Красная стрела. Начхрибурчхре Глава I
Глава I
Купе «Красной стрелы» тонуло в мягком свете ночных бра, отражаясь в полированной деревянной отделке, словно в застывшем времени. За окном проплывали темные силуэты подмосковных лесов, изредка прорезаемые одинокими огнями дачных поселков. Воздух был густым и насыщенным — пахло дорогим горьким шоколадом, только что растопленным в медном кофейнике, и пряным чайханским пловом, который подавали в глубокой фаянсовой посуде с восточным орнаментом.
На столе, покрытом белой скатертью с вышитыми золотыми нитями узорами, стояли фарфоровые чашки с дымящимся горячим шоколадом, украшенные взбитыми сливками и тертым мускатным орехом. Рядом, в большом медном казане, дымился плов — ароматный, с нежным бараниным филе, морковью, изюмом и нутом. Запах зиры, барбариса и шафрана смешивался со сладковатым ароматом шоколада, создавая странную, но уютную гармонию.
Запах баранины, тмина, зиры и шафрана смешивался с ванильным духом горячего шоколада, который разливали в фарфоровые кружки с позолотой.
Поручик Ржевский,
распахнув мундир и откинувшись на синей бархатной обивке дивана, с наслаждением вдыхал этот коктейль запахов.
—Вот это сервировка! — провозгласил он, поднимая свою чашку. Не то, что в наших офицерских столовых. Там пахнет казенной кашей и тоской. А здесь... здесь пахнет жизнью.
Ну, вот это да! – воскликнул он, накладывая себе щедрую порцию плова. – Настоящий чайханский плов! Смотри-ка – баранина тает во рту, а рис рассыпчатый, точно песок в пустыне. И этот шафран... ммм...
–А шоколад... он пахнет как детство. Как те зимние вечера, когда за окном метель, а в комнате тепло и уютно.
Мессир Баэль сидел неподвижно, его тонкие пальцы обхватывали чашку с шоколадом.
–Еда... – произнес он задумчиво. – Это не просто питание. Это мост между временами и культурами. В этом плове – дух восточных чайхан, а в этом шоколаде – европейские салоны...
Лиза, сидевшая напротив, осторожно помешивала ложкой в чашке с шоколадом. Ее пальцы, привыкшие к барабанным палочкам, двигались изящно и точно.
—Шоколад слишком сладкий для такой ночи, — заметила она. — Он должен быть горьким, как воспоминания. И плов... плов пахнет слишком жизнерадостно. Как будто за окном не Россия, а где-то в Самарканде.
Мессир Баэль, неподвижный, как всегда, сидел в своем углу. Его чашка с шоколадом стояла нетронутой. — Это путешествие во времени. Каждый запах, каждый вкус — это портал в другую эпоху. Этот плов... он помнит времена Великого шелкового пути. А шоколад... он помнит ацтеков и конкистадоров.
Ржевский громко рассмеялся.
—Ну ты даешь, Баэль! По-твоему, я сейчас не плов ем, а в историю погружаюсь? — Он с наслаждением отхлебнул шоколада. — А по-моему, просто вкусно. И точка.
Лиза покачала головой.
—Нет, Мессир прав. Еда — это ведь не просто физический процесс. Это ритуал. Взять хотя бы этот плов — он же готовится по особым правилам, с определенным настроем. Как и музыка. Нельзя играть марш с мыслями о любви.
— Философия! — махнул рукой Ржевский. — Вот послушайте лучше анекдот. Приходит как-то поручик в чайхану и заказывает плов. А ему говорят: "У нас плов только с настроением". А поручик в ответ: "А с водкой нельзя?"
Все рассмеялись, даже Баэль чуть заметно улыбнулся.
В этот момент в купе вошел Ренье. Он нес поднос с десертом — пахлаву, политая медом и посыпанная фисташками.
—Простите, что задержался, — сказал он, устраиваясь на свободном месте. — Готовил сюрприз. Но пока шел, вспомнил одну историю. Историю про июль 1918 года...
И Ренье начал свой рассказ. Голос его был ровным, но в нем чувствовалась какая-то особая, пронзительная нота.
"Июль 1918 года, раскаленный и тревожный, подобный лихорадочному бреду гигантского организма, раскинул свои сумерки где-то в окрестностях Петрограда, этого Вавилона новейшего времени, где на площадях кипели страсти, а в кабинетах вершились судьбы. В один из таких кабинетов, пропитанный запахом дешевого табака, пыли и неоправданных надежд, и принесли ту самую злополучную телеграмму на грузинском языке — этот криптографический вызов, брошенный в лицо хаосу бытия.
Мушмат Контрибучев, чья жизнь представляла собой пеструю и несколько нелепую мозаику из неудавшихся поприщ, восседал в своем кресле, как некогда римский патриций на развалинах собственной виллы. Он был по принуждению — певец театра, ибо его голос, некогда лившийся серебром, был низвергнут в прах равнодушием импресарио; по образованию — повар, хотя диплом этот служил ему лишь горьким напоминанием о пиршествах, которые он никогда не будет давать; по собственному, сокровенному признанию — шалунишечка, душа, жаждущая легкости, но судьбою втолкнутая в тяжкое ремесло частного сыска. И теперь, в этот душный вечер, всё его существо являло собой поле битвы между этими разрозненными ликами. Правое веко его нервно подергивалось, левый глаз слезился — и в этой асимметрии читалась вся трагедия его двойственного положения: то ли эта влага была данью усталости, свалившейся на него, подобно колодезному журавлю, то ли едким следствием нюхательного табака, чей аромат вызывал одно-единственное, неуловимое сравнение… он пах, сей табак, запахом слёз, тех самых, что проливаются в одиночестве и высыхают, не принеся облегчения.
— Начхрибурчхре!!! — чихнул и выкрикнул он, и этот звук, дикий и нечленораздельный, разорвал тишину, как кинжальный удар по напряженной ткани ожидания.
Вообще-то сей муж более любил безмолвствовать и действовать, ибо слова казались ему ветхими монетами, утратившими свою цену в великом торжище жизни. Хотя и действия его давно уже утратили ту благородную простоту, что отличает поступки людей, не обремененных рефлексией. Он изъяснялся редко — чаще его лицо, это зеркало мятущейся души, корчило самые причудливые рожицы, а пальцы, эти проворные плясуны, вели беззвучные беседы на тайном языке. Порой, когда тень театрального прошлого касалась его сознания, он внезапно ударялся в пантомиму, становясь живой статуей, воплощающей то Отчаяние, то Надежду.
И вот он уставился в злополучную телеграмму — и ум его, этот неутомимый труженик, оказался бессилен перед тайной незнакомых письмен. Грузинского наречия он не ведал. Да если бы даже и был с ним знаком — и тогда, по непреложному принципу, коему он следовал с упрямством осла, упирающегося в стойло, он не стал бы его читать, ибо принцип сей был для него последним оплотом личности в мире, где все основы рушились.
Ныне герой наш, сей новый Робинзон на острове собственной судьбы, ориентировался единственно на самого себя.
Смотрел он на сей бумажный клинок, на эту телеграмму, ровно одну минуту и тридцать четыре секунды, безмолвно и недвижно, как взирают на надгробие, под которым погребена последняя иллюзия. А потом, силою воли собрав растерянные чувства, он сделал пальцами движение, столь же отчаянное, сколь и прекрасное в своей неуместности, — движение, напоминающее вихрь, но вихрь, рожденный не на небесах, а в самых недрах земли, и рвущийся снизу вверх, как будто он, Контрибучев, вознамерился оседлать сам воздух, этот символ всего зыбкого и неосязаемого, и пустить его себе в глаза, дабы прозреть. И лишь тогда из груди его изошло, подобно стону:
—Онеголимки… снова Онеголимки.
Уже фыркая и брызгая мелкими каплями слюны, кои, подобно слезам ярости, упали на напечатанный портрет Керенского, сей иконы нового времени, висевший на стене, Контрибучев, с горьким торжеством повторил:
—Онеголимки! Они мне как заноза в одном… в том самом месте, что известно всякому, но кое приличные люди вслух не именуют!
И в сей самый миг, под аккомпанемент шелеста июльской листвы и приглушенного пения бродячих музыкантов под окном, чья беспечная мелодия являла собой разительный контраст с драмой, разворачивавшейся в кабинете, Контрибучев, максимально сосредоточив волю — так, что вены на его челе вздулись, подобно рекам, выходящим из берегов во время половодья, — достал-таки сию мучительную занозу из своего всем известного места, совершив акт не столько физический, сколько символический, акт освобождения.
За всем сим действом, сей человеческой комедией в миниатюре, наблюдал его ушастый помощник — секретарь и социалист-эсэр, юноша по имени Капа. Просто Капа. Не более, не менее. Именно так величал его Контрибучев в те минуты, когда память его изменяла, а на ум приходило лишь смутное ощущение присутствия некоего существа:
—Эй ты… ну этот… который не более ни менее!
И Капа, сей немой летописец, лишь молча впитывал в себя сию сцену, дабы впоследствии, быть может, занести ее в скрижали своей души, уже отравленной ядом политических страстей."
Когда Ренье закончил, в купе на несколько мгновений воцарилась тишина. Даже Ржевский перестал жевать свой плов.
— Вот это история! — наконец произнес поручик. — Прямо как в театре. Этот Контрибучев... он мне чем-то напоминает одного моего знакомого полковника. Тот тоже всегда кричал "Онеголимки!", когда что-то шло не по плану. Правда, он имел в виду совсем другое...
Лиза задумчиво провела пальцем по краю чашки.
—Мне жаль этого человека, — тихо сказала она. — Он как будто застрял между эпохами. Не театр, не кулинария, не сыск... Нигде не нашел себя. И вот сидит с этой телеграммой, которую не может прочитать, в кабинете, который ему не принадлежит, в стране, которая рушится на глазах...
Мессир Баэль медленно поднял голову.
—Каждый человек — это телеграмма на неизвестном языке, — произнес он. — Мы всю жизнь пытаемся себя расшифровать, но так и не понимаем до конца. Контрибучев... он хотя бы осознавал свою непонятность. В этом его трагедия и его величие.
Ржевский хмыкнул.
—Ну, если это величие — сидеть и чихать в телеграммы, тогда я великий полководец! — Он отхлебнул шоколада. — Хотя... когда я думаю о некоторых своих приказах... может, вы и правы.
Лиза взглянула на Баэля.
—Вы всегда находите такие странные параллели... Но ведь это правда — мы все в какой-то степени Контрибучевы. Сидим в своих "кабинетах" и разгадываем "телеграммы", которые нам непонятны.
Ржевский вдруг оживился.
—А представьте, если бы этот Контрибучев был шеф-поваром! Готовил бы он плов с таким же отчаянием, с каким читал телеграммы?
Все рассмеялись. Даже Баэль позволил себе легкую улыбку.
И тогда Мессир Баэль медленно поднялся. Его темный плащ мягко колыхнулся в такт движению поезда. Он посмотрел на своих спутников и запел. Его голос был тихим, но каждое слово падало в тишину, как камень в воду:
"Dans le compartiment du train qui roule
Entre Moscou et Saint-P;tersbourg
On mange du pilaf, on boit du chocolat
Et on parle des fant;mes du pass;
Il y a des histoires qui ressemblent ; la vie
Des vies qui ressemblent ; des histoires
On cherche un sens dans le brouillard
Comme on chercherait une ;toile dans la nuit
Mais le train continue sa route
Emportant nos questions sans r;ponses
Et dans le go;t du chocolat amer
On retrouve le go;t de nos souvenirs
Alors chantons pour ces ;mes perdues
Pour ces t;l;grammes jamais d;crypt;s
Pour tous les Contribuchev du monde
Qui cherchent leur place dans l'univers."
Он замолк, перевел дыхание и перевел:
"В купе поезда, что мчится
Между Москвой и Петербургом
Мы едим плов, пьем шоколад
И говорим о призраках прошлого
Есть истории, похожие на жизнь
Есть жизни, похожие на истории
Мы ищем смысл в тумане
Как искали бы звезду в ночи
Но поезд продолжает свой путь
Унося наши вопросы без ответов
И во вкусе горького шоколада
Мы находим вкус наших воспоминаний
Так споем же за эти потерянные души
За эти так и не расшифрованные телеграммы
За всех Контрибучевых мира
Которые ищут свое место во вселенной."
Когда последние слова растаяли в воздухе, Баэль сел на свое место. В купе снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь стуком колес.
За окном продолжал мелькать ночной пейзаж, а на столе догорала свеча, отбрасывая причудливые тени на лица путешественников.
Ржевский медленно допивал свой шоколад.
—Знаете, — сказал он, — а ведь этот Контрибучев, наверное, тоже любил бы такой шоколад. Горький, как его жизнь. И плов с изюмом — сладкий, как несбывшиеся мечты.
Лиза кивнула, глядя в темное окно.
—Возможно, в этом и есть главная тайна — находить красоту в несовершенстве. Как в этом плове — рис может быть немного переварен, морковь не совсем равномерно нарезана... Но от этого он только настоящеЕ.
Ренье медленно допивал свой шоколад, на его лице застыла задумчивая улыбка. Лиза смотрела в окно, где в отражении смешивались огни станций и звезды. Мессир Баэль снова стал неподвижным, как изваяние.
За окном проплывали огни какого-то маленького полустанка, на мгновение озарив купе желтым светом. Где-то там, в прошлом, сидел в своем кабинете Мушмат Контрибучев и смотрел на непонятную телеграмму. А здесь, в купе "Красной стрелы", люди ели плов, пили шоколад и вспоминали его историю. И в этом была какая-то странная, горько-сладкая гармония — как вкус шоколада, смешанный с ароматом зиры и шафрана.
И только ароматы плова и шоколада продолжали витать в воздухе, напоминая о том, что в этом мире, полном загадок и "онеголимок", есть простые радости, которые делают путешествие сквозь время и пространство чуть более теплым и человечным...
Свидетельство о публикации №225111400154