Цыганочка Левтолстоя

Всякому человеку свойственно стремленье к удобствам. Чтобы всё нужное  и приятное всегда было поблизости. Например, ежели так сложилось, что удобства эти самые – на улице, то человеку начинает хотеться привнесть их внутрь обиталища своего. И так во всём. Но удивительное дело: стоит только человеку как следует обрасти пресловутыми отрадами налаженного обихода, как  начинает он чувствовать где-то внутри вострую, зудящую занозинку непокою.   Маленькая, совсем маленькая – наплюёшь на неё и забудешь. Ан  вдруг, откуда ни возьмись заклубится  дурная, шальная тревожность. И в душе твоей тогда устраиваются кочевать шумною толпою цыганы. И чем более ты  солиден и осёдл, тем  больше у тебя заводится сомнительного этого удовольствия.
Уж чего-чего, а  как раз осёдлости Левтолстою было не занимать. И цыганы в душу к нему являлися поэтому табором особенно многочисленным. До самого внутреннего горизонту иногда раскидывались все эти костры, кибитки, звоны походных кузниц, гаданья, конокрадства и прочие развесёлые айнанэ.
 И как тут было удержаться серьёзному литератору и до омерзенья примерному семьянину? Как удержаться и к ним не удрать? Увы, увы, совершенно никак… Удирал, бедняга, самым бессовестным образом.  От недописанного романа, от унылого кабинетного духу, от укоризненно-почтительных замечаний супруги. От постных щей  к обеду и постных морд домочадцев своих.
Туда, туда, чавалэ, к вольным детям дорог! Бездумно, беззаботно, почти бесчувственно бродить от шатра к шатру, от костра к костру…  Дом твой – бескрайняя степь, пища твоя – гусиный лук да заячья капуста. Там песни послушаешь, стеснительно вплетая в божественные эти напевы дребезгливый свой старичковский тенорок, а там, у другого костра – на пляски ихние полюбуешься. Особенно одна какая-нибудь озорница как плясать выйдет, так и вовсе ты тогда пропал, несчастный… 
Уж и так она повернётся, и эдак, и очами колдовскими ожгёт, и монистами  - это самое…  А после примется подолом  размахивать, и тут уж никому спасенья нету. Вьётся, вьётся подол, развевается, веет…
Ароматами юношеских грёз веет, о да!
Ах, ах, вот же оно, вот! То самое оно, что полагал ты, дурачок, невозвратимым, а вот взяло, да и возвратилося! И откуда, подумать же только?
Из жаркой возникло, таинственной тьмы плясуньиного подподолья!  Аййй -нанэ-нанэ!
Сердце-то, сердце…  Словно во все разом бубны табора ударит тогда вдруг помолодевшее сердце твоё.
Ах, помните, это помните? „Mes vingt ans font battre tambour…”  Двадцать лет мои бьют в барабан…
Пропал Левтолстой, совсем пропал!
Любопытно однако, что все эти  весьма энергичные душевные перипетии никак не проявлялись у Левтолстоя внешне. Даже наоборот: чем бесшабашней резвился он с внутренними боэмьенами, тем скучней и полней надутой якобы многозначительности была  его наружная мина.  Вот в походке разве иногда мелькнёт что-то эдакое…  Шагает себе, шагает – степенный и важный, как всегда – и вдруг привскакнёт, мимолётно запритопывает… Ой, ходи, ходи, ходи, хороший! Хоп! Хоп!
Окружающие изумятся, конечно, да сами себе не поверят.  А как проморгаются да вглядятся в  угрюмую литераторскую физиономию – так не поверят ещё пуще.  «Да нет, быть такого не  может, почудилось…»
Конечно, чавалэ, конечно!


Рецензии