Город, который не спит
Жара здесь — не климат. Это состояние сознания. Физиология метафизики.
Лежали они вдоль дороги — носильщики, рикши, торговцы табаком, — но не спали. Притворялись. Разыгрывали сон для кого-то, кто наблюдает сверху, из темноты. Веки дрожали. Пальцы вздрагивали. Это была репетиция смерти, ежевечерняя генеральная — чтобы, когда придет настоящая, не опозориться.
Старик у храма Кали единственный держал глаза открытыми. Сидел на корточках, курил биди, смотрел в пространство между мной и горизонтом. Я спросил — не жарко ли. Он ответил на языке, которого я не знал, но понял идеально: "Жара — это когда ты еще надеешься на прохладу".
Вот философия этих мест. Надежда душит точнее петли.
Прошел мимо особняка британского советника — там на веранде крутился вентилятор, бесполезный, как молитва атеиста. Лопасти взбивали горячий воздух в еще более горячий, создавая иллюзию движения. Иллюзия здесь дороже истины. Потому что истина проста: город задыхается, но продолжает дышать. Противоречие? Нет. Определение жизни.
Собака пересекла улицу — тощая, с провисшими ребрами, словно ксилофон под шерстью. Она шла не к цели, а от нее. Бежала от собственной тени, которая при лунном свете казалась чернее, чем сама тьма. Я подумал: вот единственное честное существо в этом городе. Не притворяется, что знает дорогу.
У колодца женщины черпали воду. Молча. Движения механические, древние, словно записанные в генах еще до того, как гены получили название. Одна подняла глаза — и я увидел там ярость. Тихую, выдержанную, как хорошее вино. Ярость на то, что завтра повторится сегодня, послезавтра повторится завтра, и так до того дня, когда повторяться будет нечему.
Но она черпала воду.
Дальше, в квартале торговцев специями, пахло так, будто вселенная сгнила и забродила в собственном соку. Кардамон, гвоздика, асафетида — ароматы мертвой цивилизации, которая не знала о своей смерти. Лавочник дремал, привалившись к мешку с куркумой, но его рука лежала на весах. Инстинкт сильнее сна. Даже в бессознательном состоянии он готов был обсчитать клиента. Это не жадность. Это преданность ремеслу, доведенная до святости.
Я свернул в переулок — там, где стены смыкаются так тесно, что кажется, дома обнимаются от страха. На земле лежал мальчик лет десяти. Рядом керосиновая лампа, почти потухшая. В руке у него была книга — английская грамматика, издание 1875 года, страницы желтые, как малярийная кожа.
Он учился. В эту жару. В эту ночь. В этом переулке, где даже крысы теряют надежду.
Я наклонился, хотел спросить — зачем? Но он открыл глаза раньше. И ответил без вопроса: "Потому что если не я, то кто?"
Вот она, разгадка города. Не колониализм его убивает. Не жара. Не бедность. Его убивает то, что каждый здесь задает вопрос "если не я, то кто?" и продолжает делать то, что делал. Потому что альтернатива — признать, что вопрос бессмысленен.
Дошел до берега реки. Вода черная, густая, пахнет жизнью и смертью одновременно. На противоположном берегу горят погребальные костры — языки пламени короткие, усталые, словно огонь тоже устал сжигать. Дым стоит столбом, не рассеивается, потому что воздух слишком плотный, чтобы его впустить.
Там, у самой воды, сидел брахман. Совершал пуджу. В три часа ночи. При температуре, когда мозг начинает плавиться. Он повторял мантры, и я вдруг понял — он не молится богам. Он напоминает богам, что они существуют. Потому что если он прекратит напоминать, боги забудут о себе и исчезнут, и тогда не останется вообще ничего, даже иллюзии смысла.
Я сел рядом. Не спросил разрешения — в этом городе разрешения не спрашивают, его либо дают, либо нет. Он кивнул, не прерывая мантры. Мы сидели в тишине, которая не была тишиной — кузнечики, собаки, далекий колокол храма, скрип колеса повозки, которая везет либо мертвого, либо еще не родившегося.
Потом он закончил и сказал, по-английски, с акцентом Оксфорда:
— Вы думаете, это город страданий.
— Разве нет? — ответил я.
— Нет. Это город, который согласился страдать, чтобы не исчезнуть. Страдание здесь — не проклятие. Это договор.
Я не понял. Или понял, но не захотел соглашаться.
— С кем договор?
Он посмотрел на реку, на дым, на далекие огни.
— С временем. Видите ли, время пожирает города. Вавилон, Рим, Карфаген — все они пытались победить время красотой, силой, богатством. И время их сожрало, потому что они противились. А этот город понял: нельзя победить время. Можно только согласиться быть его пищей. И тогда время тебя не уничтожает — оно тебя переваривает. А переваривание — это процесс. А процесс — это бессмертие.
Абсурд, подумал я. Софистика. Но он продолжал:
— Вы европеец. Вы верите в прогресс. Вы думаете, завтра будет лучше, чем сегодня. Мы знаем, что завтра будет хуже. Поэтому мы живем не завтра, а сейчас. Не потому что сейчас хорошо. А потому что сейчас — это все, что у нас есть. И этого достаточно.
Достаточно ли?
Я встал, пошел дальше. Небо начинало бледнеть, но жара не спадала. Никогда не спадала. Это была жара без рассвета, без заката, вечная, как карма.
У базарной площади уже разбирали палатки. Женщина продавала жасмин — увядший, коричневый по краям, но все еще пахнущий надеждой. Я купил гирлянду. Она улыбнулась — не мне, а факту продажи.
— Кому подарите? — спросила.
— Не знаю.
— Тогда повесьте на шею собаке. Собаки тоже любят красоту.
Я так и сделал. Нашел ту тощую собаку, что пересекала улицу. Она стояла у помойки, искала что-то несъедобное. Я надел ей на шею гирлянду. Она посмотрела на меня с таким выражением, будто я сошел с ума. И была абсолютно права.
Но носила гирлянду до самого вечера. Я видел.
Вернулся домой, когда солнце уже стояло высоко, убийственное. Слуга принес чай — кипяток в жару, абсурд — но я выпил. Потому что здесь научаешься: логика — это роскошь. А чай — необходимость.
И тогда я понял.
Город не спит не из-за жары. Город не спит, потому что сон — это привилегия тех, у кого есть завтра. А у этого города завтра нет. Есть только вечное сегодня, растянутое до бесконечности, как резиновая лента, которая вот-вот порвется, но не рвется.
И в этом вечном сегодня каждый — мальчик с книгой, женщина у колодца, брахман у реки, собака с гирляндой — каждый играет свою роль. Не потому что верит в спектакль. А потому что без спектакля не останется ничего, даже декораций.
Вот что такое город страшной ночи. Не место. Состояние. Когда реальность становится такой плотной, что сквозь нее не проходит даже надежда. И тогда остается только одно: продолжать. Не жить — продолжать. Разница существенная.
Я уехал оттуда через неделю. Но город не отпустил. Он не отпускает никого. Потому что, однажды побывав в месте, где завтра отменено, ты навсегда теряешь способность верить в календари.
А собака, наверное, до сих пор ищет, кто подарит ей новую гирлянду. Или уже не ищет. Может, это и к лучшему.
Свидетельство о публикации №225111501509