Переплюнуть Некрасова

1979 год. Вильнюс. Консерватория. Последний вступительный экзамен — русская литература. Осталось выдержать всего один шаг, и я студент. Провалюсь — и прямая дорога в армию.

— Ваш билет, — говорит старушка, сухая, как выстиранная тряпка. Она с кафедры марксизма-ленинизма, но проверяет русскую литературу.
Я беру листок. Некрасов. Какое несчастье. В голове мгла: Зайцы. Мазай. И всё.

Внутри поднимается паника — вязкая, липкая.
Делаю вдох. Я должен что-то сказать.

— Ну… Некрасов… великий поэт, жалел бедных, — начинаю я, слушая свой голос так, будто он принадлежит кому-то другому.

Старушка поправляет очки, морщины собираются в одну длинную складку недоверия.
Затравленный писатель, член комиссии, сжимает ручку так, словно держится за неё, как за перила. Глаза блестят, но не от интереса — от усталости.
Молодой профессор сидит прямо, уверенно, подперев подбородок. Взгляд холодный, бровь приподнята: он охотник, выжидающий промаха.

— Прочитайте стих, — произносит старушка.
Пауза. Кабинет будто пустеет.
Живот сводит, словно я проглотил ледышку.

Какой стих?
В памяти всплывает несуразное: «Старый Мазай разболтался в сарае».
И снова пустота. Чистая, как выскобленный противень.

И вдруг — щелчок. Отчаяние превращается в дерзость.

— Есть одно стихотворение… Он написал его в юном возрасте. Можно? — говорю я и сам не верю своей смелости.

— Гений он всегда гений, — уверенно произносит профессор.
— Что молодой, что старый, — подхватывает писатель с потускневшей репутацией.
А старушка выдёргивает волосок из уха и морщится, будто в мире есть дела поважнее Некрасова.

Я не знал, что Некрасов — каждый его стих — «гений». Но раз уж так…

Я начинаю почти шёпотом:
— «А в поле ветер свищет…»

Они замолкают.

Старушка хмурит брови — слушает по-настоящему, будто сверяет текст с внутренним каталогом.
Профессор смотрит уже иначе: не с презрением, а с осторожным интересом.
Писатель напрягается и незаметно грозит мне пальцем: мол, не наглей, мальчик. Но молчит.

Я читаю дальше.
Губы спокойны, рукам — мороз. В голове скачут мысли, но голос звучит ровно.
Их выражения лиц — те же, но взгляд стал внимательнее.
Поняли ли, что это моё? Сомневаюсь. У Некрасова томов пятнадцать — кто их всех открывал?

Когда я заканчиваю, тишина держится ещё секунду.

— Хорошо, — медленно говорит старушка.
— Четвёрка.

Я выхожу из кабинета, чувствуя, как теплеет грудь — смесь облегчения, смущения и тайной гордости. Руки дрожат, но уже не от страха.

Только спустя годы я понял - сработал эффект Даннинга–Крюгера.
С моей стороны — безумие: читать собственный стих за Некрасова, нарушая все возможные правила. Сейчас бы я ни за что так не рискнул.
С их стороны — равнодушие людей, для которых экзамен был не встречей с литературой, а ритуалом, давно лишённым смысла.

Им было всё равно, что там за Некрасов.
Им было просто наплевать.

Стих, который я прочитал

В поле ветер свищет,
Старый клён скрипит.
Под забором нищий
Безразлично спит.

Он продрог до нитки —
Шутка ли, мороз!
Хлопает калитка,
Лает старый пёс.

В щелях узкой будки
Нежится тепло,
А бродяге — жутко,
Ночью так темно.

Почему ж усмешка
На его губах?
Снится ему печка,
Тёплая изба.


14 ноября 2025, стихотворение 1977


Рецензии