Тяготы любви
Утро в деревне начинается с запахов, и в зависимости от времени года, то дымком печным потягивает и мокрыми невысохшими, забытыми в сенях варежками, то дыханием квашеной капусты из подпола, то скошенной травой и яблоками.
Над избой Зинаиды курится тонкая струйка дыма — это дети раньше встали, печь затопили, чайник греют, как велено.
Зинаида — женщина невысокая, крепкая, будто выструганная из дуба, с лицом не старым еще совсем, но уже усталым, с морщинками, пятнами, будто подпалинами.
Трое детей у нее — Митька, Вера и Павлик. Митьке пятнадцать, Вере тринадцать, Павлик еще мал, но не из тех, что вечно под ногами путаются
Дети все делают сами, с малых лет приучены и знают: мать их — как лошадь рабочая. С утра на ферму — телят поить да кормить, навоз выкидывать, а после — бегом в сельсовет.
Там она за печатной машинкой сидит, пальцами с трещинками по клавишам резво стучит. Печатает приказы, справки, похвальные листы — все, что велят, все, что секретарша за день не успела. ;— Зина, ты уж поосторожнее, — как-то бухгалтерша вдруг сказала. — Два места тянешь — не железная ведь.
— А кто, если не я?
— Да брось, на тебе лица нет.
— У меня дети есть, — просто ответила Зина и поставила новую ленту в машинку.
Живут не богато, но ладно. В доме чисто, на огороде все посажено, прополото, подвязано. Обед — всегда есть. Щи или лапша куриная, картошка с укропом, ржаной хлеб.
Когда вечером мать возвращается домой, уставшая, смурная, — дети уже встречают. Тихо, без шума. Павлик подает тапки, Вера стол накрывает. Митька плечо подставит, если видит: мать клонится от усталости. И не говорят ничего особенного, просто глазам радостно — она пришла.
Судьба у Зинаиды — не редкость, да только от этого не легче. Муж у нее был — Егор. Высокий, смуглый, с глазами упрямыми, как будто бы вечно спорил со всем светом, даже когда молчал.
Сначала любил ее — не скроешь. Митька родился — на руках носил. Веру как данность принял. Рождение Павлика даже не заметил. А потом и вовсе стало чего-то не хватать: то ли простора, то ли удачи, то ли самого себя.
Он и уехал — будто ненадолго. В город.
— На шабашку, Зин, подамся. Денег подкопим — машину куплю.
А она и верила, а почему ж нет? Муж же все-таки. Честный был, хоть и своенравный. Да видно, город его перемолол — как мясорубка.
Сначала письма шли радостные: на работу, мол, устроился. Потом реже приходить стали. На трудности больше не жаловался. Сухие какие-то письма стали. Потом и вовсе исчезли. А денег Зина от мужа так и не дождалась.
Пробовала искать, детей на бабку Агафью оставляла, да только толку чуть. Где ж его найдешь, коль на конверте «до востребования» указано.
А потом смирилась — нет его больше в ее жизни. Ничего не поделать. Жив ли, не жив — как узнаешь? Есть дети — надо кормить. Есть огород — надо обихаживать. Есть корова Дуся, которой тоже надо — чтобы утром задали, чтобы подоили.
Стала жить, без надрыва, без жалоб, но с таким внутренним упорством, какое редко встретишь даже у мужчин.
…Да как-то Зойка, сельская балаболка, вернулась из областного центра — в больницу ездила на обследование.
— Зинка, слышь, — заорала, подойдя к калитке, — а я твоева видала в городе-то. Ага!
Зинаида даже не сразу поняла:
— Кого это?
— Во дает! Так Егорку твоева. Он в городе теперь — вроде как человек. Машину купил. Синяя, блестит, окна — хрен чево увидишь скрозь них. Ага! Стоял у больничного крыльца. И ты знаешь, ладный такой стал. Щеки гладкие, одеколоном пахнет от яво. Пондравился мне запах-то. Вот бы и Сенька мой так пахнул. Ага. А то от моева вечно перегаром разит. Так вот. Я сперва даже не признала твоева.
Зина молчала. Только будто кто на плечи враз сел. Так тяжело стало. Губы задрожали. Отвернулась от Зойки и дальше тяпает, а слезы уже ручьем — не остановить.
Зойка умолкла, но потом не удержалась:
— А я ему, охломону твоему, и говорю: «Хочь рублик дай ребяткам. Передам».
А он, представляешь: «Нет, — говорит, — с собой ни копья».
И глаза такие… не то чтобы стыдно, а как будто все равно ему. Ага.
Зинка выдохнула тихо — будто из нее воздух весь вышел. Вся сжалась, как вымороженная рябина. Стоит, не двигается. Только губы еле шевельнулись:
— Живой, значит… вот и хорошо.
Повернулась к Зойке резко, лицо — камень, голос — сталь.
— Все сказала? Ну и катись домой. Нечего тут рот зря проветривать. У меня дел — выше крыши. Давай-давай отседова.
Зойка глаза выпучила:
— Вот малахольная! Да мне жалко тебя, и ребяток твоих… — платок поправила.
— А мне жалость твоя без надобности.
Зоя хмыкнула и молча ушла, поняла, что переусердствовала.
А Зина вдруг словно сгорела изнутри — дыхание как от обжигающего ветра, а взгляд — с прищуром, острым, как у зверя, у которого отнимают нору.
Вошла в дом, метнула суровый взгляд по сторонам. Дети присмирели — никогда мать такой не видели.
— Почему пол не подметен? — бросила резко Зинаида. — Что за бардак устроили?
— Мам, я подметала, — тихо сказала Вера.
— А белье? Почему не глажено? Что я, за вас все должна? Оглоеды. Помощи от вас никакой.
А белье уже аккуратно сложено в лукошке, и пол был чист, и обед теплый ждал, но Зина не слышала, не видела — только говорила, и в каждом слове звенело: «Почему ты нас бросил? Почему ты даже рубля не оставил?»
Павлик, младшенький, первый понял: что-то не так. Он подошел, обнял мать, прижался лбом к ее животу, уткнулся, как теленок в бок коровы:
— Мамочка, не плачь… Я с тобой…
Зина села на лавку, крепко, обеими руками, обняла его, будто спасалась его теплом. Вера подошла тоже, присела рядом, положила голову ей на плечо. Митька молча стоял в дверях, высокий, почти мужчина, и просто стоял — будто стена.
А Зина плакала внутрь себя и кричала тоже молча: «Кому вы нужны, мои дети? Если меня не станет — кто вас защитит?»
И сердце било в висках, и перед глазами — то синяя машина, то мужское лицо, гладкое, чужое, сытое.
Ночью, когда все стихло, дом дышал ровно, дети спали в комнате — она вышла. В одном халате, босиком, дошла до бани, села на лавку под липой, и вдруг, как надломилось в ней — разрыдалась громко, надрывно, как смертельно раненый зверь.
Так бабы плачут только тогда, когда надеяться уже совсем не на что. Одна, одна навсегда.
Слезы текли сами — за все сразу: за рублик, которого не дали детям, за Веру, у которой ни одного нового платья, за Митьку, у которого ботинки латанные, за Павлика, который слишком мал, чтобы понимать, и слишком чуток, чтобы не чувствовать.
И за себя. Потому что, когда все держишь — некому подержать тебя.
— Ну и что? — шептала Зина, утирая лицо ладонями. — Ну и что теперь?
Слезы капали на землю, а земля принимала — молча, без упрека.
…Лето стояло знойное, с паром над полями и запахом трав. В деревню приехали строители — школу новую поднимать. Барак им отвели за клубом, там же кухня, душ, столовая. Мужики всякие: кто лысоват, кто плечист, кто и вовсе рябой. Кто ж приличный в шабашники подастся?
И был среди них один — не деревенского пошиба. Александром звали, а в бригаде — Саныч. Статный, всегда в чистой рубахе, как ему это удавалось?
Говорил спокойно, с уважением, голос ровный, приятный. Глаза прищуренные, внимательные. Умел слушать всякого.
Сначала просто здоровкался:
— Добрый день, Зинаида.
А потом начал задерживаться у ее калитки. То воды попросит, то огурцов купит с огорода.
Улыбался, и от той улыбки у Зины будто щеки разогревались — как у девчонки.
Не то чтобы влюбилась. Но в душе что-то ожило, встрепенулось. Теперь она шла и спину ровнее держала. А вдруг Саныч встретится на пути? И волосы расчесывала чаще. Даже хну купила в сельпо и седину закрасила.
А вечером перед зеркалом — будто впервой себя увидела: лицо усталое, но не потухшее. Глаза красивые, шея тонкая, волосы еще ничего, брови бы выщипать, как у Ленки-секретарши. А ведь была когда-то красавицей.
Дети улыбались:
— Мам, тебе этот, со стройки, нравится?
А Зина отмахивалась.
— Глупости. Дел у меня мало, чтоб на такое отвлекаться?
Но сердце, сердце… Стало колотиться не как прежде — не усталым туком, а как-то живо, трепетно, весело.
Глава 2
А соседка Агафья, старуха с глазами колкими, как лед весенний, все наблюдала. Да вот как-то раз, стоя у ворот, выдала:
— Зинка… Тебя он греет, не спорю. Только ты, дочка, головой подумай. Мужик-то ладный, да не может быть, чтоб один. Красавец такой да без жены? Да без детей? Сказки это. Не поверю.
Зина опустила глаза. Словно заноза в душу вошла. Но вытаскивать не спешила. Больно было… но и сладко тоже.
А он как-то снова вечером подошел — аккуратно, не напрашиваясь. Остановился у ворот, как будто просто мимо шел, но взгляд у него был решительный, будто он в себе что-то определил.
— Зинаида, можно с тобой поговорить?
Она затрепетала, вытерла руки о фартук, отворила калитку: заходи, мол.
Саша помолчал, потом — как вздохнул глубоко и прямо сказал:
— Зина… Я вот думаю: слышала ты, что соседка твоя шепчет, не утаишь.
Она нахмурилась, но он не дал вставить ни слова:
— Правильно говорит тетка Агафья тебе. Жена у меня была. Не умерла — живая, здоровая. Дочь у нас. Только я ей стал не нужен, когда понял, что инженером мне не стать. Я руками умею, а не в бумагах. Строю, чиню, кирпич кладу. Денег приношу, но не те, что ей надо.
Он глянул на Зину — прямо, без ухищрений:
— Инженера она нашла себе. Красивого, с машиной. Галстук носит. А я так и не привык. И ушла. А я? Да вот, строю школы, хожу по селам теперь.
Замолчал, а потом еще добавил тихо:
— Так что ты не бойся. Я к тебе не с фокусами. Если приглянулся — хорошо. А если нет — не обижусь. Только чтоб честно было, без этого — женат-неженат.
И снова замолчал. А Зина стояла, слушала, и будто что-то оттаивало в ней. Как земля после зимы — еще жесткая, с комьями, но уже пахнет теплым.
Не улыбнулась, не вспыхнула, не бросилась в разговор. Только кивнула:
— Спасибо, Саша, за правду.
А сама потом весь вечер ходила по дому тихо, будто в первый раз в своем собственном доме. И даже платок надела с вышивкой — тот самый, который берегла на случай гостей. Хоть никто и не пришел.
Следующим вечером Саша снова пришел и задержался — сидели на лавке, смотрели, как солнце мягко ложится за черемуху. Говорили обо всем и ни о чем, молчали. Но тишина у них была полнее, чем слова.
И вдруг Зина:
— Саш, чай не по восемнадцать нам. И мамки у меня в хате нет. Ну чего тянуть-то? Переходи ко мне.
— Правда? — глаза у него загорелись, как у мальчишки.
— А чего ж? Дети у меня хорошие. Примут тебя.
Он только того и ждал. На следующий же день перенес свой нехитрый скарб: тюфяк, сумку, чайник алюминиевый, кружку, ложку.
Зина лишь рассмеялась, увидев посуду.
Так и стали жить. Саша утром — на стройку, к восьми. Возвращался — пыльный, уставший, с тяжелым запахом мужского пота. А для Зины запах этот приятнее любого одеколона был.
Уставший, но с хлебом — всегда покупал буханку и плитку шоколада, молча клал на стол.
Зина все так же крутилась между фермой и сельсоветом — глаза вечером красные, ноги гудят, но у печки стоит, не жалуется. Петуха зарезала — лапши наварила, домашних яиц утром нажарила, пирогов в выходные напекла.
Дети приняли Сашу спокойно. Митька присматривался, но потом одобрил. Павлик звал его «дядя Саша» и тянул за собой в сарай — показывать кроликов. Вера чуть сторонилась и все больше в своей комнате сидела по вечерам.
Бабка Агафья снова не прошла мимо. Встретила Зину у колодца, прищурилась, клюкой в землю постучала:
— Ну что, Зинка… Петуха ты ему сварила? Лапши намесила? Пирожки стряпаешь — у него уж пузо округлилось. А он тебе чево?
Зина выпрямилась:
— Так зарплаты еще не было, ежели ты об этом тетка Агафья. Сказал — как будет, принесет.
Агафья хмыкнула, головой качнула, проскрипела:
— Принесет. Ишь ты! Ну гляди, гляди… баба ты справная, детей тянешь, но… чтоб не вышло как с первым. Эти мужики… сначала как коты трутся, а потом — хоть плачь, хоть в суд пиши.
— Тетка Агафья, — сказала устало, — не всякий мужик — беда. Бывает, и от бабы беда.
— А все одно, — буркнула старуха. — Слезы чьи текут потом? Не мужские же.
Зина ушла, не огрызаясь. А в голове засела заноза: не потому что не верила Саше, а потому что жизнь научила — доверие штука хорошая, но денег в кошелек не прибавит.
…Зарплату выдали в пятницу — весь поселок знал. Мужики из бригады шли веселые, с пакетами, кто с тортиком, кто с бутылкой, кто с колбасой. Пыль на сапогах не мешала радости.
А Саша — будто бы исчез. До самого позднего вечера не было его. Пришел, когда уже сумерки сгущались. Тихо открыл калитку, прошел в дом, с порога снял кепку, взгляд потупил.
Он сел, сапоги не снял, руки трясутся. Зина вгляделась — будто не мужик, а мальчишка провинившийся. Хотела сказать строго — а слова застряли.
— Зин… — начал да запнулся. Голову руками обхватил, вроде как заплакал даже.
Она сразу поняла. Сердце у нее не жесткое, голова не глупая, сразу все нити схватывает.
— Не принес? — спросила спокойно, без укора.
Он только головой кивнул. Глаза блестели, не от света — от слез, которые сдерживал, как мальчишка, у которого сломалась игрушка, а он не хочет быть слабым.
— Дочка… моя… там… в больнице. Понимаешь… Температура под сорок, воспаление легких. Жена плачет. Зин… Я все деньги отправил. Я давно ничего не отправлял… а вот теперь. Пойми, Зин.
Пересел с лавки на табурет, к столу, руки на колени, будто в суде ждет приговора.
Зина подошла, положила ладонь на его плечо.
— Ничего, милый мой. Прорвемся. Еда есть, крыша над головой есть, дети живы — и слава Богу. А ты не бойся, ты теперь не один. Вместе все решим.
И как сказала это, сама удивилась: будто приняла его уже — до конца, без оглядки. Хоть в горе, хоть в радости.
А наутро — снова Агафья, словно в землю вросшая, стоит у забора, глаз не отрывает от Зины, прищурилась.
— Ну что, Зинка? Принес? Все мужики вчера зарплату получили. Говорят, что и премия была.
Зина взглянула бабке прямо в глаза, не таясь:
— Дочка у него хворает. В больнице лежит.
— Видишь, как бывает? У него дочка — деньги туда. А у тебя что, щенята рази, не дети? Их кормить не надо?
Зина отвернулась, но ответила не сразу, а только когда шагнула к калитке, словно из сердца достала:
— У него — больна. А у меня — здоровы. Слава Богу, тетка Агафья. Пропусти меня, — отодвинула бабку, небрежно так, будто какую ненужную вещь с пути своего убрала.
И пошла. Прямо, ровно, как идет женщина, которая уже не в первый раз в жизни выбирает — не потому что так проще, а потому что иначе нельзя.
…Прошел еще один месяц, и снова зарплата. И снова Саши нет к ужину. Вернулся поздно, когда тень от фонаря длинная, шаги осторожные, будто крадется.
Зина на лавке сидела, мочи не было в доме ждать. Что теперь? Дочь давно выздоровела. Слава Богу. Храни Господь всех детей.
Саша подошел, присел рядом.
— Зин, понимаю, уже смешно и глупо выгляжу. Но так бывает. У матери крыша потекла. Там шифер старый, с войны еще. В горнице вода по стенам… Ну я не мог иначе, Зин… это ж мама моя!
И замолчал и не смотрит. А что говорить? Все и так ясно.
Зина не ответила, в голове пусто, в груди тяжело — как будто не воздух, а мокрое тряпье к носу прижимает.
Сашка к ней — она не отстранилась, но и не прижалась.
Свидетельство о публикации №225111301642