Нигилизм в литературе

НИГИЛИЗМ В ЛИТЕРАТУРЕ РОМАНТИЗМА, НАТУРАЛИЗМА И ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМА

Введение. В Европе периода романтизма (1810–1840-е гг.) осуществлялся переход от состояния «заблудшести» и забытья к осознанию утраты небесного «дома» (Гельдерлин), которая осмысливается как родовая травма европейца (Шатобриан) и  «мировая скорбь» (Сенанкур) – мотив, обнаруженный уже у Гомера. Однако в романтизме идет процесс вырождения мифа о «мировой скорби», с одной стороны, в историю о моде на светскую хандру (Байрон, Пушкин), с другой – в  нарратив честолюбия и иллюзий целого поколения, воспитанного на примере Наполеона как народного кумира и гениального полководца револиции (Виньи, Ж. Санд, Бальзак, Гейне). Бытие отдельного человека и целого сообщества, переживших времена подъема и затем стремительного упадка, переходило в новую стадию атомизации среды, где не было места ни коллективному переживанию, ни социальной мечте о счастье и благоденствии, ни надежд на гармоничное будущее. Каждый остался наедине со своей собственной физической и душевной «болезнью» (Де Квинси, Нерваль), со своей личной проблемой – индивидуалиста, «сына века» (Сент-Бев, Мюссе), отброшенного на обочину истории и вынужденного приспосабливаться к новой жизни, не переставая чувствовать себя крупинкой стремительно развивающегося огромного общественного механизма, века индустриализации и вытекающих из нее грядущих перемен.

О душевной переполненности и внутренней неудовлетворенности от нереализованности личности в чуждом ей бездуховном обществе торжествующей буржуазности говорится во всех романтических «исповедях» (Н.С. Шрейдер). Шатобриан, Ж. де Сталь, Сенанкур, Констан, Байрон, Шелли, Де Квинси, Виньи, Жорж Санд, Гейне, Мюссе, Нерваль развивают темы духовно-душевного разлада, переходящего в мрачную меланхолию; страдания, обязательно сопутствующего чистой мечте и искренней любви; нереализованного честолюбия и жажды воинской славы, переходящих, по словам Жорж Санд, в «великую усталость и жгучую тоску». Обращенность к внутренней проблематике вызывает небывалый расцвет лирической поэзии и популярность в Англии – Байрона, во Франции – Ламартина, в Германии – Гейне.

Интерес к внутренней диалогичности, к дискуссии с самим собой – в поэзии и короткой прозе, к которым было приковано особое внимание романтиков, провоцировал психологические изыски и эксперименты в исследовании человека. Психологизм заполнил не только лирические, но и эпические жанры. Среди последних большой популярностью стал пользоваться роман, постепенно вытесняющий лирику. Эпоха романтизма дала толчок  развитию исторического романа немемуарного типа (Шатобриан, В. Скотт, Виньи, Мериме), психологического, дневникового, исповедального, «личного»  (Сенанкур, Констан, Де Квинси), интеллектуального (Ж. де Сталь), лирико-философского (Гофман, Виньи), социального (Нодье, Бальзак) и социально- или идейно-психологического романа (Ж. Санд).

Обостренное внимание к психологии вызвало интерес к патологическим с медицинской точки зрения состояниям и обеспечило расцвет особого жанра, в котором акцентировались темы и мотивы болезненных и иных психологических состояний – неврастении, раздвоения личности, сновидения и видения, сомнамбулизма (Нодье, Виньи, Нерваль), безумия и суицидных настроений (Виньи, Нерваль), человеконенавистничества и враждебности (П. Борель). Авторы этих своеобразных художественных «исследований» сосредоточились на изучении противоречивых мыслей, чувств и поступков человека, которые рассматривались как противоестественные, но неизбежные в «невротических» условиях жизни большого города и все усиливающегося литературного «безумия». Так отвоевывала себе место в новой литературе по- новому решаемая урбанистическая тема.
 
В романтизме «поэтическое безумие» мыслилось как незаурядная творческая способность и неизбывная игра воображения, как «высокая болезнь», позволяющая проникать за пределы видимости (Ботникова, с. 32–34). Шеллинг писал: «Люди, не носящие в себе никакого безумия, суть люди пустого, непродуктивного разума» (Ботникова, ссылка 7: Schelling. S;mtliche Werke. Abtheilung I. Bd. 7. Stuttgart-Augsburg (o. J.). S. 470). Фантазия, доходящая до «поэтического безумия», пожалуй, и является лучшим определением для тиковских сказок.

Своим вниманием к средневековым феноменам культуры, философии и литературы романтизм во многом был обязан XVIII в., который, вопреки хрестоматийному представлению о его рационалистичности, кстати, заданному самим романтизмом, был далеко неоднороден, особенно в последней его трети. В то время как одни представители Просвещения демонстративно опускали из виду идеи христианского Средневековья, подчеркнуто презрительно относились к средневековым культам, сатирически высмеивали «темное» средневековое прошлое, пародировали чувствительность и мистическую религиозность, чем было вызвано рождение «Готического романа», другие его представители обратились к поэтизации чувства и интуиции (Руссо), исследованию парадоксов человека («Парадокс об актере» Дидро), к фантазийности. сентиментальным и элегическим изыскам (Руссо, А. Шенье).

Основная часть. Романтики, чрезвычайно внимательные к диалогу эпох и культур, органично совместили просветительскую тягу к научному знанию с исследованием  противоречивой человеческой натуры и собственного Я, проявив особенный интерес к средневековой теме утраченной райской жизни, отвергнутой философами Просвещения. Этот парадокс лег в основу романтического понимания человеческой драмы, трагического существования человека на земле – концепции, имевшей библейские корни, но освоенной романтиками не без помощи «чувствительных» просветителей, прежде всего Дидро, Руссо, Гете.

Напрасно Вольтер обвинял Руссо в растлении юных душ своими пагубными идеями и бесцельными надеждами, а Шатобриан укорял его в распространении среди молодых людей «семени гибельных и разрушительных мечтаний». Тот же Руссо, по утверждению Шатобриана, описал человека так, как до него его никто не описывал, потому что до него не было известно, что есть человек. В дальнейшем, уже после Руссо, индивидуальное Я постепенно становилось центром тяжести в лирическом тексте и, формируя «внутренний пейзаж», определяло его душевный ритм, совпадающий с ритмом природы. В таком лирическом нарративе происходило растворение человека, и этот поэтический, созидательный процесс, понимали, как проявление самой природы. В таком лирическом тексте продолжалась дискуссия о том, что есть «доброта», «бесконечная любовь к человечеству», «сострадание», «милосердие», «энтузиазм», «поэзия», а также о том, к чему ведет поэзия, в чем ее «сладостность», что есть «смутное состояние души», именуемое позитивистами гордыней. Основной позитивистский вывод: оно ведет к иллюзии и заблуждению, которые рождаются в условиях «неясных политических перспектив» и которую способен разоблачить внимательный исследователь.

В эпоху позитивизма и натурализма в гордыне был обвинен английский поэт XVIII в. Томас Чаттертон, покончивший жизнь самоубийством в 18 лет. Один из наиболее популярных персонажей романтической эпохи Чаттертон вошел в литературу романтизма как «светлый мальчик», жертва несправедливого социального устройства, общественного равнодушия и неуважения к творческому труду. Чаттертон стал героем многих романтических произведений – стихотворений английских поэтов Кольриджа и Китса, романа Виньи «Стелло» (1831–1832) и его нашумевшей драмы «Чаттертон» (1835), за которую автора через семь лет после его смерти стали упрекать в пропаганде самоубийства. Даниэль Бонфонн (1832–1922), пастор реформаторской церкви, доктор теологии (Montauban, 1858) и секретарь литературного журнала «Revue d'histoire litt;raire de la France» (Montauban, 1858), исказив идею драмы Виньи, укорял его в том, что его Чаттертон вынашивает мечту убить себя в отместку обществу за то, что оно не спешит оплатить его долги и воздать ему славу. Следовало бы показать, писал Бонфон в многократно переиздававшейся с 1871 по 1902 г. книге по французской литературе для школьников, как гордость ведет к бедности и унижению, а унижение – к самоубийству [Бонфон, с. 250–251]. Такого вывода Виньи, однако, не сделал, взывая только к жалости и состраданию к участи обездоленного поэта. В статье «Демократия» (1881) Э. Золя, писатель, по собственным словам, начавший с «романтического бунта», который «расчистил почву» натуралистическому движению, упрекал «писателей старой Франции» в приверженности «башне из слоновой кости Альфреда де Виньи», в их вере в священнодействие поэта, в то что стихи не должно продавать (Золя, т. 26. с. 95). В этой же статье Золя называет Чаттертона «розмазней», подкрепляя свою оценку высказываниями Сент-Бева о конце целой эпохи и о том, что романтизму «пора уходить». «Писателям старой Франции» Золя противопоставляет свое поколение «тружеников» и так отвечает на упреки в меркантилизме: «Я уже говорил, что деньги приносят нам достоинство, ибо приносят свободу. Мы – коммерсанты, это сущая правда; мы не хнычем, как эта размазня Чаттертон, когда нам приходится продавать наши книги; да и книги по-настоящему становятся нашими именно тогда, когда мы их продаем. И мы завоевали право откровенно высказывать в них свои мысли, с тех пор как стали жить своим трудом наравне с другими тружениками нашей страны» (Золя, т. 26, с. 98–99).
Позитивистское понимание романтических идей о доброте и милосердии, в корне искажавшее природу и сущность романтического представления о добре и зле, было исправлено только в фундаментальных работах о романтизме, вышедших в 1920–1970-х гг. Одним из вопросов, поднимаемых авторами этих работ, был вопрос о «новых аспектах значений» извечных проблем, поднимаемых романтиками и стоящих перед человечеством, вопрос о содержаниях и смыслах, как «исторических свидетельствах», выводящих наши мнения «в область открытого» [Гадамер, с.], как герменевтического феномена культуры и литературы, предмета для дискуссии и обсуждения.
 
С наступлением XX века западное сознание, заметил Р.Тарнас, оказалось вовлеченным в крайне противоречивый процесс одновременного расширения и сужения. Чрезвычайная интеллектуальная и психологическая изощренность сопровождались чувством безотчетной тревоги и неуверенности; небывалое расширение горизонтов и открывшийся доступ к внутреннему опыту совпали с отчуждением всякого рода, принявшим колоссальные масштабы в условиях погружения людей в мир информации, «громадного количества сведений о всех сторонах жизни», современности и историческом прошлом, о других культурах и других формах жизни, о «мире субатомных частиц, о микрокосме, о человеческом разуме и душе, – а между тем, в общем видении мира заметно поубавилось порядка и определенности, связности и понимания». И далее: «Сметающий все на своем пути великий порыв, овладевший западным человеком еще в эпоху Возрождения, – стремление к независимости, самоопределению и индивидуализму – действительно воплотил эти идеалы в реальность жизни многих людей; но он постепенно угасал, оказавшись в таком мире, где все больше подавлялись личное волеизъявление и свобода, причем не в теории – редукционистским сциентизмом, а на практике – повсеместным коллективизмом и конформизмом массовых обществ. Великие революционно-политические замыслы современной эпохи, возвещавшие освобождение личное и социальное, постепенно привели к тому, что над судьбой современного индивида все более тяготели бюрократические, коммерческие и политические гиперструктуры. Подобно тому, как в современной Вселенной человек превратился в едва различимую пылинку, так и в современных государствах отдельные люди превратились в ничего не значащие цифры, так что отныне можно было смело управлять миллионами» (Р. Тарнас).

Последующее описание психологического состояния человека и общества ХХ века удивительным образом напоминает психологические процессы, вызванные урбанизацией и индустриализацией Европы в ХIХ веке. Тарнас пишет: «Характер современной жизни делался все более двусмысленным. Демонстративные усиление мощи везде наталкивалось на тревожное чувство беззащитности. Чуткая нравственно-эстетическая восприимчивость сталкивалась лицом к лицу с ужасающей жесткостью и расточительностью. За ускорение технического прогресса приходилось платить все дороже. За каждым удовольствием и за каждым достижением смутно проглядывала невиданная ранее человеческая уязвимость. Вместе с западным миром современный человек рвался на полной скорости, с сокрушительной центробежной силой вперед и наружу – к новой сложности и многообразию. Но вместе с тем, казалось, он ввергал себя в невыносимый кошмар и духовную пустыню, в неумолимо сужающийся мир неразрешимых тупиков» (Тарнас).

Так появляется экзистенциализм, корни которого, как и романтического направления, имеют социально-психологическую природу. Экзистенциализм зарождается в романтизме, но оформляется в самостоятельное направление мысли в ХХ в., между двумя войнами, в условиях нарастающей общественной неврастении и сокрушительной веры в прогресс. «Самым точным воплощением смятенного духа современности явился феномен экзистенциализма – настроения и философии, выраженных в сочинениях Хайдеггера, Сартра и Камю, отразивших общий духовный кризис всей современной культуры». Экзистенциализм, как и романтизм особенно занят исследованием внутренних противоречий человека: «Были подробнейшим образом описаны страдание и отчуждение, ставшие приметами жизни XX века, так как экзистенциализм обратился к наиболее глобальным и наболевшим вопросам человеческого бытия – страданию и смерти, одиночеству и ужасу, вине, конфликту, духовной опустошенности и онтологической неустойчивости, отсутствию абсолютных ценностей контекстов, чувству космического абсурда, беззащитности человеческого разума, трагическому состоянию современного человека. Человек обречен на свободу. Он стоит перед необходимостью выбора и потому неизбежно несет бремя заблуждений. Он живет в неведении будущего, он заброшен в конечное существование, у границ которого стоит ничто. Бесконечность устремлений сдается перед конечностью возможностей. Человек не имеет определенной сущности: ему дано лишь существование – существование, поглощенное неизбежностью смерти, риском, страхом, скукой, противоречием, неопределенностью. Нет трансцендентного Абсолюта, который бы мог явиться залогом будущего человеческой жизни или истории. Нет вечного замысла или провиденциальной цели. Вещи существуют потому, что они существуют, а не в силу какой-то "высшей" или "глубинной" причины. Бог мертв, а Вселенная слепа и равнодушна к человеческим заботам, лишена смысла и цели. Человек заброшен, он обретается сам по себе. Все случайно. Честности ради, следует добровольно признать голую истину: жизнь не имеет смысла. Вернуть этот смысл может только борьба». Итак, задание: Назовите из перечисленных экзистенциальных тем и мотивов хоть один, который бы не поднимали романтики. Таких вы не обнаружите. Круг интересов смыкается, а причинно-следственные связи этих интересов повторяются. Получается, что романтики были правы, когда, вслед за Платоном и неоплатониками поднимали вопрос о циклическом развитии не только природы, но и человека, а следовательно, человеческого коллектива, общества.

Итак, вернемся к романтизму, который, как видим, оказался зажатым между двумя эпохами, в течение которых расшатывалась вера в Бога, устранялись, осмеивались и подменялись символы веры. Поиск романтиками духовного экстаза, единения с природой, путей самосовершенствования и интенции к улучшению общественного порядка, корни которого находим в «прогрессивном оптимизме» некоторых просветителей XVIII в., столкнулся с позитивизмом, восторжествовавшим во второй половине XIX столетия, на фоне и в потоке которого происходило становление социального романа – английского писателя Ч. Диккенса и французского «натуралиста» Э. Золя, называвшего себя «протоколистом целого периода а литературе» (Золя, т. 26, с. 9).
 
Золя, посвятивший свои лучшие книги теме угасания семейства Ругон-Маккаров, из-за пагубной среды и «дурной наследственности», завершил этот романный цикл книгой «Доктор Паскаль», на последних страницах которой создал образ Клотильды, Кормящей матери. Этот образ был своеобразным апофеозом жизнелюбия и добра. «Разве это не образ вечного, спасенного мира?» – задается вопросом автор (Золя, с. 366). Символично, что ребенок Клотильды родился в 1874 г., через год после смерти в доме умалишенных, в возрасте 105 лет, «Аделаиды Фук, родоначальницы большого и разветвленного семейства Ругон-Маккаров, чья жалкая и трагическая история отражена в ветвистом «генеалогическом древе» рода. Имя Аделаиды Фук находится у самого основания этого родового дерева. На последнем листке этого дерева написано о рождении неизвестного ребенка, как мы уже знаем – это сын Клотильды. По мнению В. Шора, рождение мальчика – это «оптимистический аккорд», которым по замыслу Золя должна завершиться двадцатитомная эпопея «безумия и позора», что не является «окончательным заключением», по мнению самого Золя, так как здесь, на земле, ничто, в сущности, не кончается» (Золя, т. 16, с. 370).
 
Фактически, создавая двадцатитомную пародию на романтическую апологию несчастного человека, Золя усугубил пессимизм, сосредоточившись на натурфилософской проблематике, полагаясь на научное знание и современное ему обоснование биологизма, его роли в жизни человека, пришел к тому же выводу, что и романтики, ратуя за возрождение, расцвет рода, общества, которое будет противостоять злу, болезни, безумию мира.

В ХХ в. Тарнас так описал перерождение романтической эстетики и психологии: «Современные повествования все чаще изображали отдельную личность, оказавшуюся в тупике либо на перепутье, тщетно бьющуюся в поисках смысла и ценности в жизненном контексте, потерявшем значение. Столкнувшись с беспощадной безликостью современного мира – будь то уподобившиеся механизму общественные массы или бездушный Космос, – романтики, по-видимому, могли отозваться на это лишь словами отчаяния или самоуничижения. Все настойчивей в культурную жизнь проникал нигилизм во множестве своих обличий. Страстное желание ранних романтиков слиться с бесконечным стало оборачиваться изнанкой, преображаться, подменяться побуждением уничтожить такое желание. Разочарованный дух романтизма выбирал для своего выражения обрывочные, вывихнутые и самопародийные формы, его вера в истину угасала, искренние чувства стыдливо скрывались за формой иронии и мрачного парадокса. Некоторые считали, что вся культура психотична в своей дезориентации и что так называемые сумасшедшие на самом деле гораздо ближе к подлинному здравомыслию. Бунт против условной реальности начал принимать новые, все более крайние формы. Ранние направления в современном искусстве – такие, как реализм и натурализм, – уступили место абсурду и сюрреализму, уничтожению всех привычных оснований и прочных категорий. Стремление к свободе стало неудержимым, в жертву ей приносились любые нормы и сама устойчивость. Вслед за физикой, отказавшейся от обязанности сохранять определенные структуры, искусство ринулось в дебри эпистемологического релятивизма, охватившего агонией весь XX век».

В литературе первой половины XX века, потрясенного двумя мировыми войнами, «мрачная действительность» порождала экзистенциалистские настроения, которыми пропиталась не только культурная и литературная среда, но вся духовная жизнь, включая философов, социологов, психологов и «даже теологов – пожалуй, в первую очередь именно теологов» (Тарнас), ибо в сотрясаемой войнами Европе «вера в мудрого и всемогущего Бога, правящего историей ради всеобщего блага, казалось, утратила всякое достоверное основание» (Тарнас). Тарнас: «Учитывая характер, не знающий себе равных по трагизму, современных исторических событий, учитывая падение в глазах людей незыблемой основы веры – Священного Писания, учитывая отсутствие какого-либо убедительного философского аргумента в пользу существования Бога и учитывая, прежде всего, почти повсеместный кризис религиозной веры, – многие теологи чувствовали невозможность говорить о Боге так, как раньше, ибо это перестало быть внятным современному сознанию: так возникла теология "смерти Бога" – на первый взгляд, внутренне противоречивая, но, вместе с тем, чрезвычайно показательная».

Характеризуя психологическое состояние общества в эпоху обуржуазивания Европы,  индустриальной революции, роста городов, урбанизации деревни, К.Г. Юнг писал: «На протяжении обозримой истории человечества и особенно начиная с эпохи Просвещения индустриальной революции шел процесс подавления глубинного бессознательного», эпоха усиленного давления на индивид, «застрявший в своей глубинной структуре» [Юнг. Аналитическая психология. Прошлое и настоящее. М. 1995. С. 142]. В этом проявилась глубинная связь романтического нарратива с просветительским, как важным фактором формирования романтического сознания, справедливо отмеченная исследователями ХХ в., как фактор проигнорированный [Les ecrivain romantiques et Voltaire. Essais sur Voltaire et le romantisme en France (1795–1830). T. 2. Lille, 1974. P. 895] и недостаточно изученный. Но это тема для разговора в другой лекции.
 
Литература

1. Ботникова А. Зигзаги романтического сознания: Людвиг Тик. «Белокурый Экберт» // Романтизм: два века осмысления. Материалы международной научной конференции. Зеленоградск, 10–13 октября 2002 г. С. 30–31.
2. Золя Э. Доктор Паскаль // Золя Э. Собр. соч. в 26 т. Т. 16. М.: Худож. лит., 1965.
3. Золя Э. Собр. соч. в 26 т. Т. 26. М.: Худож. лит., 1967.
4. Тарнас Р. Романтизм и его судьба. Две культуры» / Richard Tarnas. Passion of Western Mind, 1991.
5. Шор В. «Доктор Паскаль» // Золя Э. Собр. соч. в 26 т. Т.16. М.: Худож. лит., 1965. С. 367–385.
6. Шрейдер Н.С. Три романа-исповеди: их авторы и герои // Французская романтическая повесть. М.: Прогресс, 1973.
7. Юнг К.Г. Аналитическая психология. Прошлое и настоящее. М. 1995. С. 142.
8. Bonnefon, Daniel. Les ;crivains modernes de la France, ou Biographies des principaux ;crivains fran;ais depuis le Premier Empire jusqu'; nos jours. 7-e ;d. Paris: Libr. Fischbacher, Societ; anonyme, s. d.
9. Billaz, Andrе. Les ecrivains romantiques et Voltaire. Essais sur Voltaire et le romantisme en France (1795–1830). T. 2. Universit; de Lille, 1974. 895 р.


Рецензии