была точка невозврата. Мы уже не флиртовали. Мы заключали сделку. Договор о взаимном уничтожении. Мы открывались друг перед другом, показывая всю похоть, все темные уголки своих душ, приправляя их вином и жарким дыханием в полумраке. Его палец провел по внутренней стороне моего бедра, и мир сузился до этой линии огня. У меня горело лицо. Горела кожа на бедре. Я горела внутри. Часть меня. Реально часть мне говорила: «Отведи его в туалет прямо сейчас. И дай ему делать с тобой что угодно». А разумная часть кричала: «Беги, беги, беги от него. Он со своей яростью, со своей силой опасен. Он хищник, а ты невинная овечка».

Мы не пили вино. Мы пили яд. Яд этих слов, этих обещаний, этого будущего, которое уже наступало, тяжелое и необратимо прекрасное. Мы создавали свой собственный ад, и он был прекрасен. Когда мы вышли на улицу, между нами висела не просто страсть, а обетование. Молчаливая клятва, что все, о чем мы прошептали, сбудется. И следующее прикосновение будет началом конца. Нашего конца.
И я, запыхавшаяся, с трясущимися руками и горящей кожей, смотрела на него и понимала — я готова. Готова сгореть. Я хотела его как никогда не хотела мужчину. Не в фантазиях фантомных мужчин. Не при просмотре порно. А реального мужчину. Страшного. Пугающего. Яростного. Взрослого. Того, кто способен вырвать твое сердце и положить его в формалин.

Мы вышли из бара, и холодный воздух обжег мне легкие, как удар хлыста. Я была пьяна — не от вина, а от него. От той бездны, в которую мы только что смотрели, обмениваясь самыми темными своими тайнами. Я видела наше отражение в темной витрине — двое призраков с горящими глазами. И мне тоже было все равно.
Он достал телефон. Свет экрана выхватил его лицо — осунувшееся, одержимое. Я видела, как он читает сообщение. Не нужно было гадать, от кого. Я видела, как его пальцы выводят короткий ответ. Я видела, как он выключает телефон. Это был не просто жест. Это был акт ритуального убийства. Он убивал в себе того человека. И я стояла и смотрела, соучастница.
Он повернулся ко мне. Его взгляд был пустым и полным одновременно. В нем не было вопроса.
— Пошли, — сказал он.
И в этом слове прозвучал приговор всей моей прошлой жизни. Я положила свою руку в его протянутую ладонь. Она была сухой и горячей, как раскаленный уголь. Мы пошли.
Мы не шли, мы шествовали. По центральным улицам, под светом фонарей, не скрываясь. Он вел меня в дорогой отель, и это был вызов. Он как будто говорил всему миру: «Смотрите! Вот она, женщина, ради которой я все теряю». И я, сгорая от стыда и гордости, шла рядом, принимая этот вызов.
Портье кивнул ему с холодной учтивостью. Он видел таких, как мы, каждый день. Мы были просто еще одной парой грешников в его бесконечной летописи разврата. Мы вошли в лифт. Дверь закрылась с тихим, окончательным щелчком. Мы молча смотрели на цифры, и я чувствовала, как от его близости кружится голова. Не от желания даже, а от осознания необратимости происходящего.
Дверь в номер закрылась. И наступила тишина. Та самая, что была в моем доме, но теперь — другая. Насыщенная, густая, как парфюм. Он сбросил пальто. Сделал шаг ко мне. И в этот момент все изменилось.
Исчезла вся спешка, вся отчаянная ярость, что вела нас сюда. Он подвел меня к креслу у окна и усадил. А потом... он опустился передо мной на колени.
Он смотрел на меня снизу вверх. И я видела в его глазах не голод, а вопрос. И бесконечное, всепоглощающее внимание. Мы молчали. Он изучал мое лицо так, как будто читал самую важную в мире книгу. Он видел следы усталости, морщинки у глаз, всю мою земную, неидеальную сущность. И в его взгляде не было разочарования. Было принятие.
Я медленно подняла руку и коснулась его виска. Его кожа была горячей. Я вела пальцами по его лицу, как слепой, запоминая каждый изгиб, каждую неровность. Он позволил мне исследовать себя, вздрагивая под моими пальцами. Я касалась его бровей, век, скул.
— Вот ты какой, — прошептала я, и голос мой дрогнул. — Настоящий.
Я провела большим пальцем по его губам. Они были мягкими и упрямыми. И когда я это сделала, все его тело вздрогнуло. Это содрогание было честнее любых слов. В этом прикосновении не было страсти. Было что-то большее. Откровение.
Потом он коснулся меня. Он распустил мои волосы, и они упали на плечи. Он провел тыльной стороной ладони по моей щеке, по шее, и его прикосновение было таким бережным, что хотелось плакать. Но плакать я сегодня не собираюсь. Я все слезы выплакала в своей семейной жизни. И точно не буду плакать сегодня.
— Расскажи мне, — попросила я, и сама не знала, зачем. Мне нужно было услышать его голос. Услышать что-то обыденное, человеческое, чтобы не сойти с ума от накала происходящего. — Все. С чего все началось? Твой самый первый раз.
Он улыбнулся. И рассказал. О подростковой неловкости, о подвале, о страхе быть пойманным. И я рассмеялась, и этот смех разорвал паутину моего напряжения. Мы заговорили. Обо всем. О наших неудачах, о смешных моментах, о первых ранах. Мы выворачивали друг перед свою души, но не с болью, а с облегчением, как будто снимали тяжелые, мокрые плащи. Он больше. Я в основном молчала. Мне не хотелось пускать мужа в эту комнату даже виртуально. Он оставался в мире мяты и графиков.
Потом Стас поднял меня на руки и понес к кровати. И снова не было спешки. Он раздевал меня с мучительной медлительностью, и каждый новый сантиметр обнаженной кожи он встречал губами. Он исследовал мое тело, как первооткрыватель — незнакомую землю. Его губы, его язык, его легкие укусы — все это было вопросами, на которые мое тело отвечало дрожью, стонами, учащенным дыханием. Он был вторым мужчиной в моей жизни. А муж таким не увлекался. Ему было бы жалко времени на такое. Я хотела остановить время. И чтобы это продолжалось. Прости, Настя. Уже слишком поздно.
Я отвечала ему тем же. Расстегивала его рубашку, проводила пальцами по его животу, чувствуя, как вздрагивают его мускулы. Я оставляла на его коже легкие царапины, следы нашего обреченного союза. Он был как породистый конь — здоровенный и трепетный.
— А что тебе нравится больше всего? — спросила я, уже лежа рядом, касаясь его лишь кончиками пальцев. — Не то, что принято. А по-настоящему.
Он ответил. Шепотом, прямо в ухо. Грубые, откровенные слова, описывающие самые потаенные фантазии. То, что он, я знала, никогда никому не говорил.
И когда он это говорил, я чувствовала, как что-то во мне плавится и перестраивается. Я не испугалась. Я поняла. Он доверял мне самое темное, самое уязвимое, что в нем было. И я, в ответ, прикоснулась губами к его плечу. Я не целовала, а скорее... принимала эту исповедь кожей. Мой язык скользил по его коже, впитывая каждое слово, каждый содрогающийся звук его голоса. Во мне было столько демонов, что они радостно ухмылялись встретить демонов Стаса. Конференция демонов по обмену опытом.
Мы не занимались любовью. Мы сплетались. Две одинокие души, нашедшие, наконец, пристанище в аду собственного выбора. И в этом аду, в этой тихой комнате над ночным городом, мы были по-настоящему свободны. Всего на одну ночь.
И когда я кончила, мне стало абсолютно плевать на его жену. Почему она должна стать моей проблемой. У меня уже есть свой тюремщик. Прости, Настя.

Свет за окном менялся, пробиваясь сквозь щели жалюзи. От черного к темно-синему, потом к пепельно-серому. Ночь отступала, уступая место суровой реальности. Мы лежали, сплетенные, как корни деревьев, наши тела — уставшие, липкие от пота и общих секретов. В этой тишине не было ни стыда, ни сожалений, ну, по крайней мере, я не сожалела, и мне точно не было стыдно. Перед своим мужем, который годами игнорировал мое существование. Перед незнакомой мне женщиной, его женой.

Его пальцы медленно скользили по моему плечу, будто боялись, что я рассыплюсь.
— Лиль, — его голос прозвучал тихо, нарушая хрупкое затишье. — Скажи мне честно. Зачем тебе тот форум? «Разговоры о сексе и не только». Зачем тебе... все это?
Вопрос повис в воздухе, острый и неизбежный. Он думал, я искала приключений? Легкого флирта, чтобы скрасить скуку замужней жизни? Горькая улыбка застыла у меня внутри. Если бы все было так просто.
Я перевернулась на спину, прячась от его взгляда в потолке. Как объяснить тоску, которую не измерить килограммами и не оплатить счетами?
— Ты думаешь, я искала приключений? — голос мой звучал ровно, но где-то глубоко внутри все сжималось от старой, знакомой боли.
— Не знаю. Может.
Я выдохнула, выпуская наружу то, что годами давило на грудь.
— Я искала... слов. — это была правда, голая и неприглядная. — Дома... мы с мужем давно перестали разговаривать. Мы обмениваемся данными: «заберешь детей», «оплати квитанцию», «что на ужин». А о главном... о главном мы молчим. Словно живем в параллельных вселенных, которые иногда сталкиваются на кухне, чтобы обсудить, кто поедет за сыном на тренировку.
Я повернула к нему лицо, зная, что в полумраке он видит только блеск моих глаз.
— Мне было одиноко. Не физически... душевно. Мне казалось, я задыхаюсь в этой тишине. В тишине, где твой собственный голос становится чужим.
Я закрыла глаза, снова ощущая то щемящее чувство, что гнало меня в виртуальный мир.
— А на форуме... там были люди, которые не боялись говорить. О страхе, о желании, о глупостях, о высоком. Там были настоящие разговоры. Я шла туда, как в спасательную шлюпку. Не для того, чтобы изменять. А для того, чтобы снова почувствовать, что я живая. Что кто-то готов услышать не только «курица в духовке», но и «я боюсь старости» или «мне снятся сны, где я лечу». И даже когда эти люди говорили о самом низменном, это все равно лучше тишины.
Я замолчала, собираясь с духом, чтобы произнести то, что он хочет услышать. Подтверждение собственной важности. — А потом я нашла тебя. И ты спросил про моего дохлого хомяка в детстве. Никто, слышишь, никто за последние десять лет не спрашивал меня о таких пустяках. О чем-то, что было важно только мне. И я поняла, что нашла не просто слова. Я нашла человека.
Он не сказал ничего. Просто притянул меня к себе, и его губы коснулись моего виска. В этом прикосновении была вся боль и все понимание.
— Прости, — прошептал он.
И я знала, за что. За то, что его мотивы были проще. За то, что мое отчаяние было глубже. За всю несправедливость этого мира.
— Не за что, — я слабо улыбнулась, прижимаясь к нему. — Ты дал мне глоток воздуха. И... все это. — я обвела рукой комнату, нашу временную крепость. — Это было неизбежно. Потому что ты был единственным, кто видел не просто «жену и маму», а ту самую девочку, которая хоронила хомяков и мечтала летать.
В этих словах была вся правда нашей ночи. Я искала не приключений с женатым мужчиной, а утраченную часть самой себя. И в этой комнате, на заре нового дня, мы нашла ее. Внезапно мне стало абсолютно все равно, что он подумает обо мне. Решит ли, что я шлюха. Или больше не перезвонит. У меня была эта ночь. Мой трофей. Я позволила себе быть слабой и побыть сильной. Это значит, я могу и то и другое.

Я закурила. Резко, с вызовом, будто дым мог отогнать призраков, поднявшихся из пепла памяти. Пламя зажигалки на миг выхватило его лицо — оно было напряжённым. Он ждал.
— Ты спрашиваешь, зачем мне форум? — я горько усмехнулась, выпуская дым. — Мне было пятнадцать.
И я рассказала. Вывалила ему эту старую, вонючую историю, которую годами носила в себе, как занозу. Про стерильных родителей. Про «Спид-Инфо», купленные на вокзале и спрятанные под матрас. Для меня это была не похабщина. Это была энциклопедия зазеркалья, взрослой жизни, о которой все молчали.
— А потом они нашли.
Я говорила ровным, безжизненным голосом, глядя в окно, но видя ту самую, давнюю сцену. Мать, осквернённую. Отца, читающего вслух самые грязные места. Его слова: «Мы растили дочь, а ты оказалась грязной шлюхой».
— Они не били меня. Они меня... заклеймили.
Я потушила сигарету, раздавив её, как когда-то раздавили во мне что-то важное.
— После этого я лет десять не могла нормально относиться к своему телу. Любое желание, любой интерес — это была грязь. Это клеймо. Я вышла замуж, потому что это было «правильно». Потому что мой муж... он был моим приговором. Пожизненной тюрьмой за ту пачку газет.
Я посмотрела на него, позволив ему увидеть ту самую, незаживающую рану.
— А на форуме... там я могла говорить об этом. Без стыда. Там не было людей, которые бросались словами «шлюха». Там были просто слова. Которые помогали залечивать раны.
Я рассказала ему всё. Самую страшную часть. Про тот поцелуй на дискотеке. Про то, как моё тело отозвалось — горячо, влажно, живо. И про то, как меня тут же вырвало в школьном туалете от осознания: «ОНИ БЫЛИ ПРАВЫ».
— Я возненавидела себя не за газеты. Я возненавидела себя за тот поцелуй. За то, что мое тело захотело. С тех пор любое желание для меня... оно отравлено. В нем всегда есть этот привкус их слов. И с тобой... с тобой это впервые не больно. Это освобождение. Потому что ты не осуждаешь меня. Ты принимаешь. И ту девочку с газетами, и ту, которую вырвало от первого поцелуя. Ты принимаешь всю меня. Грязную. Испорченную. И... желающую.
Я разрыдалась. Впервые за долгие годы я плакала не от ненависти к себе, а от жалости к той девочке. И его объятия были не просто объятиями любовника. Они были убежищем, где та девчонка наконец-то могла чувствовать то, что чувствовала, не испытывая стыда. Мне стало плевать, что он подумает. Это была моя ночь, и мои слезы, и мое право на чувства.
Я рассказала ему про мой «брак-тюрьму». Про секс как «гигиеническую процедуру». Про пустоту, в которой я жила, думая, что так и должно быть. Что так — «правильно».
— А потом я просто умерла. Не физически. Внутри. Ходила на работу, растила детей, улыбалась. А внутри была тишина. Могильная тишина. И этот форум... ты... ты был первым, кто услышал не тишину, а крик. Крик той девчонки, которую они убили двадцать лет назад. И ты ответил.
Исповедь опустошила меня. Мы лежали в тишине, и я чувствовала, как что-то во мне заживает. И одновременно — рвётся на части. Но заживает однозначно больше.

Потом мы стояли у двери. И инстинкт, древний инстинкт, что ведет женщин, что учит их управлять мужчинами, сказал мне: уходи первая сейчас, быстро. Так он будет смотреть тебе вслед. Не ты ему. А он тебе.
Я поправила воротник его пиджака. Мои пальцы почти дрожали.
— Ну, все, — тихо сказала я, не глядя на него. — Я... я не буду звонить первой. Ты решай.
Я сделала шаг к выходу, в свою старую жизнь, в свою тюрьму. Но он поймал меня за руку. В его глазах была паника. И я поняла, что он хочет, чтобы я его остановила. Чтобы я взяла на себя ответственность. Чтобы я стала тем, кто разрушит его мир.
И в тот миг я поняла, что сильнее его. Потому что моя боль научила меня нести ответственность за разрушения. Моя боль научила меня быть очень сильной. Как камень.
Я обернулась, и моё лицо было спокойным маской, под которой бушевала буря.
— Слушай, — мой голос прозвучал ровно и холодно. — Пусть твоя жена будет спокойна. Я не буду разрушать вашу семью. И уводить тебя.
Это было не то, что он ожидал услышать. Он ждал моих признаний. Он ждал Лилю-размазню. Но я такая.
Я повернулась и пошла. Быстро. Не оглядываясь. Я слышала, как за моей спиной закрылась дверь. Я шла по коридору, и на моих губах играла улыбка. Я знала, что он проглотил крючок.
Я вышла из номера победительницей. Ты думаешь, ты меня переиграешь?
Не выйдет.

Власть Лилии. Глава 2

Лиля

После моего ухода из отеля я неделю не отвечаю на его сообщения. И они из нейтральных превращаются в панические. Из «как ты?» в «я так по тебе скучаю». «Почему ты молчишь?»

Я не отвечаю ему. Принципиально.

Он пишет: «Поехали покатаемся. Я у твоего дома. Выходи». Перед выходом я беру из морозилки кусок льда для коктейлей и кладу его в рот. И прислоняюсь лбом к зеркалу.

Я умею играть в Снежную королеву. Мой муж — снежный король, он меня всему научил.

Я выхожу. Он стоит у своей большой серой машины и курит. Сердце заходится в панике. Лиля бы бросилась ему на шею и стала бормотать, как она скучала. А Лиля-королева льда так не будет делать. Подхожу медленно к нему. Молча. И смотрю ему в глаза. Прямо. Я не дам тебе меня сломать. Никогда не дам. И то, что ты тут, — значит, я веду счет.

«Поехали покатаемся», — говорит он. Я киваю и сажусь на пассажирское сиденье. Он открывает мне дверь. «Привет, Настя, это твое место». Думаю, не оставить ли на нем свою помаду. Но не буду.

Мы едем. Он нервничает. Явно ожидал другого приема. Ожидал, что зальюсь слезами и брошусь на шею.

«Лиля. Зачем ты меня мучаешь? — спрашивает он. — Я тебя обидел? Я что тебе плохого сделал? Ты зачем так мной...»

Ты заставил меня тебя полюбить, — думаю я про себя. И мне так хочется прижать к себе этого мальчика, моего любимого маленького мальчика. Но мальчик прячется во взрослом и опасном. И с ним надо играть. Дразнить его. Мягкую Лилю он растопчет.

И я окатываю его ледяным презрением и запахом мяты. Спасибо мужу. Оглушает. Знаю.

«Что ты от меня хочешь?» — спрашивает мальчик.

«Ничего», — отвечаю я взрослому. — Мне ничего не нужно».

«Но я так не могу! — кричит мальчик. — Не могу без тебя!»

«Извини, — отвечаю я. — Отвези меня домой».

И он психует. Я вижу, как он психует. Но я молчу. Я научилась этому бесконечному молчанию, когда мой муж за рулем.

«Заинька, — говорит он мне, — я так по тебе скучал».

Я молчу в ответ. Молчание сводит его с ума.

Мы еще час колесим по городу. Молчим. Его рука берет мою, тормошит. Моя в его руке — как мороженая треска. Да, вот так, дорогой. Вот так бывает рядом с отмороженными.

Он отвозит меня назад.

«Я тебя никуда не отпущу», — говорит он мне, и в его глазах клятва императора завоевать вот ту страну.

Я вздыхаю и захожу в свой подъезд и там получаю новое смс.

«Котинька моя, я так скучаю по тебе. Пообедаем завтра?»

Я не отвечаю и через стекло двери вижу его машину у своего подъезда. Он не уезжает. Что ж. Второй раунд за мной.

Дверь отельного номера закрывалась с тихим щелчком, и я на мгновение прислонялась к ней спиной, переводя дух. Не от волнения. От концентрации. «Готовься, — шептала я себе, — сейчас ты должна быть идеальной. И той, и другой».

И я выходила. Начинался танец. Первый акт — мой. Мои пальцы, уверенные и властные, расстегивали его рубашку, чувствуя под кожей лихорадочный стук его сердца. Каждый удар — подтверждение моей власти. Я шептала ему на ухо самые откровенные вещи, наблюдая, как рушится его железная выдержка, как в его глазах зажигается дикий, неконтролируемый огонь. Я вела игру, я задавала правила. В этом была моя сила и моя защита.

Повязка на глаза была моим изобретением. «Я хочу ничего не контролировать», — солгала я. На самом деле, в этой искусственной тьме я контролировала все. Каждое его прикосновение, каждый его жест я предвосхищала и направляла. Когда его губы находили самые сокровенные места, мой крик был не только от наслаждения. Это был крик триумфа стратега, чей план срабатывает с ювелирной точностью. Я была Снежной Королевой, правящей в своем ледяном дворце страсти.

Но потом… потом наступал второй акт.

Когда волна оргазма отступала, оставляя после себя лишь дрожь в коленях и влажную пустоту между ног, во мне что-то переключалось. Ледяная королева таяла, уступая место другой женщине — той, что пряталась глубоко внутри.

Мои пальцы, только что диктовавшие правила, теперь мягко и нежно проводили по его вспотевшей спине. Мой голос, только что шептавший повелительные, развратные фразы, теперь становился тихим и бархатным.

«Мой мальчик, — выдыхала я, прижимаясь губами к его мокрому виску. — Мой сильный, прекрасный мальчик».

Я ласкала его волосы, целовала его закрытые веки, чувствуя, как напряженное тело постепенно расслабляется в моих объятиях. В эти минуты я не была ни расчетливой соблазнительницей, ни жертвой обстоятельств. Я была просто женщиной, которая любит. И давала ему увидеть ту самую Лилю, которую он так жаждал найти — ту, что способна на беззащитную, искреннюю нежность.

Я становилась для него тем, кем он меня хотел видеть — и той, кем я была на самом деле. И в этом не было противоречия. Это была целостность.

Я давала ему все: и власть над собой, отдаваясь ему в страсти, и власть над ним, доводя его до исступления. Я была и огнем, и водой. И бунтаркой, и утешительницей.

И когда он лежал, прижавшись головой к моей груди, и затихал, я знала — я выиграла этот раунд. Не потому, что сломала его, а потому, что позволила ему увидеть все грани себя. И в каждой из них он терял себя все больше.

Я контролировала процесс, чтобы иметь право на мгновения подлинной слабости. Я была ледяной, чтобы потом оттаивать в его руках, и это оттаивание было для него самой большой наградой и самым сильным наркотиком.

Его побег был от ответственности. Мой — от невидимости. Но в самые тихие минуты, после страсти, наши дороги сливались в один путь. И мы на какое-то время становились просто мужчиной и женщиной, нашедшими друг в друге не только страсть, но и причал. И это было опаснее и прекраснее любой игры.

Он написал: «Хочешь на три дня стать моей женой?»

И мир перевернулся. Не от восторга, а от ужаса. Потому что я поняла — он предлагает мне яд в самой красивой пробирке. Испытать то, чего у нас никогда не будет. Прикоснуться к раскаленному железу будущего, которого нам не видать.

И я сказала «Да». Не как игрок, а как одержимая. Зная, что это будет больно. Зная, что мы обожжемся. Что мне будет больно. Я знала его слишком хорошо. И какое наслаждение он способен мне подарить и какую боль причинить.

Эти три дня... это был не план. Это была исповедь под пыткой нежности. Каждый его взгляд, каждая его заботливая рука, каждый смех на кухне — все это вонзалось в меня острее любого ножа. Я впускала его в ту часть души, где жила та самая, наивная Лиля, которая все еще верила в романтику. И я позволяла ей выходить к нему, зная, что в конце ей придется умереть.

Когда я стояла у окна и говорила: «Жаль, что это всего лишь игра», — это была не тактика. Это был крик. Последняя попытка оградиться, напомнить себе, что все это ненастоящее.

Его ответ: «Для меня это не игра», — добил меня. Потому что я чувствовала то же самое. И это было страшнее всего.

«Докажи», — выдохнула я.

И в ту ночь не было тактики. Не было Снежной Королевы. Была только я — голая, отчаянная, влюбленная до безумия женщина, которая знает, что завтра этому придет конец. Мои слезы были настоящими. Мои объятия были настоящими. Каждое прикосновение было и наслаждением, и прощанием. Я впитывала его, как приговоренный к смерти впитывает последние мгновения жизни. Я цеплялась за него, пытаясь остановить время, зная, что это невозможно.

Я плакала не для того, чтобы его привязать. Я плакала, потому что не могла иначе. Потому что любовь к нему оказалась настоящей, дикой и всепоглощающей. А наша реальность — жестокой и безнадежной.

И да, я хочу свести его с ума. Но не из холодного расчета. А потому что сама схожу с ума. Потому что эта игра в «огонь и лед» — единственный способ удержать его рядом, не сгорев при этом дотла. Если я покажу ему всю свою любовь, всю свою слабость, он, такой сильный и привыкший все контролировать, может испугаться. Может сбежать. Подумает, что я прилипчивая любовница, с которой можно не церемониться. Ресурс.

Поэтому я замораживаю себя. Поэтому я создаю дистанцию. Поэтому я заставляю его догонять. Не чтобы унизить. А чтобы не дать ему уйти. Чтобы его одержимость стала тем якорем, который не позволит нашему кораблю разбиться о скалы реальности.

Я не пользуюсь им. Я борюсь за нас. Единственным способом, который знаю. Способом, выученным в школе равнодушия моего мужа. Я применяю против любимого человека оружие, которое должно было защитить меня от него же.

Это не стратегия. Это отчаянная, парадоксальная мольба: «Люби меня так сильно, чтобы я могла перестать бояться тебя любить».

И когда он сходит с ума от этой игры, он не должен видеть, что я — уже давно не в своем уме от любви к нему. И что мой лед — это всего лишь тонкая корка на поверхности вулкана.

По дороге домой я молчу, и я вижу, как его это заводит. Только что была голубка в зубах у кота. И вот она улетела.

Это случилось спустя несколько недель после нашей поездки за город. Та поездка все изменила. Между нами больше не было просто страсти. Появилось что-то зрелое, почти домашнее, и от этого — леденяще опасное. Яд стал нектаром, от которого не было противоядия.

Идея пришла мне внезапно, как вызов самой себе. Проверка на прочность. Для него. И для меня.

Мы сидели в баре, и я, глядя на него чуть исподлобья, бросила:

«Хочешь встретиться с моими подругами?»

Я видела, как он оторопел. Это был не просто вопрос. Это был выход из нашего заколдованного круга в реальный мир. В мой мир. Это была попытка вписать его в пазл моей жизни, где для него не было предусмотрено места.

«Ты уверена?» — осторожно спросил он.

Я кивнула. Я была уверена лишь в одном — что не могу больше держать его в резервации наших отелей. «Я устала прятать самое важное, что есть в моей жизни», — сказала я, и это была чистая правда, прозвучавшая как приговор. «Они меня знают. Настоящую».

И вот он сидел напротив Кати и Иры. Мои сторожевые псы. Катя — едкая, как перец, с рентгеновским взглядом. Ира — тихая, но видящая все насквозь. Я наблюдала за ним, за этим сильным, собранным мужчиной, который сейчас нервничал, как мальчишка на собеседовании. И в этом была странная, горькая власть.

Я не старалась. Я позволила себе быть той, кем становилась с ним — счастливой. Моя рука лежала на его руке не для демонстрации, а потому что тянулась к нему сама. Мой смех был легким и настоящим. Я видела, как подруги видят эту перемену. Как их настороженность таяла, уступая место недоуменному признанию: он делает ее счастливой. По-настоящему.

И когда Катя наклонилась к нему и тихо сказала: «Я не видела ее такой... живой. Никогда», — это был не просто комплимент. Это была капитуляция. Они сдались. Они признали его право на меня, увидев в нем не соблазнителя, а того, кто вернул к жизни их подругу.

Когда мы вышли из ресторана, Ира обняла меня и прошептала на ухо: «Наконец-то. Он твой».

Мы пошли по ночному городу, и его рука была твердой и надежной в моей.

«Ну что? — спросила я, чувствуя, как внутри все сжимается от напряжения. — Прошел проверку?»

«Думаю, да, — улыбнулся он. — Но меня волнует только твоя проверка».

Я остановилась и подняла на него глаза. В его взгляде была та самая серьезность, что сводила меня с ума.

«Ты прошел ее в ту самую первую ночь, — выдохнула я, и голос мой дрогнул от нахлынувшей правды. — Когда не испугался моих слез и моих демонов».

В тот вечер я поняла страшную вещь. Мы пересекли не просто еще одну грань. Я впустила его в самую защищенную крепость — в круг тех, кто знал меня до него. И, сделав это, я лишила себя последнего козыря. Теперь отступать было некуда. Он стал частью моей настоящей жизни. И мысль о том, чтобы потерять это, из гипотетической угрозы превратилась в невыносимый, ежесекундный ужас.

Это была моя самая рискованная игра. И я только что поставила на кон все.

Произошло это случайно, и в то же время — с неумолимой закономерностью обреченного. Мы гуляли в том самом парке, нашем парке, где когда-то ели сладкую вату и цеплялись друг за друга в кабинке колеса обозрения, как два напуганных ребенка. Я держала его за руку, позволив себе на мгновение забыть об осторожности, о двойном дне, о стенах, которые мы сами возвели.

И вдруг мир рухнул. Я замерла, и мои пальцы судорожно впились в его ладонь. Они. Моя Анечка на розовых роликах, мой Мишутка, пытающийся ее догнать. И няня, как безмолвный страж нашего семейного благополучия.

«Мои...» — выдохнула я, и почва ушла из-под ног. Это был не просто страх разоблачения. Это был ужас столкновения двух вселенных, которые я так яростно разделяла. Вселенной, где я — мама, жена, функциональная единица. И вселенной, где я — просто Лиля, которая жива, которая любит, которая дышит.

Я хотела отпрянуть, спрятаться, но было поздно. Аня уже увидела. Ее детский, ничего не подозревающий взгляд скользнул по нашим сплетенным рукам, а потом уставился на Стаса.

«Мама! А ты что здесь делаешь?»

Внутри все оборвалось. Старая, выученная паника приказала: «Соври. Скажи, что это коллега. Случайный знакомый». Но я посмотрела на Стаса — на его внезапно осунувшееся, серьезное лицо — и не смогла. Не смогла обесценить его, наше пространство, нашу правду.

«Я гуляю с другом, — прозвучал мой голос, и он был на удивление спокойным, лишь чуть дрожал на последних нотах. — Это Стас. Стас, а это — Аня и Миша».

Я наблюдала, как он, этот большой, сильный мужчина, опускается на корточки, чтобы быть с ними на одном уровне. Он был неуклюж и невероятно искренен в этой неуклюжести. Мое сердце сжалось.

«Привет. Красиво катаетесь».

А Миша, мой маленький сын с его прямолинейностью, тут же ткнул пальцем в самую суть: «А вы мамин начальник?»

Я рассмеялась. Это был смех облегчения, смех, смывающий ледяную панику. «Нет, глупыш. Он мой... очень хороший друг».

Они приняли его. Так же просто и естественно, как принимают новую игрушку или хорошую погоду. Для них он не был грехом или проблемой. Он был просто «маминым другом». И в этой детской простоте была страшная, разрывающая сердце правда.

Когда они умчались, оставив нас одних, я выдохнула и прислонилась лбом к его плечу, чувствуя, как дрожу.

«Прости, я не знала... я не планировала...»

«Все в порядке, — перебил он, и его объятия были крепкими, как стена.

Но это была ложь. Ничего не было в порядке. Все изменилось навсегда.

В ту ночь, лежа в своей супружеской кровати, я думала о взгляде своей дочери. Не об осуждении, а о принятии. И поняла самую страшную вещь: я хотела этого. Не случайной встречи, а возможности быть с ним открыто. Хотела, чтобы он был не призраком из отельной жизни, а человеком, который может гулять со мной по парку, держать за руку, и на кого мои дети смотрят не с удивлением, а как на часть привычного мира.

Эта случайность была неизбежностью. Мы сделали следующий шаг в бездну. Теперь в нашей игре, помимо двух разрушаемых браков, были задействованы самые невинные и самые уязвимые — наши дети. И отступать было уже некуда. Потому что мое сердце, давно уже принадлежавшее ему, теперь, казалось, тянуло за собой и все остальные, самые дорогие и самые хрупкие части моей жизни.

Он вошел в квартиру, и воздух сразу стал спертым. Не физически — он всегда был чистым, вымытым, проветренным. Но он принес с собой запах своего мира. Запах мятных леденцов, которыми он перебивал кофейное дыхание после совещаний. Запах дорогого, но безликого парфюма, который он покупал ящиками, как будто боялся хоть на секунду остаться без своей защитной оболочки. От него пахло деньгами. Стертыми, обезличенными, как он сам.

Я сидела на диване, притворяясь, что читаю, но видела лишь его отражение в темном экране телевизора. Каждое его движение было таким предсказуемым. Сейчас он повесит пальто на вешалку, строго по центру. Сейчас поправит рубашку. Сейчас спросит тем ровным, лишенным всяких интонаций голосом: «Как день?»

И он спросил. Голос был плоским, как лист бумаги для принтера.

Меня вдруг затошнило. Не метафорически. Прямо затошнило, горло сжал спазм. Этот вопрос. Всегда один и тот же. Ритуальная, бессмысленная отмазка, за которой не стояло ни капли настоящего интереса. Он не спрашивал, что я чувствовала. Он отбывал повинность.

«Нормально», — выдавила я, не отрываясь от книги. Слово «нормально» висело в воздухе ядовитым туманом. Ничего в моей жизни не было «нормально» уже много лет.

Он прошел на кухню, и я услышала, как он ставит чайник. Всегда один и тот же звук. Всегда одна и та же чашка. Белая, фарфоровая, без единой царапины. Как его душа.

Я поднялась и пошла в ванную, притворившись, что поправляю макияж. На самом деле мне нужно было просто уйти из одного с ним пространства. Я смотрела на свое отражение — глаза горели лихорадочным блеском, губы были поджаты. Рядом на полочке лежала его зубная щетка. Идеально ровная, щетиной вверх, как солдатик в строю. Мне вдруг дико захотелось швырнуть ее в унитаз. Просто чтобы нарушить этот идиотский, выверенный до миллиметра порядок.

Он появился в дверном проеме, держа в руке свою белую чашку.

«Завтра уезжаю. В Питер. На три дня. Совещание».

Совещание. Всегда «совещание». Раньше это слово вызывало у меня скуку. Теперь — дикую, животную ярость. Он даже врет как-то по-бухгалтерски, скучно и безопасно. Он и не подозревает, что его ложь — это жалкая пародия на ту бурю, что кипит во мне. Что пока он ездит на свои «совещания», я проживаю целые жизни. Я падаю и воскресаю. Я становлюсь другой.

Я кивнула, не поворачиваясь. В горле стоял ком. Отвращения. К нему. К его чашке. К его пиджаку. К тому, как он дышит — ровно, экономно, будто бережет воздух для более важных дел.

«Хорошо», — сказала я. И в этом «хорошо» был лед, и яд, и тихое безумие.

Он что-то еще пробормотал про графики и отчеты, но я уже не слушала. Я смотрела на его руки. Чистые, ухоженные, с аккуратно подстриженными ногтями. Руки, которые никогда не сжимались в кулаки от страсти. Которые никогда не впивались в мои бедра с такой силой, чтобы остались синяки. Руки, которые пожимали другие такие же холодные, деловые руки. Руки функционера.

И вдруг я с абсолютной, кристальной ясностью представила его в постели. Не с другой женщиной — с ним таким не случится, это слишком иррационально. А просто спящим. Лежащим на спине, в идеально выглаженной пижаме, с ровным, мертвым дыханием. И мне захотелось закричать. Захотелось схватить со стола его драгоценные часы и швырнуть их в стену, чтобы разбить этот проклятый, размеренный тикающий ход его жизни. Нашей жизни.

Он повернулся и ушел в кабинет. Запах его парфюма еще долго висел в воздухе, как призрак. Я стояла и смотрела на свою дрожащую руку, сжатую в кулак. Во мне бушевало что-то темное и первобытное. Не ненависть. Ненависть — это слишком одушевленно для него. Это было физиологическое отторжение. Как организм отторгает чужеродный, бесполезный имплант.

Он был моим мужем. Отцом моих детей. И он вызывал у меня такую тошноту, что я, кажется, готова была вырвать, лишь бы избавиться от этого чувства. Лишь бы очиститься от его ровного, спокойного, мертвенного присутствия.

Наши встречи в отелях перестали быть побегом. Они стали святилищем. Местом, где мы, как алхимики, превращали свинец запретных фантазий в золото реального, испепеляющего опыта. И мы были ненасытны.

Он приносил ноутбук. Сначала это казалось игрой, почти детской. Смотреть порно вместе. Но это быстро превратилось в нечто большее. Мы не просто смотрели — мы разбирали его. Как хирурги, вскрывающие труп, чтобы понять механику жизни.

«Смотри, — говорила я, останавливая кадр, где актриса закатывала глаза в заученном экстазе. Мои пальцы в это время чертили круги на его запястье, чувствуя, как бьется жила. — Вот здесь она фальшивит. А вот это... это почти гениально».

И мы пробовали. Мы воровали у экрана не позы, а идеи. Ощущение внезапности, власти, полной уязвимости. Я могла прижать его руки, как та актриса, но мой взгляд говорил: «Я разрешаю тебе быть слабым, и в этом моя сила». А он, вдохновившись сценой грубого обладания, мог войти в меня сзади, но его шепот в это время был нежным и развратным одновременно, и я таяла, чувствуя, как мое тело откликается на этот парадокс судорожными объятиями. Это был наш театр, где мы были драматургами, режиссерами и единственными зрителями, освистывающими или рукоплещущими друг другу.

Потом пришли тексты. Сначала он читал мне вслух чужие похабные рассказы. Меня заводило не содержание, а сам ритуал. Сидеть напротив него, смотреть, как шевелятся его губы, произнося грязные слова, и знать, что через мгновение эти слова станут плотью. Я видела, как его взгляд темнеет, когда он следит за моей реакцией, как его собственное дыхание сбивается. Это была власть — быть объектом его чтения и его желания одновременно.

Потом я стала читать ему. Сначала стесняясь, прячась за книгой, как за щитом. Потом — глядя прямо в глаза, вкладывая в каждый слог обещание и вызов. «...а потом он развернул ее и прижал к холодному стеклу...», — растягивала я слова, и мой язык медленно скользил по губам, а его руки уже сжимали мои бедра, готовые к действию.

Вскоре мы начали писать сами. Это был следующий, неизбежный шаг. Мы стали богами собственной вселенной желания.

Я написала сцену в раздевалке спортзала. В моем тексте его пальцы рвали мои леггинсы, мое лицо вжималось в холодный металл шкафчика, а его дыхание обжигало кожу. Я отправляла ему этот текст за день до встречи, и он отвечал одним словом: «Жду».

Он писал историю про лифт. В его рассказе моя рука расстегивала его брюки, пока мы поднимались на двадцатый этаж, а мои губы заставляли его забыть о существовании кнопок «стоп» и «вызов». Я перечитывала это ночью, в своей супружеской кровати, и чувствовала, как между ног становится горячо и влажно.

Мы воплощали это. Прочитав мой текст, он действительно привел меня в пустующую раздевалку в спа-зоне отеля. Мы, задыхаясь от смеха и страха быть пойманными, разыграли мой сценарий с точностью до запятой. И когда он вошел в меня, приглушив мой стон губами, это было не порно. Это была поэзия, сочиненная нами и воплощенная нашими телами.

Мы сбросили все покровы. Душевные — прежде всего. Я призналась, что меня заводит, когда он говорит мне пошлости  в публичных местах. И он, улыбаясь, шептал их мне на ухо, пока мы стояли в очереди в кино, от чего у меня подкашивались ноги. Он рассказал о своей фантазии видеть меня связанной. И в следующий раз шелковый пояс его халата обвил мои запястья, а в его глазах я читала не жестокость, а полное, абсолютное доверие и обоюдное безумие.

С ним я была свободна. Я могла быть кем угодно — нежной нимфоманкой, требующей ласк, или властной госпожой, отдающей приказы. Я могла кусать его за плечо, оставляя синяки, а через минуту целовать эти следы, чувствуя вкус его кожи. Я могла доводить его до исступления языком, пока он не терял дар речи, и это было моей победой.

Мы не просто занимались любовью. Мы писали собственную библию желания. Каждый исписанный листок, каждое видео, которое мы критиковали, каждый новый эксперимент — это была глава. Глава о нас. О той женщине, которой я могла быть только с ним. И о том мужчине, которого могла разбудить только я.

И с каждой такой встречей я все яснее понимала: я уже не смогу жить иначе. Как можно снова надеть на себя корсет «приличной женщины», узнав вкус этой всепоглощающей, творящей свободы? Как можно забыть цвет, однажды увидев всю его палитру?

Эти номера стали не местом свиданий. Они стали моей настоящей жизнью. А все, что было за их дверью, — лишь черно-белым, беззвучным фильмом, в котором я давно перестала играть главную роль.

Но даже в этом аду страсти, в этом раю взаимного открытия, я не забывала о главном — об игре. Потому что знала: полная принадлежность рождает привычку, а привычка — пренебрежение. Самый сладкий плод должен висеть на самой высокой ветке.

Поэтому, доведя его до исступления в нашей «лаборатории», я могла на следующее утро прислать смс: «Сегодня не могу. Дети заболели». Не потому, что это была правда. А чтобы он целый день ходил, помня о вчерашнем, и сходил с ума от недоступности. Чтобы его желание, не найдя выхода, копилось, как пар в закупоренном котле.

После ночи, где я была его распутной богиней, отдававшейся без остатка, я могла встретить его через день сдержанной и слегка отстраненной. Позволяла ему держать меня за руку, но взгляд мой был где-то далеко. И он, этот сильный мужчина, начинал судорожно вспоминать, не сделал ли он что-то не так, не обидел ли меня. Он начинал добиваться снова. И это было музыкой.

Я мастерски чередовала роли. Сегодня — восторженная девочка, смотрящая на него с обожанием и благодарностью за открытый ею мир. Завтра — уставшая женщина, несущая на плечах груз своей другой жизни, нуждающаяся в его силе, но не спешащая ею воспользоваться. Эта неопределенность не давала ему расслабиться. Он никогда не мог быть уверен, какую меня он получит сегодня. И эта неуверенность была крючком, впивавшимся все глубже.

Я соглашалась на встречу, заранее расписывая в мессенджере наш будущий «спектакль», смакуя детали, доводя его до белого каления нетерпения. А потом, в самый последний момент, могла отменить. «Муж неожиданно вернулся». «Ребенку срочно нужна я». Я не просто отменяла — я оставляла его один на один с готовым сценарием, который некому было играть. С фантазией, которая разрывала его изнутри.

И когда мы наконец встречались после такой вынужденной паузы, страсть достигала такого накала, что стены отеля, казалось, трещали по швам. Потому что за ней стояла не просто потребность, а выстраданное ожидание, страх потери и яростное, животное желание вернуть утраченный контроль.

Я давала ему всю себя в этих четырех стенах. Но всегда оставляла за собой право забрать себя обратно. Показать, что наша сказка жива ровно настолько, насколько я этого позволяю. Что даже став соавтором его самых темных фантазий, я остаюсь хозяйкой своей воли.

И в этом был последний, самый изощренный уровень нашей игры. Я открывала ему все свои двери, но ключ всегда оставляла у себя. Чтобы он никогда не был уверен, открою ли я ему снова. Чтобы его одержимость питалась не только насыщением, но и вечным, сладким, мучительным голодом.

Я люблю в нем того мальчика.

Того самого, с грустными глазами, который хоронил воробьев и верил, что это имеет значение. Который жаждал одного-единственного похлопывания по плечу от строгого отца, как манны небесной. Который до сих пор прячется где-то глубоко внутри этого большого, сильного мужчины.

Когда он рассказывает о том дне на рыбалке, его голос становится тише, а взгляд — прозрачным, как у десятилетнего ребенка. И в этот момент мне хочется не страсти, а нежности. Прижать его голову к груди и гладить по волосам, шептать: «Я вижу тебя. Я знаю. Я помню».

Я люблю его незащищенность. Ту трещинку в его броне «победителя», через которую проглядывает что-то ранимое и настоящее. Он, этот могущественный мужчина, боится быть смешным. Боится, что его желания покажутся «грязными» или «неправильными». И когда он доверяет мне их, шепчет свои самые потаенные фантазии, это для меня дороже любого оргазма. Потому что это значит, он доверяет мне того самого мальчика.

Я люблю в нем его молчаливую грусть. То, как он иногда замолкает посреди разговора и смотрит в окно, словно видит там что-то, чего я не вижу. Какую-то свою, давнюю потерю. И мне не нужно спрашивать. Мне нужно просто быть рядом. Дать ему понять, что он может быть грустным. Что он может не быть сильным. Со мной — можно.

Этот мальчик — единственный мужчина, который видел меня настоящую. Не притворную Лилю, не удобную жену, не мать. А ту самую испуганную девочку с постыдными тайнами. И он не отвернулся. Он принял ее. И я в долгу перед ним за это навсегда.

Но этот мальчик живет внутри взрослого, опасного мужчины. Мужчины, который привык побеждать, владеть, контролировать. Который может раздавить меня одним неосторожным движением. Который принадлежит другой жизни, другой женщине.

И поэтому я играю. Моя холодность, мои отмененные встречи, моя непредсказуемость — это не стена против него. Это щит для того мальчика. Если я отдамся взрослому Стасу полностью, без остатка, он, привыкший все брать, возьмет и эту любовь, и, насытившись, бросит. И погибнет мой мальчик, затоптанный его же взрослой, циничной сущностью.

Я дразню взрослого, чтобы он не уснул, не заскучал, не решил, что уже завоевал все. Я заставляю его бежать, добиваться, сходить с ума — чтобы он, уставший от этой погони, наконец, сдался и позволил тому мальчику выйти вперед. Чтобы в изнеможении от страсти он позволял себе быть уязвимым. Чтобы в моменты после, лежа в тишине, он был не «победителем», а просто тем самым ребенком, который нашел, наконец, того, кто его не предаст.

Я играю с взрослым, чтобы защитить ребенка в нем. Чтобы дать ему то, чего он был лишен — безусловную любовь. Ту, что не купишь деньгами, не заслужишь успехом и не возьмешь силой. Ту, что можно только заслужить своим самым хрупким, самым настоящим «я».

И когда он, устав от игры, смотрит на меня взглядом, в котором нет ни власти, ни расчета, а только вопрос и надежда, я знаю — ради этого стоит жить. Ради этих секунд, когда побежден не он, а его броня. И на свет является тот, кого я люблю. Тот самый мальчик с грустными глазами, который просто хотел, чтобы его кто-то наконец увидел.

Он попытался дать мне денег.

После ночи, которая была шепотом, смехом и криком, сплетенными воедино, после часов, когда мы были не любовниками, а одним целым, он сунул в мою сумку конверт. Я нашла его, когда он уже был в дверях. Бумага была толстой, нарядной. Она обожгла мне пальцы, как раскаленное железо.

Я окликнула его. Голос мой не дрожал. Внутри все замерло и превратилось в лед. Он обернулся, и я увидела на его лице ту самую виноватую неловкость, которую я ненавидела больше всего на свете. Это было лицо человека, который пытается заплатить за оказанную услугу.

«Что это?» — спросила я тихо. И это был не вопрос. Это был приговор.

Он пробормотал что-то о платье. О «помощи». В его глазах читалось желание откупиться, снять с себя груз этой неудобной, не вписывающейся в его мир страсти. Он пытался превратить нашу вселенную в товарно-денежные отношения. В сделку.

Я медленно протянула ему конверт обратно. Каждое движение было выверенным и острым, как лезвие.

«Мне не нужно твое платье. Мне нужен ты. Тот, который только что был здесь».

Я захлопнула дверь. Не от злости. От боли. Он не понимал. Он так и не понял самого главного.

Для него этот конверт был попыткой быть щедрым, «сделать хорошо». Для меня это был плевок в душу. Это значило, что все наши ночи, наши разговоры по душам, наше взаимное распутывание клубков старой боли — все это он в глубине души измерял в денежном эквиваленте. Что он мысленно выставлял мне счет за каждую нежность, за каждую слезу, за каждую доверенную тайну.

Я знала его. Я знала, что для такого мужчины, как он, мир делится на то, что можно купить, и на то, что купить нельзя. И своими деньгами он пытался перевести нашу связь в первую, понятную ему категорию. Сделать ее безопасной. «Я ее купил, я за нее заплатил, значит, я контролирую ситуацию. Значит, я ничем не обязан».

Но я не подписывала этот контракт.

Моя сила была в том, что я была бесплатна. Я была даром. А дар, как известно, не подлежит возврату и не имеет цены. Его нельзя отработать, за него можно только благодарить. Или чувствовать вечный, невыносимый долг.

Отвергнув его деньги, я оставила его с этим долгом. С долгом чистой, ничем не обусловленной любви. Я превратила себя из потенциальной любовницы, которую содержат, в единственную женщину в его жизни, которая была с ним просто так. Ради его смеха. Ради его грустных глаз. Ради того мальчика, который прятался внутри.

И в этом была моя главная власть над ним. Пока другие женщины в его жизни что-то требовали — внимания, денег, статуса, — я не просила ничего. Только его. Настоящего. И это обезоруживало его сильнее любой манипуляции. Это заставляло его чувствовать себя одновременно и самым подлым человеком на свете за свою попытку заплатить, и самым благодарным — за то, что ему было позволено просто быть собой.

Он пытался купить нашу связь, чтобы обезопасить себя. А я, вернув ему его деньги, навсегда лишила его этой безопасности. Теперь он был обязан мне не деньгами, а кусочком своей души. И это был самый дорогой и самый опасный долг, который только можно было придумать.

Он стал выводить меня из тени. Из наших уютных, темных нор, где мы были никем, в ослепительный свет его мира. Он водил меня в рестораны, где цены были скрыты, а взгляды — нет. Он шептал мне на ухо пошлости, глядя прямо в глаза, и его взгляд горел вызовом всему миру. Он держал меня за руку на людной улице, и его пальцы сжимали мои с такой силой, будто он боялся, что я испарюсь.

И я видела, как он оглядывается. Не с опаской, как раньше, а с надеждой. Его взгляд скользил по лицам, выискивая кого-то — коллегу, знакомого, призрака своей жены. Он хотел, чтобы его узнали. Чтобы его поймали с поличным. В этом было отчаянное, мальчишеское желание сделать нашу тайну явью, придать ей вес и необратимость.

Он думал, я не замечаю. Думал, что я просто счастлива быть рядом. А я видела все. Видела, как он почти разочарованно вздыхает, когда вокруг одни чужие люди. Он жаждал скандала, как подтверждения нашей реальности. Ему было тесно в роли тайного любовника. Он хотел объявить войну своему старому миру, и я была его знаменем.

И в этом был его главный просчет. Потому что наша сила была именно в тайне. В этом зазоре между двумя реальностями, где мы были свободны быть кем угодно. В тот момент, когда нас увидят, когда его жена узнает, а мой муж получит неоспоримые доказательства, — мы станем просто еще одной парой адюльтера, со всеми вытекающими: скандалами, дележом имущества, слезами детей, грязными взглядами.

Он хотел все сжечь одним порывом. Я предпочитала медленный, контролируемый огонь.

В том кафе с панорамными окнами он снова сидел, как на иголках, его взгляд метался по улице, выискивая зрителей для нашего спектакля. Я положила свою руку поверх его. Его пальцы были горячими и напряженными.

«Успокойся, — тихо сказала я, и мой голос был ровным, как гладь озера перед бурей. — Не торопи события».

Я не просто успокаивала его. Я останавливала. Я давала ему понять, что дирижер в этом танце все еще я. Его порыв был искренним, прекрасным и смертельно опасным. Он хотел бросить нас обоих в омут, не подумав о последствиях. А я должна была думать за двоих.

Потому что, в отличие от него, я не хотела, чтобы нас видели. Наша тайна была моим главным козырем. Пока мы в тени, я — загадка, муза, единственное спасение. В тот миг, когда мы выйдем на свет, я стану просто «другой женщиной», которая разрушила семью. И его пылкое желание «узаконить» наши отношения может быстро испариться под грузом реальных проблем.

Пусть он жаждет этого. Пусть эта жажда делает его еще более одержимым. Но реализовывать ее буду я. Тогда и только тогда, когда буду уверена, что он сгорит дотла в своем старом мире и придет ко мне с пустыми руками, но с полным сердцем. А не в порыве минутной дерзости, за которым последует раскаяние.

Я сжала его пальцы. Мой мальчик, — подумала я. Ты так торопишься объявить о своем счастье, что не видишь, как можешь его разрушить. Но я не позволю. Я буду держать тебя на поводке, сколько потребуется. Ради тебя самого. Ради нас.

Я сидела напротив мужа в его любимом ресторане и притворялась человеком. Это была самая изнурительная работа — шевелить вилкой, подносить ко рту бокал, кивать в ответ на его ровный, монотонный голос.

А внутри меня бушевало море.

Я скучала по нему. Не по Стасу-любовнику, а по тому мальчику. По его смеху, такому заразительному и неловкому. По тому, как он, рассказывая что-то увлеченно, жестикулировал и мог нечаянно опрокинуть бокал. По его молчанию — не этому, гробовому, что было сейчас за нашим столом, а тому, нашему, насыщенному, когда мы просто лежали и слушали, как бьются наши сердца.

Я скучала по его руке на моей талии — не по этому ритуальному, холодному прикосновению, каким мой муж мог коснуться моей спины, ведя в ресторан. А по той его ладони, что обжигала кожу сквозь ткань, по его пальцам, которые впивались в меня с такой силой, что наутро оставались синяки — мои тайные, драгоценные трофеи.

Я скучала по его словам. Не по этим пустым, правильным фразам, что я сейчас слышала. А по тем, шепотом произнесенным, грязным, нежным, безумным словам, что заставляли меня краснеть и плакать от счастья одновременно.

Мой муж что-то говорил о выгодной инвестиции. А я в это время вспоминала, как вчера Стас, стоя на коленях, целовал внутреннюю сторону моего бедра, а его дыхание было горячим и прерывистым. Вспоминала, как мы смеялись, пытаясь повторить неудачную позу из порно, и как в итоге все равно оказались сплетены в единый, задыхающийся от наслаждения клубок.

Между мной и этим миром, между мной и мужем, выросла толстая, звуконепроницаемая стеклянная стена. Я видела его губы, двигающиеся в такт словам, слышала ровный гул его голоса, но смысл не доходил до меня. Он растворялся в оглушительном грохоте моего воспоминания.

И чтобы не выдать себя, чтобы не закричать от этого невыносимого контраста, мне пришлось надеть маску. Самую надежную из всех, что у меня были. Маску полного отсутствия. Я отключила все эмоции, погасила свет в глазах, заморозила каждую мышцу на лице. Я стала восковой куклой, потому что любая живая реакция — улыбка, вздох, взгляд — могла бы оказаться не той. Не той, что подобает жене. А той, что принадлежит другой, настоящей мне. Той, что принадлежит ему.

Я сидела в дорогом ресторане, и мое тело было облачено в щит из шелка и жемчуга, а внутри я была голая, вся в его поцелуях, вся в его следах, вся в его любви. И это было самое жестокое одиночество на свете — быть так близко к своему счастью и притворяться, что его не существует.

И тут я увидела его.

Сначала это был просто силуэт в другом конце зала, но сердце узнало его еще до того, как сознание успело сложить размытые черты в знакомое лицо. Оно не заколотилось — оно просто остановилось, замерло в ледяном ужасе. Потом рванулось с такой силой, что в ушах зазвенело, заглушая голос мужа.

Он сидел с компанией. Смеялся. Поднимал бокал. И в этот момент его взгляд, скользя по залу, нашел меня.

Время раскололось. Весь шум ресторана — звон бокалов, гул голосов — утонул в оглушительной тишине. Я видела, как его улыбка медленно сползает с лица. Как его глаза, только что светившиеся весельем, темнеют, превращаясь в две узкие, горящие щели. Он смотрел не на меня. Он смотрел сквозь меня — на моего мужа, на наш столик, на всю эту жалкую пародию на семейную идиллию.

И в его взгляде я прочитала все. Не ревность. Не гнев. Нечто худшее — физическую боль. Боль от того, что он видит меня здесь, застывшую, мертвую, в роли, которую он ненавидит. Боль от того, что я принадлежу этому миру, даже если только понарошку.

Мое «восковое» лицо вдруг стало невыносимой маской, под которой кожа пылала огнем стыда. Каждый нерв кричал, каждая клетка рвалась к нему. Мне хотелось сбросить это все — платье, жемчуг, приличную улыбку — и бежать через весь зал, чтобы просто прикоснуться к его руке. Чтобы стереть с его лица эту боль.

Я почувствовала, как по щекам ползут мурашки. Мое собственное дыхание стало прерывистым, губы задрожали. Я не могла отвести взгляд. Мы были как два сообщающихся сосуда, и его ярость, его боль, его отчаяние переливались в меня, наполняя до краев.

«Ты что-то не то съела? — услышала я голос мужа, будто издалека. — Ты вся побледнела».

Я качнула головой, не в силах вымолвить ни слова. Моя рука сама потянулась к бокалу с водой, и я с ужасом увидела, как пальцы трясутся.

А он все смотрел. Его взгляд был пыткой и исповедью одновременно. В нем было обещание и приговор. В этом молчаливом диалоге через весь зал он говорил мне все, что я сама чувствовала: «Я не могу это видеть. Я не могу это выносить. Это пытка — видеть тебя с ним».

И в этот момент я поняла, что моя маска — не защита. Она — предательство. Предательство по отношению к нему, к себе, к той правде, что жила между нами. Каждая секунда, проведенная здесь, была ударом по нему.

Я опустила глаза, не в силах больше выдержать этот взгляд. Но было поздно. Его боль уже жила во мне, жгла изнутри. И я знала — что-то сломалось. Наша тайная, отгороженная от мира вселенная дала трещину. И реальность, жестокая и безжалостная, ворвалась в нее, требуя выбора.

Я сидела с идеально прямой спиной, улыбаясь мужу, а внутри меня кричало, металась и рвалось на части одно-единственное слово, обращенное к тому, кто сидел в двадцати шагах от меня, но в другом измерении.

Прости.

Это случилось. Случилось то, чего я боялась и о чем тайно мечтала. Адреналин ударил в виски, когда его сообщение вспыхнуло на экране: «Иди в туалет. Сейчас же».

Я сказала что-то мужу. Голос прозвучал чужим, доносясь будто из-под воды. Я шла по залу, и каждый шаг отдавался в теле огненной пульсацией. Я знала, что это безумие. Самоубийство. Но ноги несли меня сами, повинуясь его приказу и моей собственной, темной жажде.

В туалете я оперлась о раковину, пытаясь отдышаться. В зеркале смотрела на меня бледная, чужая женщина с горящими глазами. Женщина на краю пропасти. И тогда дверь распахнулась.

Он вошел. Не вошел — ворвался. Заполнил собой все пространство, весь воздух. Его тело, большое, напряженное, прижало меня к холодной кафельной стене. И прежде чем я успела что-то сказать, его губы нашли мои.

Это не был поцелуй. Это было наказание и спасение. Поглощение. Его язык был грубым, требовательным, он стирал с моих губ вкус того вина, того ужина, той жизни. Я отвечала с той же яростью, впиваясь ногтями в его плечи, в его спину, пытаясь вцепиться в единственную реальность в этом кружащемся мире. Мое тело вспыхнуло, как сухой хворост. Его бедро впивалось между моих ног, создавая ту самую, мучительную и сладкую боль, от которой темнело в глазах. Я чувствовала каждым нервом его возбуждение, его жесткую, не скрываемую больше мощь. Он был яростью, плотью, огнем. И я горела.

Когда мы оторвались, чтобы глотнуть воздух, он прижал лоб к моему. Мы дышали в унисон, как звери после погони. Его слова прозвучали тихо, но для меня они грохнули, как взрыв.

«Бросай его. Уходи. Я не могу больше это видеть. Я не могу больше делить тебя».

Мир перевернулся. Все наши негласные правила, вся наша осторожная игра рухнули в одно мгновение. Он перешел черту. И в его глазах я увидела не страсть, не похоть, а настоящую, невыносимую боль. Боль от того, что видел меня с другим. Даже если этот другой был всего лишь тенью.

«Я тебя люблю».

От этих слов у меня подкосились ноги. Если бы он не держал меня, я бы рухнула. Это была не игра. Не часть нашего ритуала. Это была исповедь. Приговор. И освобождение.

Любовь. Он сказал это слово. Тот самый запретный плод, который мы оба так тщательно обходили, потому что знали — он отравлен. Он меняет все. Он требует всего.

Я не сказала ничего. Я не могла. В горле стоял ком из слез, страха и какого-то дикого, всепоглощающего ликования. Вместо слов я снова притянула его к себе и поцеловала. В этот раз мой поцелуй был ответом. В нем была и сдача, и обещание, и мое собственное, вырвавшееся из самых потаенных глубин признание: Да. И я. И я тебя люблю. И я тоже не могу больше.

Шаги за дверью заставили нас отпрянуть. Реальность ворвалась обратно, жесткая и безжалостная. Он вышел, оставив меня одну в комнате, пахнущей его парфюмом, нашей страстью и произнесенной правдой.

Я смотрела на свое отражение. Губы распухшие, глаза огромные, полные ужаса и счастья. Он сказал это. Теперь все было по-настоящему. Игры кончились. Началась война за нашу жизнь. И я понимала, что проиграть в ней — значит умереть.

Власть Лилии. Глава 3

Лиля


Я видела, как он сходит с ума. Раньше его ревность была игрой — острым перчиком, который щекотал нервы и подогревал страсть. Я сама ее культивировала, подбрасывая дров в этот огонь: шептала на ухо, как скучаю по его рукам, пока муж читает газету в двух шагах. Но теперь огонь вышел из-под контроля и грозил спалить все дотла.

Он начал выспрашивать. Сначала в шутку, с поцелуями в шею: «А он ревнует? Замечает, что ты стала другой?» Потом вопросы стали жестче, требовательнее, в них появилась стальная нотка, которую я раньше в нем не слышала.
— А он пытается тебя коснуться?
Его голос был хриплым, а взгляд — пристальным, как у следователя. Я пыталась отшутиться, уйти от ответа, но он не отступал.
— А что ты делаешь, когда он подходит?
В его глазах горел не просто интерес, а мука. Он истязал себя этими картинами, и мне стало страшно. Я видела, как он вживается в роль этого другого, как примеряет на себя его кожу, и это его разрушало.
— А ты... ты когда-нибудь закрываешь глаза и представляешь, что это я?

В этот момент у меня перехватило дыхание. Не от вопроса, а от боли в его голосе. Это была уже не игра. Это была агония. Он, сильный, властный Стас, вдруг стал уязвимым до неприличия, до дрожи в пальцах. И в этой его слабости была новая, опасная власть надо мной. Мне хотелось обнять его, прижать к себе и сказать: «Да, всегда. Только тебя». Но я молчала. Потому что правда была сложнее. В той жизни я не представляла никого. Я просто отсутствовала.

И я поняла, что создала монстра. Я так долго дразнила его, выстраивая образ Снежной Королевы, которую нужно завоевывать снова и снова, что он перестал видеть границу. Та Лиля, что могла в любой момент уйти, превратилась в его навязчивую идею. Его одержимость перестала быть лестной; она стала тяжелой, давящей. Он больше не просто хотел меня — он требовал меня целиком. Без остатка. Без той части, что по умолчанию принадлежала детям, дому, прежним обязательствам.

Я видела, как его гложет мысль о моем муже. Не о человеке, а о самом факте его существования. Для Стаса он был не просто мужем, а символом того, что я не полностью его. Что у меня есть жизнь, в которую ему вход воспрещен. И этот символ он возненавидел лютой, слепой ненавистью.

И самое страшное — я видела в его глазах решение. Ту самую «грубую, безжалостную силу инстинкта», о которой он, возможно, даже не догадывался, но которая уже управляла им. Он смотрел на меня иногда таким взглядом — оценивающим, почти хищным. Как будто просчитывал, какую стену нужно снести, чтобы добраться до меня. И я знала, что следующей стеной был мой муж.

Он еще ничего не предлагал, не говорил вслух о разоблачении. Но я чувствовала это желание, витавшее между нами, как запах грозы перед ураганом. Он устал быть тенью. Он хотел вытащить нашу связь на свет, чтобы она, как он думал, окрепла на солнце. Он не понимал, что на свету она может не окрепнуть, а сгореть, ослепнуть и умереть, погубив все на своем пути — его, меня, детей, хрупкий мир, который я так старательно выстраивала все эти годы.

Его ревность и одержимость вышли из-под контроля, и теперь это была не его личная демон, а наша общая угроза. Он хотел войны. А я понимала, что в любой войне есть проигравшие. И самыми беззащитными на этом поле боя были бы отнюдь не мы с ним.

Сначала в его укусах была только страсть. Дикая, щекочущая нервы игра, в которой я с удовольствием растворялась. Но постепенно в них проступил иной, металлический привкус — привкус намерения. Я почувствовала это, когда однажды, уже после, провела пальцами по темно-лиловому отпечатку на внутренней стороне бедра. Он был идеальной формы, как слепок его челюсти. И он болел. Не приятной болью-памятью, а тупым, назойливым напоминанием.

Я смотрела в зеркало на это клеймо и понимала: это уже не про нас. Это — послание. Он пишет его на моей коже, как на полотне, адресуя другому. Каждый новый синяк был не следствием исступления, а холодной, расчетливой меткой. Он метил территорию.

И в этот момент сквозь привычную дрожь желания ко мне впервые прокрался тонкий, ледяной страх.

Не страх перед ним как перед мужчиной — я все еще верила, что могу им управлять, что знаю все его струны. А страх перед той силой, что я в нем разбудила и которая теперь переставала меня слушаться. Его одержимость вышла из берегов и превратилась в нечто монструозное, слепое и опасное.

Я начала бояться его прикосновений. Не потому, что они были грубы — а потому, что в них читалось требование. Его руки, обнимавшие меня, не просто искали близости; они сжимали, как тиски, словно боялись, что я испарюсь. Его поцелуи были не только лаской, но и попыткой поглотить, присвоить, стереть с меня все следы другой жизни. В его объятиях я больше не чувствовала себя желанной женщиной — я чувствовала себя добычей. Вещью, на которую предъявили права.

И самое ужасное — я видела в его глазах ту же ярость, когда он смотрел на мои вечерние платья. Он видел не меня, а потенциального зрителя для своих меток. Он жаждал скандала, развязки, апокалипсиса, в огне которого должны были сгореть все условности, оставив только нас двоих. Он был готов сжечь наш хрупкий, выстраданный мир дотла, лишь бы ни с кем больше не делить.

И я поняла, что теряю контроль. Над ним. Над ситуацией. Над нашей игрой, правила которой я когда-то написала сама. Ледяная Королева таяла под жаром его слепой одержимости, обнажая внутри обычную женщину, которая вдруг осознала, что выпустила джинна из бутылки.

Теперь я выходила из отеля не только с его запахом на коже, но и с этим страхом — холодным, липким комом в горле. Я ловила себя на том, что в такси проверяю, не видны ли синяки под воротником, не проступают ли они через ткань блузки. Я вздрагивала от его звонков, потому что в каждом из них слышалась не любовь, а нетерпение и тот самый немой вопрос, на который я не могла ответить.

Его молчаливое ожидание слов «я тебя люблю» стало для меня ловушкой. Произнести их — значило дать ему окончательное право на себя, подписать капитуляцию и отдать ему бразды правления. Промолчать — значило подливать масла в огонь его ревности и одержимости, рискуя, что пламя вот-вот перекинется на мою реальную жизнь и спалит все дотла.

Я боялась его. Не того мальчика с грустными глазами, а взрослого, опасного мужчину, в которого он превратился. Мужчину, который уже не играл в наши игры, а вел свою собственную войну. И я с ужасом понимала, что из изящной шахматной партии наша связь превратилась в русскую рулетку, где он уже раскрутил барабан и теперь с горящими глазами ждал моего хода.

Его одержимость стала физической тюрьмой. Я чувствовала ее не в ласках, а в тисках его пальцев, впивающихся в мои запястья. Не в поцелуях, а в укусах, которые оставляли на коже не следы страсти, а сине-багровые клейма. Он не просто желал меня — он стремился поглотить, стереть мои границы, растворить мое «я» в своей жажде обладания.

Наши встречи превратились не в свидания, а в ритуальные битвы. Мы сходились в молчаливой, отчаянной схватке, где слова были бы кощунством. Только кожей, только зубами, только болью. Я отвечала ему той же монетой — мои ногти впивались в его спину, оставляя кровавые дорожки, мои ноги сжимали его с такой силой, что сводило мышцы. Это был не секс, а взаимное метение, попытка запечатлеть друг на друге шрамы, которые доказывали бы: мы здесь, мы реальны, и это боль — единственное, что принадлежит только нам.

В ту ночь, когда он перевернул меня и прижал к матрасу, в его глазах не было ни капли той нежности, что когда-то свела меня с ума. Там горел чистый, неразбавленный огонь одержимости. Он вошел в меня резко, почти жестоко, и это было не про наслаждение. Это был акт утверждения власти. Его тело стало орудием, а мое — полем боя, на котором он пытался отвоевать у призрака моего мужа свое право на меня.

— Ты только моя, — прошипел он, и его голос был похож на скрежет камня. — Слышишь? Только моя. Никто больше не почувствует, как ты сжимаешься.

В этих словах не было любви. Была ярость. Отчаяние. И мольба, спрятанная под маской приказа. И в этот момент, сквозь боль, сквозь дикое напряжение в каждой мышце, сквозь страх перед этой всепоглощающей силой, во мне что-то щелкнуло. Он не требовал слов любви. Он требовал признания его власти над моей плотью. И моя плоть была единственным, что я могла ему безоговорочно отдать.

— Да, — выдохнула я.

Это было не слово. Это был стон. Капитуляция. Белый флаг, выброшенный на окровавленное поле боя. В этом сдавленном звуке было все: и мое отчаяние от этой войны, и моя собственная, темная жажда быть завоеванной, стертой, освобожденной от необходимости выбирать, и страшное, унизительное облегчение от того, что можно просто перестать сопротивляться и признать — да, в эти минуты я вся твоя. До последней клетки. До последнего вздоха.

И когда это «да» сорвалось с моих губ, его ярость достигла апогея. Его движения стали еще беспощаднее, его хватка — еще железнее. Он не праздновал победу. Он пытался в этом акте уничтожения и утверждения найти подтверждение тому, что я не исчезну, не надену утром платье и не уйду к другому. Он оставлял на мне шрамы, которые невозможно скрыть, потому что слова, которые он так жаждал услышать, я все еще не могла ему дать.

И в этом безумном, болезненном единении не было ни капли той нежности, что когда-то была нашей самой большой тайной и самым страшным оружием. Была только плоть. Боль. И всепоглощающая, разрушительная правда: мы зашли слишком далеко, чтобы возвращаться. И единственное, что нам оставалось — это сжечь друг друга дотла в этом огне.

Я чувствовала его метки не только на коже. Они были глубже. Самая первая, самая опасная из них — невидимая. С самого начала, с той самой первой ночи, у него было это правило, о котором он не говорил, но которое я поняла без слов: он всегда кончал в меня.

Это не было просто актом страсти. Это был акт владения. Глубинного, биологического. Пока я возвращалась домой, его семя оставалось во мне, как тайный агент, как нестираемая печать на самом моем нутре. Он метил не только настоящее — он метил будущее.

Сначала я отмахивалась от этой мысли. Приписывала его порывы моменту, жажде, отсутствию предосторожностей в пылу нашей страсти. Но со временем я не могла не заметить особенной, почти ритуальной интенсивности в эти моменты. Он не просто отдавался наслаждению. Он вкладывал в это всего себя, с какой-то яростной, почти отчаянной концентрацией. Как будто пытался не просто заполнить меня, а оплодотворить, привязать к себе на клеточном уровне, оставить в моем теле часть своей сути, которая будет жить и расти.

И я начала бояться. Не сиюминутного страха, а глубокого, леденящего ужаса, прораставшего из самых потаенных уголков моего существа. Его одержимость вышла на новый, чудовищный уровень. Он хотел не просто меня. Он хотел ребенка.

Я видела это в его глазах в те секунды, когда он, весь напрягшись, изливал в меня свою жизнь. В его взгляде читалась не просто страсть, а молчаливое, неумолимое требование: «Прими. Позволь пустить корни. Стань моей землей».

Это был бы окончательный, бесповоротный акт собственности. Тот самый динамит, который разнесет в щепки мой хрупкий, двойной мир. Ребенок. Его ребенок. Это была бы не просто связь. Это были бы кандалы. Самый главный шрам, который невозможно скрыть. Точка невозврата, после которой все «но» и «как же так» потеряли бы смысл.

И я знала — он не просто надеялся на это. Он действовал. Каждый раз, заполняя меня собой, он вел осаду. Штурмовал последнюю крепость моей свободы. Это была не молитва, а диктат. Попытка силой выстроить наше общее будущее, вбить клин между мной и моей старой жизней и навсегда захлопнуть дверь за собой, выходя из своей собственной клетки.

И самое страшное было в том, что часть меня — темная, измученная этой войной, отчаявшаяся часть — откликалась на это. В минуты слабости мне казалось, что только такая тотальная катастрофа, такой неоспоримый, биологический факт может положить конец этим мукам выбора. Разрубить гордиев узел моей жизни одним ударом. Заставить меня, наконец, перестать быть двумя женщинами и стать одной. Его.

Но затем приходил холодный ужас. Потому что я понимала: это не будет нашим общим решением. Это будет его победой. Его трофеем, взятым с боя. Его самым веским аргументом в споре с целым миром. И я, и мой будущий ребенок, стали бы вечным доказательством его победы.

Я видела, как его одержимость мной подпитывала его в мире. Он зарабатывал с яростью человека, строящего новый мир — мир для нас. И в этом была чудовищная ирония: его любовь, дикая и собственническая, не делала его слабее. Она делала его безжалостным, неутомимым двигателем, готовым свернуть горы, чтобы купить для нас небо. И эта самая сила, что делала его таким могущественным, одновременно делала его и самым большим моим кошмаром.

И пока его семя таяло внутри меня, я лежала и чувствовала, как границы моего «я» растворяются под натиском его воли. Он был готов на все. И я с ужасом понимала, что скоро мне придется сделать свой выбор. Не между ним и мужем. А между тем, чтобы остаться собой, или позволить ему поглотить меня целиком, превратив в ту самую «землю», в которую он так отчаянно стремился пустить свои корни.

Тот мальчик исчез. Тот, с грустными глазами, что хоронил воробьев, чью голову мне так хотелось прижать к груди и гладить по волосам. Он растворился, как последний след утреннего тумана под палящим солнцем. Исчез безвозвратно.

На его месте остался Он. Взрослый. Бешеный. Неудержимый. Сила, которая могла остановить поезд, не моргнув глазом, и которая была направлена теперь исключительно на меня.

Исчезла нежность. Та самая, что прорывалась сквозь его броню после страсти, когда он, уставший и размякший, позволял себе быть просто мужчиной, а мне — быть для него просто женщиной. Теперь даже в эти минуты затишья его руки не ласкали — они владели. Его объятия не утешали — они удерживали. Его взгляд не искал во мне отклика — он фиксировал свою собственность.

Он больше не шептал «моя девочка». Теперь это было «ты только моя». Разница — пропасть. В первом была жалость, защита, принятие моей ранимой сути. Во втором — только голый, требовательный инстинкт.

Я ловила себя на том, что жду, когда же в его глазах снова мелькнет та самая, детская уязвимость. Жду и не нахожу. Вместо нее — ровный, горящий огонь одержимости. Он смотрел на меня, как на стратегически важный объект, который нужно взять штурмом, а не как на любимую женщину, с которой хочется разделить тишину.

Он перестал быть с ней нежным. Эти слова звучали в моей голове, как приговор. Он не просто забывал о нежности. Он будто намеренно выжигал ее в себе, как слабость. Каждое его прикосновение стало иметь цель: заявить, пометить, присвоить. Даже когда его пальцы скользили по моей щеке, в этом не было ласки — был жест проверки, подтверждения реальности моего присутствия. Как будто он боялся, что я исчезну, и ему нужно было постоянно ощущать под рукой твердость моей кости, теплоту моей кожи.

И я начала его бояться по-настоящему. Не так, как боятся потерять любовь, а так, как боятся стихии. Потому что он и стал стихией — слепой, нерассуждающей, всесокрушающей. В нем не осталось ничего человеческого, что могла бы его остановить. Тот мальчик был его тормозами, его совестью, его связью с обычным миром. А теперь он был просто бешеным мотором, несущимся на полной скорости к одной-единственной цели. И я была и этой целью, и дорогой, по которой он мчался, не разбирая ничего на своем пути.

С ним стало невозможно спорить, договариваться, играть. Исчезла та тонкая игра, наш танец, где я была Снежной Королевой, а он — рыцарем, пытающимся растопить мой лед. Теперь лед был не нужен. Он его просто раскалывал грубой силой. Он перестал быть моим партнером в сложном, изощренном ритуале соблазна. Он стал завоевателем. И завоевателям не нужна нежность. Им нужна покорность.

Он спросил об этом так, будто проверял прочность льда под нами. Словно боялся провалиться в ледяную воду правды, но не мог удержаться.
— А что ты говоришь мужу насчет ночевок не дома?
Я ответила автоматически. Отработанной, бытовой ложью, которая стала частью ритуала выживания. «Ночую у родителей. У подруги». Это был щит, который защищал мой хрупкий мир от разрушения.

И тогда я увидела, как что-то происходит с его лицом. Сначала — легкое недоумение, будто он не поверил своим ушам. Потом — тень, которая стремительно сгущалась в его глазах, превращаясь в нечто тяжелое и опасное.
— И он... верит? — его голос был тихим и острым, как лезвие.
Я не поняла тогда, в чем подвох. Для меня это была просто необходимая механика, скучная и неинтересная.
— Да. Конечно. А почему бы нет?
И в тот миг, когда эти слова сорвались с моих губ, я почувствовала, как воздух в номере стал густым и едким. Я увидела, как сжимаются его челюсти, как медный привкус ярости наполняет его изнутри. Он не смотрел на меня — он смотрел сквозь меня, на того другого, на мужа, и вся его могущественная, сокрушительная ревность, которая обычно была направлена на меня, внезапно нашла новую мишень.

И я все поняла. С ужасом поняла.

Для меня эта ложь была пылью. Рутиной. Для него она стала оскорблением святыни. Наша страсть, наши ночи, все, что было для него единственной религией, — для внешнего мира, для той жизни, оказывалось настолько незначительным, что его можно было легко скрыть за парой ничего не значащих фраз. То, что было для него всепоглощающим штормом, для моего мужа было просто «ночую у подруги». И его вера в эту ложь была для Стаса хуже, чем скандал. Это означало, что наше существование не оставило и царапины на лакированной поверхности ее жизни. Что он, Стас, со всей своей яростью и страстью, был просто... эпизодом. Легко скрываемым.

В его молчании бушевала буря. Я видела, как в нем борются два чудовища: одно — униженное, которое хотело молить о признании, и другое — темное, которое жаждало доказательств любой ценой. Он лежал рядом, а казалось, что он уже строит планы осады. Не моего сердца, а всей моей жизни. Он хотел не просто быть в ней — он хотел, чтобы его присутствие было таким оглушительным, таким очевидным, чтобы его уже невозможно было скрыть за словами «ночую у родителей».

И в этот момент я перестала быть его сообщницей. Я стала полем битвы. Его тихое, яростное молчание было страшнее любых сцен. Оно означало, что игра окончена. Он больше не будет довольствоваться ролью тайного любовника. Ложь, которая раньше нас связывала, теперь стала для него унижением. И он собирался ее уничтожить. Не меня — ее. Тот хрупкий мост, по которому я ходила между двумя мирами, он собирался сжечь, чтобы у меня не было пути назад.

И самое страшное было то, что в его молчании я не увидела ни капли того мальчика. Только взрослого, одержимого мужчину, который смотрел на мою жизнь как на вражескую крепость, и мое спокойствие было для него самым большим оскорблением.

Он думал, что я не понимаю. Что я просто легкомысленно бросила фразу. А я поняла все. Поняла, что своей бытовой, спокойной ложью я случайно ткнула пальцем в самую открытую рану его одержимости. И теперь эта рана будет кровоточить, пока не поглотит нас обоих.

Он не уйдет. После этого он уже никогда не уйдет по-хорошему. Потому что уйти — значит признать, что он всего лишь «ночую у подруги». А он скорее превратит нашу жизнь в руины, чем согласится с этим.

Это произошло за одно мгновение. Одно неверное движение, одно слово — и мир перевернулся. Он поднял меня с кровати не как любовник, а как тюремщик. Плавно, почти без усилий, но с такой железной решимостью, от которой кровь застыла в жилах. Холод стены впился в мою обнаженную спину, а его рука легла на мое горло.

Он не давил. Еще нет. Но его пальцы обхватили мою шею, и я почувствовала хрупкость собственных костей, биение крови под тонкой кожей. Его другая рука прижала мое запястье к стене, и в этом не было страсти — был жест собственника, проверяющего прочность своих цепей. Его дыхание было горячим и ровным, мое — сдавленным и рваным. В его глазах я не увидела ни капли того мальчика. Только зверя, загнанного в угол собственной одержимостью.

И в этот миг, сквозь туман страха, ко мне пришло леденящее, абсолютное знание: он готов меня убить. Прямо здесь, в этом номере. Не из ненависти, а из этой всепоглощающей, слепой жажды обладания, которая не знает границ. Если он не может получить меня целиком, он скорее уничтожит, чем отдаст.

— Я не буду тебя с ним делить. Слышишь? — прошипел он.
Голос его был низким, из самого нутра, и каждый слог отдавался в моем теле ледяной волной. Мой мозг кричал, требовал визжать, вырываться, царапаться. Но какая-то глубинная, инстинктивная часть понимала — любое резкое движение, любой звук паники могут стать той самой последней каплей. Это как стоять перед диким зверем — нельзя показывать страх, нельзя поворачиваться спиной.

Я заставила себя дышать. Глубоко. Заставила свои глаза встретиться с его взглядом, в котором бушевала буря. Моя свободная рука поднялась и сжала его пальцы на моей шее. Не чтобы оттолкнуть — чтобы ощутить их силу. Чтобы он видел, что я не отвожу взгляд.

— И это мне говорит, — мой голос прозвучал хрипло, ему мешало легкое давление на гортань, но я вложила в него всю оставшуюся волю, — женатый мужчина?

Это был удар наугад, отчаянная попытка поразить его в единственное уязвимое место — в его лицемерие. И он сработал. Я увидела, как на долю секунды в его глазах мелькнуло что-то вроде осознания, прежде чем его снова поглотила ярость.

Его крик оглушил меня. Он кричал о своей любви, о том, что ждал моих слов, что готов был сжечь свою жизнь. А я? Я просто напоминала ему, что он женат.

И пока он кричал, я собирала себя по кусочкам. Каждый его обвинительный вопль был кирпичиком в стене, которую я возводила между нами. Он требовал, чтобы я стала его единственным законом, его оправданием. Он хотел, чтобы я взяла на себя ответственность за его разрушение. Чтобы моя любовь стала разменной монетой в его войне с самим собой.

Когда он отступил, я почувствовала, как дрожь поднимается из самых пят, сжимая горло. Но я не позволила ей вырваться наружу. Я сделала шаг. Потом другой. Каждое движение было выверенным, медленным, как в замедленной съемке. Я не могла позволить ему увидеть, как я разваливаюсь.

Я надела пальто. Взяла сумочку. Рука на металлической ручке двери была ледяной.

— Не провожай, — сказала я, и мой голос прозвучал чужим, ровным и безжизненным. — И не звони мне эту неделю.

Я вышла в коридор, не оглядываясь. Только когда дверь захлопнулась, отсекая его от меня, ноги подкосились. Я прислонилась к стене, давя ладонью на рот, чтобы заглушить рыдания, которые рвались наружу. Это была не просто истерика. Это была реакция на только что пережитую смерть. Он не просто напугал меня. Он показал мне дно своей одержимости, и это дно было черным, холодным и безвозвратным.

Он был готов задушить меня. Ради любви. И этот ужас навсегда останется со мной, как шрам на душе, который уже никогда не исчезнет.

Я шла по ночному городу, и ветер высушивал слезы на моих щеках, но внутри все горело. Да, он едва не задушил меня. Да, от этого ужаса у меня до сих пор трясутся колени. Но сквозь страх и обиду пробивалась одна, ясная и жестокая мысль: я все еще безумно его люблю.

Я хочу, чтобы он стал моим. Не таким — диким, с помутневшим от одержимости взглядом. А тем сильным мужчиной, который выбрал меня сознательно, без оглядки, принеся свою старую жизнь в жертву не мне, а нашей общей правде.

И именно поэтому я должна была уйти. Сейчас. Оставить его одного в этой пустоте.

Он должен остыть. Он должен разобраться с собственной жизнью. Я никогда не хотела, чтобы он ушел от жены по моему приказу. Потому что это навсегда стало бы его главным козырем в наших будущих ссорах. Он смотрел бы на меня годами и мысленно, а может, и вслух, бросал бы: «Это ты сделала. Ты сломала мою жизнь. Ты заставила». Я не могу позволить, чтобы наша любовь была построена на этом долге и этой упреке.

Нет. Он должен принять решение сам. Осознанно. Взвесив все. Он должен выстроить свою новую реальность, отбросив старую не потому, что я этого потребовала, а потому, что без меня она для него превратилась в прах.

И я знаю, как это сделать. Мое недельное молчание — это не наказание. Это стратегический ход. Самая рискованная партия. Я отхожу в сторону, чтобы он, оставшись один на один с тишиной и потерей, осознал, что потерял. Чтобы его одержимость, лишенная своего привычного объекта — то есть меня, — нашла себе новую мишень. И этой мишенью должна стать не я, а его жена. Его брак. Его прежняя жизнь.

Пусть его ярость, его нетерпение, его бешеное желание обладать обрушатся на нее. Пусть он разрушает свой брак, а не меня. Пусть он сам, своими руками, разбирает ту клетку, в которой сидит, чтобы выйти из нее свободным и прийти ко мне не как беглый пленник, а как завоеватель, достойный своей добычи.

Я знаю, что он не откажется от меня. Его одержимость — моя гарантия. Но сейчас ему нужно пройти через это очищение гневом. Ему нужно сжечь мосты за собой, чтобы у него не осталось пути для отступления.

Так что пусть горит. Пусть его дом, его «законная» жизнь становятся полем боя. А я буду ждать. В тени. Восстанавливая свои силы и выстраивая новые границы. Чтобы когда он придет — а я знаю, что он придет, — я могла бы встретить его не напуганной жертвой, а равноправным партнером. Женщиной, которую он завоевал, пройдя через собственный ад, который он создал для себя сам.

Я очень его люблю. И поэтому сейчас я должна быть сильнее его. Я должна выдержать эту паузу и направить ураган его души в нужное русло. Пусть разрушает все, что нас разделяет. А я буду ждать на пепелище. Его императрица.

Любовь Лилии

СТАС

Я начал сходить с ума. Мозг лихорадочно проигрывал все наши последние встречи, выискивая малейший намек, знак, который я мог пропустить. Может, я был слишком груб? Слишком требователен? Может, она наконец осознала весь ужас нашей ситуации и решила положить этому конец? Каждая минута растягивалась в вечность. Я не мог есть, не мог работать, не мог думать ни о чем, кроме нее. Я проверял телефон каждые тридцать секунд, хотя знал, что она не напишет. Я видел ее лицо в окне, в узоре на потолке, в чашке с кофе. Ее смех звенел у меня в ушах. Призрак ее прикосновения жег кожу. «Побыть одной». Что это значит? Она что, скучает по нему? По тому самому «дежурному» сексу и жизни без страсти? Или она просто устала? Устала от лжи, от напряжения, от меня? Я был как наркоман, у которого отняли дозу. Ломка была физической. Тело ныло от пустоты. Сознание мутилось от страха и ревности. Эта неделя стала для меня адом. Адом одиночества и неопределенности. И самым ужасным было осознание, что я полностью в ее власти. Что она одним словом может обречь меня на эти муки. И что я, взрослый, самостоятельный мужчина, абсолютно беспомощен перед этим. Я мог только ждать. И сходить с ума.

Мне было сорок три года. Всю свою взрослую жизнь я выстраивал карьеру. Она была моим щитом, моим оправданием, главным мерилом успеха. Я просыпался и засыпал с мыслями о проектах, контрактах, продвижении по службе. Я жертвовал ради нее временем с семьей, здоровьем, личными интересами. Она была моим идолом, и я усердно ему поклонялся. А теперь мне было плевать. Впервые в жизни. Совершенно, тотально, до головокружения — плевать. Я сидел на важнейшем совещании, от которого зависела судьба многомиллионного контракта, и смотрел в окно. Руководитель что-то вещал с презентацией, а я думал о том, как пахли ее волосы в нашу последнюю встречу. О том, как она морщит нос, когда пьет крепкий кофе. О том, какой была бы ее улыбка, если бы я сейчас был рядом. Мой телефон лежал на столе, черный и немой экраном вниз. Вся моя воля уходила на то, чтобы не схватить его и снова не проверить — не прислала ли она хоть что-то. Мысль, что я могу пропустить ее сообщение, пока буду слушать эту бессмысленную болтовню о прибылях, вызывала у меня приступ почти физической тошноты. Карьера? Контракты? Партнеры? Все это вдруг стало выглядеть как нарисованные декорации в каком-то дурацком спектакле, в котором я играл главную роль, даже не понимая, зачем. Все эти годы я бежал по беличьему колесу, думая, что это и есть жизнь. А оказалось, что жизнь началась только сейчас, в номерах отеля, в ее объятиях, в ее шепоте, в ее молчании. Я смотрел на лица коллег — сосредоточенные, серьезные, озабоченные. Они все еще верили в эту игру. А я уже знал, что все это — пыль. Единственное, что имело значение, было за пределами этой комнаты. И оно могло в любой момент исчезнуть.

Впервые за двадцать лет я ушел с совещания раньше, сославшись на плохое самочувствие. Мне было все равно, что они подумают. Мне было плевать на репутацию. Единственной реальностью была та неделя молчания, которая тянулась уже третий день. И я понимал, что готов бросить все — карьеру, положение, уважение — ради одного-единственного звонка от нее. В сорок три года я наконец-то понял, что такое быть по-настоящему живым. И это открытие было одновременно самым прекрасным и самым разрушительным в моей жизни.

Семь дней ада подошли к концу. Не окончанию, а к условной черте, за которой должна была начаться жизнь. Я сидел в гостиной в полной темноте, не в силах включить свет. Его желтизна казалась бы кощунством, осквернением этой священной, леденящей тишины. Я не пил. Алкоголь был бы жалкой попыткой обмануть нервы, а я хотел чувствовать всё. Каждую секунду этого чистилища.

Телефон лежал на столе передо мной, холодный кусок стекла и пластика, ставший центром моей вселенной. Я смотрел на него, как грешник на врата рая, в которые уже не верил, но от которых не мог отвести взгляд. Мои ладони были влажными, и я вытирал их о брюки снова и снова, боясь, что дрожь помешает мне мгновенно среагировать.

Ровно в полночь мир не перевернулся. Часы на телефоне сменили цифры. 23:59 стали 00:00. Ничего. Абсолютная, оглушающая тишина. Воздух в комнате стал густым, как сироп. Я перестал дышать, слушая стук собственного сердца — глухой, учащенный, как будто оно пыталось вырваться из клетки грудной клетки и убежать в ночь, к ее дому.

«Наказание, — прошептал я в темноту. — Это наказание. Она не простила. Она ушла».

От этой мысли по телу пробежала судорога. Мне физически стало плохо, желудок сжался в тугой, болезненный комок. Я сгреб телефон в ладонь. Экран оставался черным и безмолвным. Я представил ее лицо. Не то, что смеялось в парке, а то, что было в последний раз — отстраненное, ледяное, с тенью страха в глазах. Страха передо мной.

И тогда он вибрировал.

Тихий, едва уловимый шепот в ладони. Но для меня он прозвучал громче любого взрыва. Все внутренности оборвались, упали куда-то в бездну. Кровь отхлынула от лица, ударив в виски.

Я не сразу посмотрел. Я боялся. Боялся, что это спам. Что это работа. Что это кто угодно, только не она. Я зажмурился на секунду, собирая всю свою волю, как последний ресурс, и поднес телефон к лицу.

Ее имя. Всего лишь ее имя на экране. Без звонка. Только текст.

Сообщение было коротким, будто вырвалось с огромным трудом, разрывая ее изнутри.

«Мне нужно еще время. Еще. Неделя. Подумать.»

Я прочитал. Один раз. Потом еще. И еще. Выискивая между буквами скрытый смысл, надежду, боль, любовь — все что угодно, кроме этого оглушительного, беспощадного приговора.

«Еще неделя».

Эти два слова не принесли облегчения. Они подбросили углей в адскую топку моего ожидания. Это была не свобода. Это был новый, более изощренный круг ада. Не «да» и не «нет». А «может быть». Самая мучительная из пыток.

Я уронил голову на стол. Лоб ударился о дерево, но я не почувствовал боли. Внутри все кричало. Дикий, немой вопль, который не мог вырваться наружу, чтобы не распугать призраков, что остались от меня.

Она не скучала. Не рвалась ко мне. Ей нужно было «подумать». Подумать о чем? О нем? О детях? О том, стоит ли безумец, который чуть не задушил ее от любви, того, чтобы связать с ним жизнь?

Я сидел так, может, минуту, может, час. Тело было тяжелым, как будто меня залили свинцом. Я поднял голову и снова посмотрел на сообщение. Мои пальцы сами потянулись к клавиатуре. Написать «Я жду». «Я люблю тебя». «Прости». Умолять, требовать, валяться в ногах.

Но я не написал ничего.

Потому что впервые за все время я с абсолютной, животной ясностью понял правила этой игры. Ее игры. Любое мое слово, любой жест, любой намек на отчаяние или давление — станет последней каплей. Она исчезнет навсегда.

И вот он, новый уровень муки. Не просто ждать. Ждать, сковав себя по рукам и ногам. Ждать, затаив дыхание, как зверь в засаде, которому запрещено издавать звук. Ждать, когда твоя судьба решается за сотни метров от тебя, и ты не имеешь права даже спросить.

Я откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Перед ними снова поплыли ее образы. Но теперь они были призрачными, удаляющимися. Она отодвигала меня. На безопасное расстояние. Чтобы решить — вернуть или отшвырнуть.

И я мог только сидеть в этой темноте. И ждать. Сжимая в кармане кулаки так, что ногти впивались в ладони до крови. Еще семь дней. Сто шестьдесят восемь часов. Десять тысяч восемьдесят минут этого добровольного, молчаливого заточения.

Я был ее пленником. И самым страшным было осознание, что ключ от моей клетки она, возможно,

Я поднял голову и огляделся. Я сидел в своей гостиной. В моем доме. Моя жена мирно спала в соседней комнате, а мои дети — в своей. И в этот момент я увидел все это со стороны. Не как свою жизнь, а как чужую, навязанную, опостылевшую пьесу, в которой я отыгрывал свою роль уже двадцать лет. Я смотрел на фотографию на полке— наша свадьба. Двое улыбающихся людей, не подозревающих, в какую ловушку они себя запихнут. Я смотрел на игрушки, разбросанные на полу. Они вызывали не нежность, а тяжесть. Чувство долга, которое душило сильнее, чем рука на горле. И я понял, что не могу больше.
Не могу ждать, пока Лиля примет решение о моей судьбе. Не могу лежать рядом с женщиной, которую не люблю. Не могу притворяться отцом, когда все мои мысли и вся моя боль — о другой. Это решение пришло не как взрыв, а как тихое, неотвратимое озарение. Оно было единственно возможным. Я не мог вернуть Лилю, оставаясь здесь, в этой клетке. Может, уйдя, я ее и не верну. Но оставаясь, я наверняка потеряю и ее, и себя. но в глубине души я знал что она ко мне вернется. мое чутье говорило мне это. моя интуиция которая не подводила. если я смогу навести порядок в своей жизни она вернется

Я встал и пошел в спальню. Жена спала, повернувшись к стене. Ее дыхание было ровным и спокойным, таким же размеренным, как и вся ее жизнь, от которой меня сейчас тошнило.

Я постоял, глядя на ее спину, пытаясь разбудить в себе хоть каплю сожаления, тепла, чего угодно. Но внутри была лишь ледяная, оглушительная пустота. Я не стал ее будить. Не стал устраивать сцен. Я просто пошел в кабинет, сел за стол и начал писать письмо. Не оправдания, не просьбы о прощении. Констатация факта. «Я ухожу. Это окончательно. Прости. Вины твоей здесь нет. Она вся на мне». Я не знал, что буду делать дальше. Где жить. Как говорить с детьми.

Единственное, что я знал — я не могу провести еще одну ночь под этой крышей. Не могу сделать еще один глоток этого притворства. Я принимал решение не ради Лили. Я принимал его ради того призрака самого себя, который еще оставался во мне. Ради того, чтобы однажды, глядя в зеркало, не увидеть окончательно чужого человека. Я уходил в никуда. С одним чемоданом и одной-единственной, хрупкой надеждой на то, что «еще неделя» не станет вечностью.

Я знал, что она вернется. Именно это знание и включило мой разум. Всю мою логику. Я видел, что надо менять стратегию. Что таким напором ее не получить. Что если мы продолжим в том же духе, то закончится это тем, что я начну ее бить всерьез, выбивая из нее признания в любви. Так я оттолкну ее еще больше. Мне надо было создать ей пространство и позвать ее в него. И я очень сожалел, что не сделал этого раньше. Что мы оставались в тесноте номеров отелей, ведь я давно мог снять квартиру и дать ей ключ.

И я занялся поисками нашего будущего жилья. Я составил список критериев, как для самого важного проекта в жизни. Высота потолков, панорамные окна, вид на ночной город, который она так любила, отдельная комната под ее будущий кабинет... Я знал, что хочу жить в центре, у офиса, в квартире на верхнем этаже. В большой квартире. Лилечка любила большие пространства. Ей нравился простор. Я обошел семь вариантов, и когда агент открыл дверь в этот пентхаус, я не просто понял — я увидел. Я увидел, как она стоит у этого окна, закутавшись в мой халат, с чашкой кофе в руках. Я купил его в тот же день. Не думая о цене. Это была не покупка, это был аванс за наше будущее.

Первые дни я просто лежал на полу в пустом пентхаусе, глядя в потолок, и ждал. Но я не просто лежал. Я заставлял себя делать по 50 отжиманий, как только чувствовал, что паника подступает к горлу. Я покупал дорогой кофе, который она любила, и ставил чашку на стол у окна — как будто она могла войти в любую минуту. Это были не суеверия. Это была система сдерживания для моего безумия, попытка обмануть время и заставить его работать на меня.

Телефон был всегда на виду, на максимальной громкости. Каждый сигнал, каждый виброотклик заставлял сердце бешено колотиться, вспыхивала короткая, пьянящая надежда, которая тут же гасла, оставляя во рту вкус пепла. Но это были уведомления от банка, от коллег, от такси. От нее — ничего.

Тишина с ее стороны была оглушительной. Громче любого крика. Она была физически ощутимой, давила на виски, заполняла легкие, как ядовитый газ.

Но я давал ей время. Я давал время нам обоим. Я знал, что она — та крепость, которую не удалось взять с наскока. Но я не собирался сдаваться. Я никогда в своей жизни не сдавался. А она стала тем, ради чего я был готов на все.

Однажды накатила волна саморазрушения такой силы, что я согнулся пополам от боли в солнечном сплетении. Горло сжал спазм, и я зарылся лицом в колени, пытаясь заглушить рык, рвущийся из груди. Я винил себя. Не за то, что полюбил другую. А за то, что был слаб. За то, что тянул эти месяцы, надеясь, что все как-то само утрясется. Что Лиля поставит меня перед фактом, что надо выбирать. Что можно иметь и семью, и Лилю. Что можно сидеть на двух стульях вечно. Я был трусом. Я, который всегда наносил упреждающие удары на переговорах, в самой главной сделке своей жизни тянул и выжидал. Я торговался с судьбой, пытаясь сохранить скидку на прошлую жизнь, и в итоге остался и без нее, и без будущего. Эта мысль жгла меня изнутри яростнее, чем любая ревность. Трусом, который боялся выбрать сразу, и в итоге разрушил всё: и ее доверие, и свою семью, и свою жизнь. Я потерял самое ценное, что у меня было. И остался в полном, оглушающем вакууме. В тишине, где эхом отдавались только мои собственные ошибки.

Но я знал, что она не уйдет навсегда. Я знал, что она меня любит. Она принимает меня. И слабого, и бешеного, и теряющего контроль. Она не бросит меня. Она не может меня бросить. Потому что если она уйдет сейчас, это будет означать, что я уничтожил единственного человека, который видел во мне того самого мальчика. И тогда мне действительно не для чего будет жить.

А потом начался ад снаружи. Не огненный и яростный, а холодный, методичный, как разборка механизма, который больше не нужен.

Первыми позвонили родители. Мама плакала в трубку: «Что мы сделали не так? Как ты мог?» Ее голос, всегда такой твердый, сейчас дрожал и срывался, и с каждым ее всхлипом во мне откалывался и тонул очередной осколок моего прошлого «я». Отец был краток: «Ты опозорил семью. Я с тобой больше не разговариваю». Щелчок в трубке прозвучал как приговор, вынесенный человеком, для которого любовь — это награда за безупречное поведение. Теща кричала что-то про «подлюгу» и «тварь бессердечную». Ее слова были как плети, и я принимал их, заслуживал их. Но я знал, что был прав в том, что ушел. И неправ в том, что так долго тянул, заставляя всех играть в эту жалкую пародию на семью.

Жена... она не кричала. Она рыдала. Тихо, безнадежно. Словно из самой глубины своей разбитой души. И это было в тысячу раз хуже. Она звонила и просто плакала в трубку, а я слушал, чувствуя себя последним подлецом, не в силах ничем помочь. Мои пальцы сжимались в кулаки так, что ногти впивались в ладони, но эта физическая боль была ничтожной по сравнению с той, что я слышал в ее голосе. Но я жалел ее так, как жалеет заключенный тюремщика, прикованный к нему одной цепью. Больше всего я боялся, что перестану просто слушать, и моя ярость — ярость на себя, на ситуацию, на всю эту невыносимую правду — обрушится на нее. Слушать ее стало моими уроками самообладания. Каждый ее вздох был испытанием на прочность.

Дети... их звонки были самыми тяжелыми. Дочь, четырнадцать лет: «Пап, почему? Мы же семья!» В ее голосе была детская обида, смешанная с взрослым презрением, и это разрывало меня на части. Сын, десять: «Пап, когда ты вернешься?» Его наивный вопрос был ударом ниже пояса. Я пытался что-то лепетать, но слова застревали в горле комьями стыда. Я был тем, кто сломал их хрупкий мир, и никакие оправдания здесь не работали. «Они поймут, когда вырастут», — твердил я себе, как мантру, понимая всю ее эгоистичную убогость. Я не собирался отрекаться от них навечно. Наоборот, я был уверен, что моя Лиличка... что она их примет и сможет полюбить. Эта мысль была единственным светом в кромешной тьме, но и она сейчас казалась безумной и предательской.

А потом случилось то, чего я не мог ожидать, хотя должен был. Жена, в отчаянии, позвонила нашему генеральному директору. Я не знаю, что именно она сказала. Возможно, все. Возможно, она в деталях, сквозь слезы, описала мое предательство, мой холодный уход, мое письмо из пяти строк. Но на следующее утро меня вызвали в кабинет. Взгляд шефа был тяжелым и разочарованным. Он смотрел на меня не как на ценного сотрудника, а как на проблему, на пятно на репутации фирмы.

— Мне жаль, что твои личные проблемы выходят на такой уровень и начинают влиять на репутацию компании, — сказал он сухо, глядя куда-то мимо меня. — Тебе нужен отпуск. Длительный. Пока ты не разберешься.

Его тон не оставлял сомнений — это была не забота, а изгнание. Вежливое, цивилизованное, но бесповоротное. Он не уволил меня. Это было бы милосерднее. Нет. Я был опозорен. Я стал «тем самым парнем», который бросил семью и довел жену до истеричных звонков начальству. Все мои профессиональные заслуги, вся карьера, которую я выстраивал двадцать лет, в одно мгновение превратились в пыль. Я стал токсичным активом.

Я вышел из кабинета, и мир вокруг сжался до размеров лифта, везущего меня вниз, в полную неизвестность. Осталось только пустое пространство пентхауса, где мне предстояло остаться наедине с самим собой. Со своим решением, своей виной и своей безумной надеждой, которая сейчас казалась самой большой иллюзией в моей жизни. И это одиночество было самым страшным наказанием. Потому что от себя не убежишь.

Я начал восстанавливать себя с нуля. Не потому что хотел, а потому что иначе — только сойти с ума или спиться насмерть в этой пустой квартире. Процесс был медленным, мучительным и состоял из крошечных, бессмысленных на первый взгляд шагов. Я пошел в кино. Один. Впервые лет за двадцать. Я сидел в полупустом зале, смотрел какую-то комедию и не смеялся. Но я досидел до конца. Это было достижение. Я пошел в книжный. Бродил между стеллажами и спрашивал себя: «А что бы выбрал тот мальчик? Тот, который хоронил воробьев и плакал над книжками?» Я купил толстый научно-фантастический роман, как в юности, и сборник стихов, который мне бы и в голову не пришло купить последние лет пятнадцать. Я не читал их. Они просто лежали на столе, как напоминание, что когда-то во мне жил кто-то другой. Я начал готовить. Не полуфабрикаты, а настоящую еду. Сначала это были простые блюда — яичница, паста. Потом решился на стейк. Долго изучал в интернете, как его правильно приготовить. Купил хороший кусок мяса, соль крупного помола, свежие травы. Действовал медленно, почти ритуально. Нагревал сковороду, ждал, пока масло начнет шипеть. Положил стейк, и шипение заполнило тишину квартиры. Засек время, перевернул. Поймал себя на том, что сосредоточен, что думаю только о мясе, о степени прожарки. И на миг в голове не было ни Лили, ни жены, ни работы. Только этот кусок мяса на сковороде. Когда я его попробовал, он оказался идеальным. И впервые за долгое время я сделал что-то хорошо. Для себя. Я стал выходить на пробежки. Ранним утром, когда улицы еще пусты. Сначала не мог пробежать и пятисот метров, легкие горели огнем, ноги подкашивались. Но я заставлял себя. Каждое утро. И вот уже через месяц я бежал три километра, потом пять. Физическая боль в мышцах была проще и понятнее той, что сидела внутри. А еще во время бега в голове наступала пустота — блаженная, спасительная тишина. Однажды я проходил мимо цветочного ларька. Раньше я всегда покупал цветы для кого-то — жене на годовщину, Лиле... На этот раз я купил маленький кактус в горшочке. Поставил его на подоконник в гостиной. Он был колючий, неприхотливый и ни от кого не зависел. Как и я теперь. Я поливал его раз в неделю и иногда просто смотрел на него. Он был моим молчаливым соседом по изгнанию.

...Я не стал счастливее. Рана не затянулась. Но я учился жить с ней. Я строил новую жизнь, не из грандиозных планов и надежд, а из маленьких, простых действий. Из стейков, пробежек и кактуса на подоконнике. И в этой новой жизни был только я. Один. И, как ни странно, в этом был какой-то горький, хрупкий покой.

Но я знал, что она вернется. Это знание жило во мне глубже, чем эта новая привычка к одиночеству, глубже, чем стыд и боль. Оно было тихим и неоспоримым, как биение сердца. И вся эта новая жизнь, этот ритуал выживания, был лишь предварительным этапом, подготовкой сцены. Я отстраивал декорации для нашего будущего. Я знал, что она вернется и переступит порог нашего дома, нашего пентхауса, для того чтобы остаться навсегда. И когда это случится, я буду готов. Не тот безумный, одержимый мужчина, что душил ее своей страстью, а тот, кто прошел через ад и научился жить в тишине с самим собой. Тот, кто сможет дать ей то самое пространство.

И я ждал. Уже не с отчаянием, а с холодной, выстраданной уверенностью. Потому что иного выхода для нас просто не существовало.

Самым тяжелым был разговор с женой. Я пришел, чтобы забрать свои последние вещи. Она выглядела разбитой, но злость в ней уже перегорела, осталась лишь усталая обида, впитавшаяся в стены этого дома, в знакомую мебель, в саму атмосферу. — Мы могли бы... — начала она, не глядя на меня, ее пальцы нервно теребили край фартука. — Может, сходить к психологу... Я посмотрел на нее, и впервые за все время не чувствовал ни злости, ни вины. Только пустоту, густую и безразличную, как вода в заброшенном колодце. Все чувства, все бури — все это осталось там, в прошлой жизни, которая была похоронена. — Нет, — сказал я тихо, но четко, и мой голос прозвучал чужим даже для меня. — Не могли бы. После твоего звонка Генеральному... ничего уже нельзя исправить. Ты не оставила нам даже призрачного шанса. Она подняла на меня глаза, и я увидел в них понимание. Позднее, горькое понимание того, что сгоряча, в порыве отчаяния, она выстрелила не только в меня, но и в саму возможность нашего будущего. — Я... я не думала... — Я знаю, — перебил я, не желая выслушивать оправдания, которые уже ничего не меняли. — Но ты подрубила самый главный корень. Карьеру. Тот стержень, вокруг которого я выстраивал всю свою жизнь. Ты вынесла наш сор из избы и похоронила меня в глазах того мира, в котором мы с тобой существовали. Теперь мне некуда возвращаться. Даже если бы я очень захотел. Ты сама захлопнула за мной эту дверь. Она ничего не ответила. Она просто стояла, опустив голову, и я видел, как седина, которой раньше не было, серебрится в ее волосах. Я взял чемодан с вещами и вышел. Дверь закрылась уже не с грохотом, а с тихим, окончательным щелчком, который поставил точку в целой эпохе моей жизни.

И вот я остался. Совсем один. Без звонков моей любимой девочки, моего главного сокровища, что научила меня любить, той что открывалась передо мной, той которую я мучал и пугал. Той что наказывала меня молчанием и давала мне импульс для улучшения себя. Без карьеры, выстроенной за двадцать лет и пошатнувшейся после звонка моей безумной жены. Без репутации, без статуса, без привычного круга общения. Я знал что мои коллеги обсуждают мое падение и хотел быть подальше от этого. Хотя если отдать должное, сильнее жена не могла меня ударить. Она ударила в фундамент того что было мной. И я знал что он выстоит. Я мог найти любую другую работу. Я знал и умел зарабатывать деньги. А этот отпуск был передышкой и он был мне нужен.

Я остался один. Но с билетом в кино, который я купил сам для себя, и с чувством странного удовлетворения, что досидел до конца. С двумя книгами на столе — научной фантастикой и стихами, — которые лежали немым укором и одновременно обещанием. И с призраком того мальчика, который смотрел на меня со старых фотографий и из самой глубины души с немым вопросом: «И что ты теперь будешь делать?»

Ответа у меня не было. Никакого. Я стоял на пепелище, и ветер одиночества гулял среди развалин. Но впервые за долгие-долгие годы вопрос был задан правильный. Не «что ты должен?», не «как ты собираешься это исправить?», а «что ты будешь делать?». Вопрос, обращенный не к мужу, не к отцу, не к сотруднику, а ко мне самому.

И это крошечное, едва заметное смещение акцента, эта перестановка ударения в самом главном вопросе моей жизни казалась единственным, что у меня осталось. Единственной точкой опоры в рухнувшем мире. И пока я стоял, слушая тишину своей пустой квартиры и глядя на билет и книги, я понимал, что это хоть и маленькая, но все же опора. И с нее можно начать.

Я продолжал бегать по утрам. Не для здоровья, а чтобы загнать боль в мышцы, чтобы физическая усталость перевесила душевную. Я жил длиной в один день. Не строил планов, не думал о завтра. Прожил день — и ок. Маленькая победа.

Однажды, возвращаясь с пробежки, я увидел ее. Бабку Анну, свою соседку с первого этажа. Она, согнувшись в три погибели, пыталась вскопать крошечный клочок земли под своими окнами — так называемый «палисадник», заросший сорняками. Она копала старинным, ржавым совком, у нее тряслись руки.

Я пробежал мимо. Сделал два шага. И остановился.

Что-то во мне дрогнуло. Не жалость. Скорее, узнавание. Ее одинокая битва с неподатливой землей была зеркалом моего собственного отчаянного барахтанья в жизни, которая заросла сорняками ошибок и потерь. А может, просто потому, что я искал хоть какое-то дело, чтобы не сойти с ума.

Я развернулся и подошел.
— Давайте я, — сказал я, и мой голос прозвучал сипло от непривычки.

Она посмотрела на меня поверх очков, с недоверием.
— Я сама, сынок, справлюсь.

— Я вижу, — я взял у нее из рук совок. Он был тяжелым и неудобным. — Давайте я.

Я стал копать. Сначала просто чтобы чем-то занять руки. Потом втянулся. Земля пахла сыростью, дождем и чем-то древним, первозданным. Было трудно, спина затекала, на ладонях вздулись мозоли. Но это была простая, понятная работа. Ты копаешь — получается грядка. Ты сажаешь семя — из него вырастет цветок. Здесь были ясные, неоспоримые причинно-следственные связи, которых так не хватало в моей разрушенной жизни. Никакого подвоха. Никакой лжи.

Бабка Анна сначала стояла рядом и комментировала. Потом принесла мне стакан воды. Потом рассказала, что ее муж, покойный, тоже любил возиться в земле. Ее слова текли неспешно, как вода, и в них не было ни упрека, ни оценки, лишь простая констатация фактов чужой, прожитой жизни.

Я приходил на следующий день. И на следующий. Я вскопал весь ее палисадник. Потом мы поехали на рынок, и я носил за ней пакеты с землей и рассадой. Я сажал помидоры, огурцы, какие-то душистые цветы, названий которых не знал. Под ногтями забилась земля, и я не спешил ее счищать. Этот темный зазор под ногтями был единственным стабильным элементом в моей реальности.

Это было не подвижничество. Это было спасение. В этом простом, физическом труде, в этой немудреной заботе о куске земли и о одинокой старухе я начал по крупицам собирать себя заново. Каждый вскопанный сантиметр земли был сантиметром, отвоеванным у внутреннего хаоса. Каждый посаженный росток — крошечным обещанием будущего.

Я не думал о Лиле. Не думал о жене. Не думал о карьере. Я думал о том, как правильно подвязать помидорный куст, чтобы его не сломал ветер. И в этой простоте была такая благодать, такое очищение, каких я не находил ни в одной психотерапевтической технике (я пытался). Мозоли на руках были реальнее душевной боли. Они напоминали, что я все еще жив, что мое тело способно на действие, а не только на страдание.

Я помогал бабке Анне сажать ее садик. А на самом деле я сажал самого себя. Корнями в эту землю. В эту новую, пока еще пустую и безрадостную жизнь. И ждал, прорастет ли что-нибудь. И пока я ждал, я просто копал, сажал и поливал. И в этом ритме — лопата, земля, вода — я потихоньку возвращался к самому себе. Не к тому, кем был, а к тому, кто мог просто быть. Без масок, без ролей, без грандиозных целей. Просто человек с лопатой в руках, от которого пахло потом и свежей землей.

Это началось с садика. А потом как-то само собой продолжилось. Я принес ей рассаду, увидел, что у нее на кухне протекает кран, и пошел за разводным ключом. Починил. Увидел, что полка под посудой треснула и вот-вот рухнет — нашел в подвале доску, отпилил, прикрутил.

Я не предлагал помощь. Я просто видел что-то сломанное и чинил. Молча. Она сначала ворчала: «Не надо, сынок, я сама как-нибудь». Потом перестала. Просто ставила на стол лишнюю тарелку с супом, когда я заканчивал, и этот простой жест — щи, сваренные на неделю, — значил для меня больше, чем любые слова.

Я стал приходить не только копать. Я приходил, чтобы вынести ее мусор, потому что ведро было тяжелым. Чтобы повесить штору, которую она не могла дотянуть. Чтобы прочистить засорившуюся раковину. Каждое завершенное маленькое дело оставляло в душе четкий, ясный след — в отличие от мучительной неразберихи моей собственной жизни.

Это было ни с того ни с сего. Абсурдно. У меня была своя жизнь, вернее, ее жалкое подобие, свои проблемы, своя боль. А я тратил время на то, чтобы помогать одинокой старухе, которую увидел первый раз в жизни два месяца назад.

Но в этом был странный, мучительный смысл. В ее маленьком мире, состоящем из протекающих кранов, скрипящих половиц и рассады на подоконнике, существовали простые и понятные законы. Починил — работает. Полил — растет. Эти законы не менялись в зависимости от чьего-то настроения или обстоятельств.

Когда я возился с ее сломанным стулом, я не думал о том, что я — неудачник, бросивший семью и разрушивший карьеру. Я был просто человеком с отверткой. И этот человек был нужен. Нужен вот этому стулу, этой полке, этой старой женщине. Когда я таскал для нее тяжелые пакеты из магазина, я не чувствовал себя слабым. Я чувствовал свои мышцы и ее благодарный взгляд. И в этом взгляде не было ни жалости, ни осуждения — только тихое, безмолвное признание моего существования здесь и сейчас.

Однажды вечером мы сидели на ее кухне, пили чай с ее вареньем. Она вдруг сказала, глядя в свою кружку:
— У тебя лицо, как у моего Витьки. Тоже все в себе, все копишь. Пока не грянет.

Я не стал спрашивать, кто такой Витька и что за гром грянул. Потому что знал. Ее Витька был моим отражением в кривом зеркале судьбы. Я просто сидел и слушал тиканье ее настенных часов и чувствовал странное, почти забытое ощущение — я в нужном месте. Не в кабинете генерального, не в номере отеля с Лилией. А здесь, на этой старой кухне, с этой старухой. И этот простой факт не требовал никаких доказательств.

Я помогал ей по дому. Ни с того ни с сего. А на самом деле я чинил самого себя. По винтику, по болтику. С каждым закрученным винтом в мою душу возвращалась капля уверенности. С каждым вынесенным ведром мусора уходила горсть старой боли. И в ее простом, немудреном быте я находил те детали, которых не хватало моей собственной, развалившейся жизни: простую благодарность, ощущение нужности и тихую, ни к чему не обязывающую теплоту. Теплоту, которая согревала не тело, а нечто глубинное, заледеневшее внутри — душу, которая, казалось, уже отчаялась когда-либо снова почувствовать что-то, кроме холода и пустоты.

И вот однажды, за вечерним чаем, она начала рассказывать. Не с начала, а с середины, как это обычно бывает у старых людей.

— А вот мой Николай, — сказала она, глядя куда-то поверх моей головы, в прошлое. — Он был не красавец. Рослый, неуклюжий, как медведь. Но когда он на меня смотрел... у меня аж в животе переворачивалось. До самого последнего дня.

И она рассказала мне историю. Простую и грандиозную, как сама жизнь. Как они познакомились после войны. Как он, раненый, хромал, но носил ее на руках через всю улицу, чтобы в грязи она не испачкала туфли. Как он собирал на ковер в гостиную, а когда купил, она постелила его в спальне, потому что «нам вдвоем на нем гораздо уютнее». Как он перед смертью, уже невидящий, гладил ее руку и шептал: «Нюра, не бойся. Я тебя везде найду».

Я слушал ее, и во рту у меня стоял горький привкус. Я думал о своей любви к Лиле. О всей этой грязи, лжи, ревности, невротической страсти. О том, как мы кусали и царапали друг друга, пытаясь доказать свою собственность. И я думал о том, как я «любил» свою жену — ровно, удобно, без потрясений.

А тут... тут была какая-то другая любовь. Не крикливая, не истеричная. Тихая, как шум дождя за окном. И при этом — вечная. Ее Николай умер пятнадцать лет назад. А она до сих пор с ним разговаривала, советовалась, ставила ему чашку с утра, «а то привык».

— Любовь, сынок, она не умирает, — сказала она, словно угадав мои мысли. — Человек умирает. А любовь — никогда. Она в сердце сидит, как заноза. Только не колется, а греет.

Мне стало до слез стыдно за свой юный, сорокатрехлетний цинизм. Я, считавший себя таким искушенным, понятия не имел, что такое любовь. Я знал только влюбленность, страсть, зависимость, привычку. А эта простая старуха, которая едва окончила четыре класса, знала о любви больше всех психологов и философов, вместе взятых.

Ее рассказы стали для меня откровением. Я слушал их, затаив дыхание, как когда-то в детстве слушал сказки. Это были сказки о настоящем. О том, что бывает иначе. Что можно прожить всю жизнь с одним человеком и до последнего вздоха чувствовать, как «в животе переворачивается».

И в этих историях я начал потихоньку залечивать свою израненную душу. Не потому что надеялся найти такую же любовь. А потому что просто знание о том, что она существует, что она возможна, — уже делало мир менее жестоким и безнадежным. И мое собственное падение — не таким уж окончательным приговором.

Она смотрела на меня своими старческими, выцветшими, но невероятно зрячими глазами. И я не выдержал этого взгляда. Все, что я так долго носил в себе, всепоглощающее чувство обиды и потери, вырвалось наружу одним горьким признанием. — Она ушла, — выдохнул я, глядя в свой чай. — Бросила меня. Я ждал сочувствия. Ждал, что она покачает головой и скажет: «Ах, негодная какая». Но бабка Анна лишь тяжело вздохнула и поправила платок на голове. — Деточка ты мой, — сказала она мягко, но с какой-то непререкаемой уверенностью. — Мы не бросаем тех, кого любим. По-настоящему. Я поднял на нее взгляд, чувствуя, как во мне закипает протест. —Но она же ушла! Не отвечает на звонки! — мои слова прозвучали по-детски жалобно. — Уйти можно, — продолжала она, и ее голос был ровным, как поверхность озера. — Устать можно. Испугаться. Заблудиться. Это все бывает. Но бросить... Бросить — это когда вычеркиваешь из сердца. Когда память становится не больной, а пустой. А раз у тебя вот тут до сих пор болит, — она ткнула костлявым пальцем в мою грудь, — значит, не бросила она тебя. Значит, не вычеркнула. Я сидел, ошеломленный, пытаясь переварить ее слова. Вся моя картина мира, где я был жертвой, брошенной и преданной, вдруг пошатнулась. — А что же тогда? — спросил я, и голос мой снова стал хриплым. — А кто его знает, — пожала она плечами, и в этом жесте была вся многовековая мудрость женщин, провожавших мужей на войну и терявших детей. — Может, твоя любовь ей не по силам оказалась. Слишком тяжелая, как мешок с углем. Тащить не поднять. Может, своя боль перевесила. А может... — она прищурилась, глядя на меня так, словно видела насквозь, сквозь кожу, сквозь мышцы, прямо в израненную душу, — ...может, она просто дает тебе время. Чтобы ты сам стал собой, а не тем, кто вокруг нее вертится, как мотылек вокруг огня. Любовь — она не цепь, — выдохнула она, и слова ее падали, как спелые яблоки с ветки, тяжелые и полные смысла. — Она как воздух. Не держишь — а он тут. Дышишь — и живешь. А если пытаешься схватить и в кулак спрятать — он уходит. И остаешься с пустотой в ладони и с одышкой. Она помолчала, давая мне понять, прожевать, переварить эту простую и такую сложную истину. Тиканье часов на стене отбивало секунды моего прозрения. — Запомни, сынок: если твое — будет твоим. Никуда не денется. Даже если уйдет за тридевять земель — все равно вернется. А что не твое — того и на цепь не приковать. Силу потратишь, руки исцарапаешь, а оно все равно ускользнет. Так что не мучай себя. Не пережевывай прошлое, как тряпку безвкусную. Живи. Смотри по сторонам. Дыши полной грудью. А там — видно будет. Жизнь-то она мудрее нас с тобой. Она всегда расставляет все по своим местам. Только успевай смотреть да понимать.

И в этой простой, неоспоримой логике, отшлифованной годами и потерями, было больше истины, чем во всех моих сложных психологических построениях о любви и страдании, чем в тоннах прочитанных книг и в часах бесплодных размышлений. Я сидел и смотрел на морщинистое лицо этой старухи, на ее руки с узловатыми, выцветшими венами, и чувствовал, как какая-то огромная, давящая глыба вины, обиды и отчаяния внутри меня начинает потихоньку крошиться, осыпаться, освобождая место для чего-то нового. Может быть, она была права. Может быть, не все еще потеряно. Или, наоборот, потеряно только то, что и не было моим, что было лишь иллюзией, миражом в пустыне моих ожиданий. Но в любом случае — нужно было просто жить. Не выживать, зарывшись в свою боль, как крот в нору, а именно жить. Смотреть, как растут помидоры на ее грядке. Чувствовать, как устают мышцы после работы. Слышать, как тикают часы на кухне. И ждать. Без надрыва, без отчаяния. А там — видно будет. И ждать когда вернется моя любовь. А я знал что только став лучше, чище, спокойнее и адекватнее, смогу заслужить ее прощение. Я был давно и долго виноват перед ней. За ложь, за то что не ушел от жены сразу же. Ведь я знал, что люблю ее, мой цветок, мою Лилию.

Я просто жил. Впервые, наверное, за всю свою взрослую жизнь. Без гонки, без необходимости что-то кому-то доказывать, без этой вечной тревоги в груди, что грызла меня изнутри, как голодный зверек.

Мысль о Лиле не ушла. Она жила во мне тихим, ноющим шрамом, напоминая о себе в редкие минуты тишины, когда за окном садилось солнце и комната погружалась в синие сумерки. Но я больше не прокручивал в голове наши ссоры, не строил планы мести или возвращения. Я просто держал в уме слова бабки Анны, как мантру: «Если твое — будет твоим». И это знание, странным образом, успокаивало, как теплая рука на плече. Оно снимало с меня груз ответственности за чужой выбор и чужую судьбу. Я сделал все, что мог. Больше — не моя вина. Теперь очередь была не за мной.

И вот меня вызвал Генеральный. Я вошел в его кабинет без прежнего трепета, без подобострастия. Мне было нечего терять, а значит — нечего и бояться.

— Послушай, — начал он, отложив папку. — Та история... была неприятной. Но я ценю тебя как специалиста. Твои проекты приносят компании деньги. Давай забудем о личном. Возвращайся. Но при одном условии: твои личные проблемы остаются за дверью офиса. Навсегда.

Я посмотрел на него, на его отутюженный костюм и уставшие глаза человека, который тоже заложник этой системы, и понял, что не испытываю ни благодарности, ни энтузиазма. Карьера больше не была для меня идолом, перед которым я готов был пасть ниц.
— Спасибо, — сказал я спокойно, и мой голос был ровным, как поверхность озера в безветренный день. — Я подумаю.

Он был ошарашен. Его бровь поползла вверх. Раньше я бы бросился целовать ему руки за такой шанс, за это прощение. А теперь... я подумаю. Потому что у меня теперь был выбор. И это осознание было слаще любого продвижения по службы.

Я вернулся в свой пентхаус. В свое жилище, в свою крепость. Вернулся победителем. Я знал что нужен компании. Что генеральный позвал меня. А значит я попрошу у него лучшие условия. Для нашей будущей жизни.

Я купил большой стол. Поставил на него книги, которые начал наконец читать, не для пользы, а для души. Часть — те, что купил когда-то для «того мальчика», часть — новые, выбранные уже этим, новым человеком.

Я читал книги и посылал цитаты Лиле. И она на них стала отвечать. Не на мои сообщения о том как я скучаю. Умница моя. Филолог мой. Она мне отвечала, значит была готова простить меня.

И внезапно я нашел кошку. Вернее, она нашла меня, жалобно мяукая у моей машины. И никуда не хотела убегать. Тощую, грязную, с вырванным клоком шерсти на боку, с глазами, полными такого же немого вопроса, что когда-то был и в моих. Я принес ее домой, отмыл, накормил. Она три дня боялась выйти из-под дивана, а потом пришла и улеглась у меня на коленях, доверчиво подставив брюшко. Теперь, когда я читал по вечерам, она мурлыкала, свернувшись калачиком рядом, и ее тихое урчание было самой честной молитвой из всех, что я знал. В этой простой, безмолвной компании было больше утешения, чем во всех разговорах на свете.

А по вечерам я пил чай с бабкой Анной. Мы могли молчать, и тишина наша была теплой и насыщенной, как тот самый чай. Могли говорить о помидорах, о том, как проклюнулись семена перца. А могли — о вечном, о жизни и смерти, о любви и прощении. Она стала моим самым настоящим, самым мудрым другом. И глядя на нее, я понимал, что возраст — это не число, а глубина, и что мне еще только предстоит дорасти до ее простоты.

Я жил по-другому. Не потому что старался, а потому что по-другому уже не мог. Я нашел свой ритм. Тихий, простой, настоящий. Пока без Лили, но и не в одиночестве. В окружении простых, верных вещей: старой мудрой женщины, подобранной на помойке кошки, книг, пахнущих типографской краской, и тишины, которая больше не была пустотой, а стала пространством для самого себя.

И в этой новой жизни было странное, горькое, но настоящее счастье. Счастье человека, который наконец-то перестал бежать, выронил из рук все свои щиты и доспехи и научился просто быть. И в этой тишине, в этом новом для себя умении просто дышать и чувствовать, я впервые за долгое время смог расслышать не только боль прошлого, но и тихий, едва различимый шепот возможного будущего. Пока еще без формы, без имени. Но уже без страха. Я представлял, как мы, наконец, свободные, сможем построить общую жизнь. Ту самую, с простором и тишиной, которую я полюбил. Где мы будем не зверем и добычей, а двумя целыми людьми, выбравшими друг друга. И я клялся себе, что буду беречь это хрупкое будущее больше жизни.

Я привез к себе детей. Впервые. Дочь, пятнадцать лет, с наушниками в ушах, отгораживающими ее от моего предательства, и с ледяным презрением во взгляде. Сын, одиннадцать, смотрел по сторонам с опаской, будто боялся заразиться моим неудачничеством.

Я не стал устраивать экскурсию, приукрашивать. Не стал предлагать пиццу или поход в кино — старые, изношенные методы откупа. Я просто сказал, стоя посреди гостиной:

— Вот мой дом. — и показал рукой на книги на полке, на спящую на подоконнике кошку. — Вот кошка, Кошка. Вот телик. Книги тут. А вот я.

Они молчали, ожидая подвоха, сладкой пилюли, которая должна была последовать за этим унылым зрелищем. Потом дочь сняла один наушник.
— И что тут делать? — спросила она, и в ее голосе прозвучала не детская обида, а взрослая, утомленная скука и разочарование.

— Можно ничего, — честно ответил я. — Можно читать. Смотреть телик. Гладить кошку. Можно помочь бабке Ане с помидорами, она внизу, на первом этаже. Ей тяжело таскать лейку.

Они переглянулись. Это было не то, чего они ждали. Они ждали покаяния, заламывания рук, попыток задобрить их дорогими игрушками и развлечениями, которые должны были компенсировать некомпенсируемое — боль развода, распада их мира.

— И что делать дома! — вспыхнул сын, его голос сорвался на крик. —И тут скучно! Мы хотим в аквапарк! Ты обещал еще год назад!

— Я знаю, что обещал, — сказал я тихо, глотая ком стыда, который все еще подкатывал к горлу. — Но сейчас у меня нет аквапарка. У меня есть это. Я. И этот дом.

Дочь фыркнула, ее красивое лицо исказила гримаса брезгливости.
— И где эта твоя новая. В шкафу ее прячешь? — язвительно спросила она,

— Нет, — ответил я, не поддаваясь на провокацию, чувствуя, как внутри закипает знакомая смесь гнева и вины, но уже не такая всепоглощающая. —пока ее тут нет.

И тогда начался скандал. Они кричали, выплескивая накопленные месяцы боли и гнева, что я испортил все, что я эгоист, что им со мной скучно и неинтересно. Они требовали развлечений, подарков, поездок — всего того, что, как им казалось, должно было быть у «нормального», «правильного» отца, каким я был когда-то, в их старой, теперь уже мифической жизни.

Я слушал их, и мне было горько, как от полыни. Каждое слово било по больным местам. Но я не стал оправдываться. Не пообещал купить новую приставку в следующем месяце. Я просто дождался, когда они выдохнутся, когда их крики сменились тяжелым, прерывистым дыханием, и сказал то, что должен был сказать, то, что было единственной правдой:

— Вот все, что у меня есть. Я не могу дать вам большего. Не потому что не хочу. А потому что этого у меня сейчас нет. Я сейчас вот такой. Идите. Или оставайтесь. Решайте.

Они смотрели на меня с ненавистью, с отчаянием, с непониманием. Потом дочь схватила свою сумку.
— Пошли отсюда, — бросила она брату, ее голос дрожал, но она держалась. — Здесь даже поиграть не во что. Здесь... пахнет старухой и скукой.

Они ушли, хлопнув дверью. Звонок лифта за стеной прозвучал как приговор. Я остался один. С Кошкой, тревожно мурлыкавшей у меня на коленях, и с тяжелым, холодным камнем на душе.

Но впервые за все время, прошедшее с нашего разрыва, я не чувствовал себя виноватым. Не полностью. Да, мне было больно. Невыносимо больно. Но я показал им правду. Неуклюжую, бедную, скучную, негероическую — но правду. Я перестал притворяться тем, кем не был. Я снял маску успешного семьянина и показал им свое настоящее, покалеченное, но живое лицо.

И если они когда-нибудь, повзрослев, захотят прийти — дверь будет открыта. Но теперь они будут приходить ко мне настоящему. Со всеми моими трещинами и шрамами. Или не будут. Это был их выбор. И впервые я был готов принять любой их выбор, потому что мое самоуважение больше не зависело от него. Оно зависело только от этой тишины в моей квартире, от доверчивого мурлыканья на коленях и от честности, которая, как оказалось, стоила дороже любого аквапарка.

Я погладил Кошку, и она ответила глухим, утробным мурлыканьем, от которого вибрировало колено. Было больно. Острая, режущая боль, от которой свело живот. Но это была чистая боль, без примеси стыда, без привкуса лжи и без унизительного желания броситься вдогонку, чтобы купить их прощение очередной игрушкой.

И в этом был какой-то странный, горький прогресс. Прогресс, который не измерялся в карьерных высотах или размере банковского счета, а в способности выдержать взгляд своих детей и не отвести глаз, не сломаться, не начать лгать снова. Я сидел в тишине, слушал, как Кошка вылизывает свою шерстку, и понимал: я только что прошел куда более важное испытание, чем любая защита проекта перед советом директоров. Я выстоял. И остался собой. Пусть этим «собой» пока была лишь этот дом, да мурлыкающий зверь, да заживающие шрамы на душе. Но это было мое. Настоящее.

Я вернулся на работу. Но я вернулся другим человеком, и разница была фундаментальной, как между черно-белым и цветным кино.

Раньше я был идеальным сотрудником. В смысле — удобным. Угодливым, предупредительным, всегда готовым подстроиться под начальство, промолчать, прогнуться, принести в жертву свои идеи ради сиюминутного одобрения. Я видел карьеру как узкую, скользкую лестницу, и моей единственной задачей было не оступиться, цепляясь за каждую ступеньку.

Теперь я просто делал свою работу. Хорошо, качественно, с холодной, отточенной страстью, потому что я был профессионалом и мне, черт возьми, нравилось то, чем я занимался. Но я перестал стараться «понравиться». Эта необходимость отпала, как высохшая короста.

На первом же серьезном совещании Генеральный, как обычно, изложил свое видение нового проекта, размахивая руками и рисуя в воздухе радужные замки. Оно было, на мой отточенный годами профессиональный взгляд, утопичным, дорогостоящим и оторванным от реальности. Раньше я бы либо молча кивал, сжимая кулаки под столом, либо робко, подобострастно предлагал «рассмотреть альтернативные варианты, если позволите».

В этот раз я дождался, когда он закончит, откинулся на спинку кресла и сказал четко, спокойно, без вызова, но и без тени заискивания:
— Это не сработает. Бюджет раздут втрое, а сроки нереалистичны. Технически это невозможно в предлагаемых вами рамках. Мы либо сольем дедлайн, либо получим брак.

В кабинете повисла гробовая, оглушительная тишина. Коллеги смотрели на меня, как на самоубийцу, шагнувшего за перила. Генеральный нахмурился, его брови поползли вниз, образуя знакомую грозовую тучу.
— Я не просил твоего мнения о реалистичности, — его голос стал тихим и опасным. — Я прошу реализовать. В этом твоя работа.

Раньше я бы сжался, почувствовал, как холодеют ладони, и пробормотал бы что-то вроде «понял, будем стараться, сделаем все возможное». Но теперь у меня не было страха. Он выгорел дотла. Что он сделает? Уволит? У меня уже была квартира, не претендующая на глянец, но своя. У меня была Кошка, которая любила меня не за бонусы. У меня была бабка Анна, которая ценила меня за то, что я ношу ее картошку. Я был, наконец, свободен. И эта свобода стоила любой должности.

— Я не могу реализовать то, что обречено на провал, — так же спокойно ответил я, глядя ему прямо в глаза, не мигая. — Это противоречит моей профессиональной этике и просто здравому смыслу. Я могу предложить вам жизнеспособный, эффективный и дешевый план. Или вы можете поручить этот проект тому, кто готов делать вид, что невозможное — возможно. Я за свой профессионализм отвечаю. А за театр абсурда — нет.

Я не повышал голос. Я просто констатировал факты. И в этой тишине, последовавшей за моими словами, рухнула не просто рабочая дискуссия. Рухнула прежняя иерархия. Я больше не был винтиком. Я стал личностью. И все в этом кабинете, включая Генерального, это поняли. Пусть бы это стоило мне карьеры. Но карьера больше не была единственным мерилом моей ценности.

Он смотрел на меня с таким изумлением, будто я внезапно заговорил на древнешумерском. Он привык к моей покорности, к моей готовности раствориться, исчезнуть, стать просто функцией. А тут перед ним сидел другой человек. Не наглый, не грубый, не бунтарь. Спокойный. С ровной спиной и прямым взглядом. Уверенный.

— Хорошо, — сквозь зубы, сдавленно, произнес он наконец, и в этом слове была капитуляция не перед моим планом, а перед этим новым, незнакомым ему человеком. — Предложи свой вариант.

Я предложил. Мы поспорили. Я отстаивал свою позицию, оперируя цифрами, фактами и железной логикой, а не подобострастием и страхом. Каждая моя реплика была кирпичиком, из которого я выстраивал нового себя — не в пику ему, а для себя. В конце концов, он, бурча, отводя глаза, согласился с большинством моих поправок. Не потому что я его убедил, а потому что столкнулся с реальностью, которую я олицетворял, и не смог ее сломать.

Выйдя из кабинета, я не чувствовал триумфа, сладкого упоения победой над начальством. Это чувство было для старого меня, того, кто мерял свой успех одобрением сильных мира сего. Я чувствовал спокойствие. Глубокое, ровное, как озеро в безветренный день. Я больше не был винтиком, который боится выпасть из механизма. Я был специалистом, у которого есть свое мнение, своя профессиональная гордость и своя, отдельная от работы, жизнь. Та самая жизнь с кошкой, с бабкой Аней, с книгами и тишиной, которая и дала мне силу сказать «нет».

Я стал собой. Не тем, кем меня хотели видеть родители, жена, Лиля, начальник. А собой. Со всеми шрамами, с горьким опытом, с простыми радостями. И если этому «себе» не было места в старой системе координат, в этом выхолощенном мире карьерных игр и вечной гонки — что ж, значит, я найду другую. Или построю свою. Но ломать себя обратно, снова надевать маску удобного, предсказуемого человека я уже не буду. Цена за эту маску — моя душа — оказалась слишком высокой. И я, наконец, понял, что никакая карьера, никакая страсть и никакое одобрение со стороны не стоят того, чтобы платить такую цену.

Я пошел в кино один. Шел на боевик, где можно не думать, а просто следить за вспышками выстрелов, но ошибся со временем, и у кассы мне вручили билет на какую-то мелодраму. Я махнул рукой — какая разница.

И вот я сидел в полупустом зале и смотрел на экран. Двое людей встречались, расставались, страдали, искали друг друга через годы и расстояния. И это было... красиво. Даже в их боли была какая-то высокая, очищающая правда, та самая, что рождается только из настоящего чувства. В их взглядах — не собственнический голод, который грыз меня в наших с Лилией объятиях, а беззащитная нежность и преданность. В их расставаниях — не жестокость и предательство, а неизбежная, как смена сезонов, грусть.

И сидя в темноте, под пронзительные звуки скрипки в саундтреке, я вдруг почувствовал не знакомую боль, не едкую обиду, не ядовитую злость. Я почувствовал благодарность. Тихую, широкую, как река в лунном свете.

Спасибо тебе, Лиля.
Спасибо за тот вечер в океанариуме, где в сине-зеленом мраке ты показала мне, что такое тишина, полная смысла, и что поцелуй может быть не началом греха, а прикосновением к вечности.
Спасибо за наши танцы, где в грохоте басов я впервые за долгие годы забыл, как надо «правильно» себя вести, и просто чувствовал.
Спасибо за твои шепоты в темноте отеля, за твое доверие, за то, что позволила мне увидеть тебя настоящую — не идеальную, а живую, страстную, пугливую и отважную.
Спасибо даже за ту боль, что ты мне причинила своим уходом. Потому что она, как раскаленный нож, разрезала все мои внутренние связи. Она заставила меня сломаться. А только сломавшись до основания, я смог собрать себя заново. Не того удобного, правильного мужчину, успешного семьянина и перспективного сотрудника, а того самого — того мальчика, который хоронил воробьев, тайком читал стихи и боялся когда-либо быть самим собой.

Ты была ураганом, который пронесся над моей выхолощенной, аккуратной жизнью. Ты все выкорчевала, смела, разрушила до фундамента. Но после урагана всегда остается чистая, вспаханная земля. И на ней можно посадить что-то новое. Что-то свое. Не для кого-то, а для себя.

Я не злился. Я был благодарен. За все. За каждый миг.

Когда фильм закончился и зажегся свет, я вышел на улицу. Была глубокая, прохладная ночь. Я достал телефон. Я не писал длинных, витиеватых писем. Не просил прощения. Не искал оправданий. Я написал всего три слова. Ровно столько, сколько было нужно, чтобы отпустить. Чтобы поставить точку.

«Спасибо тебе за все.»

Я отправил сообщение и выключил телефон. Я не ждал ответа. Мне было не нужно, не важно, чтобы она что-то отвечала. Это было не для нее. Это было для меня. Последний, чистый аккорд, который нужно было взять, чтобы песня нашей общей боли наконец закончилась, освободив место для тишины.

Я пошел домой. К своей квартире, где пахло деревом и книгами. К своей кошке, которая встретит меня сонным мурлыканьем. К своим книгам, в которых были миры, не зависящие от моего настроения. К завтрашнему чаю с бабкой Аней и разговору о том, как поживает ее герань. Я шел по спящим улицам и чувствовал странную, непривычную легкость во всем теле. Как будто я наконец-то выдохнул. После очень и очень долгой, мучительной задержки дыхания, длиною в целую жизнь.

Прошло три дня. Я почти забыл о своем сообщении. Оно было отправлено в космос, как бутылка с запиской, без ожидания ответа. Но ответ пришел.
Одно короткое сообщение. Без приветствий, без объяснений, ворвавшееся в тишину моего вечера, как некогда ворвалась в мою жизнь она сама.

«Приди в тот ресторан. Завтра. В восемь.»

И мир, который я так тщательно собирал по кусочкам, вдруг затрещал по швам. Тот самый ресторан. Где она ждала меня за столиком у окна, загадочная и недоступная. Где я потерял дар речи от ее красоты и от страшного предчувствия, что сейчас что-то переломится навсегда.

Во мне все перевернулось. Старая рана, казалось, затянувшаяся тонким, но прочным шрамом, вдруг разверзлась снова, обнажив все ту же, не зажившую до конца плоть. Но это была не знакомая боль. Это был... страх. Глухой, животный. И дикое, предательское оживление, от которого похолодели пальцы и закружилась голова. Потому что под всеми этими слоями новой жизни, под покровом мудрости и принятия, все еще тлел тот самый огонь. Огонь безумной, всепоглощающей любви к ней. И одно ее сообщение раздуло его в яростное пламя.

Весь вечер и всю ночь я метался по квартире, как зверь в клетке. Что это? Она хочет все вернуть? Начать сначала, как будто не было ни боли, ни разлуки, ни того ада, через который я прошел? Или это прощание, красивая, театральная точка, поставленная в том же месте, где все началось? И сквозь все эти мысли пробивался один-единственный, самый страшный вопрос: а что, если?.. Что если она поняла? Что если она готова выбрать меня? Окончательно. Навсегда.

Кошка тревожно терлась о мои ноги, чувствуя мое беспокойство, ее урчание казалось натянутой струной, готовой лопнуть. Я вышел на балкон, смотрел на огни города, на темную реку, и пытался понять, чего же я хочу на самом деле. Попытался представить ее лицо. Ее улыбку. Ее тело рядом с собой в постели. И образ вспыхнул в сознании с такой яркостью, что перехватило дыхание. Я любил ее. Все это время. Несмотря ни на что. Я просто закопал эту любовь поглубже, притворившись, что ее нет. А она была. Живая. И сейчас она кричала во мне, требовала шанса.

И тут меня осенило. Без этой встречи у меня была лишь иллюзия покоя. Потому что в самом сердце этого покоя жила надежда. Надежда, что она вернется. Что наша история — не кончена. Эта встреча могла отнять у меня даже это. Или... сделать эту надежду реальностью.

Я вспомнил бабку Анну. Ее морщинистые руки, разминающие тесто, и ее тихий, неоспоримый голос: «Если твое — будет твоим». И я понял, что должен дать этому шансу случиться. Потому что если я не приду, эта надежда, эта недожитая любовь, будет съедать меня изнутри до конца дней. Я подумал о своих детях, о работе, о своем доме. И понял, что все это — прочный фундамент. Но фундамент для чего? Может быть, как раз для того, чтобы встретить ее снова — не беспомощным и сломленным, а сильным и цельным, способным любить ее по-настоящему, без болезненной одержимости.

И тогда, в предрассветной тишине, глядя на первые проблески зари над крышами, я принял решение.

Я пойду. Не для того, чтобы вернуть прошлое. А для того, чтобы узнать будущее. Потому что я любил ее. Так сильно, что был готов рискнуть своим хрупким новым миром ради призрачного шанса, что она наконец выберет нас. Окончательно.

Я подошел к столику. Она подняла на меня глаза. В них не было прежнего дерзкого вызова, не было той счастливой, игривой легкости. Была усталость, неуверенность и та же самая, знакомая до боли тоска, что грызла и меня все эти месяцы. Она ждала, что я скажу, готовая либо к упрекам, либо к мольбам.

Я сел. Не напротив, создавая барьер, а рядом, на соседний стул, чтобы видеть каждое движение ее лица, каждую тень в глазах. Мы молчали. Воздух между нами был густым и тяжелым, словно перед грозой. Официант подошел, я жестом дал понять, что нам нужно время, и он ретировался.

— Я тебя люблю, — сказал я. Просто. Без пафоса, без драмы, без театрального надрыва. Как констатацию самого важного в мире факта, который не требует доказательств. — Я никогда не переставал. Даже когда пытался вычеркнуть тебя из сердца. Не получилось.

Она вздохнула, будто ждала этих слов и боялась их одновременно. Ее плечи слегка опустились.
— Я знаю, — прошептала она, и в этих двух словах была целая исповедь.

— Я готов на тебе жениться, — продолжил я, и ее глаза широко раскрылись от изумления, в них мелькнула искра того старого, безумного азарта. — Бросить все, пойти на все. Сжечь за собой все мосты. Но... — я сделал паузу, давая ей и себе вдохнуть, впустить в легкие холодную реальность, — ...врать и прятаться я не буду больше. Ни от твоего мужа, ни от моей жены, ни от детей. Ни от кого. Я решил жить честно. Даже если это будет больно. Даже если это будет стоить мне тебя. Я больше не могу дышать этим ядовитым воздухом лжи.

Я достал из кармана пиджака сложенный вчетверо листок. На нем был написан адрес моей квартиры. Той самой, с кошкой, книгами и бабкой Аней внизу. Не временного пристанища, а дома. Я положил его перед ней, на белую скатерть. Этот простой клочок бумаги был весомее любого контракта.

— Вот где я живу. По-настоящему. Там нет отелей, нет лжи, нет побегов в другую реальность. Там есть только я. Такой, какой я есть. Со всей своей болью, с ошибками, с тишиной и с этой проклятой любовью к тебе. А да, я еще кошку завел.

Я встал. Мое сердце колотилось, вырываясь из груди, но разум был кристально чист и спокоен. Я сказал все. Больше мне нечего было добавить.
— Выбор за тобой. Если захочешь прийти — приходи. Но знай, что ты приходишь ко мне. В мою настоящую, неидеальную, выстраданную жизнь. А не в нашу общую, прекрасную и отравляющую иллюзию.

Я не стал ждать ответа. Я развернулся и пошел к выходу, чувствуя ее взгляд на своей спине. Каждый шаг отдавался в тишине ресторана громче, чем хлопок двери. Я не оглядывался. Впервые с момента нашей встречи я оставлял ее позади, не будучи сломленным. Теперь она знала, где меня найти. Дальше — ее решение.

Я не стал ждать ее ответа. Не стал смотреть, как она будет реагировать — заплачет, рассердится или просто останется сидеть в оцепенении. Я развернулся и ушел из ресторана, оставив за спиной призрак нашей общей иллюзии.

Я вышел на улицу и вдохнул полной грудью. Ночной воздух, холодный и свежий, обжег легкие, смывая остатки старого, затхлого страха. Я не оглядывался. Я сделал все, что мог. Я предложил ей не страсть, не тайну, не запретный плод, который манил нас все эти месяцы. Я предложил ей только себя. Целиком. Со всей своей честностью, со всеми шрамами и недостатками, со своей выстраданной и настоящей жизнью. Всего себя И теперь мне было все равно, что она выберет. Потому что я уже сделал свой главный выбор. Я выбрал себя. И в этом выборе была такая свобода, такая тихая, всепоглощающая радость, по сравнению с которой наша прежняя, полная лжи и ревности страсть казалась жалкой, душной тюрьмой. Я шел домой. Один. Но я не был одинок. Я был целым. Я был собой. И впервые за долгое-долгое время мне не было больно. Не было горечи. Было спокойно. И было правильно. Как будто внутренний компас, сбившийся много лет назад, наконец-то дрогнул и указал на истинный север.

Прошло полгода.

Я стал собой. Не тем, кем отчаянно хотел быть в юности, не тем, кем меня хотели видеть родители, жена, начальник или даже Лиля. А собой. Трудным, неидеальным, но настоящим. Я работал, но не гнался за призрачным статусом и одобрением. Я был ценен не своим положением, а своей компетенцией, и это знание было прочнее любого контракта. Я виделся с детьми, и наши встречи стали проще, тише. Они уже не требовали цирка, не ждали подарков; иногда они просто приходили, чтобы поужинать или посмотреть фильм, растянувшись с Кошкой на диване. И в этой простой, немудреной близости было больше семьи, чем во всех наших прошлых попытках казаться идеальными. Я пил чай с бабкой Аней и слушал ее бесконечные, как сама жизнь, истории, и в этих рассказах находил больше мудрости, чем в любых учебниках.

Я жил. Не боролся, не выживал, не бежал. Просто жил. Честно. Без спешки. Принимая свои дни — и светлые, и пасмурные — как они есть.

Однажды, возвращаясь с работы, я задержался у подъезда, разглядывая звезды. И поймал себя на мысли, что мне хорошо. Без всяких «но» и «если бы». Просто хорошо. Тихая, ровная, как гладь озера, уверенность в том, что я на своем месте. Что бы ни случилось завтра, какой бы шторм ни обрушился на мою жизнь, я знал — у меня есть я. И этого достаточно.

И вот однажды вечером, в обычную субботу, когда я мыл посуду после ужина, в дверь позвонили. Кошка, дремавшая на подоконнике, лишь сонно подняла голову. Я вытер руки полотенцем, без особой тревоги думая, что это сосед или забывчивый курьер.

Я открыл дверь.

На пороге стояла она. Лиля. Бледная, серьезная, без макияжа, красивая. Моя.Но с каким-то новым, незнакомым спокойствием в глубине глаз, сменившим прежнюю бурю. А за ее спиной, робко выглядывая из-за складок ее одежды, стояла ее дочь, повзрослевшая за эти месяцы. Рядом с ними на полу стояли два чемодана.

Сердце у меня на секунду остановилось, замерло в ледяной пустоте, а потом рванулось и забилось с такой силой, что, казалось, вот-вот вырвется из груди и упадет к ее ногам. Я смотрел на нее, на ее дочь , на их чемоданы, не в силах вымолвить ни слова, не в силах осознать масштаб происходящего.

Она посмотрела на меня — на мою простую домашнюю футболку, на мой, вероятно, глупый и потерянный от изумления вид, на уютный беспорядок моей квартиры за спиной — и ее губы тронула легкая, почти неуловимая, но безмерно усталая и мирная улыбка.

— Ты нас ждал? — тихо спросила она, и в ее голосе не было прежней игры, только тихая, выстраданная правда.

Я обвел взглядом их всех. Ее, девочку, их чемоданы, в которых, я знал, была не просто одежда, а обломки их прежней жизни. Они пришли. Не в отель на украденные часы. Не на тайное, полное страсти и лжи свидание. Они пришли ко мне домой. Со своими вещами. Со своей болью. Со своей жизнью, которую она, наконец, решилась принести мне в дар.

Я не ждал. Я не стоял у окна, всматриваясь в темноту. Я надеялся, я верил в простые, железные слова бабки Анны, но я просто жил. Строил свои дни из простых, честных дел. И моя жизнь, как оказалось, сама собой стала тем самым прочным, настоящим местом, куда можно было прийти. Навсегда.

Я отступил на шаг, открывая дверь шире. Приглашая войти. В свой дом. В свою честную, лишенную тайн жизнь. В то пространство, где не было места иллюзиям, но было много места для правды.

— Нет, — так же честно, глядя ей прямо в глаза, ответил я. — Но я был готов.

И в этот момент, глядя, как она переступает порог моего дома, ведя за руку свою дочь, я понял, что «если твое — будет твоим» — это не магическое заклинание, притягивающее желанное. Это — внутренняя готовность. Готовность принять свое счастье, когда оно наконец постучится в твою дверь. Не тогда, когда ты его истерично ждешь, вымаливая у вселенной, а тогда, когда ты внутренне выпрямился, обрел почву под ногами и стал, наконец, достоин его встретить. Не идеальным, а настоящим. И в этой встрече двух настоящих жизней, без прикрас и побегов, и рождалось то, что можно было бы назвать будущим.

Да, было невыносимо сложно. Муж согласился отдать ей дочь, и оставить сына себе, и она собиралась договариваться с ним. Когда все уляжется. Ее дочери требовалось время, чтобы принять нового мужчину в доме, не отца, но взрослого, который теперь был рядом. Она смотрела на меня с немым вопросом и молчаливым упреком. Моим детям — чтобы смириться с тем, что у папы теперь другая женщина, другой ребенок , другой быт, в котором для них оставалось меньше места. Были слезы, ссоры, горькие слова, брошенные в сердцах, и тяжелое, давящее непонимание, витавшее в воздухе нашей новой, общей квартиры. Иногда ночью я просыпался от кошмаров, в которых казалось, что мы построили свой хрупкий, бумажный мир на руинах слишком многих жизней, и что вина, как ядовитый туман, никогда не рассеется и не отпустит.

Первые недели я боялся что она передумает. Что я вернусь с работы и ее не будет рядом. Что вина перед оставленным сыном перевесит наше настоящее и будущее. Что она испугается настоящей семейной жизни со мной. Ведь раньше наши встречи были праздником и фейерверком. Отели рестораны бары эмоции. Но я понял что я не смогу удержать ее упреками и подозрениями. Я уже потерял ее так однажды. И я разжал кулак чтобы дать ей свободу. Свободу воли. Не держать ее силой угрозами или шантажом. А дать ей свободу выбора. Выбрать меня и нашу жизнь.

Но мы держались. Стискивали зубы и держались. Потому что я знал, ради чего все эти муки. Ради этого утра, когда я просыпаюсь, и ее голова лежит у меня на плече, а ее дыхание ровное и спокойное. Ради этих редких, но таких ценных вечеров, когда мы все вместе — ее дочь, я, а иногда, по воскресеньям, и мои дети — сидим за одним большим, столом, едим пиццу и смотрим кино, и это уже не кажется кощунством или фальшивой игрой, а становится новой, медленно растущей реальностью. Ради простого, базового права держать ее за руку на улице, не оглядываясь и не прячась. Мне хотелось чтобы прохожие видели нас не как тайных, грешных любовников, а как семью. Неидеальную, но настоящую.

И она знала. Она знала, ради чего оставила прежнюю, безопасную, но безжизненную и безвоздушную клетку. Ради права быть собой — не «испорченной», не «грязной», не «бросившей детей», а просто женщиной, которая любит и любима. Ради того, чтобы ее дети видели не несчастную, изможденную мать, играющую выученную роль, а живого, уязвимого, но настоящего человека, умеющего громко смеяться, сердиться и бороться за свое счастье, каким бы сложным оно ни было.

Мы не убегали больше. Мы не прятались по чужим углам. Мы просто шли. Вместе. Через унизительные скандалы с бывшими супругами, через сложные, выворачивающие душу наизнанку разговоры с детьми, через финансовые трудности и косые, осуждающие взгляды родственников. Мы шли, потому что за спиной у нас не было ничего, кроме сожженных мостов, а впереди — только друг друга.

После того как она вернулась ко мне. В ту самую первую ночь когда дочь ее спала в гостевой спальне. Она сказала мне. То что я так сильно из нее выбивал. То чего я так ждал. Те три слова. Она сказала мне. Я тебя люблю. По своей доброй воле.

И еще она сказала да другому. Она родила мне ребенка. Потому что она так захотела сама. Потому что она попросила меня об этом. И мы зачали ребенка девочку. Нашу дочку Лизочку. Елизавету Станиславовну Веселову. Зачали в трезвом уме и твердой памяти. Не как символ покорения чего то. Не как средство шантажа. А как плод нашей любви. Наши днк соединились для того чтобы произвести на свет совершенство. Ангела.

И в ту ночь когда родилась моя дочь. И когда я взял ее на руки. Родился новый я. Тот кто никогда не причинит им боль. Будет оберегать их. Будет беречь их. Будет заботиться о них. Потому что они самое ценное что у меня есть. Моя семья. И я не дам никому ни себе ни обстоятельствам разрушить ее.

Моя любовь к ним бесконечна.

Откровение Лилии

МОЙ ДНЕВНИК. МОЯ ОХОТА.

Запись от 12 октября

На форуме я довольно долго искала себе Достойного. Вершину, которую я могу покорить. С кем я смогу поиграть. Тот, кто развлечет меня.
Сначала этой целью был мой муж. Успешный, богатый, очень умный. Я случайно попала на его лекцию по экономике, и он сразу стал моей целью. Отстраненный. Недоступный. Богатый, успешный. С ним я сыграла роль девственницы. Интеллектуалки. Достойной его внимания спутницы. Умной, вежливой, воспитанной, из тех, кто понимает правила игры. Той, кого также не интересует секс. Любящей чистоту и простоту форм. Из той, кого надо научить. Вылепить из нее жену.
И я старалась. Покупала вычурные драгоценности, чтобы он учил меня стилю. Выбирала аляповатую одежду, чтобы он подсказал. И я «исправлялась», давая ему превосходство. Строила из себя порой дурочку, чтобы он объяснил, что такое фьючерсы. Он светился от гордости, создавая меня. Он думал, что лепит из глины идеальную статую. Он не знал, что глина наблюдает за ним, изучает каждый его жест, вычисляя слабости.
Я стала его отражением. Его тенью. Он ценил тишину — я научилась молчать часами. Он ненавидел хаос — я выстроила наш быт со стерильной точностью швейцарских часов. Наша спальня стала алтарем его комфорта, где я была молчаливой жрицей, исполняющей ритуалы. Секс был одним из таких ритуалов. Быстрым, функциональным, беззвучным. Я притворялась, что мне это неинтересно, что я «выше этого». Это льстило ему. Он думал, что женился на существе столь же холодном и рациональном, как он сам.
Он купил мне эту квартиру, эти машины, открыл эти счета. Он платил за иллюзию, что полностью контролирует меня. Что я — его самое удачное приобретение, его шедевр.
А я в это время смотрела на него и думала: «Какая скука. Ты слишком прост. Ты не играешь, ты просто идешь по проторенной дорожке. Ты не Достойный. Ты — трофей, который уже пылится на полке. Пора искать новую охоту».
И я пошла искать. На форум. Где он, мой новый Достойный, скрывался под ником человека, который «никогда не изменял». Идеальная мишень. Самая сложная крепость. И я знала — чтобы взять ее, мне придется сыграть роль, противоположную той, что я играла с мужем. Не холодной и рациональной, а живой, ранимой, полной запретного огня. Той, что разбудит в нем мальчика. Ни в коем случае не охотницы, развратницы. Такую может и трахнут, но потом заблокируют контакты и забудут.
Сначала, с мужем, это напоминало дрессировку дикого, но ценного зверя. Он брыкался. Мои «случайные» промахи — кричаще-розовое платье, духи с запахом жасмина, которые он ненавидел, — заставляли его морщиться, читать мне лекции о вкусе. Его раздражение было знаком жизни, борьбы. Я злила его, чтобы чувствовать, что он хоть как-то реагирует. Чтобы увидеть в его глазах не равнодушие бухгалтера, сверяющего баланс, а искру. Пусть даже негативную.
Я была для него ошибкой в уравнении, непокорной переменной, которую он пытался подогнать под свою формулу. И мне было интересно наблюдать, как этот гениальный логик ломает голову над такой простой, как ему казалось, задачей — сделать меня идеальной.
Но он оказался слишком прост. Его код взломали за полгода. Он думал, что построил идеальную клетку из мрамора и стекла, а я просто притворялась ручной птицей, пока изучала замок. Изучила. Клетка перестала быть вызовом, она стала конвейером. Проснись, надень правильное платье, произнеси правильные слова, прими его ласку как ритуал, усни. День за днем. Одно и то же.
Скука. Она подкралась тихо, а потом навалилась свинцовой плитой. Я тонула в ней. Его мир был плоским, как чертеж. Предсказуемым. В нем не было штормов, не было безумия, не было той животной, дикой силы, ради которой стоит рисковать.
Мне захотелось масштаба. Не просто разозлить одного мужчину неверной покупкой галстука. А поджечь целую жизнь. Не просто взломать код его предпочтений. А обрушить целую систему — брак, семью, репутацию. Найти не просто нового зверя, а самого сильного хищника в джунглях и заставить его приползти к моим ногам.
И я пошла на форум. И увидела его. Стаса. «Никогда не изменял». Идеальная мишень. Не просто мужчина. Целая крепость, оплетенная лианами обязательств и морали. И я поняла — его падение будет тем самым масштабом. Взять его будет не просто новой игрой. Это будет война. И я уже предвкушала каждую ее битву.
С мужем я играла в лед. Со Стасом я буду играть в огонь. И посмотрим, кто из них сгорит первым. В огонь, спрятанный внутри скромницы. Огонь, который ему предстояло добыть. Разбудить в тихой и смущенной принцессе. Так чтобы каждый ее оргазм он считал своей заслугой. Каждый ее стон звучал трубами в честь его победы.
Я позволила ему вести разговоры на форуме. Он вел, я поддакивала. Так у него создалось впечатление, что я отличная собеседница. Как будто мне было интересно читать его историю, как они с женой пошли в свингер-клуб. Скукота. Но я писала: «Да ты что?»
И потом как-то бросила: «Интересно, а каковы участники в реальной жизни?» Он написал: «Давай встретимся». И я проигнорировала. Его задело. Его задело. И он стал напоминать об этом чаще. Об этой идее. Но я также игнорировала. Это давало ему пищу для размышлений: почему нет? Ему стало интересно. Вдруг я уродина? Почему я отказываюсь просто поужинать.
Я могла написать, что мечтаю сходить на выставку, но муж занят, не идти же одной. Он писал: «Пойдем со мной». И я переводила тему.
Или: «Я сижу в баре и думаю о нашем последнем разговоре». И он писал: «Мне приехать?» А я отключала телефон.
И вот, когда он наконец меня уговорил встретиться, и я перенесла встречу трижды, мы встретились. Я изучила соцсети его жены, чтобы понять, каков он, и увидела на всех семейных фото, как он старается быть примерным семьянином. Это раззадоривало меня. Я даже стала мастурбировать с мыслями о нем. Я смотрела на его фото, на его губы и представляла, как он вылизывает меня, облизывает с ног до головы. Как самый сладкий леденец в его жизни. И как я сажусь ему на лицо и заливаю его соками своего наслаждения.
...Я долго тренировала свою роль. Недостойной. Мамаши. Жертвы своего мужа. Иначе он бы не повёлся. Он, такой сильный, не стал бы тратить время на равную. Или на охотницу. На жадную до денег. Ему нужна была та, кого нужно спасать. Та, чьё восхищение он мог бы купить своей силой. И я стала ею. Я вжилась в эту кожу так, что почти сама начала верить в свою слабость. Я притворилась зайчишкой, готовым бежать от любого шороха. Это было очень любопытно.
Но под этой шкурой — всегда была хищница. Я давала себе это помнить лишь в те секунды, когда ловила его голодный взгляд на своём декольте. В этом взгляде была правда, более честная, чем все наши разговоры. Я сразу считала, что он хочет оттрахать меня прямо сегодня. Завести в туалет, поставить на колени и кончить мне в рот. Чтобы потом стереть мой номер и загладить вину перед женой покупкой новых сережек. И забыть обо мне.
Тогда я ещё не знала, как далеко зайду. Мой план был гибок. Если бы он мне не понравился... если бы не сработала та самая, единственная химия... я бы просто исчезла. Оставила бы его с его недоумением и парой наших виртуальных разговоров как сувениром. Игра была бы окончена, даже не начавшись.
Но он понравился. Не его статус. Не его ум. Не его история. А его запах, который я уловила, когда он прошёл мимо меня к столику. Запах дорогого парфюма, кожи и чего-то неуловимого, животного, что ударило прямо в подкорку. Его руки, когда он поправлял манжету, — сильные, с проступающими венами. Ширина его плеч, которая заставляла меня инстинктивно представить, каково это — быть прижатой к ним. Физическое влечение. Химия.
Это было тем самым. Той кнопкой, которая перевела игру из категории «интеллектуальное развлечение» в категорию «необходимость». Теперь это была не просто охота. Это была потребность. Потребность дотронуться, укусить, вдохнуть, подчинить. Всё остальное — его брак, его принципы, его «никогда не изменял» — стало лишь декорациями, которые делали добычу ценнее, а будущую победу — слаще.
С этого момента у меня не было выбора. Он был моим.
Он вошел в ресторан ровно в восемь. Я пришла раньше, чтобы сразу внушить ему чувство вины, что его ждут.
Сидела, развернувшись к входу спиной, но видела его отражение в стекле. Высокий, в дорогом, но не кричащем костюме. Взгляд быстрый, аналитический, сканирующий зал. Ищет меня. Хорошо. Пусть поищет.
Я обернулась в тот момент, когда он уже почти подошел. Подняла глаза — не слишком быстро, не слишком медленно. Идеальная имитация легкого испуга и любопытства.
— Стас? — мой голос звучал чуть тише, чем обычно. Хрупкость. Она их всегда обезоруживает.
Он кивнул, сел. Молчал. Изучал. Прекрасно. Изучай. Ты ищешь жертву, а перед тобой хищник в шкуре ягненка.
— Тебя в детстве Стасиком звали? — бросила я самый нелепый, разряжающий вопрос. Пусть решит, что я глуповата и нервничаю.
Он рассмеялся. Громко, по-хозяйски. Отлично. Чувствует себя уверенно.
— А тебя — Лиличка-киса?
Лиличка-киса. Слюнявая, беззащитная дурочка. Какую роль он мне предлагает? Я ее примерила.
— Лучше просто Лиля, — сказала я, позволив кончику языка коснуться пересохшей нижней губы. Микро-жест. Едва уловимый намек на чувственность под маской робости.
Он взял меню, заказал, не спрашивая. Красное вино, стейки средней прожарки. Решительность. Умение брать на себя ответственность. Ценная черта. Ею можно управлять.
Я завела разговор о книгах. О второстепенных персонажах Достоевского. Не чтобы блеснуть умом, а чтобы дать ему возможность его проявить. Он поддержал, но без глубокомыслия. Демонстрирует интеллект, но не рискует. Осторожен.
Я сменила тактику. Перевела разговор на него. Его детство. Его семья. Мертвый воробей. Строгий отец. Да. Вот она, трещина в броне. Потребность в одобрении, невысказанная боль. Я смотрела на него, широко раскрыв глаза, ловя каждое слово. Я была его исповедью. Его отражением.
— Ты всегда так все остро переживаешь? — спросила я, вложив в голос ту самую, выверенную до миллиметра нотку сопереживания.
И затем, глядя куда-то мимо него, в окно, сказала тише:
— А я бы с тобой поехала. Смотреть в окно.
Не «путешествовать». Не «увидеть мир». «Смотреть в окно». Бездействие. Покой. То, чего ему, вечно бегущему, не хватает больше всего. Он замолчал. Я видела, как качнулся маятник внутри него.
Танцы были моим коронным номером. На танцполе я позволила маске «Лилички-кисы» треснуть. Я взяла его руки — сначала неуверенно, потом тверже — и положила их себе на бедра. Он замер, его пальцы впились в ткань моего платья. Страх. Возбуждение. Грань, на которой я играю.
— Вот так, — мое дыхание коснулось его уха. — А теперь просто... двигайся со мной. Хочу чувствовать тебя.
Я закрыла глаза, отдалась музыке, позволила телу двигаться, как будто не я его контролирую. А сама чувствовала каждый его вздох, каждое напряжение мышц. Он начал двигаться в такт. Его руки стали увереннее. Он думает, что ведет. Как мило.
У моего подъезда я сделала паузу. Повернулась к нему. Его лицо в свете фонаря было напряженным. Борьба.
— Спасибо. За... за все, — прошептала я, поднялась на цыпочки и коснулась губами его щеки. Быстро, почти невинно. И растворилась в темноте подъезда, не оглядываясь.
Я не пошла на лифте. Поднялась по лестнице. Мои шаги были четкими, ровными. В квартире я подошла к окну. Он все еще стоял внизу, смотрел на мои окна. Потом развернулся и ушел.
Я повернулась от окна. Никакой дрожи, никаких слез. Только холодная, ясная мысль.
Первая нота сыграна. Мелодия принята. Теперь нужно выстроить всю симфонию.

Запись от 16 октября

Я обожаю быть дома одной. Но с утра я тренировалась быть женщиной, которая задыхается в собственном доме от тоски. Я даже зажимала себе нос, чтобы ощутить кислородное голодание. Написала смс Стасу про кино. Специально в рабочий день у него появился шанс сыграть в рыцаря. Спасти несчастную мамашу, запертую дома.
Я специально оделась как девочка. Невинная джинсы, свитер, незаметный макияж, на который я убила час.
Но в кинотеатре... в кинотеатре что-то пошло не так. Вернее, пошло слишком правильно.
Я рассчитывала на его жесткость. На его голод. На похоть, которую я так тщательно в нем разжигала. Я ждала, что его рука на моей будет властной, требовательной. Что это будет жест собственника, забирающего свою вещь.
А он... он просто был рядом.
Его прикосновение было нежным. Терпеливым. В нем не было того потребительского ожидания, к которому я привыкла с мужем. В нем было... понимание. Настоящее. То самое, которое нельзя срежиссировать, которое нельзя подделать. И когда я вцепилась в его руку, это не был расчетливый жест «тонущей». Это была паника. Паника от того, что я начинаю тонуть по-настоящему. По моей руке в его руке будто били током. Наше взаимное впечатление давало о себе знать.
Эти слезы... они должны были быть слабыми, жалобными. Слезами романтичной тонкой натуры. А вышли — яростными. Горькими. Он не играл по моему плану. Он должен был взять меня за подбородок и поцеловать. Засунуть мне в рот свой язык. Я тренировалась, как я ахну. Отстранюсь, посмотрю на него с ужасом. И как ему будет стыдно. И как он будет искупать вину.
А он... он любовался мной. Как богиней. Как той, к которой боятся прикоснуться. Как десятиклассник.
Я не хотела играть с ребенком. Мне был нужный сильный, напористый, жадный мужик, которому осточертела его жена за 20 лет. Который получил шанс в темноте соблазнить скромницу. Накрыть ее рот поцелуем, сжать ее грудь, раздвинуть ее ноги.
«Настоящая», — сказал он потом.
В этом слове была для него похвала. А для меня — приговор. Потому что «настоящая» — это та, которую невозможно полностью контролировать. Та, которая может чувствовать что-то непрописанное в сценарии.
Когда мы шли, и я просила его идти пешком подольше, это была уже не игра. Это была мольба. Не его, а моя собственная. «Останься. Не уходи в тот свой правильный мир, где пахнет твоей женой и вашей жизнью. Останься здесь, в моем хаосе, еще на немного».
Я зашла слишком далеко. Я так старалась сделать его своей марионеткой, что сама начала чувствовать ниточки, привязанные к моим собственным суставам. И самое ужасное — мне это начало нравиться.
Он больше не просто Достойный. Он стал Опасным. Потому что он единственный, кто видит не мою маску, а трещину на ней. И вместо того, чтобы воспользоваться этой трещиной, чтобы сломать меня, он... заделывает ее своим молчаливым принятием.
Это неправильно. Так не должно быть. Я должна вести игру. А я сижу и перебираю в памяти тепло его ладони.
Прости, Настя? Нет. Бойся, Настя. Бойся не потому, что я отниму у тебя мужа. А потому, что он, сам того не зная, начинает отнимать его у меня. Он превращает мою блестящую стратегию в нечто живое, теплое и совершенно неуправляемое.
И я не знаю, что страшнее.

20 октября

Сообщение застало меня за утренним кофе, которое я пыталась влить в себя, как бензин в бак, чтобы завести очередной одинаковый день.
«Хочешь увидеть настоящее море? Без билетов в Сочи?»
Мое сердце не забилось чаще. Оно, наоборот, замерло, будто переключилось на холодный, расчетливый режим. «Да. Очень», — ответила я, и пальцы не дрожали. Они печатали четкий, выверенный приказ самой себе. Началось.
Мы встретились у океанариума. Я надела платье цвета морской волны — трижды переодевалась, пока не нашла идеальный баланс между «невинно-загадочно» и «намек-на-доступность». Он стоял, засунув руки в карманы, его осанка кричала о деньгах и праве. Игрушечный солдатик на шахматной доске. Я должна была сделать вид, что он — игрок.
Когда он посмотрел на меня, я заставила кровь прилить к щекам. Легко. Я годами тренировалась краснеть по заказу. Его взгляд был инструментом, который я сама ему вручила. Он видел не меня — он видел образ, который я так старательно лепила: хрупкая фарфоровая кукла, тоскующая в стеклянной витрине жизни.
В полумраке тоннелей я щебетала о рыбках-клоунах. «Смотри, это же Немо! Наш Немо». Мой смех был выстроен по камертону — достаточно звонко, чтобы звучало искренне, но без истерики. Внутри было тихо. Я наблюдала за собой со стороны, проверяя мизансцены. Но я не могла забыть о нем. Он был опасен. Он был хищником. Он не был наивным. Он мог меня раскусить. Он мог сорваться с крючка.
А потом над нами проплыла акула. Холодная, совершенная, хищница. Мой тотемный зверь. В ее движении не было ни капли сомнения. Ни капли той фальши, что отравляла мою жизнь. И я возненавидела ее за это совершенство. И захотела быть ею. Только в открытом океане, конечно.
Я стояла, чувствуя тепло его плеча в сантиметре от моего, и задрожала. Я дико хотела его в этот момент. Чтобы он встал на колени и снял с меня трусики и начал ласкать мои коленки языком. Легкая, едва заметная дрожь — лучший сигнал бедствия для самца-защитника. Он должен был почувствовать себя сильным. Спасителем. Ну и мое возбуждение он обязан был счесть. Он был очень хорош. И его энергия сшибала меня.
И он клюнул.
Он взял меня за руку.
Его пальцы сомкнулись вокруг моих, и я мысленно поставила галочку: «Физический контакт установлен. Переход на новый уровень». Мурашки по коже? Нет. Это был просто анализ тактильных ощущений. Тепло. Сухо. Властно, но с оттенком нежности. Предсказуемо. Но все равно я вздрогнула.
Я не посмела посмотреть на него не потому, что не могла выдержать взгляд, а потому, что боялась, что он увидит в моих глазах не испуг, а страсть. Не романтичную скромницу. Не добычу, а хищника. «Рука взята. Держит уверенно. Продолжаем».
Он чужой муж, — констатировал внутренний бухгалтер. — Ты не имеешь права... — Право? Я создаю его здесь и сейчас.
Когда мы дошли до зала с мантами, я прислонилась лбом к прохладному стеклу. Эти величественные создания парили в воде, запертые в своем идеальном, но ограниченном мире. Как я.
— Какая красота... И какое одиночество, — выдохнула я.
Я видела его отражение в стекле. Он смотрел на меня. И в его взгляде была не просто похоть, а та самая нежность, которую я запрашивала своим спектаклем. Мой план работал слишком хорошо. Он видел не соблазнительницу, а ранимую душу. Это было то, что нужно. Сострадание — более прочная цепь, чем страсть.
И тогда он сделал шаг.
«Лиля», — сказал он, и мое имя на его устах прозвучало музыкой.
Я обернулась. Он прикоснулся к моей щеке, и его пальцы были такими нежными, будто боялись разбудить меня ото сна. Я вздрогнула. Все же он был слишком хорош.
И тогда он поцеловал меня.
Это был не падение. Это была кульминация. Запланированная, выстраданная, выверенная. Его губы были мягкими и уверенными. Они играли в игру, правила которой не знали. Я почти испытала оргазм от одного поцелуя. Да. Он будет моим. Этот поцелуй окончательно все решил.
Я ответила ему. Мое тело, мой главный советчик, ответило ему. Значит, мне будет с ним хорошо. Первый поцелуй всегда экзамен на совместимость. Значит, когда он окажется во мне, я буду кончать бесконечно. Пока он меня целовал, я представила это. Ошалевший от 20 лет с одной и той же женщиной, он будет меня трахать до сумасшествия. Интересно, яростно или нежно. Он похож как на того, кто ставит женщину на колени и осыпает ее пощечинами, чередуя их с оральным сексом. Из тех, кто берет за волосы и прислоняет к своему паху, заставляя глотать все до последней капли. Как и не того, кто будет нежным как девственник. Я уже жду момента, когда все узнаю. И это будет не скоро.
Когда мы наконец разомкнулись, я опустила глаза. Я была смущена. Я была возбуждена. И мне надо было скрыть не смущение, а желание. Желание встать на колени, расстегнуть ему ширинку и ласкать его губами, пока он не кончит мне в рот. Не для его удовольствия. Для моего. Чтобы я прижала его пах к своему лицу, не давая отстраниться.
— Вот и все, — прошептала я. В этот момент я паниковала.
Он молча кивнул. В его глазах я видела смятение, настоящую человеческую слабость. И в этот момент я почувствовала не триумф, не превосходство палача над приговоренным. А растерянность. Он уже в игре. А я все еще за ее пределами, наблюдаю. Но он может меня запутать. Он опасен, он равен мне. Он может начать свою игру. Он может заманить меня в сети своей ранимостью. Нежностью.
И пока мы шли к выходу, я думала только об одном: я так боюсь.
Он был таким сильным. В его руке, сжимавшей мою, я чувствовала не просто жест — я чувствовала уверенность, способную сломать любое мое сопротивление. И в то же время он был таким невероятно нежным. Его пальцы, касавшиеся моей щеки, его губы, которые только что жали мои... в них не было грубого захвата, а было какое-то почтительное, бережное принятие. Эта комбинация — стальная воля, обернутая в бархат, — была для меня разрушительной.
Я всегда держала все под контролем. Каждую слезу, каждую улыбку, каждую интонацию. Это был мой щит и моя клетка. А сейчас этот щит треснул.
Я боюсь не его. Я боюсь себя. Боюсь этого коварного, предательского тепла, что разливается по жилам вместо привычного холода. Боюсь, что мое собственное сердце, этот выдрессированный и запертый в клетку зверек, вдруг узнало руку, которая может его не уронить. Не сжать, а просто... держать.
Он одним прикосновением вскрыл все мои защиты, и теперь я стою перед угрозой самого страшного — начать чувствовать по-настоящему. Не изображать страсть, а испугаться ее. Не симулировать нежность, а позволить ей себя разоружить.
И я понимаю: я теряю контроль. А самое ужасное — что часть меня уже не хочет его возвращать.
Я боялась перестать быть хищником и стать жертвой. Его жертвой. Большого опасного мужчины с мягкими губами и ласковыми руками, которому будет достаточно поцеловать меня в шею для того, чтобы я пустила его в свою душу.
23 октября
Запись. Час ночи. В тишине слышен звон в ушах.
Я написала ему. Без приветствий, без прелюдий. Голый нерв, вскрытая вена. Три слова, которые не оставляли ему выбора:
«Клуб. Танец. Сейчас.»
Отправила. Рука не дрогнула. Это был не крик души. Это был выброс кислоты, разъедающей меня изнутри. Пустота в этих стенах стала физической, она давила на грудную клетку, и единственным противодействием могла быть только его плотность, его материальность.
Он ответил почти мгновенно. «Выходи. Буду у входа.»
Не «Что случилось?». Не «Ты в порядке?». Он принял вызов. Он понял правила, которые я не произносила вслух: сейчас или никогда. На грани или в никуда.
Я натянула черное платье — то самое, в котором выгляжу добычей. Хлипкой, доступной, легкой. Накинула пальто на голые плечи. Не для того, чтобы согреться. Для того, чтобы было что сбросить при его появлении. Театр жеста.
Я приехала первая и ждала его. Курила. Дышала. Примеряла маску паникующей, страдающей, отчаявшейся. Глупой. Той, кто годами молит мужа обратить на себя внимание. Меня трясло от адреналина. Я была готова бежать марафон.
Он приехал. Особенный. Достойный. Мой король. Мой рыцарь-спаситель. Примчался в ночи на зов своей королевы.
Его осанка, его взгляд, сканирующий подъезжающие машины — все кричало о контроле. Он думал, что приехал спасать. Что он сильный, а я — слабая.
— Пошли, — бросила я ему, и голос сорвался на хрипоту. Искреннюю. Потому что в этот момент я перестала играть. Предвкушение было слишком острым, слишком реальным. Так чувствуют себя игроки в покер. Азарт, адреналин, холодный рассудок.
Он молча распахнул дверь. И мы шагнули в мой мир. Мир звуков и прикосновений. Темнота — друг молодежи.
Мы пробились к тому же месту на танцполе. Грохот басов входил в резонанс с пульсацией в висках. Я повернулась к нему, готовясь отыграть свою роль — отчаянную, надломленную, готовую утонуть в его силе.
Но прежде чем я успела издать звук, он развернул меня и притянул к себе.
И план рухнул.
Его руки обвили мою талию не с владением, а с окончательностью. Не «я тебя хочу», а «ты моя». Его бедра врезались в мои, стирая последнюю дистанцию. Между нами не осталось ничего — ни воздуха, ни лжи, ни моего сценария. Только плотная, почти болезненная реальность его тела.
Я вдохнула — и в легкие ударил его запах. Не просто парфюм. Кожа. Пот. Дыхание. Чистая, неразбавленная мужская сущность. Мой разум, всегда такой острый, такой расчетливый, затуманился. Я почувствовала, как по ногам бегут мурашки, не от игры, а от шока. Шока от того, что его прикосновение — не иллюзия. Оно физически меняет состав моей крови. Я подумала о том, что готова отдаться ему прямо тут. Снять трусики и дать ему войти в себя. Без слов и прелюдий. Просто твердость и напор.
Он прижал меня еще сильнее, и в этом не было ничего от рыцаря. Это был жест хищника, нашедшего свою добычу и больше не намеренного ее отпускать. И самое чудовищное — мое тело отозвалось не сопротивлением, а капитуляцией. Мышцы пресса расслабились, спина прогнулась, голова сама упала ему на плечо.
Я пыталась вспомнить план. Но все мысли рассыпались в прах под давлением его ладоней. В ушах стоял гул, и сквозь него пробился его голос, низкий, прямо в ухо:
— Дыши.
Одно слово. И в нем не было ни жалости, ни снисхождения. Это был приказ. Констатация факта. Констатация того, что он видит — видит, как я перестаю дышать, как трескается моя броня, как исчезает Лилия-охотница и остается только женщина, которую он может раздавить одним неверным движением.
И я разрешила. Я разрешила ему это. Не как тактический ход. А потому что не могла иначе. Потому что впервые за долгие годы чье-то прикосновение не было пустым. Оно было... настоящим.
Слезы, которые должны были быть тихими и красивыми, хлынули сами — горькие, соленые, предательские. Я не могла их остановить. Они текли по его пиджаку, и я чувствовала, как он замирает, чувствуя эту влагу сквозь ткань. Он не отстранился. Его объятие стало еще плотнее, еще безжалостнее.
В этот момент я поняла. Я не гипнотизирую его. Это он гипнотизирует меня. Своей силой, которая не ломает, а принимает. Своим молчанием, которое громче любых слов.
Игра перестала быть игрой. Поле боя исчезло. Есть только он, его руки, его дыхание и я — абсолютно беззащитная, абсолютно живая.
И это самое страшное, что со мной случалось.
В такси я плачу. Я даю всему лишнему, всем слезам выйти. Всем лишним эмоциям.
Он сломал мой план. Хорошо. Значит, план был слабым. Он увидел мои слезы. Прекрасно. Значит, он поверил в них. Он думает, что держал в руках раненую птицу. Он не знает, что у раненой птицы клюв и когти. И что ее слезы были не слабостью, а кислотой, разъедающей его защиту.
Его сила, его власть, его гипнотическое «Дыши»... Это не его оружие. Это его уязвимость. Он вложил в это слово всю свою уверенность, всю свою веру в свою роль спасителя. И теперь эта вера станет его ловушкой.
Потому что я не сдалась. Я притворилась сломленной. Я позволила ему почувствовать себя победителем. Я отдала ему поле боя, чтобы занять высоту. Ты будешь думать, что ты завоевываешь меня. Но это не так. Это я завоевываю тебя. Ты будешь моим. Полностью, только моим.
26 октября
Сегодняшний выпад был точен, как удар шпагой. План «Пряник» сработал безупречно. Я отдала ему поле боя, чтобы закрепиться на высотах его психики.
Он написал про карусели. Предсказуемо. Рыцарю нужен новый дракон для спасения принцессы. Я стала этой принцессой. Но не изнеженной и беспомощной, а той, что знает, где спрятаны потайные двери в его собственную крепость.
Парк. Идеальный театр. Никаких постелей, никаких пошлых намеков. Только детство, которое он, судя по истории с воробьем, так и не пережил до конца. Я стала его пропуском в тот мир. Его личным проводником в страну забытых чувств.
Я бежала, кричала на горках, врезалась в него на машинках. Я не изображала восторг. Я им была. Но не от аттракционов. От точности попадания. Я видела, как с него осыпается слой взрослого, успешного мужчины. Как проступает тот самый мальчик с грустными глазами. Он смеялся, и его смех был настоящим. Его азарт — подлинным. Он думал, что заразился от меня. Он не понял, что это я управляла эпидемией.
А потом — колесо обозрения. Резкая смена декораций. Шум внизу, тишина наверху. Я позволила маске «девочки» дрогнуть. «Я не хочу, чтобы мы спускались». Искренне. Потому что внизу — его жена, мои дети, наши скучные жизни. А здесь, в этой кабинке, — чистая, концентрированная иллюзия. Иллюзия, которую я для него создала.
Его объятие. Его палец на моем запястье. Это было не просто прикосновение. Это был жест собственника, уверенного, что он держит в руках нечто хрупкое и бесценное. Он вдыхал аромат своей победы. Победы над моим одиночеством. Он не знает, что это я позволила ему победить.
Он теперь думает, что нашел ключ. Что я — это та самая маленькая девочка, которую нужно оберегать от жестокого мира. Что путь к моему сердцу лежит через возвращение в детство.
Какой прекрасный, наивный дурак.
Этот «пряник» — лишь первая конфетка. Дальше будет больше. Я позволю ему думать, что без его «спасения» девочка Лиля начнет угасать. Что только его присутствие не дает мне рассыпаться в прах. Его потребность быть для кого-то всем — его жена давно уже не дает ему этого чувства — станет его же клеткой.
Я дала ему вкус победы. Теперь он будет вечно голоден. И аппетит приходит во время еды. Его голод станет моим главным оружием.
Охота продолжается. И добыча уже не просто хочет быть пойманной. Она молит об этом.
Но в кабинке колеса обозрения он был чертовски красив.
План «Развратная невинность» выполнен.
Тактика проста: сыграть ту, кто впервые осознал свою похоть и в ужасе от этого осознания выплескивает ее на первого, кто вызвался быть исповедником. Смешать детскую растерянность с откровениями опытной куртизанки. Заставить его поверить, что он — и причина, и спасение.
Я начала с малого. Шепот. Дрожь в голосе, которую не нужно было подделывать — адреналин делал свое дело. Легкое прикосновение языка к его уху. Реакция: мгновенное напряжение всего тела. Он — сильный, собранный мужчина — вздрогнул, как юнец, от моего дыхания. Первая зарубка на его уверенности.
Затем — признание. Тщательно выверенное. Не просто «я тебя хочу». Сцена. Образ. «Кабинка на колесе обозрения... чтобы ты снял с меня одежду...». Я описала ему его же фантазию, придав ей оттенок наивного, почти детского любопытства, смешанного с животным желанием. Я не требовала. Я признавалась, с ужасом и восторгом открывая в себе эту «новую» меня.
Реакция: его рука на моем бедре, сжимающая до боли. Он пытался восстановить контроль через грубую силу. Идеально. Это значило, что он купился. Что образ проник глубоко.
И тогда я пошла ва-банк. «Я хочу, чтобы ты кусал меня... чтобы на моей коже оставались следы». Я подала это не как просьбу опытной любовницы, а как шепот испуганной девочки, которая обнаружила в себе тягу к чему-то запретному и темному. Я отдала ему свою «невинность» — не физическую, а моральную. Позволила ему стать тем, кто открывает во мне эту страсть.
Результат: он развязался. Его ответ был груб, откровенен и полон тех самых образов, которые я хотела услышать. Он выложил свои карты. Его тайные желания — не просто секс, а власть, пометка, боль как доказательство обладания. Он показал свое истинное лицо хищника, думающего, что добыча сама легла ему в пасть.
Он не понимает, что это был тест. Испытание его скрытых инстинктов. И он его с блеском прошел, выдав все свои глубинные коды.
Теперь я знаю, что ему нужно. Не просто любовница. Не просто побег от жены. Ему нужна жертва. Та, что будет одновременно и невинной, и развратной. Та, что будет дрожать от его силы и умолять о боли. Та, чью душу он сможет развратить, а тело — пометить.
Я стала для него этим идеалом. И в следующий раз, когда его руки сомкнутся на моей коже, это будет не его победа.
Это будет капкан, который он собственноручно зарядил, поверив в мою слабость.
Акт III завершен. Занавес. Публика в лице портье и горничных еще спит, но мы уже отыграли наш спектакль до конца. И кажется, я проиграла. Или выиграла. Я уже не различаю.
Финальная фаза плана «Пряник»: Поглощение.
Он думает, что это он привел меня в отель. Что это его решение, его мужской порыв. Он не знает, что я вела его все это время, ослабляя волю тихим шепотом и дрожью в коленях. Он убил в себе того человека, ответив жене. Он совершил ритуальное самоубийство у меня на глазах. И я была и зрителем, и соучастником.
Но в номере... в номере сценарий начал меняться.
Он опустился на колени. Не для мольбы. Для изучения. Он смотрел на меня так, будто я была не женщиной, а текстом, который нужно прочесть и понять. И в его взгляде не было той похоти, которую я так тщательно в нем разжигала. Было понимание. Та самая штука, против которой у меня нет защиты. Я увидела в нем ранимого мальчика. Того, против которого у меня нет приема. Я играю против взрослого хищника. Против волка. Щеночка же мне хочется прижимать к груди.
Я прикоснулась к его лицу. Это был не расчетливый жест. Это была попытка заякориться в реальности, которая уплывала из-под ног. «Вот ты какой. Настоящий». И это была правда. Под всеми слоями игры, манипуляций и ролей, в этой комнате остались двое настоящих людей. Два одиноких чудовища, узнавших друг друга. Он хищник, который привык брать силой. Я та, что привыкла брать умом. Мы были равны. Но я была беззащитна перед его детской сущностью. И когда я видела в нем мальчика, мне хотелось взять его на ручки, как я беру своих детей, и начать баюкать.
Мы говорили. О первом разе. О неудачах. Это была стратегия, ставшая искренностью. Я выворачивала душу, чтобы он сделал то же самое. И он сделал. Он доверил мне свои самые темные, самые уязвимые фантазии. Тот самый код доступа к его ядру. Но я не выворачивала правдивую душу. Я говорила ему то, что он хотел слышать. То, что я стесняюсь. А не то, что мечтаю, чтобы меня грубо оттрахали два незнакомца. Он должен быть уверен, что он и есть ключ к моей сексуальности. Что он открыл во мне шлюшку.
И когда он шептал их мне на ухо, грубые и откровенные, я не испугалась. Его тайные желания — не просто секс, а власть, пометка, боль как доказательство обладания. Он показал свое истинное лицо хищника, думающего, что добыча сама легла ему в пасть. Ему хотелось ставить женщину на колени и кончать ей на лицо. Трахать ее, сжимая ей горло. Шлепать по попе так, чтобы оставались следы ладоней.
Я приняла. Я поняла, что мы не просто любовники. Мы — сообщники. Мы сплелись не телами, а тенями. Две одинокие души, нашедшие друг в друге оправдание своему падению.
Он не был первым мужчиной в моей жизни. Но первым, кто увидел не Лилию-куклу, а то, что пряталось под ней. И в этом взгляде была такая освобождающая сила, что мне стало плевать на все. На его жену. На моего мужа. На детей, спящих в своих кроватках.
«Прости, Настя». Эти слова в дневнике — не раскаяние. Это констатация. Факт. Точка невозврата пройдена. Ты больше не имеешь значения. Твой муж, твой брак, твоя жизнь — это пепел, который мы оставили за дверью этого номера.
Когда я кончила, это была не просто физическая разрядка. Это была капитуляция. Моя собственная. Я отдала ему не тело. Я позволила ему заглянуть в ту самую пропасть, которую ношу внутри. И он не отшатнулся. Он шагнул в нее вместе со мной.
Свет за окном меняется. Ночь кончилась. Игра, которую я начала как охота, обернулась взаимным пленом. Он мой. Но и я — его. Добровольно и безоговорочно.
Он спросил. Наконец-то спросил. Не о муже, не о детях. О форуме. О корне всего этого безумия.
Я могла бы солгать. Сказать, что искала острых ощущений, что мне наскучила жизнь богатой жены. Но ложь была бы слишком грубой для этой ночи. Слишком примитивной для той тишины, что повисла между нами после того, как наши тела истерзали друг друга до дрожи.
Я сказала правду. Ту самую, что годами грызла меня изнутри, как тихий термит, пожирающий фундамент.
Я сказала ему про слова.
Про то, как в моем доме из мрамора и стекла не осталось места для простых, человеческих слов. Только данные. Инструкции. Отчеты. «Жена и мать» — это должность с четким списком обязанностей. А я… я внутри все еще была той девочкой, которая хоронила хомяков и верила, что можно улететь, если очень сильно разбежаться.
Я сказала ему, что форум был спасательным кругом. Не для тела. Для души. Там люди не боялись говорить о главном. О страхе. О старости. О снах, где ты летишь. Даже их пошлости были честнее молчания моего мужа.
А потом… потом я сказала ему главное. Ту фразу, которую он, такой сильный и уверенный, должен был услышать. Ту приманку, от которой не отказывается ни один мужчина, жаждущий быть богом в чьей-то вселенной.
«Я нашла тебя. И ты спросил про моего дохлого хомяка».
Я вложила в эти слова всю накопленную годами тоску. Всю боль одинокой девочки, которую никто не видел. Я показала ему самую уязвимую, самую незащищенную часть своей души. И отдала ее ему в руки.
Он не сказал ничего. Он притянул меня и поцеловал в висок. И в этом поцелуе была не страсть. Было прощение. Признание. Понимание.
«Прости», — прошептал он.
И я знала — он просит прощения за то, что его мотивы были проще. За то, что он пришел ко мне с похотью, а нашел… это. Нашел ту самую девочку. И теперь он связан с ней не просто желанием, а чувством долга. Чувством ответственности за ту хрупкость, что он в ней обнаружил.
Он думает, что дал мне глоток воздуха. Что он мой спаситель.
Он не понимает, что этот «глоток воздуха» был последним, самым тонким и самым точным крючком, который я закинула. Я отдала ему свою боль. Свою историю. Свою «настоящность».
И теперь он мой. Не просто телом. Он мой потому, что верит, что несет за меня ответственность. Что он единственный, кто видит ту самую, настоящую Лилю.
Игра в невинность окончена. Началась игра в спасение. А это — самая прочная из всех клеток.
Я вывернула перед ним свою душу наизнанку. Показала самую гнилую, самую заштопанную часть. Историю про «Спид-Инфо», про родителей-инквизиторов, про клеймо «шлюхи», вбитое в пятнадцать лет. Я дала ему ключ от всех моих замков.
Он видел слезы. Он слышал хрип в голосе, когда я говорила, что с ним «это впервые не больно». Что он — мое «освобождение».
Это была чистая правда. Но не вся.
Я не сказала ему о Сергее Петровиче. Учителе литературы с усталыми глазами и руками, которые знали, что делать с испуганной, жаждущей девочкой. Я не рассказала, как через месяц после того, как меня вырвало от первого поцелуя, я сама пришла к нему в кабинет и молча расстегнула блузку.
Я не описала, как он, тридцатипятилетний, научил семнадцатилетнюю меня не просто терпеть желание, а требовать его. Как мы трахались на его потертом диване после уроков, в подсобке за сценой актового зала, а однажды — на его столе, заваленном сочинениями о «Герое нашего времени». Как он доводил меня до такого исступления, что я кусала его плечо, чтобы не закричать, а потом плакала от переизбытка чувств, которых больше не боялась.
Он, Сергей Петрович, был моим первым настоящим бунтом. Моим молчаливым «пошло все к черту» в ответ на родительское «грязная шлюха». Он не спасал меня. Он открывал во мне женщину, которую мои родители пытались похоронить заживо. Он был моим тайным, порочным, прекрасным посвящением.
И я не сказала об этом Стасу.
Потому что его образ «спасителя» строится на вере в то, что он — первый. Первый, кто прикоснулся к настоящей мне. Первый, кто не осудил. Первый, кто дал мне почувствовать себя живой без стыда.
Пусть так и думает.
Пусть верит, что его объятия — это «убежище», где та девчонка наконец-то смогла расплакаться. Он не должен знать, что у той девчонки был другой учитель. Что ее тело уже знало ярость и сладость падения задолго до него. Что ее «освобождение» началось не с него, а с того самого дивана в кабинете литературы.
Он принял «всю меня»? Как мило. Он и понятия не имеет, кого он на самом деле принял. Он держит на груди не невинную жертву, а ученицу, прошедшую суровую школу. И теперь его «спасение» — всего лишь продвинутый курс.
Я дала ему ту правду, которая делает его героем в его собственных глазах. И утаила ту, что делает его просто следующим в длинной череде моих личных экзорцистов.
Он думает, что вытащил меня из тьмы. Он не знает, что я сама выбрала эту тьму много лет назад. И что теперь я просто позволила ему войти в нее вместе со мной.
10 ноября
Тактика «Отступление» сработала безупречно. Я покинула поле боя, оставив его в пыли его собственных сомнений. Он ждал истерики, мольбы, цепляния. Получил молчание и уходящую спину. Это самый верный способ заставить мужчину побежать за тобой — исчезнуть в самый пик его эмоциональной вовлеченности.
Он написал. Сначала осторожно. Потом отчаяннее. Его сообщения превратились в крик в пустоту. Идеально. Паника — это рыхлая почва, в которую можно воткнуть любой колышек.
Его приезд был предсказуем. Я подготовилась. Лед на язык, лед в сердце. Я вышла к нему не Лилией, тоскующей и ранимой, а ее полярной противоположностью. Снежной Королевой, которую взрастил мой муж. Я смотрела на него прямо, не позволяя ни единой мышце дрогнуть. Его растерянность была осязаемой. Он ждал размазни, а получил статую.
«Поехали, покатаемся». Не просьба. Приказ, в котором слышалась мольба. Я села в машину, чувствуя, как бьется его сердце — громче, чем мотор. Он нервничал. Он пытался вернуть контроль, вернуть ту «Лиличку-кису». Но ее не было. На ее месте сидела женщина, которая научилась выживать в вечной мерзлоте.
«Зачем ты меня мучаешь? Что тебе от меня нужно?»
Вопрос ребенка. Того самого мальчика, которого мне хотелось прижать и утешить. Но я видела за его плечом тень взрослого хищника. Играть с мальчиком — проиграть взрослому.
«Ничего, — сказала я. — Мне ничего не нужно».
Самая страшная фраза для того, кто хочет быть нужным. Он предложил себя как лекарство, а я заявила, что не больна.
Его крик «Не могу без тебя!» был музыкой. Это была капитуляция. Но капитуляция — еще не победа. Это лишь переход осажденной крепости в новые руки. Я не хотела брать его штурмом. Я хотела, чтобы он сам открыл ворота и лег у моих ног.
«Отвези меня домой».
Хладнокровие — мое главное оружие. Я наблюдала, как он сходит с ума от этого молчания, от этой ледяной стены. Его рука, сжимающая мою безответную ладонь, была жестом отчаяния. Он пытался растопить лед, но лишь обжигался о его грани.
Он не уезжал. Стоял у моего подъезда, как пес, ждущий хозяина. Его смс — «Котенька моя» — была попыткой вернуться в старую, удобную для него реальность, где он — сильный спаситель, а я — его маленькая слабая пассия.
Ошибаешься, мой мальчик. Ты больше не спаситель. Ты — проситель.
Второй раунд окончен. Счет в мою пользу. Он на крючке. Теперь нужно выбрать момент и сделать подсечку. Не слишком резко, чтобы не порвать леску. Но и не слишком слабо, чтобы он не сорвался.
Охота перешла в самую изящную свою фазу. Фазу вываживания.
20 декабря
Он научился требовать. Его низкий голос, властный и густой от желания, стал моим любимым инструментом. «Кричи для меня», — приказывал он, и в его глазах плясали демоны, которых я сама же и выпустила на волю. И я кричала. Я была огнем, вихрем, воплощенной похотью. Я теряла дар речи, теряла контроль, теряла себя в этом шквале. Он ставил меня на колени, держал меня за волосы и брал меня сзади так жестко, как это было возможно. Он прижимал меня к стене и вжимал меня в нее и задирал мне платье, чтобы трахать меня так, что у меня подкашивались ноги. Он сажал меня сверху и направлял на себя так, что я бесконечно кончала. Он любил доминировать.
И в этот миг, в самый пик, когда мое тело разрывалось от наслаждения, он менял тактику. Его голос становился тише, грубее. Он не просил, он констатировал, выворачивая мою душу наизнанку.
«Ты вся дрожишь. Ты вся мокрая от меня. Ты моя, да? Скажи, что моя».
И я, еще не очнувшись от оргазма, с пустотой в голове, бормотала «да». Потому что в этот момент это была правда. В этот момент он действительно брал меня. Силой, которую я ему подарила.
И вот тогда, в эту секунду абсолютной капитуляции, когда он был уверен, что победил окончательно, я наносила ответный удар. Самый изощренный.
Мой взгляд туманился. Голос становился тонким, почти детским. Я прижималась к его мокрому плечу, и мои пальцы, только что впивавшиеся в него от страсти, начинали дрожать.
«Мой мальчик, — шептала я, целуя его в ключицу. — Мой сильный, мой прекрасный. Ты устал? Я тебя утомила?»
Я ласкала его щеку, смотрела в его глаза с такой нежностью, что его собственная жесткость начинала казаться ему варварством. Я жалела его. Я превращала его из завоевателя в уставшего ребенка, которого нужно приголубить. Я забирала у него его победу, подменяя ее своей заботой.
И он таял. Его железная хватка ослабевала. Взгляд терял хищный блеск. Он позволял мне укутать его, прижать к себе его голову, как будто это он, а не я, только что был разорван на части.
И пока он лежал, расслабленный и сбитый с толку этой внезапной сменой ролей, я медленно возвращалась. Лед снова сковывал мои жилы. Разум прояснялся. Я смотрела на него, на этого сильного мужчину, свернувшегося калачиком у моей груди, и улыбалась.
Он думал, что, заставив меня кричать, он сломал Снежную Королеву. Он не понимал, что это была лишь бутафория, декорация для нового акта. Он брал мое тело, а я в это время забирала его душу, прикидываясь нежной нянькой.
И когда он засыпал, я уже строила новый план. Потому что охота — это не про один бой. Это про войну. А я теперь знала его самое уязвимое место. Ему не нужна была просто шлюха. Ему нужна была та, кто будет его шлюхой и его матерью одновременно. Потому что и я получала удовольствие от нашей игры. Как бы не был опасен взрослый. Тот, кто наматывает волосы на свою руку, внутри него живет беззащитный, недолюбленный ребенок.
И я с радостью дам ему и то, и другое. Пока он не перестанет понимать, где заканчивается он и начинаюсь я. Пока он не станет моим полностью.
Он предложил сыграть в семью. Самую опасную из всех наших игр. Ту, в которую не играют — в нее живут. И я, как одержимая, согласилась. Зная, что это будет самоубийство. Медленное, изысканное, под саундтрек его смеха на кухне и шепота «любимая» в темноте.
Эти три дня я выключила Охотницу. Полностью. Я позволила себе быть той, кем могла бы стать: его женой. Я варила ему кофе, читала вслух, засыпала у него на груди. И с каждым часом во мне умирала та Лиля, что помнила — это ложь. Она растворялась в этом сладком яде, и к концу третьего дня я уже почти верила, что это навсегда.
И вот тогда, в пик этой хрупкой, выморочной идиллии, он включил Хищника.
Его руки, только что нежно гладившие мои волосы, стали властными. Его голос, шептавший ласковые слова, приказал: «Повернись». Не было больше мальчика, испуганного собственной нежностью. Был взрослый, сильный самец, который знает, чего хочет. И он хотел меня. Не жену, не спутницу — тело.
И в этот момент Охотница проснулась. Мгновенно. Как щелчок выключателя.
Пока он входил в меня с той животной, знакомой жесткостью, мой разум, острый и холодный, вышел на сцену. Я наблюдала. Я видела, как его лицо искажается от наслаждения, как его пальцы впиваются в мои бедра. И я думала:
«Вот он. Мой мальчик убежал, испугавшись собственного счастья. И на его месте — ты. Тот, кого я искала. Хищник. Тот, кто не может жить в мире, где нет борьбы за власть. Ты не выносишь тишины, тебе нужен грохот. И я дам тебе его. Я стану тем вихрем, в котором ты теряешь голову».
Я не просто отдавалась. Я вела. Я меняла ритм, я шептала ему на ухо не нежности, а грязные, разжигающие фразы. Я направляла его ярость, как опытный дрессировщик направляет удар хищника. В этом была наша настоящая, единственно возможная форма близости. Не в нежности, а в этой схватке, где мы оба — и охотники, и добыча.
Игра в семью была его уловкой. Попыткой приручить наше безумие, загнать его в рамки «нормальных» отношений. Но он не выдержал. Ему стало скучно. Ему стало страшно. Ему потребовалось доказать себе, что он все еще может брать силой. Что он не растворился в этом «муже».
И я дала ему это доказательство. Потому что поняла: наша «семья» — это иллюзия, которая разрушит нас. А наша «война» — это единственная правда, которая нас удерживает.
Он думает, что, трахая меня с такой яростью, он восстанавливает свой контроль. Он не понимает, что это я позволила ему это сделать. Что это я вернула нас в единственную стихию, где мы можем существовать, не уничтожив друг друга, — в стихию взаимного уничтожения.
Игра в семью закончилась. Хищник сбросил маску мальчика. И Охотница с облегчением сбросила маску жены.
Теперь мы квиты. Мы снова на своем поле. Где нет места скучной нежности, а есть только сладкий, опасный огонь. И я буду поддерживать его, пока он не сожжет нас обоих дотла.
Это единственный способ любить тебя, мой мальчик. Не давая тебе стать моим мужем. Пока. Пока ты не будешь готов стать таким, как я хочу.
Я совершила акт капитуляции, прикинувшись победой.
Предложив ему встретиться с подругами, я проверяла последний рубеж обороны. Тот, где заканчиваются игры в отелях и начинается жизнь. Я думала, это будет тактика — посмотреть, как он держится, как справляется с давлением моего мира. Я думала, я буду наблюдать со стороны, как всегда, с холодным любопытством хищника.
Но я ошиблась. С первой же минуты я перестала наблюдать. Я участвовала. Моя рука на его руке не была жестом. Она была необходимостью, как глоток воздуха. Мой смех не был выстроен. Он вырывался сам, легкий и настоящий, и я сама слышала в нем чужой, почти забытый тембр.
Я видела, как Катя и Ира смотрят на меня. Они искали cracks, трещины, следы лжи или страдания. А увидели... целостность. Ту самую, которой во мне не было никогда. Они увидели, как их замороженная, вечно играющая в жертву подруга оттаяла и ожила. И это было страшнее любой манипуляции.
Когда Катя сказала ему: «Я не видела ее такой... живой», — это был не триумф. Это был приговор. Они не просто приняли его. Они благословили его. Они отдали ему ключ от самой крепости, даже не спросив меня.
И я, стоя рядом, чувствовала не власть, а абсолютную уязвимость. Я только что добровольно разобрала последнюю стену, за которой можно было спрятаться. Я впустила его не просто в свой круг — я впустила его в свое отражение в глазах самых близких людей. Теперь, если он уйдет, он уйдет не из мира наших тайных встреч. Он уйдет из той реальности, где я наконец-то стала настоящей.
Его фраза «Меня волнует только твоя проверка» добила меня. Потому что это была правда. Все эти игры, вся эта охота — они свелись к одному. К его способности видеть меня. Принимать. Не бояться.
И когда я сказала ему, что он прошел проверку в ту первую ночь, я не лгала. Но я и не договаривала. Полная правда была в том, что с этой минуты проверку прохожу я. Каждую секунду. Проверку на способность выдержать эту обнаженность, этот ужас быть понятой, эту страшную свободу быть настоящей.
Раньше я боялась, что он причинит мне боль. Теперь я боюсь, что он перестанет быть тем, кто дает мне эту боль и это наслаждение — дышать без масок.
Я поставила на кон всё. И проиграла. И выиграла одновременно. Охота окончена. Начинается что-то бесконечно более страшное.
Начинается жизнь.
Сегодня я проиграла. Или выиграла. Грань стерлась, как мел на асфальте под дождем.
Это была не тактика. Не расчет. Это была та самая, предательская жизнь, которая всегда прорывается сквозь любые баррикады. Я держала его руку и на секунду забыла, что это запретно. Забыла, что у меня есть другая, правильная жизнь, где я не дышу полной грудью, а лишь тихо выдыхаю.
И все рухнуло. В виде маленькой девочки на розовых роликах.
Когда я увидела их, во мне проснулась не Лилия-охотница. Проснулась мать, пойманная на месте преступления. Паника была старой, знакомой, выученной за годы лжи: «Спрячь. Солги. Притворись».
Но я посмотрела на него. На его лицо. И поняла, что не могу. Не могу назвать его «коллегой». Не могу сделать его призраком, случайным прохожим. Это было бы предательством. Предательством всего, что было между нами. Предательством той Лилии, которая ожила благодаря ему.
И я сказала: «Друг».
Одно слово. И в нем — вся наша история, вся боль, вся страсть, вся правда, которую я ношу в себе как украденное сокровище.
Я смотрела, как он, такой огромный и неуклюжий, опускается перед моими детьми на корточки. Как он пытается найти слова. И в этот момент он был не любовником, не соблазнителем, не Достойным. Он был просто мужчиной, который волнуется. И это обезоруживало больше любой силы или страсти.
Вопрос сына: «А вы мамин начальник?» — был ударом ниже пояса. Прямо в сердце моей лжи. Но смех, который вырвался у меня, был настоящим. Это был смех освобождения. Потому что в их мире все просто. Или друг, или не друг. И они, своим детским радаром, безошибочно определили его в первую категорию.
Они приняли его. Легко и естественно. И в этом была самая страшная казнь. Их принятие показало мне всю уродливую искусственность стен, которые я выстроила. Оно показало, что наша тайна — это болезнь взрослых, а не детей.
Когда они уехали, я дрожала. Не от страха быть пойманной. Я дрожала от столкновения с последствиями. Я впустила его не просто в свой круг. Я впустила его в самое святое и самое уязвимое — в мир своих детей. Теперь он существует для них. Он — часть пейзажа их жизни, часть памяти о маме.
И самое ужасное — я хотела этого. Не осознанно, не как стратегию. Глубинно, по-женски. Я хотела, чтобы он был настоящим. Чтобы его можно было не прятать. Чтобы можно было держать его за руку средь бела дня и не чувствовать себя преступницей.
Эта случайность была неизбежностью. Мы подошли к краю. И теперь в нашей игре, помимо чужих сердец, которые мы готовы разбить, есть хрупкие души, которые даже не подозревают, что являются пешками.
Я больше не могу убегать в нашу тайную вселенную, как в убежище. Потому что теперь он есть и в моей реальной. И я не знаю, что страшнее: потерять его или позволить ему остаться и наблюдать, как наша любовь калечит невинных.
Охота окончена. Начинается нечто бесконечно более сложное. Начинается ответственность.
Мы создали вселенную. Со своими законами, своим языком, своей моралью. Мы — боги, пишущие библию нашего желания на простынях чужих отелей. И я, как любое божество, начинаю испытывать священный ужас перед собственной силой. И перед его.
Есть два Стаса. И я люблю их обоих до паники.
Мальчик. Тот, что приносит ноутбук и смотрит на меня поверх экрана, ожидая моего вердикта. Тот, чьи глаза становятся круглыми и восторженными, когда я шепчу ему на ухо развратный сюжет. Он — мое творение. Податливый, восторженный глина, из которой я леплю нашего общего демона. Когда он кладет голову мне на колени, а я читаю ему наши тексты, я чувствую нежность, острую и режущую, как стекло. Я глажу его волосы, и мне хочется защитить этого мальчика от всего мира. От взрослого Стаса. От себя самой. Это любовь-опека, любовь-собственность. Он мой самый тайный, самый беззащитный проект.
Но затем приходит Мужчина.
И он приходит не извне. Он просыпается внутри Мальчика. Как будто тот достигает критической массы восторга и трепета и лопается, выпуская наружу того, кто всегда сидел в нем — настоящего хищника.
И этот Мужчина... он сильнее меня.
Когда его голос из шепота превращается в низкий, властный рык. Когда его руки, только что нежно перелистывавшие страницы, сковывают мои запястья с такой силой, что у меня перехватывает дыхание. Когда в его глазах исчезает вопрос и появляется приказ — во мне просыпается не Охотница, а что-то древнее и паническое.
Я, которая выстроила всю эту игру, которая считала себя режиссером, внезапно оказывается на сцене, ослепленная прожекторами. И он — единственный, кто знает текст.
Он может отхлестать меня по лицу. Не в фантазии. По-настоящему. Резко, звонко, до слез. И в этом жесте не будет злобы. Будет... справедливость. Воздаяние. Как будто он наказывает меня за всю мою ложь, за все маски, за всю ту боль, что я ношу в себе и что он, черт возьми, видит насквозь.
И самое ужасное — мое тело откликается на это наказание диким, животным током. Это унизительно и пьяняще. В этот момент я не стратег. Я — самка, которую самец ставит на место. И часть меня этого жаждет. Жаждет сдаться. Перестать контролировать. Позволить ему быть сильнее.
Но другая часть — Охотница, Хищница, Та, Что Всегда Контролирует — впадает в ледяной ужас. Потому что если я позволю, если я хоть раз признаю его превосходство по-настоящему, не как игру... я потеряю себя. Я растворюсь в нем. Стану просто отражением его силы. Его вещью.
Мы танцуем на лезвии бритвы. Я дразню Мужчину в нем, вызывая его, потому что без него нет того экстаза, того падения в бездну. Но, вызывая его, я каждый раз рискую быть разорванной в клочья.
Я люблю Мальчика, потому что он безопасен. Я боюсь Мужчину, потому что он реален. И я не знаю, что страшнее — то, что он может однажды сломать меня, или то, что я сама уже не могу жить без этого страха.
Он стал моим наркотиком и моей ломкой. Моим святилищем и моим палачом. И эта война между необходимостью контролировать и жаждой подчиниться — это и есть та самая «настоящая жизнь», в которую я сбежала из своей пресной клетки.
Я больше не боюсь, что он уйдет. Я боюсь, что однажды он останется. Навсегда. И в его глазах не будет места для Мальчика. А только для Мужчины, перед которым я бессильна.
Запись от... (число стерто)
Мужчина во мне нуждается. Мальчик во мне боится.
Мужчина пугает меня не грубостью, не силой — своей окончательностью. Когда он входит в комнату, воздух сгущается. Его решение — закон. Его «хочу» — приказ, от которого сжимается всё внутри, и от этого сжатия рождается дикая, предательская волна желания. Он может прижать меня к стене, и в его глазах не будет вопроса — только знание. Знание того, что мое тело уже ответило ему, еще до того, как его пальцы коснулись моей кожи.
Он — та самая стена, о которую я всегда мечтала разбиться. И я боюсь этого. Боюсь, что однажды он поймет эту власть и использует ее не для игры, а для полного уничтожения. Он может отобрать меня у самой себя. Он может войти так глубоко, что я забуду, где заканчиваюсь я и начинается он. И после этого — кто я? Всего лишь территория, которую он завоевал.
Но мальчик... О, этот мальчик опаснее вдвойне.
Он не отбирает — он растворяет. Он не требует — он просит. И в этой просьбе такая сила, против которой бессильны все мои защиты.
Когда он смотрит на меня, и в его взгляде проскальзывает та детская неуверенность, я перестаю быть Хищницей. Я перестаю быть режиссером. Мне не нужно играть. Мне нужно — быть. Быть его убежищем. Быть тем, кто скажет «я знаю» и «я с тобой».
И это страшнее любой его грубости. Потому что это заставляет меня сбрасывать маски по-настоящему. Не для тактики, а потому что иначе нельзя. Играя с Мужчиной, я всегда оставляю за собой последний ход. Подчиняясь Мальчику, я отдаю ему шахматную доску.
Он заставляет меня терять контроль не через власть, а через доверие. Самое страшное, что может случиться с таким существом, как я, — это захотеть кому-то верить. По-настоящему. Без страховки.
И я теряюсь. В его молчаливой просьбе прикоснуться к его затылку, когда он лежит у меня на коленях. В том, как он засыпает, обняв меня, будто я — единственный якорь в этом мире. В эти моменты мои хитросплетения, мои планы «Пряника» и «Отступления» кажутся жалкими и ненужными. Я просто хочу быть здесь. С ним.
И это — самая большая капитуляция. Та, о которой я не писала в своих стратегиях. Капитуляция не перед силой, а перед уязвимостью. Его. И, что ужаснее, — моей собственной.
Я построила целую вселенную из контроля, чтобы никогда больше не чувствовать эту боль. А он одним взглядом того мальчика заставляет меня добровольно открыть все шлюзы и впустить хаос. Хаос настоящих, неуправляемых чувств.
Так кто из них победитель? Мужчина, чья сила заставляет меня трепетать? Или Мальчик, чья слабость заставляет меня сдаваться без боя?
Я думала, я играю в игру, где я — богиня. А оказалась на краю пропасти, где я — просто женщина. И единственное, что меня держит, — это его рука. Та самая, что может меня и столкнуть.
Запись от... (не могу поставить дату. Время остановилось)
Он пытался купить наше безумие. Приручить его банкнотами, упаковать в нарядный конверт, как будто наша страсть — это счет из химчистки. Как будто мои стоны, мои слезы на его плече, те секунды, когда я позволяла себе быть абсолютно голой — и телом, и душой — имеют цену.
Он думал, что совершает щедрый жест. А на самом деле — хоронил нас. Хоронил ту хрупкую, безумную вселенную, что мы создали. Он пытался надеть на дикого зверя нашей связи намордник цивилизации.
Я увидела это в его глазах, когда он протягивал конверт. Не любовь. Не страсть. Страх. Дикий, панический страх мужчины, который чувствует, что теряет почву под ногами. Который понимает, что эта связь выходит за все его рамки, и единственный известный ему способ вернуть контроль — это монетизировать хаос. Превратить бурю в статью расходов.
И в тот миг, когда бумага коснулась моих пальцев, во мне что-то щелкнуло. Не гнев. Холодная, ясная уверенность.
Он хочет безопасности? Хочет понять «правила игры»? Хочет знать, что я — просто еще одна красивая, но решаемая проблема в его упорядоченном мире?
Нет.
Я вернула ему его бумажного идола. Я сказала ему «нет» не как обиженная женщина, а как равная. Как та, чья душа не имеет курса валют. И в этот момент я отняла у него последний якорь.
Теперь он в открытом море со мной. Без спасательного круга в виде денег. Без понимания, «что мне от него нужно». Он остался один на один с оголенным проводом нашей связи, который бьет его током неподдельных, неуправляемых чувств.
И он в ужасе. В том самом, животном ужасе, который прячется за его властностью. Он боится этой свободы, которую я ему подарила. Боится, что наша любовь не имеет цены, а значит — ее нельзя ни оплатить, ни отменить. Ее можно только принять. Или сбежать.
Отвергнув его деньги, я поставила его перед самым страшным выбором в его жизни: остаться и научиться дышать этим разреженным воздухом чистой, ничем не защищенной страсти. Или бежать обратно, в его стерильный, предсказуемый мир, где все можно купить, но где не будет меня.
Я — его дар и его проклятие. Его искупление и его падение.
И теперь он будет лежать ночью рядом с женой и думать не о том, сколько я ему стою, а о том, кто же я такая. И не найдя ответа, он сойдет с ума. Потому что я — та, кого нельзя купить. Та, чье «люблю» нельзя заработать. Его можно только заслужить. Каждый день. Снова и снова.
И этот вечный экзамен, этот невыносимый, сладкий долг передо мной — и есть та самая клетка, которую он для себя построил. Добровольно. Заплатив за нее не деньгами, а куском своей души.
И я — единственная надзирательница в этой тюрьме. И ключ я выбросила в тот самый момент, когда захлопнула дверь у него перед носом.
Он играет в отчаянную, прекрасную игру под названием «Смотрите, я жив!». Он тащит меня на свет, как трофей, как доказательство собственного воскресения. Его пальцы, сжимающие мою руку на людной улице, говорят громче слов: «Я был мертв, а теперь дышу. И это — мой воздух».
Какой же он наивный. Какой слепой в своей ярости жить.
Он ищет чужих взглядов, как наркотик. Ему нужно, чтобы кто-то увидел, узнал, осудил. Чтобы чье-то шокированное лицо стало печатью на нашем договоре. Он хочет, чтобы его старый мир взорвался — громко, эффектно, с огнем и пеплом. Он верит, что мы выйдем из этого пожара невредимыми, обнявшись, как в голливудском финале.
Он не понимает, что пожары имеют привычку сжигать дотла всех, включая поджигателей.
Наша сила никогда не была в свете. Она — в полумраке. В этом волшебном, зыбком пространстве между его «должен» и моим «хочу». В отеле, куда мы приходим как никто, чтобы стать для друг друга всем. Тень — наша стихия. В тени мы — боги. На свету мы станем просто грешниками.
Когда он оглядывается, надеясь встретить знакомые глаза, я вижу не смелого завоевателя. Я вижу мальчика, который украл яблоко и теперь машет им перед всеми, жаждущий либо наказания, либо признания своего бесстрашия. Ему нужен скандал как искупление. Чтобы чувствовать, что он уже заплатил за свое счастье и может наслаждаться им без чувства вины.
Но я не позволю ему заплатить так дешево. Один скандал — и он станет героем своей трагедии на пять минут. А потом начнется рутина: дележ детей, взгляды за спиной, необходимость строить все заново. И его пыл, нуждающийся в драме, очень быстро угаснет в будничном свете.
Нет, мой мальчик. Так быстро мы не сдадимся.
Я не дам тебе превратить нашу легенду в пошлый роман о разводе. Не позволю тебе стать «тем подлецом, что бросил семью», а мне — «разлучницей». Пока мы в тени, я — твоя тайная свобода, твой личный миф. Выйди мы на свет — и я стану твоей проблемой. А проблемы принято решать.
Пусть он жаждет этого взрыва. Пусть эта нереализованная жажда копится в нем, превращается в еще более мощный магнит, что притягивает его ко мне. Его дерзость — мой инструмент. Его желание все обнародовать — гарантия его зависимости.
Я буду сдерживать его. Словом, взглядом, легким сжатием руки. Я буду тем голосом разума, который он ненавидит и которому благодарен одновременно. Я — и соблазн, и запрет. И обещание, и отсрочка.
Он думает, что борется за нас, пытаясь вытащить меня из тени. А я борюсь за нас, удерживая его в ней. Потому что знаю: тот, кто выводит тайну на свет, убивает ее. А я не собираюсь хоронить то, что едва успело родиться.
Пусть горит изнутри от этого нетерпения. Пусть эта невысказанность, это ожидание делает его еще безумнее. Настоящая война за него начнется не в день скандала. Она идет прямо сейчас, в тишине, в моей голове. И я ее не проиграю.
Я не позволю ему сжечь наши крылья в его порыве к солнцу. Мы будем летать по ночам. Этого достаточно. Этого — больше, чем достаточно, чтобы быть единственными во всей его вселенной.
Запись. Ночь. Рука дрожит.
Он сказал. Эти три слова, которые мы так тщательно обходили, словно они были заминированы. Мы могли трахаться до потери пульса, доводить друг друга до исступления, шептать самые грязные признания — но только не это. «Любовь» была последней гранью, переступив через которую уже нельзя было притворяться, что это всего лишь игра.
И он ее переступил. Ворвавшись в женский туалет, прижав меня к холодной стене, с глазами, полными не страсти, а настоящей, животной боли. Он не просто ревновал. Он не мог видеть. Видеть меня в той роли, которую я играю для другого. И в этот момент его мальчик, тот самый, недолюбленный и ранимый, кричал от обиды. А взрослый мужчина требовал своего.
«Бросай его. Уходи».
Это ультиматум. Самый честный и самый страшный из всех, что он мог выдать. В нем — конец всем нашим тайным встречам, всем этим сладким, украденным часам. Он хочет всего. Всю меня. Без масок, без оглядки, без права на отступление.
И самое ужасное — я этого хочу тоже.
Когда его губы жгли мои, стирая вкус того мира, я не думала о тактике. Не думала о муже, о детях, о последствиях. Я думала только о том, что это — единственная правда в моей лживой жизни. Этот мужчина, пахнущий потом, дорогим парфюмом и безумием, — мое единственное оправдание.
Он сказал «люблю», и эти слова не испугали меня. Они стали ключом, который открыл какую-то последнюю дверь во мне. За которой не было ни Охотницы, ни жены, ни матери. Только женщина, которая хочет быть с ним. Всегда.
Но за этой дверью — пропасть. Война, как он сказал. Война с его женой, с моим мужем, с обществом, с нашими детьми. Война, где мы будем ранены, измотаны и, возможно, проиграем.
Я смотрю на свое отражение в темном окне. Та же женщина. То же лицо. Но внутри — всё иначе. Игры кончились. Он силой вытащил нас из нашей тайной вселенной и швырнул в реальный мир, поставив перед выбором: всё или ничего.
И я знаю, что выбора у меня нет. Потому что «ничего» — это уже не жизнь. Это та самая восковая маска, под которой я медленно умирала, пока он не пришел.
Он потребовал всего. И он это получит. Даже если нам придется сжечь за собой все мосты. Даже если мы сами сгорим в этом пламени.
Проиграть — значит умереть. Но я теперь понимаю, что не выбрать — значит уже быть мертвой.
Запись. Глубокой ночью.
Я разожгла огонь, в котором сама же и сгораю. Его ревность была такой сладкой игрой — острым лезвием, что щекотало кожу, не оставляя ран. Я сама подносила ему это лезвие, наслаждаясь блеском в его глазах. А теперь он вонзает его в себя, смотрит, как течет кровь, и требует, чтобы я пила ее вместе с ним.
Его вопросы... Боже, его вопросы. Они больше не о страсти. Они о праве собственности. «А он пытается тебя коснуться?» — это не любопытство. Это пытка. Он заставляет меня проживать при нем каждую секунду моего «другого» существования, и я вижу, как с каждым моим словом, с каждой деталью в его душе откалываются куски. Он собирает эти осколки и складывает из них образ моего мужа — не человека, а Чудовища. Узурпатора. Преграды.
И самое ужасное, что я не могу его остановить. Любая попытка уйти от ответа, отшутиться — лишь распаляет его. Он видит в этом подтверждение своей правоты: «Ага, значит, там происходит достаточно, чтобы скрывать это от меня».
Я создала этого монстра. Я — Пигмалион, влюбившийся в Галатею, которая сошла с пьедестала и теперь душит его в объятиях. Я хотела, чтобы он горел, но не предполагала, что его пламя будет таким всепоглощающим, таким эгоистичным. Ему мало быть смыслом моей жизни. Он хочет быть единственной жизнью. Выжечь все остальное дотла.
Я вижу в его глазах ту самую «грубую силу», о которой он когда-то шептал в порыве страсти. Тогда это было частью нашей игры. Теперь это — программа к действию. Он смотрит на меня, и я читаю в его взгляде: «Он не имеет права. Ты — моя. И я докажу это. Всем».
Он устал от нашей тайны. Для него она превратилась из убежища в тюрьму. Он хочет громкого скандала, финальной битвы, думает, что это будет нашим триумфом. Он не понимает, что в этой битве не будет победителей. Будет только пепелище.
И я боюсь. Не за себя. Я боюсь за него. За того мальчика, который живет внутри этого одержимого мужчины. Тот мальчик не переживет этого взрыва. Взрослый Стас, возможно, получит то, чего хочет — публичное падение всех стен. Но его мальчик, его хрупкая, настоящая сущность, будет раздавлен грузом реальных последствий: слез детей, осуждения общества, гнетущей повседневности после «хэппи-энда».
Он хочет войны. А я знаю, что после войны наступает мир. И этот мир может оказаться скучнее и безжалостнее, чем та тюрьма, из которой мы пытались сбежать.
Он требует, чтобы я сделала выбор. Но он не дает мне самого главного — возможности выбрать по-настоящему. Потому что выбор под дулом пистолета, под давлением его одержимости — это не выбор. Это капитуляция.
И я застыла на лезвии бритвы. С одной стороны — его безумие, его боль, его требование всего и сразу. С другой — тихий ужас перед тем, что, получив все, он увидит за мишурой страсти обычную женщину со сложной жизнью и перестанет быть тем мальчиком, которого я так безумно люблю.
Я больше не управляю ситуацией. Я управляю диким зверем, которого сама же и выпустила из клетки. И теперь этот зверь поворачивается ко мне, и в его глазах я читаю не благодарность, а голод. Голод, который, кажется, может поглотить и его, и меня.
Запись. Рассвет. Я не спала всю ночь.
Я создала бога и молюсь теперь ему, зная, что он меня не слышит. Я лепила его из глины своих фантазий, своей тоски, своей жажды быть для кого-то единственной. И вот он ожил — огромный, глиняный, с горящими угольками глаз. И его шаги грохочут в моей жизни, угрожая обрушить хлипкие своды.
Его укусы. Раньше они были знаком, тайным шифром на моей коже, который знали только мы двое. Теперь это клейма. Он не просто оставляет их — он вжигает. Я вижу в его глазах холодную ярость художника, который выводит на холсте моей плоти послание миру: «Моя. Тронуто — смерть». И этот мир для него олицетворяет один-единственный человек.
Я боюсь раздеваться перед мужем. Не из-за стыда. Из-за страха, что эти фиолетовые печати проступят сквозь ткань, как обвинение. Они горят на мне, как клеймо воровки, пойманной с поличным. Только ворую я не вещи, а саму себя, кусок за куском, и отдаю ему, а он требует все больше.
Его прикосновения стали тяжелыми. В них нет больше легкости игры, только груз обладания. Когда он обнимает меня, я чувствую не страсть, а стальные тиски. Он не просто держит — он заковывает. Его поцелуи — не просьба, а требование. «Дыши мной. Существуй только для меня». И я задыхаюсь в этой всепоглощающей любви-ненависти.
Я потеряла контроль. Эта мысль бьется в висках навязчивым, унизительным ритмом. Я, всегда державшая все ниточки в своих руках, теперь сама запуталась в этой паутине. Он плетет ее с методичным безумием паука, и с каждым днем я чувствую, как липкие нити сковывают меня все сильнее.
Его молчание стало страшнее его слов. Он смотрит на меня, и в его взгляде — бездонный колодец ожидания. Он ждет, когда я произнесу те три слова, которые станут для него разрешением. Разрешением на что? На финальный акт нашего безумия? На взрыв, который разнесет в щепки жизни всех, кто рядом?
Я не могу их сказать. Не потому, что не чувствую. Боже, я чувствую так, что мне кажется, я сойду с ума. Но эти слова в его устах, в его нынешнем состоянии, — уже не ключ к сердцу, а спусковой крючок. Я вижу, как он заряжен, как его палец лежит на курке, и знаю — одно неверное движение, одно слово, и выстрел прогремит.
Он хочет войны. А я вижу ее последствия с пугающей четкостью. Я вижу испуганные глаза своих детей. Вижу холодное лицо мужа. Вижу себя на руинах всего, что так старательно строила, даже если эта постройка была моей тюрьмой. Разрушать ее должен был я, медленно и осознанно, а не он — одним яростным порывом.
Я боюсь его. Не того мальчика, который хоронил воробьев. Того мальчика я люблю до боли в груди. Я боюсь Голема, в которого он превратился. Голема, слепленного из моих же страхов, моих манипуляций и его невыносимой, всепоглощающей боли.
Он раскрутил барабан. Пистолет у моей виска. И он смотрит на меня с мольбой и с угрозой одновременно, ожидая, что я нажму на курок. А я не могу. Потому что понимаю — пуля достанется не только нам. Она ранит всех, кто стоит за спиной. И первой — ту девочку внутри меня, которая просто хотела, чтобы ее наконец полюбили.
Запись. Час ночи. Тело ломит, душа опустошена.
Я вернулась домой и час стояла под душем, пытаясь смыть с себя его запах, его пот, его боль. Вода была обжигающе горячей, но я все равно не могла согреться. Внутри — вечная мерзлота.
Он пытался не просто обладать мной. Он пытался стереть меня. В его движениях не было желания — была ярость уничтожения. Как будто, если он сделает это достаточно сильно, достаточно больно, он сможет физически вытеснить из моих пор, из моих мышц, из самой глубины моего тела — память о другой жизни. Он сражался не со мной. Он сражался с призраком, с тенью моего мужа, который для него стал не человеком, а символом моего отчуждения.
И я... я позволила. Более того — я ответила. Моя ярость была зеркальной. В эти минуты я ненавидела его за эту боль, за эту одержимость, за то, что он превратил нашу прекрасную, сложную игру в примитивную борьбу за территорию. Я впивалась в него, чтобы оставить свои следы, чтобы доказать: я тоже могу ранить. Я не просто пассивная земля, на которой он ведет свою войну. Я — соучастник.
Но когда все кончилось, и он, тяжело дыша, откатился на спину, наступила не тишина понимания, а пустота. Лежачая пустота, тяжелая, как свинец. Мы лежали рядом, два израненных зверя, и между нами зияла пропасть. Мы не обнялись. Не заговорили. Мы просто существовали в пространстве, наполненном запахом секса и боли.
Он ушел, не сказав ни слова. И я осталась одна с этим чувством опустошенности и стыда. Стыда не за то, что мы сделали, а за то, во что это превратилось. Мы переступили какую-то грань, за которой уже не было ни любви, ни страсти — только голая, неприкрытая борьба за власть.
Мое «да» было не признанием в любви. Это был крик белого флага на поле боя, где уже не осталось ни победителей, ни побежденных. Только трупы наших прежних «я» — той нежной, ранимой Лилички и того мальчика с грустными глазами.
Он больше не просит меня о любви. Он требует подтверждения своего права на мою плоть. И я даю ему это подтверждение, потому что это единственное, что я могу дать, не разрушая все остальное. Но эта сделка с дьяволом истощает меня. Каждая такая встреча оставляет во мне не тепло, а выжженную землю.
Я боюсь, что скоро от меня ничего не останется. Он будет приходить и снова приходить, чтобы забирать кусочки моей плоти, моего достоинства, моей воли, пока не останется лишь пустая оболочка, которая безропотно говорит «да» на любое его требование.
И самое страшное — часть меня уже почти смирилась с этой участью. Потому что это проще, чем говорить «нет» и видеть в его глазах ту самую, всесжигающую ярость, что может уничтожить не только нас, но и все, что мне дорого.
Мы зашли в тупик. И выходов из него только два — полное уничтожение или... я не знаю. Я больше не знаю ничего. Только то, что не могу так больше. Но и остановиться тоже не могу. Мы, как два поезда, несущихся навстречу друг другу, и я уже даже не пытаюсь свернуть с рельсов. Я просто закрываю глаза и жду столкновения.
Запись. Три часа ночи. Я не могу уснуть.
Он посадил во мне семя войны. Не жизни — войны. Каждый раз, заполняя меня, он вел тихую, безжалостную оккупацию. Он не просто оставлял след — он закладывал мину замедленного действия под фундамент моего существования.
Я стала полем битвы в самой древней из всех войн. Войне за продолжение. Для него это уже не про любовь. Это про наследие. Про кровь. Про то, чтобы вписать свое имя в мою плоть так, чтобы его уже нельзя было стереть. Ребенок стал бы его ultimate argument — последним, неоспоримым доказательством его права на меня. Живым, дышащим щитом против всего мира.
И самое чудовищное — я чувствую, как мое собственное тело становится ему сообщником. В дни овуляции я особенно остро хочу его. Это не просто желание — это физиологический зов, темный, древний инстинкт, который шепчет: «Позволь. Прекрати борьбу. Дай ему то, чего он хочет, и обрети, наконец, покой в этой тотальной капитуляции». Иногда я действительно думаю о том, чтобы родить от него. Такого сильного, умного, породистого и яростного, от победителя.
Этот внутренний голос пугает меня больше его ярости. Потому что это — предательство изнутри. Это мое же естество, готовое перейти на его сторону, соблазненное примитивной логикой инстинкта.
Я начала следить за циклом с маниакальной точностью, превращая свое тело в крепость с расписанием работы ворот. Но это лишь усилило нашу войну. Он чувствует мои «опасные» дни с звериным чутьем. В эти дни его одержимость достигает пика. Его ласки становятся еще более властными, проникновение — еще более глубоким, как будто он пытается силой прорвать мою оборону, добраться до самой сердцевины и закрепиться там вопреки всему.
Он не говорит об этом вслух. Но его молчание — громче любого требования. Оно витает в воздухе между нами, тяжелое, как свинец. Он смотрит на мой живот, когда думает, что я не вижу. Его взгляд — не нежный. Он оценивающий. Голодный. Как у полководца, изучающего карту решающего сражения.
Я ловлю себя на том, что маниакально проверяю, не забыла ли я выпить таблетку. Я уверена, что одного пропуска таблетки хватит, чтобы я забеременела с таким количеством спермы, которое он в меня вливает. Он остается внутри меня, не давая вытечь ни капле.
Его одержимость перешла все границы разума. Для него цель оправдывает любые средства. А его цель — я. Вся. Без остатка.
И в тишине, после его ухода, я лежу и прислушиваюсь к себе. К этому тихому, темному пространству внутри, где сейчас может уже идти его тайная война. Я жду признаков диверсии — малейшей задержки, странного вкуса во рту, головокружения. Я ищу симптомы собственного поражения.
Мы достигли дна. Ниже уже некуда. Наша связь превратилась в биологическую диверсию. Он больше не мой любовник. Он — захватчик, стремящийся аннексировать мою сущность, оставив на мне свое клеймо в виде новой жизни.
И я не знаю, что страшнее: его победа или мое собственное, предательское желание сдаться. Потому что иногда эта мысль — «просто забеременеть и положить конец всем мукам выбора» — кажется единственным выходом из этого ада.
Но это будет не выход. Это будет прыжок в пропасть. И я не знаю, выживу ли я в этом падении. Или разобьюсь, унося с собой его чудовищное наследие.
Запись. Без даты. Без времени.
Он выжег того мальчика в себе каленым железом. Добровольно. Я видела, как это происходило — в каждом его решении, в каждой ожесточенной мысли. Он смотрел на свою уязвимость как на болезнь и лечил ее радикально — ампутацией. Вырезал того грустного мальчика с корнем и выбросил его, как ненужный хлам.
Теперь на его месте — голый ландшафт воли. Ровная, выжженная равнина, где нет места ни сомнениям, ни нежности, ни той хрупкой красоте, что когда-то заставляла мое сердце сжиматься. Он стал чистым действием. Целью. И я — конечным пунктом его маршрута.
Он не просто перестал быть нежным. Он возненавидел нежность в себе. Он видит в ней слабость, брешь в броне, через которую я могла бы снова добраться до того, кого он решил уничтожить. Теперь его ласка — это проверка на прочность. Его объятие — захват. Его поцелуй — печать. В каждом прикосновении — безмолвный вопрос: «Ты все еще здесь? Ты все еще моя?» и требование: «Будь».
Я стала объектом. Самым желанным, самым важным, но — объектом. Как картина, которую он купил за бешеные деньги и теперь вешает на самую видную стену, не потому что она ему бесконечно дорога, а потому что она доказывает его могущество. Он не любуется мной. Он инвентаризирует меня.
Исчезла игра. Та самая, изощренная, бесконечно сложная партия, в которой мы были равны. Он сменил шахматы на армрестлинг. Ему больше не нужны мои хитросплетения, мои «пряники», мои отступления. Ему нужна одна-единственная победа. Полная и безоговорочная. И он добивается ее грубой силой, потому что другой способ ему уже неизвестен — он сам его отменил.
Я боюсь его не как мужчину, который может причинить боль. Я боюсь его как явление. Как ураган, который не слышит криков, как лавину, которую не остановить. В нем нет больше личности, с которой можно договориться. Есть только инстинкт, обнаженный до кости, и стальная воля его удовлетворить.
Он мчится на меня, и я знаю — он не свернет. Он не остановится. Он либо возьмет меня, либо разобьется сам, увлекая меня за собой в пропасть. И того мальчика, который мог бы его остановить, который мог бы крикнуть «хватит!», больше нет. Он похоронил его где-то внутри, залил бетоном своей одержимости и поставил на могиле табличку: «Здесь лежала слабость».
Теперь мне не за кого зацепиться. Не на что апеллировать. Передо мной — монолит. И этот монолит хочет меня поглотить. И я чувствую, как мои силы на исходе. Как лед моей Снежной Королевы тает под неумолимым, бездушным давлением этой силы.
Он победил. Еще не формально, но фактически. Он уничтожил все, что делало наши отношения игрой, искусством, войной равных. Он превратил все в примитивный акт захвата. И в этой новой, уродливой реальности мне нечего ему противопоставить. Только такую же голую, животную покорность. Или смерть.
Запись. Рассвет. Я не спала.
Я совершила непростительную ошибку. Я показала ему дно, и оно оказалось не из огня и страсти, а из банальности. Из лжи, которая настолько привычна, что даже не пахнет обманом. Я обнажила механизм, скрывающий наше великое безумие от мира, и он сломался, увидев его убожество.
Для меня эта ложь была как дыхание. Как ключ, которым я запираю дверь в одну жизнь и открываю в другую. Для него она стала плевком в лицо. Он увидел в ней не необходимость, а оценку. Оценку нашей связи со стороны того, другого мира. И эта оценка — «ничего значительного» — свела его с ума.
Он лежал молча, а я чувствовала, как в нем копится заряд. Не для взрыва гнева на меня. Нет. Для чего-то более страшного, более расчетливого. Он молчал, и в этой тишине рождался план. План не по завоеванию моего сердца, а по уничтожению той самой лжи, что его оскорбила.
Он не хочет, чтобы я просто была с ним. Он хочет, чтобы мое «ночую у подруги» стало невозможным. Чтобы сама мысль о такой простой, бытовой отмазке вызывала горький, истерический хохот. Он хочет ворваться в мою жизнь с таким грохотом, чтобы все эти жалкие «родители» и «подруги» рассыпались в прах.
Я видела это в его глазах. Он смотрел в потолок, но видел не его. Он видел лицо моего мужа. И он не ревновал. Он презирал. Презирал его за то, что тот верит. За его слепоту. И эту слепоту он воспринял как личное оскорбление. Как будто мой муж, веря мне, тем самым принижал ценность Стаса, делал его страсть невидимой, незначительной.
И теперь его цель — стать значительным. Не для меня. Для всего мира. Чтобы каждый, кто взглянет на нашу историю, ахнул от масштаба катастрофы. Чтобы наша связь была не тихим грехом, а извержением вулкана, пепел от которого покроет все его прежнее существование.
Он будет добиваться скандала. Не истерики, не слез — тотального, оглушительного краха. Он хочет, чтобы мой муж узнал. Не заподозрил, а именно узнал, с доказательствами, с неопровержимыми уликами. Чтобы на стол легли не подозрения, а приговор.
И я, сидя рядом с ним и чувствуя этот леденящий холод его решимости, поняла самую страшную вещь: он не боится последствий. Его не пугают ни слезы, ни развод, ни осуждение. Его пугает только одно — остаться «ночую у подруги». Быть тем, кого можно легко спрятать, о ком можно легко солгать. Быть тенью.
Он предпочтет быть чудовищем, катастрофой, изгоем — но только не тенью. И он превратит нашу любовь в такую катастрофу, если это понадобится для доказательства его существования.
Мой мальчик, тот, который боялся боли, исчез. Его съела эта ненависть к собственной невидимости. И теперь со мной в постели лежит не любовник, а сапер, который методично закладывает под мою жизнь динамит. И я знаю, что он не остановится, пока не нажмет на детонатор.
Я должна выбрать. Или я сама разрушу эту стену лжи, контролируя обрушение. Или он сделает это за меня — грубо, жестоко, безжалостно, снося под обломками не только стену, но и все, что находится по обе ее стороны.
Но выбора, по сути, уже нет. Своим молчанием он его сделал за меня. Война объявлена. И я уже не могу отсидеться в стороне. Мне придется в ней участвовать. На его условиях.
Запись. Три часа ночи. Дом пуст.
Я поставила на кон всё. Не свою жизнь — это было бы слишком просто. Я поставила на кон нашу любовь. Самую настоящую, самую страшную игру в рулетку, где ставка — его рассудок, а выигрыш — наше будущее.
Он переступил черту. Его рука на моем горле была не просто жестом. Это был язык. Язык его одержимости, который наконец произнес вслух то, что я давно читала в его глазах: «Я уничтожу тебя, если не смогу обладать тобой полностью».
И в этот момент я поняла: мы достигли дна. Дальше — только смерть. Его. Моя. Нашей связи. Та, что случилась бы медленно, ядовито, в бесконечных циклах вины и взаимных унижений. Или та, что могла наступить буквально, в следующую секунду, под давлением его пальцев.
Я ушла. Но не как жертва. Как стратег, отдающий поле боя, чтобы выиграть войну.
Мое недельное молчание — это не бойкот. Это хирургический инструмент. Я лишаю его наркотика. Я отнимаю у его одержимости объект. И эта одержимость, эта слепая, бешеная энергия, не находящая выхода, должна будет найти себе новую цель. Она обрушится на то, что мешает ему быть со мной. На его брак. На его старую жизнь.
Пусть ненавидит ее. Пусть видит в ней тюрьму, стену, источник всех своих мук. Пусть его ярость, которую он направлял на меня, требуя полной капитуляции, теперь обрушится на нее. Пусть разрушает, сжигает, крушит. Своими руками.
Я не хочу, чтобы он ушел ко мне из жалости, из чувства долга, потому что «так получилось». Я хочу, чтобы он пришел ко мне как к единственному спасению от ада, который он сам для себя создал. Чтобы его решение было осознанным, выстраданным, тотальным. Чтобы за нашим порогом для него не осталось ничего, что он мог бы назвать «домом». Только я.
Это жестоко. По-настоящему жестоко. Я направляю ураган на другую женщину, зная, что он ее уничтожит. Я использую его любовь ко мне как оружие против его же прошлого. Но это — единственный способ. Другого не дано.
Либо он сожжет свои мосты и придет ко мне свободным, либо наша любовь сгорит в тлеющей войне с его прошлым, которое всегда будет между нами.
Я жду. Сижу в тишине своей гостиной, пью вино и жду. Я знаю, что в его доме сейчас ад. Я знаю, что он терзает ее, сам не понимая, почему его ярость обрушилась именно на нее. Он будет искать во всем ее вину, чтобы оправдать свое безумие. И он найдет. Обязательно найдет.
А я… я буду его светом в конце тоннеля. Его наградой. Его единственным оправданием за ту боль, что он причиняет. Когда все рухнет, он побежит ко мне. И в его объятиях не будет вопроса. Не будет упрека «это из-за тебя». Будет только благодарность за спасение. За то, что я ждала. За то, что я стала его убежищем от бури, которую сам же и поднял.
Я очень сильно его люблю. До тошноты. До дрожи. До готовности стать соучастницей его морального преступления ради того, чтобы он был полностью, безраздельно мой.
И поэтому я сейчас — самая жестокая женщина на свете. Я спокойно отправляю другую на заклание, прикрываясь любовью. И самое страшное, что я не чувствую за это вины. Я чувствую лишь леденящую уверенность в своей правоте.
Это наш единственный шанс. И я его не упущу.
Я выжидаю. Выдыхаю. Отдыхаю. Занимаюсь собой. Хожу на йогу и бегаю по утрам. Гуляю с детьми. Хожу на массаж. Восстанавливаюсь. И даю ему время.
Он атакует меня безумными сообщениями, в которых паника чередуется с истерикой и угрозами. Я его наркотик. Я его яд и я его противоядие. Я его одержимость и я его цель.
Но я молчу. Я знаю, стоит мне сорваться, стоит мне ответить ему хоть слово, и весь мой план пойдет прахом. Мы снова встретимся, и там он снова возьмет меня за горло. И уже не отпустит. Я знаю, что он мой. Он был моим с той минуты, как поцеловал меня впервые, как вошел в меня впервые. Как во мне впервые осталась его семя. Я люблю его, я безумно его люблю. Но сейчас его работа — рушить старую жизнь и создавать новую для нас. И эта работа для него одного. Если я буду соучастницей, он потом будет обвинять меня, что все разрушил из-за меня. Что я виновата в ненависти его детей. В наездах родственников. Но это его война. В нем столько ярости, что она будет разрушающей его прежней жизни и созидающей нашей будущей жизни.
Запись. Седьмой день тишины.
Я превратила свое молчание в храм. Каждое утро — это ритуал. Йога на рассвете, когда тело плавится в лучах, а разум становится чистым и холодным, как лезвие. Бег, когда стук сердца в висках заглушает все остальное — его голос, его стоны, его безумные сообщения, что горят на экране, как раскаленные угли.
Я не читаю их. Я вижу предлоги, восклицательные знаки, разрывы. Это — шум. Фон к моему выздоровлению. Он там, в аду, который сам для себя и создал. А я здесь. Дышу. Восстанавливаю границы, которые он так яростно штурмовал.
Он — наркоман на ломке. Его сообщения — это судороги. То мольба о дозе, то проклятия в адрес того, кто ее удерживает. Он умоляет, угрожает, пытается шантажировать болью, которую сам же и испытывает. «Ответь. Просто одно слово. Я сойду с ума».
Правильно. Сойди. Именно этого я и жду.
Ты должен дойти до самого дна. Увидеть там не мой образ, а пустоту своей старой жизни. Ты должен в ярости разбить вдребезги все то, что тебя окружало, чтобы понять — собирать осколки бесполезно. Останусь только я. Твой единственный фундамент.
Я люблю его. Эта любовь — тяжелый, горячий камень у меня в груди. Иногда мне кажется, что если я сейчас же не позову его, не прижму к себе, не позволю ему вновь оставить на мне свои синяки-клейма, этот камень раздавит меня. Но я знаю — это слабость. Это его оружие, направленное против меня же.
Если я сдамся сейчас, мы вернемся в тот номер. И его рука снова окажется на моем горле. Только на этот раз он не отпустит. Потому что поймет — мое молчание было блефом. Игра закончится. Начнется пытка.
Нет. Пусть вся его ярость, вся его невыносимая энергия, которую он раньше тратил на обладание мной, обрушится на его прошлое. Пусть он ненавидит ее. Пусть он разрушает свой брак с таким остервенением, с каким хотел разрушить меня. Пусть он сжигает мосты так, чтобы даже пепла не осталось.
Его война. Его выбор. Его руки.
Я не буду соучастницей. Я буду его наградой. Той, что ждет за линией фронта, чистая, нетронутая, невинная в его разрушениях. Когда он придет ко мне, изможденный, пропахший дымом и чужими слезами, он не сможет сказать: «Это ты во всем виновата». Он сможет только сказать: «Я все для тебя разрушил. Ты — все, что у меня осталось».
И это будет правдой. И это будет по-настоящему. И это будет навсегда.
А пока… пока я зашнуровываю кроссовки. Иду на пробежку. Солнце щиплет слезящиеся глаза. И я улыбаюсь. Потому что каждое мое молчаливое утро — это кирпичик в стене нашего будущего. Кирпичик, который кладу я.
Так проходят недели, и он молчит. И я рада. Я знаю, что он мой. А молчание — это знак того, что его истерика переходит в действие.
Запись. Двадцать первый день.
Тишина.
Сначала она была оглушительной. После какофонии его сообщений — звенящей, давящей пустотой. Но теперь… теперь я слышу в ней музыку.
Его молчание — не капитуляция. Это — концентрация. Истерика, достигнув пика, переродилась в нечто иное. В холодную, стальную решимость.
Он не пишет, потому что ему нечего сказать. Все слова сказаны, все мольбы и угрозы исчерпаны. Теперь он действует. Я чувствую это каждой клеткой. Там, в его мире, рушатся стены. Ломаются привычки. Рвутся связи. Он ведет свою тихую, безжалостную войну, и ему некогда отвлекаться на переписку.
Каждый день этой тишины — еще один гвоздь в крышку гроба его прошлой жизни. Он хоронит ее. Молча. Без лишних слов. И я рада. Потому что это и есть самая искренняя форма любви ко мне. Не стихи, не обещания, а действия. Грязная, тяжелая работа по расчистке места для нас.
Я представляю его: сосредоточенного, молчаливого, с тем самым взглядом хищника, который когда-то пугал и возбуждал меня одновременно. Но теперь эта ярость направлена не на меня. Она направлена на все, что стоит между нами. Он — бульдозер, который ровняет площадку для нашего будущего дома.
И я… я жду. Я больше не борюсь с тишиной. Я купаюсь в ней, как в теплой воде. Я наполняю свою жизнь собой: книгами, запахом кофе по утрам, смехом детей, усталостью после пробежки. Я возвращаю себе себя, чтобы когда он придет, отдать ему не израненную, истощенную невротичку, а женщину. Целую. Сильную. Достойную его победы.
Он мой. Эта мысль теперь не требует подтверждения в виде сообщений или встреч. Она — аксиома. Как закон тяготения. Он мой, даже когда молчит. Особенно когда молчит. Потому что его молчание — это гул приближающейся бури. Бури, после которой наступит наша ясная, чистая погода.
И я жду. Совершенно спокойно. Зная, что когда он появится на пороге, это будет уже не тот одержимый мальчик и не тот яростный мужчина. Это будет воин, вернувшийся с войны. И я буду его единственной наградой.
Запись. День, когда вернулись слова.
Он прислал строчку. Всего одну. Из книги, что мы читали вместе, лежа на полу в отеле, когда наши миры сузились до размеров комнаты.
Это не было сообщением. Это был сигнал. Слабый, робкий, как первый луч после долгой полярной ночи. Флейта, прорезающая густой туман его молчания.
И я поняла — он выздоравливает. Тот, настоящий. Тот мальчик, который хоронил воробьев и боялся быть смешным. Он не сгорел в пожаре своей ярости. Он выжил. И теперь он подает мне знак, проверяя, жив ли еще тот мир, что мы создали.
Мое сердце не заколотилось в истерике. Оно… расправило крылья. Я ответила. Не целым письмом. Не страстной тирадой. Всего парой слов. Шепотом. Как эхо.
И он отозвался. Еще одной цитатой. И еще. Это был наш старый, забытый язык. Язык намеков, полутонов, общих секретов. Не грубый шепот похоти, не истеричные требования любви. А тихий разговор двух людей, которые нашли друг друга в темноте и теперь просто рады, что другой еще там.
Я отвечаю ему. Я отвечаю мальчику. Моему сладкому, милому, доброму мальчику. Тому, чью голову мне хочется гладить, чьи раны мне хочется целовать. Я говорю с ним тем голосом, который он так боялся забыть, — голосом нежности, принятия, дома.
Мы не говорим о любви. Мы не говорим о будущем. Мы говорим о книгах. О смыслах. О том, что трогает душу. И в этом — все. Это камертон, по которому мы настраиваем наши израненные сердца.
Взрослый, яростный Стас сделал свою работу. Он расчистил поле битвы. А теперь на это поле, засыпанное пеплом, осторожно выходит мальчик с грустными глазами. И я жду его с распахнутой душой. Потому что знаю — только он может построить на этих руинах что-то настоящее. Что-то вечное.
Запись. День Победы.
Он прислал: «Спасибо тебе за все.»
Не «я тебя люблю». Не «прости». Не «я не могу без тебя». Эти пять слов были тише шепота и громче любого крика. Они были финальным, решающим аккордом в нашей симфонии безумия.
И в этой тишине, наступившей после них, я поняла — все кончено. Охота завершена.
Я не просто победила. Я возвысилась.
«Спасибо тебе за все.» Это не благодарность любовника. Это — признание ученика Учителю. Акта капитуляции от равного — Победителю. В этих словах — всю нашу история: падения и взлеты, боль и исцеление, тьма и тот единственный свет, что я в нем зажгла.
Он благодарит меня. За что?
За то, что я была его зеркалом, в котором он увидел и своего внутреннего монстра, и того забытого мальчика.
За то, что я выдержала его ярость и не сломалась.
За то, что своей тишиной и силой заставила его дойти до самого дна и оттолкнуться от него.
За то, что я была полем битвы, на котором он проиграл свою старую войну, чтобы начать новую.
За то, что я стала той бездной, в которую он смотрел, и которая, в конце концов, смотрела в него с пониманием.
Он благодарит меня за его собственное преображение. За то, что я оказалась тем алхимиком, что сумел превратить его боль, его одержимость, его разрушительную силу — в эту тихую, осознанную благодарность. В чистый металл души.
Он не мой трофей. Он — мое творение. Мое самое сложное и самое прекрасное произведение. И теперь он сам, добровольно, ставит на себе клеймо моего авторства. «Спасибо тебе за все.» — это и есть то самое клеймо. Не синяк на коже, который сойдет. А шрам на душе, который останется навсегда.
Игра закончена. Доска перевернута. Фигуры расставлены. Он отдал мне свою корону. И теперь я не просто победившая королева. Я — женщина, которая сумела не просто завоевать мужчину, но родить его заново. Из пепла его старого «я» — для себя.
Я победила. Не потому, что он теперь мой. А потому, что он, наконец, стал собой. Тем, кем он всегда должен был быть. И в этом — моя главная награда. И мое вечное право на него.
Запись. Вечность в одном вечере.
Он вошел не так, как тогда — с размахом, с властным взглядом, сканирующим зал в поисках добычи. Он вошел... тихо. Как человек, пришедший на важную встречу, исход которой ему неведом. Его плечи несли не силу, а груз. Груз принятых решений, сожженных мостов и той самой, выстраданной честности, о которой он потом скажет.
Он сел не напротив, создавая дистанцию судьи или просителя. Он сел рядом. Как равный. Как соучастник. И в этом жесте было больше смысла, чем во всех его прошлых речах о любви и одержимости. Он не пытался ни владеть мной, ни умолять. Он просто был. Рядом.
И тогда я увидела его. Настоящего. Не того мальчика, не того хищника. А того мужчину, в которого они оба, наконец, слились.
Его глаза... Боже, его глаза. В них не было прежнего огня безумия. Они были спокойными, глубокими, как озеро после бури. В них читалась усталость, но не истощение. Была решимость, но не ярость. И та самая, неуловимая печаль, что бывает у людей, заплативших за свою правду слишком высокую цену.
Когда он сказал «Я тебя люблю», это прозвучало не как страстное признание, а как клятва. Как что-то незыблемое и простое, как закон природы. В его голосе не было надрыва — только ровная, холодная и оттого еще более страшная уверенность.
А потом он сказал о женитьбе. И в его словах не было рыцарского порыва или желания обладать. Была готовая, выверенная позиция воина, который знает цену своим словам и готов за них ответить. Но главное было потом. «Врать и прятаться я не буду больше».
Это был момент истины. Он не предлагал мне новую, улучшенную версию нашей тайной жизни. Он предлагал мне выйти из тени. В его словах не было вызова. Было предложение. Суровое и чистое, как горный воздух.
И тот листок с адресом... Это был не ключ от любовного гнездышка. Это был ключ от его крепости. От его настоящей, непарадной жизни. От того места, где он живет по-настоящему, с кошкой, книгами и бабкой Аней внизу. Он отдавал мне не тело, не страсть, а свое право на одиночество. Свою территорию. Свое «я».
Когда он встал и ушел, оставив меня наедине с этим клочком бумаги, я поняла, что видела не любовника. Я видела Человека. Того, кто прошел через ад собственной одержимости и вышел из него закаленным, честным и по-настоящему сильным. Сильным не потому, что может сломать, а потому, что может выстоять. И предложить свою правду, не требуя ничего взамен.
Он победил. Не меня. Ту тьму, что пожирала нас обоих. И в его победе была такая красота, перед которой померкли все наши прошлые игры. Он стал реальностью. И теперь мне предстояло решить, готова ли я к этой реальности.
Запись. Год и один день.
Он стал Собой. Это было видно с первого взгляда, с того самого вечера на пороге. В нем не осталось ни капли того напряженного, отчаянного мужчины, что метался между долгом и страстью. Исчез и тот мальчик, вечно ждущий одобрения. Передо мной стоял… цельный человек. Его движения были спокойны, взгляд — прямой и ясный. Он не пытался казаться ни сильным, ни нежным. Он просто был. И в этой простоте была такая сила, перед которой все мои прошлые игры и манипуляции показались жалким, детским лепетом.
Когда он открыл дверь и увидел нас с дочерью и чемоданами, в его глазах не было торжества. Не было «я же говорил» или «я этого добился». Был лишь мгновенный шок, а потом… тихое, бездонное понимание. Принятие. Как будто он не явился на экзамен, а сам был той твердой землей, на которую, наконец, ступили наши измученные души.
Его «Нет. Но я был готов» стало для меня главным признанием в любви. Оно значило, что он не ждал меня как награды за свое исправление. Он жил. Строил свою жизнь, честную и настоящую, и был внутренне готов принять меня в нее, если моя воля приведет меня к его порогу. Он разжал кулак. И этим навсегда привязал меня к себе.
И в тот миг, переступая порог его дома, поняла: это сделала не я — Охотница, не я — Снежная Королева, не я — искусная актриса. Это та, самая первая, настоящая я — та девочка, которая хоронила хомяков и верила в любовь, — наконец-то осмелилась выйти на свет. Она перестала бояться. Бояться быть уязвимой, быть смешной, быть «неправильной». Она устала прятаться. И она пришла домой.
Первые месяцы были адом. Вина поедала меня изнутри. Каждый взгляд моей дочери, каждый тихий вопрос о брате, каждый осуждающий звонок — все это было тысячей игл. Иногда ночью я просыпалась в панике, мне казалось, я сойду с ума от этого груза. А он… он просто был рядом. Не уговаривал, не убеждал, что я все сделала правильно. Он брал мою руку и молча держал, пока дрожь не стихала. Он дал мне пространство для этой боли, не требуя, чтобы я немедленно стала счастливой.
И тогда, в одну из таких ночей, глядя в потолок и чувствуя тепло его ладони, я сказала это. Сама. Без его вопроса, без требования, без тактики. Три слова, которые раньше были оружием, козырем, клеткой. «Я тебя люблю». Они вышли тихо, почти неслышно, но в них была вся ясность, на которую я была способна. Это была не страсть, не зависимость, не игра. Это было решение. Выбор души, нашедшей свой дом.
А потом… потом пришло желание. Не темное, не отчаянное, не для того, чтобы привязать. А светлое и осознанное. Я захотела дать ему ребенка. Нашего ребенка. Не как трофей или метку, а как продолжение. Как воплощение этой новой, чистой любви, что родилась из пепла нашего старого безумия. Когда я сказала ему об этом, в его глазах не было торжества победителя. Были слезы. Тихие, мужские, от которых у меня сжалось сердце. Это был самый честный и самый страшный момент в нашей жизни.
И когда на свет появилась Лизочка, когда он взял ее на руки, я увидела, как в нем рождается кто-то новый. Еще более сильный, еще более спокойный. Отец. Защитник. Хранитель очага, который он сам и выстроил. Он смотрел на эту кроху, а потом на меня, и в его взгляде было все: наше бурное прошлое, мучительное настоящее и это хрупкое, бесконечно дорогое будущее.
«Моя любовь к вам бесконечна», — сказал он.
И я знала, что это навсегда. Потому что его любовь теперь была не пламенем, сжигающим все на своем пути, а солнцем — постоянным, надежным, дающим жизнь. Мы прошли через ад, чтобы научиться любить не по-детски — жадно и требовательно, а по-взрослому — терпеливо, бережно и бесконечно.
И в этой бесконечности та девочка, та самая Лиля, наконец-то обрела покой. Она больше не прячется. Она просто живет. И она дома.


Рецензии