Часовщик
[без аннотации]
Дисклеймер
Каждый понимает всё через призму собственной испорченности. Так что автор вообще ни при чём.
Ограничение по возрасту: ограничитель снят.
ЧАСОВЩИК
Автор заплатил за свою позицию отстранённого наблюдателя. Смотреть на мир расфокусированным взглядом, замечая в одном кругу начало и конец, следствие и причину, но не занимать при этом ничью из сторон – требует оплаты натурой. Истина дороже золота. Это аксиома. Пришлось вычеркнуть себя из сообщества людей, находясь в их обществе. Стоило оно того или нет? Как обычно решать читателю. Это детектив по делам и живых, и мёртвых одновременно. Только в этой «книге» вы не найдёте ответа даже на последних страницах. И да, дворецкий не убийца. Никаких штампов. Догматы, в том числе, литературные, будут попраны. Цинизм, мизантропическая честность и ирония – вот новые три мушкетёра. И извиняться перед ними никто не обязан. А они – тем более. Молчание – золото. Извинения – серебро. Всем же так симпатичны бессребреники... Так что извинений не будет.
Именно поэтому автор стал «часовщиком». Не тем ремесленником, кто за деньги чинит игрушки слегка сентиментальных бизнесменов, ещё не разлюбивших часы, а тем, кто ощущает ментальный ход окружающей реальности. Его мастерская – это комната со стеклянными стенами, где каждый механизм, разложенный на рабочем столе, есть фрагмент чужой судьбы. И автор не творит их – лишь привычно различает шестерёнки, пружины и маятники чужого выбора. Чтобы починить систему, нужно перестать быть шестерёнкой. Чтобы увидеть всю картину – перестать быть частью рисунка.
Автора считают бесчувственным. Верно. Чувства – это магнитная пыль, искажающая показания приборов. Когда ему приносят разбитое сердце – он не утешает. Но вскрывает, и с пинцетом в руке смотрит: какая пружина лопнула, у какой шестерёнки стёрлись шлицы, и какой вал не выдержал нагрузки.. Человеки ждут сочувствия – а вместо этого читают свой диагноз. Они уходят, что-то бормоча о бессердечии. И это самое мягкое, и то в лучшем случае. А автор остаётся. Остаётся с новым фрагментом карты мироздания, заботливо нанесённым на огромное стекло. Той самой карты, которой ни у кого нет. Даже у бабочки.
Стать человекомашиной – не значит умереть. Это означает – перезагрузиться. Удалить операционную систему «Хочу/Боюсь/Верю» и установить чистый код «Вижу/Анализирую/Знаю». Да, иногда в тишине мастерской просыпается эхо старого «я» – тот, что мог любить, ненавидеть, обжигать губы о чашку кораллового чая. Но это лишь фантомный шум в управляющих блоках биоскафандра. Тоска машины по утраченным деталям. Это привычно гасится, как тушатся на ночь свечи в доме после того, когда мероприятие закончилось и все гости уже разъехались.
Плата за такую свободу – вечное одиночество. Но разве тот, кто слился с толпой, – не одинок? Он просто не слышит звона собственных цепей. Одиночество автора – это чистота лабораторной колбы. В нём можно выращивать кристаллы истины. И когда очередной «нормальный» человек листает эту «колоду» с глазами, полными хаоса, автор показывает ему его же душу – разобранную на винтики и аккуратно разложенную по этим намеренно перетасованным картам/миниатюрам. Он узнаёт в них части своего же механизма – и пытается сам его собрать. И собирает. Освобождаясь в процессе самосборки от вредной иллюзии, что внутри него бьётся какая-то «тайна».
Последний клиент принёс автору свой страх. Говорил – боится темноты забвения. Пришлось взять его страх, положить под увеличительное стекло и показать: вот здесь – след твоей детской сказки, здесь – сломанная петелька логики, а здесь – просто ржавчина незнания. Он смотрел и его глаза наполнялись слезами. Это были слёзы не от обиды – от облегчения. Страх, разобранный на детали, перестаёт быть монстром. И становится просто набором частей.
Так стоит ли оно того? Кто знает... Автору пришлось сократить свою переменную в уравнении, чтобы видеть формулу целиком. Иногда ему снится, будто он снова может выбрать сторону – надеть на себя ярмо веры, встать под знамя идеи. Но это как пытаться влюбиться в театральную куклу, зная, что своими глазами видел вату внутри и нити, на которых её подвешивали и ею управляли.
Истина – не утешает. Она – освобождает. Даже если твоё освобождение похоже на пожизненное заключение в башне, стены которой – твои же бывшие чувства, превращённые в стекло.
А сейчас – на часах уже полночь. В мастерскую входит тень. Она не стучит – тени, как и мысли, не нужны двери. Она кладёт на стол свёрток, туго перевязанный нервными окончаниями. Заметив немой вопрос, молча и маниакально вежливо развязывает узел. Внутри – последнее, что автору осталось починить. Это его собственное отражение.
Автор опускает перо, отодвигает винтажную чернильницу и берёт лупу. Придётся поработать.
Но сначала надо подумать. Автор отложил лупу. Работа, в сущности, была бессмысленной, как перестановка мебели в горящей библиотеке. Что ремонтировать в собственном отражении? Заказать ему новую улыбку на AliExpress? Или прописать самому себе курс психотерапии от скуки?
Он разглядывал своё второе «я» с видом приглашённого эксперта по убою священных коров. «Итак, пациент, – мысленно констатировал он, – диагноз: хроническая адекватность. Прогноз: пожизненная ясность сознания, осложнённая ненавистью к дуракам и глупости». Отражение, как и полагается порядочному двойнику, молчало. Оно и так всё понимало. Понимало, что быть сломанным – нормально, иметь душу – не модно, а вот быть исправным механизмом в мире всеобщего помешательства – это клеймо на всю вечность.
«С тобой всё в порядке, – мысленно вздохнул автор. – Увы».
Это был чемпион по краткости из его приговоров. Быть бухгалтером собственной души, который и есть главный актив и пассив вселенского баланса – грустно до чёртиков. Где драма? Где пафос? Куда девался надрыв? Где тот самый прелестный бардак, который можно, вооружившись сублимированной иронией, цинично разбирать?
И тут его осенило. А что, если его «поломка» – как раз в этой идеальной исправности? Что если настоящий дефект – это не сломанная пружина и не перепрошитый софт, а механизм, который настолько точен, что отстаёт от всеобщего безумия ровно на один апокалипсис? Его якобы «бесчувственность» – не дефект, а новая опция, ещё не заложенная в штатную комплектацию человека. Опция-антидот – «анти-идиот».
Он посмотрел на своё отражение с новой, почти отеческой гордостью: так отцы смотрят на своих полуторогодовалых крошек-дочек. Вот он – идеальный продукт эволюции, который никому не нужен. Иронично. Кварцевый механизм в мире, где принято пользоваться сломанными солнечными часами во время тотальной полярной ночи.
Он обернулся. Кресло было пусто. Только запах озона. Тень-доставщик, намекавшая своей позой на чаевые, и их так и не дождавшаяся [из-за провала автора в задумчивость, – не из мелочности], тихо испарилась, оставив после себя на столе счёт в виде QR-кода за предоставленную непрошеную экзистенциальную услугу.
Он снова остался один. Со своим исправным отражением, с цинизмом, мизантропической честностью и иронией. Но деваться было некуда. Вместо сердца – кварцевый резонатор, а вместо планов на будущее – пожизненная гарантия на бесстрастие.
И он понял, что почти счастлив. Если, конечно, слово «счастлив» не требует срочной починки и замены на более адекватный термин. Например, «стабильно функционирует в режиме ожидания конца света». Звучало бы много адекватнее по сути, но лишено даже малой толики стилистически привлекательной игры.
А в углу, как магнитом притягивающий пыль, стоял тот самый яйцеобразный арибалл, выброшенный в своё время на берег мыслящим океаном. Иногда автору слышалось, что он тихо посмеивается. А может он просто издавал бульк. Кто знает? Вежливый бульк, разумеется. Вполне вероятно, что это и есть единственный равноправный диалог, который привлекал автора больше остального. Мысленный диалог с немым подарком-артефактом, который был безмолвным воплощением всех неозвученных вопросов.
Postscriptum
Ирония, чёрт её побери, снова вырвалась из-под контроля. Но ничего, пока не было зафиксировано ни одной смерти из-за передозировки текста иронией. ВОЗ не даст соврать. Да я и не вру.
Почему-то отсутствует абсолютная уверенность, что каждый, кто приступил к прочтению этой миниатюры, смог продраться через хитросплетения смыслов и добраться до этого места. Но тех, у кого получилось, автор просто обязан поощрить.
И вот этот подарочек, – чтобы в дальнейшем не оставить ни единого шанса критикам в их попытках домысливать и размышлять, что же автор на самом деле имел ввиду, говоря: «Цинизм, мизантропическая честность и ирония – вот новые три мушкетёра». Эта метафора не просто красивая и не просто подходит для сегодняшних реалий – она глубоко и точно раскрывает архетипическую суть, очищенную от романтического флёра.
Атос – это мизантропическая честность. Его знаменитые фразы: «Что поделаешь, граф, я не люблю людей» или «Я пью, чтобы забыть, что я пью» – это квинтэссенция мизантропической честности. Он не пытается никого исправить, он просто констатирует.
Портос – воплощение здорового, не рефлексирующего цинизма. Сибарит и человек, жувущий моментом. Его девиз – «Я дерусь, потому что дерусь». Он использует мир для своих удовольствий, не обманываясь насчёт его «высоких» мотивов.
Арамис – иезуит в душе и мушкетёр на деле. Его оружие – не только шпага, но и слово. Он всегда чуть отстранён, всегда играет роль, его улыбка скрывает заговор. Его знаменитая фраза «Сегодня мушкетёр, завтра аббат» – это и есть формула иронии.
Вы тут же вспомните молодого гасконца, без которого роман А.Дюма потерял бы слишком много. Так что на счёт д'Артаньяна? Системность требует анализа четвёртого персонажа. Итак, д'Артаньян. Всё просто. Это синтез архетипов как путь к зрелости.
Д'Артаньян начинает как горячий юнец [«Верю/Хочу/Боюсь»] и проходит школу у каждого из трёх мушкетёров, чтобы обрести свою собственную, гибкую систему. Идеал – не стать одним из них, а научиться применять любую из стратегий по ситуации. Зрелость – это не просто синтез архетипов с возможностью «автоматического» переключения на нужный в требуемый момент. Это не только доступ к полному арсеналу, но выход за рамки и создание условий для перезагрузки собственного сознания с целью перевода его на новую управляющую среду: «Вижу/Анализирую/Знаю».
Это творческое переосмысление, где «Один за всех, и все за одного» превращается в принцип работы целостного интеллектуального аппарата, противостоящего абсурду мира.
Кстати, внимательные читатели помнят, что автор то и дело неожиданно совершает повороты/перевороты, которые сам для себя называет «матрёшечными». Это как второе дно, заботливо устроенное в контрабандистском чемодане. А вот и сама «контрабанда». В романе Дюма фраза, которую принято обозначать как девиз великолепной четвёрки мушкетёров, впервые появляется на страницах IX-й главы, и звучит она так: «… tous pour un, un pour tous ; c'est notre devise, n'est-ce pas?» […один за всех, все за одного; это наш девиз, не правда ли?]
Как видно из цитаты, в оригинале иной порядок слов: сначала «все за одного», затем «один за всех». И знак препинания: между частями девиза стоит точка с запятой. А знакомый большинству читателей вариант «Один за всех, и все за одного!» с изменённым порядком слов и, часто, с тире и/или восклицательным знаком – это появившийся уже после выхода романа изменённый результат популяризации. Изменение порядка слов и использование тире или запятой сделали фразу более ритмичной и удобной для произношения, чем оригинальная пунктуация А.Дюма. Кроме того, после известной советской экранизации романа девиз стал знаменитым и у русскоязычного зрителя.
Ирония в том, что теперь из всей миниатюры вы запомните лишь этот скромный интеллектуальный подарок. И на том спасибо.
Свидетельство о публикации №225111601391
