Пепел на губах
Ночь окутала Берлин своим бархатным, пропахшим дымом и дешёвым парфюмом плащом. В подземелье клуба, где воздух дрожал от рваных, тяжёлых ритмов, а стробоскоп кромсал тьму на острые осколки, я впервые увидела её. Лили. Она стояла в стороне от беснующейся толпы, хрупкая, словно фарфоровая статуэтка, забытая в лавке старьёвщика. Её волосы, цвета воронова крыла, были коротко острижены, открывая лебединую шею с родинкой, похожей на застывшую каплю тёмного мёда. Огромные, серые, как штормовое небо, глаза смотрели не на сцену, а сквозь неё, в какую-то свою, одним ей ведомую бездну. На ней была простая чёрная майка, открывавшая худые плечи с выступающими ключицами, и поношенные джинсы, обтягивающие стройные, почти мальчишеские бёдра. Но не эта андрогинная красота приковала мой взгляд. В ней была трещина. Та же надломленность, что я ощущала в себе, та же застарелая боль, проступавшая в изгибе её тонких губ и в том, как нервно подрагивали её пальцы, сжимавшие стакан с чем-то янтарным.
Я подошла, ведомая неясным порывом, словно мотылёк, летящий на огонь свечи. Наши взгляды встретились. В её зрачках я увидела своё отражение – растрёпанное, с вызовом в глазах и надписью «Death pays all debts» на футболке. Смерть платит все долги. В тот миг эта фраза показалась мне не дерзким девизом, а пророчеством. Мы говорили мало. Слова были излишни. Мы узнали друг друга по шрамам, невидимым глазу, но кровоточащим в душе. Она была художницей, её полотна кричали цветом и формой, выплёскивая на холст тот хаос, что царил внутри. Я писала стихи, пытаясь зарифмовать собственную пустоту. Мы были двумя осколками одного разбитого зеркала, и, соединившись, мы на миг обрели иллюзию цельности.
Наши тела сплетались с той же отчаянной нежностью, с какой мы пытались склеить наши души. Я изучала её, как драгоценный манускрипт. Линии её ладоней, тонкие, как паутинки. Шрам над левой бровью, полученный в детстве. Россыпь веснушек на переносице, которую она так не любила. Её кожа пахла красками, дождём и чем-то неуловимо сладким, как запах увядающих цветов. Она засыпала, свернувшись калачиком, и во сне её лицо становилось беззащитным, детским. Я сторожила её сон, боясь, что демоны, преследовавшие меня, доберутся и до неё. Наша любовь расцветала на руинах, хрупкий цветок, пробившийся сквозь асфальт наших прошлых жизней. И я верила, наивно и слепо, что его лепестки смогут исцелить нас обеих.
Глава II. Идиллия в трещинах
Мы сбежали из Берлина, как из чумного города. Старый дом на отшибе, окружённый запущенным садом, должен был стать нашей крепостью, нашим убежищем. Днём мы приводили его в порядок: красили облупившиеся стены, чинили скрипучие половицы, сажали в саду розы и лаванду. Лили устроила себе мастерскую на чердаке, где пахло деревом и скипидаром. Я видела, как она оживала. Её щёки тронул румянец, в глазах заплясали весёлые искорки. Она смеялась, запрокинув голову, и этот смех, чистый и звонкий, казался мне самой прекрасной музыкой на свете. Она рисовала меня. Обнажённой, спящей, задумчивой. На её холстах я была прекраснее, чем в жизни, – богиней, сошедшей с Олимпа, а не израненной женщиной с потухшим взглядом.
Но когда спускались сумерки, тени прошлого сгущались и просачивались в наш дом сквозь щели в окнах. Мои кошмары вернулись. Я просыпалась в холодном поту, с криком на губах, и видела испуганное лицо Лили. Я стала молчаливой и раздражительной. Её прикосновения, некогда бывшие спасением, теперь обжигали. Я видела в её глазах сострадание и усталость, и это было невыносимо. Я начала отталкивать её, воздвигая между нами стену из молчания и холода. Я боялась. Панически боялась, что моя тьма поглотит её свет, что я сломаю её, как ломала всё, к чему прикасалась.
Её тело, которое я знала до последней родинки, стало казаться чужим. Прежде такое податливое и горячее, оно напрягалось под моими руками. Мы всё реже занимались любовью, и наши ночи превратились в пытку. Мы лежали рядом, разделённые пропастью непонимания, и я чувствовала, как она беззвучно плачет. Она предвидела всё. «Ты строишь стены, чтобы защититься, – шептала она однажды ночью, когда бушевала гроза, – но ты не понимаешь, что запираешь себя внутри, в одиночестве». Её слова были точны, как удар скальпеля. Она видела меня насквозь. Эта её прозорливость, её странная, почти мистическая интуиция, пугала и восхищала одновременно. Она знала, что мы идём к краю, но всё ещё пыталась удержать меня.
Последняя ссора была глупой и жестокой. Я обвинила её во всех своих бедах, выплеснула на неё весь яд, что скопился в моей душе. Она смотрела на меня своими огромными, полными слёз глазами, и в её взгляде не было упрёка – лишь бесконечная, вселенская печаль. А потом она ушла. Просто собрала небольшую сумку и ушла в ночь, оставив на столе записку, написанную её каллиграфическим почерком: «Я всегда буду любить тебя, но ты должна научиться любить себя». Дверь захлопнулась, и тишина, воцарившаяся в доме, стала оглушительной, как погребальный колокол.
Глава III. Танец огня
Я не помню, сколько просидела так, глядя на её записку. Час? Вечность? Время остановилось, сжалось в одну точку невыносимой боли. Дом, наше гнёздышко, превратился в склеп, где каждый предмет кричал о ней. Вот её кисти в банке на подоконнике, вот недопитый чай в её любимой чашке, вот её шарф, забытый на спинке стула, всё ещё хранивший её запах. Я ходила из комнаты в комнату, как призрак, касаясь вещей, словно пытаясь удержать её ускользающий образ. Но всё было тщетно. Пустота разрасталась, заполняя собой всё пространство.
В гараже стояла канистра с бензином. Я не знаю, какая мысль, какое безумие овладело мной. Возможно, я хотела очистить это место огнём, сжечь воспоминания, сжечь саму боль. А может, я просто хотела, чтобы всё закончилось. Я поливала стены, мебель, её картины, которые смотрели на меня с укором. Запах бензина ударил в нос, резкий и отрезвляющий. На миг я опомнилась, но было уже поздно. Случайная искра от старой проводки или… или я сама чиркнула спичкой? Память милосердно стёрла этот момент.
Пламя взревело, как голодный зверь. Оно было живым, прекрасным и ужасным в своём танце. Языки огня лизали обои, пожирали занавески, тянулись к деревянным балкам потолка. Я выбежала во двор, задыхаясь от едкого дыма. И вот я стою здесь, в высокой мокрой траве, а за моей спиной догорает моя жизнь. Камера, которую Лили использовала для съёмки своих перформансов, стоит на штативе. Кто её включил? Я? Или она сама, ведомая волей своей хозяйки, решила запечатлеть финал нашей трагедии? Красный огонёк записи пульсирует, как раненое сердце.
В моих руках – наша фотография, сделанная в первый день в этом доме. Мы стоим, обнявшись, на пороге, и наши лица светятся счастьем. Теперь края снимка обуглились, огонь подбирается к нашим улыбкам. Я смотрю в объектив камеры, и в его стеклянном глазу, отражающем пламя, я вижу себя. Моё лицо перемазано сажей, волосы спутаны, глаза пусты. Футболка с надписью «Death pays all debts» прилипла к телу. Смерть пришла за своим долгом. Она забрала мою любовь, мой дом, моё будущее. И я – её покорный должник.
Что дальше? Ночь безмолвствует. Огонь довершает свою работу, оставляя после себя лишь чёрный скелет дома и пепел. Возможно, я уйду в эту ночь и растворюсь в ней без следа. А может, когда взойдёт солнце, я увижу на пепелище первый росток. Росток новой жизни, пробившийся сквозь боль и отчаяние. Росток той любви к себе, о которой писала Лили. Но сейчас, в эту минуту, я чувствую на губах лишь горький вкус пепла. И камера продолжает свою безжалостную запись. Безумие продолжается.
Эпилог.
Рассвет крадётся по остывающим углям, серый и безликий, словно лицо старого кредитора. Огонь насытился. Он пожрал всё: дерево, краску, ткань, оставив лишь почерневший скелет дома, пронзающий утренний туман, как рёбра мёртвого левиафана. Камера давно погасла, её стеклянный глаз ослеп, сохранив в своей цифровой утробе последнее безумие. А я… я всё ещё здесь. Я — послесловие к сожжённой книге.
Кто поднёс спичку? Моя рука, ведомая отчаянием? Или это пламя родилось внутри меня задолго до этой ночи, вырвавшись наружу, когда стены моей души рухнули? Я всегда была домом с прохудившейся крышей и заколоченными окнами, а Лили пыталась зажечь в нём свет. Она приносила свечи, но в моих комнатах гуляли такие сквозняки, что гасили любое пламя. Она хотела посадить сад, не зная, что почва моей души отравлена солью старых слёз.
Она говорила: «Ты должна научиться любить себя». Что есть «я»? Это коллекция шрамов, архив страхов, библиотека непрочитанных надежд. Любить это? Это всё равно что обнимать чумного, целовать прокажённого. Я оттолкнула её, чтобы спасти. Я стала ядом, чтобы она не выпила меня до дна. Я разрушила наш храм, чтобы она не была погребена под его обломками. Была ли это высшая форма любви или предельное малодушие? Ответ развеян ветром вместе с пеплом.
Вот она, ирония. «Смерть платит все долги». Я думала, что я — должник. Но что, если я и есть тот самый долг? Неоплаченный счёт, предъявленный самой жизни. Я — пустота, которую пытались заполнить любовью, трещина, которую пытались заделать нежностью. Но пустота лишь поглощает, а трещина — расползается дальше.
Огонь очищает, говорят они. Что же он очистил во мне? Он выжег её лицо из моих воспоминаний, оставив лишь слепящее белое пятно. Он выпарил её смех из воздуха. Он превратил всё, что было между нами, в горсть золы, которую я теперь сжимаю в ладони. Это не очищение. Это ампутация. Я отрезала часть себя, чтобы остановить гангрену, но теперь я истекаю фантомной болью по утраченной конечности.
Солнце поднимается выше, и его лучи кажутся кощунством на этом пепелище. Что теперь? Уйти в ночь было легко — ночь всё принимает. Уйти в день куда сложнее. День требует ответов, требует смысла. А у меня нет ничего, кроме этой пустоты и этой свободы. Свободы, страшной, как бездна. Свободы ничего не иметь, ничего не ждать и никем не быть. Возможно, именно с этой точки, с абсолютного нуля, и начинается путь к себе. Не к той, кем я была с ней, и не к той, кем я была до неё. А к той, кто осмелится сделать первый шаг по выжженной земле, зная, что под слоем пепла ещё может оказаться жизнь.
Свидетельство о публикации №225111500475