евангелие от пилата
ЧАСТЬ I. И БЫЛ ВЕЧЕР ...
Наступавшие с северо-запада тучи медленно заполняли своей мрачно- тревожной красотой небесный свод. Солнце, расточив за день весь свой блеск и силу, пряталось в море, стараясь побыстрее убежать от этого, неотвратимо надвигающегося, грозового мрака. Но тучи настигали его, укутывая, разгорячённое за день, тело светила своими причудливыми кружевами. От этого их края окрашивались блистающей золотой каймой, переливающейся всеми оттенками пурпура и бирюзы. Иногда сквозь эту пелену всё же прорывался луч уходящего Гелиоса, и тогда по морской глади, уже волнуемой дерзкими порывами киркия , пробегала искрящаяся солнечная тропа, на которой резвились в пенных гребнях призрачные наяды. На земле же тени медленно удлинялись, густели, превращаясь в клочья ночного мрака, и заполняли закоулки садов и ряды виноградников, раскинутых на склонах прибрежных холмов. Где то в лощине, в зарослях дикой ежевики и тёрна, робко и нестройно попытались затянуть свою вечернюю серенаду цикады. И тут же, как бы разбуженный ими, заголосил требовательным и визгливым басом старый мул весь день крутивший архимедов винт, подающий воду в имение, и напоминавший скотнику-рабу что пора вести его в хлев и кормить. День уходил вслед за светилом, передавая свою власть и права приближающейся ночи, которая, судя по тучам и усилению ветра, вела за собой дождь и непогоду. Внизу, у кромки моря, суетились человек пять. Двое быстро и ловко сматывали сушившиеся на вешалах сети и уносили их в низкий деревянный сарай стоявший у небольшого пирса, тоже деревянного, уходящего метров на 30 в море. Трое других разложив катки из круглых ошкуренных брёвен вытягивали на берег большую рыбацкую лодку. Место было довольно живописное. Прибрежное пространство, шириной метров в 30 и длиной в стадию, ограничивалось с обоих сторон выступающими в море скалистыми мысами образованными хребтами холмов высотой метров по 25-30 с плоскими вершинами и крутыми склонами. Они, отрезая кусок прибрежной полосы превращали её в уютную и красивую бухту, с удобной пристанью для рыбаков. На вершине левого мыса виднелись развалины старинной, возможно ещё этрусской, башни. Правый был каменист и гол. От бухты поднималась просёлочная дорога с двумя колеями набитыми арбами и повозками. Она петляла по склонам окрестных холмов покрытых ровными рядами масличных деревьев, смоковниц и виноградников. По суете снующих на виноградниках людей было видно, что идёт сбор урожая. На обочине дороги, у подпорной стены, разделяющей масличный сад и виноградник, стояла повозка на которую несколько человек грузили корзины с уже собранными гроздьями, а человек 20, или даже больше, подтаскивали новые, разбросанные в междурядьях. Дорога же, заканчивалась, или наоборот - начиналась, у ворот довольно просторного дома. Правильнее сказать, это была небольшая усадьба, в классическом римском стиле, с изящным портиком с западной стороны, выдающейся из него экседрой со скамьями, из которой открывался великолепный вид на Лигурийское море, бассейном в атриуме, гостевым залом - триклинием с большим мраморным столом и окружающими его ложами, а также небольшой, но уютной залой для друзей, комнатами для отдыха, для запасов, для домашней челяди , с кухней и ледником и, конечно же, с баней. Двор усадьбы с трёх сторон был окружен, как крепостной стеной , хозяйственными постройками. Тут были конюшни, маслобойня, винодельня, ткацкие комнаты, комнаты для рабов семейных и помещения - общежития для рабов одиноких и малолетних. Тут была даже темница - эргастул, но последний раз она использовалась по назначению лет 20 назад, и с тех пор о ней упоминали только в ругани между собой, как угрозу, рабы и прислуга. Господский дом стоял в центре усадьбы. Всё пространство перед ним было превращено в небольшой, но прекрасный парк, распланированный цветниками с розами, дельфиниумами, лилиями, гортензиями, левкоями, каждый из которых в своё время радовал глаз разноцветьем, и ласкал обоняние ароматами. Было видно, что за всем этим следит опытный и толковый садовник. Вход в усадьбу был обозначен двумя мраморными статуями лица которых были обращены к морю, и от которых к самому дому вела выложенная из больших известняковых плит тенистая аллея. С двух сторон она была засажена платанами, между которыми причудливыми фигурами располагались кусты самшита. Перед портиком аллея превращалась в небольшую площадь в центре которой располагался круглый бассейн с проточной водой. Чтобы зайти в портик нужно было преодолеть пять ступеней из таких же, как и вымощенная аллея, известняковых плит. Поднявшись по ним вы оказывались в тени колоннады полукруглой веранды в глубине которой открывался вход в атриум. Двор усадьбы был пуст, разве что у входа, в небольшой каморке, сидел в полудреме старый раб - придверник, которого мы и не заметили. Нет, конечно же, усадьба не была безлюдна, как может показаться из нашего описания, но жизнь в ней была подчинена ритму жизни всего лишь одного её обитателя. Он был хозяин усадьбы, нескольких десятков рабов её обслуживающих и четырёх сот югеров земли, лежащей вокруг. Небогато по меркам Рима, даже скудно, но Рим с его безумно - крикливой роскошью находился за 100 миль от этого маленького и скромного Эдема спрятавшегося среди холмов Этрурии. Да и, честно говоря, хозяин всего вышеописанного мирка, был уже стар, и, как говорят - пресыщен жизнью, а потому уже давно отверг, и даже, можно сказать, возненавидел и Рим, и суету жизни да и саму жизнь, которая, всё же вопреки ему, ещё тлела в его иссохшем от возраста, и перенасыщенном впечатлениями прожитого, теле. Приближающаяся ночь, обещавшая непогоду и возможный дождь, вносила всё же и свои заботы в жизнь усадьбы. Где то на задворках возмущенно заголосили обитатели птичника загоняемые на ночь в клети. Несколько раз фыркнул конь, и в ответ ему призывно и коротко заржала кобылица. Заскрипели колеса повозки въезжающей с черного хода на хозяйственный двор с грузом собранного винограда. Одним словом, жизнь кипела, но кипела ненавязчиво и скрытно, где то в недрах усадьбы, а в самом доме и вокруг него жизнь казалось замерла, а если и не замерла, то еле тлела вместе с хозяином. К дому, со стороны построек, направился человек в греческой тунике. За ним двое рабов несли оконные рамы со слюдяными вставками. Установив рамы и проверив прочность их крепления двое ушли, а «грек» прошёл в портик и проверил наличие масла в ночных светильниках. Он был уже не молод, но ещё и не стар, лет сорока или чуть больше. Его курчавая борода уже серебрилась сединой, как и шевелюра на голове, но вся его фигура говорила о недюжей физической силе, а в глазах не было и тени той рабской угодливости или опаски, которая так присуща людям испытавшим над собой гнёт чужой воли. Проверив светильники грек зажёг их и пройдя в атриум остановился у края бассейна. С другой его стороны в палисандровом кресле сидел старик. Возле него на низком столике лежало несколько развёрнутых свитков и таблички. В отличие от грека он был гладко выбрит и почти плешив, да и гораздо более долголетен. Может быть лет на 30, а то и более. Его высохшее тело тоже покрывала туника, но отороченная пурпурной полосой. Поверх неё на старике был лёгкий шерстяной плащ без рукавов. На указательном пальце правой руки старика сидел массивный золотой перстень, свидетельствующий о его принадлежности к высшей знати. Казалось, старик был весь погружен в изучение одного из свитков. Его губы беззвучно шевелились, а палец, украшенный перстнем, медленно двигался по пергаменту свитка. Грек кашлянул пытаясь привлечь внимание старика, но тот не отрываясь от своего чтения поднял левую руку в сторону грека, как бы призывая его к молчаливому ожиданию. Вечерний полумрак уже проникал и в атриум. Грек обошел вокруг и зажёг большие бронзовые светильники стоявшие между колон и возле стола. Старик одобрительно кивнул головой. Минуты через три он оторвался от чтения и откинувшись в кресле посмотрел на грека. - Авит спрашивает, что подавать на ужин? - сказал тот, окинув взглядом свитки и внимательно всматриваясь в лицо старика. Старик как будто и не слышал его. Было видно, что прочитанное глубоко взволновало старика, и его мысли, да и сердце, заполнено греческой вязью букв свитка. - Что ты сказал, Димитрий? - переспросил старик, и не дожидаясь ответа встал с кресла и подошёл к краю бассейна. - Прочти - после недолгого раздумья сказал он, повернувшись к греку, указывая головой на свиток. - Что это? - Грек подошёл к столу, и взяв свиток посмотрел на старика. -Беззакония мои преследуют меня - ответил старик, - то, что, как я думал, уже забыто, вновь напоминает о себе... Этот...- он запнулся на секунду, - этот нечестивец спаливший Рим... обвинил в злодеянии невиновных, и убивает их...а самое страшное во всём этом то, что некогда я отправил на смерть человека, последователей которого ныне убивает Нерон. Этот свиток передала Клавдия...прочти - повторил старик. - С госпожой всё хорошо? Она в безопасности? - спросил грек. - Может мне стоит выехать в Рим? - Нет, Клавдия собралась покинуть Город и прибыть сюда...- Старик хотел сказать что то ещё, но только покачал головой и вышел в портик. Спустившись по ступеням он направился по аллее к выходу из усадьбы. Грек проводил его взглядом и пристроившись возле одного из светильников принялся за чтение свитка. Прочтя первые же строки он остановился и хотел было перемотать свиток на начало, но не решился и вернулся к прежнему. Но чем дальше он читал, тем все более внимательнее и заинтересованнее. «Когда же настало утро, все первосвященники...имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти...И связав Его, отвели и предали Его Понтию Пилату, правителю... Иисус же стал перед правителем. И спросил Его правитель: Ты - Царь Иудейский?...Тогда говорит Ему Пилат: Не слышишь сколько против Тебя свидетельствуют...» сказал им Пилат: кого хотите, чтобы я отпустил вам?... Между тем, как сидел он на судейском месте, жена его послала ему сказать: не делай ничего Праведнику тому, ибо я ныне во сне много пострадала за Него... Пилат, видя, что ничего не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника сего; смотрите вы...». Встретив имя старика в свитке грек с удивлением еще раз перечитал написанное, и осторожно положил свиток на стол. Оглянувшись, и не заметив нигде старика, он встал и вышел из атриума. Раб - придверник уже зажигал ночные факела, и отблески пламени, тревожимые порывами ветра, метались по аллее и между кустами букса. Старик стоял у мраморной тумбы, на которой замерла мраморная женщина в скорбной позе и в траурной столе , и смотрел на закат. Его тень тоже металась из стороны в сторону в факельной огненной пляске. Солнце наконец то вырвалось из цепких объятий туч и спешило побыстрее укрыться в море. Ему это почти удалось, но частица его, багровым куском раскалённого металла, ещё лежала на горизонте в серебряном мареве, медленно густевшем по мере исчезновения светила. Там, в море, ещё купались последние минуты дня, а на холмах уже вступила в права ночь. Грек направился к старику, по пути, остановив раба, он приказал ему принести кресло и ждал несколько минут пока тот не вынес из дома небольшое сиденьице с подлокотниками и удобной спинкой. Взяв его грек подошёл к старику. - Присядь - мягко, но настойчиво попросил он. Старик молча покорился его просьбе. - Это о тебе? - спросил грек после недолгой паузы. Старик кивнул. - Там упомянута жена, это о госпоже?- Старик опять молча кивнул. Димитрий хотел ещё что то спросить его, но не решился. Он давно знал старика и видел, что он взволнован, даже встревожен. Причина, по всей видимости, была в свитке, присланном Клавдией, но тайну свитка мог раскрыть только сам старик. Если, конечно, захочет ею делиться с ним. Они оба молча смотрели на уходящее светило, но каждый видел своё. Грек темнеющее в наступающем мраке ночи море, а подслеповатым глазам старика в уходящем сиянии багрового диска открывался беломраморный город, к гавани которого подходила императорская квинкверема со штандартом Тиберия на ростре, и с ним, вновь назначенным префектом Иудеи. «Сколько же ему было тогда лет? - старик еле заметно усмехнулся всматриваясь в вызванную памятью фата-моргану. - Ну да, 35. или 36? Нет, точно 36, а Клавдии 19». Она стояла рядом с ним и с любопытством всматривалась в сияющую в лучах солнца мрамором дворцов Цезарею. Уже год она была его женой по праву руки. Тиберий, вопреки запрету сената брать с собою жен наместникам провинций, позволил Клавдии сопровождать его. Город приятно удивил их обоих. Изящество греческой архитектуры сочеталось в нем с римскими удобствами, но без сутолоки и грохота римских полисов. Гавань была окружена искусственными плотинами, разрушающими всякое буйство волн. Колоссальные статуи, как слева так и справа, украшали вход в эту рукотворную бухту, а прямо напротив, на холме, возвышался сверкающий каппадокийским мрамором храм Августа. «А ведь какой гордостью исполнилось тогда сердце мое видя все эти знаки почтения и благоговения пред Римом... - еле заметная усмешка скривила губы старика. - Цари и правители всех подвластных нам народов соревновались между собой за право доказать нам, римлянам, свою преданность и благонадежность. Не было такого города на земле, будь то свободный полис, или подвластный нам, где посреди форума или в главном храме не возвышалась бы статуя Цезаря и не стояли бы императорские сигны . И этот, быстро приближающийся, город был ярким свидетельством нашей силы и их признанием её. Тяжело вспоминать об этом, но именно так и думал я тогда всматриваясь в раскинувшуюся предо мной Цезарею. Как молод был я тогда, и как самоуверен...и горд от величия...вернее сказать - лживого величия своей значимости и своей власти». Бичевал себя своей памятью старик, всматриваясь в наступающем сумраке в видимый только ему город. - Проклятый город, проклятая Иудея - прошептал он, совершенно погрузившись в свои грёзы, но налетевший порыв ветра, как пощёчиной, вернул его в реальность. - Пойдём в дом, Димитрий - вставая с сиденьица и опираясь на поданную греком руку сказал старик. Раб -придверник наблюдавший за ними из сторожки у входа в усадьбу быстро прибрал сиденьице и исчез в своей каморке. Грек и старик прошли вместе до портика, Димитрий попытался помочь старику подняться по ступенькам, но тот отвёл его руку. - Пусть Авит принесёт хлеба, сыра, свежего масла...и что там он готовил? - поднимаясь по ступенькам сказал старик. - если есть рыба пусть подаёт, мяса не надо. А ты спустись в подвал и набери вина, что там у нас есть? - он посмотрел на грека, - возьми лучшего и воды набери в роднике. Выслушав его грек кивнул и ушёл. Старик поднялся по ступеням и прошёл в атриум. Подойдя к столу со свитками он стал аккуратно сворачивать их пряча в кожаные тубусы. Таблички с нетронутым восковым полем он сложил и перенёс к большому шкафу стоявшему меж двух дверных проёмов в спальные комнаты. А несколько других, исписанных и связанных между собой кожаным ремешком, взял, и усевшись в своё кресло положил себе на колени. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Смогу ли я с достаточной убедительностью и точностью передать череду тех событий, свидетелем и участником которых по воле Бога Всевышнего я стал. Не знаю. Но Истины ради обязан я правдиво и последовательно описать известные мне происшествия, участвовать в которых довелось мне в бытность мою префектом Иудеи. Труд этот требует усилий, как умственных, так и физических, ибо с тех пор прошло ни много, ни мало как 35 лет, и неумолимое время подточило мои силы, но не память. Каждый раз устремляясь мыслями к тем далёким дням я вновь и вновь начинаю бесконечный спор со своей совестью обвиняющей меня за проявленное тогда малодушие. Оправданием мне служат слова, которые он сказал мне в тот день: «Ты не имел бы надо мною ни какой власти, если бы не было дано тебе свыше». Разве может смертный воспротивиться воле богов? Но совесть моя...неумолимый и беспощадный судья мой. Близок уже час моего освобождения , и чем ближе он, тем всё чаще и чаще мысли мои подвигали руку мою взять стиль и дощечки. Но ныне, доколе еще длится нить моих суетных и безотрадных дней, отпущенных мне Богом, решился я. Ибо жестокость цезаря в отношении людей, называющих себя «Христианами», несправедлива и бесчеловечна, так же, как была несправедлива и бесчеловечна казнь их учителя, которую я санкционировал в угоду иудеям и вопреки своей совести 35 лет назад..». Старик здесь прервал своё чтение и задумался. « Вопреки своей совести и вопреки просьбе Клавдии, а ведь именно с того дня и началось наше с ней отчуждение. Она стала презирать меня...хотя нет, я сам стал презирать себя, а она...скорее она стала жалеть меня, даже бояться за меня...и этот её сон... тогда он мне показался пустым женским ночным кошмаром, но вот прошло 35 лет и сон оказался пророческим...». Старик вздохнул и взяв стилус дописал: «Я послал на смерть Учителя, Нерон, продолжая начатое мной, убивает Его учеников...Почему происходит подобное? Люди, избравшие добродетель основой своего бытия искореняются как преступники, а преступники, попирающие все законы морали и человечности, возносятся на вершины власти и почёта? Рим обезумел? Или обезумел весь мир? И как жить человеку честному в таком мире? Становиться нечестивцем подобным цезарю, или хранить совесть свою на потеху толпе?». Старик остановился и аккуратно загладил последнее предложение. «Как жить в таком мире? Что за вопросы ты задаёшь. И кому? Себе? Каждый пусть сам решает как ему жить в этом мире. Другого мира нет, эти греческие бредни о каком то Элизиуме пусть останутся для рабов и малоумных...а то Царство, о котором он говорил...которое не от мира сего...». Тихим, почти беззвучным шепотом спросила память. Старик нахмурился и отложил таблички. « Да, тяжело убедить себя в чем либо, когда не можешь прийти к единству с самим собой даже на склоне лет..». Его размышления прервал раб - повар с большим медным подносом уставленным тарелками с сыром, жаренной камбалой, зеленью, свежими, ещё истекающими запахом пропечённого теста хлебцами и чашею с маслом, ароматным и густым. Он мельком взглянул на старика и направился в триклиний. У входа он ловко подхватил свой поднос левой рукой, а правой захватил светильник. Сервировав стол принесённым раб взял два кубка из большого посудного шкафа и поставил их между тарелками. Оглядев всё, он вновь метнулся к шкафу и достал две умывальные чаши. Наполнив их на треть водой он отнёс их на ложе и положил возле каждой свёрнутые полотенца. Оглядев результат своих трудов ещё раз, он подвинул светильник ближе к столу и вышел в атриум. - Господин, всё готово, как ты желал - сказал он, склонившись и удерживая поднос у груди. - Да, благодарю тебя, Авит, - кивнул рабу старик, - пойди, поторопи Димитрия, скажи, что я его жду в триклинии. И по тону старика, и по поведению раба было видно, что отношения в усадьбе держатся больше на уважении человеческого достоинства со стороны хозяина и на почтении со стороны челяди, но никак не на страхе одних и презрении других. Раб ещё раз склонил голову и исчез среди колоннады портика. Начинался дождь. Первые капли уже упали на плиты аллеи и зашелестели по листьям платанов и цветников. С крыши атриума сначала скромно, каплями, а потом сильнее и сильнее в бассейн полились маленькими водопадиками струи дождя. Пламя массивных бронзовых семисвечников отражалось в этих струящихся нитях воды, превращая их в потоки то ли расплавленного золота, то ли драгоценного елея изливающегося с небес в бассейн. Разбиваясь о края бассейна они превращались в водяную пыль, которая мириадами искр висла над пузырящейся поверхностью. Старик встал и направился в триклиний. Подойдя к столу он отломил кусок хлебца и макнув его в миску с маслом отправил в рот. « Вот она, еда мужа и воина, - разжёвывая хлебец и наслаждаясь вкусом и ароматом подумал старик. - Что надо человеку, чтобы насытиться и утолить голод? Кусок хлеба, ложка масла, кусок сыра... а они, эти вчерашние рабы, новые римляне... тратят по сотне тысяч сестерциев за раз на обжорство...соловьиные языки, краснобородки, молоки мурен...чванятся своим богатством, а как были рабами, так и остались, а им завидуют, и стремятся подражать... безумие...безумие во всём». Грек появился с двумя небольшими кувшинами. Один был из финикийского стекла, разноцветного и непрозрачного, с изящным горлышком и тонкой витой ручкой. Второй - обыкновенный римский, тоже из стекла, но матово белого. Дождь щедро оставил свои метки на его тунике и шевелюре. Поставив кувшины Димитрий полотенцем протёр лицо и голову. - Этот кувшин Клавдия купила в Тире - сказал старик беря разноцветный кувшин и наливая из него в кубки себе и Димитрию. Вино, в отблеске светильника казалось черной струёй смолы. - Ты выбрал массикское - старик одобрительно кивнул наблюдая за льющимся в кубок вином. - Как давно это было, и как всё же быстро пролетает жизнь человеческая - продолжал он. - Мы тогда возвращались в Рим. Вителий послал меня на суд к Тиберию. Иудеи написали донос, обвинив меня в расхищении их храмовой казны...- старик покачал головой и повторил - Да, как давно это было, и как быстро проходит жизнь. Он поставил кувшин и возлёг. Димитрий взял второй кувшин и разбавил налитое стариком вино родниковой водой. Устроившись напротив он поднял свой кубок. - Здоровья и благоденствия тебе, Клавдии и всему твоему роду. Пусть боги будут милостивы к вам - сказал он. Они отхлебнули из кубков, и поставив их принялись за еду. - Не знаю о каких богах ты говоришь, - после недолгой паузы, вызванной прожевыванием пищи, произнёс старик, - если о своих, греческих, то это не боги, а сборище прелюбодеев, блудниц и мужеложников...- посмотрев на реакцию грека и заметив его еле заметную усмешку, он добавил - судя по вашим же сказаниям... Но грек молчал и не думал вступать в спор. Старик вновь пригубил кубок. - А если ты имеешь в виду наших, римских божков - божественного Юлия или Августа, или этого скудоумца Клавдия, то их милостью пользовались те, кто холуйствовал возле их столов Грек молча ел и слушал. Он понимал, что со стариком что то произошло, и он хочет высказаться. Внутреннее волнение выдавало его в непривычной словоохотливости. А причиною был этот свиток, непонятно откуда взявшийся и непонятно зачем рассказывающий о какой то казни, в которой участвовал старик многие годы назад, и которая, как оказывается, злой занозой сидит в его памяти. Грек омыл руки в чаше, вытер их полотенцем и поднял свой кубок. - Ну если ты не нуждаешься в милости богов, - сказал он, - то пусть тебя всегда сопровождает любовь друзей. - Да, умеешь ты пожелать того, чего среди людей ныне и не найдёшь - усмехнулся старик. - Любовь, дружба, справедливость, милосердие, самопожертвование, доблесть... когда то, если верить Ливию, эти добродетели были широко распространены в римском народе...Ныне же они редкие гости среди нас. Чаще встретишь зависть, алчность, жестокость... да лицемерие, да похоть... Порой кажется, что только эти «достоинства» и ценятся ныне людьми и более желанны людям. Но, всё равно, сказал ты хорошо... Старик тоже поднял свой кубок и они выпили. - Меня настораживает твоё состояние духа…- грек отломил кусок сыра и посмотрел на старика. - Ты отвергаешь добродетель в человеке? - Я вижу, что её отвергает и искореняет само общество, а возвеличивают нечестие и подлость, причём во всех её проявлениях - ответил старик. - И это длится едва ли не со времен Гая. А последние события в Риме, этот пожар и казни, только подтверждают мою правоту. Эти несчастные, которых этот нечестивец сжигает на крестах и отдаёт зверям, лучшие люди Рима. Я говорю не о родовитости, и не о богатстве...ни то, ни другое не даёт человеку нравственную силу и достоинство, скорее наоборот - забирает остатки, если они ещё и теплятся в сердце... Грек внимательно слушал речь старика, а после слов о «лучших людях Рима» даже с удивлением посмотрел на него. Старик заметил его взгляд и продолжал - Да, ни знатность, ни богатство не делает человека Человеком. Можно иметь в роду сотни консулов, триумфаторов, сенаторов даже царей, а быть скотом, и по образу мыслей и по образу жизни. Да и нынешний наш...цезарь...разве не является убедительным подтверждением моей правоты? Поверь, я говорю о том, что сам видел. О богатстве даже и не стоит говорить. Разве стали людьми Паллант, или Нарцисс, или Эпафродит? Старик замолчал, то ли ожидая возражений, то ли задумавшись о чём то своём. - Но эти люди, о которых ты говоришь, как об образцах добродетели, обвиняются в распространении какого то зловредного и человеконенавистнического учения, и в приверженности к тайным жертвоприношениям. Говорят они приносят в жертву своему богу младенцев...Это что? Ложь? - Грек взял кувшин и долил в кубки вина, затем чуть разбавил его водой. Старик с усмешкой посмотрел на него - Обычная уловка нечестивцев и лжецов - беря кубок сказал он. - Они обвиняют своих противников в своих же преступлениях. Лгут, но во лжи обвиняют людей честных, убивают, но убийцами назначают невинных, оскверняются самым грязным развратом, а обвиняют в нём целомудренных. Всё это видел я за свою жизнь, потому то и склонен думать что этот мир во власти зла и преуспевают в нём только те, кто живёт по его законам. - Но насколько я тебя сумел понять, - возразил грек, - ты предпочёл всё же в своей жизни придерживаться законов человеколюбия. Это видно в твоём имении. Вся челядь и рабы, не побоюсь этого сказать, тебя не только уважают, но и любят. Он посмотрел на старика. Тот грустно усмехнулся - Человеческая любовь и уважение очень быстро меняются на ненависть и презрение - сказал он и поднял кубок. Они выпили по несколько глотков. - У меня были все возможности стать нечестивцем, одним из многих, сенатором, или даже консулом - Старик поставил кубок и подложив себе под руку подушку облокотился на неё. - Но одна встреча... одна встреча... изменила не только всю мою жизнь, но даже образ мыслей моих. Старик замолчал и с минуту глядел куда то в сторону. Казалось, эта встреча вновь заполнила его память. Грек ждал. Старик очнулся от своих воспоминаний и посмотрел на Димитрия. - Этот свиток, который прислала Клавдия, он об этой встрече... Написал его один из тех, кто был тогда там. Я даже знаю кто. Сборщик налогов, откупщик. Они звали его Левием. Он был довольно богат, по меркам Иудеи, но и его эта встреча сделала другим. Он оставил всё - и дом, и жену, и накопленное чтобы быть с Ним. - С кем «с Ним» - удивлённый, если не сказать - ошеломлённый, словами старика о «возможности стать нечестивцем», то есть сенатором, переспросил грек. - Одни называли Его сыном Бога, другие - Царём Иудейским, третьи обвиняли во лжи... внимательно посмотрев на Димитрия ответил старик. - Он и впрямь был велик и достоинством и силою духа...это и стало причиной Его смерти... Он вызывал лютую зависть и ненависть у иудейских жрецов. В конце - концов они и обвинили Его... А я, пойдя у них на поводу, утвердил приговор...послав на смерть невиновного... -Ты никогда не рассказывал об этом - осторожно вставил грек. - Не так то просто признаться в своём преступлении, или малодушии, тем более рассказать о нём. - в задумчивости проговорил старик. - Ты думаешь легко это, осудить на смерть невиновного? Хочешь чтобы я рассказал тебе? - Я был бы благодарен и за рассказ и за разрешение прочесть свиток присланный госпожой. - Хорошо - кивнул старик, - но не сейчас, я устал и оставим это на завтра.
БЕССОННИЦА
О чём можно думать среди ночи, страдая от бессоницы и одиночества? Конечно, многое тут зависит и от возраста, и от занимаемого положения в обществе, и от должности, да и от съеденного на ночь тоже. Чем заполнена душа человеческая, то и будоражит мысли и вызывает видения. Отдавшиеся разврату предаются сладострастным мечтаниям, выбравшие сети власти задумывают интриги и козни своим соперникам и конкурентам, страдающие от болезней или обжорства размышляют об исцелении и лекарях, а обжоры хулят себя за чрезмерное чревоугодие, завистливые...впрочем, зачем нам гадать о чем размышляют в ночные стражи страдающие бессоницей. Нам интересен лишь один из подобных страдальцев - старик, господин и хозяин имения о котором мы рассказали чуть выше. Он полулежал в своей спальной комнате на деревянной кровати под шерстяным покрывалом и наблюдал за язычком пламени почти недвижимо стоящим над глиняным ночным светильником. « Вот горит этот огонёк, - думал старик, - маленький и немощный, а вокруг мрак ночи. Стоит ему потухнуть и тьма накроет всю комнату, а он не тухнет и тьма ничего с ним поделать не может...масло даёт силу и жизнь этому огоньку, пока есть оно и он непобедим тьмой. Да не мудрствуй ты, а то уподобишься этим греческим лжецам...». Старик поправил подушки и возлёг навзничь. Его движение передалось огоньку и он задрожал и замигал. « Видишь, порыв ветра и нет огонька, или кончится масло и всё... - текла мысль, рождённая ночной бессоницей. - А человеческая жизнь? Что даёт силу жить? Какое масло заканчивается в человеке и он уходит в вечный мрак... Да, в свитке же тоже написано о каких то девах и масле в светильниках, которое у одних закончилось, а у других нет...Интересно, что он этим хотел сказать?» Старик решил было встать и взять свиток, но передумал и опять откинулся на ложе. « Мне уже семьдесят пять...скоро потухнет светильник... масло кончается, да, силы уходят...хотя...Август ушёл в 77, Тиберий погас в 78, так что ещё тлеешь...Но как всё же быстро пролетела эта жизнь...и сколько сделано недостойного...и самое горькое, что это недостойное неисправимо... второй жизни не будет. Или будет? Да, а что там, во мраке? Харон, Лето и раздача душ...если верить басням Платона...а какую же душу выбрать мне? Улисс выбрал душу самого простого подёнщика... Какой всё же бред лезет в голову...А ты боишься смерти? Ты же не боялся её в 19 лет, и там, за Рейном,в 25, а в 40 стал бояться её в Риме. Конечно, одно дело поле битвы и смерть воина, а другое быть удушенным или зарезанным, как баран, по безумной прихоти очередного римского «бога». Хотя, в сути своей, смерть все равно едина, какая разница найти её на поле битвы, или в своей кровати, или на кресте... все идут во мрак...или, всё же, за новыми душами...». Старик усмехнулся и сел на своём ложе. « Да, скоро сам это узнаешь, не долго осталось ждать... Надо успеть всё написать, пока ещё тлеет огонёк...Этот откупщик пишет, что Он мне ничего не отвечал...А откуда он может знать? Мы были вдвоём в претории, я и он, и никто не мог слышать нас. Но откуда он узнал про сон Клавдии и её просьбу ко мне? Разве что она сама рассказала кому из них... а они искренне верят, что он не умер на кресте...но ты сам же видел, что гробница была пуста, и сам производил сыск и допрашивал стражу, охранявшую гробницу... Нет, на кресте он умер, Лонгин сам проткнул его копьём, тут сомнений нет, а вот то, что они объявили, что он воскрес...здесь загадка или тайна, или ложь. 35 лет я стремился это всё сначала понять, а потом и забыть и вот, на тебе! Эти казни, и это писание...вновь возвратили меня в самые постыдные мои дни...надо всё же успеть записать о нашем разговоре с ним. Насколько я понял для них важно каждое его слово. А для меня...а для меня важно примириться с ним...руки я умыл, а память вода не смывает...». Старик встал с кровати и начал одеваться. Закончив с одеждой и завязав ремешки сандалий, он взял светильник и вышел из спальни. В атриуме было довольно светло. Бронзовые семисвечники хоть и были на половину загашены, но давали достаточно света для безопасного перемещения. Дождь ушёл на юго - восток гонимый всё тем же киркием. Он оставил напоминанием о себе лужицы воды на мозаичном полу возле бассейна, и плавающие по его поверхности кусочки листьев и коры. Старик уселся в своё кресло и взяв новую табличку и стилус задумался. А через минуту остриё костяной палочки побежало по восковому полю расставляя на нём ровные и стройные, как ряды триариев в манипуле, латинские буквы. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА « Волею Тиберия я должен был сменить Валерия Грата в Иудее. Разве мог я тогда предположить в череду каких событий ввергнет меня это назначение. Я был молод и честолюбив. Настоящее делало меня честолюбивым, будущее открывалось предо мной великим. И это назначение было последней ступенью в моем восхождении к сенаторской тоге. Префектура давала широкие возможности для достижения сенаторского ценза, а кроме того я не был подконтролен никому. Императорский легат, назначенный в Сирию, сидел в Риме задерживаемый Тиберием и, как я знал, ему не суждено было добраться до своей провинции. Префект с полномочиями наместника, и с правом жизни и смерти над всяким, живущим на подвластной мне территории. Власть, насколько она пьянит и ожесточает сердце. Насколько ощущение силы твоего слова надмевает человеческий дух. Все это понял я лишь в Иудее. Понял, чтобы отречься от этой власти, но отрёкся только испив её вполне и до дна. На что обратил я ее? Кому принесла моя власть благо или хотя бы утешение? Даже в час наибольшей необходимости в ней она оказалась бессильна. Власть оказалась безвластием. Каким укором и насмешкой над самим собой стали те мои самоуверенные слова, что я имел власть распять Его и имел власть отпустить Его. Да, я хотел отпустить Его, но не отпустил. Да, я имел власть сделать это, но не сделал. Почему человек устроен так, что часто желая сделать доброе, не имеет силы сделать его? О многом и многие дни размышлял я после того, но до тех дней ни на миг не сомневался я в том, что моя власть реальна, ибо она являлась частью власти высшей, и, как мне тогда казалось, вечной - власти Рима над вселенной. Наш корабль вошел в гавань Цезареи в самый канун августовских ид. Этот город на целых 10 лет стал моим приютом в Иудее. Он успел мне надоесть до отвращения за это время. Если бы величественность зданий и дворцов соответствовала душевным качествам живущих в них, но этого никогда не бывает. Чем ничтожнее душа властелина, тем помпезней и величественней воздвигаемое им. Истинное величие не нуждается в роскоши и не стремится оставить по себе память в грандиозных, построенных ценою тысяч жизней рабов, дворцах и храмах. Но что такое для цезарей кровь, слезы и пот рабов и простолюдинов? Во сколько человеческих жизней обошёлся и этот, посвящённый Августу, город? И в какую меру страданий? Сколько денег было выбито из спин тех, кто по прихоти жестокого и льстивого тирана и убийцы оплачивал строительство храма и гавани, цирка и театра? Суетна и безжалостна жизнь одних, и изнуряюще скорбна других. Кто решает участь тех и других? И есть ли отрада для тех, кто внизу? Об этом часто думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело, оно было наполнено другим…». Старик положил стилус и табличку и встав с кресла направился в триклиний. Остатки их вечерней трапезы так и стояли на столе. Старик взял кубок и налил в него немного вина. Он не стал разбавлять его водой, отломил кусок сыра и вышел держа кубок и сыр в руках. Минуя атриум он оказался в портике и хотел было сесть на ступени, но они были мокры от дождя. Тогда старик поставил кубок с вином на пол и вернувшись к креслу взял из него небольшую кожаную подушечку. Пристроив её на ступеньку он уселся на неё и взяв кубок отхлебнул пару глотков. Ночная тьма окружала имение со всех сторон, и даже проникла в междурядья цветников и самшитов, но отгонялась пляшущими языками факелов от аллеи и придомовой площади. Судя по беспросветной черноте востока, была третья стража ночи. Ни какой звук, ни шорох листвы, ни шелест волн не тревожил сон земли. Казалось, в этой тишине замер весь мир и остановилось время. Небо, свободное от туч, сияло мириадами огоньков, больших и малых, ярких и тусклых, и это сияние отражалось в огромном зеркале Средиземного моря, раскинувшегося до самого горизонта и сливавшегося с этой сияющей бесконечностью. Старик и сам как будто замер во времени, укутанный по рукам и ногам тишиной, и ошеломлённый необъятностью и красотой ночного небосвода. « Это и есть вечность...- в каком то восторженном ужасе думал он, запрокинув голову и, как зачарованный, рассматривая мерцающую вселенную. « Она будет всегда...человек рождается, мужает, выбирает свой жизненный путь, стремится к славе, богатству... за это сражается, интригует, лжёт, клевещет и на это тратит дни своей жизни, такой краткой и быстро проходящей... сколько уже было нас и сколько ещё будет, а это небо есть всегда! В своей красоте и бескрайности...Ему нет дела до наших войн, до наших интриг...его не пачкает наш разврат и не затрагивает наше безумие, его не возможно осквернить ни какими человеческими пороками...Если боги есть, то они могут быть только там...Может быть именно об этом Царстве, которое не от сего мира, говорил он..» Из плена неба, оков тишины и сети мыслей опутавших старика, освободил раб - сторож. Он давно заметил сидящего на ступенях господина, но не решался подойти. В конце -концов он нарочно уронил на плиты площади свой посох - дубинку и этот звук своей неожиданностью прервал нить размышлений. Старик вздрогнул и посмотрел в сторону звука. Раб быстро подхватил свой посох и подошёл поближе. - Господин чем то огорчён? - спросил он. Старик сделал несколько глотков из кубка и поставив его на ступени встал. - Сон ушёл от меня -сказал он и огляделся ища куда положить кусок сыра. Не найдя ничего он протянул его рабу. Тот взял и проводив взглядом уходящего старика поднял кубок и понюхав его выпил содержимое заев куском сыра. - Да, хорошее вино пьют господа - пробормотал он и вновь понюхал уже пустой кубок. А старик пройдя в атриум подошёл к столу и взял исписанные им таблички. «Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело - прочёл он последние строки - оно было наполнено другим». « А и в самом деле, ведь я никогда раньше не замечал ни неба, ни его красоты, не слышал тишины и подобные мысли даже призрачно не появлялись в моём сердце тогда, чем же я жил? Тем, чего сейчас стыжусь и что презираю...мечтами о славе и богатстве...как скот... точно по платоновскому городу свиней...надо всё это описать здесь...обязательно...хотя...кто сейчас смотрит на небо и рассуждает о смысле жизни...весь Рим стал одним большим городом свиней. Они совокупляются, обжираются и лягают друг друга ногами из жадности и ненасытности...». Старик положил таблички, и взяв свой глиняный светильник пошёл в спальню. Раздевшись, он улёгся на кровать, и долго ворочался ища удобную позу и пытаясь заснуть. Неразбавленное вино и возраст, а также ночь, совместными усилиями всё же заставили Морфея прийти, и под утро старик забылся в глубоком и беспокойном сне. . ...И БЫЛО УТРО Порою кажется, что ночь всё ещё в полноте своей силы. Мрак всё так же густ. Звёзды мерцают ярко и отчётливо. Нет и намёка на приближающийся рассвет, не заметно даже еле видимого сияния подкрадывающихся с востока лучей, но об их приближении первыми, как всегда, объявили петухи. Каким чудесным даром всё же наградили боги эту птицу. Сидя в тёмной клети, в сонном оцепенении, когда ещё ни что не предвещает рассвета, где то внутриэтой птицы вдруг звенит колокольчик, слышимый только ей и понятный только ей, и встрепенувшись, объявляет она всему миру о приближающемся рассвете. О том, что скоро, в бесконечном круговороте тьмы и света, вновь ночь сменяется днём, и пора возвращаться из иллюзорных миров, в которых бродила ночью душа, в реальный мир. Мир трудов и забот, мир рабства и господства, мир добра и зла. Ещё не отголосил первый, как вперегонки с ним запел свой утренний гимн Солнцу второй, и третий, и вскоре всё побережье перекликалось звонкими петушиными голосами. В очагах кухонь зажигался огонь, сонные кухарки и повара принимались за приготовление еды. Вилики и прокураторы имений составляли планы работ на предстоящий день. Исполнители работ получали задания. Начинался очередной день, со своими заботами, надеждами, страстями и разочарованиями. Похожий на предыдущий и на последующий, и на тысячи дней бывших до него, и на тысячи дней которые будут после. Старик спал в своей уютной спальне. Его сон не нарушили ни петушиные крики, ни возня пришедших рабов, которые тщательно вытерли все ночные лужи вокруг бассейна и выловили плавающий на поверхности мусор. Остатки ужина тоже были убраны, стол протёрт и все светильники загашены. В имении жизнь шла своим чередом, и по годами выверенному распорядку. Её однообразие нарушалось только сезонными работами. И то довольно условно. Год был похож на год, и различались года только обилием или скудостью урожаев, засухами или, наоборот, проливными дождями. Ну и конечно естественным ходом человеческой жизни, то есть смертями, рождениями, брачными договорами между свободнорождёнными и союзами между рабами и рабынями. Сейчас шла уборка и переработка винограда, затем, через месяц - полтора, поспевали масличные деревья. Потом приходила зима со своими заботами и весна со своими. Виноград превращался в вино, а какая то часть сушилась. Маслины - в масло. Птичник обеспечивал усадьбу яйцами и мясом. Скотный двор молоком и всем, что из молока можно получить. Близость моря вносила своё разнообразие. Дорогих и редких рыб в окрестностях не было, но камбалы, скумбрии и креветок море давало в избытке. Одним словом, гармоничное сочетание климата, труда рабов, щедрости моря и плодородия почвы давало всё потребное для безбедного существования всей челяди в усадьбе и содержания господского дома в Риме. В котором и проживала жена старика - Клавдия Прокула с тремя служанками и Гаем, бывшим гладиатором, которого она вырвала из лап смерти, выполнявшим службу охранника, сторожа и посыльного. Дом был небольшой и довольно старый. Он располагался недалеко от верфей, возле моста Агриппы. Тибр здесь делал небольшую петлю и разделялся островом на два рукава. Пожар, бушевавший неделю, сюда не дошёл. Всеобщими усилиями на седьмой день его остановили у Капитолия, но от старого города с его древними храмами, имениями знаменитых полководцев, домами, базиликами остались только руины и пепелища. А самое страшное, тысячи несчастных сгорели заживо, тысячи были затоптаны и задавлены, тысячи задохнулись в узких улочках пытаясь спастись от огненного смерча. Рабы, вольноотпущенники, свободнорождённые обоего пола, и самого различного возраста, сгинули в пламени этого погребального костра, в котором сгорел древний Рим. Рим легендарных царей, первых консулов и диктаторов. ЭДИКТ Сразу же после пожара по Риму поползли слухи о злом умысле цезаря. Одни говорили, что видели рабов из императорского дома, бегающих с факелами у лавок возле Большого цирка, откуда и начался пожар. Другие, якобы, слышали разговоры, что Нерон задумал отстроить новый город и назвать его своим именем, и для этого велел расчистить место для него. Кто то верил этим сплетням, кто то нет. Но когда начали рассказывать, как цезарь, в великом восторге наблюдая это всенародное бедствие, декламировал сочинённую им же «Песнь о гибели Трои», сплетни стали обретать тяжесть обличения в преступлении. А это отнюдь не прибавляло любви народа, и грозило выплеснуться ненавистью не только в анонимных эпиграммах и стишках, но и в реальных угрозах заговоров. И тогда воспалённая голова цезаря напряглась, и лихорадочно стала искать возможность отвести от себя все подозрения в поджоге. Он вообще был гений по изобретению планов с самой ранней юности. Правда, все изобретённые им планы своей целью имели убийства, но обставленные так, чтобы всё обрело видимость правосудия, или, на худой конец, несчастного случая. В 19 лет он придумал план убийства матери и осуществил его. Целая триера была изобретена так хитроумно, что в нужный момент распалась на части, а на кровать, где спала Агриппина, свалилась огромная свинцовая плита. Если бы не досадная случайность, всё прошло бы блестяще. Но, как говорят иудеи: человек замышляет, а бог осуществляет. Такой гениально задуманный «несчастный случай» с кораблекрушением не принёс ожидаемого результата, и пришлось посылать Аникета чтобы довести задуманное до конца. Но и тут всё было обставлено так, якобы Агриппина покончила с собой. Потом было отравление брата, потом казнь жены, обвинённой в прелюбодеянии всё тем же верным Аникетом. Потом, по мере взросления цезаря, казни стали обычным его развлечением, наравне с развратом, доставляющим незабываемые и постоянно желаемые ощущения, как в многогранности похоти, так и в упоении абсолютной властью. Но пожар испугал своей чудовищной смертоносностью даже Нерона. Пытаясь успокоить народ он объявил, что все погребения совершатся за счёт государства, а утратившим жилища будет оказана помощь в постройке нового. Но ропот не стихал, и даже умножался... Поппея лежала на животе, раскинув ноги и руки, и тихо постанывала, переживая и пытаясь растянуть затихающие внутри её волны сладострастия. Нерон осторожно высвободил руки, сжимавшие ещё трепещущие от пережитого оргазма груди Поппеи, и перевернувшись на бок откинулся на спину. «Как же угомонить эту уличную римскую грязь...- думал он, искоса поглядывая на распластавшуюся Поппею. - Чернь волнуется и готова к бунту, надо чем то успокоить её... а потом...а потом я отстрою новый Рим, но теперь это будет уже и не Рим, а Нерополь - мечтал он. - Но эти языки надо отсечь, а рты заткнуть. Каким же образом?». Тут же всплывал вопрос и Нерон пока не знал на него ответ. Подобные мысли, после пожара, постоянно заполняли его, не давая покоя даже во время выполнения супружеских обязанностей. Поппея зашевелилась и перевернувшись прижалась к нему положив голову ему на живот. - О чём ты думаешь? - прошептала она водя пальцами по его животу и перебираясь всё ближе и ближе к той части его тела, которая и дарила ей удовольствие и повергала в истому. - О чём думаю... - переспросил Нерон. - О наследнике, которого ты мне родишь... Он запустил пальцы в её рассыпавшиеся волосы, и нежно перебирая их, тихо подталкивал её голову вслед за её пальцами. - Мне надо омыться - освобождаясь от его руки и встав на колени возле Нерона, улыбаясь сказала Поппея. Он молча рассматривал её, нависшую над ним в откровенной и бесстыдной прелести. «А ведь ей уже 34 года... - подумал Нерон. - Семь лет она со мной... Да, не долог век женской красоты...» Он протянул руку и коснулся её живота, ещё упругого, но носившего следы двух беременностей. Так же и грудь, уже немного обвисшая и утратившая своё былое совершенство. Даже на лице, всё ещё прекрасном, еле заметными тенями уже проявлялись морщинки. Правда, благодаря белилам, притираниям и мастям пока ещё скрываемые, но время и возраст неумолимо стирали красоту этой женщины, ради обладания которой, он убил её первого мужа и выслал в Лузитанию второго. Поппея как будто уловила направление его мыслей, и быстро соскользнув с ложа пошла к небольшому бассейну с тёплой водой, расположенному в углу её опочивальни. Нерон всё так же следил за ней, а когда она спустилась по ступенькам в бассейн встал и пошёл к ней. Она сидела на нижней ступени, по пояс в воде, обхватив ноги руками и положив лицо на колени. Он уселся рядом и обнял её. Вода была не только тёплая, но и разбавленная каким то благовонным и бодрящим экстрактом, покалывающим кожу и пьянящим ноздри. - Это и есть твой бассейн для омовений? - спросил он, зачёрпывая воду и поднося её к лицу. - Да, иудеи называют его миквэ, - Поппея повернулась к Нерону, - это необходимо для всех женщин иудеек. - О, извини, я же забыл, ты теперь иудейка... - Нерон усмехнулся и встав сошёл в чашу бассейна. - Но я так и не понял, зачем тебе это надо? Неужели быть иудейкой почётней, чем римской матроной? - Милый мой, Луций...- прошептала Поппея, - после смерти нашей дочери я потеряла всякую надежду...ты же помнишь горе моё в те дни... - на глазах Поппеи появились слёзы, но она зачерпнув воды умыла лицо и продолжала - иудейские жрецы вернули мне надежду и утешили в горе. Их бог, единый и всемогущий, может помочь, но чтобы обратиться к нему надо принять их веру и исполнять его законы. Ради наших будущих детей я и приняла их веру и посвятила себя их божеству... «Как же она порой бывает глупа - думал Нерон выслушивая её монолог - Она верит в эти басни о богах...Если бы у иудеев на самом деле был всемогущий бог, разве были бы они нашими рабами? Бог здесь я!». - Может и мне стать иудеем - с плохо скрытой насмешкой спросил он. - Что для этого надо сделать мне? Поппея не заметила насмешки. Она внимательно посмотрела на стоявшего по горло в воде Нерона. - Я оставила возле себя двух из их жрецов. Помнишь, из того посольства, что приезжали ходатайствовать за высланных Фестом в Рим иудейских законоучителей. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и разрешил удалиться им в Иудею. А жрецов я оставила в Риме. Если хочешь я пришлю их к тебе и они совершат обряд посвящения... - А в чём он состоит, этот обряд? - переспросил Нерон. - мне тоже нужно будет омыться в этой, как ты сказала - миквэ? И я стану иудеем? Поппея встала и войдя в чашу бассейна почти вплотную подошла к Нерону. Она прикоснулась рукой к его члену и оттянув крайнюю плоть сказала, глядя на начинающего возбуждаться Нерона: «Мужчинам делают обрезание. Жрецы говорят, что это заповедал Бог всем, кто поклоняется ему, и желает его помощи». Она убрала руку и обняв его спросила: «Так что? Присылать жрецов?». Он захохотал заливисто и громко. - Нет, нет, нет... - давясь смехом повторял Нерон. - ни какого обрезания, я согласен только на облизание...через облизание можно стать иудеем? Ха-ха-ха! Тогда я готов! Прикосновения Поппеи оказалось достаточно чтобы вновь вызвать дикое и необузданное вожделение. Он поднял её за бёдра, и она обхватив его ногами и руками отдалась в его волю. Всё закончилось на полу возле бассейна. Они лежали мокрые и уставшие держась за руки и глядя в потолок, разрисованный нимфами и сатирами. - У меня к тебе просьба, - прошептала Поппея, сжимая руку Нерона. - Говори - так же шёпотом ответил он. - Мои иудейские жрецы говорят, что Рим стал рассадником какого то зловредного учения, пришедшего сюда из Иудеи и распространяющегося лжеучителями и еретиками. Они просили меня посодействовать в изгнании их из города и о наказании... - Что за учение? И что они хотят? - спросил Нерон. - Я не знаю, но мои жрецы очень плохо отзываются о них. Это последователи какого то Хреста. Говорят, это человеконенавистническое учение отвергает и Бога, и власть, и богатство, и наслаждение... - Ну если и наслаждение...то точно - человеконенавистническое... - пробормотал в раздумье Нерон. - А знаешь, твои жрецы правы... Надо прислушаться к ним... Поппея удивлено посмотрела на него. Нерон был в каком то непонятном ей восторге. - И, что самое главное, как вовремя они обратились к тебе. Теперь я уверен, что Рим подожгли именно эти приверженцы, как ты сказала, зловредного учения... Вот они, истинные поджигатели Рима... Нерон наклонился к лежащей Поппее и поцеловал её в сосок груди - Скажи своим жрецам, что мы сделаем по просьбе их... И, уже в августовские иды, всего через две недели после пожара, и через два дня после вышеописанных событий на улицах Рима и по городам империи читали Эдикт цезаря. «Император Нерон Клавдий Цезарь Германик Август говорит: Великое бедствие постигло римский народ. Оплот нашей доблести и силы, священный Рим основанный божественным Ромулом подвергся испытанию огнём. Мы скорбим по погибшим и заверяем живых, что восстановим наш Город. Рим станет прекрасней, богаче и величественнее, чем был. Вместе с тем, доискиваясь причин, кои привели к подобному, мы нашли достаточно убедительные доказательства того, что пожар не стал наказанием богов, как некоторые об этом говорят. И не возник из-за оплошности нерадивых и легкомысленных. Причиной стал злой умысел врагов не только нашего Города, но и всего рода человеческого. Верные и благонадёжные граждане, в присутствии магистратов и под клятвою, дали показания, что видели своими глазами, как некие люди, приверженцы мерзкого и нечестивого чужеземного культа, поджигали дома у большого рынка. Мы дали приказ эдилам и преторам произвести дознание и объявить об его результатах всему народу римскому. Но уже известно, что поджигателями являются так называемые «христовщики». Посему объявляем всем: кто знает этих злодеев, пусть сообщат об их местах проживания или местонахождения в магистраты. Сообщившим свободнорождённым в порядке вознаграждения передаётся половина имущества злодея. Рабам предоставляется вольная. Чужеземцам право римского гражданства. Мы накажем всех, так или иначе, причастных к этому чудовищному преступлению и посягательству на наши святыни, ценности, традиции. Таким образом мы восстановим величие Рима и удовлетворим богов». Этот эдикт Нерона взбаламутил всё римское отребье. И в харчевнях Субуры, и на Форуме, и в Сенате нашлись «верные и благонадёжные» граждане, которые за половину имущества готовы были искоренять приверженцев «мерзкого и нечестивого чужеземного культа». Уже через неделю римские тюрьмы были заполнены мужчинами, женщинами и детьми самого разного возраста и общественного положения. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Поспешим сразу успокоить наших читателей, Клавдии среди томившихся в эргастулах и туллиануме христианах не было, но время познакомиться поближе с Клавдией Прокулой пришло. Мы не будем углубляться в её детство и начнём, пожалуй, с отрочества. Можем лишь сказать, что род её, достаточно древний и принадлежащий к всадническому сословию, как со стороны матери, так и отца, хоть и не прославился знаменитыми полководцами или консулами, дал немало отважных воинов и достойных жён. Её отец, Клавдий Арруций, служил под началом Тиберия, и был трибуном у префекта конницы Веллея Патеркула. За свою доблесть он даже был удостоен триумфальных украшений во время паннонского триумфа будущего императора. Кстати сказать, именно тогда Клавдия и была помолвлена с молодым командиром кавалерийской турмы . Командиру было 22 года, его помолвленной невесте 7 лет. Эта помолвка ничего не изменила ни в жизни Пилата, ни в жизни Клавдии. Он уехал в германские легионы, готовившиеся к вторжению за Рейн. Она осталась в Риме под надзором нянек и воспитателей. Следующая их встреча состоялась спустя 5 лет. За время, проведённое Пилатом в сражениях, а Прокулой в Риме, погребли Августа, императором стал Тиберий, за Рейном были разбиты и рассеяны германские племена поднятые Арминием. Воинские почести были отданы останкам погибших в Тевтобургском лесу легионерам Вара. Одним словом, поход был тяжёлый, но он вернул славу римскому оружию, а частичка этой славы затронула и Пилата. Теперь и он был удостоен триумфальных украшений из рук Германика. Ему было 27 лет. Клавдии исполнилось 12. Что такое 12 лет для девочки? Для римской девочки это уже почти что брачный возраст. Ещё год -два и вполне возможен брачный договор и всё, что следует за ним - дом мужа, обязанности жены и власть хозяйки. В эту их встречу Клавдия впервые смотрела на посетившего их дом молодого офицера, как на своего будущего мужа. Но смотрела глазами 12-летней девочки. И в этих глазах он был почти что героем. Даже больше, одним из тех, о ком писал Ливий в своей «Истории Рима». Благородство, отвага, справедливость и самопожертвование которых и сделало её родной Рим великим. Она не сомневалась ни в отваге своего будущего мужа, ни в его благородстве. Да и в самом деле, как может быть иначе, когда она вместе с отцом ещё вчера с восхищением наблюдала за триумфальным шествием победителя Арминия, Германика за квадригой которого в строю лучших из лучших следовал и тот, кто должен стать её мужем. В 12 лет и девочки и мальчишки полны надежд светлых и великих. Ещё бы! Мир человеческой гордыни, лукавства и стяжаний далёк от них. Воспитатели и наставники учат их на примерах и образцах почти что сказочных, а сердца и разум воспитываемых, как губки, впитывают отвагу, целомудрие, доблесть героев поэм, мифов, сказаний. Потом, когда возраст позволит им выйти в мир, и они столкнутся с жизнью реальной, детские мечты развеются сами собой, у одних с разочарованием, у других с сожалением, у третьих с насмешкой. Но будут и такие, которых не смутит это несоответствие примеров величия человеческого духа, на которых их воспитывали, и преобладания человеческого ничтожества в окружающей жизни. Эти сохранят свои мечты и будут стремиться следовать им в жизни. Это - лучшие люди человечества. Они хранят свои идеалы, которым поклонились в детстве, и не готовы предавать их или продавать. Почему мы говорим об этом? Клавдия Прокула была из этой породы римлянок. Обычное воспитание для девочки из всаднического сословия было ей тесно. В свои 12 лет она не только читала, писала и считала, но и знала греческий язык и греческую поэзию. Но, в отличие от большинства своих и более старших сограждан, у неё не было восторженного поклонения пред аттическим гекзаметром. Предпочтение она отдавала римской истории и поэзии. «История Рима от основания города» была её настольной книгой. Она восхищалась отвагой Клелии и великодушием Камилла. Читая об убийстве Сервия Тулия его зятем и дочерью она кипела гневом и возмущением, и плакала о судьбе Лукреции, а её предсмертные слова: «Что хорошего остаётся в женщине с потерей целомудрия?», стали для Клавдии едва ли не смыслом жизни. У неё вызывало стойкое неприятие, чуть ли не до отвращения, и «законная» жестокость «Манлиева правежа», и злобное коварство Тарквиния и децемвиров. Одним словом, её сердце было живым, а ум пытливым, и во всех узнанных ею примерах и событиях, она спрашивала себя: «а что бы сделала я, будь я там?». И она была готова умирать с Лукрецией, бежать с Клелией и даже прыгать в пропасть с Курцием. Её восхищало человеческое великодушие и благородство, и вызывало презрение и негодование жестокость и коварство. Дух древней римлянки жил в ней, родившейся в совсем иные времена и при иных нравах. Но в свои 12 лет она ещё не знала об этом. Её мир был ограничен стенами её дома и общением с его обитателями и её учителями. Эта их встреча с Пилатом была кратковременна и больше походила на встречу сестры и брата, чем невесты с женихом. Он подарил ей сетку из золотых нитей и жемчуга для волос, отрез тёмно-зелёного шелка для столы и «Элегии» Альбия Тибула в футляре из красного дерева. Через неделю он вновь отбыл к легионам, но теперь на восток. Германик был послан Тиберием наводить порядок в Армении и Каппадокии. Они расставались, как им тогда казалось, ненадолго, но миссия на Востоке затянулась на несколько лет. Кстати сказать, подарки Пилата тоже сыграли немалую роль в становлении Клавдии Прокулы. Речь не о золотой сетке для волос, и не о драгоценном шелке для столы, конечно, для любой римлянки подобные дары стали бы предметом желанным и вожделенным. Клавдия надела подаренное украшение, накинула скользящий по её плечам шёлк, и оглядела себя в полированном серебряном зеркале. Она смущённо улыбнулась своему расплывчатому изображению, а через минуту уже сидела за столом и раскрыв футляр разворачивала свиток с «Элегиями» Тибула. Первые же строки поразили её и заставили задуматься о совершенно новых смыслах.
«Кто же тот первый, скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе железном своём! С ним человеческий род узнал войну и убийства. К смерти зловещей был путь самый короткий открыт». Она отложила свиток и задумалась. «А и в самом деле, кто же тот первый, кто выковал меч? И зачем? Если люди ещё не умели делать оружие, то и войн, значит, не было...а как же тогда жили?» Вопрос был, а ответа на него она не знала. Всё прочитанное ею до сих пор только рассказывало о войне или прославляло войну. « Если не было оружия, то не было и воинов, - размышляла она, - тогда и героев не было, и доблести и самопожертвования...а кто же был? Получается, чтобы стать героем нужны войны? Нужно убивать...А всё же интересно как жили люди, когда не было оружия...». - Надо спросить у Никанора - решила Клавдия и снова принялась за чтение. Никанор был её учителем - греком, преподававшем ей поэзию и обучающим языку. А по расхожему мнению, господствующему среди римской аристократии, греки знали всё и обо всём. Авторитет древних греческих мудрецов и поэтов плотно окутывал своими софизмами солдафонское сознание римской знати. Как вновь появившейся, благодаря лихоимству и казнокрадству, так и исконной. Вот такие интересные, и даже не всякому взрослому присущие, мысли и вопросы крутились в милой, детской еще, головке Клавдии Прокулы. Ей не было и 13 лет, но в ней уже уживались благоразумие и серьёзность римской матроны с наивностью и прелестью юной девочки. Вот такая жена была уготована Пилату. Правда, он не понимал ещё тогда всей серьёзности их будущих взаимоотношений. Она была для него просто девушкой, будущей матерью его детей и хозяйкой его дома. Её внутренний мир был ему неинтересен, вернее сказать, он его ставил в ограниченные рамки верности, покорности, скромности. В приоритете же был его мир и его мечты и цели. Впоследствии их миры столкнулись, чтобы в итоге превратиться в мир, единый для обоих. Но об этом потом. Давайте оставим на некоторое время Клавдию в её давно прошедшем детстве, и вернёмся в настоящее, в виллу Пилата, в которой мы оставили его спящим, несмотря на петушиные трели и утренний гам просыпающейся усадьбы. ПИСЬМО Старик проспал всю первую стражу дня и проснулся только в третьем часу. Солнце уже пробежало по небосводу почти четверть своего ежедневного ристалища. Его светоносные стрелы, вырвавшись из-за горизонта на безграничный простор, скользили по горбатым склонам холмов, натыкались на стены усадьб и домов, находили в них большие и маленькие оконца, врывались в них и разгоняли полутона рассвета. Проникнув в спальню старика через небольшое слуховое оконце, они преткнулись на противоположной стене, и застыли на ней ослепительно ярким пятном. В этом «солнечном зайчике» резко высветилась голова цапли нарисованной на стене. По мере движения солнца к зениту смещался и «зайчик», всё ниже и ниже, и освещая сантиметр за сантиметром нарисованную на стене картину. Когда солнечное пятно опустилось до кровати, и, скользнув по её спинке, переползло на шерстяное покрывало старик зашевелился и открыл глаза. С минуту он лежал пытаясь собрать воедино осколки сонного видения, но они разлетались, словно стая испуганных воробьёв, не оставив даже следа или намёка на те события в гуще которых он пребывал во сне. Оставалась только какая то ноющая боль, не физическая, а скорее предчувствие чего то нехорошего, тревожного. Он обратился к памяти и перебрал весь вчерашний день. Дни в имении были однообразны и похожи один на другой, как трудами челяди, так и времяпрепровождением хозяина. Вчерашний день ничем бы не отличался от позавчерашнего, да и от наступившего с приходом этого утра. Это однообразие жизни внезапно было потревожено прибытием из Рима отправленного Клавдией дорожного сундука со свитками и её письмом. Сундук стоял здесь же, в спальне, и своим неожиданным появлением обещал изменения в распорядке жизни усадьбы. Причём, затронуто было именно однообразие жизни старика. Челядь как жила по заведённому и утверждённому годами распорядку, так и продолжала влачить своё существование в рамках своих рабских и наёмных обязанностей. Этот сундук, да и присланные с ним свитки, а в не меньшей степени и письмо Прокулы, и принесли эту тревожность. Старик встал со своего ложа и открыв дорожный сундук достал из него небольшой, скрученный в трубку, лист пергамента. Усевшись на край кровати, в самый солнечный круг, он развернул пергамент. Письмо было написано по арамейски, и это было одной из причин тревожности. Клавдия не хотела, чтобы его видели чужие глаза. «Клавдия Прокула Понтию Пилату - здравствовать... - читал он. - Думаю, что и до твоего уединения дошли слухи о происходящих в городе событиях. Пожар, чудовищный по своей смертоносной и разрушительной мощи, уничтожил тысячи домов и храмов, убив, кроме того, своим дымом, огнём и ужасом огромное количество людей. Такого бедствия народ римский не переживал со времён Тиберия, ты должен помнить это. Тогда под обрушившимся цирком нашли свою погибель больше 20000 человек, а пожар уничтожил целийский холм. Но то бедствие было воздаянием богов за распущенность и нечестие. Ныне же вся чудовищность происшедшего в том, что бедствие исходит от преступной воли одного человека. Ты догадываешься о ком я говорю, ибо и для тебя и для меня одинаково ненавистно и его имя, и весь его род. Я уверена, что кровожадность и звериная злоба этого человека получат воздаяние в самые короткие сроки, и не от чьей то ненависти, а в силу его собственного безумия. Ты спросишь меня: почему я так уверена в этом? Я отвечу тебе: мера его беззаконий и преступлений превосходит всех, бывших до него. Доколе он глумился и казнил себе подобных боги терпели его, но ныне он поднял руку на людей чистых. Людей, которые смыслом своего существования избрали служение истине...». «...Избрали служение истине» - эти строки и вчера, когда он первый раз читал письмо, и сейчас, когда он перечитывал его снова, напомнили давно прошедшее и незабываемое - преторию в Иерусалиме и их разговор, о котором до сих пор ещё никто не знал. «Я на то родился и пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине «А что есть истина? А ведь, честно говоря, - вспоминал старик, - спрашивал я это так, скорее для насмешки, чем желал тогда получить ответ. И вот, Клавдия как бы и ответила на этот вопрос. Служение истине, наверное то же, что и свидетельство о ней, то есть - «готовность умереть за своё право быть Человеком». Совесть. Всё дело в ней! Да, мудрено... какое поле для построения всяких софизмов, на которые так ловки всевозможные философы... Он родился для свидетельства об истине... и умер за своё право быть Человеком! А эти, называющие себя его учениками, следуют по его пути... как всё же верно сказала она: «умереть за своё право быть Человеком». А я? для чего родился и пришёл в этот мир я? Вот вопрос который мучает меня уже 30 лет. Найду ли ответ за оставшиеся дни? Но, бесспорно, описать происходившее в Иудее важно, а может и есть самым главным в жизни. Неужели я пришёл и родился для этого приговора?». Старик вздрогнул от этой мысли, и вновь обратился к письму. «Ты, может быть, удивляешься этим моим словам, но я знаю, что ты не можешь быть равнодушным к тем, кто готов умереть за своё право быть Человеком. Я говорю о людях последовавших за Праведником. Они называют себя его учениками, и целью своей жизни ставят исполнение его призыва учиться любить. Любить людей, любить творение, любить правду. Ты скажешь: люди не достойны любви, а правда изгнана из нашей жизни. Да и как можно любить Эпафродита или его хозяина? Но дело не в них, и не в подобных им, дело в нас - в тебе и во мне, и в тысячах тех, кто называет себя его учениками. Мы должны учиться любить и достигать тех вершин любви, к которым он призывал восходить. Любовь побеждает смерть. Только через любовь открывается путь к богу, а значит и к бессмертию. Вижу скептическую усмешку на твоих губах, но те, кто мог бы засвидетельствовать и подтвердить тебе правду моих слов, ныне горят на улицах Рима и отдаются зверям в Большом цирке. Многих из них я знаю уже долгие годы. Некоторые пришли в Рим из Иудеи чтобы засвидетельствовать о Праведнике и принести его учение римлянам. Я как могла помогала им в их деле. И вот, этих людей принцепс обвинил в преступлении, которое сам и совершил - в поджоге Рима. Он убивает их с особой жестокостью, но знаешь что удивляет многих, и даже врагов, которые и казнят их - они идут на казнь с таким достоинством и мужеством, как будто смерть является для них величайшей наградой! Буду честна, есть среди нас и малодушные, даже больше, некоторые чтобы спасти свои жизни, клевещут на своих вчерашних братьев и сестёр, именно так мы все называем друг друга в общении. Да, этой клеветой и лжесвидетельством они спасают свои жизни, но как они будут жить дальше? Ведь память постоянно будет терзать их напоминанием о тех, кого они своей клеветой обрекли на смерть? Мне кажется подобная жизнь страшнее смерти, но они избрали её. Я была готова умереть, но мне приказали жить. Эти свитки, что я передала тебе, повествуют о жизни и учении Праведника. Там также есть послания тех, кто был рядом с ним и несёт его дело людям. Я переводила их послания на латинский и греческий, чтобы все народы могли узнать об учении Праведника. Прочитай написанное там, наверняка твои свитки не расскажут тебе ничего подобного. Ещё скажу, ты, наверное, будешь неприятно удивлён, а может быть и огорчён, но твоё имя, вероятно переживёт тебя. Твой суд описан достаточно подробно одним из соратников Праведника, там же упоминается и о моей просьбе к тебе по поводу его помилования. Я рассказала об этом сама, ибо для них очень важна каждая деталь, каждое слово, каждая подробность. Прошу тебя, сохрани все эти свитки до моего прибытия. Я надеюсь, если Богу будет угодно, прибыть в имение до октябрьских календ. Не буду распространяться о многом, увидимся и поговорим устами к устам. Будь здоров». Старик дочитал письмо, аккуратно свернул его и положил в сундук. « Она не изменила себе ни на йоту, - подумал он, - и тоже готова умереть вместе с ними...вот потому и эта тревога в сердце...я боюсь за неё...она как была...Лукрецией...так и осталась ею и в свои 60 лет. А я родился Пилатом и останусь Пилатом и после смерти. Как она написала - имя моё переживёт меня...Только вот как переживёт - в доброй памяти или в проклятии... это ведь важно! Для тех людей о которых она упоминает я - палач их учителя. А для всех остальных я никто. Она, верно, преувеличивает, этот нечестивец искоренит их всех, а вместе с ними уйдёт в небытие и моё имя...» «Подумай, прошло уже 35 лет, а их всё больше и больше...если даже в Риме их тысячи, то сколько же их в Иудее? А в Азии?» - мелькнула яркая, как искра, мысль. Старик слез с кровати и натянув на себя тунику побрёл в умывальню. Зачерпнув из серебряного тазика пригоршни воды он освежил лицо и вытер мокрые руки о голову, приглаживая остатки редких седых волос и разглядывая себя в полированном бронзовом зеркале. Время, конечно, не щадит никого. Из бронзового зазеркалья старика разглядывало его восково - бледное подобие. Лоб избороздили глубокие морщины переходящие в надбровные дуги, покрытые густыми бровями почти прикрывающими глаза. Нос, заострившийся, как у хищной птицы, и нависающий над тонкими ниточками бескровных губ. Подбородок, упрямый и тяжёлый, под которым пряталась дряблая морщинистая шея, торчащая из выреза туники. Старость, неприглядная и скорбная, и можно бы было сказать - зовущая к смерти, отражалась в зеркале, если бы не глаза старика. Говорят, именно в глазах и таится, и теплится огонёк, дающий силу жить. Порой бывает, у совсем молодых людей глаза пусты и мертвы, и это самый верный признак того, что госпожа Смерть где то совсем рядом с ними, а может быть уже и внутри их. А иногда у немощных стариков в глазах горит такой огонь жизни, что его сила воздействует и на ближних. Наш герой, наверное, был из таких. Плотская немощь компенсировалась силой духа старика. А ведь и впрямь сказано - дух бодр, плоть же немощна. - Я не был палачом Праведника - сказал старик своему отражению, - он сам не обвинил меня ни в чём. Да, наверное, я смалодушничал... но ныне я не побоюсь рассказать об этом... Отражение сверкнуло глазами и согласно кивнуло головой. Старик вернулся в спальню, одел сандалии, плащ и пройдя через атриум вышел во двор. КУПАНИЕ БЕЛОГО КОНЯ Солнечные лучи, и в помощь им, лёгкий западный бриз, обдули и высушили остатки ночного дождя на листве деревьев и кустарников. И только небольшие лужицы ещё отсвечивали зеркальной гладью на известковых плитах аллеи и площади, да аромат пара, исходящего от прогреваемой солнцем травы и земли, свидетельствовал о прошедшем ливне. К одной из лужиц прилетела пара диких голубей. Они топтались вокруг неё, припадали грудками к воде и клювами расправляли замоченные перья. Голубка вся отдалась своему утреннему туалету, а её спутник, вертя головой, зорко оглядывался по сторонам охраняя свою подругу. Время от времени, то ли соблазняясь жеманностью своей красавицы, а то ли пытаясь поторопить её, он, распушив хвост и припадая крылом к плитам аллеи, начинал со страстным воркованием ходить вокруг голубки, как будто признаваясь ей в любви на голубином языке. А может быть ругал её за слишком затянувшийся туалет. Старик осторожно, чтобы не спугнуть птиц, поднялся в экседру и усевшись на скамью наблюдал за голубями. Аромат земли смешиваясь с ароматом моря и запахом исходящим от клумб дразнил нос и старик несколько раз чихнул. Голуби встрепенулись и тревожно закрутили головами ища источник опасности. Не заметив ничего они всё же взлетели и переместились на крышу. Старик проводил их взглядом, и выйдя из экседры подошёл к бассейну и умыл лицо, вытерев его концом плаща. Двор был пуст и погружён в тишину. Старик уселся на край бассейна. Отсюда была видна бухта, часть дороги ведущей к садам и винограднику, склоны холмов с устроенными на них террасами огородов и разбросанные тут и там имения соседей. «Сколько раз я видел это всё - тысячи и тысячи. Точно сказал этот иудейский мудрец, или философ: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием». Двадцать лет я живу здесь, среди этих холмов, садов, виноградников. Этого побережья, которое исходил вдоль и поперек. Сначала всё увлекало и радовало. Я с азартом взялся за переустройство купленной усадьбы и на это ушло лет пять жизни. Потом, обеспеченный комфортом, уединённостью и изобилием я занялся свитками, привезёнными из Иудеи. Они не ответили мне на вопрос: «Что есть истина?», и я обратился к наследию греков. Бесспорных авторитетов, во всём, что касается вопросов познания. Так, праздный вопрос, сорвавшийся с моих уст как насмешка, вдруг стал для меня едва ли не самой важной загадкой, поиск ответа на которую затянулся на десятилетия жизни. А с другой стороны, на что ещё тратить жизнь, как не на поиск подобных ответов? Столь малый отрезок времени, отпущенный человеку? Как всё же обольстительно время, и как поздно начинаешь понимать его безвозвратность. В отрочестве оно еле тянется, обременённое воспитателями, учителями, поучениями и наказаниями. В юности оно, как будто, исчезает, растворяется в мечтах и иллюзиях, а когда мечты и иллюзии развеяны и запачканы, вдруг появляется внезапно с насмешливой ухмылкой, и ты вдруг осознаёшь, что и большая часть жизни тоже растворилась с этими мечтами и иллюзиями. И тоже запачкана...и ты продолжаешь жить дальше своей, уже запачканной жизнью, и пачкаешь её больше и больше...а потом погребальный костёр и похвальная речь, как будто и не было никакой грязи, или она сгорела в пламени вместе с прахом. А разве можно прожить жизнь и не запачкаться? Кому подобное удалось? А Клавдия? - мелькнула мысль. - Клавдия - женщина... - возразил старик сам себе. - Им гораздо легче сохранить себя в чистоте...Прокула себя сохранила...любовью своей. А ты что, жалеешь о чём- то? - вновь кольнуло в сердце. - Жалею? Да, наверное, так и есть...я не умел любить... и только сейчас начал понимать это. После её письма? Да и сейчас не знаю об этом ничего... даже голуби живут чем то подобным... Видно, скоро умирать, что то чаще и чаще всё это лезет в голову...» Старик встал и направился в сторону заднего двора. Обойдя дом, он подошёл к небольшой калитке в кирпичной стене, примыкавшей к дому и войдя в неё оказался на подворье. Здесь жизнь кипела. В винодельне под пляску и песню топтали виноградную мезгу, и янтарно - зелёный ручеёк будущего вина бежал по глиняному жёлобу прямо в горловину амфоры. Двое рабов следили за её наполнением и ловко заменяли на пустую, не давая пролиться ни одной капле мимо. Наполненная тут же относилась в ряд уже стоявших на деревянных стояках. Ещё один, уже пожилой, и, как видно, главный по процессу, закупоривал горловины амфор хлопковыми шариками и завязывал полотняными лоскутами, метя их только ему известными знаками. Заметив Пилата давильщики пение прекратили, а занимавшийся амфорами поклонился ему и сказал, указывая на заполнявшиеся мутным зелёным соком амфоры: «Господин, боги благословили урожай, вина будет довольно». Пилат молча кивнул и повернувшись направился к конюшне. « Как всё просто для них - подумал он, - в достатке они радуются, в скудости ропщут, и никогда ни у кого из них не возникнет вопрос: «Что есть истина?» или «На что я родился и пришёл в этот мир?». Они даже счастливы в этом неведении...Потому они и рабы...но, когда то они всё же не были рабами, были воинами, сражались за свои земли и обычаи, за своих жён и детей... но стали рабами, предпочтя жизнь в плену смерти в сражении. Следовательно, жизнь в рабстве для них и есть смысл их существования. Потому то и не нужна им истина, а нужен им хлеб и более - менее спокойное существование, тогда и рабство не гнетёт...да и не кажется рабством. Они несчастны в своей слепоте? Нет, счастливы. Несчастен ты в своём беспокойстве...». Старик отворил дверь конюшни и вошёл. Жеребец уже давно почуял его, и нетерпеливо топтался в стойле ожидая встречи с хозяином. Старик был всадником не только по спискам римских граждан, но по духу. Он искрене любил лошадей. Даже больше того, кони были частью его жизни с самых ранних лет. Он понимал их, а они чувствовали его и тоже отдавали ему свою преданность и любовь. Этот жеребец, молодой и сильный трёхлеток, был фактически вскормлен и выращен Пилатом, и когда был жеребёнком то как собачонка следовал за ним везде. Увидев хозяина он вытянул шею и поджав верхнюю губу обнажил зубы, как бы в улыбке выказывая свою радость от встречи и нетерпение от столь долго ожидаемой прогулки. Из соседнего стойла выглянул конюший и поклонился старику. - Сходи к Авиту, пусть даст кусок хлеба с солью - сказал старик поглаживая шею жеребца и прижимаясь к ней лицом. Этот запах силы и молодости, исходящий от жеребца, ощущение щекой гладкой, заплетённой в ровные косички гривы, и трепещущей от бьющихся кровяных пульсов в шейных артериях кожи как будто перетекал и в старика, возвращая его на многие годы назад, в молодость. Старик постоял так с минуту и взяв с полки попону из плотного белого войлока накинул её на спину нетерпеливо переминавшегося коня. Положив сверху седло он затянул подпружные ремни и проверил их натяжение в подбрюшье. Одел узду, а когда устанавливал стремена вернулся конюший с небольшим подносом. - Авит передал это господину - сказал он, ставя поднос на мраморную тумбу. - Я же не просил ничего кроме хлеба с солью...- с раздражением проговорил старик. Конюший пожал плечами и развёл руки, показывая, что он ни при чём. Это всё Авит. Старик взял ломоть хлеба лежащий отдельно и дал его жеребцу. Тот осторожно захватил его губами и несколько раз кивнул головой в знак благодарности. Старик улыбнулся и взяв с подноса чашку с молоком пригубил её, возле чашки тоже лежал ломоть хлеба и стояла миска с мёдом. Старик выпил молоко и съел половину ломтя хлеба макая его в мёд. Вторую половину он отдал жеребцу. Захватив луку седла он вставил левую ногу в стремя и посмотрел на конюшего. Тот быстро подскочил к нему и подхватив правую ногу помог старику оседлать нервно перебиравшего копытами жеребца. Вставив ноги в стремена старик с горькой усмешкой посмотрел на раба, но тот уже бежал к воротам и отворив их склонил голову перед выезжающим Пилатом. Старик, еще минуту назад не имевший силы сам оседлать коня, очутившись в седле казалось слился с конём, стал единым с ним. Он, как влитой, сидел в седле, а выехав за стены усадьбы пустил коня вскачь. Это упоительное чувство единения с конём во время его бега наполняло старика восторгом и каким то буйством. Подобное он испытывал во время своей молодости, когда его турма , в составе конницы легиона, неслась на врагов, и это чувство единения с живой лавиной тысяч подобных тебе невозможно больше испытать нигде, кроме как на коне и в атаке. Но одно дело восторг и буйство в 25 лет, и совершенно другое в 75. Тем не менее, всегда, когда позволяла погода и не ныли застарелые боевые раны, он совершал верховые прогулки по окрестностям имения. Это стало даже не привычкой, а потребностью благодаря которой, хоть и не на долго, он побеждал и время, и возраст. Проскакав несколько стадий Пилат осадил жеребца и тот перешёл сначала на рысь, а после и пошёл неторопливой иноходью. Миновав оливковые сады, где несколько рабов растаскивали по междурядью сети, готовясь к скорому сбору маслин, и приблизившись к виноградникам они встретили Димитрия. Он возвращался в усадьбу, но завидев Пилата развернул коня и ждал их приближения. Поравнявшись со стариком он наклонил голову в знак приветствия и приложил руку к груди. Пилат кивнул в ответ и они бок о бок поехали по дороге. - Приезжали покупщики, - указывая на виноградники сказал Димитрий, - мы сговорились о цене. Они готовы дать по 2 денария за корзину. Урожай хороший, и солнца и влаги было достаточно... Что скажешь? - Решай сам - ответил старик. - Сейчас прокуратор ты, а не я. Он с усмешкой посмотрел на Димитрия - И вилик, и старший виноградарь, и старший садовник, и диспенсатор... Разве что о рабах...пусть покупщики везут на сбор своих людей. Наших не отягощай... Имение практически каждый год приносило прибыль, но ни умножающийся доход, ни комфорт имения и даже уединённость уже не вызывали ни удовольствия, ни радости. Ему вообще порой казалось, что всё окружающее само по себе, а он сам по себе, как бы проходящий мимо всех этих людей, усадьбы, моря, холмов. Такое ощущение пришло как то неожиданно, как какое то озарение. Раньше он никогда подобного не испытывал. Его жизнь была внутри окружающего его мира, и вдруг он увидел себя во вне. То, чем жили люди окружающие его, стало для него не только не интересно, но даже чуждо, если не сказать - тягостно. И речь не столько о его челяди, но и о соседях , тоже свободнорождённых, гордящихся званием квиритов. Нет, жизнь, в свойственных ей требованиях - пищи, сна, физиологии, способности видеть, слышать, осязать и обонять продолжалась. Но необычность ощущений была в том, что глаза видели во всём - суету сует, сдобренную обильно стяжанием, подлостью и лукавством. Уши слышали в основном глупость и невежество пустых разговоров, разбавленное злословием, а в большей степени завистью. Что это было? Апофеоз одиночества или начало безумия? Наверное и то, и другое. Когда он впервые ощутил подобное состояние своей души, то даже испугался. Испугался безумия, которое могло стать итогом его одиночества. Тогда он и нашёл Димитрия. Вернее сказать, он написал об этом в Рим, Клавдии, и она нашла этого грека и смогла уговорить его поселиться в имении и принять должность прокуратора. Он был из греческих учителей - риторов, посещающих Рим в поисках славы или денег, что удавалось единицам. Большинство же находили в Городе только зависть и козни себе подобных, и помыкавшись в нищете, лишениях а ещё больше в унижениях, были готовы на всё. Димитрий был образован на греческий манер, то есть знал поэзию, мог рассуждать о диалогах Платона, читал Геродота и Ксенофонта и вообще мог поддержать разговор обо всём, как на греческом, так и на латинском языках. Кроме того, он был честен и горд своей принадлежностью к греческому народу. Как понял Пилат за несколько лет общения со своим прокуратором - греком, римлян он презирал, но явно этого не выказывал. Впрочем, Пилат прощал ему этот, так сказать - недостаток , ибо и сам презирал своих сограждан. В остальном они сошлись. Димитрий был вежлив без лести, предупредителен без подобострастия и искренен без лицемерия. Пилат порой даже удивлялся его суждениям, в которых проявлялся какой то необычный, даже сказать - несвойственный простому человеку взгляд на то или иное событие. Если же попытаться понять суть их отношений, то это будет сделать непросто. Они не были приятелями,тем более товарищами, и уж никак не друзьями. Но это и не были отношения господина и слуги. Римский аристократ снизошёл до греческого ритора, а греческий ритор стал на ступень римского аристократа. Во всяком случае в имении было именно так, но и обязанности прокуратора при этом исполнялись Димитрием добросовестно и, даже, можно сказать, человеколюбиво. - Хорошо, я решу сам... - согласно кивнул грек. Ему льстило это полное доверие во всех делах, связанных с продажами и покупками. И в то же время вызывало удивление. Насколько он знал римлян, жажда денег, и, связанных с владением ими удовольствий, была жаждой всеобщей и всепоглощающей. Поначалу он воспринимал это доверие, как испытание его честности, и ждал, что рано или поздно будет подвергнут спросу и отчёту во всех проводимых им сделках. Но время шло, и ни отчёта, ни спроса не было. Это порождало соблазн, но своё честное имя грек ценил гораздо дороже тех денариев, а порой и ауреусов, которыми бы мог поживиться злоупотреби он этим доверием. Себя грек считал свободным от алчности, а увидев эту же свободу в Пилате был удивлён. Оказалось, что бывают исключения и в римлянах, не все, значит, подвержены жажде наживы и не все рабы удовольствий. В конце - концов удивление было побеждено уважением. Они долго присматривались друг к другу. Пилат, допустив Димитрия к своему столу, не впускал его ни в свои мысли, ни в свои воспоминания. Димитрий воспринимал всё как должное, и не вторгался ни с расспросами, ни с вопросами к своему патрону. Их застольные, да и не застольные, беседы текли всегда по предложенной Пилатом теме и касались чего угодно, но не затрагивали ни прошлого Пилата, ни настоящего. Во всяком случае так было до вчерашнего дня. Присланный Клавдией дорожный сундук со свитками, а в большей степени письмо о событиях в Риме, всколыхнуло в старике что то давнее и тёмное. Это давнее и тёмное, лежавшее где то глубоко-глубоко в его сердце и памяти, вдруг потребовало выхода наружу даже, может быть, вопреки и желанию Пилата. Их вчерашний ужин и нечаянные откровения старика очень заинтриговали Димитрия. Он никогда не видел его в таком нервном, возбуждённом состоянии духа. Да и свиток с упоминанием госпожи, и какой то сон, сыгравший злосчастную роль в судьбе и старика и его жены. Всё это было загадочно и потому любопытно. - Вчера ты мне сказал о встрече, которая изменила не только твою жизнь, но даже и мысли... - осторожно начал Димитрий, - может ты расскажешь об этом? -Да, одна встреча... - повторил старик, - одна из многих моих встреч...Ты видел царей? - вдруг спросил он, повернувшись к греку. - Царей? - в замешательстве переспросил Димитрий, - а разве они существуют сейчас? По моему, ныне царствует один римский император... - Существуют - усмехнулся старик, - я их повидал не мало. И в каждом из них я не увидел царя, а увидел раба... знаешь, Димитрий, рабская сущность ведь не скроется ни тогой, ни царской диадемой.- Пилат осадил жеребца, всё порывающегося вновь перейти в галоп. - Лишь однажды за свою жизнь я видел настоящего царя, - продолжил он, - но он был в одежде простолюдина... а потом, истины ради, мои воины одели его в багряницу...Как давно это было... разве мог я предположить, что всё происшедшее тогда, в Иудее, будет иметь значение ныне даже для Рима. Старик помолчал и несколько минут они ехали молча. - Всё это началось в 778 году, при Тиберии, он уже 11 год правил государством, а мне было 35 лет тогда. Возраст достаточно зрелый, но вызревал он в военных лагерях и сражениях. Я был воин от совершеннолетия моего. К 35 годам я дослужился до трибунской должности, но это не было пределом моих устремлений. Я был тщеславен и мечтал, рано или поздно, надеть сенаторскую тогу. Это виделось мне вершиной моих устремлений, но было одно препятствие - сенаторский ценз. Требовался ежегодный доход в 1 миллион сестерций. Я не был в родстве со знаменитыми и сильными. Род наш незначителен, и главное богатство - достоинство всадника, и верность римскому государству, мы хранили честно, но этого было мало. Я не знаю, как бы сложилась моя судьба иди всё своим чередом. Наверное, вышел бы в отставку, поселился бы в Риме и стал домогаться магистратур и должностей, как тысячи других ветеранов. Но вмешался случай. Не знаю, назвать его счастливым, или наоборот - злосчастным. Однажды преторианец появился у моей палатки и передал приказ Тиберия явиться в Рим. Это было неожиданно и тревожно. Тиберий тогда раскрыл заговор Сеяна и карал направо и налево не жалея даже родственников. Я был чист от всего, но безумие и жестокость уже вполне овладели сердцем принцепса, а его природная подозрительность во всех видела только врагов... - Ты лично знал императора? - воспользовавшись паузой в рассказе спросил грек. - Война свела нас однажды... - Пилат усмехнулся. - Это произошло на Рейне, ещё при Августе. Тиберий с Германиком делили проконсульскую власть над легионами. В тот год полномочия полководца принял Тиберий, а Германик вернулся в Рим отозванный Августом. Тиберий, как полководец, был очень осторожен и предусмотрителен. Да и война была непростой, нам противостоял Арминий, противник коварный и уже испытавший радость победы над нами. Это возвысило их дух и спесь, но и нас научило осмотрительности. Тиберий не предпринимал никаких действий не собрав военный совет и не выслушав всех. На совет приглашались трибуны легионов и центурионы первых центурий. Наш лагерь располагался почти в центре Германии, у реки Лупии, враг был недалеко и каждый раз, после совета, Тиберий в окружении свиты обходил укрепления, проверял посты и назначал пароли. Я оказался там совершенно случайно. Днём со своей декурией я производил разведку окрестностей и меня в первый раз тогда вызвали в совет... Как удалось этому германцу пробраться в лагерь так и осталось неизвестным. Ни пытка, ни увещания не развязали ему язык. Он как то неприметно влился в свиту императора и пробился почти что к нему. Его заметил я. Меня привлекли его бегающие глаза. Он буквально впивался ими в лицо каждого, как бы пытаясь угадать, кто же здесь полководец. Тиберий ни чем не выделялся из свиты. Даже плащ был на нём обыкновенный, солдатский, это и вызывало растерянность варвара. В конце - концов он схватился рукой за меч, но опять отпустил рукоятку, а в следующий момент я перехватил его руку. Он начал вырываться, но тут его уже схватили и другие. Под пыткой он признался, что задумал убить Тиберия и с этой целью проник в лагерь. Его казнили, а я удостоился почести от полководца, из декуриона возвысился до командира турмы, и стал едва ли не доверенным лицом префекта конницы. Им был тогда Валлей Патеркул. Вот такое начало моей военной карьеры. Мне тогда было всего 20 лет... Пилат замолчал на несколько минут и Димитрию показалось, что предавшись воспоминаниям он, как будто вновь ушёл в те далёкие времена. Конь почувствовал ослабление узды и вновь попытался перейти в рысь, но старик резко осадил его и продолжил свой рассказ. - Так я оказал услугу императору, но с тех пор прошло почти 15 лет...и вот этот приказ и срочное возвращение в Рим, тем более тревожное, что всюду, от моей палатки и до дворца, меня сопровождал привезший приказ преторианец. Но все мои опасения оказались пустыми. Тиберий принял меня ласково и даже, можно сказать, по дружески. Я не обольстился и с должным почтением вёл себя, выказывая все знаки покорности и уважения. Он предложил мне должность префекта Иудеи. На тот момент её занимал Грат, но Тиберий отзывал в Рим и Грата и наместника всей провинции Сирии Сатурнина. Вместо Сатурнина Тиберий назначил Элию Ламия, но, как я понял, править провинцией он собирался из Рима. Таким образом, моё назначение префектом, де факто, делало меня и наместником Сирии и префектом Иудеи. Это всё больше походило на сон, чем на явь. Мои мечты обретали реальность осуществления и с достижением ценза и фактически, ещё не будучи сенатором, я был поставлен этим назначением наравне с ними...мне дан был месяц на сборы. Я заикнулся о жене, мне было милостиво разрешено взять её с собой, хотя Сенат и вынес постановление о запрете жёнам сопровождать своих мужей - наместников провинций...Вот так я оказался в Иудее...Вернее сказать - оказались в Иудее мы с Кладией. На долгие 10 лет эта страна стала нашим приютом...Ты даже не можешь представить себе как я возненавидел её за это время! Но там же и произошла эта встреча, заставившая меня задуматься о вещах, о которых я бы никогда не помыслил в Риме... Дорога, змеящаяся по склонам холмов, вывела их на утёс с развалинами башни. Дальше, к бухте, шёл довольно крутой спуск. Они остановили коней у края развалин. Пилат молчал и было видно, что рассказывать дальше он не хочет. Вдыхая несравнимый ни с чем солоновато - пряный запах, рождаемый морем, ветром и прибрежным песком, он смотрел на водную гладь ласкаемую лёгким западным бризом и лениво накатывающуюся на песчаный берег. - Вернись в имение - сказал он, - и не забывай - мы ждём Клавдию. Димитрий кивнул и повернув коня пустил его рысью. Старик проводил его взглядом и когда он исчез за поворотом пришпорил жеребца направляя его к бухте. Тот давно уже ждал этой команды и рванул к спуску. У пристани Пилат слез с коня и снял седло, положив его на доски пирса. Затем, раздевшись, он взял жеребца за узду, и введя в море по грудь, принялся обтирать его губкой. Старик делал это неспешно и даже с удовольствием. Жеребец фыркал и перебирая ногами покорно принимал заботу своего хозяина. А Пилат, под впечатлением своих же воспоминаний, поведанных Димитрию, вновь победил время и ушёл на 40 лет в прошлое. Он был на побережье Кесариии, у Яффы, куда каждое утро выезжал на своём верном старом Блезе и купал его. Это был конь его молодости, прошедший с ним рейнский поход и спасший ему жизнь, когда он чуть не утонул в водах Океана. Он забрал его и в Иудею, хотя конь уже был стар. Но как бросить того, с кем почти что сроднился, и кому доверял свою жизнь? Надо быть совсем без сердца, или с сердцем каменным. Он и умер в Иудее и Пилат сжёг его останки почтив его едва ли не как человека. После Блеза были другие, но лучше и ближе не было никого. Порой даже воспоминание о нём вызывали слёзы и скорбь в сердце. Может это и есть любовь? Любовь же не может быть только к людям? О чём говорит она...может всё же и я мог любить, а как иначе объяснить ту горечь, какую я пережил после смерти коня... Жеребец, как будто прочтя мысли старика, изогнул шею и нежно губами прикоснулся к его плечу. Пилат поднял голову и встретился глазами с конем. - Ты молод, а я стар, - сказал старик, поглаживая его, - а когда то я был молод, а ты стар. Ты ушёл, а я остался. Теперь мой черед скоро уйти, а тебе остаться. Не бойся я поручу тебя достойному человеку...он будет заботиться о тебе...и... любить Жеребец насторожил уши и внимательно слушал, а Пилат и не сомневался в том, что конь понимает каждое его слово. Ему вдруг стало так грустно и тоскливо, что даже заболело сердце, и глаза начали наполняться слезами. - Что со мной - прошептал он, оборачиваясь и оглядывая берег, ему было стыдно и за слёзы и за эту грусть. Пилат зачерпнул горсть воды и умыл лицо. Жеребец тоже почувствовал невидимую волну грусти, накрывшую хозяина, и коротко и тревожно заржал. Пилат ещё раз умыл лицо и погладив жеребца пошёл к берегу. Конь, почувствовав свободу, в несколько прыжков, рассекая воду стеною брызг, выскочил на берег и завалившись на спину катался с бока на бок в золотисто - белом песке. Пилат сел на край пирса и наблюдал за игрой коня. « Если и есть любовь в этом мире, - думал старик, - то вот, она в них. Они нас любят...просто любят, умирают за нас, тоскуют без нас, ждут нас и радуются, когда видят нас. Выходит, они выше нас...они умеют любить и живут ею, а мы - люди, отвергли её, то есть, получается, стали ниже животных... Да, логика неумолима...» Старик тихо свистнул. Жеребец насторожил уши и вскочил. « Клавдия, как мне кажется, об этом и пишет...и этот царь иудейский приходил напомнить об этом...что нам надо возвращать то, что мы отвергли...и становиться людьми...а как? Он только напомнил об этом, и его свои же и растерзали... Как можно быть Человеком, когда вокруг все живут, как скоты...даже нет, и скоты так не живут, скорее, как волки... прав Плавт - человек человеку - волк! Но, тем не менее, учение Праведника находит отклик в сердцах. Видно, всё же, желание быть Человеком привлекает многих, даже несмотря на угрозу смерти...хотя, казалось бы, какая разница умереть волком, или человеком? Всё идёт в прах, или раздача душ? Или царство в котором он Царь? Да, что же есть истина...» Даже не обсохнув на солнце старик быстро оделся, и аккуратно очистив круп жеребца от песка оседлал его. Подведя коня под начало пирса он довольно ловко уселся в седло и жеребец повёз его в усадьбу, где старика ждал первый завтрак, а после него стиль с дощечками и сундук со свитками. Со стороны моря дул довольно свежий бриз и в тени холмов старику стало довольно таки зябко. Он несколько раз глубоко вдохнул задерживая дыхание и с силой выдыхая воздух из лёгких. Этим он пытался согреться и унять дрожь. Подобному способу согревания он научился ещё во время германского похода. Тогда его легион попал под прилив на берегу Океана, и они оказались по грудь в воде, без возможности выбраться на берег и обогреться огнём. Дыхание уняло дрожь, но озноб не проходил. Пилат пришпорил коня и послал его в галоп. Бешеная скачка согрела его и вернула бодрость. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Утренняя прогулка, а в особенности купание коня, отнюдь не прибавили сил старику, хотя и взбодрили свежестью моря и яркостью воспоминаний. А завтрак, по своей неприхотливости, более подходящий для простолюдина, чем для римского аристократа, и вовсе расслабил до сонливости. Пилат попытался было побороть одолевавшую его члены истому, и перебраться к своему столу и дощечкам, но оставил эту мысль, и подложив под голову подушку прилёг тут же, на триклинии. Прикрыв глаза он впал в полудрёму, когда сознание не уходит во власть сна, а балансирует на границе между явью и сном. Он слышал как раб убирал со стола остатки завтрака, до его слуха доносились звуки дневной суеты челяди и звуки жизни окружающей виллу природы. Они были ненавязчивы и не раздражающи, а порой, смешиваясь между собой, превращались в его воображении в какое то видение, то ли ателланы, то ли трагедии, разыгрываемой где то совсем рядом с ним, а он никак не может ни увидеть, ни понять происходящее на невидимом просцениуме, и ищет как пробраться к нему, а везде стена. А звуки за ней. Этот бесплодный поиск Пилатом входа в его полусонное видение был прерван совершенно неожиданно. Голос, нежный и тихий, как дуновение ветерка, или как взмах крыльев ангела, позвал его: «Понтий, пиши. Понтий, пиши.». Старик вздрогнул и вырвался из объятий уже готового его усыпить Морфея. Несколько секунд он лежал пытаясь вспомнить видение, но оставался только голос угасающим эхом повторявший всё те же слова. Это было удивительно и даже страшно. Он встал и освежив лицо из чаши для омывания пошёл к своему столу. Через несколько минут он уже раскрыл таблички и перечитывал последние предложения своих воспоминаний: «...Об этом думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело. Оно было наполнено другим». - Гордыней и чванством... - проговорил старик, - но об этом я расскажу попозже. Взяв стиль он пересмотрел таблички и выбрав несколько принялся за работу.
« Грат ждал меня на пространной прибрежной площади оцепленной центурией гастатов. С ним находились трибуны легиона расквартированного в провинции и центурионы первых центурий. После приветствий легионеров и представления меня трибунам была подана квадрига и в сопровождении турмы мы двинулись в резиденцию префекта расположившуюся в удобном и прекрасном дворце. Стоит немного рассказать и о Грате. Он передал мне Иудею, и многое из того, что он посеял там, мне пришлось жать. Ни одна смута не омрачила его, более чем десяти летнюю, префектуру. Все своё искусство управления он приложил к этой стране. Где страхом, где подкупом, а где хитростью он утверждал владычество Рима, и как мог насаждал ростки цивилизованности среди этого варварского племени. Правда, справедливость надо отдать и их царю, деду нынешних правителей. Всю свою власть, и их страх пред ним, употребил он на то, чтобы научить свой народ радостям цивилизации. Не только в Цезарее, но и в других городах страны, и даже в столице он строил театры и стадионы. Несмотря на яростное сопротивление жрецов он ввёл игры на греческий манер, посвятив их Августу. Гладиаторские бои и конные ристалища, состязания борцов и греческие трагедии вторглись, благодаря ему, в жизнь иудеев, привнеся с собой утонченность истинной культуры и ослабляя их фанатизм, так присущий всем варварским племенам. Грат стремился продолжать его дело. Он привлёк на сторону Рима немало местной знати, тем самым внеся раскол в их ряды, и поколебав их фанатичное единство в преданности их божеству. Даже в среде самых непримиримых и непокорных наших врагов Грат сумел найти друзей Рима. Дружба эта питалась нашим золотом, но мы не искали их верности, а нуждались в их ушах и глазах там, где ненависть к нам была жизненной силой. Какой все же неодолимой властью обладает чеканный металл, если он заставляет одних – предавать свои святыни, других делает клятвопреступниками, третьих – убийцами. И насколько все же ничтожен и слаб человек если ради обладания им преступает божественные и человеческие законы. За свою префектуру Грат сменил четырёх иудейских верховных жрецов, а пятый – Иосиф Каиафа, был утверждён им незадолго до моего прибытия в Цезарею. Назначая и низлагая их Грат, как я понял, преследовал две цели, коих с успехом и достиг. Меняя жрецов через малое время он не давал им возможности утвердить свою власть над толпой, но в то же время каждый из них, видя шаткость своего положения, готов был платить ему мзду. И тем большую, чем на больший срок хотел обладать саном великого понтифика. Каиафа был последним и, как выяснилось впоследствии, белоснежное одеяние верховного жреца обошлось ему в 100000 денариев. Одно из достоинств Грата, как префекта, заключалось в том, что он, ставя интересы Рима на первое место, умудрялся извлечь из этого главную пользу для себя лично. Мне так никогда и не удалось достичь подобного. Но Каиафа, с лихвой вернув свои денарии, оказался хитрее и Грата и меня. Ибо прельстив нас золотом, и откупаясь каждый год от нашей алчности, не терял времени даром и сумел сплотить вокруг себя всех тех, кто питал к нам неприязнь. Впоследствии его власть проявилась вполне, но об этом после. Тогда же наша беседа затянулась далеко за полночь. Несмотря на усталость я с интересом и вниманием слушал его. Он был искренен в желании открыть мне суть иудейских законов и традиций, но очень сдержан и осторожен когда речь заходила о делах в Риме. Вероятно, и до Иудеи доходили слухи о безумствующем в злодеяниях Тиберии. Да и кто тогда мог быть уверен за свою жизнь? Нравы соответствовали времени, и человек воистину был волком для себе подобных. Наверняка и Грат не доверял мне, боясь, что результатом нашей беседы может оказаться донос, посланный во след ему, в Рим. На следующий день после нашей беседы он отбыл в Италию. Что ждало его в Риме, милость Тиберия и сенаторская тога, или крючья и Гемонии? Я был в более выгодном положении, ибо моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности...». Здесь труд старика был прерван появившемся в атриуме Димитрии. Грек, увидев недовольную гримасу Пилата, в нерешительности остановился и хотел было уйти, но Пилат махнул ему рукой, предлагая подойти. - Ты опять по поводу продажи урожая? - спросил он, пробегая глазами последние написанные строки. - Нет, это я решу сам - ответил грек.- У меня есть свободное время и я хотел бы потратить его на чтение свитка...Если ты дашь мне его - добавил он. Пилат оторвался от табличек и посмотрел на грека. - А мне показалось, что твой интерес ко всему этому более праздный, чем истинный - сказал он, - так, больше для поддержания беседы, или удовлетворения любопытства. Я, наверное, заблуждаюсь? - Ты не веришь людям - посмотрев в глаза старику ответил грек. - Видишь в людях только лицемерие и фальшь. Пилат усмехнулся, но промолчал и встав направился к шкафу. Достав свиток он положил его на стол. - Возьми и прочти - сказал он садясь в кресло. - Прости, если я тебя обидел своими словами, я и вправду невысокого мнения о людях, опыт и наблюдение сделали меня таким. Извини - повторил он. - Опыт и наблюдение - хорошие учителя - согласно кивнул Димитрий. - Вот и я, имея некоторый опыт жизни, и наблюдая за её перипетиями хочу понять, как ты - римский аристократ, презрел и отверг и своё происхождение, и знатность, и карьеру, и уважение общества и славу гражданскую или воинскую. То есть всё то, ради чего и стоит жить. А ты удалился в эту глушь и живёшь какой то совершенно чужой и непонятной жизнью. Сенаторы для тебя нечестивцы, жизнь Рима с её развлечениями и удовольствиями - грязь. Общественное служение - ложь и бессмыслица. А в чём же правда и смысл твоей жизни? Для меня загадка... во всяком случае пока ещё загадка. Которую я и хочу разгадать. Может быть, свиток поможет мне в этом... Пилат выслушал этот, вырвавшийся наружу, крик души своего прокуратора бесстрастно. - Иди, читай - сказал он, когда Димитрий замолчал. - Может быть и поможет. Вечером, за ужином, поделишься со мной своими впечатлениями... Грек несколько секунд смотрел на старика, затем взял свиток и ушёл. Дождавшись его ухода Пилат встал и прошёлся несколько раз вдоль бассейна. « Как он там сказал, для него загадка в чём правда и смысл моей жизни...он, видишь ли, ищет ответ... А я ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина...Кто же из нас раньше найдёт ответ? Да и неужели стоит тратить жизнь на всякие скотские удовольствия, или на достижение почёта толпы, которая сегодня тебя славит, а завтра хулит? Или правдами и неправдами копить и стяжать, чтобы потом твои же наследники возненавидели друг друга из-за дележа, или всё заберёт цезарь. Это недостойно и мерзко, хотя все так и живут. Значит ты безумец, Пилат! Или же наоборот, безумцы они, что может быть важнее для человека, чем найти ответ на вопрос: для чего ты родился и пришёл в этот мир? Он это знал! А я до сих пор не знаю, а миллионы и не хотят этого знать...Ну и что? В своём незнании они и счастливы, а ты в своём познании в их же глазах - безумец! Димитрий фактически это и сказал...и сбил меня...». Старик недовольно скривился и вернулся к своему столу. Усевшись в кресло, он взял стиль и вновь принялся за свой труд. «Моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности... Впоследствии я узнал, что по возвращении в Рим Грат был привлечён к суду по выдвинутому иудеями обвинению в вымогательствах и взятках. Оправдан сенатом, и удалившись в своё альбанское поместье жил там некоторое время в праздности и разврате. После же того, как Тиберий удалился на Капри вернулся в Рим». « Зачем я это пишу... - прошептал старик, откинувшись в кресле, - какое кому дело до Грата и его судьбы. Речь же совершенно не о нём». Он развернул стиль и плоским концом аккуратно загладил написанное до слов - «...а его в неизвестности». И начал свою историю вновь: «Первые же мои шаги в Иудее встретили ярое и упрямое противодействие со стороны их жречества, и вызвали в моём сердце стойкое и с годами всё увеличивающееся презрение и отвращение к ним. За несколько дней до моего отбытия я был вызван во дворец. Во время нашей беседы Тиберий настоятельно просил меня проявить усердие не только в своевременном и полном сборе податей и налогов в провинции, но и о подобающем величию Рима почтении, как к власти императора, так и к его изображениям со стороны туземного населения провинции. «Всякое оскорбление величества должно караться смертью» сказал цезарь. Я точно следовал указаниям принцепса. Так, в канун какого то иудейского праздника, обещавшего большое сборище народа в их столице, я приказал трибуну легиона взять три когорты и походным маршем войти в столицу с сигнами и штандартом императора. Это вызвало ярость их жрецов и едва не привело к кровопролитию. Они собрали толпу в несколько сотен человек и направили её ко мне. Этот сброд пришёл в Кесарию и усевшись перед моим дворцом начал вопить и посыпать пылью свои головы. Тогда я ещё не понимал их языка и пришлось призвать толмача. Я нанял его по прибытию в провинцию для занятий и обучения иудейскому языку Клавдии и меня. В тот день он занимался с ней и явился по первому зову. Они требовали убрать императорский штандарт и значки легиона, ссылаясь на их закон и запрет их божества на изображения людей, зверей и птиц. Я сказал им, что они чисты перед своим божеством, ибо штандарт и сигны не их рук дело, а святыни римлян. Пусть божество гневается на нас, а они невинны. Но толпа ещё сильнее стала кричать и даже угрожать смертью нам. Это раздражило меня. Я дал знак трибуну и весь этот орущий и визжащий сброд был окружён тройной цепью воинов с готовыми к сражению мечами. Увидя блеснувшие клинки толпа онемела, но в следующий момент все они бросились на землю и замерли. Я был удивлён и спросил толмача, что это значит. Он обратился к ним и один из лежащих, вероятно заводила всего этого, прокричал, что они все готовы умереть, но не допустить нарушения их закона. Моё раздражение сменилось гневом и я был готов дать команду казнить этого вожака в устрашение прочим. От этого безрассудства меня спасла Клавдия. Она пришла вслед за толмачом и наблюдала за всем происходящим из колоннады дворца. «Не стоит начинать наше пребывание здесь с кровопролития - шепнула она подойдя ко мне, - сделай по их просьбе, раз они так ревностны в служении своим богам». Честно говоря, меня тоже тогда впечатлила эта их преданность божеству и я дал указание вывести когорты из столицы. Впоследствии я понял, это была первая комедия, или скорее трагедия, разыгранная Каиафой. Поддайся я тогда гневу и неизвестно чем бы закончилась моя префектура. Он и впоследствии не упускал ни одной возможности противостать мне и в течение всего моего пребывания в Иудее строил козни. Поначалу, особенно после вышеописанного мною случая, я принимал за чистую монету их богопочитание и даже восхищался блеском их обрядов и педантичностью их исполнения. Но, как оказалось, всё это было только внешней формой, за ослепительным блеском и показным благочестием скрывалась хищная и ненасытимая алчность и безмерная гордыня. А чтобы разглядеть суть за яркой мишурой мне потребовалось время». Надо сказать, что облечь образы своих воспоминаний в слова не так то и просто. Читающий думает, что буквы, превращающиеся в слова на восковом поле таблички, или на пергаменте, просто и легко нанизываются на нить повествования, и потому кружевная вязь предложений так ярко вызывает в воображении читателя образ мыслей написавшего. Но это не совсем так. Взяв стиль и таблички Пилат на долгие часы уходил в себя. Он писал, заглаживал написанное, вновь писал. Замирал на минуты в своём кресле или вставал и ходил по атриуму скрестив руки за спиной. Вновь садился и писал, вновь заглаживал, перечитывал написанное, кривился или задумывался отыскивая в закоулках памяти осколки событий погребённых почти 40-летней жизненной суетой. И, что самое удивительное, все эти осколки находились и складывались в какое то чудесное зеркало в котором он видел себя самого, но совсем иного. Так, вспоминая и описывая это своё первое столкновение с иудеями, он почувствовал даже некую досаду на себя того. « По справедливости рассудить - думал он, - это было безрассудно с моей стороны. Я действовал в заносчивости, как юнец, а не как 37 - летний муж. А что мной руководило? Гордость? Да, гордыня и чванство! Мы -римляне - повелители мира, все остальные - варвары и рабы... а ведь я был готов и к кровопролитию тогда...если бы не Клавдия Каиафа переиграл бы меня, как мальчишку... поднял бы бунт и тут же послал бы донос в Рим обвинив меня в беззаконии и убийстве невинных. Да, вспоминать даже стыдно... но это был я. А Кладия... ей тогда было каких то 19 лет. И откуда в ней уже тогда рассудительность и мудрость каковой не найти и у более старших...и у тебя тогда не нашлось». Таким самоуничижительным выводом Пилат обрубил нить своих воспоминаний. А пока он предавался им, и переводил их на таблички, прошла большая половина дня. Солнце перевалилось через зенит и медленно двинулось к своему ночному пристанищу на другой стороне земли. В это же самое время, за сто двадцать миль от имения, в Риме, в доме Клавдии Прокулы, готовилась повозка на которой хозяйка собиралась покинуть столицу. Вернее сказать, повозка была уже готова. Вещи уложены, даны последние указания по присмотру за домом рабыням, и оставалось только дождаться заката. В дневное время, как известно, повозкам было запрещено передвигаться по улицам Вечного города. ХВОСТАТАЯ ЗВЕЗДА По мере того, как Гелиос, на своей сияющей колеснице, уходил всё дальше на запад по проторённой за миллиарды лет колее, замирала и жизнь в Великом городе. Пустели улицы, закрывались лавки и торговые ряды, муниципальные рабы зажигали уличные факела, ночная стража занимала свои караулы. Одним словом, законопослушная и добропорядочная часть горожан готовилась к вечернему отдыху переходящему постепенно в ночной сонный покой. Те, которые обеспечивали ночной порядок, выполняли свои обязанности в каждой городской трибе. Но была ещё и другая часть римских горожан. Для этих жизнь только и начиналась вместе с уходом солнца и наступлением тьмы. Эти сыны и дочери ночи принадлежали к самым разным сословиям. Рабы и бывшие рабы, через пощёчину получившие свободу. Господа, по спискам цензоров, но уже давно рабы по своей природе, обесчещенные своими пороками и отдавшиеся им в рабство. И господа только начинающие свой путь к рабству, предпочитавшие ночной и тайный разврат доброму имени римского гражданина. Вся эта чернь выползала из всевозможных щелей Рима и мелкими ручейками стекалась к Субуре или к Мульвиеву мосту в поисках развлечений, наслаждений, приобретений, мошенничества, воровства и всего прочего, чего обычно ищут ночами. Прошло всего полтора месяца со страшного пожара, уничтожившего почти треть Рима. Ещё не были до конца разобраны завалы и пепелища. Не извлечены и не преданы огню тела несчастных, разлагающиеся под сентябрьским солнцем, и поедаемые червями и бродячими псами. Ещё стоял тяжёлый и отвратительный запах горелого мяса вперемежку с зловонием гниющего. Но, как всегда и бывает, беда не учит ничему, и, обычно, забывается быстро теми, кого она миновала. Жизнь продолжается во всей своей, как положительной, так и отрицательной ипостаси. Даже наоборот, те, кого миновала беда, благодарят богов за их милость, и с ещё большей ненасытимостью предаются удовольствиям жизни, зная, что завтра и их может постигнуть гнев богов, а тогда уже не будет возможности ни совокупляться, ни упиваться, ни пользоваться стяжаниями, ни хвалиться своим положением среди себе подобных. Только вечная скорбь в мрачном и преисполненном тоски царстве Плутона. Так что, будем есть и пить ибо завтра, возможно, умрём и мы. Вероятно, подобным неопровержимым аргументом и руководствуются любители ночных развлечений не только в Риме, но и во всех городах империи. Но когда последние лучи колесницы солнечного бога исчезли за горизонтом, и небо покрылось сияющей звёздной пылью, весь ночной Рим замер в волнении и даже ужасе. Между Кастором и Поллуксом, как будто брошенная уходящим Гелиосом, повисла огненным копьём хвостатая звезда. Что на этот раз боги предвещали Вечному Городу? Какие бедствия или, наоборот, удачи? Ведь не прошло ещё и четырёх лет, как подобная же звезда пронеслась над Римом. Что же тогда принесла она? Самые дотошные вспоминали, что звезда появилась через месяц после убийства Нероном Агриппины. Другим вспоминалось восстание Боудики и резня римских колоний в Британии. Третьим виделись реки крови казнённых Нероном, стремящимся, по совету астролога Бальбилла, отвести от себя гнев богов жизнями своих жертв. И вот, вновь звезда, а значит опять страх и трепет и скорбь для одних. А для других - жрецов, астрологов, предсказателей и прочих лжецов - возможность поживиться на людских суевериях. К тому же, разве не предвещали и другие знамения приближающихся ужасов и бед? А младенцы с двумя головами найденные на улице, возле Большого цирка. А телёнок родившийся с головой приросшей к ноге? Всё это не к добру, ох как не к добру. Всё это, наверняка, и предупреждало и о пожаре и о гневе богов за нечестие этих человеконенавистников из секты христовщиков. И вот, их казнили и, кажется, полностью искоренили их зловредное учение, а опять звезда...Чем же теперь загладить гнев богов, и что они придумали для римлян на этот раз? Подобные мысли, как рой мошкары, тут же опутали головы не только ночной черни, но и отцов - сенаторов, и декурионов триб, и рабов и проникли даже в преторианский лагерь. Ведь что бы не говорили астрологи и прозорливцы, все в Риме знают, что хвостатые звёзды возвещают смерть цезарей. Но говорить об этом вслух, значит накликать смерть на себя самого. В Риме знали и то, что цезари могут отвести от себя приговор богов только одним - предать на смерть вместо себя других. Именно об этом и задумался глядя на зловеще висевшую над горизонтом комету Нерон. Ещё задолго до заката он со своими ближайшими соучастниками в разврате и преступлениях, прибыл к Тигеллину и уже третий час они разгорячали себя вином и развлекались с обслуживающими их нагими блудницами, собранными Тигеллином из лучших римских лупанариев. Но появившаяся после заката звезда своей неожиданностью и яркостью как то сразу погасила и их разгорячённую похоть и весёлую пьяную разнузданность. Женщинам было приказано удалиться и ждать когда их позовут вновь. И Нерон и его собутыльники как то сразу притихли и задумались. Разве что Спор был равнодушен и спокоен. «Ну несёт звезда беду или только предвещает её, а его это как касается? Он ни цезарь, ни сенатор, ни начальник преторианцев, как Тигеллин, ни казначей, как Фаон, и даже не секретарь цезаря, как Эпафродит. Он, всего - навсего, евнух, наложник цезаря. Пусть даже если и не откупится от гнева богов Нерон, и зарежут его какие то заговорщики, придёт другой принцепс и тоже будет нуждаться в моей красоте и нежности...- в полупьяном умиротворении, думал он, разглядывая из под накладных ресниц небесную гостью. – Да и чего бояться цезарю? Дельфийский бог в своём оракуле сказал ему «бояться 73-его года», а сейчас цезарю всего 27... а мне 19, у нас ещё целая жизнь впереди...». Его мысли были прерваны кинутым в него Нероном яблоком. Он жеманно, как бы в испуге, взмахнул руками в браслетах и кольцах и посмотрел на цезаря. - Что скажешь, Спор? - кивнул на звезду Нерон. Головы всех повернулись в сторону Спора и четыре пары глаз уставились на евнуха. Он был самым молодым среди них, и, наверное, самым глупым, но Нерон, то ли ради насмешки, то ли по каким то своим, ведомым только ему, причинам, всегда спрашивал мнение своей особенной «жены». - Она прекрасна... - томно проворковал евнух, - а красоты не стоит бояться, ею надо восхищаться. Три пары глаз со Спора переметнулись на Нерона. Цезарь в оцепенении сверлил своими серыми, как бы остекленевшими, глазами Спора. В такие моменты казалось, что глаза цезаря вот- вот вылезут из орбит, а их неподвижность вызывала почти панический ужас у тех, кто впервые видел задумавшегося о чём то Нерона. Спор знал эту особенность своего мужа и добавил: «Думаю тебе не стоит беспокоиться, вспомни оракул Апполона Дельфийского, а до 73-его года тебе ещё далеко...» - Утешил и ободрил! - в глазах Нерона мелькнула какая то еле заметная искорка вернувшая им осмысленность и жизнь. - А ты что думаешь, мой верный Гай. Теперь глаза всех обратились на Тигеллина. Если Спор был самым молодым, то Тигеллин был самым старшим. Ему было уже за 50, но ни пожилые года, ни неудержимый разврат которому он предался с самой ранней юности, а злые языки в Риме утверждали, что и Нерон результат его прелюбодейной связи с юной Агриппиной, ни изощрённое коварство и подлость, ни сколько не подточили его сил. Во всех затеях цезаря, от организации самых низменных и чудовищных удовольствий, до придумывания казней и осуществления их, не было у принцепса более умелого в разврате и стойкого в кровожадности холуя. Хотя, порой казалось, что холуй даже соревнуется с Нероном в кровожадности и похотливости. Подобных соперников Нерон не только терпел, но и всячески благоволил к ним. - Позволю себе не согласиться с нашим юным и прекрасным Спором - начал Тигеллин. - Красота, конечно, достойна восхищения, но порой за её притягательностью скрывается коварство и даже заговоры. Но, этой звездой боги показывают тебе, цезарь, своё благоволение... ты искоренил эту, человеконенавистническую иудейскую секту, распространявшую своё зловредное учение среди римских граждан. Твой гений восстановит город в новом блеске могущества и красоты, и это уже не будет Рим, а будет новая столица мира - Нерополь, ты воплотишь свою мечту о дворце, который станет новым чудом света, а твоё имя прославится в народах и в веках... Его тирада была прервана Нероном. - Всё это так, мой милый Гай, но нужны деньги! Миллиарды сестерций, сотни и даже тысячи талантов золота и серебра...кто мне их даст? Может эта звезда? Он посмотрел на комету и взяв кубок отхлебнул из него. Все молчали зная, что когда Нерон начинал размышлять вслух, он не терпел чтобы кто то перебивал его. - А может звезда предупреждает меня об опасности? Все эти псы - сенаторы ненавидят меня и только и желают моей смерти...народ меня любит, а вся эта сволочь из сената...я знаю... Нерон покачал головой и погрозил кулаком звезде. - Все хотят властвовать! Заговоры и козни сопровождают меня постоянно. То родная мать плела интриги, то брат, то жена... Нерон входил в какой то экстаз. Его голос дрожал от волнения, а на глазах, серых и мертвенных, даже появились слёзы. Он повернулся к Тигеллину - Я просто чувствую опасность, боги предупреждают меня, ты помнишь ту шлюху, на которую донёс мой наварх, что она вовлекала его в заговор против меня? - Да, цезарь - в замешательстве ответил Тигеллин, - но ты сам знаешь, что донос не подтвердился, нет ни свидетелей, ни доказательств. Я повелел держать её пока в заключении... - Подвергни её пытке, я уверен она расскажет много интересного...я думаю там будут замешаны знатнейшие и состоятельные мерзавцы...Мы их всех выведем на чистую воду, а имущество конфискуем в казну. Я даже уверен, если ты хорошо поищешь, то найдутся и рабы знающие о заговорах своих хозяев... Тигеллин внимательно слушал и согласно кивал. «Ловко придумано...- думал он глядя на Нерона, - почему бы и в самом деле не организовать заговор среди этих чванящихся своим происхождением и знатностью патрициев. Они осторожны в речах, но при правильном подходе всё равно сболтнут что нибудь, а там и потянется ниточка...Надо только не ошибиться...они не так просты, и не доверятся первому встречному...кто же поведёт их на убой? А ведь знатный заговор можно организовать и всех этих Сцевинов, Наталов, Пизонов...и этого старого борова лжефилософа тоже сюда нужно будет привязать... Нерон его ненавидит и не упустит возможности расправиться и с ним. У одного его только 400 миллионов...нафилософствовал за свою близость к цезарю». Тигеллин даже скривился от ненависти. У него вызывали ненависть и злобу все, кто хранил своё нравственное достоинство человека и гражданина. Впрочем, даже в этом он подражал Нерону. Тот всегда хвалился своей гнусностью и был убеждён, что все так же гнусны, как и он, но только притворяются и скрывают свои пороки. А он, как свободный римлянин, не нуждается в притворстве, и его страсти являются его достоинствами. Нерон заметил его кривую ухмылку и повторил склонившись к нему: «Хорошо поищи...Тигеллин». Тот согласно закивал головой, выражая полное понимание и ревность в осуществлении высказанного цезарем предложения. Нерон встал с ложа и подошёл к колоннаде окружающей залу. Звезда, встревожившая Рим, висела там же, на небосводе, между Кастором и Поллуксом. «Славлю тебя, о звезда, между небесных огней ярко пролившая свет! Пусть же сиянье твоё Рима врагов всех погубит!». Продекламировал он, протянув к ней руку с чашей вина. Все дружно и восторженно захлопали в ладоши. - Грации, где вы - закричал Нерон выпив чашу и бросив её на стол. Девушки выпорхнули из - за покрывал окружавших пространство с ложами и столом. - Сапфо! Сапфо! - Нерон указал пальцем на одну из них. - Пещера нимф. Ну -ка покажите нам развлечения лесбийских дев... Девушки закружились перед столом сплетаясь между собой в непристойных телодвижениях. Все уставились на них, а Нерон буквально упав на ложе медленно пополз к Спору. Его движение напоминало подкрадывающегося к жертве хищного зверя. «О, дитя, с взглядом девичьим, хочу тебя, ты же глух ко мне: ты не чуешь, что правишь мной, правишь, словно возница» - шептал он с похотливой улыбкой протягивая руки под шелковое платье евнуха. Оргия продолжилась. Хозяин и владыка всего цивилизованного мира, над которым распростёр крылья римский орёл, развлекался со своими друзьями.
КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Когда по всему Риму были зажжены уличные факела, и первая ночная стража начала отсчёт своего караула, из ворот небольшого двухэтажного дома выехала крытая повозка запряжённая парой гнедых коней. Конями правил бородатый плотный мужчина лет 45-ти, в полотняных штанах и плаще с капюшоном. В глубине повозки на подушках среди корзинок со снедью расположилась женщина. Повозка скрипя и покачиваясь медленно тащилась по брусчатке мимо тёмных окон домов и мрачных глыб храмов. Сполохи факелов приветствовали её на перекрёстках, а мрак, густой и липкий, сопровождал в узких, больше похожих на горные ущелья, кривых переулках. Пожар не добрался до этих мест, и ничего здесь не свидетельствовало о пережитом бедствии. Разве что, при сильных порывах австра , доносился приторно - сладкий запах тления и гари. Миновав театр Помпея повозка свернула влево к набережной Тибра. Возница обернулся и посмотрел на свою госпожу. «Бесстрашная женщина - подумал он, - какая другая решилась бы в ночь не только выехать из Рима, но и ехать в одиночестве среди мрака и опасностей, подстерегающих на дороге». Его всегда удивляла и даже восхищала отважная твёрдость этой римской аристократки, ставшей его госпожой не в силу её власти, не по причине её богатства, а в силу её милосердия и доброты. Уже двадцать лет он был рядом с ней и всегда был готов не только защитить её, но и умереть за неё. Когда то она фактически вырвала его из вечной тьмы Аида. Он падал туда, и вновь возвращался, в бреду и в боли, чтобы через некоторое время вновь провалиться, и тьма становилась всё осязаемей и гуще. После побоища на Фуцинском озере, устроенном Клавдием для развлечения римского народа, тысячи гладиаторов были убиты и утонули, тысячи остались калеками и были почтены деревянными мечами, а сотни тяжелораненых были выброшены ланистами на остров Эскулапа, где медленно, или быстро, умирали от зноя, потери крови, голода и равнодушия. Да и в самом деле, деньги за них получены, а тратиться на долгое и дорогостоящее лечение зачем? Именно там Клавдия и нашла его, ещё живого, и выходила и вернула к жизни и даже к свободе. Так он появился в их доме. Когда силы восстановились, а раны напоминали о себе только уродливыми шрамами на груди и животе, Пилат испытал его владение мечом и доверил ему Клавдию. Тогда же он и обрёл новое своё имя - Гай Понтий. Меч и сейчас лежал рядом с ним, под сидением, прикрытый рогожей. Он ощупал его. «Но что такое меч, пусть даже и в руке такого как он? Если по дорогам промышляют целые шайки лихих людей, и они встретятся с ними, то он готов умереть, но что тогда будет с госпожой?». Он даже не хотел думать об этом, и крепче ухватив повод направлял коней по улочкам Города. Вскоре впереди замаячила арка Тиберия и повеяло сыростью от близости Тибра. Они подъехали к мосту Агриппы и остановились у караульного поста. К повозке подошёл солдат. - Куда ты собрался на ночь глядя? - качая головой и разглядывая возницу спросил он. - Госпожа спешит к своему мужу - ответил Гай кивая на повозку. Солдат откинул полог и с любопытством заглянул вовнутрь пытаясь факелом осветить пространство возка. Ему это удалось. Увидев Клавдию он с почтением наклонил голову. - Госпожа может столкнуться с неприятностями, - сказал он, - дороги даже днём не безопасны...Может госпоже стоит переночевать в Городе, здесь рядом, есть харчевня и сдают комнаты... Возница, услышав предложение солдата, повернулся к Клавдии в надежде на её согласие. Но она только поблагодарила солдата за совет. Гай вздохнул, и направил коней на мост. - Видели звезду? - прокричал им вослед солдат кивая головой на небо. Возница остановил коней, и приподнявшись оглянулся в сторону куда указывал солдат. С минуту он разглядывал небесную странницу, огненным копьём повисшую над всем Аппенинским полуостровом. - Взгляни, госпожа, - с тревогой в голосе обратился он к Клавдии, - может стоит последовать совету солдата? Хвостатые звёзды всегда несут беду... - Если кому и стоит бояться, то явно не нам, Гай - откинув полог и посмотрев на небо сказала она. - Пусть боится цезарь... Возница согласно кивнул головой и усевшись поудобней дёрнул поводья направляя коней на мост. Солдат проводил повозку взглядом и вернулся в караулку. Двое его напарников играли в «царя» с азартом бросая кости, и передвигая своих «царей» по расчерченному прямо на плитах полю. - Кому там не спится? - повернувшись к вошедшему спросил один из игроков. - Матрона спешит к своему мужу - ответил солдат усевшись рядом и наблюдая за игрой. - На ночь глядя? Молодая и красивая? - захохотал спрашивающий. - Как моя бабка, но из всадников, а может и из сенаторского звания... - ответил солдат. - И не побоялась выехать в ночь? - передвигая своего «царя» удивился игрок. -Это значит, что ей в Риме опаснее, чем ночью на дороге - вступил в разговор второй игрок. - Может она из этих, которых Нерон объявил вне закона? Надо было тебе её проверить. Он хмуро посмотрел на солдата. - А как ты её проверишь? - возразил тот. - что у неё на лбу написано? По виду римская матрона, из знати, поди проверь её, потом забот не оберёшься... - Глуп ты, они сами сознаются, нужно только спросить: ты - христовщик? И всё! Им нельзя отрекаться от своего бога - с какой то даже злобой ответил второй игрок. Он проигрывал и был раздражён и зол. - Может догнать их? - нерешительно спросил солдат, переводя взгляд с одного на другого. Те ничего не ответили на это предложение. - Да ладно, пусть себе едут. Никакая она не «христовщица», обыкновенная матрона... Те опять промолчали. По правде сказать им было наплевать кто проехал и зачем проехал. Но из-за явно намечающегося проигрыша у одного из игроков закипало раздражение и досада, он и выплеснул её в сторону самого молодого из них. Заставив и его поволноваться и даже испугаться «А вдруг он доложит декуриону о моей оплошности, да ещё и наговорит всяких небылиц. Вот и неприятности... Надо было спросить... она признается! Ну да, так она и призналась, только безумцы признаются так просто в своих преступлениях» - размышлял солдат наблюдая за игрой. Повозка же Клавдии, тем временем, благополучно миновав Тибр, в чёрных водах которого отражались сполохи освещающих мост факелов, выехала на яникульскую дорогу. Клавдия откинулась на подушки и прикрыв глаза зашептала: «Бог всемогущий - срывалось с её губ, - в твоих руках и жизни наши и пути наши. Ты - Защитник наш и от людей лихих, и от всякой беды. И в этой дороге не оставь нас Твоим руководством и охрани от всякого зла. Ради Праведника, которого Ты назвал Сыном Твоим и ради милости Твоей к нам, Его ученикам». Едва она закончила свою молитву как повозка внезапно остановилась. Она открыла глаза и привстала на подушках, вглядываясь в причину остановки. Они стояли на перекрёстке дорог и пропускали двуколку императорской почты, которую сопровождали четыре преторианца. Пропустив их, возница свернул за ними и пристроившись на небольшом расстоянии поехал вслед двуколке. Так, в паре и под охраной, они миновали сады Агриппины и, выбравшись на дорогу в Этрурию, покатили по ней. Ну а пока повозка ведомая парой гнедых, резвостью которых управлял Гай, катит по дороге к имению Пилата мы расскажем немного о прошлом нашей отважной Клавдии Прокулы.
После казни Пилат ещё 5 лет прокураторствовал в Иудее. Она могла вернуться в Рим, но после произошедшего твёрдо решила остаться с ним. Время шло. Так, в Иудее, и пролетели десять лет их совместной жизни. Прибыв туда молодой девятнадцатилетней девушкой она покидала её взрослой женщиной, сумевшей, не смотря ни на что, сохранить в своём сердце свои девические идеалы. Следующие десять лет забрал Рим. Вместе с годами уходила молодость, здоровье и жизнь. Боги не дали им родительских забот. И где то в глубине сердца Клавдия связывала это с приговором и казнью. Её бессильная попытка повлиять на приговор так и оставалась в памяти и совести постоянным укором Пилату и скорбью ей самой. Даже слова Мариам о том, что смерть Праведника была предречена и даже необходима, не устранили ни укор, ни скорбь. Её сердце просто не принимало такого объяснения. Почему лучшие из людей должны умирать, а худшим достаётся власть, богатство, почёт. Она не выказывала этого явно, но Пилат чувствовал это сам, ибо и его память и совесть были обременены подобным же укором. Так, за внешним благополучием всаднической семьи скрывалось внутреннее обособление, которое каждый старался заполнить своим. Пилат, свободно владеющий не только латинским и арамейским, но и греческим языком, большую часть своего времени, по возвращении в Рим, уделял чтению. У него были списки древних иудейских пророков, переведённых с арамейского на греческий семьюдесятью раввинами. Он купил целый ящик этих свитков перед самым отбытием из Иудеи. Клавдия же нашла себя в заботе о больных рабах. Недалеко от дома, на острове посреди Тибра, стоял Храм Эскулапа. К нему сносили умирать больных рабов те из господ, кто не хотел тратить деньги на их лечение. Туда и повадилась ходить Клавдия. Каждый день, уложив небольшую корзинку снедью и купленными снадобьями, посещала она это место, где на небольшом пространстве возле храма, столкнулись между собой жестокосердие одних с милосердием других. Так они и жили, тихо и затворнически. Тогда и нельзя было по иному, да по иному и не хотелось. Вернувшись из Иудеи они поселились в доме отца Клавдии Клавдия Арруция. Старик болел и нуждался в их заботе и присутствии. Он умер за год до убийства Гая. Предав огню его останки, и совершив погребальный обряд, они решили покинуть Рим, ибо безумства и жестокость принцепса не могла оставить равнодушным ни её ни Понтия. В те дни ужас незримой пеленой висел над всем Римом. Но пока они искали недорогую и достаточно удалённую от города виллу, Гая убили, и место принцепса занял Клавдий Тиберий. Тогда многие в Риме, запуганные и утомлённые безумной кровожадностью, в сочетании с безграничной властью и звериной похотливостью Гая, связывали с новым принципатом надежды на благоразумие и справедливость. Как оказалось, и справедливость и, тем более, благоразумие не присущи новому императору Рима. А власть, в своей прежней безграничности, была отдана вчерашним рабам нового принцепса, постоянно интригующим, ненавидящим друг друга и бессовестно алчным. Вновь мечта о вилле, где - нибудь, только бы подальше, подальше от Рима с его безумным и буйным скотством, завистью и развратом, заполнила сердца и Клавдии и Понтия. И вскоре подвернулся продавец, за 800 тысяч сестерциев уступавший небольшую усадьбу в Этрурии. Они вместе посетили усадьбу и она понравилась им. Вернувшись в Рим Пилат начал оформлять сделку, и они взялись за приготовления к переезду. Римский дом было решено оставить и сдавать в наём, но вдруг Клавдия отказалась покидать Рим. Нет, она не требовала развода, и всё так же ненавидела и Рим, и его образ жизни, но её желание остаться в городе было твёрдым. Поначалу Пилат был разгневан упрямством жены в её неожиданном решении. Но ни его гнев, ни попытки уговорить её сменить решение, не принесли успеха. В конце -концов после 100-летних игр, оставив непокорную жену на попечение Гая, и взяв с неё обещание регулярно навещать его, он выехал в приобретённое имение. Там он и обрёл желанное уединение, в которое и погрузился наедине с собой, своими мыслями и свитками. Клавдия осталась в Городе. А дело было в том, что совершенно случайно, во время одного из посещений храма Эскулапа, она встретила Мариам из Магдалы. МАРИАМ ИЗ МАГДАЛЫ Это произошло спустя почти 15 лет после их первой, и на тот момент единственной, как думала Клавдия, встречи. Но, как оказалось, мир не только тесен, но и предопределён. Их предыдущая встреча произошла в Иерусалиме, в те дни, когда Клавдия искала хоть кого то из тех, кто бы мог рассказать ей из первых уст о казни, и о том, что случилось после. Слухи, которые распространялись по Иерусалиму после казни, были настолько фантастичны, что вызывали двоякое чувство - или всё это была изощрённая и корыстная ложь, или же великое чудо. В том, что это великое чудо, Клавдию убеждал и сон, посетивший её в ночь перед казнью. Он встревожил её до глубины души, и заставил обратиться к Понтию с просьбою о помиловании. Никогда ранее не вмешивалась она в его дела, и не просила ни о чём подобном. Он не услышал её и утвердил приговор, хотя знал, что обрёк на смерть невиновного. Это стало некоей невидимой, но прочной стеной между ними с тех пор. Она пыталась оправдать его в своём сердце: «Всё же он был префектом провинции и исполнял свои обязанности, - говорила она сама себе, - но он же и человек, и должен был им оставаться всегда. Что важнее? Быть префектом или человеком? И, к тому же, он и сам говорил, что предали его из зависти». Но, как она не пыталась переубедить себя, совесть упорно стояла на своём - важнее, оставаться всегда человеком, а он, по её восприятию жизни, своим человеческим долгом пренебрёг в угоду своей должности. После этого она и стала искать встречи с кем либо из учеников казнённого праведника. Она была уверена, что Пилат знал многих из них, ибо почти три года следил за ними, но обращаться к нему не стала. Найти Мариам ей помогла одна из её служанок - иудеек. И встреча произошла через год после казни, когда они вновь посетили Иерусалим. В праздник к Храму стекались тысячные толпы со всей страны и Пилат, опасаясь беспорядков, всегда приводил в город перед праздником когорту солдат. Они останавливались на эти дни в покоях дворца Ирода расположенного прямо против Храма. В эти покои служанка и привела Мариам. Отпустив служанку Клавдия усадила гостью, и сев напротив попросила: «Расскажи мне о том Праведнике, которого казнили год назад, насколько я знаю ты была с ним рядом до самой смерти». -Госпожа говорит по арамейски? - удивилась гостья, и внимательно посмотрев на Клавдию спросила: «Зачем госпоже это знать?». Клавдия поведала ей о сне. Она не вдавалась в подробности, но по её голосу, лицу и даже блеснувших слезами глазах, Мариам поняла её. Она рассказывала долго, и порой тоже с глазами, полными слёз и дрогнувшим голосом. Клавдия слушала с жадным вниманием иногда даже закрывая лицо руками, и качая головой. Рассказывала Мариам ярко и убедительно, но всё это было настолько фантастично, что поверить в услышанное было невозможно. - Неужели всё это правда? - воскликнула Клавдия, когда Мариам рассказывала ей о раскрытой гробнице и о неузнанном Учителе, которого она приняла за садовника. -Мне нет проку во лжи, - возразила Мариам, - я говорю о том, что видела сама... - Да, да...- поспешно согласилась Клавдия. - Я верю тебе...Но расскажи мне, как ты встретилась с ним впервые...Как ты оказалась рядом с ним... - Как я встретилась с ним? - Мариам грустно улыбнулась и закрыла лицо руками. - Я пришла соблазнить его...- сказала она после недолгого молчания. И заметив удивлённый взгляд Клавдии кивнула головой: «Да, госпожа, именно так...До встречи с ним я жила презренной и постыдной жизнью...Мужчины смотрели на меня с вожделением, а жены с ненавистью. Сладострастие владело мною и я продавала его желающим...» Мариам посмотрела на Клавдию надеясь увидеть отвращение или презрение в её глазах после этих слов, но Клавдия смотрела всё так же, с грустью и участием. - Может мне стоит уйти? - всё же спросила она Клавдию, но та взяла её руки и сжав их в своих ладонях покачала головой. - Говори - тихо попросила она. - Я родилась в Магдале, это в Галилее на берегу Киннерета. Нравы местных жителей, в основном рыбарей и земледельцев, не отягощаются бременем, суровых и обязательных для всех правоверных иудеев, законов и правил. Удачный лов рыбы, как и хороший урожай, отмечаются у нас широко и весело. А поклонение Иегове и соблюдение Его заповедей сводится в основном к ежегодной уплате храмового сбора. Своего отца я не знаю, да и мать никогда не говорила мне о нём. В городке сплетничали о причастности к моему рождению римского центуриона из расквартированного в Капернауме гарнизона. Ну а доля незаконно рождённой, наверное, одинакова и в Галилее, и в Риме...так что моя судьба была предрешена в момент зачатия...вернее сказать: «была бы предрешена», если бы не встреча с Ним... - поправила свои слова Мариам. - Мать умерла когда мне едва исполнилось 17 лет. Многие мои сверстницы уже имели мужей и детей, но даже в Галилее, при её нравах, никто не готов был взять себе в жену зачатую в блуде, и к тому же почти что нищую. Но я была молода, безрассудна и жаждала любви. Вероятно, семя того римлянина, оплодотворившего мою мать, было разгорячено его животной похотью. А может быть моя мать отдавалась ему не в порыве любви, а в буре своей страсти. Но этот сладострастный жар двух тел, некогда соединившихся в темноте галилейской ночи, передался и мне... и стал моим проклятием. Ты даже не представляешь, госпожа, какие оскорбления, унижения, проклятия мне довелось услышать и пережить...Мир и так жесток и равнодушен к людям, а к отверженным он жесток вдвойне. Да и не только жесток, но и лицемерен, лжив и подл. А делаем его таким мы сами. Сталкиваясь с человеческой подлостью, жестокостью, лицемерием я и сама становилась такой. Я научилась наглости и стала дерзкой. В людях я видела только зло и лицемерие. Одни, на улицах, при свете дня, сторонились меня, как прокажённую, а под покровом ночи искали встречи со мной, чтобы удовлетворить свою похоть. Другие осыпали меня оскорблениями при встрече, хотя я не давала им ни какого повода для этого, но таким образом они выставляли своё негодование моим образом жизни, и возвеличивали свою праведность. Третьи, получив от меня желаемое, могли избить меня, как собаку. Так они наказывали меня за мою грешную жизнь. В своих же глазах они были безгрешны... Мне стыдно и неприятно об этом вспоминать, но я так жила...и другой жизни для меня тогда не существовало… Мариам взглянула на Клавдию и увидела слёзы, текущие по её щекам. - Вижу, госпожа, ты плачешь от моего рассказа...это свидетельствует о твоём добром сердце - тихо сказала Мариам. - А я тогда жила, если можно назвать моё существование жизнью, с сердцем мёртвым...и, наверное бы, скоро умерла если бы не Он. Ты спрашиваешь, как я встретилась с Ним...Молва о нём неслась от города к городу. Одни говорили, что он безумен и своими речами обольщает народ. Другие рассказывали, что он в Кане, на свадебном пиру, превратил воду в вино, а в Капернауме очистил прокажённого и исцелил множество больных. Третьи говорили, что он одержим бесами и творит чудеса силою князя бесовского. Меня, как и многих других, привело к нему любопытство. В самом деле, часто ли среди нас появляются люди способные превратить воду в вино, или вернуть зрение слепорождённому? Я тогда жила в Магдале, а он, как говорили, был в окрестностях Вифсаиды. Я встала и пошла туда. Весь путь меня терзала одна и та же мысль - как он отнесётся ко мне, грязной грешнице...возгнушается и прогонит вон, или будет стыдить и упрекать, смакуя мой позор перед толпой идущих за ним. Я и не ждала уже другого к себе отношения от людей. В сердце я даже решила, что попытаюсь обольстить его, если он унизит или оскорбит меня пред людьми. Да... - Мариам взглянула на Клавдию. - Представь, госпожа, всю низость моего падения...Я нашла его на берегу Киннерета. Он был не один. С ним рядом постоянно было множество людей, но самыми близкими к нему были два брата, рыбари из Вифсаиды, Симон и Андрей. Были и другие, но я их не знала тогда, впоследствии нас всех сблизила любовь к нему. Тогда же люди толпились и теснили его, и он, взойдя в подогнанную Симоном лодку обратился к толпящимся на берегу. Его слова лились, как елей. Я никогда не слышала ничего подобного. Сам его голос, не громкий, но ясный, казалось, звучал не из его уст, а в самом моём сердце. Он говорил о тайнах царства Божия, но свои слова облекал в притчи, так, что многое из сказанного им было недоступно и непонятно слушающим. Многие уходили не понимая его, а я была зачарована и его речью и им самим. Ему было лет около 30, и он отличался той мужественной красотой, которая присуща твёрдым духом и уверенным в себе мужам, и которая очень влечёт женщин. Слушая его я желала чтобы он обладал мною. Эти нечистые мысли будоражили меня, нашёптывая лукаво и цинично: «это только слова, он такой же как все, не стоит тебе обольщаться, помани его вдали от людей и друзей, и он будет твой». Когда нас, слушающих, осталось немного, он вышел из лодки на берег и кто то, кажется, Симон, попросил его растолковать притчи, которыми он поучал народ. В одной из притч он уподобил царство истины семени, которое упав в землю, и будучи малым, возрастает и приносит многократный плод. Семя истолковывалось им как проповедуемое им учение. Он так и говорил: «если пребудете в слове моём, то вы истинно мои ученики...и не увидите смерти вовек». Но тогда эти слова для многих, даже из его ближайших учеников, были странными, а для меня, блудницы, скорее безумными. Что значит: «не увидите смерти вовек»? Моя наглость и дерзость заговорили во мне, поддавшись всё тем же нашёптываниям нечистых моих помыслов. «Послушай, учитель - крикнула я - оставь во мне это семя твоё, о котором ты сейчас говорил. Пусть оно принесёт плод». Он замолчал и посмотрел в мою сторону. Я видела как смутились его друзья и опустили глаза стоящие рядом. Некоторые даже отодвинулись от меня, и все молчали выжидая. Наши глаза встретились. Я думала увидеть в нём раздражение, или презрение, или насмешку, хотя втайне надеялась, что в его глазах хоть на мгновение мелькнёт интерес ко мне, как к женщине. Мне было 23 года и я была красива и ещё желанна. Мгновенье, и его взгляд, казалось, проник в самое моё сердце и осветил все его закоулки. Всю нечистоту, все помыслы, весь накопленный мною опыт притворства и лукавства. Я просто физически ощутила этот свет, шарящий по моему сердцу и находящий то, что я не только стремилась забыть, но даже стыдилась вспомнить. Эти мгновенья мне показались вечностью. Потом волна стыда и раскаяния захлестнула меня и я, захлёбываясь слезами, упала на землю у его ног. Мне было до смерти жаль себя и стыдно перед всеми стоящими вокруг нас. Он наклонился и прикоснувшись к моим волосам сказал: «Встань, Мариам». Он знал имя моё. Это поразило меня, и ещё в рыданиях я встала на колени, и обхватив его ноги, прошептала: «Равви, прости рабу твою». «Встань, Мариам» - вновь повторил он. Его друзья помогли мне встать. Он вытер мне слёзы своим платом и улыбнулся. «Ты сестра наша, Мариам, - сказал он. - Оставайся с нами». Вот так день встречи с ним стал днём моего второго рождения. От прежней жизни осталась только память...как вечный укор мне и напоминание - закончила рассказ Мариам. - Это и в самом деле удивительно...- после недолгого молчания сказала Клавдия. - Я готова тебя слушать ещё и ещё... - Может быть, в следующий раз - Мариам виновато улыбнулась Клавдии. - Сейчас мне пора уходить. Госпожа проводит меня? - вставая спросила она. - А где же сейчас те, кто был с ним - спросила Клавдия, провожая Мариам и пытаясь дать ей пару ауреусов. - Он заповедал нам донести его учение всем народам - улыбаясь и отводя руку с деньгами сказала Мариам. - А если бы мой муж не утвердил приговор, и он бы остался жив, зачем ему было умирать? Ты же сама говоришь, что он был лучшим из людей - каким то отчаянным шепотом спросила Клавдия. - Он не мог не умереть... он для этого и пришёл...умереть за нас...В наших священных книгах говорилось о нём, но тогда мы не понимали этого...а многие не понимают и до сих пор...Его смерть - наша жизнь - Ты любила его? - заглянув в глаза уходившей Мариам спросила Клавдия - Я люблю его и сейчас...его невозможно не любить... Она говорила о мёртвом, как о живом и это было удивительно и скорбно. - Зачем ему умирать за нас? - всё не могла успокоиться Клавдия - зачем и кому нужна была его смерть... Но этот вопрос она уже задавала больше себе самой. Вот так закончилась их встреча в Иерусалиме. Мариам ушла не взяв ауреусы, и не договорившись о новой встрече. Об этом разговоре Клавдия рассказала Пилату. Он внимательно слушал её пересказ того, что ей поведала Мариам о виденных ею чудесах. - Во всём этом много выдумки... - задумчиво сказал он, - и докопаться до истины, наверное, невозможно, но то, что он был воистину велик, как человек, это так. Поверила ли тогда в рассказанное Мариам Клавдия? Наверное, нет. Да и кто вот так просто с чужих слов поверит в чудеса с насыщением, воскрешением, вознесением. Но, надо признать и учесть тот факт, что Клавдии тогда было 25 лет, и хотя это не мало, и в подобном возрасте многие девушки уже довольно таки практичны, мудры и не верят даже в любовь, но чистота её сердца, и в 25 лет, не вызывала сомнения ни у её мужа, ни у всех близко знающих её, а чистота женского сердца является самым плодородным полем для веры, любви, скромности и милосердия. Ну а с неожиданной, и даже случайной, как могло показаться на первый взгляд, встречи с Мариам у храма Эскулапа начался совершенно новый этап в жизни Клавдии. Так же, как в своё время начался и совершенно новый этап жизни Мариам после встречи с Учителем. Мариам свела её с людьми бывшими рядом с Праведником с начала Его проповеди. Они знали Его, слушали Его, разделяли с Ним хлеб и после Его казни несли дальше Его учение. И Клавдия, став одной из них, поняла для чего родилась и пришла в этот мир. ВЕЧЕРНИЕ РАЗГОВОРЫ В ИМЕНИИ А что же наша звезда, так взбаламутившая своим нежданным появлением всю тину и грязь на дне Вечного Города? А звезда неслась в бесконечности вселенной с огромной скоростью, покрывая за человеческий день миллионы миль, и не замечая ни времени, ни пространства, ни людских страхов, ни страстей. Что для неё жизни копошащихся в грязной суете цезарей и рабов? Мгновенья! Что для неё мысли человеческие? Ничто! Что для неё весь Рим с его похотью, стяжаниями, гордыней, храмами и жертвоприношениями, цирками и развлечениями? Прах! Что для неё вся Земля, с народами, племенами, коленами и языками? Она вызывала ужас и страх, и ожидание бедствий, но она об этом ничего не знала. Она была частью, вернее - малой частицей в великой и прекрасной, но непостижимой для человеческого ума, божественной Гармонии Мироздания.
Вечера в усадьбе, как мы уже и говорили раньше, были похожи один на другой, так же как и дневные и утренние часы. С закатом и наступлением сумерек зажигались дворовые факела и светильники в помещениях. Челядь собиралась в своей половине, где за вечерней трапезой делились своими впечатлениями о прошедшем дне, погоде, урожае, болезнях, склоках, мечтами и разочарованиями. Всем тем, чем наполнена жизнь рабов, и о чём можно говорить без ущерба для себя и своего рабского благополучия. Новости из Рима сюда если и доходили, то обычно с большим опозданием. Да и, честно говоря, римская жизнь здесь воспринималась как что то если и не сказочное, то однозначно чужое. И если ею пренебрёг сам хозяин, то чего желать его рабам? Они были сыты, одеты, имели семьи и крышу над головой. Некоторые были освобождены Пилатом «в дружеском кругу», другие оставались рабами по римскому праву, но по отношению к ним хозяина вполне могли считать себя в большей степени его благодарными клиентами. Что нужно человеку в этой жизни? Хлеб, дом, женщина и безопасность. Когда всё это есть, то и бремя рабства как бы и не отягощает. Ведь рабство это состояние больше присущее духу, чем плоти. Ну а уединённость виллы и её устоявшийся уклад вполне устраивал если и не всех в ней живущих, то большую часть. Человек же, как показывает практика, всегда найдёт недостатки даже в райском саду. Так что, можно сказать, челядь была вполне удовлетворена существующим положением вещей, а значит и довольна жизнью. И лучше всего об этом свидетельствовали разговоры ведущиеся за столами, как в женской половине трапезной комнаты, так и на стороне мужской. Надо сказать, что рабы, состоящие в браке, имели свои жилища и могли не присутствовать на этих совместных «пиршествах», а поужинать в своём углу и завалиться спать в окружении детей и под боком супруги. Но, куда денешь потребность поговорить! Порой застольная болтовня гораздо желаннее, чем сама еда, пусть даже и самая изысканная. Да и, как мы и говорили выше, уединённость усадьбы сформировала своеобразную микрокопию человеческого общества. Даже не смотря на то, что все они были рабами по юридическому праву, по сути своей они всё же оставались людьми. Причём, совершенно разными. Со своими характерами, привычками, надеждами, целями. Кто то был смышлёнее, кто то попроще. Кто то честнее, а кто то лукавее. Они жили все рядом друг с другом, торговали между собой, ссорились, мирились, давали друг другу взаймы под процент, заключали какие то договора между собой и жаловались Пилату друг на друга. Одним словом - жили по принципу, сформулированному ещё греками, но перенесённому на римскую почву их же великим соотечественником: «я человек, ничто человеческое мне не чуждо». Ну а то, что им «не чуждо», и чем были наполнены их сердца, как мы и говорили ранее, открывалось в их застольных разговорах. Вот, судите сами. - Авит сказал госпожа возвращается в усадьбу - обгладывая куриную ляжку то ли утверждая, то ли вопрошая своего соседа говорил один из сидящих за столом. - Да? А что же случилось? - прожёвывая и запивая проглоченный кусок поской отвечал его сосед. - Говорят, в этом пожаре сгорел и её дом, сама еле спаслась... - вступил в разговор ещё один. - Кто говорит? - сразу несколько человек посмотрели на говорившего - Встретил вчера Луция из проперциевой усадьбы, хозяин его отправлял в Рим с поручением, рассказывал мне, и о доме госпожи сказал... - Нашёл кому верить, этот болтун соврёт не дорого возьмёт... - Да, хороший урожай винограда в этом году... - И оливки богато уродились... - А вам то что с этого урожая? Вино не для нас... нам вот это пойло... - кивнул на кувшин с поской раб - сторож. - Димитрий нашёл уже покупателя, выслуживается перед хозяином... да и себя, думаю, не обидит - Если бы выслуживался, то нас бы и заставил убирать, а так покупщик сам должен искать людей, вот и наймёт нас... - возразил один из сидящих. -А тебе опимианский фалерн подавай? - язвительно вставил другой. Все засмеялись. Лучше бы прикусил язык, а то за «выслуживается перед хозяином» и плетей можно отведать... - А ты донеси пойди и отведаю... - Жаль, господин эргастул приказал заколотить, плачет по тебе... - По тебе уже давно крест плачет... - Эй, хватит вам, петухи галльские... - осадил спорящих старик - винодел, - и вина в этом году будет в достатке и масла..., а значит и мы будем сыты и господин доволен. - А мне порой кажется, что нашему господину абсолютно наплевать и на виноград и на оливки и вообще на всё. Он целыми днями что то читает или пишет... - А ты что хочешь, чтобы он каждый день устраивал попойки с соседями, а за триклинием им прислуживали наши дочери? - Он уже не молод, для такого времяпрепровождения, может быть когда то и таковое бывало в его жизни... - с ухмылкой вставил раб - сторож. - Прикуси язык, - уже с угрозой в голосе повернулся к нему конюх, - я знаю господина уже 20 лет... - А что я такого сказал? - возразил тот, - многие патриции так проводят время, говорят сам принцепс не прочь попировать в кругу не только блудниц, но и кинэдов ... - Да, жаль, не дали боги родиться тебе патрицием, вот бы ты разгулялся... - с насмешкой перебил его сосед, - но, знаешь сам, бодливым коровам Юпитер рогов не даёт, а даёт долю раба, да ещё и с должностью ночного сторожа...Все дружно захохотали. Но тема с кинэдами и блудницами обсуждалась ещё некоторое время, пока кто то не перевёл разговор на приближающиеся Сатурналии и все мысли ужинающих обратились к будущему празднику. Не сильно отличались разговоры и в женской половине трапезной. -Сладкую запеканку делай так, - рассказывала пожилая кухарка молодой, - полфунта муки и творога фунта с два смешай вместе, как для оладий. Подбавь мёда с четверть фунта и одно яйцо. Когда хорошо размешаешь всё, то смажь маслом глиняную миску и положив туда закрой всё крышкой. Смотри, чтобы хорошо пропеклось в середине... Молодая женщина всё внимательно слушала и согласно кивала головой. - Побалуешь муженька вкусной едой и он тебя побалует... - завершила неоспоримым доводом свой рецепт кухарка. Молодая застенчиво улыбнулась ей в ответ. - Лучше побалуй своего муженька сатирионом, - крикнула ей с другого конца стола женщина лет 30. - Вакхом клянусь, будет тебя баловать всю ночь...и без запеканки. Женщины рассмеялись, а молодая вопросительно посмотрела на кухарку, как бы спрашивая её: «О чём это она?». Советчица заметила этот немой вопрос и продолжила: «Зайди ко мне после ужина, я научу тебя, как муженька превращать в неутомимого сатира...». Все опять засмеялись, а молодая покраснела и опустив глаза принялась за еду. - Бесстыжая, - укорила женщину кухарка, - что смущаешь девчонку? Она только жизнь начинает.., а ты - «научу, как муженька в сатира превращать». - Да полно тебе, Сервилия, - возразила женщина. - Каков наш век? Ты вот удовольствие получаешь только от еды и сна, ушли твои года с красотой и молодостью. И мои скоро уйдут, а пока не ушли хочу сатира, хочу...а что нам ещё остаётся? Такова доля наша рабская...Мужья наши - рабы, детей рождаем в муках да и тоже рабами...даже если и отпущены господами, то всё равно ни завещания, ни наследства детям оставить не можем... где радость? Где свет? Вот и остаётся только любовь...когда захлёбываешься этими волнами удовольствия и внутри ощущаешь изливающееся семя... Она даже прикрыла глаза и говорила уже почти что шепотом. Женщины, как заворожённые, слушали этот монолог и когда она замолчала все с грустной скорбью вздохнули. - Говорят, госпожа приезжает - после небольшой паузы вновь начался разговор. - Госпожа наша добрая, она мне в прошлый приезд подарила гребень для волос... -А мне покрывало... - А почему она живёт в Риме, а господин здесь? - спросила молодая у кухарки. - Они в разводе? - Ну вот ещё выдумала... - ответила та, - значит ей в Риме интереснее, чем здесь... - Как я ей завидую, - прошептала молодая, - моя мечта попасть в Рим...вот бы нас с Луцием забрала госпожа с собой. Рим! Цирк! Театры! Я бы её сопровождала...
Ну а на другой стороне дома, в экседре, тоже был накрыт стол, за которым так же текла беседа, вернее сказать - монолог, изредка прерывающийся вопросами или замечаниями второго собеседника. Давайте послушаем и их, тем более, что не видя нас они будут такими же откровенными в своих суждениях, как и те, которых мы подслушивали в трапезной. - Твоя утренняя речь, Димитрий, была похожа на речь цензора, - с некоторой даже насмешкой говорил старик, очищая варёное яйцо от скорлупы. - Ни больше, ни меньше, как в оскорблении величества Рима и римского народа обличил ты меня... Я же, в соответствии с римскими законами, попытаюсь оправдаться перед тобой. Пилат посмотрел на Димитрия и улыбнувшись продолжал. - Начну с сенаторского достоинства...Не буду лукавить, мечта стать одним из отцов римского народа тешила меня многие годы и в армии, и во время префектуры. Все условия осуществить эту мечту были. Вернувшись в Рим после смерти Тиберия я готов был выставить свою кандидатуру на выборы в сенат. Более того, принцепсом стал Гай Германик, я знал его с малых лет. Его отец был моим полководцем, а маленький Гай фактически сыном нашего легиона. Я не сомневался, что он поддержит меня, да так бы и было... но, тут начались какие то странные и настораживающие меня метаморфозы с Гаем. Доколе он был частным человеком, он был образцом скромности и, казалось, в нём воплотились все добродетели его великого отца. Став принцепсом и приняв власть он превратился в совершенно иного человека. Даже не в человека, он стал считать себя богом и пытался заставить всех поклоняться ему, как божеству. Как ты думаешь, Димитрий, кто должен был первым объявить его божеством и воздать ему божеские почести? Пилат вопросительно посмотрел на грека. - Я слышал об этом, - кивнул головой тот, - он издал эдикт, чтобы во всех городах строили ему храмы и совершали богослужения в его честь... - Нет, мой дорогой грек, - возразил старик, - это уже было после. Первым ему должен был поклониться сенат! Вот такой выбор стал и передо мной. Стать сенатором и умереть, ибо я не считал его богом, или стать сенатором и поклониться этому обезумевшему...То есть, остаться самим собой и умереть на плахе, а ты знаешь, как Гай поступал с противящимися его безумию. Или предать свою совесть, достоинство, предков и стать одним из холуев сумасшедшего принцепса. Зато сенаторского достоинства! А! как тебе такой выбор? Ты бы какой путь выбрал? Спросил с усмешкой Пилат наливая себе вина и разбавляя его. Димитрий молчал. - Так это ещё цветочки... - не обращая внимания на молчащего грека продолжал старик свой монолог. - Он как то ввёл своего коня в курию и оглядев всех этих отцов сказал, что хочет видеть его сенатором! Коня! И никто не открыл рта своего, и поверь мне, они проголосовали бы все единогласно. И конь бы стал одним из них. А потом он бы захотел сделать сенатором своего пса...или...да мало ли что взбрело бы ему в голову если бы Херея не прервал его безумства. Вот тебе и ответ почему я пренебрёг всем тем, о чём ты говорил. А сенаторское достоинство... Его просто нет. Есть сенаторское ничтожество - продажное, холуйское и угодливо трусливое. Пилат замолчал, и аккуратно разрезав очищенное яйцо окунул его в соус и отправил в рот. Прожевав и проглотив его, он сделал глоток вина и продолжил. - Ну а по поводу того, что я предпочитаю жить изгнанником на сто первом миленариуме, а не в Риме, и тем самым лишаю себя удовольствия посещать театры и цирки... Я не знаю даже что и сказать тебе. Неужели ты сам не видишь, что такое Рим? Ты же жил там! Пилат с каким то даже сожалением посмотрел на Димитрия и вздохнув продолжил. - Я вчера после нашего разговора долго не мог заснуть и вышел в портик и, представь себе, увидел небо. Ты удивился? Да, увидел небо. Представь, ночь, тишина до звона в ушах, и небо огромное и прекрасное. Мерцающее и даже страшное в своей необъятности и непостижимости. В первый раз я его видел таким...И тут же вспомнился мне платоновский город свиней. За чем свиньям небо? Свиньям нужна земля, желуди, корыто с отрубями... Верно же подметил ваш мудрец: они жрут, совокупляются, лягаются ногами, отталкивая других от кормушки, кусаются набивают своё чрево и только этим и живут. Ты говоришь: Рим с его развлечениями и удовольствиями...театры, цирки. Я уже 20 лет живу здесь и не знаю, что там, в городе, но когда я покидал его театры были сборищем похотливых шутов, глумливых дураков и кинэдов. Мне было стыдно смотреть этот постоянный кордак, и ещё более стыдно слушать, что они вытворяли на просцениуме, и что исходило из их уст. Думаю, с тех пор если что и изменилось, то не в лучшую сторону. Или эти, полуденные побоища, устраиваемые Клавдием на потеху черни. Я - воин, видевший смерть и сам несущий её остриём своего меча, не мог без сострадания смотреть на этих несчастных, которых заставляли биться на смерть без щитов и без доспехов. А толпа ревела от удовольствия видя потоки крови, увечья и страдания умирающих. Об этих развлечениях и удовольствиях говорил ты? Они мне не только чужды, но и отвратительны. Здесь я свободен от всей этой грязи и гнусности. А там нужно быть бесноватым, чтобы не выделяться среди бесноватых, как говорят в Италии. Или стать свиньёй, как метко подметил ваш мудрец. Пилат усмехнулся и посмотрел на грека. - Я не хочу становиться ни тем, ни другим. Я хочу остаться самим собой. Надеюсь, ты услышал меня и понял. - Ты говорил убедительно, но другой жизни ведь нет, а ту, которой живут все, ты презираешь - возразил Димитрий. - О другой жизни только мечтают...философы и ... Он хотел сказать - сумасшедшие, но осёкся, и мельком взглянув на старика продолжил: - Люди живут своими страстями, а не разумом...и так будет, я думаю, всегда. Так ради чего становиться белой вороной? Не разумнее ли принять эти правила и просто жить? - Ты говоришь, как один из них, - перебил его Пилат, - нет, не разумнее. Разумнее попытаться понять, что же такое наша жизнь, и в чём её главный смысл. Посмотри на меня, жизнь пролетает очень быстро, а что там, потом? Если вечный мрак, то, конечно, надо быть свиньёй, да понаглей, даже если эти басни с раздачей душ и истинны, то тоже можно жить по свински в надежде на новую долю, но вот кажется мне, что не так всё просто, как возвещают жрецы юпитеров и кибел. Но, мой дорогой грек, давай оставим эту тему. Ты прочитал свиток? Скажи мне, что ты думаешь о прочитанном? - Я не дочитал до конца, но очень уж удивительно то, что я прочитал, - сказал Димитрий, - если хотя бы малая часть того о чём там повествуется правда, то это был или великий маг, или великий обманщик...но, в любом случае, безумец! - после мгновенной паузы добавил грек. - Потому что то, чему он учит, не выполнимо человеком, а то, что описывается, как сотворённое им, не по силам человеку... Он вопросительно посмотрел на Пилата. - Как я понял, именно с этим человеком ты встретился в Иудее, и эта встреча заставила тебя по иному взглянуть на человеческую жизнь? Пилат с каким то горьким сожалением взглянул на ожидающего ответа грека, и кивнул головой. - Как оказывается, не только меня. - ответил он. - Ещё и Клавдию, а судя по происходящему в Риме, сотни и тысячи других...мужей и жён. Он не был безумен, не был маг и, тем более, обманщик. Сами иудеи называли его сыном Бога. Но, как бы они не называли его это был Человек! Царь! В одежде простолюдина, но Царь! Пилат замолчал и налил вина себе и Димитрию, грек поспешно схватил кувшин с водой и разбавил налитое. Они подняли чаши. - Ты расскажешь мне о вашей встрече? - спросил грек. - После произошедшего в Риме я обязан рассказать об этой встрече...всем. - ответил старик. - Клавдия рассказала им о своём сне, но она не рассказала о нашем разговоре, она и не могла об этом знать. В претории тогда были только я и он. Пилат вытер губы полотенцем и продолжил. - Ты же видел, в свитке написано, что он не отвечал мне ни слова, но это не так... Да, он был не многословен, но каждое сказанное им слово было подобно вспышке света...ты не поймёшь этого, это и невозможно объяснить человеческими словами, но это именно так. Он говорит, а каждое его слово как какой то луч, не видимый, но пронзающий твоё сердце, или совесть, или разум. Я не могу объяснить это... ощущение, и самое удивительное, его слова невозможно забыть. В любой момент они вдруг вспыхивают в памяти, и вся моя жизнь мелькает на фоне этих слов...какой то ничтожной и пустой. Старик замолчал, и посмотрев на грека, добавил: «А ты говоришь - великий лжец...Правды ради, все его враги тоже обвиняли его во лжи...».
Вот такие разговоры можно было услышать за столами ужинающих в усадьбе в то же самое время, когда Рим был взбудоражен и взволнован появлением кометы. Вы обратили внимание - ни слова о звезде! А всё потому, что вновь всё небо, ещё с одиннадцатого часа дня, затянуло тучами, и её просто невозможно было заметить за этой завесой. И ни что не навевало тревоги, и никто не гадал, что же за беду несёт хвостатая звезда на этот раз цезарю, сенату и народу римскому. А теперь самое время оставить увлечённых своими разговорами, и пустой болтовней разбавляющих свой вечерний ужин. Ведь дальше, как и всегда бывает, пойдут воспоминания и размышления, насмешки и споры, а время уже позднее, и воспоминания прервутся недосказанными, а споры незавершёнными, и все разбредутся по своим спальням и провалятся в свои сны. А следующий день вновь соединит их в триклинии или в атриуме, или на задворках усадьбы, или на винограднике, или на берегу моря. Таковой и была ежедневная «суета сует», как определил человеческую жизнь мудрейший из царей, отмеряемая восходами и закатами «светила большего». С усталым равнодушием взирающего со своей золотой квадриги на копошащихся в прахе земном человеков. ХРАМ Когда старик ушёл в свою спальню Димитрий ещё с час оставался в экседре. Ужин и выпитое вино склоняли к умиротворённому покою, но разговор, особенно откровения и размышления Пилата о жизни и её лабиринтах и тупиках, вызвал в мыслях Димитрия какое то хаотичное движение. По своему мировоззрению он был атеист, но атеист с некими нравственными обязанностями, которые, в первую очередь, были связаны с его национальностью. Он родился эллином и считал себя носителем и наследником древнего и великого этноса. Римлян он презирал. Да и в самом деле, какое сравнение может быть народа древних героев и мудрецов с народом, как он считал, солдафоном по своей сути. К тому же развращённым и неистово алчным. Справедливости ради надо сказать, что и римляне презирали греков и смотрели на них свысока за эти же качества. Цивилизация древних героев и мудрецов, к моменту нашего повествования, давно уже «канула в Лету», оставив после себя только театр, атлетические соревнования и сотни, если не тысячи, талантов свитков и книг своих софистов, поэтов и драматургов. Рим всё это забрал, и, как видел и понимал Димитрий, превратил всё в балаган. Это вызывало в нём ещё большее презрение. Но, как часто и бывает в жизни, презрение это надо было прятать глубоко, ибо и личное благополучие, и достаток да и сама жизнь порой зависели от презираемых. Пилатовский монолог о сенаторах и вообще о Риме, был созвучен внутреннему убеждению грека. Здесь он понимал старика, но вот ответить на возникший в нём же вопрос: «А смог бы он вот так отказаться от всего и уединиться в глуши?», он однозначно не мог. Что ни говори, но он всё же предпочёл оставить свой Коринф и бросился искать славы и денег в Рим. И если бы судьба свела его с кем либо из знатных и сильных, то не стал бы он одним из тех, о ком старик говорил с насмешкой и отвращением? Город свиней всё же заманчив и желан для многих, и только единицы находят в себе силы и достоинство пренебречь всем тем, чем этот город заманивает. « А ведь он сам признаётся, что поначалу эта свиная доля привлекала и его... - размышлял грек в своём одиночестве. - И он только благодаря встрече с этим магом отказался от неё...Да, что же этот маг сказал ему такое, что полностью заставил сменить и мысли и цели и смыслы...» Димитрий соскользнул с ложа и взяв светильник направился в свою спальню. Свиток лежал на столике возле кровати. Он зажёг большой светильник и поставив его у изголовья уселся на кровать. Развернув свиток грек нашёл абзац на котором остановился и принялся за чтение. Он не особо углублялся в смысл прочитанного более обращая внимание на описание событий и дел, приписываемых магу, так он решил для себя называть того, о ком и рассказывалось в свитке. Некоторые слова, сказанные магом, и дела, совершённые им, вызывали удивление Димитрия, некоторые - возмущение, а иногда даже раздражение. Прочитав следующие строки: «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч. Ибо Я пришёл разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её» он с иронией подумал: «а мужа с женою его»? Но то, что прочитал он дальше вызвало уже не иронию, а раздражение: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня». « Как же надо вознестись в собственных глазах, чтобы такое сказать... - с каким то даже гневом подумал грек. - Это явно слова безумного...или бога - искоркой промелькнула мысль - а о каком Отце он постоянно упоминает? Может быть все эти слова имеют какой то тайный смысл...что он хотел этим сказать, что любить его важнее, чем любить своих родителей или детей? Безумец! Или Бог? Если принять на веру исцеление слепых, очищение прокажённых...но воскрешение умерших, как это возможно? Нужно повнимательней разобраться с этим - решил он. - Всё, что вызывает вопросы, особенно сказанное магом, надо отдельно выписать для себя и поговорить об этом со стариком. Всё это происходило в то самое время, когда он был там! Интересно, он то сам верит в истинность всего написанного здесь? По всей вероятности нет! Хоть он и говорит о маге с восторгом и восхищением, но говорит как о человеке... хоть и сравнивает его с царём. И даже решил описать свою встречу с ним...хотелось бы знать, что он там пишет?» Димитрий отложил свиток и прислушался. По всей вероятности ночь уже перевалила на вторую стражу. Он поднялся, и взяв светильник вышел из спальни. Пройдя по коридору он оказался в атриуме, и подойдя к столу уселся в кресло старика. Таблички лежали двумя стопками. Справа исписанные, слева стопка чистых. Он отложил в сторону несколько чистых решив взять их для своего исследования свитка. Затем, после некоторого раздумья, он взял одну из исписанных табличек и подвинув поближе светильник углубился в чтение. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «...а чтобы рассмотреть суть за яркой мишурой мне потребовалось время. Тогда же, этот мой первый опыт общения с народом, которым повелевать послал меня принцепс, оказался поучителен для меня. Пойдя у них на поводу я утвердил их в мысли, что и впредь не решусь применить силу, а они, играя на этом, смогут управлять мной. Больше подобного я не позволял себе. Впоследствии я узнал, что некогда, над главным входом в иудейский Храм возвышался золотой римский орёл водружённый там царём Иродом. И никто не открывал рот свой и не противился его воле. Дерзнувших же низвергнуть орла он сжёг огнём. Только жёсткой рукой можно было управлять этим народом. Нашу же снисходительность они принимали за малодушие или даже слабость. Кто прожил среди иудеев долгое время поймёт меня. Нет в мире другого народа, который был бы так спесив, самонадеян и мятежен. Этот народ так же выделяется среди прочих народов своей ненасытимой алчностью и несмиряемой гордыней. Не раз, и не два, сила римского оружия обрушивалась на иудеев. Квириний и Вар, а до них Помпей и Габиний наказывали и побеждали этот народ, как на поле брани, так и в укреплённых городах. Но ни кровь, ни огонь, ни тысячи крестов ничуть не научили их смирению и страху. Всегда в их среде бродит, подобно как в молодом вине, дух непокорности и часто всякие праздношатающиеся болтуны и бездельники увлекали за собой тысячные толпы, обольщая их красивыми речами, и, выдавая себя за посланников божества, обещали им свободу, подстрекая к восстаниям и мятежам против нас. После вышеописанного мной инцидента я сам решил посетить их столицу. Приближался один из главных иудейских праздников, и , как я знал из записок Копония и рассказов Грата, в этот день народ со всей страны стекался в город для жертвоприношения божеству всех иудеев. Я хотел видеть их почитание своего бога. А кроме того, было необходимо на эти дни усилить гарнизон, расквартированный в Иерусалиме, и обеспечить невозможность провокаций со стороны всяких бунтарей и разбойников. Я выступил из Кесарии за неделю до предстоящего торжества. Со мной шла когорта из размещённого в Яффе Италийского легиона. Клавдия осталась в Кесарии. Я не хотел утомлять её неизведанным и долгим путём, а нам предстояло преодолеть более 85 миль по иудейским дорогам, пыльным разбитым и непригодным для римских матрон. Двинувшись через Самарию мы заночевали в Сихеме, и к вечеру следующего дня были в Антипатриде. До Иерусалима оставалось около 30 миль, дневной переход походным маршем, но время позволяло, к тому же я не хотел входить в город в ночную стражу, когда все уже сидят у своих очагов и думают о ночных сновидениях. Уязвлённый прошлой неудачей я вновь решил войти в город при свете солнечного дня и во всей мощи и блеске римского военного строя. Это стало бы сдерживающим фактором для тайных бунтовщиков и смутьянов, а заодно напомнило бы иудеям, что хозяева здесь мы, а не они. В Антипатриде мы пробыли ночь и день и выступили из неё с заходом солнца. Восход встретил нас за десять миль до города. Но задолго до того, как мы увидели сам Иерусалим, зрелище, подобное чуду, удивило меня. Как будто ещё одно солнце, в своём нестерпимом блеске, засияло над вершиной открывавшегося впереди холма. Поражённый, я остановил коня, и прикрыв глаза пытался рассмотреть источник этого ослепляющего сияния. «Иудейский храм - заметив моё замешательство сказал сопровождавший меня трибун. - Ты будешь поражён ещё больше, когда увидишь его вблизи. До города ещё около 6 миль». Мы двинулись вперед, а пылающий над холмом огонь, как свет маяка, вёл нас по постоянно поднимающейся в гору дороге. Город расположился на двух противоположных холмах и был окружён мощной крепостной стеной. Мы приближались к нему по дамасской дороге, и чем ближе подходили, тем всё более и более его стены угрожающе нависали над нами, давя своей мрачной и угрожающей мощью. Тогда я впервые испытал ощущение, что и сами стены этого города ненавидят нас, так же, как и живущие в нём. Это ощущение постоянной ненависти не покидало меня все 10 лет моего прокураторства в Иудее. И я был прав. В этой стране всё ненавидело нас, а для их жрецов, и они не скрывали этого, мы, римляне, хозяева всей ойкумены, были не только ненавидимы, но и нечисты. Они считали себя осквернёнными даже прикоснувшись к нашей одежде! А кто же были они? О! Себя они считали избранниками богов. Но настоящими избранниками богов были мы, римляне, ибо мы властвовали над ними, и пусть тешут себя рабы гордыней или презрением, или упиваются своей ненавистью, но они платили нам дань и мы утверждали им царей. Город не впечатлил меня ничем. Если бы не их царь, отец бывших тогда тетрархов, в городе не было бы даже достойного дворца. Как я впоследствии узнал это он вновь отстроил храм и придал ему нынешнее величие. Благодаря ему в Иерусалиме появился театр, цирк и амфитеатр. Его дворец стал местом пребывания римских наместников, а возведённая им в честь Марка Антония крепость стала казармой для расквартированного в городе гарнизона. Базилика, выстроенная им с южной стороны храма, была поистине украшением города и излюбленным местом встреч для местных купцов, придворных и храмовых служителей. Мы вошли в город через северо - западное предместье и миновав Дамаские ворота вышли к крепости Антония. Здесь разместилась когорта приведённая мной. Трибун Целлер командующий иерусалимским гарнизоном приказал двум декуриям сопровождать нас к дворцу Ирода, где была резиденция префекта. Это, пожалуй, было единственное место в городе достойное царей по своему комфорту и роскоши. Цель этой моей исповеди не описание Иерусалима и тех зданий и сооружений, которые построил Ирод. Как я уже писал выше, к сожалению, за грандиозностью и величием выстроенных дворцов и храмов, прячется, почти всегда, низкая и жестокая душа властителя. А всё сооружаемое им вызвано тщеславием или гордыней. Повторюсь, истинное величие не нуждается в грандиозности дворцов и триумфальных арок. Но дело не в этом. Прежде чем речь пойдёт о моей встрече с Праведником я хочу тут рассказать о храме, и о той роли какую он сыграл во всей этой истории. Главным обвинением предъявленным жрецами Праведнику было то, что он, якобы, грозил разрушить храм и в три дня воссоздать его. Обвинение было не только смехотворно абсурдным, но и лживым, тем не менее оно стало причиной смерти невиновного. Но вернёмся к храму. На следующий день я посетил гарнизон. Крепость, в которой квартировали воины, через галерею соединялась с храмовой площадью. На этой галерее и располагались солдаты во время иудейских богослужений и жертвоприношений. Крепость имела четыре башни по своим углам, две из которых возвышались над храмовой площадью, и с которых открывался великолепный обзор всего комплекса. Надо признать, подобного святилища я не видел в своей жизни. Ни храм Юпитера Капитолийского, ни храм Аполлона в Дельфах, ни Дианы в Эфесе не сравнятся с тем, что соорудили иудеи для своего божества. И дело не в грандиозности самих зданий, а в богатстве и великолепии их убранства и самой отделки. Храм был построен на хребте мощно укреплённого холма высотою в 300 локтей. Всё пространство вершины было выровнено и обнесено двойными галереями покоившимися на беломраморных, по 30 локтей вышины каждый, столбах. Вся площадь, ограниченная этими галереями была выложена цветной мозаикой, а в центре её, окружённое стенами из такого же снежно-белого мрамора возвышалось само здание святилища. В этой стене было 10 ворот, по четыре с юга и севера, и двое с востока. Высота каждых составляла не менее 30 локтей высоты и 15-ти ширины и все они были покрыты золотом. Но ещё более удивительным было само святилище. Его высота составляла локтей около ста, а вершина его по всему периметру была окружена золотыми треугольниками, по 4 локтя в высоту каждый. Они то и создавали эффект горящего факела под лучами солнца. Но и это ещё не всё. В святилище вели ворота локтей 70 в высоту и не менее 25 в ширину. Как я уже говорил высота фронтона святилища была около 100 локтей и вся покрыта золотыми листами, так же как и ворота и косяки и все стены святилища. Справа и слева от ворот стояли два золотых столба вершины которых обвивали виноградные, золотые же, лозы, с которых свешивались виноградные гроздья в человеческий рост. Эти ворота не имели дверей, и сквозь них виднелась внутренность храма, тоже вся покрытая золотом по всей высоте и глубине. Это всё смог я разглядеть своими очами, с башни крепости, ибо в храм было запрещено входить неиудеям, а в самое святилище мог войти только их верховный жрец, и только раз в год. Как мне рассказали потом, в глубине святилища была ещё одна комната, называемая у них «святое святых», и она тоже вся от потолка до пола была покрыта золотом. В ней хранились главные сокровища иудейского богослужения. Её отделял от основного помещения великолепный занавес из самых драгоценных тканей, какие только существовали на тот момент в мире. Эта завеса символизировала, по замыслу иудеев, вселенную и расшита была в виде неба. По странному стечению обстоятельств, и к великому огорчению и даже страху иудейских жрецов, предавших на смерть Праведника, именно в момент его смерти этот занавес сам собой разорвался пополам. Они винили в этом произошедшее в тот день землетрясение, но, как ни странно, разрыв занавеса оказался единственным последствием землетрясения, как для храма, так и для города. Рассказав о внешнем благолепии и, по истине, ослепляющем богатстве иудейского храма перейду теперь к внутренней сути, к смыслу и цели самого существования этого святилища, как я думаю, единственного во всем мире. Храмы строят люди. Люди же и наполняют их стены своими догмами священнодействия, порядком жертвоприношений и правилами почитания богов. Иерусалимский храм открывал свои двери с восходом солнца под заунывный звук шофара, объявлявшего всему городу о начале нового дня. Я написал - двери, но это были ворота из коринфской меди, по своим размерам и весу столь огромны, что не менее двадцати человек из храмовой стражи открывали их утром и запирали на ночь. Тотчас же, по открытии, передний двор храма заполнялся толпами люда и повозками с птицей, овцами, агнцами, козлами, коровами и волами. Всё это сборище человеков и скотов мычало, блеяло, кричало и ругалось из - за лучших мест в галереях и на скамьях. Менялы занимали восточные галереи, торговцы птицей устраивались на северной стороне, а продававшие скот на южной. Таким образом, вся прихрамовая площадь моментально, в течение часа или даже меньше, превращалась в подобие римского бычьего рынка. Потом появлялись храмовые рабы и собирали плату с торговцев и менял. К третьему часу в храм начинали стекаться пришедшие в город на праздник. Каждый вёл с собой жертвенное животное, или мог купить его прямо здесь у торговцев. К этому же времени на всех трёх дворах храма появлялись крытые серебром ящики, так называемые сокровищницы, в которые приходящие ложили добровольные пожертвования. С этого же часа начиналось и жертвоприношение. До 11 часа дня, пока солнце не подошло к вершинам западного нагорья, стоял в воздухе непрерывный рёв и тревожное блеянье, обильно сдобренное тяжёлым, и приторным до тошноты, запахом крови. Места, отведённые под жертвоприношение, были завалены грудами требухи и залиты лужами крови. Служители не успевали вывозить внутренности убитых животных, а скудость и недостаток воды не позволял быстро смывать их кровь. Тучи мух, казалось со всей Иудеи, слетались сюда, чтобы утолить свою жажду крови. А телеги с требухой целыми караванами выезжали из восточных ворот и везли сочащиеся кровью внутренности на свалку, где уже пылал огромный костёр и кружились тучи падальщиков и рыскали сотни бродячих псов в предвкушении пира. Стоило подуть австру и весь этот аромат горящего мяса и копоть сжигаемой плоти накрывал Иерусалим. Глядя на всё это я проникся таким отвращением к происходящему, что меня самого чуть не вырвало. Заметив моё состояние стоявший рядом Целлер протянул мне пропитанный миррой платок. « Так каждый год - сказал он. - Они собирают огромные деньги, казнохранилище храма до потолка забито золотом, но провести акведук в храм, как они говорят, не богоугодное дело. Грат пытался их убедить, но без успеха. Как я понял самое богоугодное дело для них это копить золото». - Целлер рассмеялся и добавил: «Когда нибудь, и кто нибудь, я думаю, решится и заберет всё накопленное ими. Однажды это сделал Красс, конфисковав 2000 талантов храмового золота. Но с тех пор прошло уже 90 лет и они опять накопили не меньше. Для кого?». Тогда мне впервые пришла в голову мысль конфисковать часть их казны и построить им акведук, чтобы обеспечить храм достаточным количеством воды. Пусть даже вопреки их воле, но во благо и народа, и города, и храма. Подобное жертвоприношение совершалось каждый год, и каждый год в эти дни я приводил в Иерусалим воинов и наблюдал одну и ту же картину с горами требухи и ручьями крови. И однажды меня буквально пронзила мысль: «Их божеством был храм. Они поклонялись этому позолоченному внешне и набитому золотом внутри святилищу. Ему они приносили свои жертвы, им они гордились и им превозносились пред другими народами». В этом бы не было ничего удивительного. Каждый народ создаёт своих богов и поклоняется им. Мы, римляне, сделали своим божеством государство и ему в жертву отдавали свои жизни, ради его величия шли на смерть наши предки, память о величии духа которых сохранилась в нашей истории. Греки сделали богами свои пороки и похоти. Пьянство они назвали жертвоприношением Вакху. Блуд почтением Венере, мужеложество слабостью Юпитера, тем самым дозволив себе любые непристойности и мерзости. Иудеи же обожествили свой храм. А жертвами ему избрали не добродетели и мужество, а золото. Они набили им все внутренности его, а город был грязен, тесен и пылен. Не говоря уже об общественных банях, в городе отсутствовала даже клоака. Зачем же они копили этот клад? На какие нужды и для каких грандиозных начинаний складировались в храме эти тысячи талантов золота, и несчётное количество серебра? Ответ был только один - алчность, неутолимая и скупая, заполнила сердца иудейских жрецов. Она управляла ими, а они, полностью порабощённые ею, обольщали народ своим мёртвым обрядом. И боялись, боялись до того, что готовы были пойти на любую ложь и преступление, чтобы не утратить своей власти. Они кормили из своих рук целый легион так называемых книжников, которые так и сяк толковали их законы, чтобы держать в невежестве толпу. Потому то они и выступали против любого посягательства на их авторитет. Потому то они и осудили на смерть Праведника, не побоявшегося обличить их во лжи и в идолопоклонстве. Тогда же я сразу после праздника покинул город. Я не принял приглашения ни Ирода, галилейского тетрарха, желавшего завязать знакомство со мной, ни их первосвященника, выказавшего мне свою благодарность, которая больше была похожа на насмешку, за мой отказ установить сигны в Иерусалиме. Покидая город на восходе солнца и удалившись от него стадий на 10 я обернулся и вновь увидел пылающий золотом шпиль храма. Но в этот раз зрелище напоминало бушующее на холме пламя, а не солнечное сияние. Это был второй год моего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия. А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». Этими словами заканчивалась табличка. Димитрий аккуратно положил её в стопку и хотел было взять следующую. Его любопытство не было удовлетворено прочитанным. Как то мельком, в нескольких словах, упоминался тот, кого Пилат называл Праведником, а Димитрий магом. «Да, конечно, размышления старика об иудеях, богах и храме интересны, но только как наблюдения и мысли. Ничего нового в них нет. И храмы строят люди, и богов творят люди. Вернее сказать, самые мудрые или самые лукавые из людей. Боги нужны им чтобы утвердить свою власть над толпой. А толпа тоже не может жить без богов и жрецов! Должен же кто то оправдывать их пороки и успокаивать их совесть. Но, что ни говори, а полез он глубоко. За подобные мысли о богах когда то можно было попасть под обвинение в развращении нравов и даже богохульстве. Сейчас же это никому не интересно. Боги давно умерли, и римские, и греческие и, наверное, и иудейские тоже. Все сейчас поклоняются золоту, а иудеи, судя по запискам старика, первыми поняли всемогущество этого бога». Грек даже почувствовал какое то превосходства над стариком, что то подобное высоте взрослого над ребёнком. - Терзания его совести свидетельствуют о незрелости его ума, - заключил Димитрий. - Наверное, так и есть. Эти его метания о посмертной доле...А ведь всё просто - душа, как набор атомов, распадается и... всё. Кто это знает - живёт здесь и сейчас. А кто мечется не живёт ни здесь, ни там... Ему показалось, что подобным утверждением он поставил точку, как поставил диагноз болезни старика. Грек ещё раз посмотрел на таблички и решил идти спать. - Незрелость ума... - повторил он вслух. - Только вот чьего? Может быть твоего? Вдруг искоркой насмешки вспыхнула мысль, на удивление чуждая всем предыдущим. «Когда все, как ты утверждаешь, поклоняются золоту, вдруг появляется сумасшедший, который обладает чудодейственной силой слова и дела, и говорит о каком то царстве справедливости. Он призывает людей к нравственной чистоте и умирает за свои слова, распятый на кресте, как презренный раб. Но слова его настолько проникли в сердца людей, что даже ныне, спустя 35 лет, тысячи мужей и жён готовы умирать, как и он, и умирают за своё право быть людьми...Это что? Тоже незрелость ума...» - Да...- растерянно, и даже ошеломленно, прошептал Димитрий, - может быть я чего то недопонимаю...и всё, чем я жил до сих пор...заблуждение? Он даже испугался этой мысли. Она пронеслась в его сознании как вспышка, но явно, что пришла откуда то извне, а не родилась в его сердце. Тогда он ещё не знал, да и не был готов знать, что «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит». Димитрий встал и взяв несколько чистых табличек пошёл в свою спальню. Третья стража ночи подходила к концу. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Двуколка императорской почты двигалась впереди повозки Клавдии Прокулы. Гай следовал за ней, держась метрах в 100 и ориентируясь по огню её фонаря, тусклым пятном маячившего в ночной мгле. Иногда лошади сами ускоряли свой бег и почти догоняли двух всадников - преторианцев следовавших за двуколкой. Тогда Гай даже мог рассмотреть императорского орла на заднике, освещаемого закреплённым над ним фонарём. Он натягивал поводья заставляя этим коней смиряться, и давая двуколке уйти вперёд. Ночь в Городе и ночь вдали от города совсем не походили друг на друга. Город боролся с ночью, пытаясь всеми силами прогнать её со своих улиц. Его улицы, площади, харчевни и форумы противостояли ей и огнём осветительных факелов, и буйством ночной жизни, кипящей похотью, беззаконием, воплями избиваемых и визгами пьяных блудниц, и криками их клиентов. Но стоило выехать за римские стены и миновать хотя бы 3 или 4 миллиариума , и ты погружался совсем в иную ночь. За пределами города властвовала ночь первобытной природы. Её не тревожили человеческие страсти в том буйстве, в каком они проявлялись в Риме. Её плоть не разрывали сполохи вездесущих факелов. Она освещалась золотой россыпью звёздной мантии своей матери Селены, а её густую звенящую тишину мог нарушить только крик ночной птицы, или, как в нашем случае, стук колёс редких припозднившихся путешественников. Следя за дорогой Гай несколько раз оборачивался и всматривался в хвостатую звезду. Она висела по левую сторону, у самого горизонта, угрожающе направив свой огненный клинок на восток. - А звезда то указывает на восток... - пробормотал он в раздумье, - и я готов поклясться и своими богами и римскими, оттуда следует ждать чего то...чего то важного...и опасного. Наверняка, вновь погибнут люди...прошлая звезда указывала на север и восстали ицены, а кроме того чума выкосила целые трибы, обезлюдив город. Только вот когда этого ждать? Боги, почему то, предупреждая людей о бедах, не указывают сроки...На то они и боги - вздохнув решил Гай. Но мысль продолжала бодрствовать. «А если бы и сроки указывали, что бы изменилось? Даже пусть эта звезда заговорит человеческим голосом и скажет: «То-то и то-то ждёт вас через месяц...Ну ты и завернул! - усмехнулся сам себе Гай. - Звезда заговорит...Нет, пусть лучше так - боги послали кого то сказать людям: «то-то ждёт вас через месяц». И кто поверит? Может быть, единицы...и то сомневаюсь. Греки же, уже рассказывали о чём то подобном. Их царица имела дар предсказаний и пыталась предупредить их о бедах, а они насмехались над нею и не верили ни одному её слову... Но должен же кто то быть, кто понимает и знамения, и разумеет сроки? Наверняка есть...мудрецы - жрецы, знающие тайное...». Гай ещё раз обернулся чтобы посмотреть на комету. «Пусть боится цезарь». Вспомнились ему слова госпожи. «Да, отважная женщина моя госпожа. Откуда это в ней? Хрупкая, кажется беззащитной и слабой,а дух воина» Он откинул полог повозки и посмотрел внутрь. Масляный светильник еле тлел, крошечным язычком пламени не столько освещая повозку, сколько сгущая проникшую в неё ночную тень. Клавдия полулежала на подушках укрывшись шерстяным покрывалом. Казалось, она спала убаюканная равномерным скрипом колёс и ночной истомой. Гай осторожно опустил полог на место и вновь вернулся к своим размышлениям. Они помогали ему противостоять сну, а порой даже рождали вопросы, которые заставляли удивляться и искать на них ответы. Не всегда простые. Клавдия не спала. Она лежала закрыв глаза. У человека есть одно поразительное свойство - открытыми глазами мы видим настоящее, а закрывая их видим прошлое, и даже, порой, будущее. Клавдия была в прошлом. Иерусалимское сновидение, повергшее её в ужас 35 лет назад, оказалось пророческим, и исполнилось во всех своих жестоких подробностях в эти дни в Риме. За малым, и для неё непонятным и даже обидным, исключением, всё произошло так, как и привиделось ей тогда. Но! Во сне её влекли на казнь вместе с Праведником, её тело рвали плетьми и её же бросали на растерзание зверям. В жизни же всё это произошло не с ней, а с теми, с кем она делила хлеб, с кем разделяла чашу и с кем уже многие годы трудилась бок о бок, пытаясь привнести в этот мир страдания и угнетения чуть больше милосердия, доброты, правды. То есть того, что завещал нести людям Праведник. Праведник был оклеветан и предан на смерть, и ныне так же были оклеветаны и преданы на смерть его ученики. Почему же она не разделила эту же участь, которая была ей явлена через сон? Её отъезд из Рима, в самый разгар казней и гонений, непосвящённым мог показаться бегством из страха за свою жизнь, и это очень мучило её. Она была готова умереть вместе с сёстрами и братьями, и ждала каждый день, что и за ней придут городские стражи. Но дни шли, а её никто не трогал. Она не пряталась, и даже каждый день ходила в городскую тюрьму пытаясь передать томящимся там хоть что то из пищи. Её прогоняли, а иногда и пускали внутрь. Всё зависело от стражи и их декурионов. Одни строго соблюдали правила, другие любили денарии. Там же, в туллиануме, находился и один из тех, кто был непререкаемым авторитетом для всех, живущих в Риме, учеников Праведника. Два года назад он был доставлен в Рим из Иерусалима потребовав суда цезаря. Клавдии удалось посетить и его, а так, как он уже два года находился в узах, то стража, зная его, не препятствовала посещениям. Всего трижды удалось ей встретиться с ним, но эти встречи, встречи душ приговорённых миром к смерти, но обречённых на бессмертие, дали ответ на многие её вопросы. Этот человек, посвятивший всю свою жизнь Праведнику и проповеди его учения, поручил ей доставить его послание в эфесскую общину. И, кроме того, взял с неё обещание сохранить все писания, послания к общинам и письма к братьям. И не только сохранить, но и перевести на греческий, латинский и, многократно размножив, разослать по всем общинам в Азии, Ахайе, Понте и Испании. - Это твой долг пред Ним - сказал он ей в последней беседе. - Не спеши умирать, соверши этот труд любви. Он принесёт больше плода, чем твоя смерть в амфитеатре. Не спеши... - повторил он и при расставании. - В своё время Он призовёт и тебя. Придя после этой встречи домой, она и отправила в имение сундук со всеми находившимися у неё свитками, оставив при себе только его послание, и приказала собираться в дорогу. Через два дня узник был убит. Ему отрубили голову в амфитеатре Статилия Тавра, где казнили всех христиан имеющих римское гражданство. Остальных, до кого смог добраться Тигеллин, распинали на крестах или отдали зверям, а несколько десятков мужчин, обмазав земляным маслом и смолою, подожгли на столбах в садах Мецената сделав из них осветительные факела. И вот, эта изощрённая и бесчеловечная жестокость, применяемая палачами в способах умерщвления их жертв, не виновных ни в чём, кроме желания жить по правде, была необъяснима и непонятна Клавдии. Получалось, что заповедь о любви к ближнему, к чему и призывал Праведник , ненавидима абсолютным большинством людей, как в Риме, так и по всей империи. Это было видно по глумлению толпы над казнимыми. Ненавидима так, что для уничтожения её приверженцев, учеников Праведника, допустимы любые способы, и самый главный из них - клевета и жестокость. Жестокость в отношении ближнего была гораздо желаннее людям, чем любовь. Более того, жестокость, казалось, была рассеяна каким то злым, ненавидящим всё живое, богом, везде. Она проникла в семьи и дома, она жила на улицах и в амфитеатрах, ею были наполнены законы человеческие и божественные. Подобные выводы ничего, кроме боли и страдания не приносили. Утешением и надеждой были слова казнённого узника, сказанные им при последней их встрече в тюрьме: «Все, желающие жить по правде будут гонимы и убиваемы. Этот путь прошёл Он, этим же путём идём и мы, Его ученики. Другого пути в Его Царство нет». Её разум понимал и принимал эти слова, но сердце! Сердце не принимало и не понимало человеческую жестокость. Ей вспомнились первые строки элегии Тибулла, некогда подаренной ей Пилатом, и так удивившие её тогда, в детстве: «Кто же тот первый,скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе своём». И вот, - тот, неизвестный первый, дикий и жестокий, сумел засеять своей жестокостью всё человечество. И люди изощряются в убийствах себе подобных придумывая всё более и более жесточайшие казни и пытки. Зачем? Неужели страдания казнимых настолько вожделенны, что чем большую муку несёт убиваемый, тем большее сладострастие получает и палач и зритель? Она сама видела эти толпы, спешащие на зрелища, в объявленные эдилами дни казней христиан. Амфитеатры были переполнены желающими видеть жесточайшие страдания женщин и детей, отданных на растерзание хищникам. А в сады Мецената, после захода солнца, текла многоголовая человеческая река, освещаемая горящими телами мужей, братьев и отцов тех, кого днём, в амфитеатре Тавра, растерзали голодные пантеры и медведи. Откуда же в людях эта жажда видеть чужие страдания? Клавдия даже застонала от подобных мыслей и открыла глаза. Гай, услышав её стон - вздох, откинув полог заглянул в повозку. - У тебя, госпожа, всё хорошо? - спросил он, внимательно всматриваясь в неё. - Да, Гай, не беспокойся, немного устала, попробую заснуть... Где мы? - спросила Клавдия поправляя подушки и поудобнее устраиваясь на своём походном ложе. - Проехали 12-ый миллиариум. - ответил Гай. - Может быть, госпоже, стоит остановиться у ближайшей гостиницы и переночевать там? А утром путь продолжим? Ему было жалко свою госпожу. Путешествие в 120 миль на повозке покажется нелёгким испытанием и для молодой женщины, а госпоже уже под 60. Дорога то никуда не денется, а вот госпожу надо беречь. Он был готов нести её на руках до самого имения, но это было невозможно. Возможно было ехать в повозке, но так, чтобы щадить госпожу и не утомлять её. Чего он и добивался своими настойчивыми просьбами. Выслушав его Клавдия согласно кивнула. Гай радостно склонил голову и опустив полог обратился к дороге. Двуколка так же маячила впереди, но он всматривался в ночную мглу надеясь разглядеть огни придорожных харчевен. Но впереди была только темнота земли и серебристая россыпь неба. Прокула вновь откинулась на подушки и отдалась прежним мыслям. Жестокость и ложь, как оказывается, более желанны обществу людей, чем милосердие и истина. Почему так? Вот на этот то вопрос Клавдия и пыталась найти ответ. Обратившись к своему детству она вспомнила первое посещение амфитеатра. Ей было тогда лет 12 и отец взял её с собой на устроенные Тиберием гладиаторские бои. Она слышала этот восторженный рёв толпы то с одной, то с другой стороны, в зависимости от того, кто убивал - фракиец германца, или германец фракийца. Она видела искажённые каким то звериным оскалом губы ревущих от восторга и вожделения мужчин и жён, выбрасывающих вверх руки в моменты когда чей то меч или трезубец входил в тело противника и рвал его. Она в ужасе оглядывалась по сторонам, надеясь увидеть слёзы жалости хоть на одном лице, но замечала лишь восторг неутолимой кровожадности. А ведь там были и её сверстницы и сверстники, так же приведённые на это зрелище, и откровенно наслаждающиеся им. Получалось, жестокость сеялась с самого детства в сердца римлян, да и не только римлян. Цирки с травлями животных и убийством людей присутствовали по всей империи во всяком, мало - мальски, приличном городе. А жестокость, привитая с детства, в зрелые годы уже и не жестокость, а обычная норма поведения. И господа кормят своих рыб живыми рабами, или просто убивают из развлечения на потеху гостям. ТАНЕЦ Её память озарилась вдруг новой картиной. Это была Тивериада. Город, построенный на берегу Галилейского озера в честь Тиберия. Они были приглашены туда на день рождения Ирода, правившего этой землёй. Шёл уже третий год их пребывания в провинции, но тогда она впервые покинула Кесарию и сопровождала Пилата. Она сама выразила желание поехать с ним. То ли однообразие Кесарии стало утомлять её, то ли желание увидеть что то новое, а может простое женское любопытство, но, скорее всего, надежда встретить родственную душу среди жён или дочерей иудейской знати, приглашённой тетрархом на свой 50-летний юбилей. Ирод прислал за ними октофор и ждал их прибытия в окружении своих родственников и придворных. Гостей было не меньше сотни. Все разряженные в пух и прах. Женщины сияли и сверкали немыслимым количеством золотых браслетов, серёжек, цепочек, колец, заколок и диадем. Мужчины были поскромнее, все в белых, расшитых золотом и серебром хитонах и туниках. Именинник блистал в великолепном пурпурном плаще, отороченном серебряной узорчатой вышивкой, и золотом венке на своей довольно поредевшей и поседевшей шевелюре. Он с величайшим почтением приветствовал Пилата, в то время как его жена, ещё молодая, и яркая в своей зрелой красоте, приветствовала Клавдию. Её уста растянулись в лёгкой улыбке, даже, как будто, искренне дружелюбной, но глаза, холодные и настороженные, оценивающе оббежали всю фигуру и наряд Клавдии. Она даже сердцем почувствовала этот взгляд, и внимательно посмотрела на всё так же мило улыбающуюся Иродиаду. Но та быстро отвернулась, и взяв её под руку повела вслед за идущими впереди Иродом и Пилатом. Все двинулись за ними в пиршественный зал. Ложе Ирода располагалось в конце зала, на мраморном возвышении, к которому вели три ступени. Остальные столы были накрыты по обе стороны зала. Рядом с Иродом, с правой стороны было приготовлено ложе для них. Слева возлегла Иродиада. Ирод дал знак, и где то за ширмами, у входа в зал, запищали раненными птицами флейты и свирели. Им ответили нежным звоном тимпаны и застонали бубны. А из-за колоннады окружающей зал выскочили в вихре - хороводе танцовщицы. Торжество началось. Рабы с кувшинами не успевали наполнять чаши. Каждый, поднимающий чашу, пил, конечно же, за здоровье Ирода, за его счастливое правление, за богатство и благополучие его семьи...одним словом, вскоре все были пьяны и гвалт болтовни, пьяный смех, крики славословий, а нередко и ругань, стали заглушать даже звуки музыки. Клавдия ещё не овладела во всей полноте арамейским языком, и из обрывков фраз и разговоров, доносящихся до неё, поняла только то, что предметом обсуждений и споров был какой то узник, заключённый Иродом в темницу. Она разглядывала пирующих и видела только пьющие и жующие лица, как женщин, так и мужчин. Разгорячённые вином и потные от усердного пережёвывания подаваемых яств, они наслаждались жизнью, своим благополучием и знатностью. Столы были в кучах обглоданных костей и лужицах разлитого вина. Рабы сновали между ними убирая эти следы обжорства и пьянства. Она взглянула на Иродиаду. Та не пила вино, и с нескрываемым презрением смотрела даже и не на пирующих, а куда то поверх их голов, в пространство зала. Её тонкие пальцы в перстнях и с острыми кроваво красными ногтями, отщипывали ягоды винограда от огромной рубиновой грозди лежащей перед ней на золотом блюде. Она медленно отправляла их в рот, так же медленно пережёвывая. Ирод что то рассказывал Пилату с горячностью и постоянно заглядывал ему в глаза, как бы пытаясь найти в них одобрение и поддержку. Понтий лежал опираясь на согнутую руку и слушал болтающего Ирода. Он с отвращением, если даже не с ненавистью, смотрел на происходящее в зале празднование. Клавдия знала это его выражение лица и понимала кипящие в нём чувства, но покинуть пир они не могли. Это было бы оскорблением и породило бы вражду. Он заметил её взгляд и наклонившись к ней сказал на греческом: «Придётся потерпеть ещё несколько часов эту иудейскую вакханалию». Она согласно кивнула. Вдруг гвалт стал тише и через минуту затих вообще. Между столами появилась девочка лет 13-ти, она была в красно - фиолетовой палле накинутой на плечи и укрывающей всю её фигуру. Волосы, черными змеями - косами рассыпались вокруг её лица, нежно - розового, с алыми маленькими губами и большими глазами, сияющими зеленью изумрудов, под чёрными стрелами бровей. Она шла медленно, как бы давая всем присутствующим рассмотреть себя, и налюбоваться ею. Ирод перестал болтать и с удивлением следил за приближающейся девочкой. «Это моя дочь» - шепнул он Пилату, привставая навстречу подходящей. Взгляд Пилата сменил отвращение и раздражение на насмешливое любопытство. Иродиада всё так же отщипывая ягоды с улыбкой смотрела на остановившуюся перед ступеньками Саломею. Та оглядела возлежащих Пилата и Клавдию и обратилась к Ироду, застывшему в нелепо выжидающей позе. - Господин мой, - сорвалось с её губ. - Я приготовила тебе подарок. Ты позволишь показать его тебе? Ирод глядел на неё с какой то глуповато восторженной улыбкой. - Конечно, дочь моя… - наконец выдавил он из себя. Саломея обернулась и махнула рукой. За занавесом ухнул барабан, тело девицы вздрогнуло. Она прикрыла глаза а её руки взметнулись вверх, оголившись до плеч и сверкнув на предплечьях, обвившими их золотыми змейками. Барабан начал ускорять свой ритм и в такт ему задвигались ноги, бёдра, руки и голова танцующей девочки. Она кружилась, приседая и даже почти падая на мозаичный пол залы, но тут же взметалась вверх в неистовом порыве юной силы и красоты. Вдруг барабан замолчал и она замерла в полупорыве, как будто хотела взлететь над всем залом. На смену барабану пришла флейта и арфа. Смена ритма танца заставило всех ахнуть. Девица сбросила с себя паллу, и оказалась совершенно нага. Её нагота была прикрыта только туникой из драгоценного, почти прозрачного виссона, сквозь который сияла миниатюрная, расшитая жемчугом, набедренная повязка. Волосы темной волной покрывали её шею и грудь, ещё по девичьи нежную и упругую. И эта её нагота, ещё девичья, но выставленная во всей откровенности уже не таившегося в этом юном нагом теле порока, приковывала к себе невидимыми цепями похоти сотни глаз, следящих за каждым изгибом её тела, за каждым движением её рук и ног, головы и шеи. И, наверняка, уже «прелюбодействующих с нею в сердцах своих». А она, извиваясь под звуки музыки, казалось наслаждается этими излучающими похоть и вожделение взглядами. Клавдия была ошеломлена и самим танцем и манерой его исполнения. Она мельком взглянула на Пилата. Он смотрел на танцующую девицу оценивающе презрительно. Так рассматривают рабов на торжище. За то Ирод буквально таял от сладострастия следя за девой. Его глаза ощупывали каждый изгиб её тела, а язык то и дело облизывал губы. Иродиада соскользнула со своего ложа и исчезла в глубине колоннады, то ли возмутившись столь откровенным «подарком» дочери, то ли возревновав её молодость. И в самом деле. Казалось, девица пытается соблазнить и увлечь своим юным телом Ирода. - Она совершенно не знает что такое целомудрие в свои 13 лет - подумала Клавдия. Ей стало нестерпимо стыдно за эту девочку, а ещё больше за наблюдающих. Она покраснела и уткнувшись в стол ожидала конца «подарка». А девица, в волнах всё затихающей арфы, кружилась всё медленней и медленней, закинув руки за голову, и, наконец, замерла вместе с последним аккордом сорвавшимся со струны. В зале повисла тишина. Девица быстро наклонилась и схватив паллу накинула её на себя, сокрыв то, что ещё минуту назад было открыто всем взорам. Гости восторженно закричали и захлопали в ладоши. Ирод встал со своего ложа и поднял руки, не отводя глаз от Саломии. Все прекратили хлопать и кричать. - Господину понравился мой подарок? - тяжело дыша и с улыбкой глядя на Ирода спросила девица воспользовавшись повисшей тишиной. - Дочь моя, - облизывая губы и прижимая руки к сердцу ответил тот. - Твой подарок - лучший из всех, которые мне когда либо в жизни дарили...Он достоин самой высшей награды... Вожделение, пережитое им, бушевало внутри его и он даже заикался говоря. - Клянусь Богом отцов моих...- продолжал он, - что исполню любое желание твоё, какое в силах исполнить человек...Проси, дочь моя... Девица оглянулась и торжествующе оглядела сидящих за столами, как бы призывая их в свидетели царского обещания. - Позволь мне переодеться, господин - улыбнулась она Ироду, и не дожидаясь ответа исчезла в колоннаде. Ирод возлёг на своё ложе и подняв чашу пригубил. Было видно, что девица пронзила его сердце своей обнажённой откровенностью. Пилат с интересом вслушивался в их разговор, и даже покачал головой, услышав обещание Ирода девице. Ему было интересно услышать, что же попросит она в награду. Он наклонился к Клавдии и сжав её руку прошептал по гречески: «В лупанариях Субуры это дитя нашло бы себе достойное применение». - Может стоит уйти сейчас? - так же по гречески спросила она его. Он отрицательно покачал головой. Девица появилась в зале спустя час. Её уже и не ждали. Зал опять шумел многоголосицей женщин и мужчин, продолжавших питьё и поедание пищи, разбавляемое разговорами о танце, молодости, красоте, нарядах, прибылях и убытках и прочем, чем полны разговоры за пиршественными столами у власть имущих, да и всех прочих. В этот раз Саломия появилась в небесно-голубой, под цвет гиацинта, столе, прекрасно подчёркивавшей её стройность. Волосы были уложены и скреплены серебряной фибулой с крупным изумрудом. Она была прекрасна и нагой и одетой, и завидев её все опять прекратили болтовню и замерли в восторженном полупьяном ожидании. - Господин не забыл своё обещание? - дерзко и даже чуть насмешливо спросила она, остановившись перед ложем тетрарха. - Проси, дочь моя... - восхищённо осматривая её пробормотал Ирод. - Тогда хочу...- медленно и громко, чтобы слышали все в зале, как бы в раздумье протянула девочка, - чтобы здесь, сейчас, мне принесли голову того бунтовщика из Вифавары, которого ты содержишь в темнице... В зале повисла тишина. Опять сотни глаз неотрывно смотрели на девицу, одни с ужасом, другие с удивлением, третьи с одобрением. - Зачем тебе это, дочь моя? - в растерянности прошептал Ирод. - Возьми шарлах, возьми виссон, пурпур, жемчуг, золото...всё, что найдёшь в сокровищнице...твоё. Он посмотрел по сторонам пытаясь найти Иродиаду, но её не было. Пилат с интересом наблюдал за девицей. - Я так хочу,- она упрямо наклонила голову. - Ты дал клятву...здесь и сейчас - повторила она и взойдя по ступеням улеглась на ложе Иродиады. Тетрарх несколько секунд смотрел на Саломию, затем повернулся к телохранителю. - Сделай то, что она хочет.- сказал он. Солдат ушёл. Надо сказать, что в момент появления девицы пир фактически был остановлен. Всем было до озноба любопытно узнать, что же попросит девица, и затем уж, увидев исполнение её желания, восславить щедрость Ирода, и тогда уж продолжить веселье. Но услышав желание девицы, и её настойчивость в его осуществлении никто не решился вновь взяться за кубки и чаши. Все даже прекратили разговоры, и проводив воина глазами, молча ждали его возвращения. Эргастул был совсем недалеко. Клавдия не совсем поняла и просьбы девицы и ответа Ирода, и была удивлена переменой в настроении пирующих. - Что девочка попросила в награду? - спросила она Пилата, с удивлением оглядывая лица гостей, замерших на своих ложах в каком то тревожном ожидании. - Что попросила? - Пилат нашёл её руку и осторожно пожал её, как бы ободряя. - Эта прелестная девочка попросила убить человека в награду за её танец... - сказал он по гречески всё так же держа её руку. Ирод нервно теребил пальцами золотое шитьё своего пурпурного плаща и неотрывно смотрел на вход в залу. Солдат появился с большим серебряным блюдом, на котором лежало что то бесформенное, прикрытое коричневым женским платком. По мере того, как он приближался к ложе Ирода, гости, вставая, следовали за ним заглядывая через его плечи на блюдо. Девица, завидев вошедшего солдата, тоже встала с ложа и спустившись ждала его. Приблизившись к ступенькам солдат остановился и глядя на тетрарха сказал: «Твоё желание исполнено. Она здесь». Ирод молча указал на девицу. Саломея подошла к солдату и осторожно, левой рукой взяв край платка, откинула его. На блюде лежала человеческая голова, вся в густых черных волосах. Клавдия в оцепенении смотрела на то, как девочка, взяв правой рукой голову за волосы подняла её, разглядывая с каким то хищным блеском глаз. Голова лежала в лужице запёкшейся крови, уже не красной, а бурой и подобной клею. Эта кровь пропитала всю бороду, и когда девочка подняла голову, кровь, липкими нитями потянулась за ней. Девочка аккуратно положила голову на блюдо и накрыла платком. - Как она теперь будет жить с этим... - в ужасе подумала Клавдия, лишаясь чувств и проваливаясь в густую, звенящую бессмысленной какафонией человеческих голосов, тьму. Это было её первое и близкое знакомство с иудейской знатью, и с её нравами. Впоследствии она узнала кем был человек, голову которого так жаждала получить юная Саломия... И вот, в этот мир, упивающийся человеческой кровью, опутанный паутиной похоти и погрязший в стяжании пришёл Он, с проповедью о любви к ближнему, о нестяжании и чистоте. Он не призывал изменять этот мир, но звал в какой то иной мир. Его Мир. В мир, в котором «не поднимет народ на народ меча, и не будут больше учиться воевать. Где не будет жестокости и ненависти, а ребёнок будет играть со львом... где не будет зла и болезней, а столетний будет умирать юношей...». То, что Он говорил было настолько небывалым и невозможным, что большинству Он казался бы безумным фантазёром, но сила, действующая в Нём, одних повергала в ужас, а других заставляла верить в реальность Его Мира. И два этих мира полностью противоположны друг другу. Тот в котором я живу, мир жестокости и лжи, а тот, из которого пришёл Он, мир любви и правды. « Я хочу туда... - думала Клавдия. - К Нему. Те, кто погиб в Риме уже с Ним, а я...» Она с грустью вспомнила узника - старца. «Всегда помни и знай, -говорил он, - в Слове Его вся полнота всего сущего. Здесь и ключи жизни вечной, и ключи к Царству Его, и ключи к разумению. Во всех сомнениях своих обращайся к Слову Его и молись. Он ответит и укрепит и развеет все твои страхи. Потому то я и говорю тебе: не спеши умирать и унывать, а соверши свой труд любви и веры. Доноси до людей Слово Его - переводи и размножь и распространи по ученикам и общинам. Люди должны знать Путь, который он открыл для нас ценою своей жизни». « Я сделаю всё, что от меня зависит - мысленно пообещала она, - но я не понимаю, почему в мире Его царствует любовь, радость и правда, а здесь жестокость, похоть и ложь? Разве нельзя это изменить?» Спрашивала Клавдия своё сердце, то проваливаясь в полусонную дрёму, а то пытаясь вырваться из её липких оков. А ответ, на мучивший её сердце вопрос, был в свитке. Мало кто обращает своё внимание на этот эпизод. Большинство принимает написанное за некую чудесную аллегорию, не стоящую серьёзного раздумья. А вся суть нашего мира, и человеческого общества, кроется именно в этих словах Писания: «И возведя Его на высокую гору, дьявол показал Ему все царства вселенной во мгновение времени, и сказал Ему дьявол: «Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ИБО ОНА ПРЕДАНА МНЕ, И Я, КОМУ ХОЧУ, ДАЮ ЕЁ». БОЛЕЗНЬ. Тропинка становилась всё уже и всё круче. Она вилась среди огромных валунов громоздящихся до самой вершины. На остром пике которой полыхал яркими мятущимися сполохами то ли костёр, то ли факел, разбрасывая в окружающую тьму звездопад искр. Серые, мрачные и замшелые валуны, изъеденные змеящимися по ним трещинами, теснили тропинку с обеих сторон. Из трещин и между валунами торчали жухлые и колючие клочки тёрна и шиповника. Старик из последних сил карабкался по этой тропинке, цепляясь за края валунов, и в кровь раздирая ладони колючками кустарника. Луна, огромным серебряным зеркалом висела на черно-фиолетовом полотне неба освещая тропинку, взбирающегося по ней старика, горящую вершину и всю окрестность, до самого горизонта вонзающуюся острыми пиками, так же пылающих огнями, утёсов и скал в ночную бездну. Он устал, и сев на валун вглядывался в уходящую к вершине тропинку. Ему вспомнился Сизиф, вечно взбирающийся в гору со своим камнем и вечно падающий вниз, чтобы вновь начать восхождение и вновь быть низвергнутым. «Сколько же ещё будет длиться эта тропинка и скоро ли вершина»- подумал он. Ему вдруг захотелось посмотреть назад, на пройденный путь, и обернувшись он вздрогнул от ужаса. Тропинка обрывалась в пропасть. У него даже закружилась голова от увиденного. «Как же я смог добраться сюда?» - Парализованный страхом подумал он судорожно вцепившись двумя руками в трещины валуна. «А если я сорвусь, или поскользнусь, или споткнусь...» лихорадочно думал он, отвернувшись от открывшейся внизу бездонной пропасти. Ему показалось, что камень, за который он держался двумя руками, зашатался и сдвинулся со своего места медленно и неотвратимо приближаясь к бездне. Волна ужаса накрыла его... «Клавдия! Клавдия!» - захрипел он ища хоть какой то опоры или помощи, и... проснулся. С минуту, или чуть больше, он приходил в себя очищая сознание от сна и возвращаясь в явь. В висках стучали маленькие, но назойливые молоточки, рот был полон какой то горечью, а тело покрыто испариной пота. За стенами виллы было ещё темно, вероятно, подходила к концу четвёртая стража ночи, и солнце только -только приближалось к горизонту. - Что это со мной? - подумал он. - Как мерзко я себя чувствую... Старик растёр руками виски, и наклонившись взял со столика чашу с водой. Сделав из неё несколько глотков он вновь улёгся на ложе. «Не нужно тебе было лезть в море, а потом, ещё не высохшим, как следует, верхом возвращаться домой. Забыл сколько тебе лет? - со злой насмешкой укорил он сам себя, но тут же решил: А , ерунда! Надо сказать, пусть приготовят баню... и растереться египетским бальзамом...». Его память вернулась к кошмару сна и отчаянному крику о помощи. « А и в самом деле - с тоской подумал он. - Клавдия - единственный в этом мире близкий и понятный мне человек...И только моя гордыня разделяет нас...Нет, разделяла нас. - поправил он сам себя - Она приедет и я не отпущу её больше в Рим, или нет, я разделю с ней её путь, пусть даже и придётся для этого вернуться в город и умереть! Да и что дало мне моё одиночество? Мудрость? Я познал смысл жизни? Понял для чего я пришёл в этот мир? Мне открылась Истина о которой приходил свидетельствовать Праведник? Нет! Да, я много чего узнал из книг, ранее неизвестных мне. Да, я сохранил себя от той липкой грязи, в которой корчится Рим, но и Прокула сохранила себя, хотя и жила среди этой грязи... Она не прочла столько, сколько я, но почему то для неё более понятны те вопросы, на которые я так и не нашёл ответа в десятках прочитанных мной свитков и книг. А жизнь прожита...моя то точно. Сначала я проливал кровь, свою и чужую, как воин. Потом судил и властвовал, как легат цезаря, над чужим и враждебным народом. А потом пытался забыть и убежать и от первого и от второго. Убежал? Убежал за 120 миль от Рима, но не от себя и своей памяти. Да, и всё ближе и ближе погребальный костёр...и он будет такой же, как и у тех, кто выбрал грязь. Так в чём же смысл? Нет, не всеобщий, его знают только боги, а вот смысл твоей жизни? Странно... - удивился Пилат, - почему я говорю о себе в третьем лице? «твоей жизни» - моей жизни! Я отказался посвятить её Риму, я наполнил её отвращением и презрением к людям, я не разделил её даже с женщиной, которая всегда была рядом со мной и... любила меня... А я, с высоты своей гордыни, смотрел на неё снисходительно и даже, порой, со злым раздражением... мне казалось, что она очень уж задержалась в своём детстве, со своими идеалами, и пора ей взрослеть...как всё же глуп и самодоволен в своей глупости был я... И, как это не досадно понимать, она всегда была сильнее тебя...именно своей любовью и добротой! Опять - тебя! Меня! Меня! Нет, конечно, речь не о силе физической, а о силе настоящей, силе нравственной...». Старик почувствовал, как горький ком поднялся от его сердца к горлу, и даже до глаз, наполнив их слезами. « Да, слезлив и жалостлив стал я... – в лихорадочном ознобе шептал он, сглатывая ком. - Нет ничего страшнее и горче, чем осознавать пустоту прожитых лет и полную невозможность хоть что то изменить или исправить...Всё в прошлом...В настоящем только я и Клавдия... и этот сон... что же там, на вершине, куда я так и не добрался во сне? Погребальный костёр, и омытые вином кости в колумбарии...которые некогда звались Понтием Пилатом...или же...что там за огонь?» Он уселся на кровати и взяв у изголовья небольшое полотенце намочил его в чаше и обтёр им свою голову, лицо и грудь. - Что же там, на вершине? - назойливо стучали молоточки в его голове, эти же слова пульсировали в кровяных артериях по всему его телу. Сил совершенно не было. Он вновь улёгся на своё ложе и закрыв глаза отдался этому пульсирующему во всём его теле ритму пяти слов. «Плохо мне... - с тоской подумал он. - Неужели пришло время уходить? Нет, я ещё должен закончить начатое...и Клавдия...обязательно дождаться её и просить прощения у неё...за все обиды...Что это я раскис, надо приказать натопить баню, пусть подготовят лаконик, и прогреться, прогреться до пота и бальзам... и всё пройдёт...». Под этот ритм старик и забылся в болезненном полудрёме из которого его вернуло чьё то осторожное прикосновение. Он открыл глаза и увидел склонившегося над ним Димитрия, из-за спины которого выглядывал раб - конюх. - С тобой всё хорошо? - всматриваясь в лицо старика спросил грек. - Обычно в это время ты совершаешь прогулку...что заставило тебя изменить своей привычке? Ты не болен? Димитрий прикоснулся к челу старика. - Да у тебя начинается горячка - озабоченно прошептал он. - Надо послать за Фрасилом - обернувшись к рабу сказал Димитрий. Тот кивнул головой и быстро вышел из спальни. Грек взял полотенце и намочив его отжал и обтёр голову и грудь старика. - Прикажи натопить баню и пусть хорошо прогреют лаконик, - отводя руку Димитрия и пытаясь встать сказал Пилат. - Не надо ни за кем посылать. Баня и бальзам...и скажи пусть сделают горячего вина с мёдом и чабером... - Хорошо, я распоряжусь. - кивнул грек. - Но тебе лучше прилечь... Старик согласно кивнул и вновь улёгся на своё ложе. Комната уже была освещена лучами солнца, и судя по всему день подходил к своей половине. На столике возле кровати еле тлел светильник, забытый и непотушенный. Димитрий вышел и старик вновь остался один. В суставах ломило, в висках по прежнему стучали молоточки пульсов и всё тело было покрыто испариной пота. « Гаснет огонёк... - глядя на еле заметный язычок пламени думал старик. - Как обыденно и...просто. Третьего дня ещё купал коня и вот...надо готовиться к смерти...». Дальше развить свою мрачную перспективу старик не успел. Появился Димитрий с чашей уксуса и губкой. Он осторожно стянул с не сопротивлявшегося Пилата ночную рубаху и смочив губку заботливо и осторожно начал обтирать его. - Омываешь меня для погребального костра... - Пилат с горькой иронией наблюдал за действиями грека. - Что я слышу от воина, да к тому же и философа... - ответил грек. Он обмакивал губку в чашу и обтирал ею каждый сустав и артерию старика. - О чём ты говоришь? Страх смерти напал на тебя? Через три дня будешь здоров... В спальню вошёл раб с кубком горячего вина. Поставив его на стол он замер наблюдая за действиями Димитрия. - Скажи Криспу пусть выгуляет Кандида. - обратился старик к рабу. Тот кивнул и ушёл. Старик закрыл глаза и отдался в волю Димитрия. Ему и в самом деле становилось лучше. Губка, скользя по его телу, как будто впитывала в себя и ломоту суставов и пульсацию кровяных молоточков. Обтерев старика и с груди и со спины грек закутал его в шелковую простынь и шерстяное покрывало. - Баню я отменил - сказал он, подавая Пилату кубок с вином. - Тебе сейчас надо больше пить. Авит приготовит отвар. Баня будет потом, когда уйдёт жар. Сейчас лежи, береги силы. Старик слушал его отхлёбывая маленькими глотками вино из кубка. - Мне надо работать - сказал он, отдавая кубок греку. - Я должен написать всё...успеть... - он хотел сказать: «до погребального костра», но запнулся и докончил: «в память о Праведнике». Он и сам не понял почему он так сказал, но упрямо повторил: «Да, надо успеть...это мой долг пред Ним». - Я принесу сюда таблички и стиль... - кивнул Димитрий, - но давай договоримся - ты будешь говорить, а я буду записывать за тобой... Он посмотрел на Пилата ожидая его согласия или не согласия. Старик молча кивнул. Горячее вино, с мёдом и чабером, разлившись внутри, своим жаром расслабило его до изнеможения. Казалось, оно забрало последние силы, которые ещё теплились в нём. Ему даже говорить было лень. Он откинулся на изголовье и закрыв глаза лежал, вслушиваясь в звуки окружающей его заботы. Кто то приходил и уходил, что то ставили, что то передвигали. Потом всё стихло и он услышал Димитрия негромко говорившего кому то: «Он уснул. Следи за ним. Когда проснётся дашь ему выпить вот этот отвар и позовёшь меня». Пилат открыл глаза и попытался привстать. - Ты принёс таблички? - спросил он наклонившегося к нему и попытавшегося ему помочь грека. Тот кивнул головой подлаживая под спину старика подушки и усаживая его поудобнее. - Тогда прочти последнее, что я там написал... - попросил Пилат. Он закрыл глаза и полулежал полусидел окружённый подушками и укрытый покрывалом. - Ты описываешь иудейский храм и их жертвоприношения... - делая вид что просматривает написанное сказал Димитрий. - Это был второй год твоего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия, - пишешь ты. - И далее...«А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». - прочитал Димитрий. - Да, Иудейский храм... - повторил старик. - Ты вот говоришь, что алчность и корысть победила римский народ...я не буду спорить с тобой, ты прав. Скажу только, что алчность покорила все народы...но первые из народов по алчности это, всё же, иудеи. Особенно их знать и жрецы. Десять лет провёл я среди них и убедился в этом своими глазами...Корысть живёт в их сердцах, наверное, с рождения. Я читал их священные книги, и там есть один эпизод, поразивший меня. Они рассказывают о своих праотцах, 12-ти братьях, ставших родоначальниками их народа. Так вот, одиннадцать из них возненавидели самого младшего, возненавидели так, что задумали убить его и уже были готовы осуществить задуманное злодейство, но тут увидели караван купцов и решили не убивать его, а продать в рабы. Понимаешь? Выгода победила даже их ненависть! Продали! Деньги поделили между собой. Ты это не пиши... - старик посмотрел на грека. Тот согласно кивнул. - Потом они так же продали и Праведника...- продолжил Пилат. - За тридцать денариев...и, самое удивительное в этих двух историях, это то, что и в том случае с проданным братом, и с Праведником, продающего звали Иудой...Что это? Совпадение? Случайность? Нет! Это их суть! Они и назвали себя иудеями, то есть сынами этого Иуды. Да что там говорить, сам наверняка знаешь – большинство римских ростовщиков иудеи... Этот монолог, довольно пространный и эмоциональный, утомил старика. Он замолчал и прикрыв глаза замер. Димитрий так же молча ждал. Минуты через три старик открыл глаза и посмотрел на терпеливо ожидавшего грека. - Так что я там наговорил? - спросил он. «А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие...» - повторил Димитрий. - Да, вспомнил, - перебил читающего грека Пилат. - раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле. Тогда продолжим вот так... Он закрыл глаза и заговорил. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «В пятнадцатый год правления Тиберия и в третий моей префектуры в Иудее и началась череда тех событий, которые и оставили неизгладимый след в моём сердце, а судя по событиям в Риме, не только в моём, но и тысяч других людей. Давая должную и справедливую оценку тем, далёким по времени, происшествиям, я не могу не упомянуть о том, кто первым собрал вокруг себя толпы людей, и стал причиной моего беспокойства и настороженного внимания. Полубезумный юродивый, они называли его пророком, вышедший из иудейской пустыни, вдруг объявился в окрестностях Вифавары, маленького и пыльного городка на берегу Иордана. Его появление вызвало всевозможные слухи и кривотолки, и к Вифаваре потянулись толпы со всей Палестины. Даже жители Декаполиса поддались всеобщему брожению и стали появляться на вверенной мне территории. Это, как мне тогда показалось, могло стать началом серьёзной смуты. Перед отбытием в Иудею, в канцелярии принцепса, мне дали просмотреть отчёты и письма моих предшественников. В записках Копония упоминались подобные события, вылившиеся, в конце - концов, в кровавый и затяжной бунт, затеянный неким галилеянином. Чтобы не повторить ошибку Копония, слишком долго полагавшегося на разумность иудеев, я тут же выступил с манипулом к Вифаваре, где и собиралась толпа почитателей этого раввина. Дальнейшие события показали, что моё беспокойство было напрасным. Это был очередной «учитель праведности». Так его называли окружающие его. Призывал он своих «учеников» и приходивших послушать его не к бунту, а наоборот, к смирению. К смирению пред их богом.Как это ни странно, но его речи производили двоякий эффект. Весь иудейский плебс буквально благоговел пред ним. В то время как у магистратов и жрецов он вызывал сильное раздражение и злобу. Я слышал его. Фанатизм и безумие смешавшись в нём породили самоуничтожение. Он был чужд этому миру. Чужд удовольствий и страстей присущих каждому, будь то свободный или раб. Его одежда, впрочем как и пища, не доставляли телу необходимого тепла и насыщения, а наоборот, терзали его. Появись он на улицах Рима его бы закидали грязью, в Греции, возможно, за ним бы увязалось с десяток бродяг, которые оставили бы его через пару дней. Но это была Иудея! Сам ли климат этой страны, или её близость к Востоку, а может и то и другое, делали из её жителей фанатиков, всегда готовых идти на смерть за любым. Я наблюдал за ними весь день. Дав отдых солдатам и послав центуриона в Вифавару приготовить нам ночлег я спустился к реке. Люди расступались передо мной, но всё внимание их было сосредоточенно на нём. Он и в самом деле поражал своим внешним видом. Время ещё не состарило его, но он состарил себя сам, измождив свою плоть постами и высушив её пустынными суховеями. На нём было какое то немыслимое одеяние из грубой верблюжьей шерсти, больше подобающее зверю, чем человеку. Его лицо всё было покрыто черной бородой сливающейся с такими же черными и длинными волосами, которых он, наверное, никогда не стриг, а быть может и не мыл. Тем не менее, он стоял в реке и совершал какой то, только ему понятный, обряд. Люди заходили в реку, и подходя к нему склонялись почти до самой воды. А он, зачерпнув воду двумя ладонями, возливал её на голову подходившего. Меня рассмешило выражение лиц участвующих в этом действе. Все они исполняли обряд с величайшей почтительностью и благоговением. Заметив мою усмешку, стоявший в воде раввин сверкнул глазами и протянув руку в мою сторону сказал: «Бог повелевает всем, римлянин, каяться. Исполни Его волю». Я молча смотрел на него. Его язык был мне понятен, но я не хотел, чтобы они знали об этом. Не дождавшись моего ответа раввин отвернулся и продолжил своё священнодействие не обращая на нас никакого внимания. Всё время нашего присутствия там новые и новые люди подходили к реке. По одежде некоторых было видно, что они из далека. Много было из окрестных селений и городов. Выходящие из реки одни оставались на берегу, другие уходили, но толпа не редела. И все с жадностью слушали его, когда он начинал говорить. Его речь обладала страстностью и огнём, и он был в силах увлечь толпу за собой, но он не разжигал в них неистовства, а призывал к нравственной чистоте. Один из моих солдат внимательно вслушивался в его речь, разумея иудейское наречие он переводил его слова своим товарищам. Дождавшись, когда раввин замолчал, он прокричал ему: «А что же делать нам, воинам, чтобы заслужить благоволение твоего бога?». Ответ раввина вызвал насмешки и злословие в большей части солдат. Заметив осуждающие взгляды иудеев, я был готов услышать угрозы или оскорбления с их стороны. Подобное случалось и раньше, по гораздо меньшему поводу, но они были на удивление смирны и молча проглотили неуважение к их учителю. Наблюдая всё это я понял, что здесь не пахнет бунтом, а скорее происходящее похоже на рождение какой то новой философской школы или религиозной секты. К 11 часу дня я вернулся в Вифавару и на следующее утро мы вышли в Кесарию. Больше я этого раввина живым не встречал. Спустя четыре месяца галилейский тетрарх Ирод убил его во время пира, который он устроил по поводу своего дня рождения, и по просьбе своей падчерицы, дочери его второй жены. Стоит сказать несколько слов и об Ироде. Я видел многих облачённых в мантии и тоги, Ирод был самым жалким и ничтожным из всех. Перед отбытием в ссылку, будучи в Риме, Ирод нашёл меня и мы несколько часов провели в беседе. Он жаловался на судьбу, козни брата, отнявшего у него тетрархию, несправедливость цезаря, но началом всех своих бед он считал казнь этого раввина. Меня тогда удивила его уверенность в том, что именно за эту смерть Бог лишил его всего - власти, богатства, почёта и даже родины, ибо умирать ему пришлось в Испании, такова была воля цезаря. Не думаю, что смерть иудейского раввина стала причиной ссылки Ирода Гаем. И без этой казни он натворил немало беззаконий, но казнь раввина, без всякого сомнения, была убийством невиновного. Убийством по прихоти злобной и жестокой шлюхи. Ирод не был закоренелым злодеем, как его печально знаменитый отец. Но он был рабом своих страстей и желаний, а это не достойно не только правителя, но и простолюдина. Он во всём шёл на поводу у своей жены, Иродиады. Она вертела им как хотела, прельстив своим телом и покорив неумеренной похотью. Она была красива, но за её красотой скрывалась грязная, жестокая и порочная душа. Как часто боги за прекрасной внешностью прячут бесстыдное и беспощадное зло. К чести её, надо сказать - в ссылку она отправилась вместе с Иродом, хотя Гай предлагал ей вернуться в Иудею и жить с братом, ставшим после изгнания Ирода царём всей Иудеи, Галилеи и Трахонитиды. Но она предпочла жизнь в изгнании с презираемым, жизни во дворце с ненавидимым...». Пилат прервал свой монолог и задумался. Димитрий молча ждал. - К чести её... - несколько раз повторил Пилат и нахмурился. - Нет, ни о какой чести говорить здесь нельзя. Напиши просто - «в ссылку она отправилась», и далее как было... Грек кивнул и загладил написанное. - Она и не могла вернуться в Иудею...- сказал Пилат. - Её там все ненавидели, и за жестокость, и за надменность, и за её прелюбодейную связь с Иродом...Потому то она и предпочла Испанию...Ни о какой чести, или верности Ироду речи и быть не может... Этого писать не надо - махнул рукой старик, заметив движение стилуса в руке у грека. Немного помолчав, он потянулся к кубку с остывшим вином. Сделав несколько глотков старик продолжил свой рассказ. «После казни этого пустынника рассеялась и толпа его адептов. Тем самым, Ирод, своими руками, избавил меня от забот и волнений, связанных с постоянной угрозой исходящей от большой массы людей, объединённых одним кумиром. Рано или поздно какой - нибудь новый «посланник бога» завладел бы их умами, и никто бы не дал гарантии, что он будет призывать толпу к праведности, как казнённый раввин, а не к восстанию против нас. Мои опасения оправдались довольно быстро. После смерти пустынника появился Он. А с ним и новые волнения и заботы, сопровождавшие меня во всё время моего пребывания в Иудее. Если власть пустынника зиждилась на его авторитете аскета и призывах к нравственной чистоте, то этот, из Назарета, обладал силой и властью не только над жизнью человеческой, но и над самой смертью. Молва о его деяниях распространялась подобно молнии по окрестным землям, и поражала своей чудовищной невозможностью. И если за пустынником ходили сотни, то за этим шли тысячи! Мне говорили о воскресших по его слову или прикосновению. Об исцелённых от неизлечимых болезней. Я видел людей, которые были слепы от рождения, но он вернул им возможность видеть...» Пилат говорил в каком то восторженном порыве, он уже и не диктовал Димитрию, как прежде, не спеша и с паузами, а говорил, как защитник на суде говорит речь в оправдание своего клиента. - Он накормил пять тысяч человек в пустыне...пятью хлебами - Пилат посмотрел на Димитрия. - Ты можешь поверить в подобное? - Об этом написано в свитке - уклонился от ответа грек. - Да, написано в свитке... - согласно кивнул Пилат. - Мне тоже кажется это невероятным, как и воскрешение дочери одного их жреца...но я лично допрашивал людей воочию видевших это. Один мой центурион ходил к нему с просьбой исцелить умирающего от горячки денщика и Он сделал по его просьбе. При этом он даже не видел умирающего, тот был в 30 стадиях от него. Он просто сказал центуриону: «Иди, слуга твой здоров». Ты пишешь это? - спросил Пилат, и увидев утвердительный кивок Димитрия продолжил: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры и через несколько месяцев после казни пустынника...». Пилат замолчал и откинулся на подушки. - Я устал от этих воспоминаний... - прошептал он, - давай отдохнём...и потом продолжим. Грек помог ему улечься поудобней и подал чашу с отваром. Старик выпил и закрыв глаза замер в полудрёме. ГАЙ Как мы и рассказывали ранее путешествие по римским дорогам, и, тем более, на длительные расстояния, было довольно таки серьёзным испытанием на выносливость. Но ещё большим испытанием была остановка в придорожных харчевнях на ночлег. Клопы, мухи, тараканы, комары а часто и крысы, делали ночёвки в этих римских гостиницах незабываемым впечатлением. Сильные мира сего, конечно же, не останавливалась здесь. Путешествующая знать предпочитала передвигаться от виллы к вилле своих друзей или просто знакомых, где находили приём соответствующий их положению и должностям. Ну а плебс...плебс довольствовался удобствами постоялых дворов, о которых мы и сказали чуть выше. Клопы, мухи и всё подобное и так сопровождало простолюдинов каждый день их жизни. К этим «удобствам» они были привычны. В ворота одной из таких придорожных гостиниц и постучал Гай рукояткой бича. Была уже глубокая ночь, то время, когда на большую дорогу выходят лихие люди. Днём они могут быть кем угодно - погонщиками ослов и мелкими торговцами, банщиками и водовозами, рабами и свободными, но с заходом солнца тьма покрывает не только землю, но и их сердца и души. И из людей дня они превращаются в ночных оборотней, снующих по дорогам и грабящим, и уводящим в рабство запозднившихся странников. Иногда разбойников ловят, и тогда, в назидание другим, они висят на крестах, медленно и мучительно умирая по обочинам дорог, на которых они и злодействовали. Именно этих и боялся Гай, когда настаивал на ночлеге в городе, и именно от этих Клавдия просила в молитве о защите, когда они покидали город. Как мы видели, и молитва Клавдии была услышана, и просьба Гая была удовлетворена. Он вновь постучал рукоятью бича в ворота. На стук отворилось оконце и заспанный раб с откровенной враждебностью, и в глазах, и в голосе проскрипел: «Что нужно? Мест нет и все спят». Гай показал ему сестерций. Глаза у раба оживились и голос стал дружелюбней. - Сколько вас? - спросил он разглядывая Гая и повозку. - Я и госпожа - ответил Гай. - Лошади устали, да и нам надо отдохнуть... Раб протянул ладонь сквозь оконце и Гай положил ему монету. Оконце закрылось и зашумел засов. Гай терпеливо ждал. Двуколка императорской почты еле заметным огоньком дрожала далеко впереди растворяясь в ночи. Ворота распахнулись и Гай, дёрнув поводья, направил повозку во двор. Раб закрыл ворота и вставив засов в скобы подошёл к спрыгнувшему с сиденья и распрягавшему коней Гаю. Он помог ему, и они вместе отвели коней в стойло и насыпав в кормушки овса вернулись во двор. Гай подошёл к повозке и осторожно заглянул вовнутрь. Клавдия спала. Светильник всё так же еле тлел, дрожащими полутенями освещая лежащую под шерстяными покрывалами женщину. Раб вопросительно посмотрел на Гая. - Пусть спит - прошептал Гай. - Утром ей понадобится комната...А я лягу где нибудь здесь рядом... - он огляделся - Да вот, хотя бы здесь. Гай показал на скамью стоявшую возле бассейна в центре двора. - А сейчас я бы чего нибудь перекусил... - он достал ещё один сестерций и дал рабу. Тот взял монету и направился к кухне. Через мгновение там затеплились лампады и спустя несколько минут он позвал Гая. Они уселись за большой дубовый стол, на котором стояло блюдо с холодной телятиной, овощи, сыр, кувшин с вином, оливки и хлеб. Гай достал нож и принялся за телятину. Раб налил ему вина и подал чашу. - Путь далекий? - спросил он. Гай кивнул прожёвывая телятину и запивая её вином. - Наливай и себе - сказал он подвигая кувшин рабу. Тот не заставил себя уговаривать, и сняв чашу с полки налил и себе. - Видно дело у вас важное, раз в ночь выехали... - продолжил раб. Он с любопытством разглядывал Гая. Тому не понравилось и это любопытство и вопросы, но он сдержал себя и с напускным раздражением, и даже кивнув в сторону повозки, сказал: «Да сам же, наверное, знаешь, эти матроны римские, как вобьют себе в голову что то, так хоть трава не расти, а делай по её. Ты наливай, не скромничай. Он подмигнул рабу. - Богатая то твоя матрона? - наполнив чашу и отхлёбывая из неё спросил раб. - Да, скажешь тоже...богатая - усмехнулся Гай. - Вчера в Риме дом забрали заимодавцы за долги. Вот и едем ночью, так как и ночевать негде было в городе... - Ну да? - озадаченно протянул раб. - А повозка, а лошади? Он хотел сказать ещё: «а сестерции», но остановился и недоверчиво посмотрел на евшего Гая. - Повозка, лошади... - переспросил Гай, - да это взято всё в долг, доехать только, а там надо всё вернуть... Ну а у вас тут как живётся? Спокойно? - пряча усмешку спросил он замолчавшего раба. Тот допил свою чашу и пожал плечами: «Живём потихоньку» - Наливай, наливай... - подбодрил его Гай и сам плеснул ему в чашу из кувшина. Как известно с древнейших времён - истина в вине. Вино развязывает языки и открывает запоры сердца. Что трезвый прячет в тайниках души, тем опьянённый вином хвастает в застольных беседах. Вино, подаваемое в гостиницах, конечно, не сравнить с вином из собственных виноградников, но и оно требует разбавления водой. Раб этим пренебрегал. Через полчаса алкоголь развязал его язык и расслабил мозги. Гай узнал, что вся челядь этой гостиницы - мерзавцы и воры, и только он один верен хозяину, который живёт в Риме и не ценит его преданность, а поставил управляющим в гостинице совершенно никчёмного и глупого вчерашнего раба, которого отпустил на волю только за то, что тот мог говорить чревом и подражать голосам других людей. Раб болтал без умолку обо всём и обо всех. Гай слушал его в пол уха и уже собирался улечься спать, но тут раб сменил тему и рассказал о посещении гостиницы эдилом. - Он зачитал нам эдикт цезаря о наказании поджигателей города... - бормотал раб. - Награда, конечно, достойная...свобода...да ещё и половина их имущества...Я у него спрашиваю, как же их определить? Этих «христовщиков»...они же с виду такие же как все...Вот, к примеру, как ты, или вот матрона, которую ты везешь...у них же на лбу не написано... Гай внимательно посмотрел на раба. Ему показалось, что он больше притворяется пьяным и намеренно затронул эту тему. - Да и ты ни чем не отличаешься от «христовщиков» - сказал Гай отодвигая от себя блюдо с недоеденной телятиной. - Ну и что он тебе ответил? - Я? - раб пьяно захихикал. - Да будь я одним из них я бы уже был и свободен и богат! -Как это тебе бы удалось? - Гай с презрением посмотрел на раба. - Очень просто... - осклабился тот. - Разве свобода и имущество не стоит доноса на тех, кого объявили врагами государства? А? Как думаешь? Гай пожал плечами и усмехнулся. - Да, точно так. Тебя твой хозяин явно недооценил. Ты умней того, кто говорит чревом. А как же их отличить от добропорядочных граждан? -Эдил сказал, что они не приносят жертвы Юпитеру Капитолийскому и отказываются воскурять фимиам пред статуей цезаря - с пьяной ухмылкой ответил раб кивая в глубину двора. Там на небольшом алтаре, освещаемом горящей лампадой, стояла бронзовая статуя Нерона. - Буду знать - посмотрев на ухмыляющегося раба сказал Гай. Он встал из - за стола и огляделся вокруг. - Я лягу там, на скамье у бассейна. Утром матроне нужна будет комната. Ты позаботься об этом. Гай достал из кошеля квадрусс и протянул рабу. Тот согласно кивнул. Гай вышел из кухни, и взяв с сиденья войлочные подстилки улёгся на них, подложив под голову мешок с овсом и укрывшись плащом. « Сколько же их, этих псов, вышло ныне на охоту... - подумал он о мечте раба. - Кровью невинных они готовы, и даже жаждут этого, покупать своё благополучие. Уж лучше получить свободу за способность говорить чревом, чем за донос или предательство... Бедная госпожа, скольким опасностям она подвергает себя...». Клавдию разбудила утренняя суета. Она несколько минут лежала пытаясь понять, что за звуки прервали её сон. Человеческие голоса, стук дверей, журчание льющейся воды, фыркание скота и, конечно же, многоголосье птичника свидетельствовало о кипящей вокруг жизни. Она привстала и откинув полог выглянула из повозки. «Гостиница. Гай всё же нашёл её» -подумала она разглядывая довольно пространный двор окружённый по периметру двухэтажным строением с галереей и лестницами. Гай уже не спал. Он встал с первыми, даже и не лучами, а петухами. Умывшись, он нашёл своего ночного собутыльника и заставил его приготовить комнату и всё, что надо женщине для приведения себя в почтенный вид после сна. Проведав лошадей и насыпав им в торбы овса он вышел и усевшись на скамью наблюдал за утренней суетой и ждал пробуждения госпожи. Завидев движение полога Гай подошёл к повозке и поклонился Клавдии. - Госпожа, комната готова, там тебя ждёт всё необходимое для утра - сказал он, протягивая ей руку и помогая сойти на землю. Он провёл её на галерею до дверей комнаты. - Я заказал завтрак... - добавил он пропуская её в комнату. - Когда госпожа будет готова пусть спускается во двор и мы продолжим путь. - Благодарю тебя, верный мой друг - услышал Гай закрывая дверь. Он остановился, и несколько секунд стоял наблюдая сверху, сквозь ограду галереи, за повозкой и снующими по двору людьми. «Верный мой друг...Я верный твой раб, госпожа, и горжусь этим...и благодарю бога, которому ты служишь, что он послал тебя мне» - сказал он. Но этих слов никто кроме него не слышал, ибо они были сказаны его сердцем, а не языком. Закрыв дверь Клавдия скинула паллу, налила в миску воды из стоявшего кувшина, и умылась, с наслаждением ополаскивая лицо, шею и грудь холодной ключевой водой. Полотенце из льна и оловянный гребень для волос лежали на небольшой полке у медного зеркала. Она вытерлась и расчесав волосы уложила их на затылке скрепив серебряной заколкой. Зеркало отразило в себе женщину, уже немолодую, с большими усталыми и грустными глазами на худощавом лице, покрытом сетью морщинок в уголках глаз и губ, уже тонких и обескровленных. Седина, расчёсанных на прямой пробор волос, даже благодаря материалу зеркала, превращающего всё в золотисто - рыжий цвет, оставалось всё той же сединой. Клавдия несколько секунд вглядывалась в своё отражение. «Всё проходит... - подумала она. - Мне почти 60 лет! Как же быстро пролетели эти года! И что? Стоит об этом грустить? Как всё же точно сказано: «всякая плоть, как трава...засыхает и её цвет и её красота». Но это же не главное...тебя же это не мучает, как других, пытающихся победить время мастями и притирками...Это - глупо...и смешно. «Если наш внешний человек и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется» - вспомнила она слова из когда то переводимого ею послания. Какая всё таки бездна мудрости в учении Праведника, и какая сила жизни...а ведь всё это могло пройти мимо меня... - вдруг мелькнула мысль. - Не стань я женой Понтия...или даже стань я его женой, но останься в Риме, когда он выехал в Иудею и всё...Вот и получается, я разделила и его рок, и его судьбу...А это было его испытанием превратившемся в его мучение. Потому то он и страдает в своём одиночестве. Он не может быть среди нас, потому что он сам себя казнит за малодушие. Как же он несчастен... А ты?» Клавдия всё так же сидела перед зеркалом вглядываясь в своё отражение. « Ты счастлива? - спрашивала зазеркальная Клавдия. - Ты не стала матерью...Почему? Это милость Бога, или наказание Его Пилату и тебе, как его жене? Если бы я родила Понтию детей, на них бы вечно лежала вина их отца за его суд...пусть эта вина лежит на нём одном - отвечала она. - Праведник сказал: Бог есть Любовь! А любовь не может быть жестока...Дети даются в радость, а не для горя и страдания… А как же мать Праведника...она же знала, что рождает сына своего на смерть... - возражало зазеркалье. - Мариам рассказывала, что ей возвестил Ангел и о его рождении, и о его судьбе... Как же она жила храня всё это в сердце... Такое смирение... сверх человеческих сил - с содроганием подумала Клавдия. - Мариам говорила, что рождала она его в хлеву, на гостиничном дворе...для матери сына Бога не нашлось комнаты в гостинице! Даже последняя рабыня у самого бесчувственного хозяина имеет право на ложе, повитуху и чашу с тёплой водой...а сын Бога рождался в хлеву...на дворе, наверное, вот такой же убогой гостиницы... Да, какое же надо иметь смирение... и веру в Бога» Клавдия осмотрелась кругом. И в самом деле, всё было просто до скудости. Комнатёнка вмещала старую деревянную кровать, такой же шкаф для платья, столик с умывальной чашей и табурет. И даже такой комнаты для них не нашлось... Размышления Клавдии прервал стук. Она накинула паллу, сняла щеколду и открыла дверь. На пороге стоял раб держа в руках поднос с завтраком. «А вот с завтраком Гай поспешил» - подумала она, и улыбнувшись рабу сказала: «Это мы возьмём с собой. Ты сложи всё это в корзинку». Раб согласно кивнул и направился к лестнице. Клавдия пошла за ним. Гай встретил её во дворе. Он уже впряг в повозку лошадей и ждал её. Она подошла к повозке и в нерешительности остановилась. - А скажи мне где здесь хлев? - оглядывая двор гостиницы спросила она. - Госпожа что то хочет? - удивился вопросу Гай. - Да, я хочу увидеть его - кивнула Клавдия. Гай привёл её в дальний угол двора к широким двустворчатым воротам, и приоткрыв их ввёл её вовнутрь. Клавдия оказалась в полутьме большого сарая, разделённого на стойла и пропитанного густым запахом навоза, мочи, конского пота и прелого сена. Маленькие слуховые оконца не справлялись с вентиляцией помещения, а рабы, ответственные за уборку, ещё не приступили к своим обязанностям. Клавдия прикрыла лицо воротом паллы и осмотрелась вокруг. - Где же здесь можно принять роды? - еле сдерживая чихание спросила она. Гай не понял вопроса и молча смотрел на неё. Клавдия подошла к одному из стойл. Там стоял мул и вырывая из кормушки пучок за пучком монотонно, не обращая на них никакого внимания, жевал положенное туда сено. - Это ясли? - спросила Клавдия указывая на кормушку. Гай кивнул. Клавдия ещё раз оглядела всё вокруг и пошла к выходу. Гай поспешил за ней. У повозки их уже ждал раб с корзинкой снеди. Клавдия взяла её и достав динарий дала рабу. Через десять минут они выехали из гостиничных ворот и свернули на дорогу. На перекрёстке стоял милевой столб на котором было выбито: Окрикул - 15; Каисра - 33. - К вечеру, если богам будет угодно, доберёмся до Каисры - обернувшись к Клавдии сказал Гай. Его очень удивило желание госпожи увидеть гостиничный хлев, а ещё больше его удивили её слова о родах в хлеву. Чем может заинтересовать римскую аристократку хлев? Тем более, гостиничный! Даже не хлев в имении, а наверняка он есть там, а придорожный, вонючий, грязный и тёмный? Желание не только непонятное, но даже, можно сказать, противоречащее здравому смыслу. Спросить же напрямую, что имела в виду госпожа, Гай не решался. Но любопытство победило. - Почему тебя, госпожа, так заинтересовал гостиничный хлев? - вновь обернувшись к Клавдии спросил он. Она, как и вчера, возлежала в повозке и раскрыв лист пергамента просматривала его. Отложив пергамент Клавдия посмотрела на Гая. - В таком вот хлеву, может быть, даже более грязном и тёмном, одна женщина родила царя... - сказала она. - Я попыталась себе представить, как это могло происходить... Гай был готов услышать что угодно, но не такое. Он покачал недоверчиво головой. - А такое может быть? - озадаченно спросил он. - Чей же он царь? Какого народа? Клавдия внутренне улыбнулась его недоверию и удивлению. - Ты успел утром поесть? - заметив стоящую корзинку со снедью спросила она. Гай отрицательно покачал головой. - Это не главное, госпожа... - он попытался вернуть разговор к прежней теме. - Как может царь родиться в хлеву? Это, наверное, был царь скифов... - Нет, мой дорогой Гай, не скифов. Это царь совершенно иного мира... - Я понял, госпожа, ты говоришь о царе тех, кого ныне убивают в Риме! Гай помолчал ожидая ответа, но Клавдия, взяв корзинку со снедью, принялась разбирать её. - Я знаю, госпожа, ты одна из них...- продолжил он. - И ты подвергаешься такой же опасности... - он вспомнил свой ночной разговор с гостиничным рабом. - Ты остановись, где возможно - попросила она, - и давай перекусим. И ты голоден, да и я разделю с тобой хлеб. Гай кивнул и съехав с дороги остановился возле небольшой рощицы диких маслин. Сердце его кипело от желания высказаться, это было сродни восторгу, благоговению перед ней, даже, можно сказать - любви. Только это чувство вызывает восторг до самоотречения, до желания отдать жизнь свою за объект восторга. - Я знаю, госпожа, что ты с этими людьми - повторил он, соскочив с сиденья, и подходя к повозке. - Я тоже хочу быть одним из вас, с вами...Вас обвиняют в чудовищных злодействах, но я знаю тебя уже 20 лет, и вижу, что все обвинения - злобная и жестокая ложь. Если бы тебя влекли на смерть, я был бы готов умереть с тобой... и...всегда готов! - с твёрдостью повторил Гай. - А сегодняшней ночью я узнал, что на вас по всей империи буквально объявлена охота! Он рассказал Клавдии о ночном разговоре с рабом. - Этот пёс просто жаждет найти и выдать кого нибудь из вас, и я думаю, что он не остановится и перед клеветой. А сколько таких...псов, готовых на подлость, предательство, клевету ради имущества предаваемых - с ненавистью в голосе, и глядя в сторону недавно покинутой ими гостиницы, сказал Гай. - Не живи ненавистью, - различив эти нотки в его голосе, ответила Клавдия. - живи милосердием. Этим мы и отличаемся от них, и за это они и убивают нас ныне. Но наш Царь сказал нам: «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». Не бойся смерти, для нас её нет. Все живущие любовью бессмертны, все живущие ненавистью - мертвы уже при жизни... - Я не боюсь смерти - возразил Гай. - Я боюсь за тебя, госпожа. Но сказанное тобой повергает меня в великое удивление. В твоих словах есть что то, что выше человеческого разумения... - Это не мои слова. Это слова царя, рождённого в хлеву - улыбнувшись сказала Клавдия. - Если хочешь я дам тебе прочесть о нём и расскажу о его учении...когда мы приедем в имение... - Да, хочу...я был бы счастлив быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы - повторил он глядя на свою госпожу. Клавдия согласно кивнула, подавая ему ломоть хлеба щедро намазанный маслом, с куском свежего козьего сыра. Через полчаса они вновь выехали на дорогу и покатили к Каисре. Небольшому и пыльному городку лежащему почти на средине их пути к этрусскому имению Пилата.
«Я хочу быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы». Эти слова, сказанные Гаем Клавдии, оставили глубокий след в его сознании. Они то затихали, как будто проваливались куда то, то вновь заполняли собой и сердце и мысли управлявшего повозкой Гая. Его глаза следили за дорогой, руки держали поводья, а внутри, где то глубоко - глубоко, пульсировала эта нехитрая формула из простых, но наполненных какой то сверхъестественной силой, слов. Эти слова не только заполняли его сознание, но формировали и мысли и воображение. Об этом стоит сказать особо. Человечество уже давно пренебрегает не только силой слова, но и красотой слова. Людская речь переполнена пустой болтовнёй, злословием, глупостью, но ещё больше - злобой. Чтобы обеспечить эти темы соответственными словами люди создали совершенно новый язык общения. В этом языке преобладают слова - оскорбления, слова - унижения, слова - презрения, но совершенно отсутствуют слова -человечности. То есть, те слова, которые своей красотой и силой укрепляют человека в правде и поднимают до божественного подобия. Слова, заполнившие сознание Гая, относились именно к этой категории. Высказав их однажды, он знал, что теперь они станут смыслом его жизни, а он стал их заложником до конца своих дней. Конечно, есть люди которые бросаются словами направо и налево не придавая сказанному ни силы, ни значения. Гай был не из таких. Из происходящего в Риме, да и во всей империи, он понимал, что если придётся умирать, то смерть будет люта и жестока. Он видел как умирали женщины, дети и мужи казнимые Нероном. Так же могла умереть и госпожа, а он был уверен, что она готова к этому, и, следовательно, был уверен, что готов к подобному тоже. А вот какова жизнь, которую он желает разделить с учениками этого необычного царя, родившегося в хлеву, он ещё до конца не понимал. Что значит жить милосердием? Единственным примером в глазах Гая была его госпожа... « Но она женщина... - размышлял он, время от времени оглядываясь на читающую пергаментный лист Клавдию. - Женщинам от богов дана эта способность милосердия... и любви тоже. Но...не всем, почему то - тут же в противовес его размышлениям мелькала мысль. - Иначе, откуда же столько подкидышей и даже убитых младенцев? А скольких детей их же матери продают в рабы...Вот и получается, что одни женщины, как госпожа, живут милосердием и любовью, а другим даже и неведомо это чувство. Почему? А что же тогда говорить о мужах? Среди людей есть место материнской любви и женскому милосердию... но вот о мужском милосердии, а тем более любви мне слышать не доводилось. Римляне даже дали право отцам убить и дочь и сына за проступок. То есть, где же здесь милосердие? Что же значит - не живи ненавистью, а живи милосердием? Как можно быть милосердным к моему бывшему ланисте, который за 100 денариев продал меня на убийство чтобы потешить кровавым зрелищем толпу? Он что, был милосерд ко мне? И я должен быть милосерден к нему? Госпожа что то не договаривает, или я не готов ещё понимать то, что открыто ей... А к Нерону...к этому зверю в облике человека...как можно быть милосердным к нему?» Его так и подмывало вновь начать утренний разговор, видя же увлечённость Клавдии чтением он не решался. Но, как известно, вопросы мучащие совесть и волнующие разум требуют разрешения, рано или поздно. Лучше, конечно, рано, чтобы было больше времени на обдумывание. - Госпожа... - оглянувшись на Клавдию начал Гай. - Ты говоришь: «Не живи ненавистью, живи милосердием...». Как это применимо в жизни, когда вокруг каждый готов сожрать другого? Не зря же один из ваших же стихотворцев сказал: «Человек человеку волк». Клавдия отложила пергамент и посмотрела на Гая. - Очень просто, мой друг - сказала она. - Надо стараться не стать волком, а оставаться человеком. То есть, видеть в людях ни презренных рабов, блудниц, гладиаторов, мытарей, а людей с их несчастьем, заблуждением, болью, горем...тогда станут понятны их скорби, нужды, стремления...Праведник сказал: больные имеют нужду во враче...Ты говоришь: люди как волки, но даже волка можно сделать ручным исцелив его рану, или вызволив из смертельной ловушки. Гай усмехнулся последним словам Клавдии, но не успокоился. - А цезарь тоже нуждается в сострадании и в понимании...и в милосердии - спросил он. - Цезарь...- переспросила Клавдия. - Когда то он был человеком, как и все, но власть превратила его в чудовище. Сам посуди - не стань он принцепсом разве убил бы он свою мать, или брата, или жену? Нет, конечно. Жил бы частным человеком, как большинство римлян. Я не знаю почему так происходит, но очень часто достигая верховной власти люди превращаются в жестоких тиранов, хотя, казалось бы, у них есть выбор - стать мудрым правителем или тираном. - А есть ли, или был ли, хоть в одном царстве на земле мудрый и милосердный принцепс, который бы заботился о всём народе и был справедлив ко всем... - с какой то даже безнадёжной горечью проговорил Гай. - Вот и получается: принцепсы - тираны, сенаторы - волки, купцы - хищники, эдилы - псы, а огромная часть римского народа просто свиньи, живущие жратвой и зрелищами, а мы должны любить их и быть милосердными к ним? - А мы должны оставаться людьми среди них - возразила Клавдия. - Люди и отличаются от всех, тобою перечисленных, тем, что не уподобляются псам и свиньям, даже под угрозой смерти... И умирают людьми, чтобы возродиться в царстве Праведника. Способность любить и отличает людей от нелюдей. Выбор за нами... - Я выбрал, госпожа - кивнул Гай. - но я не знаю другой любви, кроме любви мужчины к женщине... ты же явно говоришь о любви иной, которая пока недоступна для моего понимания... - Да, Гай, я говорю о Любви истинной, той, источник которой Бог. Праведник так и говорил: Бог и есть Любовь. В Любви, о которой я говорю, нет страсти, зависти, гордыни, себялюбия, раздражения, злопамятства...Она чиста в своём источнике, а её источник, как и сказал Праведник, есть Бог. Эта Любовь милосердна и долготерпелива, скромна и верна, ею живёт весь видимый, да и невидимый, мир. Она вечна и бессмертна. Ради неё стоит и жить и умирать... Клавдия говорила негромко, но каждое её слово было подобно огненной стреле, пронзающей сознание внимающего ей Гая. Эти горящие стрелы- слова буквально оставляли шрамы в его памяти, но эти шрамы не вызывали болезненных и неприятных ощущений, а казалось ласкали его слух заставляя смаковать снова и снова их смысл. - Праведник и был послан Богом, чтобы мы познали эту Любовь, и не только познали, но и приобщились к ней и стали частью её...Но миру не нужна Любовь, иначе бы Праведника не осудили на смерть. Мир живёт похотью, алчностью, властолюбием, но не любовью. Потому то и ненавидят нас, и убивают...и злословят, но победим мы, потому что побеждает не тот, кто готов убивать, а тот, кто готов умирать... Гай смотрел на Клавдию и ему казалось, что с каждым словом она как будто молодеет. Её глаза искрились каким то сиянием, а морщины разгладились и почти исчезли, даже волосы выбивавшиеся седой прядью из под капюшона паллы казались не серебряными, а золотыми. - Праведником, госпожа, называет царя, рождённого в хлеву? - спросил Гай замолчавшую Клавдию. - Видевшие его дела называли его так же Сыном Бога... - ответила она. - Судя по твоим словам, госпожа, он и вправду был велик...Твои слова полны огня, когда ты говоришь о нём...А тебе самой доводилось встретиться с ним? - Встретиться с ним... - Клавдия посмотрела на Гая, и кивнула головой. - Да, я видела его перед самой казнью...я даже просила Понтия отменить казнь, но казнь состоялась. Всё было предопределено свыше... - Господин имел отношение к казни Праведника? - переспросил Гай. Эта новость не только удивила его, но и дала объяснение одиночеству Клавдии в Риме, и уединению Пилата в этрусском имении. - Да, жизнь порой предлагает роковой выбор...- подумал он. - и приходится выбирать, а потом отвечать за выбранное... Впереди замаячил очередной миллиариум указывающий, что скоро поворот и выезд на Аврелиеву дорогу, пронзающую прямой стрелой весь Аппенинский полуостров от Рима до Ватлуны, и проходившей в нескольких милях от имения, куда они и держали путь. Было время второй стражи, солнце уже приближалось к зениту, а до Каисры, где они планировали заночевать, было ещё не меньше 20 миль. СТРАХИ, ОБИДЫ И ПЕРЕЖИВАНИЯ Эта, внезапно свалившая Пилата, лихорадка, тёмной и тревожной пеленой накрыла всё имение. Почему тревожной и тёмной? Да потому, что каждого из живущих в имении посетила вдруг простая, но тревожная, мысль: если эта проклятая немощь принесёт смерть хозяину, то что будет с ними? Продастся имение и придёт новый хозяин, а кто он будет и что он принесёт с собой? Не будет ли он жесток, или развратен? Как, например, был тот, римский префект, которого убил его любовник - раб! А потом, за преступление одного, были казнены все рабы находящиеся тогда в доме, а их было более четырёхсот...Не помиловали никого...даже наложниц и вольноотпущенников. Скорбна доля раба в Римском государстве. «Хотя бы боги продлили жизнь старику». Мысленно желали одни, пытаясь подавить тревогу, сверлящую их сердца тёмной неизвестностью. «А как быть нам?». Думали другие. Этих можно было назвать самыми несчастными. Им Пилат некогда даровал свободу, но даровал «в дружеском кругу», то есть, без официального засвидетельствования при магистратах. Это была призрачная свобода, свобода не подтверждённая грамотой. Потому то внезапная смерть господина фактически убивала и надежду на свободу полную. Следовательно, всё та же, тёмная и тревожная неизвестность будущего, терзала их сердца, возбуждая злую досаду на господина не нашедшего времени вызвать магистратов и довести дело до конца. Теплилась, правда, слабая надежда на приезд госпожи, и её вступление в наследство. Тогда всё останется по старому...Но последние 20 лет госпожа жила в Риме, наведываясь в имение редко и оставляя его спешно. Одним словом, болезнь Пилата породила в сердцах одних- страх неизвестности, в сердцах других - раздражение и досаду, вместе с тем же страхом неизвестности. Третьи надеялись, что госпожа, если хозяин умрёт, оставит имение под надзором Димитрия. А сама уедет в Рим, и их возьмёт с собой для личных нужд и для прислуги по римскому дому. Но ни в одном сердце не возникла простая человеческая скорбь по страдающему и умирающему старику. И это не смотря на то, что жизнь в имении, и челяди и рабов, была предметом зависти их соседей из других хозяйств. По распоряжению Пилата эргастул, как средство наказания, был отменён уже лет как 15. А его снисходительность, порой даже неоправданная, вызывала осуждение у хозяев близлежащих вилл. Одним словом, Пилат, как мог старался видеть в своих рабах не животных, как большинство его сограждан, а людей. Но, всё это не расценивалось челядью как добросердечие хозяина, а большей частью истолковывалось как блажь, или как чудачества их господина. Его малословие принималось челядью за надменность, а простота в жизни за гордость и высокомерие. Нет, нельзя сказать, что они презирали или ненавидели его, скорее побаивались и не понимали. И в самом деле, что может взбрести в голову римскому аристократу? Сегодня он добр, а завтра? А непонимание...Что таится в человеке, которому чуждо всё человеческое? Он не копит, не предаётся разврату и развлечениям, нелюдим и всё время или что то читает, или пишет. Он больше предпочитает разговаривать со своим конём, чем с людьми. Даже соседи перестали посещать его. Да и жена его вот, выбрала жизнь вдали от него! К тому же, и опасение и непонимание многократно усиливалось твёрдостью духа старика. Вот такая гамма чувств - страх неизвестности, непонимания, досадного раздражения - невидимой паутиной окружила больного Пилата, повиснув в углах и закоулках виллы. Не было только любви и сострадания. Да и откуда взяться любви в сердцах рабов к своему господину, если, порой, даже в сердцах собственных детей, а то и жён её нет? Это, конечно, скорбно и грустно прожить свою жизнь с холодным сердцем, но ещё скорбней жить среди холодных сердец. Многие так и проживают свои жизни, пренебрегая величайшим сокровищем этого мира - любовью, предпочитая ей - похоть, власть, стяжание или славу мирскую. Но, как говорится, каждый сам выбирает себе бога. Пилат, как со всей откровенностью показала болезнь, в своём уединении не смог заслужить любви своих рабов. Правда, и ненависти тоже. Но давайте вернёмся к нашему повествованию. Итак, в сердцах рабов и челяди окружавших больного старика роились вышеописанные нами мысли, связанные с болезнью хозяина. А сердце Пилата, как это не удивительно, тоже смущали подобные мысли. Встречая и провожая взглядом входящих в его спальню рабов он вглядывался в их лица и глаза пытаясь найти в них искреннее сострадание или скорбь, и не находил. Он принимал от них отвары и пищу, они обтирали его и помогали дойти до умывальной комнаты, всё это делалось ими с печальным выражением лиц, но глаза были равнодушны. Его задевало это? Скорее заставляло задумываться о пустоте и бессмысленности жизни. «Клавдия пишет о любви - думал он, - а где же она? Есть только любовь мужчины к женщине, но можно ли это влечение назвать любовью? Наверное, нет. Очень уж быстро проходит это упоение...Она пишет об иной любви...а как её найти и чем обрести? Вот я как мог стремился облегчить долю этих людей, я кормлю их, жалею их, помогаю им, не наказываю их и не продаю, где же их любовь ко мне? Димитрий говорит, что они меня любят и уважают...Льстит грек. Он тоже не любит меня. Этот будет огорчён...но не моей смертью, а утратой своего места и дохода… Я умру и никто из них даже слезинки не прольёт...» - с каким то даже раздражением размышлял Пилат. Его внутренний монолог был прерван Димитрием. Грек вошёл с лекарем привезённым из Тархны, небольшого городка лежавшего на побережье в 15 милях от имения. Они вместе подошли к ложу старика, но лекарь остановился за спиной грека и ждал, рассматривая убранство спальни. - Господин, мы привезли тебе врача - наклонившись к Пилату и поправляя его подушки сказал Димитрий. Пилат оценивающе посмотрел на лекаря. Он никогда не прибегал к услугам лекарей, и с уважением относился только к тем из них, которые применяли своё искусство в военных лагерях. Лекарь был средних лет и довольно почтенного вида, упитанный и благообразный. Заметив, мелькнувшее в глазах старика неудовольствие, лекарь почтительно склонил голову и вышел вперёд. Наклонившись над стариком он обхватил рукой его запястье и замер считая пульс. Затем он вынул деревянный рожок и прослушал грудь и спину, покорно подставившему ему своё тело, Пилата. Когда все процедуры были закончены врач вздохнул, и посмотрев на старика спросил: «Господина что то беспокоит?». - Убери его - сказал Пилат посмотрев на Димитрия. - Заплати ему, сколько он скажет, и отправь обратно... Грек попытался что то возразить, но Пилат закрыл глаза и отвернулся. Он лежал с закрытыми глазами пока не услышал закрывающейся за уходящими двери. «Ему интересно, что меня беспокоит...- вновь ушёл в свой внутренний диалог с самим собой старик. - Если бы он услышал, что меня на самом деле беспокоит, то явно бы посчитал меня за сумасшедшего...если кто и сможет понять мои беспокойства, то это только она...Клавдия». - Клавдия - повторил он её имя, как будто хотел позвать её. И опять горький комок подкатил к его горлу и наполнил слезами глаза. Вновь давно прошедшее взволновало его память. «Эта девочка, ставшая моей женой, и которую я всегда считал за ребёнка, разделила со мной всю мою жизнь. А когда то её скромность раздражала меня. Она казалась мне серой мышью на фоне ярких, и вызывающе откровенных в своём кокетстве, жён и дочерей иудейской знати в кругу которой нам с ней пришлось провести десять лет. А вся их яркость была не только пустышкой, но и гнусностью. Интересы этих царственных шлюх не шли дальше примитивной похотливости, ради которой они холили и лелеяли свои тела мастями и благовониями. Клавдия, в своей простоте и скромности, была выше их всех, как своей добродетелью, так и разумом. А её нелицемерная жалость к убогим и нищим, всегда толпящимся у ворот дворца в Цезарее. А её возмущение до слёз и гнева от жестокости в отношении и людей и животных...Она ни разу не посетила цирк или амфитеатр...а во мне это её милосердие вызывало снисходительную насмешку. Я - воин, был уверен, что доброта является слабостью, а ведь это одно из лучших человеческих качеств...и как оно редко в человеческих сердцах! Да, как же ей было тяжело со мной...но она не только сумела с детства сохранить своё милосердие, но и пронести через всю нашу жизнь... и этот храм Эскулапа... который стал её повседневной заботой, после возвращения в Рим...и где она нашла последователей Праведника. Всю жизнь возле меня был человек с чистой душой и живым сердцем, а я видел только себя...И даже сон боги послали ей...ни мне, а ей...почему? А потому, что она могла тогда понять происходящее, а я был слеп...от своей глупой самоуверенности и власти... а сейчас ты прозрел? А сейчас я умираю...не хочется умирать слепым...Да, надо дождаться Клавдию...». С тоской подумал старик, вызывая в памяти образ жены. Всегда вспоминая о ней, он видел её всё той же, двадцатилетней девушкой, с которой сошёл на землю Иудеи с императорской квинкверемы почти 35 лет назад. Его размышления были прерваны возвратившимся Димитрием. Грек подошёл к ложу Пилата и поправив покрывало сел рядом. - Зря ты так - сказал грек. - Он толковый врач - Может быть, - согласился Пилат, - но мне он сейчас не нужен... И заметив удивленный взгляд Димитрия добавил: «Старческая немощь не лечится, а продлевать её, цепляясь за каждый день, дело недостойное». - Ты ждёшь смерти? - спросил Димитрий. - Я жду Клавдию - ответил Пилат. - И хочу тебя огорчить, мой дорогой Димитрий, пока мы с тобой не закончим мои воспоминания, я не умру... - Ну что ж, тогда не будем спешить - улыбнулся грек. - Нет, - возразил старик, - спешить будем. Бери стиль и таблички и за работу... Димитрий взял таблички, ровной стопкой лежавшие на столике, и найдя последнюю прочитал последние строки: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры через несколько месяцев после казни пустынника...». - Да, через два месяц после казни пустынника - повторил Пилат. - Они были совершенно противоположны друг другу во всём... пустынник и Праведник. Один был нелюдимый аскет, совершенно презревший человеческие радости, второй не гнушался вином и не чуждался людей. Но оба призывали людей к добродетели и оба были убиты за свои проповеди... - Этого писать не надо - сказал Пилат, поудобнее устраиваясь на своём ложе. Димитрий кивнул. Старик закрыл глаза, и в его памяти начали всплывать картины давно ушедшего, но, как оказывается, постоянно пребывающего в бесконечности человеческого сознания. Это можно расценить как чудо, но всё увиденное глазами не стирается ни временем, ни даже смертью. Так и носит человек в себе всё пережитое, и хорошее и плохое. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Он появился в Иерусалиме за несколько дней до иудейского жертвоприношения. Тогда ещё о нём мало знали. Да, молва о его деяниях в окрестностях Кинерета достигла и до Иерусалима, но одно дело видеть своими глазами чудеса совершаемые им, а совсем другое слышать от других. Люди склонны преувеличивать, приукрашивать и восторгаться порой ничтожными делами, чем и пользуются многочисленные мошенники и обманщики. Я тоже получал донесения о нём. В каждом из иудейских городов стояла, как минимум, наша центурия, а в обязанности первого центуриона входило своевременное и постоянное наблюдение за происходящим вокруг. Все их записки стекались в Кесарию, и я получал ежеутренний доклад от трибуна претория. Как я упоминал ранее, после казни Иродом пустынника его последователи разбрелись по стране. Подавленные и разочарованные, даже озлобленные они не несли в себе угрозы для нас. Их ненависть была направлена против убийцы их учителя, то есть против Ирода. Правды ради надо признать, что какая то часть иудейского плебса соорганизовалась в некое подобие гетерии, целью и смыслом существования которой была провозглашена борьба за свободу Иудеи от власти «язычников». То есть нас, римлян. Вождём этой шайки безумцев, называвших себя «зелотами», был тогда некий Варрава. Мы знали о них, и следили за каждым их шагом...». Пилат замолчал и открыл глаза. - Свобода, свобода, свобода... - повторил он. - Рабы мечтают о свободе, народы, покорённые нами, мечтают о свободе...Свободой прельщают всякие бунтари и мятежники...а где она, эта свобода? - Он посмотрел на Димитрия. - Ты задаёшь мне вопрос? - спросил грек. Пилат молчал. - Я думаю, свобода - это возможность всегда соблюдать своё человеческое достоинство... - ответил грек. - Ты сейчас о чём? - с насмешкой переспросил Пилат. - Человеческое достоинство... оглянись кругом, и свобода... Какой то Варрава, вчерашний раб, собирает шайку головорезов, и, обольщая рабов сказками о свободе, увлекает за собой. Они перережут свою знать, потом он распнёт своих вчерашних соратников и станет единоличным тираном. Те, которых он обольщал свободой, так и останутся рабами, только теперь его рабами. Вот и вся борьба за свободу. А свобода раба...да дай я завтра вольную своему конюху...он что, станет свободным? Он раб пьянства, обжорства и блуда... и что? Он тут же освободится от этого рабства? Боюсь, что будет порабощён ещё больше... - Ты, как и все римляне, оправдываешь рабство... - сказал грек. - У нас есть пословица, и звучит она так: «Один день рабства лишает половины человеческого естества». - Я ненавижу рабство...и ненавижу тиранов и рабов, - возразил Пилат, - но вижу вокруг огромное число рабов, причём рабов добровольных, которые находят удовольствие в своём рабстве... большинство из них уверены, что являются свободными римскими гражданами...но думать, что свободен, и быть свободным, это не одно и то же. - А ты сам, - спросил грек, - ты свободен? - Свободен ли я... - повторил Пилат. - Я думаю, что свободен тот, кто живёт в согласии со своей совестью. Меня же она... - Он замолчал, подыскивая слово, наиболее подходящее для объяснения. - Меня же моя совесть укоряет, и за прошлое, и за настоящее тоже, следовательно, и я несвободен. Но мы отвлеклись, где ты прервал запись? «Мы знали о них, и следили за каждым их шагом» - прочёл Димитрий. Пилат кивнул головой: «Да, знали, и, в конце - концов, разгромили их шайку, а Варраву, и двух его ближайших соратников отправили на крест. Каиафа выторговал его, и вместо Варравы распят был Праведник... Пилат замолчал, и Димитрий решил, что старик опять ушёл в воспоминания. - Об этом написано в свитке... - попытался прервать молчание старика Димитрий. - Да, написано, но не всё - возразил старик. - Я разговаривал и с одним, и с другим и то, о чём мы говорили, не знает никто, кроме нас...и Бога. Но об этом потом. Итак. «К праздничному жертвоприношению в город стекались все. Нищие и больные. Воры и мошенники. Мятежники и разбойники. Приезжал даже Ирод со всей своей многочисленной и чванной роднёй. Население Иерусалима за эти дни увеличивалось в три, а то и в пять раз. И все проходили через храм. Этот праздник приносил огромные барыши менялам и торговцам скотом заполонявшим с раннего утра храмовый двор. До праздника жертвоприношения оставалось ещё несколько дней, но город уже был полон. В тот день я прибыл в Антонию к концу первой утренней стражи. Целлер уже расставил караулы по галереям крепости и на лестнице, соединяющей Антонию с храмовым двором. Он дожидался меня в восточной башне, возвышающейся на 70 локтей над замком, и дававшей возможность наблюдать за всей храмовой площадью. Происходящее там обычно было однообразно скучным. Торговля, непрерывный и бессвязный гул людских наречий, мычание торгуемого скота и, время от времени, перекрывающий этот гул, заунывный звук шофара, возвещающий движение времени, отмеряемое храмовой клепсидрой. Каждый день, за исключением субботы, всё повторялось в одном и том же ритме и по одному и тому же распорядку дня. Я уже собирался вернуться во дворец, и встав направлялся к лестнице, но усилившийся гвалт со стороны храмовой площади привлёк моё внимание. Я вернулся к резной мраморной решётке окружающей балкон и посмотрел вниз. Возле столов меновщиков денег собралась небольшая толпа из храмовой стражи и торговцев скотом. Окружив группу молодых мужчин они что то возмущено кричали. Подобные скандалы были не редкость в этой среде. Насколько я знал меновщики не брезговали давать деньги в рост и часто привлекали храмовых стражников к выбиванию долгов из заёмщиков. Но вдруг один из мужей, оттолкнув стоявших перед ним, поднял и перевернул стол меновщиков. Стражи отшатнулись от него, а он тут же перевернул и второй и третий стол. Гул человеческой речи моментально стих и все, замерев, смотрели на него. А он, выхватив бич из рук одного из торговцев скотом, начал хлестать им по спинам ползающих и собирающих рассыпанные по мраморным плитам площади монеты. Самым удивительным во всём этом было то, что никто не воспротивился и не попытался остановить его. Наоборот, все старались как можно быстрее убежать или спрятаться. Даже храмовая стража стояла в оцепенении и только наблюдала, как он разгонял бичом этот бычий форум. Целлер, как и я, с удивлением глядя на происходящее, послал центуриона узнать в чём дело. Этот муж, разогнавший толпу, остановился и оглядевшись кругом бросил бич. Как оказалось он был не один, но его спутники всё это время тоже стояли в оцепенении наблюдая за ним. Он что то сказал им и они все направились к выходу. У ворот стражники преградили им путь. Я не слышал о чём они говорили, но видел, что он просто прошёл сквозь них, и они расступились пред ним и его спутниками, позволив им беспрепятственно уйти. Вернувшийся центурион доложил о причине конфликта. Человек, которого иудеи называли пророком из Назарета, обличил храмовых жрецов в стяжании, и в превращении ими святилища в грязное торжище. На вопрос: почему стража не задержала его? Центурион только пожал плечами. Пророком из Назарета называли Праведника. Это была моя первая встреча с ним. До этого случая я только читал о нём в отчётах, приходящих из Галилеи. Увидев воочию произошедшее в храме я понял, что этот человек не только велик и духом и мужеством, но, судя по всему,очень силён и дерзок. Ибо не побоялся восстать против авторитета и власти храмовых жрецов. И пред огромным множеством людей обнажил их алчность и обличил их корыстолюбие. Которое они лукаво старались спрятать под маской лицемерного богопочитания. С этого момента они и возненавидели Праведника, а я стал пристально следить за его действиями. Человек такого мужества и твёрдости духа может быть и полезным и опасным. Всё зависит от того на какой путь он станет. После происшествия в храме весь Иерусалим только и говорил о нём. Я думал, что он удалится из города, ибо жрецы не прощают когда посягают на их власть быть единственными носителями религиозной истины. Но он, как будто издеваясь над ними, на следующий день опять был в храме со своими друзьями и возле него уже толпились сотни людей. Он становился опасен, но я ещё не понимал, для кого больше - для нас, римлян, или для жрецов. Я поручил Целлеру приставить к нему нескольких соглядатаев, чтобы понять направление его мыслей. Это было несложно, по Иерусалиму за ним постоянно ходило десятка три бродяг ловивших каждое его слово и надеющихся на его чудодейственную силу...». Старик по видимому устал и вновь замолчал. Димитрий положил таблички и ждал. - Так он и в самом деле обладал этой чудодейственной силой? - спросил он старика, вспомнив с каким восторгом тот рассказывал об его чудесах. - Ты лично видел как он оживлял мёртвых? - Я не был этому свидетелем... - ответил Пилат. - Мне показывали одного, о котором говорили, что Праведник своей властью вызвал его из гроба, в котором он находился уже несколько дней...Но ты сам понимаешь - глаза видят, а уши только слышат. Димитрий согласно кивнул и хотел что то сказать, но старик продолжил говорить. -В это можно верить, а можно не верить, но не обладай он своим даром за ним бы не ходило столько народа. Ведь не только же своими речами привлекал он эти тысячные толпы...Хотя и слова его, простые и доступные для понимания даже детям, приводили в замешательство его врагов. А жрецы постоянно подсылали своих холуёв, ходивших за ним и выискивавших в его разговорах любую зацепку для обвинения его...в святотатстве или богохульстве...или в подстрекательстве к мятежу. Они ни чем не гнушались в своём стремлении погубить его. - С твоих слов следует, что он был обречён на смерть. С одной стороны твои соглядатаи, следящие за ним. С другой - жрецы, только и ждущие, когда он допустит ошибку... Старик ничего не ответил и попытался приподняться на ложе. Димитрий отложил таблички и помог ему. - Да, они всегда искали в чём обвинить его...но он был не так то прост...- с усмешкой сказал Пилат облокотясь на подушки заботливо подложенные греком. - Он ставил в тупик самых мудрых из своих врагов, так, что вся их мудрость оказывалась глупостью на потеху всем слушающим их. Подай свиток - попросил старик, и когда Димитрий выполнил его просьбу развернул его и несколько минут рассматривал написанное. - Вот, читай - наконец сказал он передавая свиток греку. Тот взял и пробежал глазами по пергаменту с греческой вязью букв. - Читай вслух - попросил Пилат. Грек прочёл: «Тогда фарисеи пошли и совещались, как бы уловить Его в словах. И посылают к нему учеников своих с иродианами, говоря: «Учитель! Мы знаем, что Ты справедлив, и истинно пути Божию учишь, и не заботишься об угождении кому либо, ибо не смотришь ни на какое лицо; Итак, скажи нам, как Тебе кажется, позволительно ли давать подать кесарю, или нет? Но Иисус, видя лукавство их, сказал: что искушаете Меня лицемеры? Покажите мне монету, которою платите подать. Они принесли Ему динарий. И говорит им: чьё это изображение и надпись? Говорят Ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Когда Димитрий дочитал до этих строк Пилат даже рассмеялся. Правда, смех его был больше похож на кашель, но успокоившись он посмотрел на грека и сказал: «Согласись, это выше человеческого разумения! Ты заметил, как лукаво они к нему подошли...Скажи он: «Позволительно», и его обвинят в холуйстве нам и предательстве иудейских законов, а ответь он: «Не позволительно», и всё - он - бунтовщик... и этот его ответ с монетой...хотел бы я видеть их лица в тот момент». Он вновь усмехнулся и продолжил: «Мне рассказывали ещё об одном их ухищрении против него и таком же позоре. В свитке ничего не сказано об этом...Они привели к нему какую то жену, пойманную мужем в прелюбодеянии. По их законам её следовало побить камнями до смерти. Он же в своих речах всегда призывал к милосердию и прощению. Они притащили её к нему и спросили: «Как с ней поступить, по закону, данному нам Богом, её следует казнить, а ты призываешь к милосердию? Что же делать с ней?». Они торжествовали. Скажи он: «Исполните закон», и его учение о милосердии окажется ложью. Если же он скажет: «Простите», то тем самым он нарушает закон их Бога. Как ты думаешь, что он сказал им? - спросил Пилат посмотрев на грека. Тот молчал. - Ну вот, как бы ответил ты - не отставал старик. Грек пожал плечами. - Думаю, следовало поступить по закону. По вашему же праву: закон суров, но это - закон. Судьи должны и решить... Пилат опять попытался засмеяться и вновь закашлялся. - Кто из вас без греха, пусть первый бросит на неё камень... - сказал он с не скрываемым восторгом. - Так ответил он им. И что ты думаешь сделали эти святоши в белых одеждах? Пилат с каким то презрением, даже с нотками ненависти, произнёс последние слова. - Они все ушли! Один за другим...сначала все святоши, потом их рабы, потом и вся толпа, сбежавшаяся посмотреть происходящее. Вся иудейская, да и ваша, греческая, да и римская мудрость пустота и суесловье пред ним... И вот этого человека я послал на крест... - прошептал Пилат. - Значит, они всё же уличили его в чём то? - после недолгого молчания спросил грек. - Да, - кивнул Пилат. - Но для этого им пришлось нанять нескольких лжесвидетелей, и подкупить одного из ближайших его учеников...который продал своего учителя за 1 ауреус... Такова цена дружбы и любви и верности...о которых ты, милый мой, так любишь говорить... Пилат с насмешкой посмотрел на Димитрия и закрыв глаза откинулся на подушки. ЧАСТЬ II. МЕРА БЕЗЗАКОНИЯ Беда, как известно с древнейших времён, не приходит одна. Войнам сопутствует голод, голод тянет за собой моры и болезни. Всё это вызывает скорбь и ужас целых народов, а подмечено, что очень часто человеческая скорбь влияет и на среду обитания скорбящего народа. Засухи, землетрясения, проливные дожди, ураганы, лютые морозы не редко являются дополнением к войнам, гладам и морам. Но всё вышеперечисленное, как это ни странно, является лишь следствием. Причины же всех бед лежат гораздо глубже, и называются они - мерою беззакония. Да, да! Именно отвержение народами законов правды и морали подвергают эти народы бедам войн, гладов и моров. Если же народ не обращается к правде, и продолжает упорствовать в беззаконии, то, в конце - концов, исчезает во тьме исторического процесса. То же самое справедливо и в отношении каждого человека. Но если беззаконие раба отражается только на его жизни, то беззаконие правителя становится предметом подражания, сначала для ближайшего окружения, а потом и для огромного числа его подданных. Тем самым, распространяясь в народе, беззаконие, как рак, приводит в конце - концов, к бедам, о которых мы и говорили в начале главы. Как долго происходит этот процесс распада и гибели, зависит от многих факторов. В Священном Писании, к примеру, Господь говорит Аврааму в своём обетовании ему о земле для потомков Авраама: «...в четвёртом роде возвратятся они сюда (т. е. в Палестину) ибо мера беззаконий Амореев доселе ещё не наполнилась». Когда же мера наполнилась то народ аморейский был истреблён. Ну а теперь, после такого пространного пролога перед новой главой нашего повествования, давайте вернёмся в Вечный город и окунёмся в его жизнь. Она, конечно, разная, от самого грязного оттенка, до самого блистающего. Но мы не будем опускаться на самое дно, в лупанарии и харчевни Рима, а пойдём в самые высшие сферы, туда, где обитают почти что небожители - принцепс и его окружение.
После того как пожар уничтожил Палатинский дворец Нерон перебрался на виллу Поппеи располагавшуюся на Садовом холме, недалеко от Фламиниевой дороги. Рядом, за акведуком Агриппы, был и пруд на котором, всего несколько месяцев назад, верный Тигеллин устроил Нерону остров наслаждений. Воспоминания об этом «празднике удовольствий» остались ярким и незабываемым пятном даже в переполненной, разными гнусностями и мерзостями, связанными с развратом, памяти Нерона. Нагие гетеры и юноши в образе фавнов прислуживали за столами, и, разжигая похоть пирующих, устраивали живые картины из книги Элефантиды. А под занавес, когда уже пресыщение развратом забрало все силы и у пирующих и у обслуживающих, сыграли свадьбу Нерона. Это уже в четвёртый раз цезарь восходил на брачное ложе, но если в трёх предыдущих браках он был мужем, то в тот раз он стал женой... Воспоминания приятно щекотали, вызывали сладкую истому и требовали новых ощущений. Но ещё большую истому рождали мысли о возвеличении и даже обожествлении. «Как всё же вовремя посетила его эта чудесная мысль о новом Риме...нет, уже не Риме, а Неронии, или даже не Неронии, а Нерополе! Городе, который удивит весь мир своим величием, красотой и богатством. А на месте Палатина, в грандиознейшем дворце, подобных которому еще не было в истории народов, будет стоять золотая статуя божественного Нерона Клавдия Цезаря Августа Германика! Ни Цезарь, ни Август да и никто за всю историю Рима не уподобится ему, Нерону! Как они были глупы, все те, которые были до него. Глупы и слабы! Они не понимали какой властью обладают и что значит истинная свобода...да, истинная и почти божественная! Только ему и открылось это величие безграничной власти и совершенной свободы...». Увлечённый своими мыслями Нерон вышел в южную колоннаду виллы и облокотившись на мраморные перила, разглядывал открывавшуюся панораму. Вилла была выстроена ещё Лукуллом, тогда же он устроил и сады, террасами нисходившие к Квириналу и упиравшиеся в Номентинскую дорогу. Далеко - далеко впереди поднимались клубы пыли и едва слышался гомон людского говора, стук молотов и кирок и скрип сотен повозок, вывозивших останки сгоревших жилых домов, храмов и вилл. Отсюда была видна и торговая пристань со сгрудившимися вдоль неё кораблями. Он дал повеление, чтобы все суда, привозящие в Город зерно, загружались убираемым мусором и вывозили его в район остийских болот. Его замысел начинал воплощаться в жизнь. С минуты на минуту он ждал появления Тигеллина с Севером и Целером. Именно на этих двух он возложит обязанность воплотить его мечту в реальность. И с Нерополем, и с дворцом. «Это будет - Золотой дворец Нерона! Но... нужны деньги...и не малые. Много денег! О, если бы нашлись эти сокровища Дидоны... перерыли всю Киренаику и...впустую. Этот безумец Басс...как я мог поверить ему! Да и с конфискацией имений этих христовщиков...так же надежды не оправдались... Тигеллин говорит о ничтожных суммах...Лжёт? Хотя... может и не лжёт. Богачей явно среди них нет. В основном рабы и самый ничтожный плебс... Деньги все у этих крыс... сенаторов да проконсулов, но ничего я доберусь и до них...» Его мысль текла по течению его фантазий, то ускоряясь его воображением, то замедляясь реальностью жизни. Погружённый в эти противоречия он совершенно не заметил появления Поппеи. Она вошла в колоннаду в шёлковой голубой тунике отороченной золотым шитьём по подолу, запястьям рукавов и вокруг шеи. Волосы, необузданные ни сеткой , ни заколками, густыми медно - золотыми волнами ниспадали на её плечи. Она была по домашнему проста. Без браслетов, колец и всевозможной мишуры, которую так любят женщины неумные и тщеславные. Надеющиеся блеском золота и камней умножить свою привлекательность и притягательность для мужчин. Поппея, даже в свои 34 года, пользовалась, и по праву, славой самой прекрасной женщины Рима. И нам кажется, что пришло время поближе познакомиться с этой женщиной и немного рассказать о ней. С ранней юности Поппея Сабина знала силу своей красоты, унаследованной от матери - первой красавицы Кампании. И тогда же, с юности, она поставила своей целью продать её как можно дороже. Первая сделка состоялась когда ей было всего 15 лет, и в ней она участвовала косвенно, всем руководила её мать. Покупателем её красоты и юности стал префект преторианцев Криспин Руф. Стать женой префекта претория значило не мало. Во первых, стал близок императорский двор и доступно окружение принцепса. Но тогда же её юный восторг, вызванный столь быстрым и головокружительным взлётом к вершинам римского общества, столкнулся с реальностью дворцовой жизни. Близкий круг находился под ревностным наблюдением и контролем жены Клавдия, жестокой и развратной Мессалины. Поппее не понадобилось много времени, чтобы понять в каком беспощадном и безжалостном ритме дворцовых козней и сетях интриг, зависти и разврата живёт двор. Особенно женская его половина. Императором уже пятый год был Клавдий и, казалось, боги, как будто, дали отдохнуть и перевести дух римскому государству после тирании Тиберия и безумств Калигулы. Но женой императора была Мессалина, неистовая не только в похоти, но и в беспощадности к тем, кого она считала соперниками или соперницами в её власти над стареющим Клавдием. Что может связывать единым узлом 55-ти летнего слабоумного мужа с 25-ти летней женщиной, впервые познавшей мужчину ещё в 13 лет, и с тех пор ненасытимой в сладострастии. Конечно же, только деньги, власть или похоть. Похотью и был буквально пропитан весь палатинский дворец. Поппее исполнилось 16 лет когда по проискам Мессалины её мать покончила с собой. Причиной ненависти императрицы стал актёр Мнестер. Из предложивших ему себя Мессалины и Поппеи - старшей, избравший Поппею. Таких унижений Мессалина не прощала никому. И Поппее пришлось умереть. Впрочем, умирать тогда доводилось многим, отвергающим домогательства порабощённой похотью августы. Утрата матери не стала для Поппеи жестоким ударом, скорее, серьёзным уроком. Она увидела воочию, что сладость разврата только тогда безопасна, когда прикрыта пурпурной тогой верховной власти. Но через год гнев богов настиг и Мессалину. Уверовав в своё безраздельное господство над принцепсом, и обольстившись своими успехами в интригах, она задумала сменить уже впадающего в деменцию Клавдия, на молодого и резвого в любовных утехах Гая Силия. Довольствуйся она Силием, как очередным любовником, и всё бы сошло ей как и прежде. Но она перешла черту допустимого даже для августы, сыграв свадьбу со своим любовником при живом и здравствующем муже. Убиты были оба. Всё это происходило на глазах Поппеи, а что было сокрыто от её глаз слышали её уши, на супружеском ложе, во время ночных наслаждений с Криспином. Префект личной охраны принцепса обязан был знать и явное и тайное, чем и делился со своей прекрасной и любопытной женой. Из всего произошедшего Поппея вывела для себя ещё одну жизненную аксиому - страсть, какой бы сладкой она не казалась, должна быть подвластна разуму. Достичь вершины человеческого могущества и потерять всё из-за безумной, необъяснимой ни чем, кроме как всё тем же безумием, выходки...Такого Поппея никогда бы в своей жизни не допустила. Она была уверена в этом, но вершина, о которой она грезила в своих тайных фантазиях, в те дни, была для неё недостижимой мечтой. В борьбу за право стать новой августой вступили сразу три римские матроны, за каждой из которых стояли свои партии и интересы. Победила самая бесстыдная и бессовестная, 37-летняя Агриппина, сестра Калигулы, и мать юного тогда ещё, 12-летнего Нерона. Через год Клавдий усыновил Нерона, тем самым предопределив судьбу и своих детей от Мессалины и свою собственную. Новая жена превосходила убитую Мессалину во всём, кроме, разве что, разврата. Агриппина плела свою интригу долготерпеливо и целенаправленно. Она хотела править и при муже и при сыне. Коварство и жестокость этой женщины в сотни раз превосходили все злодейства Мессалины. В 803 году место Криспина занял Бурр, давний знакомец и любовник Агриппины. Поппея была удалена от дворца, а причиной было то, что Агриппина заметила сластолюбивые взгляды своего любимого отрока на красивую молодую жену бывшего префекта преторианской гвардии. Поппее тогда исполнилось 20 лет и она была в самом расцвете своей красоты. Нерону - 13, и бушующая в нём юношеская похоть всю свою силу сконцентрировала на желании обладать этой женщиной. Её образ вызывал у Нерона ночные поллюции, но на яву она была недосягаема для него. Он был уже помолвлен с дочерью Клавдия, Поппея ещё оставалась женою Криспина Руфа. Нерон ревновал её и ненавидел его, но ничего поделать не мог. Мать зорко следила за каждым его шагом и неустанно плела сеть своей интриги. На пути к её цели стояли два человека - сам принцепс и его сын от Мессалины, Британник. Она была уверена, что рано или поздно заставит Клавдия написать завещание на Нерона, а потом уж придёт время уйти и самому принцепсу, а возможно и Британнику тоже. В конце - концов, от этих родственных связей одни заговоры и мятежи. Для осуществления плана у неё была надёжная помощница, некогда спасённая ею от мешка со змеёй, Лукуста, знающая толк в составлении ядов и всяких снадобий. Но Клавдий не только медлил с завещанием, а вопреки всем ухищрениям жены, начал проявлять своё благоволение к Британнику, а не к Нерону. Это становилось опасным и Агриппина тут же приступила к воплощению задуманного. Клавдий умер отравившись своим любимым лакомством заботливо приготовленным и поданым самой Агриппиной. Нерон был объявлен преемником и новым принцепсом. Британник, чуть погодя, ушёл вслед за отцом, приняв чашу с ядом из рук своего названного брата. Казалось, неистовая и неукротимая во зле женщина достигла всего, к чему стремилась. Её сын стал цезарем, а она фактически владычицей империи. Но реальность оказалось совершенно другой, а её торжество было недолгим, и разбил его вдребезги тот, ради кого она и совершала все преступления. Её силы воли и лукавства вполне хватало чтобы управлять глуповатым и трусоватым Клавдием, но с 17-летним сыном подобных качеств не хватало. Оказалось, он перехитрил и её. Быв пасынком принцепса он с покорностью следовал всем указаниям своей матери. Её советы для него были обязательны к исполнению, и во всём он проявлял лицемерную покорность её воле. Но став цезарем он быстро показал ей, что не нуждается ни в её советах, ни в её опеке. Агриппина, натолкнувшись в сыне на жёсткое противление её воле, сначала даже опешила. Уж очень была разительна перемена в ещё недавно, таком покорном и любящем её чаде. Она попыталась усилить давление, подкрепив его упрёками в неблагодарности и чёрствости. Но, в ответ на это, противление со стороны Нерона стало уже не просто жёстким, а жестоким. Она притихла, но только внешне. Неистовство, бушевавшее в этой женщине, усиленное обидой, злостью и неблагодарностью, стало принимать безумные формы. Агриппина решила соблазнить своего сына и привязать к себе развратом. В этом ремесле она была мастерицей с юных лет, получив первые навыки ещё от своего братца Гая. Нерон благосклонно принял и показное смирение матери и её ласки. Пурпурная тога, как и раньше, покрывала и инцест и кровосмешение и прелюбодеяние. Но даже подобное святотатство не принесло того результата на который рассчитывала Агриппина. Власть, то ради чего она не останавливалась ни перед каким злодеянием, ускользала от неё. Но самым досадным во всём этом было то, что Нерон, снисходительно, если не сказать - равнодушно, приняв её ласки, свою страсть и вожделение направил на ту, которую Агриппина ненавидела, и от влияния которой, думала, что избавилась удалив её от двора. Видя почти что маниакальную настойчивость сына в обладании Поппеей она до крови из губ кляла себя, что не погубила её во дворце, как некогда Мессалина довела до самоубийства Поппею - старшую. Ныне же у неё не было ни силы, ни возможности убить младшую. Это бессилие вызывало почти что отчаяние. Агриппина прекрасно разбиралась в людях, и видела в Поппее не только соперницу во влиянии на Луция, но и опасного врага, в коварстве и жестокости не уступающего ей. А в лицемерии и притворстве даже превосходящую. Но главным оружием Поппеи была её красота, молодость и ум. Этим она превосходила всех женщин окружавших принцепса и удовлетворявших его похоть. Три года, как могла, боролась Агриппина, пытаясь погасить страсть сына к Поппее. Но, как всегда и бывает, стройное и красивое тело молодой женщины обладает непреодолимой силой влечения. Агриппина понимала это, но одно дело, когда тело просто красиво, и не обременено умом и коварством. В таком случае, вскоре на смену ему придёт иное, более молодое и красивое. Но в Поппее было редкое для женщин сочетание красоты, ума и бессердечия, и сближение её с Нероном, на фоне его отчуждения от неё, Агриппины, грозило ей погибелью. Но, как пророчила и кумская Сивилла: «что предопределено, то и исполнится». Нерон добился своего правдами и не правдами. Криспина заставили развестись с Поппеей, а вскоре она появилась во дворце в качестве наложницы принцепса. Фантазии, которым она предавалась с юности, обрели черты реальности. Конечно, наложница это не жена, но всё было впереди. Тогда Поппея впервые задумалась о влиянии богов на человеческие дела. Её судьба явно определялась свыше, и теперь она верила в своё предназначение стать августой. В истории народов немало примеров, когда ради обладания женским телом начинались кровопролитные войны и совершались ужасные преступления. И женщины очень часто принимали в этом самое активное участие. Попав на ложе к Нерону и восхитив его своей страстностью и неистовством в любовной игре, Поппея начала понемногу пытаться подчинить себе «моего Луция», как говорила она. Видя его неприязнь к матери она ненавязчиво, но при любом случае, принимала его сторону, и усиливала эту неприязнь, превратив её, в конце - концов, в ненависть. Частенько он сам начинал клясть и ругать свою мать в застольных разговорах в кругу наперсников по разврату и попойкам. Поппея всегда присутствовала при этом, и однажды, после очередных жалоб и причитаний пьяного Нерона, кто то, то ли в пьяном кураже, то ли чтобы подольститься к Нерону, выкрикнул: «Пусть боги уберут всех, кто умышляет против тебя, цезарь». Нерон пьяно захохотал, и его серые остекленевшие глаза пробежали по пирующим. Уставившись на своего дядьку Аникета, он с минуту разглядывал его, а потом, растянув в ухмылке губы, произнёс, указывая на него пальцем: «Тебя я назначаю богом». Все угодливо захихикали, но смысл сказанного быстро дошёл до возлежащих и хихиканье прекратилось. Все посмотрели на замершего с кубком Аникета. С этого момента судьба Агриппины была предрешена. Оставалось только выбрать способ, каким боги, в лице Аникета, уберут злокозненную и надоевшую Агриппину. Остановились на яде. Но, предприняв безуспешно несколько попыток, отказались от задуманного. Агриппина, с юности усвоив правила жизни при дворе, принимала противоядия. Пришлось искать другие способы. Поппея если и не принимала прямого участия в подготовке убийства Агриппины, то была в курсе всех планов. Нерон, как некогда и Криспин, рассказывал ей обо всём планируемом и осуществлённом. Выслушивая подробности она восторженно хвалила «гениальность» Нерона, и её лицемерное восхищение подталкивало его к скорейшему осуществлению убийства. Эта лихорадка предстоящего злодеяния увлекла их до самозабвения. Были отвергнуты все угрызения совести, все доводы разума, все тревоги сердца. Только одно желание - скорее осуществить задуманное. Когда всё было готово Нерон устроил пир в Байях в честь празднования Минервы, и ласковым письмом пригласил Агриппину якобы для примирения. Она примчалась обольщённая ласковыми словами и своими надеждами на возвратившуюся сыновью любовь. Нерон и впрямь переменился к ней. Был почтителен и предупредителен, а при прощании даже поцеловал в грудь. Все, посвящённые в заговор, с интересом наблюдали за происходящим лицедейством с нетерпением ожидая развязки. Но, как часто и бывает, всё хитросплетённое человеческое злодеяние наталкивается на непредвиденные, и казалось бы, невозможные случайности, разрушающие всё хитросплетение. А может это боги дают человеку шанс отказаться от задуманного злодейства. Но именно так и произошло с гениальным планом Нерона. Чудо инженерной мысли, распадающийся на части корабль, над созданием которого трудились полгода лучшие корабелы империи, распался не причинив никакого ущерба плывущей на нём Агриппине. Более того, даже свинцовый потолок над её ложем, сделанный чтобы уж наверняка размозжить её голову, свалился мимо. Это было поистине чудом. Когда весть об этом дошла в Байи все на несколько минут просто онемели. Одни от ужаса в ожидании гнева Нерона. Другие от удивления в невозможности произошедшего. Третьи подумали о вмешательстве богов. Глаза всех смотрели на Нерона ожидая его реакции на «радостную весть об избавлении его матери от гибели» принесённую Луцием Агермом вольноотпущенником Агриппины. Когда принёсший весть удалился Нерон покачал головой и тяжело вздохнув произнёс: «Даже боги не могут справиться с этой неистовой, а ведь она желает мне смерти, как никто другой...». И посмотрев на окоченевшего от страха Аникета добавил: «Исполни то, что не смог сделать твой корабль». Наварх мизенского флота подобострастно согнулся в поклоне и быстро направился к выходу. Через час Агриппина была умерщвлена. Принёсшего «добрую весть» Агерма удавили. Самый опасный и непримиримый враг был устранён, но вместе с тем, к Поппее вдруг пришло понимание простого и очевидного факта - нет ничего, что могло бы обуздать или сдержать Нерона. Если он не остановился перед убийством матери, то кто может чувствовать себя в безопасности? Она? Да, пока он привязан к ней...но, когда то он так же был привязан и к Агриппине. Более того, она видела, что его привязанность к ней, в основе своей, зиждется на чём то зверином, более животном инстинкте, чем на человеческом влечении. И этот инстинкт распространялся не только на неё, но и на кинэдов, проституток, наложниц. Подобное пугало неопределённостью. Выход был только в одном - стать законной женой и родить наследника. Препятствием теперь оказывалась Октавия, дочь Клавдия от Мессалины и уже почти семь лет, как жена Нерона. К счастью, или, наоборот, к несчастью, Октавия не унаследовала от своей матери ни волчьей похоти ни коварства. Она была антиподом Мессалины. Скромная, стыдливая и добросердечная она очень быстро наскучила Нерону. К тому же их помолвка и свадьба были нитями интриги Агриппины, тянувшей Нерона к престолу. Теперь же, после смерти Агриппины, пришло время эти нити оборвать за их ненадобностью. Самым простым и эффективным способом было обвинение в прелюбодеянии. Поппея помнила как Мессалина убила её мать и решила повторить, казалось бы, беспроигрышный вариант, на Октавии. Как то, во время отдыха между любовной игрой, лёжа на груди Нерона Поппея, как бы приревновав своего любовника, с обидой в голосе упрекнула его что ей приходится делить свою любовь к нему с Октавией. Нерон расхохотался и скривившись заверил её, что уже долгие месяцы не посещает свою жену, она, мол, противна ему за своё показное целомудрие и неумелость в любви. Поппея выслушав оправдания Нерона сделала удивлённые глаза и покачала головой. « Как же она сильна... - задумчиво проговорила она глядя на Нерона. - молодой женщине познавшей мужа необходимо просто утешение любовью...» И немного помолчав добавила: «Может она нашла утешение у своего раба или вольноотпущенника...». Нерон внимательно посмотрел на замолчавшую Поппею. Ему были одинаково чужды, как угрызения совести, так и муки ревности, но слова Поппеи давали возможность избавиться от постылой жены. Надо только найти её любовника. Существует ли он? Это уже не важно. Пытка или лжесвидетельство найдут его, если даже его и нет. Распространение слухов было поручено верному Аникету, проведение дознания на основании слухов, Бурру. К неудовольствию Нерона дознание не принесло ожидаемых им результатов. Даже под пыткой никто не подтвердил выдвинутых против Октавии обвинений. Не оправдавший надежды Нерона префект претория Бурр получил свою порцию яда. Но обратного пути уже не существовало. Вновь вступил в игру Аникет. Он и объявил себя тем, неуловимым любовником несчастной Октавии, о котором, даже под пыткой, никто из домочадцев не сказал ни слова. Октавию казнили, а через несколько недель её место заняла Поппея. Теперь она была на самой вершине римского Олимпа. Римской Юноной - Поппеей, женой Юпитера - Нерона. Оставался всего один шаг, чтобы окончательно закрепиться на этой, поистине божественной, вершине. Нужно родить Нерону сына. Или же, если удастся, сделать так, чтобы он усыновил её сына от первого брака, маленького Руфрия. Но эта надежда была эфемерной, и Поппея, понимая это, все свои возможности и силы направила на осуществление задуманного. Казалось бы, что проще простого зачать от мужа, с кем совокупляешься практически каждый день. Но настораживало то, что ни десятилетний брак с Октавией, ни их, уже почти пятилетняя связь, не привела ни к зачатию, ни к беременности. Поппея окружила себя ворожеями, астрологами, гадателями. Ей составляли гороскопы с наилучшими днями для зачатия, варили снадобья из корней мандрагоры для неё, и делали вытяжки из чабера для Нерона. Вся эта активность принесла плод. Поппея зачала и спустя девять месяцев на свет появилась Клавдия Августа. Этот маленький комочек человеческой плоти прожил всего четыре месяца. Уж очень сильно он был переполнен страстями и похотями унаследованными от родителей. Младенческое сердце не в силах было выдержать их и разорвалось под непосильной тяжестью. Нерон, впервые почувствовавший себя отцом, облачился в траурные одежды и объявил дни скорби для всей империи. Смерть младенца, конечно же, утрата скорбная и горестная, как для матери, так и для отца. Но для скорби нужно сердце, умеющее любить, чего Нерон был лишён. Как может скорбь посетить сердце матереубийцы, братоубийцы, женоубийцы? Да и просто убийцы? Внезапная смерть дочери тяжело подействовала на Поппею. Глубоко - глубоко в себе она чувствовала, что эта смерть, в какой то мере, лежит на её совести. За неделю до смерти дочери ей во сне привиделась Агриппина. Луций рассказывал ей, что мать часто во сне приходит к нему в окружении страшных призраков, которые истязают его бичами и жгут факелами. И вот, Агриппина явилась и ей. Она была одна, и молча с ужасной насмешкой смотрела на неё. И Поппея запомнила эту страшную и ненавистную насмешку явившегося ей призрака её бывшей врагини. А через неделю младенец умер. Она боялась повторения этого сна, но Агриппина не являлась больше и постепенно тревога и страх ушли. В это же время к ней на аудиенцию напросился молодой иудей. Он приехал с посольством ходатайствовать за схваченных ещё Фестом и отправленных в Рим иудейских храмовых священников. Ходатай был молод, строен и красив. И богат. За то, чтобы попасть к Поппее, ей поднесли драгоценный ковчежец из белого золота, украшенный жемчугом и изумрудами, и полный индийских благовоний. Иудей покорил её не только своим видом, но и обхождением. Его речь текла мягко и была полна тонкой лести, за которой - она видела это - сквозило его восхищение ею. Будь она поглупей, то не удержалась бы от охватившего её вожделения. И вправду. Нерон, со своим отвисшим брюхом, тонкими ногами и постоянным запахом кислого, почти что лошадиного пота, и стройный, как Апполон, и благоухающий ароматом фиалок иудей. А ведь по возрасту они почти ровесники... Она часто потом вспоминала тот озноб, который охватил её в момент их разговора. Но отдайся она своему влечению и...всё. Смерть... или ссылка. Но в любом случае конец всему, к чему так долго и с такими усилиями стремилась. Она помогла иудею в освобождении его священников, и они ещё несколько раз встречались и говорили много и о многом. Он рассказал ей о своей стране, об иудейском боге и храме, который они построили для него. Она слушала его с тем же сладким ознобом, как и в первый раз, но и всё. Разве что она позволила себе чуть дольше задержать его руку прощаясь с ним. Ещё одним последствием их встречи стало принятие ею его религии. Но даже такой серьёзный шаг не был вызван её внезапным прозрением и уверованием в Иегову, скорее всё той же подавляемой и скрываемой симпатией к рассказчику. Так же сыграли роль и его уверения, что соблюдением обряда и приношением ежегодной жертвы иудейский бог прощает преступления и грехи. Поппея подумала, как всё же хорошо иметь такого бога, который прощает человеческие слабости за ежегодное приношение. Она не отказалась ни от астрологов, ни от гаруспиков, просто добавила в свой образ жизни и некоторые обряды иудейства. Ну а чтобы обряды совершались правильно и вовремя Поппея оставила у себя первосвященника и казначея из посольства. Вообще, честно говоря, эта женщина на голову превосходила всех своих современниц. Проживи она дольше, может быть и Рим стал бы Нерополем. Но, забегая вперёд стоит сказать вот о чём. Через восемь месяцев после нижеописанного, в апрельские календы, Поппея умерла. Возвратившись пьяным с ночной оргии Нерон, в ответ на её укоризну, со злобой ударил её ногой в живот. Поппея была на восьмом месяце беременности. Плод был убит во чреве, носящая его, промучавшись двое суток, ушла в царство Плутона и Прозерпины. Мера беззакония этой незаурядной женщины, как видно, к тому моменту переполнилась. А сейчас вернёмся в южную колоннаду лукуллова особняка, где мы и оставили задумавшегося о восстановлении Рима Нерона и наблюдавшую за ним Поппею. ЗАГОВОР Поппея молча наблюдала за разглядывающим Рим Нероном. Лёгкий ветерок нежным порывом облепил её голубым шёлком туники, откровенно обозначив грудь, живот и бёдра. Даже в 34 года её тело могло бы стать эталоном для Праксителя, возродись он в Риме и задумай изваять Афродиту Римскую. Она сделала шаг вперёд, и Нерон, почувствовав её движение, резко обернулся. Поппея заметила мелькнувший в его глазах страх, но он тут же подавил его, и улыбнувшись протянул к ней руки. Она подошла. Он наклонился и поцеловал её в левую грудь, обхватив губами выпирающий сквозь шёлк туники сосок. - Пришёл Тигеллин с архитекторами - сказала она, пока он мусолил губами её тунику. - Да - да... - Нерон взял её под руку и увлёк к балюстраде. - Видишь, расчищают место для нашего с тобой дворца - прошептал он ей на ухо, указывая рукой на копошащиеся в пыльном мареве огромные толпы народа. - Ты даже не представляешь, что это будет за дворец... - хвастливо заявил он. - Рим ахнет и замрёт в восхищении. - Я уверена, что он будет соответствовать твоему гению - улыбнулась Поппея. - Да, моему гению... - кивнул польщённый Нерон. - Но, пойдём, я расскажу о своих планах. Они направились во внутренние покои виллы, где в центральном зале их ждал Тигеллин с двумя лучшими архитекторами империи. Увидев входящих Нерона и Поппею все встали. Нерон прошёл мимо них, и остановился у мраморного стола, на котором лежал большой и чистый лист пергамента. Все подошли и окружили стол. Нерон немного подождал и аккуратно перевернул пергамент. На листе был схематично изображён план Рима. Там, где всё сгорело были пунктиром проведены дороги, которые должны были стать границами вновь выстраиваемых кварталов. Между Палатином и Эсквилином на плане было чистое поле. Все молчали ожидая объяснений цезаря. Нерон оглядел почтительно склонившихся к нему зодчих и сказал, указывая на пергамент: «Вам я хочу поручить возрождение города. Впредь римляне должны быть защищены от подобных бедствий. Я издал эдикт о правилах застройки. Там указана ширина улиц, высота домов, расстояние между ними...и, да...у каждого дома пусть возводят портики с плоскими крышами, для удобства тушения огня. Я оплачу на это издержки...В остальном вы сами решайте возникшие вопросы...». Зодчие согласно кивнули не отрывая глаз от Нерона. Тот усмехнулся и посмотрев на Поппею продолжил: «Теперь о главном. Здесь... - Нерон положил ладонь на пустое пространство плана - ...между Палатином и Эсквилином должен появиться новый дворец, и я хочу чтобы этот дворец превосходил все дворцы, бывшие или ныне существующие на земле...Места здесь хватит... думаю, югеров в 30 мы уложимся». Нерон посмотрел на удивлённо замерших архитекторов. «В атриуме дворца будет стоять моя статуя. - Нерон на миг задумался и повернувшись к одному из зодчих спросил: «Какова была высота родосского Гелиоса?». - Сто футов, господин - ответил тот. - Моя должна быть 120 футов, и, разумеется, в золоте - сказал Нерон. - Кому можно поручить это дело? Как бы размышляя спросил Нерон глядя на Тигеллина. Тот промолчал, но Нерон и не ждал его ответа. - Как вы думаете, Зенодор справится? - он посмотрел на зодчих. - Ему это вполне по силам... - ответил Целлер переглянувшись с напарником. Нерон удовлетворено кивнул. - Далее, я хочу чтобы во дворце сочетались четыре стороны света. Все, подвластные нам земли с их богатствами, ландшафтами, садами и зверями... должны быть отражены во дворце. Соединять всё это будут каналы, по которым можно бы было разойтись двум либурнским галерам...Это внешнее. Теперь о внутреннем. Зал для пиров и увеселений должен иметь потолок с раздвижными панелями, чтобы можно было осыпать пирующих лепестками роз и рассеивать ароматы благовоний. Но не только. Я хочу чтобы потолок непрерывно вращался, как вращается небесная сфера, и на нём были изображены созвездия Зодиака. Я думаю, не нужно говорить о том, что всё должно быть построено из лучших сортов мрамора и инкрустировано ониксом, бирюзой, сердоликом и всем, что есть в копях империи... Нерон замолчал и посмотрел на ошеломлённых строительными фантазиями принцепса Целера и Севера. - Цезарь замахнулся на величайшее... - с льстивым восхищением проговорил Север. - До декабрьских календ представьте мне чертёж дворца, с учётом всего, что я сказал... и по размерам, и по величию, и по богатству. Нерон свернул пергамент с чертежом Рима и вручил его Северу. - Чтобы воплотить замысел цезаря понадобится множество работников... - принимая чертёж сказал Север с почтительным поклоном. - И миллиарды сестерций... - добавил Целер, но испугавшись сам своей дерзости, смутился и опустил глаза. Нерон, казалось, не заметил его реплики. - Я приказал Эпафродиту составить указ об осуждении всех преступников, не зависимо от тяжести преступления, на каторжные работы...и отправке в Рим, так что, думаю, с рабами недостатка не будет - усмехнувшись, проговорил Нерон. - А по поводу денег... моя казна к вашим услугам, но за результат отвечаете головой...помните, к календам я хочу видеть чертёж дворца. Нерон махнул рукой в знак того, что на этом разговор окончен. Зодчие поклонились и вышли. - А теперь поговорим о казне... - с ухмылкой сказал Нерон посмотрев на Тигеллина. - Что там с заговором? Ты допросил эту потаскуху, о которой донёс Волузий? - Да, цезарь - Тигеллин развёл руками. - Она ничего ни на кого не показала. - Ты меня удивляешь... - брезгливо поморщился Нерон. - Твои палачи разучились пытать? Или ты жалел её? Она хоть красива? - Её пытали шесть часов...дыба, огонь, клещи...она визжала, мочилась, блевала, но ни слова ни о пощаде, ни о заговоре... - Так пытай дальше...тебя, что? Учить? - с раздражением перебил его Нерон. - Увы, цезарь… - Тигеллин мельком посмотрел на слушавшую их Поппею. - На следующий день её несли на пытку и она удавилась... Нерон с удивлением посмотрел на Тигеллина. Тот вновь развёл руками. - Она не могла идти и её несли на кресле, в какой то миг ей удалось снять нагрудную повязку и закрепить её на подлокотнике. Она завязала петлю на свою шею и бросилась с носилок. Я наказал тех, кто допустил это... - А, ладно...одной шлюхой больше, одной меньше... - сказал Нерон. - Но ты становишься неловок...Мои враги плетут интриги и заговоры, а ты... Нерон замолчал и в зале повисла какая то тревожная тишина. Её нарушила Поппея. - Луций, позволь мне сказать - обратилась она к Нерону. Тот повернулся к ней. - Я понимаю так, что для осуществления твоего плана нужно найти очень и очень большую сумму денег? Она посмотрела на Нерона, и заметив в его глазах блеснувший интерес, продолжила: «Ты знаешь, что два года тому в Рим приезжало посольство из Иудеи, ходатайствовать за своих жрецов. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и освободил их от наказания. Пока послы были в Риме я часто общалась с ними и они рассказывали мне о своей стране и религии... - О, Поппея, прошу тебя... - замахал руками Нерон, - я помню, помню...и что? Мне нужно принять иудейство и молить иудейского бога, чтобы он дал мне тысячу талантов золота? Оставь, прошу тебя... Поппея переждала монолог раздражённого Нерона и улыбнувшись повторила: «Луций, позволь мне договорить до конца». Нерон скривился но замолчал. - Иудеи, как я поняла из рассказов, да ты и сам знаешь это, расселились по всей земле. Это народ ростовщиков, менял, торговцев, откупщиков...Посмотри, ты не найдёшь во всей империи нищего иудея...Они все зажиточны и богаты. Но не это главное... У них есть закон, десятую часть своей прибыли они обязаны отдавать своему божеству. Всё это золото стекается в их столицу, Иерусалим. И хранится в сокровищнице иерусалимского храма. Этот храм, по рассказам всё тех же послов, весь покрыт золотом и снаружи и внутри, а сокровищница непрерывно наполняется текущими со всех концов империи ручейками золота... - Ты предлагаешь мне конфисковать иудейскую сокровищницу - спросил Нерон. Поппея отрицательно покачала головой. - Нет, Луций, я хочу сказать, что иудеи очень богаты, а ты берёшь с них налоги, как с жителей трансальпийской Галлии, или Мезии. Иудея - императорская провинция, и ты, по праву, являешься царём Иудеи. Ты волен повысить налоги, а они обязаны повиноваться твоей воле...и даже если ты вдвое увеличишь их дань, они не обеднеют, а ты решишь дела по устройству нашего дворца. - Они взбунтуются - возразил Нерон. - Это же самый сварливый и варварский народ... - А вот если они взбунтуются, и поднимут мятеж... - усмехнулась Поппея. - то тогда ты имеешь полное право не только смирить их оружием, но и конфисковать храмовую сокровищницу. Она замолчала и посмотрела на Нерона. Тот молча смотрел пред собой. Казалось, он усваивал сказанное Поппеей. - Насколько я знаю, однажды уже её конфисковывали. Красс, идя на войну с парфянами, вывез из Храма 2000 талантов золота в слитках, и 8000 талантов в посуде и храмовой утвари... Добила фантастической суммой задумавшегося Нерона Поппея. И заметив мелькнувший на секунду алчный блеск в его глазах, добавила: «С тех пор прошло сто лет. Иудеи, клянусь Минервой, скопили не меньше, а может и больше...». - Да, ты права... - после недолгого молчания сказал Нерон. - Я скажу Эпафродиту чтобы он составил указ о повышении налогов для Иудеи...Кто там у нас прокуратор? Обратился он к Тигеллину. - Альбин... - не дав открыть рта Тигеллину сказала Поппея. - Он не справится с подобным делом - поспешила добавить она. - Есть более достойный кандидат на эту должность. И, заверяю тебя, Луций, он исполнит твою волю с величайшей тщательностью и преданностью... - Кого ты имеешь в виду? - с любопытством спросил Нерон. - Гессия Флора, Луций - ответила Поппея. - Отправь его в Иудею и ты не пожалеешь об этом решении. Нерон согласно кивнул. - Хорошо, пусть будет так, как ты хочешь... - сказал он. - Скажи Эпафродиту пусть составит указ и о смене прокуратора. Поппея поклонилась ему и направилась к выходу. Когда стих звук её шагов Нерон посмотрел на Тигеллина. - Кто такой этот Гессий Флор? - спросил он. - Всадник из плебеев - с презрением в голосе ответил Тигеллин, - ничем особо не знаменит...разве что любовью к мальчикам...а ещё больше к деньгам и роскоши... - Ну, это не пороки, а скорее добродетели... - возразил Нерон. - Нет людей на земле, которые бы были без пороков и не стремились их удовлетворять. Кто хвалится своей добродетелью, тот лжец и лицемер...Надо быть свободным...Так ты говоришь: «любит мальчиков и деньги»? Тигеллин кивнул. - А какое отношение он имеет к Поппее? Что это она просит за него? - Нерон посмотрел на Тигеллина. - Я думаю, причина в Клеопатре, его жене. Вероятно, это она упросила Поппею за него... - А, ясно, ну что же, пусть будет по её, в конце - концов, мне нужны деньги...пусть этот Флор грабит иудеев, но не для себя, как свойственно прокураторам, а для меня...и Рима. - добавил Нерон хохоча, и указывая Тигеллину на кувшин и два кубка стоявшие на серебряном подносе. - Ты и есть Рим - угодливо растянул в улыбке уста Тигеллин. Он налил кубки и поднёс один Нерону. - А всё же какая у меня мудрая жена - принимая кубок сказал Нерон. - Только вот я не пойму, если можно конфисковать казну иудейского храма, то почему нельзя позаимствовать сокровища храмов Ахайи? Да и в Италийских храмах немало накоплено в сокровищницах... А? Что думаешь? Да и с налогами...почему только иудеи должны платить вдвое больше? Это не справедливо...пусть так платят все! - Решения принимаешь ты, принцепс - ответил Тигеллин. - Да, решение принимаю я. А что же прикажешь делать с тобой... - отхлебнув несколько глотков произнёс Нерон. - Ты совершенно не ловишь этих толстеньких, жирненьких и мерзких...крыс. Нерон даже поморщился от брезгливости говоря это. - Позволь мне оправдаться... - возразил Тигеллин. - Я не хотел говорить при августе, но сейчас готов рассказать тебе обо всём, предпринятом мною за последние дни. - Ты не доверяешь Поппее? - с удивлением перебил Нерон Тигеллина. - Нет, цезарь, августа для меня то же что и ты, но есть вещи о которых знать должен только цезарь.. - Ты осторожен - усмехнулся Нерон. - но это радует меня. Говори. Я хочу услышать доброе...и многообещающее. - Я нашёл человека, который исполнит наш замысел - подвинувшись ближе к возлежащему Нерону полушепотом начал Тигеллин. - Это мой префект Руф. Фанний Руф. Он начнёт дело. Когда то он был любовником Агриппины, и на этом он и сыграет. Под предлогом мести тебе за её смерть он начнёт плести заговор. Мы с ним обговорили детали. Для начала он увлечёт ещё нескольких из претория. Мы сошлись на трибуне Сильване и центурионе Прокуле. Но он потребовал у меня гарантий их помилования после окончания дела... Тигеллин замолчал ожидая реакции Нерона. Тот лежал, потягивая вино и внимательно слушал начальника своей гвардии. - Успокой его, - сказал Нерон. - я помилую всех, кто поможет в этом деле. Но мы с тобой говорили о заговоре сенаторов, а не о заговоре преторианцев... - Конечно, цезарь, но участие в заговоре преторианцев придаст смелости даже самым малодушным, тем, которые сами по себе никогда бы не решились на подобное... - Да, ты верно рассуждаешь... и дальше... - Я думаю надо вовлечь в первую очередь этого краснобая Пизона... если он поверит в успех, то за ним пойдут и все эти...как ты метко сказал - крысы. - Ты уж постарайся, чтобы он поверил... - поставив кубок проговорил Нерон. - Если тебе удастся втянуть в это дело человек 30 из моих врагов, то я думаю, казна обогатится на несколько сотен миллионов... - Может и поболее... - усмехнулся Тигеллин. - Один только философ, учивший нас бескорыстию и милосердию нафилософствовал на 400 миллионов. Зачем философу столько денег? - Я вижу ты ненавидишь его больше, чем я... - усмехнулся Нерон. - Но он умён, и втянуть его в заговор будет не просто... - В отношении его я постараюсь приложить максимум усилий... - с нескрываемой ненавистью проговорил Тигеллин. - Постарайся, постарайся - кивнул Нерон. - И посмотрим, как у тебя это получится. Надеюсь, мы соберём с них урожай пощедрее, чем с этих христовщиков. - Уверен, что гораздо щедрее - заверил Тигеллин. - Ты меня успокоил, но не затягивай.., а как ты задумал выйти на Пизона? Он вряд ли станет говорить с твоим префектом... Нерона всё больше увлекал план Тигеллина. Он и сам любил коварство, и всегда с удовольствием им пользовался. Чужое коварство вызывало в нём если и не чувство ревности, то желание как можно больше узнать о способах реализации задуманного коварства, и своими советами усовершенствовать его. То есть, сделать задуманное зло совершенным, таким, чтобы на взгляд непосвящённых, конструируемое человеческим умом коварство казалось ударом судьбы. А ещё лучше, выставило бы злодеем того, против кого и хитро сплеталось. Но Тигеллин в этот совершенном искусстве был под стать своему господину. - Ему поначалу и не нужно будет говорить с Руфом - ободренный интересом Нерона к его плану Тигеллин пустился в подробности задуманного. - Руф выйдет на Натала, а Натал - ближайший дружок Пизона. Они вместе днюют и ночуют... - Любовники? - перебил Нерон увлёкшегося Тигеллина. Тот развёл руками: «Оба - сладострастники, это точно, но вот любовники ли - не знаю...». - Какое ты подобрал слово - сладострастники... - пробормотал Нерон наливая себе из кувшина. Было видно, что вино начало действовать. - Сладкая, сладкая страсть! - повторил он - Точно! Сладче нет ничего...во всяком случае в этом мире Тигеллин попытался продолжить своё изложение задуманного злодеяния, но Нерон замахал руками, расплескав даже вино из кубка, и он замолчал. - Сладострастники, любовники - всё одно и тоже... я тоже сладострастник... Казалось Нерон говорит сам с собой. Он даже не смотрел в сторону притихшего Тигеллина. - Это наслаждение божественно, а его оттенки неповторимы...Ты - плебей, Тигеллин, и не можешь понять этого... А я - бог! Я рождён мужем и познал наслаждение от обладания женщиной, а могу стать женщиной и испытать её страсть. А стоит мне взять кифару и я превращаюсь в Орфея... Ты - свидетель, как толпы рукоплещут мне, когда я играю и пою. Но я ещё не испытывал вожделения зверя...звериного сладострастия... Нерон отхлебнул из кубка и продолжил свой чудовищный монолог. - Да, сладострастия зверя...А ты знаешь, где я увидел его? В цирке! Во время казни этих христовщиков... Помнишь, их травили дикими зверьми нарядив в шкуры мулов, волов и прочих скотов. Там была одна молодая рабыня. Её, в отличие от всех, почему то завязали в шкуру волчицы. Потом на них выпустили леопардов, пантер и волков... И вот, её облюбовал волк, матёрый и огромный, он бросился на неё, вероятно обольщённый шкурой и запахом, и попытался покрыть её, но поняв свою ошибку принялся рвать и терзать её плоть...А я видел воочию его звериную страсть...и мне захотелось побывать в его шкуре, чтобы хоть раз испытать это, недосягаемое человеку, сладострастие зверя... И ты поможешь мне в этом, Тигеллин. Нерон смотрел куда то в угол зала. Его глаза остекленели и, казалось, вот - вот вывалятся из орбит. Было ясно, что рассказанное, он не раз уже переживал в своём воображении. И что он не отступит от того, чтобы осуществить это наяву. - Ты поможешь мне в этом - повторил он, переведя взгляд на Тигеллина. - А заговор? - ошеломлённый услышанным переспросил тот. -Заговор - само собой. Тут будем действовать так, чтобы ни у кого ничего не осталось... - А как я смогу помочь тебе... в твоём желании - спросил Тигеллин. - Узнаешь потом, я ещё не решил, как это осуществить - промычал Нерон. «...В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него - Спор...» (Светоний «Нерон») Давайте на этом и оставим двух проклятых, плетущих свои козни и с упорством Данаид наполняющих свои «меры беззакония». Они приближают неотвратимое воздаяние. Через 3 года после подслушанного нами разговора Нерон, избегая казни «по обычаям предков», к которой его приговорил сенат, сам пронзил своё горло кинжалом. А ещё через год был казнён и Тигеллин, соучастник Нерона во всех злодействах и гнусностях. Поппея, как мы заметили чуть выше, уже три года как обитала в царстве мёртвых. А мы вернёмся на грязную и грешную землю. Туда, где трудятся, стяжают, ругаются, мирятся, едят, пьют, строят, разрушают, женятся, выходят замуж, одним словом - живут и умирают простые люди. Многие из которых, а по всей вероятности - большинство, жадно завидуют небожителям, и мечтают, хотя бы на денёк, побывать в их шкуре. Глупцы! Они не ведают и не видят за блеском золотой мишуры, и величия мраморных чертогов ту чёрную и мрачную драпировку, которой укрывается власть цезарей, царей, князей и всех, власть имущих. Живите скромно! Скажем мы им, но услышат нас едва ли единицы. ДИМИТРИЙ Когда Пилат замолкал или засыпал, утомлённый своими воспоминаниями и обессиленный болезнью, у Димитрия появлялась возможность и самому отдохнуть. С тех дней, когда горячка впервые уложила старика на ложе болезни, он всегда старался быть рядом с ним. Трудность была в том, что и по своему положению, да и по совести, он руководил всей жизнью усадьбы. Сбор винограда подходил к концу, но впереди был сбор оливок, заготовка масла да и куча других дел, в ежегодном круговороте жизни, вроде бы как обыденных и привычных, но требующих времени, внимания и сил. А большую часть времени теперь занимал слабеющий и, как видел Димитрий, уже смирившийся со смертью, Пилат. Его нежелание принимать врачей и их помощь возмущали грека, но заставить старика он не мог и надеялся только на скорый приезд Клавдии. Клавдию ждали все. Её посещения виллы были не часты, но всегда привносили в жизнь поместья какую то светлую и доброжелательную атмосферу. Вплоть до того, что прекращалось всякое сквернословие, сплетничанье, зависть. Одним словом, всё то, что так опошляет и оскверняет человеческое общежитие. Свойство так влиять на окружающих присуще только душам великим, а величина души прямо пропорциональна её доброте и любви. Когда же Клавдия покидала усадьбу всё постепенно возвращалось «на круги своя». Жизнь в поместье входила в своё русло. Вернее сказать: разделялась на два русла. По одному текла жизнь рабов и челяди, со всем, присущим этой жизни, добром и злом. По второму, в своём одиночестве плыл Пилат, погружённый в свои поиски истины. Мостиком, если можно так сказать, между этими потоками был Димитрий. Как мы уже говорили выше, знакомясь с ним в начале повествования, он гордился своим происхождением из народа, давшего миру философию, театр, поэзию и бесконечную череду мудрецов и законодателей. И его больно укололи слова Пилата о том, что « вся ваша, греческая мудрость всего лишь пустота и суесловье пред мудростью Его», то есть того, кого грек называл магом, а Пилат - Праведником. С той ночи, когда он решив разобраться с тайной свитка, всерьёз занялся его изучением прошло всего несколько дней. За столь небольшое время он всё же умудрился исписать несколько табличек цитатами иудейского мага, встреча с которым так повлияла на старика. А учение которого, судя по произошедшему в Риме, победило даже страх смерти в сознании идущих за Ним. И хотя греческая гордость на всё чужеродное смотрела свысока, всё же тут было о чём задуматься. Вот и в этот раз, дождавшись пока Пилат задремал, Димитрий прошёл в свою комнату и взяв таблички вернулся в атриум. Усевшись за стол, на котором ещё недавно сидел за своей рукописью Пилат он разложил таблички и развернув свиток углубился в его тайны. «Вам дано знать тайны Царства Небесного, а им не дано...» - читал он. - «Ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет». « О чём это он? Что имеют имеющие? Разум? Мудрость? А не имеющие? Он говорит: сердце их огрубело...не слышат, не видят, хотя имеют глаза и уши! А сердце огрубело...Чем? Да в притче же и ответ! Обольщение богатством и заботы житейские... А как же без забот житейских обеспечить свои потребности в пище, одежде, жилье? Никто из величайших мудрецов не пренебрегал ни достатком, ни заботами... - размышлял грек. - Но между ними и магом великая пропасть! Все они мечтали об условиях социального общежития в гармонии, и при максимальном достижении человеческого счастья. Законы Ликурга, законы Солона, «Государство» Платона, в конце - концов! Всё это о жизни здешней, насущной, земной! А маг говорит, и к тому же притчами, о каком то Царстве Небесном, Царстве Бога! Мало того, а эти его заявления о том, что те, кто любит родителей или детей больше, чем его, недостойны быть его учениками! Это что то за пределами человеческих чувств и законов...никто из мудрецов подобного не говорил! Как может человек призвать других людей любить его сильнее, чем своих детей или родителей? Какую чудовищную уверенность в совести своей должно иметь, чтобы так сказать! Это, пока ещё, выше моего понимания...» - с какой то досадой и даже раздражённостью решил грек. Он пробежал глазами ещё несколько столбцов текста и остановился на строке, помеченной Пилатом маленькими, еле заметными буквами NB. «Тогда говорит Ему Пилат: не слышишь, сколько свидетельствуют против Тебя? И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился». Грек несколько раз перечитал написанное пытаясь понять смысл пометки Пилата. Это была не единственная пометка сделанная стариком в свитке. Чуть ниже была подчёркнута целая строка: «Ибо знал, что предали Его из зависти». А после подчёркнутой строки шёл рассказ о сне Клавдии, и о её просьбе отпустить мага, которого она называла Праведником. Он уже читал это раньше, но тогда его внимание больше привлекало упоминание имени Пилата и, в общих чертах, описываемое происшествие. Теперь же, читая, он не только замечал, но и пытался понять смысл мельчайших деталей, скрупулёзно описываемых автором свитка. Зачем нужно было описывать, порой отвратительные, подробности этой, произошедшей давным - давно, в чужой земле и, казалось бы, обычной казни? Издевательства солдат, делёж одежды, глумление обвинителей...страдание казнимого. Ему врезались в память слова автора о Пилате, который «знал, что предали Его из зависти». Тогда становились понятными и настойчивые попытки Пилата освободить Праведника, и его умывание рук. А более всего и нынешние, пробужденные свитком, воспоминания. Терзающие его стародавним бессилием, или проявленным тогда малодушием. Да и эти новости из Рима... о казнях последователей этого Праведника. Отсюда и это навязчивое желание хоть как то оправдаться за прошлое...и уединение от всех, даже от жены!». Димитрий посмотрел в сторону спальни старика. Ему даже стало жаль его. « Да, не хотел бы я оказаться в подобной ситуации...» - подумал он вновь обращаясь к свитку. Он внимательно вчитывался в каждую строку повествующую о казни Праведника и о последовавших за ней знамениях и чудесах. В чудеса, особенно связанные с воскресением мёртвых, он не верил. Читая описанное затмение и землетрясение, случившееся во время казни, он вспомнил рассказ Пилата о храме и о разодранной надвое храмовой завесе. Здесь свидетельства свитка и воспоминания Пилата совпадали. Но вот, что знаменовало собой это происшествие с завесой? И было ли связано со смертью Праведника? Его размышления были прерваны влетевшей в атриум птицей. За ней мелькнула тень преследовавшего её коршуна. Не рискнув преодолеть колоны портика вслед за ускользающей добычей он с недовольным криком уселся на ветку платана. Димитрий откинулся на кресле и следил глазами за хаотично мятущейся по атриуму птицей. Поняв, что опасность миновала, пичуга уселась на светильник, и крутя головой осматривала двумя чёрными бусинками глаз пространство атриума. «Мир живёт по своим правилам...» - замерев, чтобы не спугнуть, и наблюдая за пичугой, подумал Димитрий. - «Сильный живёт за счёт слабого. В этот раз ей удалось ускользнуть, а в следующий окажется в его когтях...и всё...А они мечтают о каком то ином мире, где коршун и этот вот воробей будут жить мирно... Мечтатели?». Заключил он. Птица, между тем, успокоившись и оглядевшись, вспорхнула со светильника и исчезла в проёме крыши над бассейном. «Плохая, всё же, примета - птица залетевшая в дом...» - мелькнула беспокойная и тревожная мысль. Грек поспешно сложил таблички, свиток и встав быстро направился в спальню к Пилату. Осторожно приоткрыв дверь он заглянул вовнутрь. Старик не спал. Его глаза встретились с взглядом Димитрия и он поманил его рукой. Грек облегчённо вздохнул и вошёл в спальню. Дождавшись, когда Димитрий подошёл к кровати, старик приподнялся и попытался встать. Было видно, что все движения даются ему с трудом, но он был упорен и упрям. Димитрий помог ему усесться на краю ложа. - Я хочу в парк, на свежий воздух, к платанам, к солнцу, к морю... - сказал Пилат посмотрев на грека. - Распорядись, пусть меня отнесут туда... Димитрий согласно кивнул и направился к двери. - И скажи пусть сделают мне горячего вина с мёдом... - попросил старик, - ложку мёда, не больше... Через полчаса грек вернулся с четырьмя рабами несущими небольшой открытый портшез, некогда предназначенный для Клавдии, но уже многие годы стоявший без дела в кладовых имения. Димитрий помог Пилату поудобнее усесться в него и рабы, подхватив шесты осторожно понесли старика. Они миновали коридор, вышли в атриум, спустились по ступеням портика к бассейну и понесли портшез по аллее к выходу из усадьбы. Димитрий шёл позади. На аллее его нагнал Авит с подносом, на котором стоял кубок с крышкой, укутанный несколькими слоями шерстяного полотна. У выхода, под тенью полувекового платана Пилат приказал поставить паланкин и отправил рабов. Димитрий взял у Авита кубок и подал Пилату. Отсюда открывался великолепный вид сливавшихся на горизонте в единую сущность, двух стихий - неба и моря. День уже перевалил на вторую половину и солнечный диск висел над Лигурийским морем отражаясь в его зеркальной глади мириадами солнечных зайчиков, скачущих по гребешкам еле заметных волн. Кое где на поверхности, убаюкиваемые нежным бризом, белосерыми комочками мелькали отдыхающие чайки. Дело шло к октябрьским календам, но днём ещё стояла по летнему жаркая погода. В густой листве платанов от жары прятались сотни воробьёв и их нескончаемый гвалт наполнял воздух неповторимой музыкой жизни, существующей обособленно от человека, но неразрывно связанной с жизнью всеобщей. Жизнью мира. Пилат несколько минут сидел молча и неотрывно смотрел на искрящуюся поверхность моря до тех пор, пока из его глаз не потекла слеза. То ли искрящиеся блики отражённых солнечных лучей вызвали её, то ли вновь он ушёл в тёмные закоулки своей памяти. Димитрий молча стоял рядом наблюдая за задумавшимся Пилатом. - Сегодня должна прибыть Клавдия - после долгой паузы проговорил старик.- Я чувствую её приближение… Он открыл кубок и пригубил вино. Шерсть сохранила тепло, и горячая струйка пронеслась по пищеводу и моментально впиталась в кровь. Щёки старика покраснели, а глаза загорелись и ожили. Он сделал ещё несколько глотков и посмотрел на грека. - Давай продолжим наше дело - сказал он. - Время уходит и силы уходят вместе с ним... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Целлер исполнил порученное ему. Рядом с Праведником, в толпе, сопровождающей его, всегда были наши глаза и уши. Но у меня он вызывал больше любопытство, чем беспокойство или опасение. Его слова, обращённые к толпе, были созвучны словам того юродивого раввина из Вифавары, которого казнил Ирод в угоду своей жене. Как тот, так и этот призывали к нравственной чистоте и смирению пред их Богом. Я с интересом, а часто и с удивлением, и даже с раздражением на пишущих отчёты, читал о его словах и делах. В самом деле! Как можно отнестись к рассказу о том, что двумя рыбами и пятью хлебами было накормлено пять тысяч человек! Это произошло в окрестностях Тивериады, и об этом доносил один из тех, кто и ел эту рыбу и хлеб. Я лично допрашивал этого соглядатая и он клялся и божился, что всё так и было, как он описывал в своём донесении. Там же, при Тивериаде, произошло одно происшествие, которое окончательно развеяло все мои опасения и подозрения в отношении Праведника. Как я говорил выше, наше внимание привлекала также и группа иудейского мятежного сброда, вождём которого был один из тех, религиозных фанатиков, в которых ненависть к нам, римлянам, является жизненной силой. Я знал, что этот сброд тайно поддерживается и направляется жрецами, использующими их фанатизм и ненависть в своих целях. Сами ли от себя задумали они это дело, или были научены Каиафой, я так и не узнал, но они попытались схватить Праведника, объявить его царём, и силою заставить его стать во главе их восстания...». Пилат усмехнулся и повторил: «Силою заставить его стать их царём...Как это могло прийти в их бестолковые головы?». Он посмотрел на Димитрия и немного помолчав продолжил свой монолог: «Как можно силою заставить что то сделать того, кто словом возвращает зрение и слух, прикосновением исцеляет от проказы и обладает силой воскрешать мёртвых! Я много думал над этим. Сила его врагов осуществлялась через страх и принуждение, сила Праведника имела совершенно иную природу. Он никому не отказывал в исцелении от каких бы то ни было хворей. Для него не существовало неизлечимых болезней и свою силу он никогда не обращал во вред своим врагам. Хотя, по всей видимости, и судя по возможностям, мог. Если он словом оживлял и исцелял, то, я думаю, мог словом и умертвить! Его травили, хулили, объявляли лжецом, но он не отвечал своей силой на их злобу. А ведь по всем человеческим и божественным законам он был бы прав, но никто не пострадал от него, даже убивавшие его! Впервые в жизни я встречал Человека творящего добро бескорыстно и просто. Живущего для других. Что это? Высшая сила смирения и добродетели? Или закон на котором зиждутся правила жизни в Его Царстве? Да, множество вопросов задал он мне своим молчанием и своей жизнью и смертью. Тогда он ушёл от тех, кто был послан взять его и принудить стать царём. Он и так был Царь, и он знал какого царства он властелин. Его не прельщали ни власть, ни деньги. Он был свободен той свободой, к которой человек только и должен стремиться - свободой быть Человеком! Ни тираном, ни рабом, ни холуём. Тогда я ещё не понимал многого. Может быть мне следовало посетить его сборища, чтобы лично увидеть и услышать его, как я посетил тогда раввина при Вифаваре, но я не сделал этого и продолжал наблюдать за происходящим из Цезареи. Надо признать, что наблюдал за ним не только я. Кроме упомянутого Каиафы деятельность Праведника очень тревожила и Ирода. Неизвестно, что больше вызывало обеспокоенность у этого распутника. Или эти сборища толп народа, стекавшихся со всей Иудеи и Десятиградия, чтобы увидеть Праведника и его чудеса. Или же некий мистический ужас, сопровождавший Ирода с тех пор, как он казнил раввина из Вифавары. Его больная совесть, а может быть ещё более больной рассудок, шептали ему, что в Праведнике воплотилась душа убитого им раввина. Об этом он сам писал мне, объясняя чудеса творимые Праведником. Он так же несколько раз пытался схватить его и казнить, но всякий раз терпел неудачу. Праведник ускользал из его рук, как будто наперёд знал все замыслы ищущих его души. И это при том, что большую часть своего времени Праведник проводил именно в Галилее, тетрархом которой и был Ирод. В Иерусалим он приходил несколько раз в год, на главные иудейские жертвоприношения, которые был вынужден посещать и я, в силу их важности и ради огромного стечения народа. Там мы с ним и встретились лицом к лицу, в первый и в последний раз. Это был 18-ый год правления Тиберия, и пятый год моей префектуры. Эти года пролетели как то очень уж быстро. Но и плодотворно, если судить по обилию впечатлений, и моей вовлеченности в жизнь знати и жречества вверенной мне провинции. Я не искал их уважения, и, тем более, любви. Как я и говорил ранее, с первых же дней моего пребывания в Иудее, я натолкнулся на стену презрения со стороны жрецов и ответил тем же. Разница была в том, что моё презрение к ним основывалось на понимании их лицемерия, алчности и коварства. А их презрение к нам, римлянам, да и ко всем остальным народам, основывалось на присущей всем варварам национальной гордыне, взращиваемой, обычно, жрецами, семенем их особенной богоизбранности. К тому же моё презрение к ним было подкреплено реальной властью, как над их душами, так и над имуществом. Но, видит Бог, я никогда не использовал свою власть для корысти, или ради удовлетворения своих страстей. После моей отставки они обвинили меня в жестокости и самоуправстве, но ни в мздоимстве, ни в вымогательстве обвинить не смогли. Моя жестокость оправдалась долгом. Я пресекал на корню любое поползновение к мятежу. А самоуправство было вызвано невыносимой вонью и грязью после их праздничных торжеств. Мне пришлось силой конфисковать часть их храмовой казны, чтобы построить водопровод из источников, обнаруженных мною за 35 миль от Иерусалима. Это произошло уже после казни Праведника и, правды ради, тогда я уже не только презирал этот народ, но и возненавидел его. По большому счёту мне было наплевать и на грязь, царящую в городе, и на вонь и мириады насекомых, слетающихся на потоки проливаемой крови. Но я сделал это, зная, что Каиафа, как и вся его свора, не смогут стерпеть подобного «святотатства» и поднимут бунт. Это и было моей целью. Я горел отмщением за Праведника и жил в те дни ненавистью ко всем «отделённым». Так называли себя те, кто и настоял на его казни. Всё произошло так, как я и задумал. Жрецы возмутили толпу и призвали её остановить работы. Несколько тысяч человек окружили строящих акведук и воплями и оскорблениями, а кто и камнями, попытались смутить рабочих и остановить работы. Я ждал этого и заранее подготовил солдат. В рабочие одежды были наряжены два манипула триариев и у каждого под плащом был спрятан тренировочный деревянный меч. По моему знаку воины достали их и начали избивать голосящую и вопящую толпу. Может быть, делая это даже через чур усердно, чем мне бы хотелось. Толпа была рассеяна, пострадали многие, но до смерти и увечий дело не дошло. Я надеялся, что всё это станет причиной более серьёзного с их стороны мятежа, но нет. Каиафа, по всей вероятности, раскусил мой план и остановил своих. Водопровод я довёл до конца, но за это был обвинён в расхищении их казны. Они обвинили меня перед Вителлием в завышении цен и объёмов работ, и, следовательно, хищении средств. Обвинения были опровергнуты моим квестором, он педантично вёл все дела с поставщиками и на всё брал расписки и договора. После казни Праведника у меня фактически началась война с иудеями. Этот эпизод с акведуком лишь единичный случай. На любое проявление их фанатизма или гордыни я отвечал жёстко и быстро. Но вернёмся к главному. В те, априлиские календы какое то безумие охватило Иудею. Хотя до праздника было ещё дней десять, но огромные толпы паломников со всех окрестных земель уже направлялись в город. Дороги были запружены повозками, стадами гонимого в город на продажу скота, всадниками и погонщиками верблюдов. Эллины и финикийцы, парфяне и эламиты, египтяне и ливийцы наполнили город своим разноязычием и пестротой одежд. Даже римскую речь можно было услышать на храмовом подворье, куда допускались для жертвоприношения «нечистые». Так называли всех не иудеев иудейские жрецы. Молва, распространяемая болтунами и смутьянами, была причиной этого нашествия. Все ждали какого то Царства Божия, которое, якобы, должно было открыться в те дни. Эти слухи спровоцировали и настоящий мятеж. Зелоты попытались захватить арсенал с оружием и амуницией расквартированной в городе когорты. Целлер перебил до дюжины фанатиков, и троих захватил в плен. Но и двое гастатов были убиты иудеями. Бунтовщиков ждал крест. Этой доли удостаивались самые презренные из людей - рабы, разбойники, беглые гладиаторы и подобная им грязь. Казнь довольно мучительная и медленно убивающая. Дающая казнимому порой до нескольких дней страдания прежде чем наступает смерть. Люди вообще искусны в изобретении казней. Казалось бы, достойных смерти и приговорённых к ней судом, стоит казнить быстро. Ожидание смерти само по себе является страданием для приговорённого к ней. Но нет, люди жадны до зрелищ, и с ненасытимостью смотрят на мучения других. Отсюда и такое разнообразие жестокости в убийствах людьми себе подобных. С одних заживо сдирают шкуру, других варят в котлах, третьих отдают на растерзание диким зверям...». Пилат замолчал. Казалось, он устал или задумался о чём то. Димитрий ждал. После небольшой паузы старик продолжил свой монолог: «...Для меня всегда было загадкой почему римляне избрали для отцеубийц и отравителей казнь в мешке с петухом, обезьяной, змеёй и псом? Почему вместе с убийцей на смерть обрекались и бессловесные твари, не имеющие никакого отношения к преступлению? Изощрённа всё же человеческая фантазия...». Нет, погоди... - вдруг сказал Пилат вновь прервав свой монолог. - Ты это не пиши. Эти брюзжания по поводу казней и людей никому не интересны, а люди такие, какие есть... - Что именно убрать? - переспросил грек и перечитал Пилату последние предложения. Остановились на словах: «Люди вообще искусны в изобретении казней». С этих слов Димитрий загладил написанное и приготовился к дальнейшей работе. «Итак, бунтовщиков, схваченных Целлером, ждал крест. Среди них оказался и их вождь. Но я немного забежал вперед в описании тех событий. В Иерусалим мы прибыли в последний день иудейской недели. Они называют его «шабат», а их жрецы запрещают им любой труд в этот день. До жертвоприношения оставалось шесть дней и этого вполне хватало для решения всех задач по обеспечению порядка и безопасности в городе. В тот раз, щадя Клавдию, я приказал приготовить трирему, и от Кесарии до Иоппии наш путь лежал вдоль побережья. В Иоппии меня ожидала когорта Италийского легиона и мы двинулись в столицу. Как я говорил выше дороги были переполнены спешившими на жертвоприношение и ожидавшими чуда. Надо побывать в Иудее, чтобы понять всю «прелесть» местных дорог. Уже по этому видна огромная разница между варварами и нами, римлянами. И одинокая повозка на иудейской дороге оставляет за собой тучу пыли, проникающей везде, и от которой не защищают даже смоченные водой лицевые платки. Она забивает глаза и скрипит на зубах, покрывает тончайшим ковром попоны коней и доспехи воинов. Мне пришлось послать декурию всадников, чтобы разгонять впереди идущие толпы. Это было самое мучительное наше с Клавдией путешествие в Иерусалим. Я знал об ожидающих нас трудностях и отговаривал её, но она, как будто предчувствуя будущие события, была непоколебима в своём решении сопровождать меня. Через два дня пути, на закате, город открылся перед нами во всей своей мрачной и горделивой торжественности. Уходящее за горизонт солнце последними лучами зажгло золотой храмовый венец, и его призрачный огонь висел над погружающимися в ночную тьму крепостными стенами. Мы приближались по Яффской дороге ведущей к воротам Долины, за которыми уже был виден сияющий белизной мрамора в исчезающих лучах дворец Ирода. Целлер встречал нас с декурией всадников за несколько стадий от города, и сопроводил до самого дворца. Мы въехали в город вместе с ночной тьмой. Улицы уже обезлюдели, перекрёстки освещались факелами, а дома были заперты. Дворец ждал нас, предоставив все удобства царского комфорта. Омывшись и поужинав мы отдались отдыху, оставив все дела на предстоящий день. А на следующий день в город пришёл Праведник. Это был первый день новой недели. Он вошёл в Иерусалим с востока, через Храмовые ворота, в одиннадцатом часу дня. Как всегда его сопровождала толпа зевак и учеников. Его, как будто, ждали, и само его появление вызвало у толпы бурный и необузданный восторг. Мужчины и женщины, старцы и старицы, отроки и девицы устилали дорогу пред ним цветами и ветвями пальм, а самые неистовые срывали с себя хитоны, плащи и даже таллифы, чтобы бросить под копыта осла, на котором восседал этот необычный и загадочный Царь Иудейский. Даже в этом он презрел все человеческие понятия о величии и знатности. Царь на осле! От создания мира не бывало такого. Только белый конь достоин нести на себе цезарей и царей. И я уверен, что будь его желание, его ученики предоставили бы ему какого угодно коня, но он въехал в город на осле. Ещё раз показав всё ничтожество и суету человеческого стремления к возвеличению и славе. Ему и в самом деле не нужно было доказывать своё величие ни белым конём, ни пышной свитой. Величие и слава Праведника отражалась в восторге видящих его глаз и прославляющих его уст сотен людей. Он сразу же направился в храм. Толпа сопровождала его везде, куда бы он ни зашёл. Храмовая стража уже зажигала ночные факела и готовилась закрывать ворота, но узрев толпу народа направлявшегося в храм, растерялась и замешкалась. Он сошёл с осла у ворот и войдя вовнутрь обошёл весь храмовый двор. Его сопровождали ближайшие друзья, в то время, как все остальные остались у ворот, ожидая их возвращения. Выйдя из храма он со своими учениками спустился в долину Кедрона по дороге ведущей к Вифании. Толпа, сопровождала его до дороги, а затем растворилась среди улочек нижнего города...». - Ты говоришь так, как будто был свидетелем, и видел своими очами всё это - вставил Димитрий, дождавшись секундной паузы в воспоминаниях старика. Тот согласно кивнул. - Это видели многие из гарнизона. Я был там, в крепости, и собирался во дворец, но задержался и стал свидетелем поневоле. Пилат вздохнул и продолжил: « Самое удивительное...вернее сказать - самое величественное в том, что я тебе рассказал, это тот факт, что въезжая в Иерусалим он знал что спустя всего 5 дней будет убит, и сам выбрал этот жребий. В свитке сказано об этом...он говорил о своей смерти ученикам, но они не восприняли его слова всерьёз. И это вот, на мой взгляд, самое страшное и трагичное. Он шёл умирать в кругу своих друзей и знал, что они все оставят его...мало того, один из них, из ненависти ли к своему учителю, или из зависти, просто продаст его...да, именно, просто продаст...Можно понять предательство из ненависти, я не говорю – оправдать, но понять, а здесь произошло предательство с продажей…понимаешь! Получить выгоду из своей подлости предательства! Это – вершина человеческой гнусности, а ведь этот предатель тоже был там, когда все кричали от восторга и бросали одежды свои, а потом сопровождали его в храм. Он ходил рядом с ним, ел из одной чаши с ним, разделял хлеб с ним и со своими друзьями - учениками Праведника. А в сердце своём копил ненависть и жил этой ненавистью… Это страшное чувство! Я испытал его там, в Иерусалиме, после казни Праведника. Ненависть буквально сжигала меня, заставляя придумывать всякие козни, чтобы уничтожать тех, кого я считал виновниками смертного приговора Праведнику...Хотя главным виновником был я сам...Имея власть отпустить его, я не сделал этого. Моя власть оказалась без силы...наверное, я просто испугался. Каиафа повернул дело так, что отпусти я Праведника и эти псы обвинили бы меня в оскорблении величества Тиберия. А это неминуемый отзыв и, даже если бы мне удалось оправдаться, конец моему восхождению к сенаторской тоге. Тогда эта цель ещё обольщала меня. За это малодушие я и возненавидел себя, но, как и всегда бывает, легче ненавидеть других и их же сделать виновными в своей слабости или малодушии. Это и произошло со мной. Я стал жесток. Ненависть делает сердце бесчувственным к тем, кого ненавидишь. Ты просто перестаёшь считать их за людей. Тогда от полного превращения в зверя меня спасла Клавдия...» Пилат вздохнув замолчал. Его глаза предательски блеснули и чтобы не дать слезе пути он прикрыл их. - Да, Клавдия...она мой добрый гений - после недолгой паузы прошептал Пилат. Его голос дрогнул, а слеза, всё же найдя еле видимую тропинку, медленно сползла вдоль переносицы, и он ощутил на губах её солоноватый вкус. - Но, давай продолжим – поборов тоску сказал Пилат. «На следующий день с утра Он вновь был в храме, и возле Него, как всегда, толпилось с сотню зевак, заглядывающих ему в глаза и с жадностью ловивших каждое Его слово. Я тогда каждый день проводил в гарнизоне, наблюдая с галереи за происходящим в храмовом дворе. Наши соглядатаи докладывали мне о словесных битвах, разыгрывавшихся между Ним и жрецами. Всю свою хитрость и коварство использовали в этой схватке каиафины холуи против Праведника. Но Он, с какой то непостижимой лёгкостью, ни секунды не раздумывая, и не обращая внимания на их лукавые хитросплетения, разрушал и опровергал их попытки уличить и опозорить его пред народом. Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник, буквально высмеивает их лживую мудрость, и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться и пред кем рабски благоговеть и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами…» КЛАВДИЯ ПРОКУЛА А Клавдия была уже всего в десятке миль от усадьбы. Последнюю ночь они провели в Ватлуне, в доме давнего знакомого и Пилата и Клавдии Сульпиция. Когда то он тоже проживал в Риме, но оставил столицу и выбрал этот небольшой этрусский городок, приткнувшийся на Аурелиевой дороге, в пяти милях от побережья, и в 20 от имения Пилата. Сульпиций принял Клавдию со всей широтой римского гостеприимства. Были приготовлены лаконик и кальдарий, а после, когда прогретый воздух и горячая вода вернули телу свежесть, был накрыт щедрый и обильный ужин в небольшом уютном триклинии. Самой желанной мечтой, вымотанной за долгий путь Клавдии, было отдохнуть в уединении спальни, но гостеприимство хозяина и его жены заставляло побеждать усталость и отвечать любезностью. Гай с повозкой и лошадьми был поручен старшему рабу, и нашёл приют и еду на кухне. Гости из Рима вызвали любопытство как у челяди, так и у хозяев. Разговоры, и кухонные, и господские велись вокруг происходящего в Городе. Слухи, самые разнообразные, порой фантастические, распространялись по империи со скоростью, даже превосходящей стремительность императорской почты. Пожар приобретал в глазах многих чуть ли не мистическое, предсказанное ещё Сивиллой, знамение о скорой погибели государства. К тому же, и появление звезды, внезапно вспыхнувшей на горизонте и уже четвёртый день зловеще висевшей на небе, не прибавляло оптимизма. Шёпотом обсуждали и эдикт Нерона, последовавший за пожаром, и обращённый на последователей какого то восточного культа, то ли иудейского, то ли египетского. Всё это заставляло толпу с подозрением и опаской относиться ко всем инородцам. Особенно с восточных провинций империи. Подобные страхи, рассуждения, вопросы и догадки пришлось выслушать и Гаю на кухне, в кругу рабов, и Клавдии в триклинии, от словоохотливой жены Сульпиция, да и от него самого. Но пришла ночь, и все ушли на покой. И в кухне, и в господском доме. Клавдия отослала рабыню, застилавшую ей постель, и опустившись на колени поблагодарила Бога за прошедший день. Сняв столу она прилегла на ложе, и едва её щека коснулась шёлка подушки как она провалилась в сладкую, укутавшую её дрёму. «Как просты они и дружелюбны в своём неведении и незнании... - уже засыпая подумала она о хозяине и хозяйке. - А если бы знали, что я тоже с теми, кого обрёк на смерть Нерон? Были бы они так же дружелюбны и гостеприимны...ведь это грозило бы им самим смертью...Готовы ли они пойти на это? А так они счастливы в своём неведении...и в своём мире, который ограничен их домом, детьми, достатком...а иного они и не хотят. Да, счастливы...точно сказал этот иудейский царь, что жить в неведении гораздо приятнее... и безопаснее... и...». Она так и не договорила того, о чём лепетало её сонное сознание. Через минуту она спала, тихо и ровно дыша, освещаемая сиянием язычка пламени оставленного рабыней на ночном столике светильника. А Гай устроил себе ложе в повозке. Кухонные разговоры донимали и его, но он больше уделял внимания еде, а на все вопросы отвечал односложно и кратко. Порой даже невпопад, чем вызывал ухмылки и даже смех, и, по всеобщему мнению, был причислен к тугодумам. Это дало ему возможность больше слушать болтовню челяди, и освободило от необходимости удовлетворять чужое, и не всегда беспристрастное, любопытство. Он помнил слова и желания того, гостиничного раба, который очень хотел стать свободным и богатым, пусть даже ценой чужой жизни. Утро выдалось облачным и прохладным. Клавдия отказалась и от завтрака, и от предложения остаться ещё на день, и они выехали со двора провожаемые в воротах хозяевами и толпой челяди. К обеду она надеялась добраться до виллы. Какое то внутреннее беспокойство томило её и заставляло спешить. Они выехали из городка и проехав несколько миль свернули к побережью. Здесь ехать стало тяжелее. Дорога была просёлочной и вилась по песчаным местам, то стесняемая склонами холмов, то распрямляясь на небольших равнинах. То там, то здесь навстречу им попадались отары овец и табуны лошадей, выгуливаемых на последней, жухлой и скудной траве. Свежий и довольно пронзительный киркий гнал по небу хлопья серых набухших влагою облаков. Их тени скользили по склонам холмов, а порой, когда плывущее по небу облако закрывало своим телом восходящее светило, вся окрестность становилась серой и неприветливой. Но проходила минута, две и вновь всё освещалось ярким небесным огнём возносящегося к небесам небес Гелиоса. А тени побеждённых туч вновь неслись по склонам холмов, пятная их приметами медленно, но неуклонно, приближающейся осени. Тишина, сопровождающая их, нарушалась только скрипом колёс повозки и, время от времени, всхрапыванием лошадей тянувших её. Когда тучи в очередной раз укрыли солнце, Гай остановил повозку и достал из седельного ящика шерстяной плащ. Надев его он несколько секунд рассматривал окрестности оглядывая впереди тянувшиеся холмы и теряющуюся среди них дорогу. - Что случилось, Гай? - открыв полог спросила Клавдия. - Послушай, госпожа, какая тишина вокруг...- прошептал Гай. - Впервые в жизни я слышу тишину... такого в Риме не найти вовек... - в каком то даже восторге проговорил он. И в самом деле. Они были одни посреди огромного пространства земли. Где то вдалеке виднелось маленькими разбросанными точками пасущееся стадо. Вдоль дороги небольшими оазисами кустились заросли дикого тёрна. Солнечный свет сменялся серостью теней, но всё это было беззвучно, и даже шелеста волнуемых ветром кустов не доносилось до их слуха. - Да, теперь я понимаю господина... - посмотрев на Клавдию сказал Гай. - В такой тишине можно говорить не только с самим собой, но и с богами... Он замолчал, и они несколько минут вслушивались в безмолвие окружающего их мира. Но дорога звала вперёд. Усевшись, Гай вздохнул, и понудив лошадей вполголоса затянул какую то древнюю германскую песню. Грустную и непонятную, но оставшуюся в его памяти с тех далёких времён, когда он, свободным ребёнком, жил среди своего народа на своей земле. А Клавдия думала о Пилате. Прежняя встреча была почти полгода назад, в априлиские иды. Тогда она впервые посетила имение именно в эти дни, дни казни Праведника. Раньше её посещения обычно приходились на лето, когда в Риме было невыносимо душно от жары и мерзко от обилия мух и комаров. Она брала с собой пергаменты, письма, воспоминания тех, кто был рядом с Праведником во дни Его жизни, и предупредив о своём отъезде Петра или Мариам, уезжала в имение. Там, месяц или чуть больше, она жила, переводя с арамейского на греческий и латынь драгоценные свидетельства о жизни и учении Праведника. Пилат встречал её сдержано, но она видела, что он рад её приездам. Он не мешал ей в её труде и знал, чему она посвятила себя. Иногда она даже обращалась к нему с затруднением по переводу и он помогал ей. Они вместе совершали прогулки по окрестностям имения и вместе ели, но каждый жил своей особенной, внутренней, жизнью. Она рассказывала ему о делах общины и о распространении учения по Азии и Греции путешествующими учениками Праведника. Пилат молча слушал, иногда сам что то говорил, но никогда не затрагивал тему ни своего прокураторства, ни казни. Сначала ей показалось, что он просто хочет забыть всё то, что произошло с ними в Иудее, но со временем она поняла, что он всё помнит. Да и как забыть то, что забыть невозможно? Но она также поняла, что эти воспоминания мучат его какой то неразрешимой для него загадкой. Если бы он поделился с ней своим бременем, может быть ему бы стало легче. Но он нёс его сам. За несколько месяцев до её априлиского посещения виллы, зимой, в Риме, ей передали для перевода первую историю жизни Праведника написанную одним из тех, кто был призван Праведником и назывался его другом. Внимательно, почти что с замиранием сердца, прочитав свиток, она впервые по настоящему осознала с кем ей и Пилату пришлось соприкоснуться в Иудее. Многое из того, что рассказывала ей Мариам, она встретила в свитке, но ещё больше было того, что она узнала впервые. Когда же её глаза увидели имя Пилата и описание его суда, она сначала сильно взволновалась, а потом задумалась. И суд и описание действий Пилата были не то что не достоверны, но описаны скудно и неполно. Рассказчик, вероятно, был в толпе, и не мог знать, что происходило в претории, тем более слышать о чём и что говорил Пилат. Клавдия была во дворце и видела происходящее своими глазами. Она видела, что Пилат дважды вводил Праведника в зал, и, по всей видимости, говорил с ним. Она видела, как Понтий перед тем, как отдать Праведника солдатам, омыл руки на виду у всей претории. Она на всю жизнь запомнила сон, привидевшийся ей в ночь перед казнью, и свою попытку спасти Праведника. Но в свитке об этом не было сказано ни слова, да и не могло быть сказано, свидетелей этому не было, кроме её и Понтия. Важно это, или нет? Задавалась она вопросом. С одной стороны, конечно же, важно всё, что связано с Праведником. С этими переживаниями она и приехала в имение в априлиские иды, надеясь расспросить более подробно Пилата обо всём произошедшем тогда между ним и Праведником. Но Понтий всячески избегал этой темы и ей пришлось вернуться в Рим ни с чем. Несколько раз она пыталась поделиться своими сомнениями с Мариам, но всякий раз не решалась. Ей казалось, что она этим пытается оправдать Пилата и саму себя. И ей становилось стыдно. Она переводила свиток и всё время думала о том, как быть, когда придёт время описывать суд и произошедшее в претории. Вписать ли самой, на свой страх и риск, известные ей события, или же оставить всё как есть. Она решила найти автора свитка и рассказать ему о том, чему была свидетелем. Но автор уже был в мире Божественной истины, о которой и свидетельствовал. Его забили камнями в Иераполисе фанатики иудеи за проповедь учения Праведника. Решение пришлось принимать самой, и она вписала в свиток строки и о своём сне, и о умывании рук Пилатом и о словах глумящейся толпы, взявшей на себя и своих детей кровь невинно осуждённого. Свиток с жизнеописанием Праведника и со своими вставками она и отправила в имение. Написав так же письмо, в котором рассказала и о свитке с упоминанием о нём и о ней. Она была уверена, что Пилат прочтёт свиток. Но как он отнесётся к написанному, и какой будет результат она не знала. А то, что результат должен быть, она не сомневалась. И вот, трясясь в повозке по холмам Этрурии, Клавдия и размышляла о предстоящей встрече с Пилатом, которая, всего-то, через три - четыре часа и должна была состояться. К имению они подъехали ко времени второго завтрака. Солнце уже миновало вершину своего восхождения и склонилось в сторону моря. Киркий сменился зефиром и гнал на побережье буруны волн, искрящихся пеной и укутывавших ею прибрежные скалы и песок. Этот вечный спор волн и побережья доносился до имения негромким шелестом прибоя, возмущая тишину царствующую в местных окрестностях. Повозку заметил раб- придверник ещё за несколько стадий до ворот. Слухи о скором приезде госпожи уже почти две недели будоражили всех в имении. Завидев появившуюся на склонах холмов повозку, ещё далёкую и неизвестную, он побежал искать Димитрия. Грек выслушал его и приказав привести коня направился к воротам усадьбы. Коня привели и он, заскочив на него, погнал его рысью по дороге, на встречу мелькавшей среди масличных деревьев повозке. Гай тоже заметил скачущего им навстречу всадника. Он приостановил повозку и привстав рассматривал приближавшегося, и оставляющего за собой пыльный шлейф, Димитрия. – Нас встречают, госпожа – сказал он, обернувшись к Клавдии. Но она уже и сама встав, и откинув полог, смотрела на дорогу. Никогда раньше никто не выезжал на встречу ей в её посещения имения. Несущийся в клубах пыли всадник лишь усилил мучившее её всю дорогу тревожное ожидание встречи с мужем. Они оба в молчании ждали его приближения. Димитрий метров за 50 осадил коня и перешёл на шаг, а за несколько метров соскочил и ведя коня за узду подошёл к повозке. – Приветствую тебя, госпожа – сказал он, поклонившись молча смотревшей на него Клавдии. – И тебе здравствовать, Димитрий – подавляя тревожность ответила она. – Как поживает господин? - Господин заболел… - сказал грек, - и мы все опасаемся за его жизнь… Слова Димитрия объясняли всё – и эту, сопровождавшую её всю дорогу, тревожность, и желание побыстрее прибыть в имение, и горечь воспоминаний, и накатывающуюся постоянно волну едва ли не слёзной жалости к Понтию. И вот, ответ на все переживания…он умирает. И самое страшное, он мог умереть без неё, в своём одиночестве и со своим бременем. Но Бог этого не допустил. Она успела. – Он умирает? – с замиранием сердца спросила Клавдия. – Он стремится умереть… - с какой- то досадой ответил грек. – Он отвергает лекарства и прогнал врача…он слабеет с каждым днём, и говорит, что устал жить… и хочет умереть… «Это по пилатовски…» - слушая сетование грека думала Клавдия. – «Это – Понтий Пилат. Тот Пилат каким я его знала всегда. Поразительно, проходят года, десятилетия, жизнь…а то, что делает нас самими собой, то, что живёт где то там, в глубине души и имеет имя – Пилат, или Клавдия, или Гай, не поддаётся текущему времени и остаётся таким же, каким было в юности, и зрелости…Да, он остался верен себе и в 75…». -А какова причина его болезни? – перебив жалобы Димитрия спросила Клавдия. – Господин после конной прогулки решил искупать коня… в море. И возвращаясь в усадьбу по всей видимости сильно продрог. По утру у него начался жар и лихорадка… - Как долго всё это длится? – вновь перебила грека Клавдия. – Да уже с неделю - ответил тот. – Поехали, Гай – приказала Клавдия. Повозка тронулась. Димитрий заскочив на коня поехал рядом, время от времени поглядывая на задумавшуюся Клавдию. – А до купания коня с господином всё было хорошо? - вдруг спросила она. – Да всё было как всегда… - пожал плечами Димитрий. – Ты же знаешь, госпожа, у господина все дни расписаны, и он педантично следует своему ежедневному распорядку…Правда, после того, как в имение привезли твои вещи из Рима, господин стал каким то другим. На него очень подействовал свиток, присланный тобою…он был сильно взволнован! Вероятно, написанное в свитке очень задело и всколыхнуло какое то давнее и неприятное для господина воспоминание… Димитрий замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию, как будто предлагая ей сказать что то в ответ на его предположения. Но она молчала. Тогда он продолжил свой рассказ. – Господин даже начал писать свои воспоминания и описывать своё видение и понимание тех событий, участником которых он стал в то время, когда был послан Тиберием в Иудею префектом… Димитрий вновь замолчал и посмотрел на Клавдию. – Он сам тебе рассказал об этом… - спросила Клавдия. Она была удивлена услышанным. – Господин начал писать свои воспоминания до болезни, сразу после прочтения твоего письма и свитка, госпожа. А потом, когда болезнь стала отнимать у него силы, он поручил мне записывать сказанное им, что я и делаю, когда он чувствует себя готовым вспоминать и рассказывать… Они почти что подъехали к воротам усадьбы, у которых их встречала гурьба женщин из кухни, и свободных от работ на винограднике рабов. – Где ты оставил господина, когда выехал нам навстречу? – отвечая на приветствия челяди, спросила Клавдия грека. – Он спал – ответил Димитрий придерживая коня и пропуская повозку в имение. Гай подкатил к бассейну и остановил лошадей. Соскочив с сидения он откинул ступеньки повозки и помог Клавдии сойти. Каждый приезд Клавдии в имение вызывал радость в сердцах челяди и рабов. Она была ласкова и добра ко всем. Даже Пилат в её присутствии становился не так суров и нелюдим. Но сейчас, когда он лежал на одре болезни, а все в имении ходили в смятении и тревоге за будущее, даже приезд Клавдии не развеял все страхи и сомнения. Хотя и вселил в сердца робкую надежду, что теперь, с приездом госпожи, всё устроится к лучшему. Эта надежда и отразилась в глазах встречающих и приветствующих её, а вечером проявилась в обсуждениях за ужином и в домашних разговорах. Клавдия тоже заметила эту, замутнённую неизвестностью, надежду и сразу же поняла причину её появления. Ей и самой, после рассказа Димитрия о болезни Пилата, пришли мысли, как быть с имением если Понтий умрёт. Её жизнь и весь смысл её существования был в Риме, но ныне там царила смерть, и возврат в город, пока там властвовал Нерон, был не то чтобы невозможен, но безрассуден. К тому же и поручивший ей переправить в Эфес своё послание апостол Праведника, запретил возвращаться в Рим. Встречая взгляды челяди она тут же и приняла решение, и тут же постаралась ободрить всех. – Приготовьте мне комнату и разберите тут всё… - сказала она, обращаясь, как бы, ко всем сразу, - я думаю, что мне тут придётся задержаться надолго. Во всяком случае, пока не заставим господина выздороветь… - добавила она. И быстро направилась к дому. Димитрий поспешил за ней. ВСТРЕЧА Дверь в спальню она открывала осторожно и медленно, рассматривая через открывающуюся щель лежащего на кровати Пилата. Он спал, запрокинув голову с полуоткрытым ртом и вытянутыми вдоль тела руками. Ей в глаза сразу бросилась многодневная щетина, седая и жёсткая, покрывающая его лицо и шею. Его грудь равномерно вздымалась под шерстяным покрывалом, а остатки редких волос жалкими клочьями лежали на подушке. Огромный семисвечник освещал комнату. Возникший сквозняк заставил метнуться пламя в сторону открывшейся двери, а затем хаотично заплясать над бронзовыми чашечками светильника. На столике, приютившемся у изголовья кровати, стояла чаша и лежали таблички. Клавдия осторожно вошла и закрыла за собой дверь не дав войти Димитрию. Грек потоптался с полминуты возле закрытой двери и вернувшись в атриум уселся в кресло. Его возмутила до обиды закрытая перед его носом дверь. Греческая гордость восприняла это чуть ли не как пренебрежительное унижение его достоинства и положения в имении. Клавдия почти что крадучись подошла к спящему и остановившись рассматривала его. Болезнь и в самом деле сделала старика как то отчаянно дряхлым и немощным. С прежней их встречи прошло всего полгода, но перед ней лежал совсем не тот Пилат, который провожал её тогда. «Он и в самом деле умирает…» - подумала она. В горле стал набухать комок горькой и тоскливой жалости, перетекающей в глаза, и готовой, вот – вот, излиться слезами. Пилат, как будто почувствовав эту волну тоски в сердце Клавдии, зашевелился и закашлялся. Клавдия наклонилась к нему, и он открыл глаза, пытаясь рукой достать со столика чашу с водой. Она подала ему чашу, и их глаза встретились. Он сделал несколько глотков и откинувшись на подушку не отрываясь смотрел на неё. – Ты приехала, мой добрый гений… – с какой то, по детски счастливой, улыбкой сказал он. И заметив блеск в её глазах покачал головой. – Мой вид вызывает желание плакать? – спросил он. Клавдия присела на край его ложа, и наклонившись прижалась лицом к его щетине. – Ты почему перестал бриться? - прошептала она, пытаясь подавить накатившую на неё волну горькой и тоскливой жалости. – Да, перестал, наверное, обленился… - шептал он ей в ответ, чувствуя на своих щеках её слёзы. – Но завтра же возьму себя в руки и позову брадобрея… Он обнял её и подвинулся на ложе давая ей место прилечь рядом с ним. – И врача - пристраиваясь рядом шептала Клавдия. – Ты мой врач…я ждал тебя…разве могут эти римские или греческие, или ещё какие эскулапы исцелить душу? - говорил он ей в ответ. Они лежали рядом взявшись за руки и говорили глядя друг другу в глаза и оба плакали. – А у тебя болит душа? – спрашивала она. - Да, моя Лукреция, болит, и порою даже до слёз… Она молча смотрела на него боясь, что если начнёт говорить и утешать его то разрыдается, а он, поглаживая её руку, и тоже пытаясь сдержать слёзы, исповедовался ей в своей тоске. -Жизнь прожита… - говорил он, - а память…память, как будто, живёт совершенно отдельно от нас. То, что пытаешься забыть, всё время всплывает болезненным укором, и мучает совесть…и видишь себя таким ничтожным и жалким, и думаешь: «зачем ты это делал?». Сейчас, с высоты лет, видишь всё прошлое так ясно, что понимаешь насколько всё же пусты были мотивы тех, давних твоих дел, а изменить то уже ничего нельзя…то, что совершено тобой, каменным резцом записано в памяти, и с ним живёшь…не придавая значения совершённому, а порой и гордясь сделанным. А потом приходит время конца, и тут, вдруг, всё предстаёт в ином свете…и становится стыдно…да, представь себе, стыдно и досадно на себя самого…Ты понимаешь меня? – вдруг спросил он, заглядывая ей в глаза. Она кивнула головой. -Да, конечно, понимаешь… Ты всегда была тем, единственным, животворным огоньком возле меня, который не давал мне превратиться в зверя… - едва слышно сказал Пилат, - и я уверен, что только благодаря тебе я и живу до сих пор. И я благодарен богам, что они соединили нас в этом мире… – Ты преувеличиваешь, Понтий - так же тихо сказала Клавдия, - ты всегда был человеком… - Да, я старался…милая моя, я был свободен от зависти и алчности, но порой гордыня и даже ненависть терзали моё сердце…делая меня жестоким к людям… - Только у человека может болеть душа… – как будто не слыша слов Пилата говорила Клавдия. – И я тоже благодарна Богу, что Он соединил нас в этом мире, и я думаю, что и в том мире мы будем вместе – А он есть, тот мир? – с какой то надеждой, неуверенной и робкой, спросил Пилат. – Может вновь раздача душ…или вообще, вечный мрак? – Милый мой, Понтий – гладя его по щетине рукой, и улыбаясь сквозь слёзы, прошептала Клавдия, – если есть люди, страдающие душой, то есть и мир, в котором они утешатся и исцелятся от своих страданий. – Это Царство о котором говорил Праведник. – спросил Пилат. – Ты веришь в его существование? – А Он говорил тебе о нём? – спросила в свою очередь Клавдия с интересом вглядываясь в Пилата. – Да, во время допроса – кивнул Пилат. – Он сказал, что Его царство не от мира сего… - Ты никогда раньше не говорил об этом…расскажешь? – спросила она, удивлённая и заинтригованная им. – В вашем свитке сказано, что Он ничего не отвечал мне во время допроса, и не хотел разговаривать со мной, но это не так…Он ни словом не обмолвился с Иродом, это правда, и не отвечал на обвинения жрецов… - сказал Пилат. – Но со мной он говорил, и об этом разговоре знаю только я и Он, но Его нет…да и я скоро уйду. Но о нашем разговоре я должен рассказать. Слишком важны слова, которые я слышал от него тогда. Пилат попытался приподняться, и Клавдия, встав с ложа, помогла ему. Он показал ей на стопку лежавших на столике табличек. –Я записываю сюда то, что ношу в своей памяти о Нём и о нашем с тобой пребывании в Иудее… Осталось рассказать о допросе и казни…Ты поможешь мне в этом? Клавдия молча кивнула головой. – Ну тогда зови брадобрея… - улыбнувшись сказал Пилат. – А то я и в самом деле выгляжу жалко… Клавдия помогла ему улечься поудобнее, и ответив на его улыбку ободряющим кивком, вышла из спальни. Увидев ожидавшего её Димитрия Клавдия подошла к нему. – Он проснулся – сказала она, кивнув в сторону спальни, – его нужно побрить. Найди брадобрея… - Я всегда брил его сам – возразил грек. – В последние дни он отказывался бриться…Твоё появление, госпожа, воистину творит чудеса. В господине вновь пробудилось желание жить? - Он страдает… - ответила Клавдия с грустью взглянув на Димитрия. – Когда приготовишь всё, позовёшь меня… Грек поклонился ей и направился к выходу. У бассейна он остановился и обернувшись к стоявшей у кресла Клавдии спросил: «Госпожа прикажет приготовить баню?». – Да, - кивнула она. – Пусть прогреют кальдарий…но не сейчас, ближе к вечеру. Сейчас он. И позови ко мне Гая – крикнула она в след уходящему Димитрию. Оставшись одна Клавдия села в кресло и задумалась. Болезнь Пилата не только очень огорчила её, но и ломала все планы. Весь смысл её бегства из Рима был в спасении не её жизни, а свитков и пергаментов, хранившихся у неё и, по её твёрдому убеждению, имевших гораздо большую ценность, чем её жизнь. Мало того, в последнее её свидание с узником, он передал ей послание для одного из братьев, живущих в Ефесе. Он попросил её переправить его, как можно скорее, и она заверила, что сама лично отвезёт письмо в Ефес. Теперь, в связи с болезнью Пилата, дело затягивалось. Она не могла оставить мужа в таком состоянии, но и письмо не могло ждать. Скорая казнь написавшего его, да и римские события наполняли послание совершенно иным смыслом. Оно становилось посланием ушедшего в мир высший живущим ещё в мире низшем. «А ведь он тоже предчувствовал свою кончину и знал, чем окончится его заключение, и неоднократно мог совершить побег от своего охранника – думала Клавдия. – Почти два года он жил не в тюрьме, а в снятом для него доме, и охранял его только один воин. И ему не раз предлагали братья подкупить этого воина и вывезти его из Рима. Но он всегда отказывался и ждал со смирением своей участи, зная, что будет убит. «Ибо я уже становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало» - пришли ей на память строки из письма. И это было написано за неделю до эдикта…и последующих казней. «А теперь готовится мне венец правды, который даст мне Господь…». - Венец правды… - прошептала она. – ради этого венца он нёс учение Праведника…и не страшился ни врагов, ни смерти. Ей вспомнилось далёкое и беззаботно счастливое детство. В Рим возвратился отец и зашёл к ней в комнату. В его руках был венец из золота, который он получил за взятие какой то паннонской крепости. Обняв её, он возложил его ей на голову. Венец был велик и тяжеловат для её головы, и сняв его она прочитала надпись, вычеканенную среди золотых листьев: «За храбрость». Тогда она с восхищением смотрела на отца гордясь в душе его воинской доблестью. Он рисковал жизнью и за это был почтён от самого императора венцом за храбрость. Узник же говорил о венце за правду, которым будет почтён за свою верность Праведнику. Даже награды в мире императора и мире Праведника различны…и чтобы отстаивать правду надо иметь не меньше мужества и храбрости, чем на войне, а порой и больше…Её мысли были прерваны пришедшим Гаем. Он вошёл в атриум и найдя глазами сидевшую в кресле Клавдию подошёл к ней. – Госпожа звала меня… - спросил он. – Да, мой друг – сказала Клавдия, – мне нужна твоя помощь… – Я жду твоих приказаний, госпожа – коротко и твёрдо ответил Гай. Клавдия встала и сделав знак ему следовать за ней, направилась в экседру. Убедившись, что они одни, и никто не может слышать их разговора, она предложила ему сесть и сев рядом посмотрела ему в глаза. – Господин серьёзно болен… - сбивчиво начала Клавдия, - и мне придётся... вернее сказать – я не могу оставить его в таком состоянии… Гай молча слушал её. – Да и не хочу – с каким- то горьким отчаянием, и почти что шёпотом, говорила она. – Но на мне лежит обязательство перед моими братьями и сестрами доставить послание в Ефес… Она замолчала увидев проходящего по двору и направлявшегося в дом Димитрия. Когда он исчез в атриуме она вновь продолжила свой монолог. – У меня нет здесь никого, кому бы я могла доверять так же, как тебе – говорила она, - ты согласился бы доставить свиток? Она посмотрела на Гая, ожидая его ответа. – Я готов выехать хоть сейчас – ответил Гай. - Госпожа может не беспокоиться за свиток. Я сделаю всё, что от меня зависит, чтобы твои братья в Ефесе получили его. – Я почему то уверена, что они станут и твоими братьями, когда ты узнаешь их поближе. - сказала Клавдия, с благодарностью пожимая руку Гаю. – Цена этого свитка больше, чем моя жизнь… -добавила она, не выпуская его руки и глядя ему в глаза. – Значит и больше моей… - ответил Гай. – Когда госпожа прикажет выезжать? – Мне нужно снять копию со свитка – сказала Клавдия. – Думаю, что через пару дней. И ещё… никто не должен знать о том, куда ты направляешься. Я всем скажу, что отослала тебя обратно, в Рим, следить за домом. Она встала и Гай встал вместе с ней. – Бог благословит твой путь, Гай – сказала она. - А пока отдыхай, я приготовлю всё, что тебе будет необходимо в дороге. Клавдия с благодарностью кивнула ему и быстро пошла в спальню Пилата. Дверь она открывала с прежней осторожностью, разглядывая в приоткрывающуюся щель происходящее в спальне. Димитрий замачивал в небольшом медном тазу полотенце, и отжимая его, прикладывал к лицу лежащего Пилата. На столике возле ложа стояла чаша со взбитой мыльной пеной и лежала бритва, старая и знакомая Клавдии ещё по Кесарии. Она и покупала её в подарок Пилату ещё в первый их год пребывания в Иудее. Она тихо вошла в комнату и села в кресло возле столика. Димитрий мельком взглянул на неё и продолжил своё дело. Она взяла верхнюю из табличек, лежащих в стопке, и взглянула на Пилата. - Прочти, конечно же, прочти, моя Лукреция - придерживая рукой полотенце, положенное Димитрием на скулы и шею, кивнул Пилат, отвечая на её взгляд. Клавдия благодарно улыбнулась и углубилась в чтение. «...Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник высмеивает их лживую мудрость и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться, и пред кем рабски благоговеть, и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами. Как доложил мне Целлер, именно в тот день, на тайном совещании у Каиафы и было решено убить Праведника. Эта свора была готова растерзать его прямо там, на мраморных плитах храмовой площади, но боялись народа, сопровождавшего его. Попытайся они тогда схватить Праведника, и тут же возник бы бунт, я уверен, что храмовая стража была бы смята и побита камнями. Сопровождавшие его были надёжной охраной для него днём. Но Каиафа не был бы главным жрецом, если бы был глуп. Арест Праведника он задумал произвести ночью. Это было гораздо легче сделать, ибо ночами с Праведником оставались только наиболее близкие ему друзья. А их было всего то дюжина, да и то не всегда. Трудность заключалась лишь в одном - место их ночного пребывания знали только те, кто и был рядом с ним. И вот, даже среди этого узкого и, казалось бы, наипреданейшего Праведнику окружения, нашёлся один, презревший узы дружбы, предавший доверие и продавший своё достоинство человека. Что руководило им больше - ненависть, выросшая из зависти, или корысть, ослепившая его разум и ожесточившая сердце - неизвестно. Но, если, как говорят греческие мудрецы, зло имеет разумную природу, то здесь и слились два желания двух совершенно разных людей, объединённых одной ненавистью, Каиафы и Иуды Симонова Искариота. Так звали того, кто и выдал место ночлега Праведника и привёл храмовую стражу. И сделал он это за 30 денариев! Для него эта сумма показалась достойной ценой его преступления. На какую только не готов человек подлость и низость в своём стремлении к деньгам. И к власти. Один ради денег продал душу, другой ради власти душу убил. Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». Дочитав до этих строк Клавдия с грустью посмотрела на Пилата. Он полулежал на подушках с закрытыми глазами. Его лицо и шею покрывала густая мыльная пена. Димитрий аккуратно и ловко брил его, разглаживая одной рукой морщины, а другой осторожно снимал бритвой щетину. Кожа лица, освобождённая от пены и щетины, неестественно блестела в лучах светильника. Даже были заметны тончайшие паутинки кровяных артерий на заострившемся носе, скулах и щеках старика. Убрав щетину Димитрий стёр полотенцем остатки пены и сложив всё в таз вышел. Пилат открыл глаза и посмотрел на Клавдию. - Надеюсь, теперь я выгляжу лучше... - спросил он, пытаясь изобразить весёлую бодрость. - Ты прочла... то, что хранит моя память? В его глазах она заметила мелькнувшую искорку робкой надежды и неуверенности. Она кивнула и показала ему табличку, которую держала в руках. - А... - протянул Пилат. - Это последнее, записанное Димитрием. Я хочу чтобы ты прочитала с начала, может я что то забыл и ты напомнишь, или дополнишь... - Хорошо, Понтий - согласилась Клавдия. - тогда я хочу спросить тебя по поводу прочитанного... Пилат удивлённо и даже насторожено посмотрел на неё. Она положила табличку на столик и пересев на кровать взяла его за руку. - Неужели, как ты пишешь тут, именно твоя встреча с Праведником, тогда, в претории, стала причиной твоего... ожесточения - Она взяла табличку и прочитала вслух: «в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем?» И вот, самое для меня непонятное: «...чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». - Нет, нет! - возразил Пилат. - Я, наверное, не так высказал свою мысль. Порой не хватает слов, чтобы описать чувства, переживаемые в те, или иные моменты жизни. С той поры, как я впервые услышал о Нём, я всегда желал встречи с Ним. Жаль только, что именно желал, а не искал. Может быть, если бы наша встреча состоялась раньше, всё закончилось бы по иному... Пилат замолчал и посмотрел на внимательно слушавшую его Клавдию. - А? Как ты думаешь? Хотя, нет.. Сейчас что об этом говорить... - вздохнул он. - Да, встреча с Праведником сделала меня другим...Я не знаю, лучшим или худшим, но другим. Я стал по другому оценивать окружающее меня...Ты спросишь: как, по другому? И я постараюсь объяснить тебе. Хотя ты, наверняка, всё понимаешь и сама...не зря же ты связала свою жизнь с Его учениками... А Он был Человек! Мне хватило тогда часа общения с Ним, чтобы понять это. Никогда больше я не встречал никого подобного Ему, ни по достоинству, ни по величию духа. Одни Его называли царём, другие - божьим сыном, но я ещё раз говорю: Он был Человек. Если бы все на земле были подобны Ему, то этот мир стал бы совершенным и прекрасным. Но мы, люди, которых он призывал быть честными в своих поступках, скромными в своих желаниях, милосердными в своей жизни, Его убили. Видит Бог, я прилагал все усилия чтобы этого не произошло. Но и я, со всей своей чванной и пустой властью, которой, якобы, я обладал над жизнью и смертью во вверенной мне провинции, оказался ничтожен и бессилен. Это было моё первое и тяжёлое разочарование... Этот мир, оказывается, ненавидит правду, и убивает всякого, кто дерзнёт о ней говорить и по ней жить. Пилат говорил всё это усталым монотонным голосом, полуприкрыв глаза, как бы боясь взглянуть на слушавшую его Клавдию, и было видно, что это всё он не раз уже и раньше проговаривал сам с собой. - Так случилось тогда в Иудее, так произошло и ныне в Риме... - Пилат закашлялся и несколько секунд сухой и натужный кашель сотрясал его грудь. - И это лишь подтверждает мою правоту - прокашлявшись продолжил он. - Но другая сторона нашей встречи с Праведником была ещё большим разочарованием для меня. Около него всегда были самые близкие и верные друзья. Где же оказались они, когда необходимость в них была наибольшей? Они все разбежались! Мне доложили о подробностях ареста Праведника, да и в свитке всё рассказано без прикрас и недомолвок. Все оставили Его. Больше того, один из ближайших друзей продал Его, а другой трижды отрёкся от своего Учителя. Страх и корысть оказались сильнее уз дружбы и верности. Если был продан и отвергнут Тот, который, по моему убеждению, был лучшим из людей, то грош цена и человеческой дружбе, и верности, и слову. Вот что я имел в виду, когда написал то, о чём ты спрашиваешь... - со вздохом закончил Пилат. В спальне повисло долгое и тягостное молчание. Слышно было только учащённое дыхание старика. - Да, ты во многом прав - наконец нарушила тишину Клавдия. - Этот мир живёт не по законам, о которых говорил Праведник. Но это не повод возненавидеть за это весь род человеческий...Даже скажу тебе больше...ты казнишь себя за то, что не смог сохранить Ему жизнь, но, поверь мне, никто на земле не смог бы этого сделать...даже сам принцепс...Он и пришёл сюда, в этот мир, чтобы своей смертью открыть нам дверь в Мир Свой... Он и родился для этого и знал всё, что Ему предстоит... Она замолчала, не зная какими словами донести до Пилата эту великую и неразрешимую загадку. Перед которой, некогда, и она стояла в недоумении и тоске, не в силах понять ни сердцем, ни умом эту тайну искупления и победы над смертью через саму смерть. - Да, да, да - вдруг в каком то восторженном упоении зашептал Пилат. - Он же мне сказал тогда: «Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине...». Так и сказал! Понимаешь? Он знал, для чего пришёл в этот мир! И эти Его слова буквально копьём, там же, в претории, вонзились в меня. А я? Для чего родился и пришёл в этот мир я, Понтий Пилат, всадник и префект? Для того, чтобы стать сенатором? Или, по близости к принцепсу, достичь консульского звания? И что? Набивать сундуки сестерциями, приобретать виллы и рабов и отдаться разврату и обжорству, чем и живут те, к кругу которых я стремился? Кто из людей задаётся подобным вопросом: для чего я пришёл в этот мир? А ведь это главный вопрос для любого человека, но, почему то, никто не задаётся им... А ведь не будь этой встречи не было бы этих слов, и всё пошло бы у нас с тобой по накатанной, римской дорожке... - вымучено усмехнулся Пилат, взглянув на Клавдию. - Вот и получается, - ответила она - что ты на то родился и пришёл в этот мир, чтобы встретиться с Праведником, а я чтобы стать твоей женой и разделить с тобой твою судьбу. - Мне тоже приходили подобные мысли - сжимая её руку, с волнением в голосе сказал Пилат. - А может быть я должен был спасти Его от креста, и не выполнил своего предназначения? Подобная мысль тоже мучает меня. - Он с надеждой посмотрел ей в глаза. - Ты говоришь, что Его смерть была предопределена богами? И никто не мог помешать? Клавдия молча кивнула головой. Пилат, как бы в сомнении, покачал головой и задумался. Клавдия ждала, держа его руку и поглаживая её. - Я тогда по своей глупой гордыне спросил Его: «А что есть, эта Твоя Истина? О которой Ты пришёл свидетельствовать» - после недолгого молчания продолжил Пилат. - Я зря так сказал, мой вопрос был высокомерно снисходителен, я и впрямь тогда думал, что Его жизнь и смерть в моих руках... не надо было так говорить, но с того момента, ты не поверишь, а я никогда никому не говорил об этом, но этот мой глупый вопрос всю остальную жизнь сверлил мой разум, не давая мне покоя...Он, как будто, наказал меня...им, прочитав мысли, родившие этот вопрос, и заставив искать, искать, искать... Но это томление духа и не дало мне стать свиньёй... - добавил с горькой усмешкой Пилат. - С того дня я всю свою жизнь и ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина? И порой мне кажется, что во всём мире только меня этот вопрос и мучает... ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? И в самом деле, что же это за слово то такое - Истина? Как будто простое, по сути своей, и, одновременно, непостижимо сложное, по своему содержанию. Что скрывает оно в себе, что одни пытаются разгадать его тайну всю жизнь, а для других, и их подавляющее большинство, этого слова и вовсе не существует. Его просто нет, ни в их словарном запасе, ни в их кругозоре, ни в их жизненном мировоззрении. Наверное, они счастливы в своём не любопытстве. Да и зачем засорять своё сознание подобными вопросами, когда есть потребности более насущные и, по человечески, более желанные и вожделенные. Не сорвись этот вопрос тогда с пилатовских уст, и жило бы человечество без него, в своём слепом и безнадёжном неведении. Да и кому принёс богатство, славу или власть поиск ответа на этот вопрос? Скорее найдёшь насмешки, не понимание, а порой и неприкрытое презрение, или даже ненависть. Оставим его и мы, чтобы не запутаться в лабиринте его смыслов и не попасть, как Пилат, в его ловушку.
Выйдя из спальни Димитрий оставил таз с бритвой и полотенцем на столике в атриуме, и осторожно вернулся к спальне. Приблизившись к двери, он огляделся по сторонам и приник к ней. Ему было неловко, и даже какое то чувство стыда укололо его внутри. Но обида, на выказанное, как показалось ему из-за закрытой двери, недоверие, победила, и в его сердце родилось желание знать то, о чём говорят без него. Честно говоря, он надеялся услышать как будет решатся судьба имения, ведь от этого во многом зависело и его будущее. Но, как оказалось, это меньше всего заботило Пилата и волновало госпожу. Из-за закрытой двери до его ушей доносились всё те же страдания совести и воспоминания. Правда, с некоторыми, ранее ему неизвестными, дополнениями. Всё это он уже слышал и даже записывал, не понимая до конца, зачем и кому эти воспоминания умирающего старика интересны. У него вызвали скептическую усмешку слова о рождении для свидетельства об истине, и последовавшие за этим размышления Пилата о предназначении его рождения. Всё это было так далеко от настоящей жизни, которая кипела вокруг не засоряясь подобными вопросами, и от этого только выигрывала. Ещё больший сарказм вызвало признание старика о его поиске ответа на, казалось бы, совсем уж пустой вопрос, более риторический, чем практически нужный для жизни. «Да, голову, конечно, можно забить всякой лжемудростью...и испортить себе жизнь - думал грек, вслушиваясь в текучий за дверью разговор. - Но зачем? Какое мне дело что есть истина? Вот и конец этого иудейского мага лишь подтверждает всю обманчивость и призрачность познания истины. Он, видите ли, на то родился, чтобы свидетельствовать об истине. Какой то иудейский плебей, из ремесленников, да ещё и плотников сын, возомнил о себе, что родился на то, чтобы возвестить истину! Даже в Ахайе, прославленной своими мудрецами и философами, никто из них не дерзнул заявлять подобное. Что уж там говорить о Риме и прочих варварах... да и тьмы тем людей живут даже не имея понятия ни о том, что такое истина, и даже не зная такого слова...и счастливы...и счастливы» - повторил он, как бы убеждая самого себя. Ему вдруг стало до озноба неловко за его подслушивание, как будто сотни глаз вдруг увидели его за этим занятием. Он торопливо отошёл от двери и повернувшись увидел стоящего у колоны возле бассейна Гая. Димитрий даже вздрогнул и скривился от досады, но взял себя в руки и направился к выходу. Сделав несколько шагов, он остановился и взглянул на Гая. «Видел или нет - лихорадочно билась мысль. - Ещё не хватало чтобы он донёс...что видел меня подслушивающим. Так заметил или нет...». - Что ты тут делаешь, раб? - спросил он его, подавляя волну раздражительной злости. - Жду госпожу - ответил тот. Димитрий оглядел его. «Вот что этот раб из себя значит...» - подумал он. - Скажи мне, раб, что есть истина? - с плохо скрытой злобной насмешкой вопросил грек Гая. - Я думаю, истина - это высшая правда - спокойно и не обращая внимания на насмешку сказал Гай. Димитрий с удивлением посмотрел ему в глаза. - И где же ты видишь вокруг эту твою высшую правду? - с той же насмешкой спросил грек. - Где она? А может ты скажешь, раб, и в чём она для тебя лично состоит, эта высшая правда? - Скажу... - так же глядя в глаза Димитрия ответил Гай. - Её не нужно искать вовне, она должна быть внутри...А что до меня, то она помогает мне сохранить себя человеком... Димитрий даже вздрогнул. В ответе Гая он явно услышал укор себе. «Видел...» - пронеслось в его голове. - «Намекает, что подслушивать не по человечески...Он, раб, пытается оскорбить...меня, свободнорождённого эллина…» - Ты же раб – уже не скрывая злобного раздражения сказал он. - Как ты можешь сохранить себя человеком, если над тобою есть господин, а у тебя нет прав быть человеком. - Ты говоришь, что я раб - всё с тем же спокойствием ответил Гай, как будто не замечая раздражения грека. - Право быть человеком дано каждому, рабу и свободному, варвару и эллину... - Он на секунду замолчал, как будто раздумывая говорить дальше или нет, но усмехнулся и добавил: «Беда в том, что многие им пренебрегают... Я удивлён, что ты, эллин, не знаешь этого». «Что он о себе возмечтал!» - уже поддаваясь гневу подумал Димитрий. - «А...» - вдруг осенило его - «Он, наверное, из этих, которых принцепс объявил вне закона, из последователей мага, осуждённого стариком...». Грек с болезненным любопытством буквально впился в лицо спокойно стоявшего Гая, как будто пытаясь проникнуть в его мысли. - Ты мудрствуешь, раб - уже не скрывая своего раздражения перебил Димитрий. - и дерзишь... Уж не из этих ли ты, которых в Риме объявили врагами государства... Глаза Гая тоже сверкнули гневом, но он всё так же не отводил их от Димитрия. - Что я сказал такого, что вызвало твоё раздражение и даже гнев... - спросил он грека. Димитрий и сам уже внутри клял себя за подобное развитие их диалога. И раздражение и злость были вызваны не столько ответами или спокойствием и достоинством Гая, а тем, что он видел его, Димитрия, подслушивающим у двери. Эта мерзкая слабость, которой он поддался, ложилась пятном на его самолюбие. Одно дело если бы это всё осталось в тайне, и обличителем была бы только совесть, а другое - когда в подобном уличает раб, да ещё и варвар. Тут же был удар двойной - и по греческой гордости, и по совести. Он ничего не ответил Гаю и направился к выходу, досада на самого себя горечью колола сердце. - Пойди на кухню, пусть несут обед господину и госпоже, и накрывают в спальне - крикнул он уже из портика. - И отнеси таз и бритву... Ему очень хотелось убедить Гая, что если он и видел его у двери, то он там не подслушивал разговор господ, а ожидал указаний по обеденному меню. Оставалось только убедить совесть. Вариантов было два. Принять совершённое за норму, и впредь не гнушаться подобным. Или же осудить своё малодушие и в будущем не поддаваться ему. С такой вот борьбой противоположностей в голове Димитрий шёл по двору в смущении духа и раздражении совести. «Вот тебе и истина. Вот тебе и истина» - с досадным укором шептал кто то внутри. «Сохранить себя человеком...Старик тоже нечто подобное выдал...сенаторы псы, Рим - город свиней, а он сохраняет себя человеком...в одичании своём. А раб? Как будто они с одного голоса поют...Что есть истина! Сохранить себя человеком...». Димитрий остановился. « Да... - шепнул голосок, - не подкрадись ты к двери, и не было бы тебе так досадно и стыдно...и не упал бы ты в глазах какого то раба...да и в своих собственных...сохранил бы свою честь. Точно сказал Фалес, что один грязный поступок запятнает всю чистоту предыдущей жизни...Вот тебе и истина...». А Гай, дождавшись, когда фигура грека исчезла в пространстве двора, взял оставленный греком таз с бритвой и побрёл на кухню. Его не то, чтобы раздражил, а скорее удивил этот разговор, неизвестно по какой причине начатый подобным вопросом, и непонятно почему вызвавший раздражение и гнев у Димитрия. Гай, после разговора с Клавдией, ещё некоторое время просидел в экседре, а затем, пройдя в атриум, остановился у колоннады бассейна и задумался о предстоящем путешествии. Это было делом новым и опасным, но желанным, ибо приобщало его к гетерии, в которой состояла и госпожа. Он стоял опёршись о колону, и разглядывал искрящееся, в проникающих сквозь отверстие крыши лучах солнца, водное зеркало бассейна. Его мысли продумывали путь, наиболее быстрый и безопасный, и он всецело был поглощён своими планами. Его размышления и были прерваны появившемся в атриуме греком. Гай знал, кто он, но их пути практически не пересекались. Разве что в те дни, когда он привозил госпожу в имение, но и тут, ни он к греку не имел отношения, ни грек к нему. Потому то его и удивило и обращение грека, и его непонятная раздражительность в разговоре с ним. Гай не был рабом с того дня, как его, умирающего от ран гладиатора, привезли и бросили на поле у храма Эскулапа. Знал об этом грек, или не знал, демонстративно называя его рабом, не вызвало в Гае ни гнева, ни раздражения. Даже нотки презрения и превосходства, прозвучавшие и в самих вопросах, заданных греком, не поколебали спокойствия Гая, но насторожили. Ему показалось, что презрением и насмешкой грек выражает своё отношение к тем святыням, которым поклоняется его госпожа. Но зачем он именно ему, её слуге и телохранителю, начал задавать эти вопросы? Что он хотел этим добиться? И это презрительное: раб, и...не из тех ли ты...Он просто зол или глуп? И неужели он сам не знает, что есть истина? Он, эллин по рождению! Именно за свою учёность и приглашённый занять должность прокуратора имения! И что? Вся его учёность пуста... А зачем тогда нужна такая учёность? Несчастный гордец, он так хотел унизить меня, называя меня рабом... и не понимая простой истины, что раб тот, кто порабощён своим Я, а не тот, кого сделали рабом силою оружия. Да и госпожа, вот, говорит: не живи ненавистью, живи милосердием...разве это не высшая правда? Она дарит свою доброту людям и не смотрит, кто перед ней - раб или свободный...Её доброта разве не есть высшая правда! А он спрашивает, что есть истина... Истина - это свобода! Истина - это милосердие! Истина - это Правда! Гай с огорчением подумал о том, что как то не сумел, вот сейчас, здесь, сказать всё это греку, а теперь уже и не будет повода чтобы вновь вернуться к подобному разговору. Нельзя сказать, что Гай был как то по особому мудр, но перед его глазами протекала жизнь Клавдии. Он видел её дела, слышал её слова и постоянно убеждался, что её слова не расходятся с её делами. Она была из тех, о которых Праведник сказал: «Вы - свет миру», и её свет мимоходом осветил и его. Не понимая причины, побудившей Димитрия попытаться уязвить его, Гай и не мог понять, что вопросы, которыми засыпал его Димитрий, не вышли из сердца грека. Грек никогда не задавался ими, и не мучался поиском ответов на них. Он просто подслушал чужие мысли. Они были чужды и даже враждебны мировоззрению грека, но услышав их, нельзя было просто пренебречь ими. Необходимо было или подтвердить их право на размышление, или же доказать ненужность подобных вопросов для человеческой жизни. Но грек не учёл что то такое, что выше человеческих ухищрений. Унизив сам себя своим поступком, Димитрий, как это часто бывает с людьми, тут же задумал унизить и Гая. Как? Конечно же, показав его умственную убогость и полное неприятие подслушанных умствований Пилата. Он уже предвкушал своё торжество, но вышло всё с точностью до наоборот. Он был постыжен рабом, унижен своим любопытством и обличён своей же совестью. С Истиной, как оказалось, нельзя шутливо играть. Ею можно восхищаться, через познание. Ею можно пренебрегать, игнорировать и даже ненавидеть. От этого она не умаляется и не исчезает. Исчезают те, кто её игнорируют, пренебрегают и ненавидят. Но над Истиной нельзя насмехаться. Она всегда смеётся последней. А её смех вызывает такую тоску смертную, что не дай Бог никому пережить это. СОМНЕНИЯ И НАДЕЖДЫ Исповедь Пилата Клавдии была прервана появившимися в спальне рабами. Один нёс поднос с чашами и блюдами, а второй - Авит, старший над всеми, причастными к приготовлению еды, нёс чаши для омовения рук и полотенца. Он с торжественной почтительностью сервировал стол принесёнными яствами и отпустив раба замер у ложа Пилата, готовый прислуживать Клавдии и помогать Пилату. - Авит заботится, чтобы я не умер с голоду - вздохнув сказал Пилат. - А у меня совершенно нет аппетита...ты же знаешь, я всегда был непривередлив в пище... - добавил он, разглядывая сервированный стол. - Я подумал, что в честь приезда госпожи, уставшей и проголодавшейся с дороги, нужно немного разнообразить наш ежедневный обед - как бы оправдываясь сказал Авит, подавая чашу для рук. - Ты подумал правильно - омыв руки и принимая от раба полотенце согласился Пилат. - А что, Понтий, если мы отпустим Авита... - сказала Клавдия. - А я сама поухаживаю за тобой... - Это доставит мне удовольствие...- улыбнулся старик, - и напомнит дни нашей далёкой молодости. - Я позову тебя, добрый наш кормилец, - беря чашу из рук Авита сказала Клавдия. - Позаботься о Гае, накормите его и приготовьте комнату. Ему надо отдохнуть и возвращаться в Рим. Авит поклонился и ушёл. Клавдия подсела к Пилату и взяв чашу с бульоном подала ему. Варево источало пряный аромат трав, плавающих в янтарных пятнах жира, среди мелко порезанного чеснока и порея. Пилат послушно сделал несколько глотков и вернул ей. Она уже очистила ему яйцо и разрезала его пополам. - Расскажи мне, что там, в Риме? - попросил он, наблюдая за ней. - В Риме...в Риме безумие и беззаконие - ответила Клавдия, подавая ему половинку яйца с хлебцем. - Безумие и беззаконие это неотъемлемая часть жизни Рима - согласно кивнул Пилат. - а также жестокость... и разврат...и...да, наверное, нет такого порока каким бы не осквернился этот город! А вот месту добродетели там не найдётся...Я до сих пор не понимаю, зачем ты там? И эти люди, с которыми ты, и которых убивают ныне... - Он вздохнул, тяжело и прерывисто, и она заметила искру страдания в его глазах. - Я боюсь потерять тебя, боюсь даже подумать о том, что ты можешь оказаться на арене Большого цирка, и толпа будет реветь от восторга видя, как тебя разрывают львиные челюсти... Произошедшее с вами лишь подтверждает простую истину, что добродетель никому не нужна в этом мире. Её презирают, над ней насмехаются и её ненавидят...Ты же сама воочию видела судьбу Праведника и знаешь, к чему привели Его фантазии... если вы хотите жить по Его принципам, то спрячьтесь где нибудь в провинции, в Нарбонской Галлии, в Панонии, в Британии, наконец, и живите там своим укладом. Но зачем вы выбрали Рим? Это же город свиней! Классический! В твоём же свитке написано:«не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтоб они не растерзали вас...». Пилат говорил быстро, не переводя дыхания, и казалось, что порой он даже задыхался, от недостатка воздуха и своей слабости. - А они вас растерзали... а ваш жемчуг затоптали в грязь. В которой они и живут - с какой то даже злобой закончил он свою тираду, откинувшись на подушки и тяжело дыша. - Да, ты, наверное, прав... - после небольшой паузы сказала Клавдия. - я о городе свиней...но, поверь мне, там далеко не все свиньи...и среди казнённых немало римских граждан. То есть, они жили в этой грязи, как ты говоришь, но услышав учение Праведника оставили грязь и тьму и обратились к свету и чистоте нравственной... - И поплатились за это жизнями... - с раздражением перебил её Пилат. - Ты хочешь сказать, что жить во тьме и грязи лучше для человека, чем стать Человеком и умереть? - Я хочу сказать, что стать Человеком и жить подальше от свиней и псов лучше, чем жить среди них и быть растерзанными ими. - Нет, Понтий, здесь я не могу согласиться с тобой - возразила Клавдия. - «Зажегши свечу не ставят её под сосудом...» так сказал Праведник. Да ты и сам упоминал о его словах, что он пришёл чтобы свидетельствовать об истине. Понимаешь? Свидетельствовать, то есть открыть её людям, а не спрятать её в каком то уединении пустыни или лесов... - И ты о том же... - с горькой иронией сказал Пилат. - Что же есть эта истина, о которой Он пришёл свидетельствовать, и за которую отдал свою жизнь...скажи мне ты, жена моя, ведь и вы ныне умираете за неё же - Он приходил свидетельствовать о Любви...Истина и есть Любовь - она заглянула в глаза Пилата и продолжила: «Любовь ко всему...к людям, к животным, к миру, в котором мы живём...Согласись, если в душе человека живёт Любовь, то эта душа прекрасна! Она беззлобна, скромна, милосердна...да невозможно перечислить качества души любящей...она и бесстрашна, потому что для любящего смерти нет! Об этом и засвидетельствовал Праведник... Он не убоялся прийти в Иерусалим на казнь. Ведь он знал, что там его ждёт, но пошёл...А мог, как ты говоришь, уйти со своими учениками в Египет, или в Аравию, или даже в Индию... но предпочёл унижение и страдание на кресте...В Любви нет страха и для Любви нет смерти. Он это и показал своим воскресением... - Ты веришь в это? - быстро спросил Пилат. - Да, Понтий, иначе и быть не могло...Его видели и с Ним общались после Его воскрешения многие люди, с некоторыми из них я встречалась... - Кто они? - с любопытством перебил её Пилат. - Впервые об этом я услышала от Мариам из Магдалы. Она много рассказывала мне о Нём ещё в Иудее. А в Риме мне довелось встретиться с одним из тех, кто был с Праведником изначала. Его звали Симон, но Праведник нарёк ему имя - Пётр. - Я понял о ком ты говоришь. Этот Симон единственный из учеников Праведника, носивший всегда с собой меч... и это было безрассудством с его стороны, ибо всегда давало нам повод схватить его... - проговорил Пилат. - Он ещё жив? - спросил он Клавдию. Она отрицательно покачала головой. - Нерон распял его... после пожара. Кстати, он тоже мог избежать казни. Братья вывезли его из Рима в безопасное место, но он вернулся и принял смерть со всеми. - Да, тела так и не нашли... - как будто не слыша сказанного Клавдией прошептал Пилат. - Так ты веришь в то, что Праведник воскрес? Вновь задал он тот же вопрос. - А ты, я вижу, боишься верить в это? - вопросом на его вопрос ответила Клавдия. - Я хочу верить в это так же, как веришь ты... - с горечью проговорил Пилат. - Но почему... - Нет - нет, - прервала его Клавдия, - без всяких: Почему? Как? Просто поверь - Он воскрес! И все, живущие любовью, бессмертны, потому что любовь от Бога. Бог есть Любовь! Это и есть Истина. - Как всё просто...поверь в то, во что здравый смысл отказывается верить, Любовь! Бог! Бессмертие! Все эти слова в этом мире высмеяны и уничижены! Любовь продаётся и покупается в лупанариях Субуры и в подворотнях Рима. Богами стали гнуснейшие из человеческого рода, им строят храмы и в их честь устраивают жертвенные приношения. Бессмертие воплощается в мраморе мавзолеев и бронзе статуй...Как скуден, жалок и мерзок мир окружающий нас... в котором мы живём и который видим, слышим и чувствуем. Он реален и потому кажется единственно истинным. И как далёк и недосягаем мир о котором говоришь ты - мир бессмертия, в котором правда и милосердие... и в истинность которого поверили те, немногие, с которыми ты... Пилат замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Об этом мире, Понтий, говорю не я, а Праведник - возразила она. - Я верю в истинность Его Мира. - Да - да, - согласно кивнул он. - Я тоже хочу верить в истинность Его Мира, и если он существует, то я хочу оказаться там вместе с тобой. Но примет ли Он меня, неправедного судью, в свой Мир? Пилат горько усмехнулся. За все время разговора он так и держал в руке поданный ему кусочек хлебца с яйцом. Заметив это, он виновато посмотрел на Клавдию. -Налей мне немного вина с мёдом - попросил он. Клавдия подала ему кубок. Он сделал несколько глотков, и отломив кусочек хлебца зажевал его. Клавдия взяла с подноса тарелочку с рыбным филе и маслинами и подала ему. Пилат принял, и даже съел несколько кусочков рыбы и маслин, но отдал Клавдии и вновь пригубил кубок. Она подала ему сыра и он покорно съел отломив половинку от поданного ею. - Нет аппетита - как бы оправдываясь перед нею сказал Пилат. - Да и куда столько есть, когда лежишь? - Я всё же прикажу Димитрию привезти врача - сказала Клавдия, принимая от Пилата кубок. - И не упрямься... - добавила она заметив недовольную мину Пилата. - И ты приехала мучить меня... - вздохнул он. - только, прошу тебя, не сегодня...Сейчас я устал. Раз уж ты так настроена, то завтра...А сегодня мне надо дописать воспоминания мои... Вечером, после ужина, приходи и скажи Димитрию... Клавдия согласно кивнула и обняв Пилата поцеловала его. - И ещё... - нерешительно начала она, - мне нужны деньги. Сказав это она с тревогой посмотрела на Пилата. Он кивнул головой. - Я скажу Димитрию... - Нет, я бы не хотела, чтобы кто то из челяди знал об этом - с твёрдостью в голосе возразила Клавдия. - Хорошо, сколько тебе надо - спросил Пилат. - Мне кажется, десять ауреусов хватит... - подумав, ответила Клавдия. - Тысяча сестерций - уточнил Пилат. - тебе точно хватит этого? - Да - кивнула Клавдия, - но нужно именно 10 ауреусов, а не 1000 сестерций... - Хорошо, хорошо - согласился он, пытаясь приподняться с ложа. Она помогла ему сесть. Пилат запустил руку за спинку кровати и несколько секунд что то пытался извлечь оттуда. Повернувшись к Клавдии он подал ей медный ключ, указав им на стоявший в нище, за изголовьем кровати, сундук. Она взяла ключ и приклонившись на колени открыла сундук. Он был полон свитками, пергаментами и книгами. Она обернулась к Пилату. - Там, в правом углу под свитками кошель - сказал он. Она нашла его и развязав достала десять золотых. Всё вернув на своё место Клавдия отдала ключ и помогла Пилату вновь улечься. - Почему ты не спрашиваешь зачем мне эти деньги? - присев рядом с ним спросила она. - Зачем? - улыбнулся он. - Наверняка ты хочешь кого то выкупить, или кому то помочь...но в любом случае, я знаю, эти деньги ты обратишь во благо... - Пилат взял её руку и сжал в своей.- Милая моя, Лукреция, как я хочу быть с тобой, и здесь, и там, в Мире Праведника...- прошептал он. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Оставив Пилата Клавдия направилась в свою комнату, где останавливалась всякий раз по своему посещению имения. Её вещи уже были перенесены и сложены. Вазы, расставленные по мраморной полке, были наполнены свежесрезанными цветами, ложе искрилось шёлковым зелёным покрывалом, с золотой каймой по всему периметру, а на ночном столике стоял серебряный кувшин с водой, таз и бронзовое зеркало. Возле ложа, в ногах, стоял её баул. Она подошла к нему и развязав шнуровку достала бутылочку с чернилами, кожаный тубус и небольшой полированный пенал. Сложив всё это на ложе Клавдия нашла платок и завернув туда золотые спрятала их в недра баула. Оглядев комнату, она собрала всё с ложа и вышла. Придя в атриум Клавдия села в кресло и разложив всё на столе достала из тубуса скрученный в трубку лист пергамента, исписанный с обеих сторон. Она несколько раз свернула и развернула лист и придавив его светильником положила перед собой. В тубусе оказался и второй лист, чистый, она положила его поверх первого, оставив открытым верхний столбец послания. В пенале оказалась чернильница и с десяток перьев. Через несколько минут она уже была вся в работе. Послание было написано на греческом и работа шла быстро. Не нужно было переводить, как не раз бывало, с арамейского на греческий, или римский. С тщательным подбором слов и передачей смысла. Здесь нужно было сделать копию, а оригинал отправить с Гаем, как можно быстрее. Она знала, что каждое послание тех, кто воочию видел Праведника, слушал Его слова и был рядом с Ним, обретало бесценность святыни. И становилось источником познания Истины, о которой Он и приходил свидетельствовать. Занимаясь этим уже не один год она, буквально через сердце, пропускала каждое слово переписываемое ею, или переводимое. Иногда написанные строки так поражали её своей глубиной или тайной, что она могла днями рассуждать о прочитанном, а потом, вдруг, какое то внезапное озарение проникало в её разум и всё становилось ясно и понятно, даже до веселья. Так было и сейчас. Каждая написанная ею строчка, да что там строчка, каждое слово проходило через неё. «Ибо дал нам Бог духа не боязни, но силы и любви и целомудрия...» - выводила её рука на пергаменте, а воображение возвращало в Рим, где в окружении ревущей толпы вели на казнь автора этих строк и вместе с ним с десяток женщин, мужчин и детей. «Да, не боязни...» - повторяла она в мыслях. - «А силы и любви...» И тут же всплывали в памяти слова Праведника, из свитка переводимого ею и отправленного Пилату: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». И, дополняя их, своей силой и надеждой: «И ни в чём не страшитесь противников: это для них есть предзнаменование погибели...». «Откуда это?» - попыталась вспомнить она, прервав работу и отложив перо. Её всегда удивляла эта особенность её труда. Она никогда не пыталась запоминать переводимые ею письма, но они, как бы сами, ложились в её память, и занимали там свои полочки, стеллажи, шкафы. Из которых тут же появлялись, стоило только найти нечто схожее в других свитках. Мало того, даже порой сама жизнь, в своих многообразных ситуациях, провоцировала появление цитат, или даже целых абзацев, а то и страниц некогда переводимых или копируемых ею свитков. Казалось, память, как губка, с ненасытимостью, и даже с удовольствием, впитывала в себя толпы этих слов. По детски чистых и простых, но по глубине и смыслу казавшихся пришедшими из другого мира, и скрывающих в себе сверхчеловеческую мудрость. Хотя она знала, что писавшие были простыми иудейскими рыбарями. Погружаясь в эту работу она полностью отстранялась от окружающей её жизни, оставаясь один на один со свитком. Она предпочитала заниматься перепиской по ночам. В ночные стражи тишина её одиночества нарушалась только потрескиванием масла в горящем светильнике, да причудливыми тенями ночного мрака, танцующими на стенах и потолках. В эти моменты, выводя столбец за столбцом на поверхности пергамента, она как будто на вкус пробовала каждое написанное ею слово. Слова складывались в предложения, предложения в абзацы, а за всем этим незримо стоял Праведник, которому Клавдия и посвятила не только свой труд, но и свою жизнь. Она и видела то Его всего раз в жизни. Тогда, в претории иродова дворца, в разорванном хитоне и с засохшей на бороде кровью, в венке из тёрна, который, вместе с багряницей, надели на него глумящиеся солдаты. Но увиденное осталось в ней на всю жизнь. Здесь, в имении, она впервые изменила себе и занялась перепиской днём. Но на это были причины. Она надеялась уже завтра отправить Гая в Ефес. Но даже спешка не заставила её переписывать свиток механически, не вдумываясь в смысл написанного, и не смакуя его глубину. «Знай же, что в последние дни наступят времена тяжкие... - выводила она пером на пергаменте. - Ибо люди будут самолюбивы, сребролюбивы, горды...». Написанное заставило её задуматься. «В последние дни... - повторила она в мыслях - будут самовлюблённы, сребролюбивы... А когда они наступят, эти последние дни? Завтра? Через 100 лет? Или через 1000... И разве ныне люди не сребролюбивы и не горды?» Клавдия пробежала глазами следующие строки: «...неблагодарны..клеветники, жестоки, предатели». «Всё как и ныне... - с горечью подумала она. - Значит, ничего и не изменится в этом мире, всё только будет хуже и хуже...». «...Не примирительны, не воздержны, не любящие добра, наглы...» - читала она, и каждое слово в её воображении принимало вид маленького мерзкого и уродливого человечка, прятавшегося в буквах самих этих слов. «И в самом деле...» - размышляла она, вновь и вновь перечитывая пороки будущего человечества, которые предсказывал апостол в своём письме. « Не зря же он на первое место поставил самовлюблённость...Греки рассказали о Нарциссе, влюблённом в самого себя. Говорят, он был божественно красив, но его красота была жестока и бессердечна...ибо он не замечал ни чужих нужд, ни страданий, ни боли. Он был занят только собой.. Человек самовлюблённый - идеал в своих глазах...А чем он может похвалиться перед другими и доказать свою исключительность? Богатством, конечно же! Деньгами! Богатый себялюбец тут же возносится в гордыне и надменности, а надменность - это презрение к другим, и, как следствие, злоречие и сквернословие...по отношению к ближним, да у самолюбца и нет ближних, все для него презренные рабы. Человек только он!». Клавдия даже подивилась так чётко и ясно, ступень за ступенью, разъяснённому апостолом погружению человечества в бездну духовного омертвения. «Неблагодарны, недружелюбны...» - её глаза скользили по написанным словам, а рука выводила их по пергаментной канве, впитывавшей в себя вместе с чернилами и тревожный смысл этих слов. « И до последних дней мира, до этих самых «тяжких времён», когда, по пророчеству Праведника, в человеческих сердцах охладеет любовь, а её место займут вот эти самые, перечисленные апостолом, нечистоты, будут читать люди письмо казнённого Нероном апостола, и станет оно обличением для одних, и предупреждением для других. И в этом есть частичка моего труда... - с удовлетворением шептало ей сердце. - И как бы не лютовал Нерон, бросая в темницы или на арену тех, кто несёт учение Праведника, ничего он не добьётся своей жестокостью - «для Слова Божьего нет уз». «Да и все, желающие жить благочестиво во Христе Иисусе, будут гонимы...» - писала она, вспомнив, что когда то, эта нравственная аксиома вызывала в её сердце некое возражение, и даже возмущение, своей несправедливостью. Почему, живущие честно и праведно должны быть гонимы? Теперь же, после римских событий, истинность написанного не вызывала сомнений, как и то, что «злые люди и обманщики будут преуспевать во зле...». Этот, на неискушённый взгляд, моральный абсурд, когда зло властвует, а добро уничтожается, был главным законом в человеческой среде, хотя лицемерно прикрывался и таился, прячась за лживыми сентенциями придуманными греческими и римскими мудрецами. И опять в её памяти вспыхнули слова из письма, переписываемого ею около пяти лет назад: «Мудрость мира сего, есть безумие пред Богом». Она вновь остановила работу. «Да, мудрость мира сего...Где она? В чём она? В достижении власти, богатства, славы...А потом? А потом безумие...во зле, в разврате, в обжорстве, в жестокости к рабам, клиентам, ближним... В мудрости мира сего почему то нет любви, нет стыда, нет скромности...Да, люди самолюбивы, сребролюбивы, горды и жестоки...и всё это - безумие пред Богом, но и Бога для большинства просто не существует...». Клавдия вздохнула и макнув перо в чернильницу продолжила свой труд. Но через небольшое время вновь остановилась увлечённая новыми мыслями вызванными следующими словами апостола: «При первом моём ответе никого не было со мной, но все меня оставили...». Она всем сердцем ощутила горечь этих слов. Клавдия несколько раз перечитала их. « Все его оставили... - повторила она шепотом. - И так же все оставили Праведника, когда пришли взять Его. Что это? Малодушие или жребий?» «Да не вменится им» - прочитала она следующее предложение. «Да не вменится им...» - повторила она вслух несколько раз, и дописав пожелание апостола поставила в конце знак восклицания. Оставалось совсем немного. «Постарайся прийти до зимы...» - это предложение она выводила медленно и на её глазах даже появились слёзы. Уже месяц как он был казнён...а в послании просит принести ему книги и плащ...хотя там же и пишет: «я становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало...». Знает, что будет убит, но...живёт надеждою на Бога... Она вздохнула и дописала: «Приветствуют тебя Еввул и Пуд, и Лин и Клавдия, и все братья...». Из всех перечисленных, в живых оставалась только она, Клавдия Прокула. Дописав последние строки она перечитала написанное, сверяя его с оригиналом, и сложив пергамент в тубус, а перья и чернильницу в пенал вернулась в свою комнату. Она устала. Пока она находилась в пути, все неудобства дороги преодолевались надеждами и планами. Но вот, путь завершён. Она в имении, но и планы все разрушены болезнью Пилата. Она впервые увидела его по детски беспомощным, и впервые испытала такую горькую грусть и печаль, какую может испытать мать, видя умирающим своего ребёнка. Это был ещё один удар по её сердцу. Утратив в Риме братьев и сестёр, она воочию увидела, что теряет и мужа. Как могла Клавдия сдерживала себя, но слёзы всё равно прорывались и выдавали её. Свиток отвлёк на время от грустных и печальных мыслей о настоящем, но, вместе с тем, не принёс и утешения. Он тоже был о расставании и утрате. Всё это, вместе взятое, отняло остаток её сил. Положив тубус и пенал на столик рядом с ложем, она легла не раздеваясь и не сняв даже сандалий. «Боже Всемогущий - прошептали её губы. - Ради Твоей милости к нам, и ради Праведника, Сына Твоего, помоги мне...Ты знаешь, чем озабочено сердце моё...помоги мне...и будь милостив к мужу моему. Прости ему и мне ибо оба мы виновны перед Тобой и Сыном Твоим...». Сонное оцепенение мягкими узами опутало её сознание и тело, давая ей успокоиться, а телу набраться сил. ДИМИТРИЙ Расставшись с Гаем Димитрий, в раздражении и досаде, прошёл на конюшню и оседлав коня выехал через хозяйственные ворота. Разговор не выходил у него из головы, и, так же как и у Гая, пестрил недосказанными фразами и убедительными аргументами в пользу правоты, конечно же, грека. « Какое то гнездо сумасшедших мечтателей - со злым раздражением думал он. - Один в своей одичалости возненавидел весь род людской и бродит в закоулках своей больной совести...Госпожа... тоже хороша...воскрес из мёртвых! Как в это можно поверить, и как вообще можно о подобном говорить! Кроме как старческим слабоумием это и не объяснишь... - заключил он, но и это не успокоило его. «И раб туда же, сохранить себя человеком! В этом мире, чтобы сохранить себя человеком надо быть или знатным, или богатым...а ещё лучше и тем и другим сразу». Грек горько вздохнул. Он не был ни богат, ни знатен. Знатность была недостижимой целью, но вот скопить сумму, достаточную для приобретения небольшого имения, и выдвижения в городскую магистратуру, грек считал задачей посильной. Нет, конечно же, его мечты не о римских магистратурах. Тут он не обольщал себя, да и проведя несколько лет в Риме, он возненавидел этот город со всем презрением греческой души. Распутный, продажный, насквозь лицемерный и варварский. Здесь он был согласен со стариком в его оценке. Мечтой Димитрия было вернуться в Элладу и приобрести имение с масличным садом, виноградником и бассейном. Лучше в окрестностях Коринфа, чтобы было недалеко от моря и вдали от городской суеты. Он не собирался отказывать себе в тех удовольствиях, которые высмеивал старик. Театр, цирк, состязания кифаредов, диспуты философских школ, да и, в конце - концов, те же гладиаторские бои...как может лишать себя этих маленьких приятностей жизни образованный человек! Уединённость имения, в его мечтах совсем не отрицала близость и городских развлечений. В его планах на будущую жизнь, тёмным, и до конца ещё не решённым, был вопрос о браке. Нужна ли будет ему жена, или достаточно для счастливой и безмятежной жизни конкубины... Жена, это, конечно же, законный наследник всего, что он, Димитрий, сумеет стяжать. Но он скептически, и даже с презрением, смотрел на этот, казалось бы, бесспорный закон человеческой жизни. «Мой наследник наследует моё, его сын наследует, что стяжает мой сын, далее внук, затем правнук и так бесчисленная череда...а смысл всей этой карусели? Его нет! - уже давно для себя решил он. - Я живу здесь и сейчас, а потом распадаюсь на атомы...и всё! Какое мне дело до того, что будет после меня? Как будет жить мой сын или внук...Женщина, конечно , нужна...но больше для ложа...». Грек не был чужд сладострастия, но в имении держал себя отрешённо, за то навёрстывал своё в близлежащем городке, куда часто выезжал и по делам имения и по своим. Впереди показались ряды масличного сада и он свернул к ним. В ближайшие дни нужно было начинать сбор оливок. Димитрий соскочил с коня и привязав узду к дереву пошёл по междурядью. Всё уже было готово. Сети растянуты под кронами деревьев и установлены на кольях. Корзины, опрокинутые вверх дном, тёмными пирамидами маячили в междурядьях. Грек подошёл к ближайшему дереву и взяв прислонённый к нему деревянный биток ударил им по стволу. В сеть слетели с полдюжины маслин и пожухлых листьев. Он достал несколько ягод и попробовал их. «Ещё несколько дней стоит подождать» - решил он. Урожай обещал быть неплохим. Он прошёлся по саду и вернулся к коню. «Закончу с уборкой и попрошу расчёт - подумал он, - если раб донесёт, что видел меня подслушивающим у дверей, то оставаться здесь просто невозможно». Ему опять стало горько и досадно. Но, в большей степени, не от постыдной слабости, на поводу у которой он пошел, а от того, что придётся искать другое место работы, и вряд ли удастся найти нечто подобное. Пилат, со всей своей, на взгляд грека, чудаковатостью, и платил хорошо и относился без явного пренебрежения и превосходства. Хотя, и как греку казалось, довольно часто, в его словах Димитрий замечал насмешку или иронию и по отношению к нему, Димитрию, и по отношению к его любимой Элладе. Хотя, и ирония и насмешка не были злы и унизительны. А по предыдущему опыту своей римской жизни, грек знал, как могут унизить или оскорбить римские аристократы человека, подобного ему. Да что там аристократы! Вчерашние рабы, сделавшие себе баснословные состояния на холуйстве или разврате или доносах, могли не только оскорбить словом, но и натравить свору своих рабов. «А ты говоришь: сохранить себя человеком - вновь вступил он в заочный спор с Гаем. - Если ты беден, то и бесправен, и будь ты хоть тысячу раз прав, но любой судья примет сторону богатого, потому что деньги решают всё в этом мире...это и есть истина, а не какая то твоя высшая правда...». Грек взгромоздился на коня и направил его к имению. «Сколько там у меня в сумме... - считал он в уме. - У Клодия под 10% 15000 сестерциев, у этой старой сводни под те же проценты 10000 сестерций... за этот год получу свои 6000... итого можно говорить о 33000...не густо, надо бы поднять проценты...в Риме и под 20 дают..». Да, наш гордый и самолюбивый эллин не гнушался и ростовщичеством. Чего не сделаешь, и на что не пойдёшь ради осуществления такой, по человечески простой, мечты, как своё небольшое имение и возможность достичь магистратуры, хотя бы и в деревенском поселении. Не зря же сказал божественный Юлий, что лучше быть первым в захудалом Перузии, чем вторым в Риме. Конь неспеша брёл вдоль склонов прибрежных холмов давая Димитрию возможность размышлять о настоящем и будущем. «Да, 33000 явно маловато... - продолжал вести свой подсчёт грек. - за югер виноградника ныне просят 10000, а дом, а постройки, а рабы, а скот и инструменты...тысяч 100 надо, а то и больше... у старика вот имение в 3 миллиона, и даёт доходу в год около сотни тысяч...А он мудрствует и бредит о каком то там царстве правды, а с доходом в сотню тысяч и в этом царстве можно жить припеваючи... Но нет, всё ему тут не так... Встреча...да, встреча с этим магом свела его с ума...да, судя по всему, и госпожу тоже. Что есть истина и для чего я родился! Глупейших вопросов и не придумаешь...Родился всадником, был близок к принцепсу...чего ещё желать? Наслаждайся жизнью, почётом, властью, богатством. На это ты и родился. Так нет! Надо всё похулить и искать что то, чего просто нет! А я вот на то родился, чтобы стать уважаемым человеком... и стану им». Но твёрдой уверенности в этом не было. Жалкие 33 тысячи сестерциев насмешливо звякнули в его памяти. «Ой ли, - как будто бы услышал он в их звоне, - с такой суммой самое большее на что ты можешь рассчитывать это харчевня при дороге...». Грек даже скривился от подобных мыслей. «А что делать?». Его уже давно смущала или соблазняла мысль о возможном обогащении за счёт доходов имения. Старик, как он видел, полностью доверял ему во всех делах по имению. Здесь можно было поживиться, и он знал, что многие прокураторы имений не гнушаются утаить часть дохода в свою пользу. Но он гнал подобные мысли, и не считал для себя возможным обманывать доверявших ему. Была ещё одна возможность найти деньги. Возможность относительно честная и используемая многими - жениться на богатой вдове, или лучше на девице. Это, конечно, давало какие то перспективы, но вместе с тем налагало и бремя, и не только супружеских обязанностей, но и претензий, склок, разногласий, обид и прочих связанных с браком тягот. Эти, предполагаемые им, неизбежные неприятности брака и убеждали его предпочитать конкубину. Но богатых наложниц во всей римской империи было не сыскать, а значит и этот вариант отпадал. Что же оставалось нашему доброму Димитрию? Оставить всё, как есть. То есть, и дальше исполнять свои обязанности прокуратора имения и получать свои честно заработанные 6000 сестерциев в год. Учитывая то, что пища, кров и одежда доставались ему от старика, лет через 10 он бы скопил сумму, о которой мечтал и стал бы уважаемым человеком в окрестностях Коринфа. Но эта глупая слабость, которой он поддался, и за которой его застал этот раб... «Он уже наверняка донёс госпоже, что видел меня у спальни - с вновь проснувшимся раздражением подумал Димитрий. - Она полностью доверяет ему... и поверит. Да, придётся просить расчёт и уезжать... Куда? Вот тебе и истина, высшая правда». С такими мыслями въезжал Димитрий в ворота имения. У конюшни коня подхватил под узды раб, и, дождавшись когда грек спрыгнул, увёл его в стойло. Димитрий направился к колодцу в углу двора, и зачерпнув из ведра, стоящего на краю колодезного устья, медленными глотками пил уже насыщенную солнечным теплом влагу. Он сел рядом с ведром, молча наблюдая за жизнью двора. Заканчивалась последняя дневная стража, а вместе с ней и повседневные труды и заботы обитателей имения. Кто то пробежал на птичник и спустя несколько минут вернулся уже с корзинкой яиц, собрав последний дневной урожай куриных плодов. Его увидели, и несколько голов выглянули из кухни, но тут же скрылись. Он усмехнулся, заметив эту робость. Он знал, что его побаивались рабы и не любили за высокомерие и строгость. «Скоро я оставлю вас... - прошептал он в себе. - найдёт вам старик иного прокуратора...если, конечно, выкарабкается...а если нет, то госпожа найдёт кого нибудь». Ему вдруг стало грустно. Всё же он успел, если и не привыкнуть к этой «одичалой», как он говорил, жизни, то проникнуться некоторой прелестью её обособленности. Здесь, казалось, даже время текло медленнее, а значит и жизнь подстраивалась под его неспешность. После Рима, с его вечным движением и ночью и днём, прибыв в имение Димитрий, как будто погрузился в воды огромной невидимой, но мощной, реки, несущей плавно и убаюкивающе всех, кто попадал во власть её течения. Вилла, словно огромная трирема, со всеми своими обитателями плыла по этой «реке времени» в неспешности и однообразии бытия. С одной стороны, это, ежедневное, однообразие забот, потребностей и трудов отупляло, едва ли не доводя до уровня мула, что каждый день крутил архимедов винт, подавая воду в бассейны и фонтаны усадьбы. Но, с другой стороны, это размеренное однообразие и называлось жизнью. Конечно, её наполняемость была различной. Внешне видимое однообразие и монотонность жизни старика было наполнено постоянным внутренним поиском ответов на запросы его разума и совести. А однообразие жизни рабов ничем не обременяло никого из них, даже наоборот, считалось за благо. Ибо они были сыты, одеты, имели жильё и, хотя и чудаковатого, но хорошего хозяина. А чего ещё желать в этой жизни? Димитрий презирал их за эту покорность и непритязательность. И хотя понимал, что они под игом, но видел, что даруй им старик волю, большинство бы отказались от неё, чтобы жить в неволе, но сытно. Поначалу его угнетал этот однообразный уклад жизни в имении. День был похож на день до безысходной тоски. Но он быстро наладил свой личный уклад и оказалось, что у него уйма свободного времени. Старик доверил ему имение, а сам весь ушёл в свои книги и таблички. Постепенно они сблизились. Оказалось, что старик умён и образован, чего грек уж никак не ожидал увидеть в провинциальном, как он думал, римском солдафоне. Их беседы часто затягивались до полуночи, а темы были самыми разнообразными. В конце - концов он и сам стал мечтать о подобной уединённой вилле, но недалеко от большого города. Он был человеком «греческой культуры», а это налагало некоторые необходимые стереотипы поведения. Посещение театра и диспутов перипатетиков было признаком культурного человека, а этим званием он тешил себя. Его уединённость нарушила кухонная служанка пришедшая к колодцу набрать свежей воды. Она подошла с еле заметной улыбкой, блуждающей по её губам и глазам. - Господин спрашивал о тебе - сказала она, опуская ведро в колодец и разглядывая задумавшегося Димитрия. Её глаза были дерзки и завлекали в сети её желания. Грек оценивающе окинул её взглядом с головы до ног, и встав, направился к дому, но остановился и повернулся к ней. - Послушай, Мелита - сказал он, - ответь мне, что есть истина? - Господин задаёт мудрёные вопросы... - со смехом ответила женщина. - А зачем мне знать, что есть истина? Он молча ждал. - Ты мужчина, я - женщина... - проговорила она. - Я хочу тебя, а ты хочешь меня...это же и есть истина... Она с интересом заглянула ему в глаза, как бы ища в них ответ, но увидела лишь искру презрения. - Это не истина, Мелита, это - похоть. - с насмешкой сказал Димитрий и пошёл к дому. Она смотрела ему во след, и, скривив губы, плюнула на то место где он секунду назад стоял. - Грязный лицемер - со злостью в голосе прошептала она, вытаскивая ведро с водой, - корчит из себя мисогина, думает мы не знаем, как он развлекается с «козочками» в Ватлуне... Она перелила воду в кувшин, и ловко вскинув его на плечо направилась к кухне. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Димитрий поспешил к Пилату. Подойдя к спальне он замедлил шаги и прислушался, но тут же одёрнул себя, и постучав в дверь вошёл. Старик был один. Димитрий облегчённо вздохнул. Он не то, чтобы боялся, застать здесь Клавдию, но ему бы было неловко при ней. Мысль, что он был обличён в подслушивании, и об этом уже знает госпожа, сверлила его. А увидеть презрение в её глазах для грека было подобно пытке. Но всё обошлось. Подойдя к ложу он придвинул поближе кресло и сел в него. - Я искал тебя... - дождавшись пока он сел, сказал Пилат. - Я ездил в сад, - ответил грек, - через 3-4 дня будем начинать сбор оливок... - Да... - кивнул головой старик. - Всё идёт своим чередом...виноград, оливки, Сатурналии, пахота, сев... Ты отлично управляешься с имением...я доволен тобой. Но сейчас давай продолжим наш труд... Димитрий согласно кивнул и встав с кресла направился к столику. Он взял стиль и несколько верхних из лежащих в стопке табличек. Просмотрев их, он вернулся и сев в кресло приготовился к работе. - Напомни мне, о чём я говорил в прошлый раз - устраиваясь поудобнее попросил Пилат. «...Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, и в целях, и в смыслах?» -Да, точно так - повторил Пилат. - ничтожны цели и пусты смыслы...но оставим философию... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Праведника взяли в ту же ночь. Я не ожидал такой прыти от Каиафы, но, судя по всему, дневные диспуты в Храме стали той, переполнившей меру терпения, каплей, которая заставила их действовать быстро и решительно. Сыграло свою роль и предательство. Я не знаю, что стало его причиною, и когда его замысел впервые посетил сердце этого человека... Хотя...можно ли назвать человеком того, кто предаёт доверяющего ему? - Пилат посмотрел на Димитрия, как бы обращаясь к нему, и продолжил: «Может ли замысел предательства родиться мгновенно, за минуты, или даже секунды...не думаю. Зависть, постепенно, день за днём, превращаясь в ненависть, копилась в сердце этого...и, наконец, нашла себе применение. Он нашёл тех, кто ненавидел Праведника так же, как и он. Подобное соединяется с подобным, так, по моему, говорит и Аристотель. Этот не только рассказал где проводит ночи Праведник, но даже вызвался провести туда храмовую стражу и каиафиных рабов, чтобы в ночной сутолоке они не ошиблись, и не взяли вместо Праведника кого либо из бывших с ним. Всё так и произошло. Находившиеся с ним увидев появившуюся толпу с факелами и оружием разбежались, поражённые страхом, а Праведник был схвачен, связан и отведён в дом Каиафы. Они глумились и издевались над ним до утра. А едва пробили первую стражу, как вся эта свора направилась к претории. Их было не так уж и много, в основном каиафины рабы и храмовые служители, но гвалт, поднимаемый ими, заставил напрячься воинов, стоявших в карауле и не видевших источник и причину приближающегося крика и визгов. Этот варварский язык, на котором изъясняются в Иудее, не благозвучен и груб, когда же эмоции переполняют их сердца, то речь их становится невразумительна и буйна. Я различал отдельные фразы, доносившиеся до дворца. Из их глоток в основном вырывались проклятия: «Смерть еретику» - визжали одни. «Смерть богохульнику» - старались перекричать их другие. «Да воздаст Бог этому лжецу» - давились злобой третьи. А в совокупности всё это напоминало карканье возмущённой чем то вороньей стаи. Был первый час утренней стражи. В ожидании завтрака я просматривал отчёт квестора о налоговых поступлениях от торговцев жертвенными животными. Клавдия находилась у себя, на женской половине дворца, и мы должны были встретиться за столом в триклинии, а после завтрака вместе отправиться в Антонию. Вечером предыдущего дня я рассказывал ей о том, как Праведник постыдил и высмеял пред толпой паломников храмовых жрецов. С самых первых дней его появления она с любопытством внимала всем слухам, распространяемым о нём. Зная, что все праздничные дни он будет находиться в храме, ибо до сего дня так было всегда, я предложил ей вместе поехать в Антонию, и увидеть, или даже услышать, всё своими очами и ушами. Она с радостью согласилась. Кто тогда мог предположить, что Каиафа приступит к осуществлению своего плана так быстро. Как мне казалось, разумнее было дождаться конца праздника, и тогда уж, когда толпы разбредутся по своим жилищам, осуществить задуманное ими убийство Праведника. Которому я, всё же, надеялся помешать. Таковы были наши планы. Но всё пошло по иному. Толпа остановилась перед воротами продолжая вопить в сотню глоток. Я вышел к колоннаде, и наблюдал за происходящим с верхней галереи дворца. Подобное представление было мне не в диковинку. Нечто похожее было и в Цезарее, в первый год моего прокураторства. За всеми этими иудейскими ателланами, как я понял ещё тогда, всегда стояли тайные кукловоды, и здесь их белые одежды маячили за спинами беснующихся. Каждый из этого сброда пытался, как можно убедительнее, показать своё негодование, гнев, ярость. Они махали руками и потрясали кулаками, рвали на себе волосы и кетонеты, набирали пригоршни пыли и бросали её над головой, и всё это под непрерывный визг и изрыгание проклятий, которыми они осыпали связанного верёвками Праведника. Я сразу узнал его. Досада и гнев наполнили моё сердце, но я взял себя в руки. Дело только начиналось, и я был уверен, что своей властью смогу вызволить Праведника из рук толпы». - Как я был наивен тогда... - вздохнул Пилат прервав свой рассказ. Димитрий молча ждал. Старик помолчал и продолжил: «Ко мне на галерею поднялся центурион. Он был встревожен складывающейся обстановкой, ибо не понимал истинных причин её возникновения. Ему показалось, что толпа пришла вызволять силой трёх злодеев о которых я упоминал ранее. В эргастуле дворца находились в узах три мятежника, взятые Целлером при попытке захвата ими арсенала. Их судьба была предрешена их преступлением. В этот день их ждало распятие. Центурион с бригадой плотников занимался изготовлением орудий казни. Вертикальные брёвна уже были готовы и уложены в повозки, а в патибулумах высверливались отверстия. С появлением толпы работа прекратилась и все воины вооружившись заняли места по стене и у ворот. Центурион стал чуть позади меня и ждал моих указаний. Толпа заметила нас, но не утихла, а заголосила с ещё большим рвением и злобой. «Заставь их замолчать» - приказал я центуриону. Он кивнул и спустился во двор. Через минуты легионный трубач протрубил сигнал «приготовиться к атаке». Два коротких и один резкий и протяжный звук военного рожка заставили толпу притихнуть, но не замолчать. В тот же миг были распахнуты ворота дворца и две декурии воинов в полном вооружении выстроились напротив толпы. Стоявшие впереди поддались назад, и мне показалось, что все они сейчас побегут, гонимые страхом. Так обычно и бывало ранее. Но в этот раз они не побежали, а отступив назад замерли, с ненавистью и настороженностью наблюдая за солдатами. Праведник оказался в середине круга, с одной стороны ограниченного солдатами, с другого толпой. «Что вы хотите?» - крикнул я им в повисшей и, как будто, даже звенящей от напряжения тишине. «Чтобы ты осудил его на смерть!» - прокричал кто то из задних рядов толпы, и тут же вновь заревело сотня глоток: «На смерть еретика! На смерть! На смерть». Я поднял руку и тут же их глотки закрылись и вновь повисла эта бессмысленная и дрожащая тишина, готовая в любую секунду вновь прорваться визгом и воплем. «В чём же виновен Человек сей, что вы желаете ему смерти?» - спросил я. Я уже не кричал, мой голос был спокоен и ровен и в повисшей тишине мой вопрос услышали все. Я ожидал очередного взрыва, но, казалось, мой вопрос был не услышан ими. Они молчали и просто глядели на меня, как будто не зная, что говорить и что отвечать. Прошло не меньше минуты, прежде чем вновь из задних рядов донеслось: «Если бы он не был злодей, мы не привели бы его к тебе». И тут же толпа заголосила: «Не был бы злодей, не привели бы к тебе». Я посмотрел на Праведника. Он стоял в кругу и смотрел куда то в землю, казалось, он не обращает ни какого внимания на происходящее вокруг него. Я приказал центуриону привести Праведника ко мне. Толпа молча наблюдала, как воин перерезал веревку, за которую держали его и приказав следовать за ним, ввёл его в преторию. Поднявшись на галерею, он подтолкнул Праведника в спину в направлении меня, а сам остался у лестницы. Я приказал развязать его руки и рассматривал его с нескрываемым любопытством и интересом. Он был красив и мужествен, чуть выше среднего роста, строен и, вероятно, силён. Его, должно быть, любили женщины. И, на сколько я знал, не менее десяти их следовало за ним везде. Вся его осанка, взгляд спокойных, но, как показалось мне, усталых, глаз, свидетельствовали о высоком духе, жившем в этом человеке. Спокойное и уверенное в себе достоинство, в сочетании с какой то, нечеловеческой, усталостью сквозившей из его глаз, поразили меня. Ведь он был на пороге смерти! Где же, нет, не страх, истинные мужи не боятся смерти, но, хотя бы, тень волнения? Я подошёл к нему. О! сколько раз за свою жизнь я всматривался в глаза осуждённых на смерть! Вся необъятность, вся бездна людской природы в этот момент ограничивается двумя маленькими огоньками человеческого ока. Их цвет может быть разным - серым или голубым, как у обитателей Рейна, или карим, как у живущих в Азии, чёрным, как у аравийских кочевников, но трепет и стон, исходящий из них в это мгновение един для всех. Его же глаза были полны усталости и спокойствия...». В этот момент двери в спальню приоткрылись, и в комнату вошла Клавдия. Пилат, увидев её, замолчал и виновато улыбнулся. - Мы записываем прошлое... - сказал он глядя на неё. - Я не помешаю вам? - спросила она шёпотом приблизившись к нему. - Как можешь ты помешать, добрый мой гений - протягивая к ней руку, и указывая на стоявший с другой стороны ложа стул, ответил Пилат. Появление Клавдии заставило Димитрия напрячься и опустить глаза в табличку. Клавдия села рядом с ложем, ожидая продолжения воспоминаний. - Да, усталости...и спокойствия - продолжил он свою мысль, но, не досказав её, обратился к Клавдии. - Я попрошу тебя об одной услуге... - сказал он. - Эти воспоминания - всё, что я могу сделать ради памяти Праведника. В этих строках моя совесть, моё малодушие, моё покаяние...позднее конечно, но всё же...Если бы ты не прислала этот свиток с описанием его жизни, и твоей и моей причастности к ней, то и моя память умерла бы вместе со мной. Но, видно так угодно божеству, чтобы и мои воспоминания о Нём дошли до людей. Тот, кто писал о Нём и о моей роли в Его судьбе, конечно, написал всё так, как знал он. Но он не мог знать о нашем разговоре, и потому написал, что Праведник не отвечал мне «..ни на одно слово». Именно эта неизвестность истины и подвигла меня к моему труду. Нет, не подумай, что я пытаюсь оправдаться за своё малодушие, но сказанное им тогда буквально обожгло меня, хотя всё сказанное было обращено не ко мне лично...Если его слова произвели такое действие в моей душе, то о них должен узнать каждый...и, я уверен, что и ещё в ком то они произведут подобное действие... Пилат замолчал и в спальне повисла тишина. Димитрий всё так же сидел потупив взор. - Я сделаю всё, о чём ты попросишь - с волнением сказала Клавдия. - Я хочу, чтобы все это... - Пилат кивнул головой на столик, где лежала небольшая стопка уже исписанных табличек, - стало свитком...или книгой. В Ватлуне не найти ни хорошего либрария, ни скриптория...разве что в Риме, на Туфельной улице целый ряд книжных лавок и скрипториев... - Я всё сделаю, Понтий - сказала Клавдия. Она хотела добавить: «сама», но не стала. Пилат благодарно пожал её руку, и продолжил свой рассказ. «Пока центурион развязывал ему руки он смотрел куда то поверх его головы. Сделав своё дело, центурион засунул верёвку себе за пояс, и обшарив хитон Праведника, схватил его за волосы и резким толчком заставил склониться предо мною. Я остановил его рвение и подошёл почти вплотную к Праведнику. «Что же мне делать с тобой? - подумал я, глядя на него. - Ведь они требуют твоей смерти, только лишь из зависти к тебе...». Он поднял лицо и наши глаза встретились. И вновь эта нечеловеческая усталость, в купе с непоколебимой твёрдостью смирения. «Делай то, чего они требуют от тебя...» - как будто говорили его глаза, проникающие в меня и, казалось, наполняющие моё сердце этой же, невыносимой усталостью. «Нет, нет...» - прогнал я эту мысль. - «Я не дам восторжествовать Каиафе в его ненависти и злобе. Здесь я обладаю властью над жизнью и смертью...». Секунды длился наш бессловесный диалог глаз, но именно в тот момент я понял, что передо мною - Царь. Да, Царь! По духу своему, по своему достоинству и величию, хотя и не по происхождению. Мысленно я сравнил его с Иродом, и едва не рассмеялся представленному. Раб в царской диадеме и пурпуре не стоил мизинца этого Царя в рваном хитоне и с рассечённой до крови губой. - Ты - Царь Иудейский? - спросил я, отходя на шаг, и не отрывая взгляда от его лица. В его глазах, я заметил, блеснула искорка интереса. - Ты сам решил это, или кто то сказал тебе обо мне? - спросил он, глядя на меня. Я пожал плечами. Разве мог я сказать ему то, о чём думал, и что чувствовал? Римская спесь закрыла мои уста. «Разве я иудей? - с усмешкой произнёс я. - Твой народ и жрецы привели тебя ко мне...В чём ты виновен пред ними?». Он оглянулся и посмотрел на толпящихся у ворот в ожидании исхода каиафиных рабов. Толпа молча наблюдала за нами. Наш разговор был недоступен их ушам, но их глаза могли видеть нас сквозь колоннаду галереи. - Ты говоришь, что я - Царь... - повернувшись ко мне сказал он. - Царство же моё не от мира сего; если бы я был царём в мире сём, то служители мои не позволили бы иудеям схватить меня; Но ныне Царство моё не отсюда. Его ответ показался мне не только бессмысленным, но даже безумным. О каком таком царстве «не от мира сего» говорил он? «Он или одержимый идеей мечтатель, или сумасшедший философ - думал я рассматривая его. - Но, если так, то тем более он не достоин смертной казни...неужели Каиафа не распознал его болезни и приговорил к смерти заведомо душевнобольного...Тогда понятно и его спокойствие, и мужественная твёрдость и усталость в глазах...Он просто не понимает, где он и что его ждёт». - Итак, всё же ты- Царь? - уже с иронией в голосе вновь спросил я его. Он усмехнулся и наши глаза опять встретились. Мне стало ужасно неловко за свою иронию, я просто ощутил, как его глаза читали роившиеся в моей голове мысли. - Ты уже дважды сказал, что я - Царь - ответил он. - Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине; Всякий, кто жаждет истины, слушает слова мои...». Он говорил без всякого надрыва, или волнения, или пафоса, как любят облекать слова в свои эмоции модные римские риторы и адвокаты. Его слова были просты и ясны, как лучи солнца, но и могли ослепить своей яркостью. Что и произошло тогда со мной. «Я на то родился и пришёл в этот мир, чтобы свидетельствовать об истине!» - сказал он. Разве подобное может сказать о себе душевнобольной? Нет! Такое может сказать лишь тот, кто знает своё предназначение и идёт к нему не боясь ничего, и не изменяя своему жребию. « А для чего пришёл в этот мир ты?» Нет, он не спросил об этом меня, но во мне пронеслась эта мысль, как горящая стрела, выпущенная лучником по варварскому селению с целью поджечь его. Я с ужасом отогнал её, вернее сказать, отбил в тот момент своим глупейшим вопросом: «А что есть истина?». И, чтобы не встретиться с ним глазами, быстро прошёл к ограде галереи и остановившись посмотрел на жужжавшую толпу. Я приказал им замолчать и слушать. « Я допросил его - сказал я, - и не нашёл в нём вины, достойной смерти...» Толпа возмущенно загудела, готовясь вновь разродиться воплями и проклятиями. « Есть же у вас обычай, чтобы на праздник я отпускал вам одного из узников... - продолжал я подняв руку и призывая их к тишине. - Хотите, отпущу вам Царя Иудейского?» Я замолчал ожидая их согласия, но всё тот же голос из задних рядов прокричал хрипло и зло: «Варавву, хотим Варавву». И тут же все за ним подхватили: «Не его, но Варавву...отдай нам Варавву». Они требовали отпустить того, на котором была кровь римских воинов, и желали смерти тому, кто не только не пролил ни капли человеческой крови, но исцелял, воскрешал, очищал от проказы их же детей, отцов, братьев! Это было их платой ему, за его доброту... Я вернулся в зал. Праведник стоял там же, где я и оставил его. Он прекрасно слышал и то, что я говорил, и то, что отвечала толпа. «И вот, ты родился и пришёл в этот мир, чтобы этим жалким рабам засвидетельствовать об истине... - со злым раздражением подумал я, подходя к нему. - Они и разорвут тебя...и будут топтаться на твоём трупе...зачем им истина». Всё это, раздражённое и злое, крутилось у меня в голове и было готово выплеснуться ему в лицо, но я натолкнулся на его взгляд. «Делай то, чего они требуют от тебя» - говорили его глаза. Я не знаю, как это объяснить, но именно эти слова возмущали мой разум, стоило мне встретиться с ним взглядом. Я опять, хоть и с трудом, но прогнал эту мысль. Сделать так, значило для меня тогда вновь уступить Каиафе, и, тем самым, укрепить ещё больше его авторитет и власть над толпой, в ущерб моему авторитету и власти. Подозвав центуриона я приказал ему доставить того, о ком просила толпа, а Праведника увести в преторию и бичевать...». Пилат замолчал, и вздохнув повторил: «Бичевать...Да, я приказал подвергнуть его бичеванию...». В спальне повисла тишина, нарушаемая только сиплым и неровным дыханием Пилата. - А зачем ты это сделал? - наконец прервала тишину Клавдия. - Для меня это твоё решение всегда было непонятным и жестоким... Ведь нужды в этом не было...Да и те, несчастные, которых распяли тогда с Праведником, не подверглись бичеванию...Ты преследовал какие то свои цели? - Тогда у меня была только одна цель - немного помолчав, ответил Пилат. - Не дать исполниться каиафиному замыслу, а значит, не допустить казни Праведника...А бичевание... Это была моя соломинка...человек, подвергшийся наказанию скорпионами, вызывает сострадание одним видом своей истерзанной плоти...подобная мысль посетила меня тогда. В этом и заключалась моя цель - вызвать сострадание толпы...Всё же, бичевание это не смерть на кресте, ведь верно?». Пилат виновато посмотрел на Клавдию. - Да, это ведь именно тогда, когда центурион увёл Праведника в преторию, ты и передала мне записку о твоём сне и желании защитить его. В этом мы были с тобой единодушны, но нашего с тобой единодушия, даже в совокупности с моей властью, оказалось мало...Но вернёмся к нашему повествованию. Пилат повернулся к Димитрию. - Ты успеваешь? - спросил он. Димитрий кивнул. «Когда центурион увёл Праведника я приказал принести тогу и поставить курульное кресло. Теперь начиналось главное действо этого утра - суд. Из двух обвиняемых один должен быть осуждён, а другой помилован. Я представлял римское право и осуществлял его неотвратимость на вверенной мне территории провинции. Следовательно, все необходимые юридические и представительские нормы должны быть соблюдены. Когда я облачался в тогу на лестнице раздались шаги и бряцанье цепи, а вскоре показались головы идущих. Центурион вёл того, о ком ходатайствовала толпа, и кого она предпочла Праведнику. Закрепив тогу заколкой, я сел в кресло и наблюдал за входящим на галерею, в сопровождении воина, бунтовщиком. Это был типичный представитель своего народа. Смуглый, коренастый, с мощным торсом, покрытым густым черным волосом, такой же бородой и коротким жёстким ёжиком волос на черепе. Его руки вместе с ногами были скованы цепью, которая ограничивала его движения и сдерживала животную силу, скрывавшуюся в узлах его мышц. Уже около недели он со своими сообщниками сидел в яме эргастула. Ожидание смерти, наверное, страшнее самой смерти. Первые дни в сердце ещё буйствует ярость схватки постепенно переходящая в злую досаду на постигший плен. Но через несколько дней это проходит, и начинается ожидание казни. А вместе с этим и осмысление произошедшего, настоящего и будущего. И, как не оценивай прошлое, как не сетуй на настоящее, а будущего нет. Вернее есть лишь способ казни - крест, меч, звери, мешок... Большинство готово смириться с судьбой, и даже показать своё бесстрашие перед смертью, но только если смерть будет быстра... А если нет! И тут воображение рисует картины зловещие и пугающие. А вдруг умирать придётся на арене...в пастях львов, или гиен, которые будут рвать твою плоть частями? А если на кресте? Три, а то и больше, дня мучений на солнцепёке, в рое мух и слепней. Воронья, пытающегося выклевать твои глаза, и голодных псов, алчущих поживиться твоим телом. От подобных мыслей и самый стойкий и бравирующий своей отвагой впадёт в отчаяние и даже страх. Подобные мысли, вероятно, посещали и стоящего передо мной бунтовщика и убийцу. Его глаза смотрели насторожено и дерзко. Подобную дерзость я видел и раньше в глазах обречённых на смерть. Ею пытаются скрыть отчаяние и страх. Я молча разглядывал его несколько минут. Его глаза бегали по залу, как бы ощупывая взором колоны и фрески, вазы и светильники, бассейн и окружающие его скамьи. Казалось, они никак не могут насытиться увиденным, зная, что впереди вечный и беспросветный мрак. Иногда они останавливались на мне, но только на секунды и вновь продолжали блуждать по пространству дворца. - Как твоё имя, иудей? - спросил я по арамейски. Его глаза остановились на мне и в них блеснул тревожный огонёк. - Не всё ли равно тебе, римлянин, какое моё имя - ответил он. - Называй меня - иудей, как ты и сказал. Его голос был полон презрения, и даже высокомерия, и если бы не эта суетливость глаз и постоянно мелькающая в них тревога, то можно было и впрямь принять на веру его показное бесстрашие. Меня нисколько не задевало выказанное им презрение и высокомерие. Это всё было предсмертной мишурой, призванной прикрыть отчаяние и страх. Я даже усмехнулся выслушав его ответ. Моя усмешка ещё больше встревожила его. - Толпа твоих единородцев пришла просить меня в честь праздника помиловать какого то Варавву - сказал я вставая с кресла. Сказанное мной не сразу дошло до его сознания, а когда он понял смысл моих слов, то спесь и мишура тут же слетели с него. - Да, я - Варавва, о котором они просят тебя - запинаясь проговорил он. В его глазах уже не было дерзости, а в голосе презрения. Если ещё минуту назад он помышлял о том, как достойно умереть, и был дерзок, то теперь, вместе с появившейся надеждой на жизнь, вдруг появилось и смирение. Подойдя к балюстраде галереи я посмотрел на притихшую внизу толпу. - Они просят помиловать тебя, мятежника и убийцу римских солдат... - сказал я не оборачиваясь и всё так же разглядывая толпу. - И это ни только не нравится мне, но и заставляет думать, что за твоей попыткой захватить арсенал стоит чьё то безумное желание поднять восстание против нас? Я подождал его ответа, но он молчал. - Ты выбрал неверную тактику защиты - продолжал я подходя к нему. - Молчание не всегда является спасительным. Я могу применить пытку, а затем предать тебя на распятие, или выкинуть с перебитыми ногами и руками этой вот, просящей за тебя, толпе... - Я не боюсь твоих угроз, римлянин - ответил он. - Я готов и к пытке и к смерти... А на твой вопрос я отвечу так: никто не стоит за мной, кроме Бога. Помилуешь ты меня, или прикажешь распять, знай, что я свою жизнь посвятил борьбе за свободу моего народа... А что может быть почётнее для мужа, чем смерть за свободу своего народа? Я слушал его, смотрел в его глаза и видел, что он и в самом деле верит в то, о чём говорит. - А они то... - я показал рукой в сторону толпы, - твой народ, хотят ли той свободы за которую ты готов отдать свою жизнь? - с насмешкой спросил я его. - Может быть, им так лучше... Он с презрением посмотрел на меня и ничего не ответил. В это время на галерею ввели Праведника. Он был бледен и шёл с трудом, тяжело и прерывисто дыша. На его плечи воины накинули рваную бутафорскую багряницу, а какой то злой шутник, сплётши из тёрна подобие венка, возложил его на чело Праведника. Шипы расцарапали его лоб, и струйки крови, пропитав брови, капали на щёки и бороду. Его хитон, виднеющийся из под багряницы, был так же испачкан кровью. Он остановился напротив меня и наши глаза встретились. Это продолжалось мгновенье, больше я не смог, но в то мгновение я понял - Они не простят ему... Ни кровавые ссадины и рубцы от скорпионов, ни эта бутафорская багряница и шутовской венец ни умаляли того величия и достоинства, которое окружало этого нищего, преданного своим народом, Царя. И даже мёртвый, этот бродячий галилейский раввин будет величествен, как ни один из нас. Я вышел к толпе и дал знак ему приблизиться. Увидев его в багрянице и венке толпа загудела насмешливо и глумливо, а я понял всю бессмысленность моих попыток воззвать к их разуму. Он же молча, и, как показалось мне, с каким то состраданием, или даже с жалостью, смотрел на них. И от этого его взгляда моё сердце пронзила горькая тоска и отчаяние. В очередной раз торжествовала несправедливость...и самое ужасное во всём происходящем было то, что эта жестокая несправедливость была задумана и осуществлена теми, кто возложил на себя бремя служения иудейскому божеству, то есть, по всем человеческим понятиям, высшей справедливости. Забегая вперед, скажу, что их торжество длилось недолго. Уже на следующий день после казни вожди заговора против Праведника были в трепете, ужасе и сомнениях. Но об этом потом. Итак. Мы стояли с ним на галерее вдвоём. Я в тоге и он в багрянице, а внизу, у наших ног, этот грязный сброд, продажный и невежественный, осыпал его бранью и насмешками. Я с презрением смотрел на это море кричащих и злословящих Праведника, искривлённых от ненависти, лиц. И гнев начал закипать во мне. А потом произошло и вовсе непонятное. В какой то момент я увидел их всех распятыми. Да, именно так. Видение было едва ли не мгновенным, но оно навечно отпечаталось в моей памяти. Как будто толпа мертвецов, сошедших с крестов, стояла у ворот претории и орала на своём диком и мерзком наречии. Я закрыл глаза пытаясь сбросить наваждение, а открыв их сам закричал, со злобой и ненавистью глядя на эти тупые и ненавистные рожи. « Он - Человек! - кричал я указывая на Праведника... - а вы...». Я не знаю, что остановило меня в ту секунду, но я не произнёс то слово, которое вполне относилось к ним: «псы». «Он - Человек! - вновь закричал я притихшей толпе. - И я не нахожу в нём вины достойной смерти...Слышите, вы!». Я замолчал задыхаясь от волны гнева и безнадёжности. «Он виновен не пред тобой, а пред Богом» - прокричали мне в ответ. - «И по закону нашему должен умереть, ибо объявил себя сыном Бога, а это - дерзкое богохульство». Они стояли на своём твёрдо и непоколебимо, как будто их жизни, благополучие и само существование зависело от смерти Праведника. Он должен был умереть, чтобы они могли жить. Это было нечто загадочное и непонятное. Что то такое, что не объяснимо простой человеческой завистью, ненавистью или злобой. Я вернулся в зал и сел в судейское кресло. Праведник оставался на галерее. Я дал ему знак подойти и он повиновался. - Так кто ты? - спросил я его. - Оказывается, ты не просто царь иудейский, но ещё и сын Бога? Он молчал, глядя куда то мимо меня. - Откуда ты? - немного подождав повторил я вопрос. Но он молчал, как будто потеряв всякий интерес и ко мне и к происходящему вокруг него. - Мне ли не отвечаешь... - с укоризной сказал я. - Не знаешь ли, что я имею власть распять тебя, и власть имею отпустить тебя... - Ты не имел бы надо мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше - с усталостью в голосе проговорил он. И выждав секундную паузу добавил: «Посему не мучь себя...более греха на том, кто предал меня тебе». Его глаза обратились ко мне, и в третий уже раз я прочитал в них: «Делай то, что требуют они от тебя». Его ответ удивил меня своей очевидной простотой, если даже не насмешкой, в отношении моей власти, на которую я так полагался тогда, но и испугал. Мне показалось, что он прочитывает мои мысли...о стремлении спасти его от желавших погубить его. А иначе как понимать это: «более греха на том, кто предал меня тебе»? - Откуда ты? - вновь спросил я его, и вновь он промолчал. - Он из Галилеи... - вдруг ответил за него Варавва. Забытый мною, он стоял за колонной, наблюдая и слушая всё происходящее. - Он - Иисус, из Назарета Галилейского... - повторил он. Эта новость ободрила меня. Если он из Галилеи, то подлежит юрисдикции Ирода, галилейского тетрарха, и тогда Ирод должен решить его судьбу. В эти дни он со своей бесчисленной роднёй так же пребывал в Иерусалиме, расположившись во дворце Хасмонеев, в нескольких стадиях от меня. Я приказал снять с Праведника венок, багряницу и под усиленным конвоем отвести к Ироду, написав ему записку о причине подобного решения. И вновь эта моя новая попытка спасти его оказалась всё той же, бесполезной соломинкой, за которую в отчаянии ухватился я. А ведь я знал, как никто другой, кто такой Ирод! Шут и животное. И, тем не менее, понадеялся, что его участие в этом деле поможет мне. Увидев Праведника он со своими фиглярами начал кривляться и глумиться над ним, в то время, как посланные Каиафой, всячески лгали и лжесвидетельствовали на Праведника. В конце - концов, насмеявшись и наиздевавшись, над не проронившим ни одного слова Праведником, он отослал его обратно ко мне. Подходила к концу первая дневная стража. Город уже давно проснулся, и толпа понемногу увеличивалась, за счёт праздношатающихся бездельников и зевак, всегда готовых присоединиться к какой нибудь склоке или скандалу. Нужно было скорее заканчивать с этим «народным собранием» ревнителей благочестия. Я вышел к ним. - Итак... Я принял решение - громко, чтобы слышали все столпившиеся у ворот, сказал я. - Исследовав дело я не нашёл ни какой вины достойной смерти этого человека. Так же и Ирод оправдал его...следовательно, он может быть свободен...я отпускаю его. Последние мои слова исчезли в диком рёве толпы. Они грозили кулаками, бросали пыль, стучали себе в грудь и рвали свои волосы и кетонеты. И вся эта вакханалия безумия буквально стонала в единодушии и единомыслии, воплотившихся в словах: «Не его, но Варавву...Варавву...Варавву». Я поднял руку призывая их замолчать, но они продолжали безумствовать. Центурион стоявший у ворот смотрел на меня ожидая моих указаний, и я был готов дать команду разогнать толпу силой оружия. Но вдруг они все замолчали, и всё тот же голос, прятавшийся за спинами и дирижирующий всей толпой, прокричал с угрозой и издёвкой: «Если ты отпустишь его, то ты не друг, а враг кесарю...всякий делающий себя царём враг Риму и кесарю». Это была прямая и не двусмысленная угроза именно мне, они дерзнули обвинить меня если и не в измене, то в оскорблении величества. Я искал глазами того, кто сказал это. Как я понял толпой управляла малая группа жрецов. Они были рассредоточены среди этого сброда и умело направляли и подогревали его. Я подозвал Праведника и едва они увидели его, как снова завопили: «Возьми, возьми и распни его». - Царя ли вашего распну? - уже без всякой злости или гнева спросил я, потеряв всякую надежду и на свою власть, которой так гордился, и на свою самоуверенность. - Нет у нас царя, кроме кесаря... - прокричал кто то в толпе, и вся толпа подхватила: «кроме кесаря, нет у нас царя». Что мне оставалось делать? То, что они требовали. Но я не хотел быть соучастником в их беззаконии. А ведь и де факто, и де юре, отправлял Праведника на крест я, как представляющий римское право. И, таким образом, его смерть ложилась на меня. И Каиафа оставался чист, а я навечно был бы заклеймён кровью Праведника. И так бы и стало, если бы не озарившая меня тогда мысль умыть руки. Я не знаю откуда она пришла, но она была спасительной. Я омыл руки пред толпой, а они, глядя на меня и насмехаясь надо мной, кричали: «Кровь его на нас и на детях наших». Они были безумны и в своей слепоте и в своём фанатизме, и в бессмысленной кровожадности...». Пилат замолчал и закрыл глаза. Казалось, он отдал последние силы своему воспоминанию, и теперь, обессиленный и опустошённый, готов был медленно угаснуть. Так угасает огонёк светильника, тлея и мигая, при отсутствии масла в плошке и держась только на его остатках в фитиле. Его лицо было бледно - серым, щёки покрыты сетью просвечивающих розовых капилляров, а нос заострился и нависал над полуоткрытым ртом. И только пульсирующая у виска жилка свидетельствовала о жизни, теплящейся в этом высохшем теле. - Понтий... - тихо позвала Клавдия, наклонясь к Пилату, - ты слышишь меня... - Я отдал им Праведника... - не открывая глаз заговорил Пилат. - А что я мог сделать? Все мои попытки спасти его натыкались на стену...Да и он сам шёл к своей смерти не колеблясь и не пытаясь избежать её... Они взяли его и повели... и распяли своего Царя! Да, именно так. А чтобы в этом не было никакого сомнения я лично приказал сделать табличку, и своей рукой написал на ней, что он - Царь! На арамейском, греческом и латинском... Всё, произошедшее после, описано в свитке, присланном тобой. И затмение, и дрогнувшая земля в момент его смерти, и разорванная надвое храмовая завеса - всё это произошло в этот же день, заставив одних пожалеть о содеянном, а других - ещё больше ожесточиться. Он умер быстро. Это несвойственно распятым, и этот факт тоже свидетельствовал в пользу его невиновности. Потом ко мне пришёл один из иудейских магистратов и попросил тела Праведника, чтобы похоронить его. Потом было посольство от Каиафы с просьбой поставить стражу у гробницы. А как они засуетились когда... - Пилат скривил губы в некое подобие усмешки, - когда тело Праведника исчезло из гробницы... Он опять замолчал, как будто смакуя в своём воображении вытянутые из бездны памяти события. В спальне повисла тишина. Минуты через две Пилат зашевелился и открыл глаза. - Ну вот и всё, что я хотел рассказать о нашей встрече и разговоре с Праведником - сказал он, протягивая руку Клавдии. - Позаботься о том, чтобы это дошло до тех, для кого память о нём священна, а его слова - есть истина... Да, есть истина! Со вздохом повторил Пилат. Клавдия согласно кивала головой на каждое его слово и подхватив его руку прижала её к своей щеке и поцеловала. Старик горько улыбнулся ей в ответ. - Ты всё записал за мной? - обратился он к Димитрию. Грек подал ему табличку с записями. Пилат передал её Клавдии и смотрел как она пробегала глазами написанное греком. - А что произошло с этим бунтовщиком, Вараввою - спросил Димитрий. - Ты отпустил его? - Ах, да...Варавва... - Пилат даже изобразил нечто похожее на улыбку. - Он слышал всё и видел всё. Когда воины увели Праведника я приказал расковать его цепь. Пока искали кузнеца я думал, как поступить с ним. Нет, я не собирался нарушать обычай, он получил свободу, но он был опасен и я был готов к тому, что его могли зарезать в каком - нибудь в иерусалимском притоне. Но я решил его фанатизм попробовать обратить не против нас, римлян, а против этих лицемеров в белых одеждах и с золотыми филактериями на лбах. Повод подали они сами в своём надмении и самоуверенности. - Ну так что, иудей - сказал я ему, - видишь, не нужна твоя жизнь твоему Богу, ради которого ты желал умереть, да и нам она не нужна...Живи... За твоё преступление понесёт наказание тот, которого ты назвал Иисусом Назореем. Живи теперь, и всегда помни, что твоя жизнь куплена ценою убийства невиновного...А вот те, два, обольщённые тобою, твои товарищи, будут мучительно и долго умирать на кресте, когда ты будешь обгладывать кости сегодняшнего пасхального агнца... наслаждаясь его вкусом и избежав смерти... Он молча слушал меня, играя желваками и сверкая глазами, а я, как будто не замечая его раздражения, продолжал говорить. - Да и свобода, о которой ты говоришь, не нужна им...Ты же сам слышал: римский принцепс их царь! И они засвидетельствовали это своими устами...никто не принуждал их так говорить...А? Что скажешь, иудей? Сегодня твой народ, за свободу которого ты был готов умереть, сделал выбор - вы отправили на крест своего Царя, и присягнули кесарю... Вы сами избрали рабство...Так что иди, борец за свободу, к рабам и подумай о том, что есть настоящая свобода, ибо и в тебе я вижу раба... - Я никогда и никому не был рабом...кроме Бога - с запальчивостью и гневом возразил он. - Не обольщайся... - сказал я, - ты раб своего фанатизма и ненависти, которую очень искусно подогревают в тебе ваши жрецы. Они прикрываются именем Бога, а сами уже давно озабочены только своим благосостоянием и властью над народом... Тот, которого ты назвал Иисусом из Назарета понял всё их лицемерие и ложь, и за это они и убили его...А ты в цепях своего невежества и фанатизма...Разве это не рабство? И разве ты не раб? Мой монолог был прерван пришедшим кузнецом. Он быстро сбил заклёпки, соединяющие ручные и ножные кольца, и цепи со звоном свалились на мраморные плиты двора. Я приказал открыть ворота и вывести его вон. В воротах он остановился и несколько мгновений смотрел на меня с каким то вопросом в глазах, но не высказав его устами повернулся и быстро, почти бегом, поспешил куда то в сторону нижнего города. Я смотрел ему во след и был уверен, что его путь лежит к дому Каиафы. Я приказал послать за ним соглядатая и докладывать мне о всех его встречах и передвижениях. Мне казалось, что я сумел посеять в его сердце ростки недоверия к храмовой клике. Но, если всё же, его фанатизм превознесётся над здравым смыслом, и вернёт его на путь ненависти к нам, то его смерть в какой нибудь харчевне, была бы лучшим исходом и для нас, и для иудеев. К моему удивлению всё пошло по совершенно неожиданному пути, о котором я и не мог предположить, но который меня не только обрадовал, но и утешил. Я не знаю, как это согласуется с высшей справедливостью, но именно её я вижу в судьбе этого несчастного Вараввы. Дело в том, что жрецы, добившись его освобождения от смертной казни, тем самым себе подписали смертные приговоры. Этот Варавва был не так глуп и не так прост, как считали те, которые стояли за ним. Они, вероятно, надеялись на его вечную им преданность. Ещё бы! Только благодаря их настойчивости ему и была дарована жизнь. Но именно он стал зачинщиком раскола в рядах наших недоброжелателей. Или его, искренне верующего в святость идеи о свободе, до глубины души смутили слова тех, кого он считал своими сторонниками, о «кесаре, как единственном желанном царе». Или же он наконец сам понял всё лицемерие, ложь и корысть жрецов. Или и то, и другое вместе, вдруг невыносимым огнём ненависти зажгли его совесть...Да, это страшное состояние, когда совесть сжигает ненависть...человек тогда превращается в зверя, жестокого и беспощадного к тем, кого ненавидит...Его ненависть обратилась на жрецов и магистратов его народа. Да, именно на тех, кому он был обязан своей жизнью! Его людей называли «сикариями». «Sica» - узкий и небольшой кинжал, которым они расправлялись с теми, кого объявляли врагами народа и свободы, дал им имя. Они прятали его в складках своих хитонов и растворяясь в сутолоке наносили смертельный удар, тут же в всеобщем смятении поднимая вопли отчаяния и переполоха. Первой их жертвой, показательной и многозначительной, был один из первосвященников, приходивший с толпой к претории. Его звали Ионатан, и это он выкрикнул тогда «нет у нас царя, кроме кесаря». Надо сказать, что движение, начатое этим Вараввой, быстро усиливалось и находило множество сторонников, но парадокс был в том, что вся их ненависть, в большей степени изливалась на жречество и знать. Мы оставались в стороне, и я с удовольствием наблюдал, как трепещут от ежедневного страха смерти те, кто послал на смерть невиновного...ради своей корысти. Разве это не действие высшей справедливости? Зло, вознёсшееся в своём беззаконии до небес, уничтожает само себя. Высшая справедливость, наверное, и есть истина...и она вечна и непобедима…» Пилат посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Ведь так, добрый мой гений? Говорил его взгляд. - А где же высшая справедливость в смерти Праведника? - спросил Димитрий, внимательно следивший за рассказом Пилата. - Разве может казнь невиновного быть справедлива? - Этого я не могу понять до конца... - ответил старик. - Но многое человек и не может постигнуть...мы ограничены и в познании, и в способностях...и во времени. Но бесспорно, что и в смерти Праведника есть эта высшая справедливость... которая, пока, недоступна моему разуму... Димитрий глубокомысленно кивнул головой. Его разуму это тоже было недоступно. ДИМИТРИЙ За записями и разговорами пролетел вечер, и густая осенняя тьма, сонным покрывалом опустилась на холмы Этрурии. Она совершенно размыла границу между землёй и небом, как и всегда бывает при наступлении ночи. Небо заискрилось звёздными брызгами Млечного пути, а земля мигающими огоньками вилл, деревень и городов. Оставив Пилата на попечение спальника и сиделки, Клавдия с Димитрием вышли в атриум. Каждый из них по своему воспринял рассказ Пилата о суде. Клавдия лихорадочно искала способ донести услышанное от мужа до учеников. « Как это сделать, и кому передать записанное Димитрием? Явно, что об этом разговоре должно рассказать всем, но кто возьмёт на себя смелость и право? Она? Но, нет...Даже Мариам, знавшая о Праведнике всё, как губка впитавшая в своё сердце его учение, первая из всех увидевшая его воскресшим, и та не дерзнула написать о нём. А кто такая я... - думала Клавдия. - Эти записки Пилата надо передать кому то из ближайших друзей Праведника... кому то из тех, кого называют Апостолами...Но где их найти сейчас? Бывшие в Риме убиты, некоторые разбрелись по странам и народам возвещая учение Праведника...многие из них тоже убиты...Иоанн!» - вдруг вспомнила она. Это имя вспыхнуло в её памяти неожиданной надеждой. Она только слышала об этом человеке. Это имя знали многие, но видели его носителя только единицы. Говорили, что он был любимым учеником Праведника и самым молодым из них. Он ни разу не был в Риме, предпочитая нести служение в Азии и созидая в асийских городах общины учеников. «Иоанн...Иоанн - несколько раз повторила она это имя. - Я отправлю ему эти воспоминания Понтия...пусть он и решит, что с ними делать...Но где его искать в Азии? Может быть это знает тот, кому я должна передать послание? Или кто то из братьев в Ефесе...». - Димитрий... - окликнула она идущего впереди грека. Тот вздрогнул и, как будто, съёжился от внутреннего, неприятно щекотнувшего его, волнения. «Донёс...» - решил он, оборачиваясь и не поднимая глаз. - Послушай меня, Димитрий, - не замечая его волнения заговорила Клавдия. - Я очень надеюсь, что ты не оставишь меня в эти трудные дни...- она заглянула ему в глаза. - И я готова обговорить с тобой новые условия твоего вознаграждения... - За чем, госпожа... - запинаясь и с облегчением вздыхая возразил грек. - Я разве давал повод госпоже думать, что я чем то недоволен...или собираюсь оставить имение? С него как будто свалилось невидимое, но такое тяжёлое бремя. «Не донёс, не донёс... - стучало в его сердце. - А я дал место ненависти...по отношению к нему. Как всё же слаб человек...и как быстро поддаётся злу...». - Хорошо, Димитрий, тогда я полностью полагаюсь на тебя - сказала Клавдия. - Понтий говорил мне, что ты всего себя отдаёшь заботам об имении и достоин более высокого вознаграждения...Но это мы обсудим после...Скажи мне, в Ватлуне можно найти толкового и грамотного либрария? Необходимо быстро и без ошибок переписать всё, рассказанное господином, на пергамент... - Не думаю, что в Ватлуне можно найти хоть кого то занимающегося переписыванием книг... - покачал головой грек. - Но если госпоже будет угодно я сам могу переписать воспоминания господина на пергамент. - Хорошо, Димитрий, мы подумаем с тобой как это лучше и быстрее сделать... Клавдия пожала ему руку и повернувшись направилась в свою комнату. Димитрий проводил её взглядом, вышел в портик и опустившись на ступень лестницы сел, опёршись спиной о колону. Он устал за этот день. И от переживаний своих, и от встреч, и от разговоров. Он сидел в одиночестве и тишине, на том же месте, где несколько дней назад, коротая свою бессоницу, сидел и Пилат. Над ним было то же небо и те же звёзды, и та же тишина, изредка тревожимая ночным шелестом листьев, или шорохом крыльев летучих мышей, снующих в поисках своего ужина. Так же плясали языки пламени в ночных светильниках, выхватывая из мрака причудливые силуэты кустов и деревьев. Он сидел вслушиваясь в эту тишину и в себя. Карусель из отрывочных мыслей, кусков разговоров, событий и встреч кружилась в его голове, не давая никакой возможности сосредоточиться на чём то одном, и, как казалось ему, очень важном. Но на чём именно, он не мог вспомнить. Мало - по малу тишина ночи начала обволакивать его. Она мягко, но настойчиво, вторгалась в сознание, заставляя одни мысли исчезать, другие упорядочивала, что то просто стирала. «Что есть истина...что есть правда...что есть свобода...что есть человек...что есть жизнь...» Сменяя друг друга плыли по океану его сознания триремы - вопросы, исчезая среди звёзд неба. «Высшая справедливость...в смерти невиновного...на то родился...царь не от мира, царство не от мира. Быть человеком...есть истина...вот незадача! Как далеко всё это от меня было...и так же далеко бы и оставалось, если бы не это прокураторство...Да, странные они люди...хотя, почему, странные? Они достойны уважения и за образ жизни и за верность своим принципам, и старик и госпожа... Что же есть человек, и что есть жизнь человеческая...их это мучает! А я думаю: как лоскутное одеяло эта жизнь: ложь - правда, правда - ложь. Не может же быть жизнь из одной лжи...или только правды...Высшая правда - говорит этот раб... А что он понимает в этом? Высшая справедливость - говорит старик, а сам страдает из -за того, что отправил на казнь невиновного... Сохранить себя Человеком! Вот, Человек! А мы - ничтожества! Правда - ложь, ложь - правда и вся жизнь...Как я устал за эти дни...Смятение в мыслях, в жизни неопределённость, в будущем - неизвестность...Взять, что ли, себе жену, родить детей и жить как все живут...Ложь - правда, правда - ложь...Накопить денег, купить именьице и...забыть все эти умствования...Быть Человеком...на что родился... Да, надо переписать на пергамент воспоминания старика... Для них это очень важно...во всяком случае им обоим так кажется...Да и старик говорил, что эта встреча и переменила его мысли о жизни... А по мне так всё это пустое...но раз пообещал перепишу...Всё же они достойные люди...хоть и странные. Э... надо идти спать...» - решил Димитрий. Он встал и направился в свою комнату. Сняв тунику, он умыл лицо, торс и ноги из таза с водой, и сев на ложе тщательно и с удовольствием растёр своё тело полотенцем. Но и здесь мысли не оставили его в покое, роясь и волнуя его сознание. «Да, высшая правда...высшая справедливость... по моему так правда и есть правда...и справедливость...она просто есть. Ни высшая, ни низшая...просто справедливость. Хотя...тут не всё так просто...». Возражал он сам себе. Всё же он был эллин, и пытливость ума, как одно из главных качеств греческого народа, были присущи ему от рождения. «Правда римская далеко не такая же, как правда эллинов...да и справедливость римлян для греков беззаконие...римская справедливость - это варварство и жестокость...» - думал он, вспоминая недавнее дело, нашумевшее на всю империю. Раб убил своего господина и любовника, и за это были казнены все рабы живущие в доме. 400 человек были осуждены по римской правде и справедливости. «А есть ещё правда и справедливость германцев, да и у иудеев тоже своя правда и справедливость... то есть, всё же должна быть какая то высшая правда и справедливость... которая бы была едина для всех народов и племён...». Об этом убедительно свидетельствовали мысли, никак не желающие утихомириться. Он так и сидел на ложе, держа полотенце в руках и ведя этот внутренний диалог сам с собой, или с неким другим собой, язвительным, и порой даже злым скептиком, который иногда проявлял себя в обидных или насмешливых вопросах. «Но почему, если всё так, как говорит старик, об этой высшей и единой для всех правде, пришёл свидетельствовать иудей, а не эллин? Что такое эта Иудея и иудеи, народ торгашей, ростовщиков и варваров...Старик же и говорит, что высшее божество для них это их золотой храм, а мы - народ философов и мудрецов...мы дали всем этим варварам науку и поэзию...». Димитрий даже скривился от такой несправедливости. «Когда то были...народом мудрецов - вновь возразил скептик. - А ныне толпа сибаритов и болтунов, ни на что серьёзное не годящихся, и всего серьёзного и важного в жизни боящихся... Именьице, конкубина и сундучок с сестерциями, вот ныне вся ваша мудрость, философия...наука и поэзия ». Это было уж слишком. Димитрий даже внутренне расмеялся такому повороту мыслей. «Неужели я на то родился, и на то пришёл в Рим?» - сказал он вслух. Звук собственного голоса встряхнул его и заставил замолчать скептика. Он вновь повторил сказанное, как заклинание, но скептик молчал. Димитрий отбросил полотенце и улёгся на ложе прикрывшись лёгким шерстяным покрывалом. Утро, как известно, мудрее вечера, и поразмыслить над своим вопросом он решил на следующий день. Или в ближайшем будущем. Понадеемся, что ответ он найдёт правильный. Когда Пилат замолчал и дал знак, что хочет отдохнуть, Клавдия вызвала спальника и поручив ему Понтия ушла вместе с греком. Она хотела остаться, но спальник напомнил ей о кальдарии, уже давно прогретом и ожидающим её. За дневной суетой она совсем и позабыла о своём распоряжении, и напоминание спальника укололо её. Уже несколько часов ради неё поддерживали огонь и служанки -рабыни ожидали её прихода. Вспомнив о кальдарии, она вдруг и почувствовала всю тяжесть прожитого дня. И дорога, и встреча с умирающим мужем, и заботы о будущем, и долг перед памятью убитых Нероном, и образы, встревоженные воспоминаниями Пилата, всё это, вместе с шестью десятками прожитых ею лет, под вечер сковали её члены усталостью. Переговорив с Димитрием в атриуме она прошла в помещение бани, где её встретили две молодые женщины посланные Авитом в помощь госпоже. Клавдия скинула паллу и оставшись в короткой тунике без рукавов прошла в помещение кальдария. Её окутали со всех сторон волны горячего воздуха и она, присев на дубовую скамью, легла на спину закрыв глаза и отдавшись ласкающему её кожу жару. Женщины осторожно стянули с неё тунику. Она не сопротивлялась, покорно подчиняясь их действиям. Они набирали в ладони оливковое масло и щедро втирали его в её тело, массируя её руки, ноги, грудь, живот. «Завтра нужно отправлять Гая в Азию...» - думала Клавдия. - «А что же делать с записями Понтия... Доверить всё Димитрию, или, всё же самой переписать... но, в любом случае, это потребует времени...а с кем потом я отправлю пергамент в Ефес? Задержать Гая? Переписка займёт дня 3 -4... а может и больше... если с переводом на греческий...А у меня кроме Гая нет никого, кому можно доверить это дело... А вдруг ещё и умрёт Понтий...он очень плох, хоть и бодрится передо мною...». Эта мысль была самой тяжкой и горькой. Стоило только ей подумать об этом, как слёзы сами наполняли её глаза. Вот и сейчас они предательски скатились к уголкам ресниц. «Всё же, как важно то, что он рассказал... и об этом надо обязательно засвидетельствовать ученикам». Мысли Клавдии были прерваны одной из девушек растиравших её. - Госпожа, расскажи нам о Риме... - попросила она. - Там, наверное, так прекрасно...дворцы, базилики, храмы...театры, цирки... - с мечтательной улыбкой перечисляла девушка, - а у нас тут одно и тоже, день за днём, одни и те же лица, одни и те же заботы, одни и те же разговоры...склоки, обиды... . Клавдия открыла глаза и с жалостью взглянула на рабыню. - В Риме страшно...Акма - сказала Клавдия. - Рим - это город палачей...и их жертв. И палачей там гораздо больше, чем жертв... Девушки переглянулись между собой, удивлённые и даже испуганные ответом Клавдии. ВЫСШАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ А Пилат, после ухода жены и Димитрия, позволил спальнику обтереть себя полотенцем, смоченным уксусом, и приказал подать немного вина. Сделав несколько глотков неразбавленного фалернского, он зажевал его куском свежего козьего сыра и хлебнув ещё глоток, отдал кубок рабу. Укутавшись в покрывало он вновь вернулся к своим воспоминаниям, которые только что излагал своим слушателям, и в которые погрузился так глубоко, что даже после их ухода вырваться из их оков не мог. Он снова и снова возвращался к Варавве. Вопрос Димитрия о его судьбе, заставил Пилата не только вспомнить, но и задуматься о путях Провидения, в которых, как показалось ему, он увидел действие Высшей справедливости, о чём и попытался в своём рассказе убедить не столько грека, сколько себя. Но когда все ушли сомнение смутило его. Получалось, что тогда, прогнав Варавву из претории, и высмеяв его борьбу, за так называемую свободу, он, фактически, и сделал из него орудие возмездия для жрецов. То есть, это он - Пилат, стал причиной осуществления мщения за Праведника, а ни какая ни Высшая справедливость! Под Высшей справедливостью он, конечно же, имел в виду действие божества, сыном которого, и он это хорошо помнил, и объявляли Праведника. Ему просто до отчаяния хотелось думать, что в действиях Вараввы была воля Высшая, воздавшая этим псам за их лицемерие, корыстолюбие и нечестие. А в казни Праведника он видел именно наглое попрание жрецами храма всех человеческих законов. Но, если, как говорили многие, Праведник был сыном Бога, то возмездие должно было настичь в первую очередь Каиафу. Ведь это он был и зачинщик и планировщик убийства Праведника, а этого не произошло. Пилат до самого своего отзыва из Иудеи ждал каиафиной смерти, но первосвященника миновали и кинжалы убийц, и моровая язва, косившая жителей Иерусалима. Более того, этот интриган и лицемер так и оставался верховным жрецом Иудеи до самого конца префектуры, и только Вителлий сместил его в те же дни, когда и отправил Пилата отчитаться перед Тиберием. Это то и было самым непонятным и досадным. В добавок к этой явной несправедливости с безнаказанностью Каиафы, в памяти Пилата всегда стоял этот нагло-насмешливый гул толпы в ответ на его умывание рук: «Кровь Его на нас и на детях наших». А ведь прошло ни много - ни мало, а более 30 лет с тех дней! И Каиафа, наверное, уже давно мирно почил на своём ложе... Но по прежнему, уже в новом поколении, пришедшие ему на смену лицемеры продолжают торговать в храме, стяжать, лихоимствовать и лгать, как и их отцы... А где же воздаяние им за кровь невинную? Неужели можно вот так, глумясь, взять на себя явное беззаконие и остаться безнаказанным? Уже и забыт ими Праведник... и всё в этом мире идёт своим чередом...невинных убивают, над честными глумятся...а ты говоришь о какой то высшей справедливости...я не говорю...я ждал её...желал её всем сердцем...В конце - концов, я всегда стремился следовать ей... Мысли были грустны в своей горькой очевидности и тяжелы, из -за торжествующей в жизни, несправедливости и лжи. И вскоре отправили Пилата, своей безысходной тоской, в тяжёлый и беспокойный сон. Он видел своё детство и мать, превратившуюся в Клавдию и ведущую его за руку по прекрасному саду, полному чудесных плодов и диковинных добрых зверей. «Это царство Праведника?» - спрашивал он Клавдию, с восторгом рассматривая красоту окружающего его мира. Сад становился берегом Океана и Пилат судорожно цеплялся за гриву своего Блеза, пытаясь выплыть вместе с ним из волн бурного и внезапного прилива. Он метался по улицам пылающего Иерусалима, в отчаянии и ужасе ища потерянную им Клавдию, а бушующее пламя настигало его, лизало языками огня и гнало, гнало, гнало по бесконечным переулкам пока, наконец, он, вырвавшись из горящего города, не увидел прямо перед собой Лысую гору и три креста на её склоне. Он замер, как заворожённый глядя на чернеющий, в отсветах пожарища, крест с висевшим на нём человеком. Он был обнажён и исполосован бичеванием, его лица не было видно из - за спутанных и висящих клочьями волос. Тело, избитое и истерзанное, блестело, в тех же сполохах горевшего города, подтёками кровавого пота. А грудь судорожно вздымалась в попытках наполнить лёгкие глотком воздуха. По дороге, мимо креста, огромной змеящейся чередой шла густая и плотная толпа людей. Казалось, им нет ни конца, ни края. Одни с состраданием смотрели на распятого, другие тыкали пальцами в его сторону и что то говорили соседним со смехом и равнодушием. Третьи злословили и ругались в его сторону. Были и такие, которые не замечали ни креста, ни висящего на нём. Они просто шли, разговаривая сами с собой, и размышляя о чем то очень для них важном. Он хотел растолкать эту толпу, чтобы пробраться к кресту. Он должен был снять его с креста, прекратить эту казнь. Но он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Он хотел закричать и позвать центуриона, но и крик замер в нём. Он был бессилен и нем, а Праведник умирал на кресте. И тогда он заплакал. Можно ли передать ту горечь и тоску, которые обволокли его сердце? Он ничего не мог сделать! Всё уже было сделано, и эта безвозвратность времени и беспощадность судьбы навсегда соединили их в вечности. Можно ли забыть подобное? Конечно же - нет! « ПЯТНИЦА, ПЕРЕД СУББОТОЮ...» Проводив взглядом убегающего, под смех и крики солдат, Варавву Пилат медленно, а со стороны казалось, даже с трудом, поднялся по ступеням к галерее. Там уже ни кого не было, лишь стояло одиноко его курульное кресло. Кресло власти и силы, но, как оказалось, бессилия и безвластия. Он сел в него. Эти утренние часы своим накалом страстей и борьбой воль опустошили, и даже обессилили его. Внутри шевелилась, извиваясь в бессильном гневе, одна лишь ненависть к Иудеям, над которыми он был поставлен правителем. Он попытался осмыслить её, упорядочить, найти её причины, ибо понимал, что править народом, который ненавидишь, нельзя. Это окончится большой кровью. Причиной гнева, окаменившего его сердце, стала очередная победа, как ему казалось, Каиафы. И, особенно, эти явные и подлые угрозы, выкрикнутые из толпы, и обвинившие его в оскорблении величества принцепса. Хотя все понимали, что в нежелании его утвердить смертный приговор невинному не было ни оскорбления величества цезаря, ни его, Пилата, корысти. Только желание правды! «Ведь весь этот кровавый цирк, разыгранный здесь, был вызван обыкновенной завистью жрецов и их страхом утратить власть. Но они были готовы всё извратить и оболгать, чтобы добиться своего. И это им удалось.., да, ценою подкупа и клеветы, но они добились своего. А ведь они называют себя служителями божества! - со злой усмешкой думал Пилат. - Значит, их божество допускает подобные методы? Или нет никакого божества...да, конечно, золото... А ты? А я...умыл руки...». Ненависть в нём буквально закипала от этих мыслей, и требовала воздаяния. В эти минуты он и сам был готов убить...Каиафу или предателя... «Толпа она невежественна... - думал он, вспоминая выпученные глаза и всколоченные волосы ещё час назад требующих распятия. - Страшны те, кто толпой управляет...или обольщая ложью, обряженной в религиозные догмы, или примитивно покупая за гроши...Купили же они этого предателя за 120 сестерциев... а Каиафа, конечно, умён...не каждый сможет за подобные гроши достичь такого результата...За 120 сестерциев им куплена смерть Праведника, жизнь этому Варавве...который теперь обязан ею Каиафе, авторитет в глазах толпы, которой он вернул «борца за их свободу», и, к тому же, унизил меня, заставив сделать так, как решил он, Каиафа, а не как хотел я...». Его мысли были нарушены движением, которое уловил слух. Он повернулся и встретился глазами с Клавдией. - Ты всё же отправил его на крест... - сказала она. Её голос, почти шёпот, поразил его какой то смесью отчаяния и горя. - Он сам этого желал... - вырвалось у него. Он тут же хотел рассказать ей всё, и об их разговоре, и о том, что он слышал, но увидел в её глазах презрение и осёкся, сражённый им. Она кивнула головой и повернувшись ушла. Это был ещё один удар, полученный в это утро. «Эта Иудея как злой рок для меня - с горькой обидой думал он. - Я прибыл сюда одним, а оставлю её другим... презираемым собственной женою, и самим собой...а каким гордым и важным я ступил на эту землю... Быстро пролетело уже 5 лет моей префектуры...и вот, я ненавижу и презираю этот народ, иудеи ненавидят и презирают меня, а ещё и Клавдия возмутилась духом. Она решила, что я испугался этих псов и отдал им Праведника...А ей привиделся какой то ночной кошмар...Да и без её кошмара я бы отпустил его, но...Если бы она видела его глаза...и слышала, что он говорил...Он же сам шёл на крест...Сам! Я просто не смог воспрепятствовать ему...В этом ли моя вина? Стоп! Стоп! Он же сам сказал: Больше греха на тех, кто предал меня тебе... Эй, опять стоп! А вообще, какое дело мне, римскому всаднику, до этих, иудейских интриг?». Пилат даже вздрогнул от этих мыслей. «Забыть всё и дело с концом...Жаль его, конечно, Он был Человек, Царь по достоинству своему...но вот и доля Человека в этом мире, быть растерзанным псами. А ты сможешь забыть его?». Он поперхнулся этим вопросом, неожиданно мелькнувшем в его сознании. «Конечно... Конечно...да» - неуверенно проговорил он. Ему хотелось думать, что - «да». Так всегда бывает с людьми пережившими, в силу своего собственного малодушия, унижение, или сами совершившие нечто такое, за что им стыдно перед самими собой. Им кажется, что пройдёт время и позор, допущенный ими, забудется сам по себе. Загромоздится новыми яркими впечатлениями и уйдёт в бездну беспамятства. Но нет! Ничто из совершённого не забудется и не исчезнет. А выползет наружу в самый - самый неожиданный момент, заставив порой даже заплакать от досады или безнадёжности. Его размышления вновь были прерваны стуком солдатских сандалий по ступеням лестницы. На галерею поднялся декурион стражи. Заметив сидящего Пилата он остановился. - Господин, три иудейских жреца просят тебя принять их - сказал он, оглядываясь на двор. Пилат с удивлением посмотрел на воина. «Что им ещё надо? Пришли, лицемеры, насмеяться надо мной...за справедливый приговор...» со злым раздражением подумал он, но приказал впустить. Декурион сбежал по лестнице и через несколько минут к Пилату поднялись трое из храмовых жрецов. Он даже не привстал со своего кресла на их поклоны и молча рассматривал вошедших. Они переглянулись между собой и один из них начал говорить, вкрадчивым и льстивым голосом, но с нотками возмущения и укора. - Правитель, чтобы всем было известно, за что казнён этот еретик, изволил написать его вину на дощечке, и приказал солдатам прибить над его головой... - говорящий замолчал и посмотрел на Пилата. Тот сидел неподвижно в упор рассматривая лицо говорившего. Тот выдержал взгляд Пилата и продолжил: «Но правитель, вероятно не владея в совершенстве нашим наречием, написал: Иисус Назорей, Царь Иудейский...а это неверно...Правителю следовало написать: Я - Царь Иудейский...». Он сделал паузу, и с надменным вызовом и в глазах и в голосе, добавил: «Мы просим тебя исправить написанное, чтобы не соблазнять народ...и ради истины...». «А, псы, вам ли, лицемерам и лжецам, говорить об истине - так и крутилось у Пилата на языке, но он промолчал, скривившись в усмешке. Первосвященники ждали, уставившись на него. - Что я написал, то написал! - резко, как отрезал, сказал Пилат вставая с кресла и подходя к перилам галереи. - Проводи этих почтенных людей - крикнул он стоявшему у лестницы декуриону и не оглядываясь на просителей свернул в колоннаду дворца. Их надменность и наглость, ещё более усилили его раздражение и гнев. Он брёл по колоннаде дворца шепча проклятия и угрозы в адрес всего этого «сборища рабов и лицемеров» противоставших ему в суде. А за их спиной маячила с наглой и презрительной ухмылкой физиономия Каиафы. Его внимание привлёк шум на заднем дворе дворца. Там располагались хозяйственные помещения, казарма воинов и склады провианта и оружия. Он спустился по ближайшей лестнице и пройдя через криптопортик вышел к небольшому внутреннему дворику. По мере приближения шум усиливался, он довольно внятно различал смех, в вперемешку с солдатской бранью, и жалобное, почти в смертельном ужасе, овечье блеяние. Пилат остановился у входа в дворик и оставаясь незамеченным наблюдал за развлечением солдат. Четверо воинов, новобранцев из Сирии, гоняли длинными бичами по двору овцу, по всей видимости приготовленную к убою, для обеда дежурившего во дворце гарнизона. Бедное животное металось по двору, обезумевшее от боли и страха. Солдаты ловко владели бичами, и их концы, с вплетёнными кусочками свинца, настигали овцу в любом уголке, куда бы она не попыталась спрятаться. Это, безобидное солдатское развлечение, в другое время может быть и не привлекло бы внимание Пилата, но после всего произошедшего утром, увиденное вызвало бурю в его сердце. Раздражение и гнев разгорелись какой то безумной яростью. Она буквально захлестнула его. Он ударом ноги распахнул створку двери и вошёл. Солдаты увидев его смутились, и отдав знаки почтения стояли молча, наблюдая за ним и переглядываясь. Овца забилась в угол двора и жалобно блеяла судорожно дёргаясь всем телом. - Как ловко у вас получается... - едва сдерживая себя и оглядывая солдат проговорил Пилат. - С овцой... - выдержав паузу продолжил он. - Я хочу видеть, как у вас получится с воином... Один из солдат открыл было рот в желании что то сказать, но не успел. - Быстро сюда десять тренировочных мечей... - свистящим, от прорывающейся сквозь слова яростью, шёпотом проговорил Пилат. - Быстро! - уже закричал он видя, как замешкались солдаты. Они, как будто, почувствовали его гнев и засуетились, побросав бичи и бегом бросившись к оружейной. - Полные доспехи... - крикнул им вслед Пилат. - И быстро... Только сейчас он заметил, что всё ещё в тоге и сняв заколку освободился от белого полотнища, бросив его на мраморный разделочный стол. Воины появились спустя какие то минуты. Они были в кожаных панцирях, шлемах и поножах, а один из них держал двумя руками охапку деревянных тренировочных мечей. Их всерьёз испугал гнев Пилата, к тому же они не понимали его причины, и от этого ещё больше боялись возможного наказания, неизвестно за что. Пилат с презрением оглядел их и выбрал себе из рук воина два меча. - Каждый по два меча...- приказал он, и подождав, пока они разобрали оружие, жестом вызвал того из них, который, как он заметил, был самым азартным истязателем овцы. Тот робко приблизился с опаской следя за Пилатом. В его глазах был страх. Пилат выставил меч перед собой и тут же нанёс удар вторым. Воин неловко парировал удар и попытался уклониться. Пилат напал. Его удары сыпались на несчастного со всех сторон. От некоторых солдату удавалось увернуться, но большинство достигало цели. Пилат не щадил. Трое остальных с удивлением наблюдали за схваткой, которая больше походила на избиение. Прижав соперника к стене Пилат сделал ложный выпад левой рукой и тут же присев на колено нанёс удар вторым мечом по бедру воина. Тот заверещал от боли и завалился на бок. Пилат приказал выйти второму. Тот, поняв что пощады не будет, напал первый, но натолкнулся на ещё большую ярость. С ним Пилат разделался за несколько минут, оглушив его ударом по шлему, с такой силой, что деревянный меч разлетелся в щепки. Третий, вызванный в круг, только защищался с отчаянием в глазах мечась по двору, и пытаясь увернуться от нагоняющего его пилатова меча. Пилату надоело гоняться за ним и он вызвал четвёртого. Этот был похитрее своих товарищей и вышел на поединок с одним мечом, как бы уравнивая шансы свои и Пилата. Пилат устал. Пот пропитал всю его тунику и маленькими ручейками стекал по всему его телу. Вместе с потом уходила и ярость, и раздражение, и злость. «Что ты делаешь? - всё настойчивее сверлила его одна и та же мысль. - Чем они то перед тобой виноваты? Ты уже покалечил двоих...оставь их в покое...ты и так достаточно наказал их...а за что я наказываю их? За то, что Каиафа унизил меня? Нет, нет, нет! Это за их жестокость... За овцу? Ты что, совсем сошёл с ума? Да, наверное, схожу...». Всё это кружилось в его голове, а рука с мечом продолжала наносить и парировать удары. Четвёртый, в конце - концов, ухитрился потерять меч, выбитый из его рук. Пилат остановился тяжело дыша, и бросив меч подошёл к бочке с водой. Окунув голову он поднял тогу со стола и молча вышел. Поднявшись к себе и обмывшись в бассейне с тёплой водой, он переоделся, и взяв кувшин с вином и кубок пошёл к Гиппиковой башне. Ему вдруг пришла мысль, что с неё он сможет увидеть место казни Праведника. Башня возвышалась на западном крыле дворца и возносилась на 80 локтей над городом. Он брёл по ступеням держа в одной руке кувшин с вином, а в другой кубок, и с упорством сомнамбулы считал в уме пройденные им ступени. « девяносто пять, девяносто шесть...» - отсчитывал он, поднимаясь со ступени на ступень. Этот счёт позволял отвлечься от мыслей, которые постоянно возвращали его к утреннему поражению и вызывали всевозможные планы мести. Полумрак башни рассеивался косыми солнечными столпами, падающими из узких бойниц - окон на матово сияющий мрамор стен. Заканчивался пятый час дня, и солнце почти достигло пика своего восхождения к зениту. Лестница вывела его к двухэтажному павильону, венчающему башню и разделённому на удобные и роскошно отделанные покои. Павильон был окружен по периметру балконом с изящной мраморной оградой, каждый угол которой украшали полутора метровые башенки. Пилат подошёл к северной башенке и поставив в её нище кувшин и кубок всмотрелся в простирающуюся перед ним местность. Город, казалось, вымер. Гелиос достиг своего апогея и его жалящие зноем лучи заставили большинство горожан спрятаться под крыши своих домов. Пилат всматривался в видневшуюся далеко впереди Лысую гору, место казни преступников и бунтовщиков. Там шевелилась людская масса и были видны три креста с висевшими на них фигурками людей. - Вот и всё... - сказал он, напрягая глаза и пытаясь угадать на каком кресте распят Праведник. - Вот и всё... - повторил он, с нервным смешком. - Ты пришёл свидетельствовать об истине...и потерял за это свою жизнь...Мне казалось, что я имел власть спасти твою жизнь.., да что там власть! Я желал и имел возможность спасти тебя...но не смог...и власть, и желание, и возможность оказались бессильны...да и сама правда этим утром была побеждена ложью! Это то и мучает меня, ведь я тоже отстаивал истину...я защищал твою невиновность.., а победила, и тебя и меня, ложь! Зависть и коварство победили и твою истину и мою веру в справедливость...Как же сохранять теперь достоинство...человека! Зачем? Если побеждает более коварный и злокозненный? Пилат налил кубок вина и выпил его. Вытерев губы он запрокинул голову и посмотрел на солнце. «А ведь его смерть будет мучительна и долга... - подумал он с содроганием. - Зной будет терзать его, слепни пить его кровь, а воронье стараться выклевать глаза...». Вино начинало действовать. Мысли становились легки, а чувства острее и пронзительнее. «Он же сын Твой... - подняв лицо к небу закричал Пилат. - Неужели ты допустишь эти мучения ему? Ты же знаешь, что он ни в чём не виноват...Ты не можешь просто так взирать на его страдания...Если Ты есть, то помоги ему!». Небо впитало его крик, как губка впитывает воду, и молчаливо взирало на него блекло - голубым покровом, с раскалённым огненным глазом в зените. Пилат покорно кивнул головой, и вновь наполнив кубок осушил его медленными глотками, неотрывно смотря на Лысую гору. Если бы кто то в этот момент оказался рядом с ним, то заметил бы наполненные слезами глаза сурового и мужественного прокуратора Иудеи. Второй кубок совсем расслабил его, и он, войдя во внутрь павильона, буквально упал на подушки, разбросанные по овальному деревянному ложу. Он лежал с закрытыми глазами перебирая в памяти утренние события и образы. Его слух уловил звуки храмового шофара возвещающего о наступлении полудня, но он и не думал вставать и даже не открыл глаз. Его сознание проваливалось в вязкую суету каких то хаотичных видений. Прокуратор Иудеи проспал до десятого часа дня. Ни дрогнувшая земля, ни трёхчасовая тьма по всей земле, ни гвалт воронья, встревоженного затмением, и тысячекрылыми черными тучами носившегося над Иерусалимом, ни собачий вой и мычание домашнего скота, так же напуганного небесным знамением, не нарушило сна Пилата. Открыв глаза он ещё довольно долго лежал вспоминая сонные видения и восстанавливая переживания. Голова болела, а во рту, казалось, слиплись зубы, язык и губы. Он поморщился и встав с ложа направился к башенке, где оставил кувшин и кубок. Солнце склонилось к самым вершинам холмов, наполняя тенями восточные предместья города. Он всмотрелся в Лысую гору. Она была почти пуста и безлюдна. Даже кресты, насколько он мог видеть, были без своих жертв. - Всё кончено... - сказал он. - И для него, и для меня... «КРОВЬ ЕГО НА НАС, И НА ДЕТЯХ НАШИХ...» Нерон прислушался к совету Поппеи и отозвав Альбина своим указом назначил на его место Гессия Флора. Доводы Поппеи были убедительны и реально обещали средства и для строительства Золотого дворца, и для восстановления Нерополя. Приняв иудаизм Поппея, поддерживала связь с иерусалимской жреческой знатью и всегда была в курсе происходящего в Иудее. Первосвященники, надеясь на её благосклонность и заступничество перед цезарем, регулярно писали ей, сообщая о всех сплетнях и слухах, как в царском семействе Агриппы, так и о делах наместников. В дополнение к этому они всегда сопровождали свои письма изысканными и дорогими подарками. Но в последних, полученных из Иерусалима письмах, были только слёзные и отчаянные жалобы на алчность и произвол Альбина. Префект вёл себя не просто, как грабитель и разбойник, но и оправдывал преступников за деньги, и даже войдя в сговор с сикариями, имел от них долю в их грабежах и убийствах. Читая слёзные жалобы и униженные просьбы первосвященников освободить их от тирании Альбина, императрица возмутилась духом и даже пришла в ярость. Нет, её возмутили не преступления представителя императора в императорской же провинции, а то, что алчность Альбина ни в коей мере не приносила прибыли ей, Поппее Сабине! Грабя иудейскую знать и наполняя свои сундуки иудейским золотом Альбин забыл о том, кем он отправлен в Иудею, и кому обязан своим назначением. Поппея не показывала Нерону жалоб первосвященников, но решила лишить Альбина должности, а по возвращении в Рим привлечь его к суду, и отобрать всё им награбленное в казну. Пожар только ускорил осуществление задуманного и стал веским доводом в пользу смены прокуратора. Она перебирала кандидатов на смену и остановилась на Флоре, муже своей наперсницы и соучастницы в интригах, Клеопатры. Это был невысокий и коренастый человек лет 50-ти, с кривыми ногами и выпяченным животом. Его голова была плешива, и только над ушами и на висках оставались ещё кустящиеся клочья седых волос. Глаза, серые и пустые, сидели глубоко под надбровными дугами, а всё лицо, обрюзгшее, с мясистым носом и толстой нижней губой, имело какое то надменно брезгливое выражение. Но в иные моменты, когда перед ним находился кто то выше или знатнее, лицо Флора принимало совсем иное выражение - подобострастное, или даже рабское. Но с теми, кто был ниже его он был жесток и надменен. Незнатного всаднического рода, из плебейского звания, небогат по меркам Рима, но маниакально тщеславен и абсолютно бессовестен. Не было такого порока, которого бы он гнушался, как в отношении своего тела, так и духа. Это то и стало главным фактором в утверждении его на должность. Задача была поставлена при личной аудиенции у Поппеи. И подтверждена Нероном во время напутственной беседы. Незадолго до Альбина был снят со своей должности и Корбулон, наместник провинции Сирия. Нерон послал ему приказ умереть, что тот и сделал вскрыв себе вены. Ему на смену той же Поппеей был утверждён Цестий Галл. Нерон беседовал с каждым из них по отдельности, но речь шла об одном и том же - казна остро нуждалась в доходах - и главной задачей их обоих было обеспечить как можно больший приток денег в Рим. Любыми способами. А Флору даже намекнули, что любое недовольство населения вверенной ему провинции не должно приниматься во внимание. А если даже дело дойдёт до открытого мятежа, то вина за это ляжет не на него, а на иудеев. Пока Нерон говорил Флор подобострастно смотрел на него со льстивым и восторженным выражением глаз. Нерон ходил взад - вперед по залу и голова Флора, как стрелка компаса, поворачивалась вслед ему. «Деньги нужны быстро... - выплёвывая слова и заложив руки за спину говорил цезарь. - К Сатурналиям, я думаю, мы завершим уборку мусора и разберём руины, а к весне начнём строительство дворца... Так что не мешкая ни дня приступай к своим обязанностям... я надеюсь ты оправдаешь мои ожидания...». Он не смотрел на Флора и бросал слова в пустоту зала, но знал, что сказанное им, как печать его перстня, останется в памяти слушающего. Он уже 10 лет был цезарем, и за это время очень хорошо понял силу своего слова и его власть. « Цестий отправляется завтра...тебе даю три дня на сборы - остановившись и посмотрев на Флора сказал Нерон. - И вот ещё что... - Нерон повернулся к Эпафродиту, тот быстро подскочил к нему и подал какую то бумагу. - Мне написали жители Цезареи, что между ними и иудеями постоянно возникают конфликты..., и что иудеи, в своей заносчивости, считают Цезарею своим городом, а греки, живущие там с момента её основания, своим. Так как, говорят они, царь Ирод строил этот город не для иудеев, а для римлян и греков...». Нерон вопросительно взглянул на своего секретаря. - Да, цезарь... - поспешно проговорил тот, - если бы царь строил Цезарею для иудеев, то не возвёл бы в городе театры, термы и цирк...иудеям это возбранено... Нерон согласно кивнул и продолжил: «Итак, я решил их спор и постановил: Цезарея является городом, в котором полноценными гражданами являются греки. Они в приоритете...иудеи не имеют права претендовать на магистратуры и иные должности, связанные с управлением города...Ты донесёшь моё решение до иудеев...И пожёстче с ними... Флор склонил голову в рабском поклоне. Нерон скривился в ухмылке и махнул рукой давая понять, что аудиенция окончена. Эпафродит сопроводил Флора в канцелярию, где тому были выданы проездные и полномочные грамоты, и указ цезаря по поводу Цезареи. Если во всё время пребывания во дворце глаза, лицо, да и вся фигура новоиспечённого прокуратора Иудеи, расплывалась в безграничном почтении и благоговении, даже перед преторианской стражей, охраняющей покои, коридоры и портики, то за воротами его осанка резко изменилась. Теперь это был гордый и надменный, и в походке, и во взгляде, чуть ли не консул - легат. За воротами его ждали носилки - паланкин и пятеро рабов из челяди его жены. Он с превеликим достоинством погрузил своё тело в их, оббитую кожей, глубину и махнув рукой, подражая жесту Нерона, крикнул: «Домой». Рабы- носильщики надели наплечные ремни, раб - номенклатор встал впереди, и паланкин плавно качаясь поплыл по улицам Рима. Преторианский трибун, сопровождавший его до ворот дворца, проводил носилки взглядом, пока они не скрылись за колоннадой базилики Юлиев. И никто и не догадывался в целом мире, что в этих носилках несут того, кто, сам того не ведая, был избран стать орудием Всевышнего для отмщения народу и во исполнение слов, сказанных Праведником своим мучителям и гонителям: «Да придёт на вас вся кровь праведная, пролитая на земле...Истинно говорю вам, всё сие придёт на род сей...оставляется вам дом ваш пуст». А уже через три с небольшим месяца после пожара в Риме, в канун ноябрьских календ, в гавань Цезареи вошла трирема с вновь назначенным префектом Иудеи Гессием Флором. Всего год понадобился ему, чтобы исполнить своё предназначение - разжечь огонь бунта, быстро перешедшего в кровавый мятеж, и погрузивший всю Иудею в «мерзость запустения». В сентябре 819 года восставшими иудеями был вырезан римский гарнизон в Иерусалиме, что привело к кровавым еврейским погромам по всей Иудее, Сирии и Египте. Потом пришёл Веспасиан...и, спустя четыре года, от величайшей святыни иудеев - иерусалимского храма - не осталось «камня на камне», а вся провинция Иудея превратилась в «мерзость запустения». Но об этом уже совсем другая история, и называется она - Иудейская война.
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА
ЧАСТЬ I. И БЫЛ ВЕЧЕР ...
Наступавшие с северо-запада тучи медленно заполняли своей мрачно- тревожной красотой небесный свод. Солнце, расточив за день весь свой блеск и силу, пряталось в море, стараясь побыстрее убежать от этого, неотвратимо надвигающегося, грозового мрака. Но тучи настигали его, укутывая, разгорячённое за день, тело светила своими причудливыми кружевами. От этого их края окрашивались блистающей золотой каймой, переливающейся всеми оттенками пурпура и бирюзы. Иногда сквозь эту пелену всё же прорывался луч уходящего Гелиоса, и тогда по морской глади, уже волнуемой дерзкими порывами киркия , пробегала искрящаяся солнечная тропа, на которой резвились в пенных гребнях призрачные наяды. На земле же тени медленно удлинялись, густели, превращаясь в клочья ночного мрака, и заполняли закоулки садов и ряды виноградников, раскинутых на склонах прибрежных холмов. Где то в лощине, в зарослях дикой ежевики и тёрна, робко и нестройно попытались затянуть свою вечернюю серенаду цикады. И тут же, как бы разбуженный ими, заголосил требовательным и визгливым басом старый мул весь день крутивший архимедов винт, подающий воду в имение, и напоминавший скотнику-рабу что пора вести его в хлев и кормить. День уходил вслед за светилом, передавая свою власть и права приближающейся ночи, которая, судя по тучам и усилению ветра, вела за собой дождь и непогоду. Внизу, у кромки моря, суетились человек пять. Двое быстро и ловко сматывали сушившиеся на вешалах сети и уносили их в низкий деревянный сарай стоявший у небольшого пирса, тоже деревянного, уходящего метров на 30 в море. Трое других разложив катки из круглых ошкуренных брёвен вытягивали на берег большую рыбацкую лодку. Место было довольно живописное. Прибрежное пространство, шириной метров в 30 и длиной в стадию, ограничивалось с обоих сторон выступающими в море скалистыми мысами образованными хребтами холмов высотой метров по 25-30 с плоскими вершинами и крутыми склонами. Они, отрезая кусок прибрежной полосы превращали её в уютную и красивую бухту, с удобной пристанью для рыбаков. На вершине левого мыса виднелись развалины старинной, возможно ещё этрусской, башни. Правый был каменист и гол. От бухты поднималась просёлочная дорога с двумя колеями набитыми арбами и повозками. Она петляла по склонам окрестных холмов покрытых ровными рядами масличных деревьев, смоковниц и виноградников. По суете снующих на виноградниках людей было видно, что идёт сбор урожая. На обочине дороги, у подпорной стены, разделяющей масличный сад и виноградник, стояла повозка на которую несколько человек грузили корзины с уже собранными гроздьями, а человек 20, или даже больше, подтаскивали новые, разбросанные в междурядьях. Дорога же, заканчивалась, или наоборот - начиналась, у ворот довольно просторного дома. Правильнее сказать, это была небольшая усадьба, в классическом римском стиле, с изящным портиком с западной стороны, выдающейся из него экседрой со скамьями, из которой открывался великолепный вид на Лигурийское море, бассейном в атриуме, гостевым залом - триклинием с большим мраморным столом и окружающими его ложами, а также небольшой, но уютной залой для друзей, комнатами для отдыха, для запасов, для домашней челяди , с кухней и ледником и, конечно же, с баней. Двор усадьбы с трёх сторон был окружен, как крепостной стеной , хозяйственными постройками. Тут были конюшни, маслобойня, винодельня, ткацкие комнаты, комнаты для рабов семейных и помещения - общежития для рабов одиноких и малолетних. Тут была даже темница - эргастул, но последний раз она использовалась по назначению лет 20 назад, и с тех пор о ней упоминали только в ругани между собой, как угрозу, рабы и прислуга. Господский дом стоял в центре усадьбы. Всё пространство перед ним было превращено в небольшой, но прекрасный парк, распланированный цветниками с розами, дельфиниумами, лилиями, гортензиями, левкоями, каждый из которых в своё время радовал глаз разноцветьем, и ласкал обоняние ароматами. Было видно, что за всем этим следит опытный и толковый садовник. Вход в усадьбу был обозначен двумя мраморными статуями лица которых были обращены к морю, и от которых к самому дому вела выложенная из больших известняковых плит тенистая аллея. С двух сторон она была засажена платанами, между которыми причудливыми фигурами располагались кусты самшита. Перед портиком аллея превращалась в небольшую площадь в центре которой располагался круглый бассейн с проточной водой. Чтобы зайти в портик нужно было преодолеть пять ступеней из таких же, как и вымощенная аллея, известняковых плит. Поднявшись по ним вы оказывались в тени колоннады полукруглой веранды в глубине которой открывался вход в атриум. Двор усадьбы был пуст, разве что у входа, в небольшой каморке, сидел в полудреме старый раб - придверник, которого мы и не заметили. Нет, конечно же, усадьба не была безлюдна, как может показаться из нашего описания, но жизнь в ней была подчинена ритму жизни всего лишь одного её обитателя. Он был хозяин усадьбы, нескольких десятков рабов её обслуживающих и четырёх сот югеров земли, лежащей вокруг. Небогато по меркам Рима, даже скудно, но Рим с его безумно - крикливой роскошью находился за 100 миль от этого маленького и скромного Эдема спрятавшегося среди холмов Этрурии. Да и, честно говоря, хозяин всего вышеописанного мирка, был уже стар, и, как говорят - пресыщен жизнью, а потому уже давно отверг, и даже, можно сказать, возненавидел и Рим, и суету жизни да и саму жизнь, которая, всё же вопреки ему, ещё тлела в его иссохшем от возраста, и перенасыщенном впечатлениями прожитого, теле. Приближающаяся ночь, обещавшая непогоду и возможный дождь, вносила всё же и свои заботы в жизнь усадьбы. Где то на задворках возмущенно заголосили обитатели птичника загоняемые на ночь в клети. Несколько раз фыркнул конь, и в ответ ему призывно и коротко заржала кобылица. Заскрипели колеса повозки въезжающей с черного хода на хозяйственный двор с грузом собранного винограда. Одним словом, жизнь кипела, но кипела ненавязчиво и скрытно, где то в недрах усадьбы, а в самом доме и вокруг него жизнь казалось замерла, а если и не замерла, то еле тлела вместе с хозяином. К дому, со стороны построек, направился человек в греческой тунике. За ним двое рабов несли оконные рамы со слюдяными вставками. Установив рамы и проверив прочность их крепления двое ушли, а «грек» прошёл в портик и проверил наличие масла в ночных светильниках. Он был уже не молод, но ещё и не стар, лет сорока или чуть больше. Его курчавая борода уже серебрилась сединой, как и шевелюра на голове, но вся его фигура говорила о недюжей физической силе, а в глазах не было и тени той рабской угодливости или опаски, которая так присуща людям испытавшим над собой гнёт чужой воли. Проверив светильники грек зажёг их и пройдя в атриум остановился у края бассейна. С другой его стороны в палисандровом кресле сидел старик. Возле него на низком столике лежало несколько развёрнутых свитков и таблички. В отличие от грека он был гладко выбрит и почти плешив, да и гораздо более долголетен. Может быть лет на 30, а то и более. Его высохшее тело тоже покрывала туника, но отороченная пурпурной полосой. Поверх неё на старике был лёгкий шерстяной плащ без рукавов. На указательном пальце правой руки старика сидел массивный золотой перстень, свидетельствующий о его принадлежности к высшей знати. Казалось, старик был весь погружен в изучение одного из свитков. Его губы беззвучно шевелились, а палец, украшенный перстнем, медленно двигался по пергаменту свитка. Грек кашлянул пытаясь привлечь внимание старика, но тот не отрываясь от своего чтения поднял левую руку в сторону грека, как бы призывая его к молчаливому ожиданию. Вечерний полумрак уже проникал и в атриум. Грек обошел вокруг и зажёг большие бронзовые светильники стоявшие между колон и возле стола. Старик одобрительно кивнул головой. Минуты через три он оторвался от чтения и откинувшись в кресле посмотрел на грека. - Авит спрашивает, что подавать на ужин? - сказал тот, окинув взглядом свитки и внимательно всматриваясь в лицо старика. Старик как будто и не слышал его. Было видно, что прочитанное глубоко взволновало старика, и его мысли, да и сердце, заполнено греческой вязью букв свитка. - Что ты сказал, Димитрий? - переспросил старик, и не дожидаясь ответа встал с кресла и подошёл к краю бассейна. - Прочти - после недолгого раздумья сказал он, повернувшись к греку, указывая головой на свиток. - Что это? - Грек подошёл к столу, и взяв свиток посмотрел на старика. -Беззакония мои преследуют меня - ответил старик, - то, что, как я думал, уже забыто, вновь напоминает о себе... Этот...- он запнулся на секунду, - этот нечестивец спаливший Рим... обвинил в злодеянии невиновных, и убивает их...а самое страшное во всём этом то, что некогда я отправил на смерть человека, последователей которого ныне убивает Нерон. Этот свиток передала Клавдия...прочти - повторил старик. - С госпожой всё хорошо? Она в безопасности? - спросил грек. - Может мне стоит выехать в Рим? - Нет, Клавдия собралась покинуть Город и прибыть сюда...- Старик хотел сказать что то ещё, но только покачал головой и вышел в портик. Спустившись по ступеням он направился по аллее к выходу из усадьбы. Грек проводил его взглядом и пристроившись возле одного из светильников принялся за чтение свитка. Прочтя первые же строки он остановился и хотел было перемотать свиток на начало, но не решился и вернулся к прежнему. Но чем дальше он читал, тем все более внимательнее и заинтересованнее. «Когда же настало утро, все первосвященники...имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти...И связав Его, отвели и предали Его Понтию Пилату, правителю... Иисус же стал перед правителем. И спросил Его правитель: Ты - Царь Иудейский?...Тогда говорит Ему Пилат: Не слышишь сколько против Тебя свидетельствуют...» сказал им Пилат: кого хотите, чтобы я отпустил вам?... Между тем, как сидел он на судейском месте, жена его послала ему сказать: не делай ничего Праведнику тому, ибо я ныне во сне много пострадала за Него... Пилат, видя, что ничего не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника сего; смотрите вы...». Встретив имя старика в свитке грек с удивлением еще раз перечитал написанное, и осторожно положил свиток на стол. Оглянувшись, и не заметив нигде старика, он встал и вышел из атриума. Раб - придверник уже зажигал ночные факела, и отблески пламени, тревожимые порывами ветра, метались по аллее и между кустами букса. Старик стоял у мраморной тумбы, на которой замерла мраморная женщина в скорбной позе и в траурной столе , и смотрел на закат. Его тень тоже металась из стороны в сторону в факельной огненной пляске. Солнце наконец то вырвалось из цепких объятий туч и спешило побыстрее укрыться в море. Ему это почти удалось, но частица его, багровым куском раскалённого металла, ещё лежала на горизонте в серебряном мареве, медленно густевшем по мере исчезновения светила. Там, в море, ещё купались последние минуты дня, а на холмах уже вступила в права ночь. Грек направился к старику, по пути, остановив раба, он приказал ему принести кресло и ждал несколько минут пока тот не вынес из дома небольшое сиденьице с подлокотниками и удобной спинкой. Взяв его грек подошёл к старику. - Присядь - мягко, но настойчиво попросил он. Старик молча покорился его просьбе. - Это о тебе? - спросил грек после недолгой паузы. Старик кивнул. - Там упомянута жена, это о госпоже?- Старик опять молча кивнул. Димитрий хотел ещё что то спросить его, но не решился. Он давно знал старика и видел, что он взволнован, даже встревожен. Причина, по всей видимости, была в свитке, присланном Клавдией, но тайну свитка мог раскрыть только сам старик. Если, конечно, захочет ею делиться с ним. Они оба молча смотрели на уходящее светило, но каждый видел своё. Грек темнеющее в наступающем мраке ночи море, а подслеповатым глазам старика в уходящем сиянии багрового диска открывался беломраморный город, к гавани которого подходила императорская квинкверема со штандартом Тиберия на ростре, и с ним, вновь назначенным префектом Иудеи. «Сколько же ему было тогда лет? - старик еле заметно усмехнулся всматриваясь в вызванную памятью фата-моргану. - Ну да, 35. или 36? Нет, точно 36, а Клавдии 19». Она стояла рядом с ним и с любопытством всматривалась в сияющую в лучах солнца мрамором дворцов Цезарею. Уже год она была его женой по праву руки. Тиберий, вопреки запрету сената брать с собою жен наместникам провинций, позволил Клавдии сопровождать его. Город приятно удивил их обоих. Изящество греческой архитектуры сочеталось в нем с римскими удобствами, но без сутолоки и грохота римских полисов. Гавань была окружена искусственными плотинами, разрушающими всякое буйство волн. Колоссальные статуи, как слева так и справа, украшали вход в эту рукотворную бухту, а прямо напротив, на холме, возвышался сверкающий каппадокийским мрамором храм Августа. «А ведь какой гордостью исполнилось тогда сердце мое видя все эти знаки почтения и благоговения пред Римом... - еле заметная усмешка скривила губы старика. - Цари и правители всех подвластных нам народов соревновались между собой за право доказать нам, римлянам, свою преданность и благонадежность. Не было такого города на земле, будь то свободный полис, или подвластный нам, где посреди форума или в главном храме не возвышалась бы статуя Цезаря и не стояли бы императорские сигны . И этот, быстро приближающийся, город был ярким свидетельством нашей силы и их признанием её. Тяжело вспоминать об этом, но именно так и думал я тогда всматриваясь в раскинувшуюся предо мной Цезарею. Как молод был я тогда, и как самоуверен...и горд от величия...вернее сказать - лживого величия своей значимости и своей власти». Бичевал себя своей памятью старик, всматриваясь в наступающем сумраке в видимый только ему город. - Проклятый город, проклятая Иудея - прошептал он, совершенно погрузившись в свои грёзы, но налетевший порыв ветра, как пощёчиной, вернул его в реальность. - Пойдём в дом, Димитрий - вставая с сиденьица и опираясь на поданную греком руку сказал старик. Раб -придверник наблюдавший за ними из сторожки у входа в усадьбу быстро прибрал сиденьице и исчез в своей каморке. Грек и старик прошли вместе до портика, Димитрий попытался помочь старику подняться по ступенькам, но тот отвёл его руку. - Пусть Авит принесёт хлеба, сыра, свежего масла...и что там он готовил? - поднимаясь по ступенькам сказал старик. - если есть рыба пусть подаёт, мяса не надо. А ты спустись в подвал и набери вина, что там у нас есть? - он посмотрел на грека, - возьми лучшего и воды набери в роднике. Выслушав его грек кивнул и ушёл. Старик поднялся по ступеням и прошёл в атриум. Подойдя к столу со свитками он стал аккуратно сворачивать их пряча в кожаные тубусы. Таблички с нетронутым восковым полем он сложил и перенёс к большому шкафу стоявшему меж двух дверных проёмов в спальные комнаты. А несколько других, исписанных и связанных между собой кожаным ремешком, взял, и усевшись в своё кресло положил себе на колени. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Смогу ли я с достаточной убедительностью и точностью передать череду тех событий, свидетелем и участником которых по воле Бога Всевышнего я стал. Не знаю. Но Истины ради обязан я правдиво и последовательно описать известные мне происшествия, участвовать в которых довелось мне в бытность мою префектом Иудеи. Труд этот требует усилий, как умственных, так и физических, ибо с тех пор прошло ни много, ни мало как 35 лет, и неумолимое время подточило мои силы, но не память. Каждый раз устремляясь мыслями к тем далёким дням я вновь и вновь начинаю бесконечный спор со своей совестью обвиняющей меня за проявленное тогда малодушие. Оправданием мне служат слова, которые он сказал мне в тот день: «Ты не имел бы надо мною ни какой власти, если бы не было дано тебе свыше». Разве может смертный воспротивиться воле богов? Но совесть моя...неумолимый и беспощадный судья мой. Близок уже час моего освобождения , и чем ближе он, тем всё чаще и чаще мысли мои подвигали руку мою взять стиль и дощечки. Но ныне, доколе еще длится нить моих суетных и безотрадных дней, отпущенных мне Богом, решился я. Ибо жестокость цезаря в отношении людей, называющих себя «Христианами», несправедлива и бесчеловечна, так же, как была несправедлива и бесчеловечна казнь их учителя, которую я санкционировал в угоду иудеям и вопреки своей совести 35 лет назад..». Старик здесь прервал своё чтение и задумался. « Вопреки своей совести и вопреки просьбе Клавдии, а ведь именно с того дня и началось наше с ней отчуждение. Она стала презирать меня...хотя нет, я сам стал презирать себя, а она...скорее она стала жалеть меня, даже бояться за меня...и этот её сон... тогда он мне показался пустым женским ночным кошмаром, но вот прошло 35 лет и сон оказался пророческим...». Старик вздохнул и взяв стилус дописал: «Я послал на смерть Учителя, Нерон, продолжая начатое мной, убивает Его учеников...Почему происходит подобное? Люди, избравшие добродетель основой своего бытия искореняются как преступники, а преступники, попирающие все законы морали и человечности, возносятся на вершины власти и почёта? Рим обезумел? Или обезумел весь мир? И как жить человеку честному в таком мире? Становиться нечестивцем подобным цезарю, или хранить совесть свою на потеху толпе?». Старик остановился и аккуратно загладил последнее предложение. «Как жить в таком мире? Что за вопросы ты задаёшь. И кому? Себе? Каждый пусть сам решает как ему жить в этом мире. Другого мира нет, эти греческие бредни о каком то Элизиуме пусть останутся для рабов и малоумных...а то Царство, о котором он говорил...которое не от мира сего...». Тихим, почти беззвучным шепотом спросила память. Старик нахмурился и отложил таблички. « Да, тяжело убедить себя в чем либо, когда не можешь прийти к единству с самим собой даже на склоне лет..». Его размышления прервал раб - повар с большим медным подносом уставленным тарелками с сыром, жаренной камбалой, зеленью, свежими, ещё истекающими запахом пропечённого теста хлебцами и чашею с маслом, ароматным и густым. Он мельком взглянул на старика и направился в триклиний. У входа он ловко подхватил свой поднос левой рукой, а правой захватил светильник. Сервировав стол принесённым раб взял два кубка из большого посудного шкафа и поставил их между тарелками. Оглядев всё, он вновь метнулся к шкафу и достал две умывальные чаши. Наполнив их на треть водой он отнёс их на ложе и положил возле каждой свёрнутые полотенца. Оглядев результат своих трудов ещё раз, он подвинул светильник ближе к столу и вышел в атриум. - Господин, всё готово, как ты желал - сказал он, склонившись и удерживая поднос у груди. - Да, благодарю тебя, Авит, - кивнул рабу старик, - пойди, поторопи Димитрия, скажи, что я его жду в триклинии. И по тону старика, и по поведению раба было видно, что отношения в усадьбе держатся больше на уважении человеческого достоинства со стороны хозяина и на почтении со стороны челяди, но никак не на страхе одних и презрении других. Раб ещё раз склонил голову и исчез среди колоннады портика. Начинался дождь. Первые капли уже упали на плиты аллеи и зашелестели по листьям платанов и цветников. С крыши атриума сначала скромно, каплями, а потом сильнее и сильнее в бассейн полились маленькими водопадиками струи дождя. Пламя массивных бронзовых семисвечников отражалось в этих струящихся нитях воды, превращая их в потоки то ли расплавленного золота, то ли драгоценного елея изливающегося с небес в бассейн. Разбиваясь о края бассейна они превращались в водяную пыль, которая мириадами искр висла над пузырящейся поверхностью. Старик встал и направился в триклиний. Подойдя к столу он отломил кусок хлебца и макнув его в миску с маслом отправил в рот. « Вот она, еда мужа и воина, - разжёвывая хлебец и наслаждаясь вкусом и ароматом подумал старик. - Что надо человеку, чтобы насытиться и утолить голод? Кусок хлеба, ложка масла, кусок сыра... а они, эти вчерашние рабы, новые римляне... тратят по сотне тысяч сестерциев за раз на обжорство...соловьиные языки, краснобородки, молоки мурен...чванятся своим богатством, а как были рабами, так и остались, а им завидуют, и стремятся подражать... безумие...безумие во всём». Грек появился с двумя небольшими кувшинами. Один был из финикийского стекла, разноцветного и непрозрачного, с изящным горлышком и тонкой витой ручкой. Второй - обыкновенный римский, тоже из стекла, но матово белого. Дождь щедро оставил свои метки на его тунике и шевелюре. Поставив кувшины Димитрий полотенцем протёр лицо и голову. - Этот кувшин Клавдия купила в Тире - сказал старик беря разноцветный кувшин и наливая из него в кубки себе и Димитрию. Вино, в отблеске светильника казалось черной струёй смолы. - Ты выбрал массикское - старик одобрительно кивнул наблюдая за льющимся в кубок вином. - Как давно это было, и как всё же быстро пролетает жизнь человеческая - продолжал он. - Мы тогда возвращались в Рим. Вителий послал меня на суд к Тиберию. Иудеи написали донос, обвинив меня в расхищении их храмовой казны...- старик покачал головой и повторил - Да, как давно это было, и как быстро проходит жизнь. Он поставил кувшин и возлёг. Димитрий взял второй кувшин и разбавил налитое стариком вино родниковой водой. Устроившись напротив он поднял свой кубок. - Здоровья и благоденствия тебе, Клавдии и всему твоему роду. Пусть боги будут милостивы к вам - сказал он. Они отхлебнули из кубков, и поставив их принялись за еду. - Не знаю о каких богах ты говоришь, - после недолгой паузы, вызванной прожевыванием пищи, произнёс старик, - если о своих, греческих, то это не боги, а сборище прелюбодеев, блудниц и мужеложников...- посмотрев на реакцию грека и заметив его еле заметную усмешку, он добавил - судя по вашим же сказаниям... Но грек молчал и не думал вступать в спор. Старик вновь пригубил кубок. - А если ты имеешь в виду наших, римских божков - божественного Юлия или Августа, или этого скудоумца Клавдия, то их милостью пользовались те, кто холуйствовал возле их столов Грек молча ел и слушал. Он понимал, что со стариком что то произошло, и он хочет высказаться. Внутреннее волнение выдавало его в непривычной словоохотливости. А причиною был этот свиток, непонятно откуда взявшийся и непонятно зачем рассказывающий о какой то казни, в которой участвовал старик многие годы назад, и которая, как оказывается, злой занозой сидит в его памяти. Грек омыл руки в чаше, вытер их полотенцем и поднял свой кубок. - Ну если ты не нуждаешься в милости богов, - сказал он, - то пусть тебя всегда сопровождает любовь друзей. - Да, умеешь ты пожелать того, чего среди людей ныне и не найдёшь - усмехнулся старик. - Любовь, дружба, справедливость, милосердие, самопожертвование, доблесть... когда то, если верить Ливию, эти добродетели были широко распространены в римском народе...Ныне же они редкие гости среди нас. Чаще встретишь зависть, алчность, жестокость... да лицемерие, да похоть... Порой кажется, что только эти «достоинства» и ценятся ныне людьми и более желанны людям. Но, всё равно, сказал ты хорошо... Старик тоже поднял свой кубок и они выпили. - Меня настораживает твоё состояние духа…- грек отломил кусок сыра и посмотрел на старика. - Ты отвергаешь добродетель в человеке? - Я вижу, что её отвергает и искореняет само общество, а возвеличивают нечестие и подлость, причём во всех её проявлениях - ответил старик. - И это длится едва ли не со времен Гая. А последние события в Риме, этот пожар и казни, только подтверждают мою правоту. Эти несчастные, которых этот нечестивец сжигает на крестах и отдаёт зверям, лучшие люди Рима. Я говорю не о родовитости, и не о богатстве...ни то, ни другое не даёт человеку нравственную силу и достоинство, скорее наоборот - забирает остатки, если они ещё и теплятся в сердце... Грек внимательно слушал речь старика, а после слов о «лучших людях Рима» даже с удивлением посмотрел на него. Старик заметил его взгляд и продолжал - Да, ни знатность, ни богатство не делает человека Человеком. Можно иметь в роду сотни консулов, триумфаторов, сенаторов даже царей, а быть скотом, и по образу мыслей и по образу жизни. Да и нынешний наш...цезарь...разве не является убедительным подтверждением моей правоты? Поверь, я говорю о том, что сам видел. О богатстве даже и не стоит говорить. Разве стали людьми Паллант, или Нарцисс, или Эпафродит? Старик замолчал, то ли ожидая возражений, то ли задумавшись о чём то своём. - Но эти люди, о которых ты говоришь, как об образцах добродетели, обвиняются в распространении какого то зловредного и человеконенавистнического учения, и в приверженности к тайным жертвоприношениям. Говорят они приносят в жертву своему богу младенцев...Это что? Ложь? - Грек взял кувшин и долил в кубки вина, затем чуть разбавил его водой. Старик с усмешкой посмотрел на него - Обычная уловка нечестивцев и лжецов - беря кубок сказал он. - Они обвиняют своих противников в своих же преступлениях. Лгут, но во лжи обвиняют людей честных, убивают, но убийцами назначают невинных, оскверняются самым грязным развратом, а обвиняют в нём целомудренных. Всё это видел я за свою жизнь, потому то и склонен думать что этот мир во власти зла и преуспевают в нём только те, кто живёт по его законам. - Но насколько я тебя сумел понять, - возразил грек, - ты предпочёл всё же в своей жизни придерживаться законов человеколюбия. Это видно в твоём имении. Вся челядь и рабы, не побоюсь этого сказать, тебя не только уважают, но и любят. Он посмотрел на старика. Тот грустно усмехнулся - Человеческая любовь и уважение очень быстро меняются на ненависть и презрение - сказал он и поднял кубок. Они выпили по несколько глотков. - У меня были все возможности стать нечестивцем, одним из многих, сенатором, или даже консулом - Старик поставил кубок и подложив себе под руку подушку облокотился на неё. - Но одна встреча... одна встреча... изменила не только всю мою жизнь, но даже образ мыслей моих. Старик замолчал и с минуту глядел куда то в сторону. Казалось, эта встреча вновь заполнила его память. Грек ждал. Старик очнулся от своих воспоминаний и посмотрел на Димитрия. - Этот свиток, который прислала Клавдия, он об этой встрече... Написал его один из тех, кто был тогда там. Я даже знаю кто. Сборщик налогов, откупщик. Они звали его Левием. Он был довольно богат, по меркам Иудеи, но и его эта встреча сделала другим. Он оставил всё - и дом, и жену, и накопленное чтобы быть с Ним. - С кем «с Ним» - удивлённый, если не сказать - ошеломлённый, словами старика о «возможности стать нечестивцем», то есть сенатором, переспросил грек. - Одни называли Его сыном Бога, другие - Царём Иудейским, третьи обвиняли во лжи... внимательно посмотрев на Димитрия ответил старик. - Он и впрямь был велик и достоинством и силою духа...это и стало причиной Его смерти... Он вызывал лютую зависть и ненависть у иудейских жрецов. В конце - концов они и обвинили Его... А я, пойдя у них на поводу, утвердил приговор...послав на смерть невиновного... -Ты никогда не рассказывал об этом - осторожно вставил грек. - Не так то просто признаться в своём преступлении, или малодушии, тем более рассказать о нём. - в задумчивости проговорил старик. - Ты думаешь легко это, осудить на смерть невиновного? Хочешь чтобы я рассказал тебе? - Я был бы благодарен и за рассказ и за разрешение прочесть свиток присланный госпожой. - Хорошо - кивнул старик, - но не сейчас, я устал и оставим это на завтра.
БЕССОННИЦА
О чём можно думать среди ночи, страдая от бессоницы и одиночества? Конечно, многое тут зависит и от возраста, и от занимаемого положения в обществе, и от должности, да и от съеденного на ночь тоже. Чем заполнена душа человеческая, то и будоражит мысли и вызывает видения. Отдавшиеся разврату предаются сладострастным мечтаниям, выбравшие сети власти задумывают интриги и козни своим соперникам и конкурентам, страдающие от болезней или обжорства размышляют об исцелении и лекарях, а обжоры хулят себя за чрезмерное чревоугодие, завистливые...впрочем, зачем нам гадать о чем размышляют в ночные стражи страдающие бессоницей. Нам интересен лишь один из подобных страдальцев - старик, господин и хозяин имения о котором мы рассказали чуть выше. Он полулежал в своей спальной комнате на деревянной кровати под шерстяным покрывалом и наблюдал за язычком пламени почти недвижимо стоящим над глиняным ночным светильником. « Вот горит этот огонёк, - думал старик, - маленький и немощный, а вокруг мрак ночи. Стоит ему потухнуть и тьма накроет всю комнату, а он не тухнет и тьма ничего с ним поделать не может...масло даёт силу и жизнь этому огоньку, пока есть оно и он непобедим тьмой. Да не мудрствуй ты, а то уподобишься этим греческим лжецам...». Старик поправил подушки и возлёг навзничь. Его движение передалось огоньку и он задрожал и замигал. « Видишь, порыв ветра и нет огонька, или кончится масло и всё... - текла мысль, рождённая ночной бессоницей. - А человеческая жизнь? Что даёт силу жить? Какое масло заканчивается в человеке и он уходит в вечный мрак... Да, в свитке же тоже написано о каких то девах и масле в светильниках, которое у одних закончилось, а у других нет...Интересно, что он этим хотел сказать?» Старик решил было встать и взять свиток, но передумал и опять откинулся на ложе. « Мне уже семьдесят пять...скоро потухнет светильник... масло кончается, да, силы уходят...хотя...Август ушёл в 77, Тиберий погас в 78, так что ещё тлеешь...Но как всё же быстро пролетела эта жизнь...и сколько сделано недостойного...и самое горькое, что это недостойное неисправимо... второй жизни не будет. Или будет? Да, а что там, во мраке? Харон, Лето и раздача душ...если верить басням Платона...а какую же душу выбрать мне? Улисс выбрал душу самого простого подёнщика... Какой всё же бред лезет в голову...А ты боишься смерти? Ты же не боялся её в 19 лет, и там, за Рейном,в 25, а в 40 стал бояться её в Риме. Конечно, одно дело поле битвы и смерть воина, а другое быть удушенным или зарезанным, как баран, по безумной прихоти очередного римского «бога». Хотя, в сути своей, смерть все равно едина, какая разница найти её на поле битвы, или в своей кровати, или на кресте... все идут во мрак...или, всё же, за новыми душами...». Старик усмехнулся и сел на своём ложе. « Да, скоро сам это узнаешь, не долго осталось ждать... Надо успеть всё написать, пока ещё тлеет огонёк...Этот откупщик пишет, что Он мне ничего не отвечал...А откуда он может знать? Мы были вдвоём в претории, я и он, и никто не мог слышать нас. Но откуда он узнал про сон Клавдии и её просьбу ко мне? Разве что она сама рассказала кому из них... а они искренне верят, что он не умер на кресте...но ты сам же видел, что гробница была пуста, и сам производил сыск и допрашивал стражу, охранявшую гробницу... Нет, на кресте он умер, Лонгин сам проткнул его копьём, тут сомнений нет, а вот то, что они объявили, что он воскрес...здесь загадка или тайна, или ложь. 35 лет я стремился это всё сначала понять, а потом и забыть и вот, на тебе! Эти казни, и это писание...вновь возвратили меня в самые постыдные мои дни...надо всё же успеть записать о нашем разговоре с ним. Насколько я понял для них важно каждое его слово. А для меня...а для меня важно примириться с ним...руки я умыл, а память вода не смывает...». Старик встал с кровати и начал одеваться. Закончив с одеждой и завязав ремешки сандалий, он взял светильник и вышел из спальни. В атриуме было довольно светло. Бронзовые семисвечники хоть и были на половину загашены, но давали достаточно света для безопасного перемещения. Дождь ушёл на юго - восток гонимый всё тем же киркием. Он оставил напоминанием о себе лужицы воды на мозаичном полу возле бассейна, и плавающие по его поверхности кусочки листьев и коры. Старик уселся в своё кресло и взяв новую табличку и стилус задумался. А через минуту остриё костяной палочки побежало по восковому полю расставляя на нём ровные и стройные, как ряды триариев в манипуле, латинские буквы. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА « Волею Тиберия я должен был сменить Валерия Грата в Иудее. Разве мог я тогда предположить в череду каких событий ввергнет меня это назначение. Я был молод и честолюбив. Настоящее делало меня честолюбивым, будущее открывалось предо мной великим. И это назначение было последней ступенью в моем восхождении к сенаторской тоге. Префектура давала широкие возможности для достижения сенаторского ценза, а кроме того я не был подконтролен никому. Императорский легат, назначенный в Сирию, сидел в Риме задерживаемый Тиберием и, как я знал, ему не суждено было добраться до своей провинции. Префект с полномочиями наместника, и с правом жизни и смерти над всяким, живущим на подвластной мне территории. Власть, насколько она пьянит и ожесточает сердце. Насколько ощущение силы твоего слова надмевает человеческий дух. Все это понял я лишь в Иудее. Понял, чтобы отречься от этой власти, но отрёкся только испив её вполне и до дна. На что обратил я ее? Кому принесла моя власть благо или хотя бы утешение? Даже в час наибольшей необходимости в ней она оказалась бессильна. Власть оказалась безвластием. Каким укором и насмешкой над самим собой стали те мои самоуверенные слова, что я имел власть распять Его и имел власть отпустить Его. Да, я хотел отпустить Его, но не отпустил. Да, я имел власть сделать это, но не сделал. Почему человек устроен так, что часто желая сделать доброе, не имеет силы сделать его? О многом и многие дни размышлял я после того, но до тех дней ни на миг не сомневался я в том, что моя власть реальна, ибо она являлась частью власти высшей, и, как мне тогда казалось, вечной - власти Рима над вселенной. Наш корабль вошел в гавань Цезареи в самый канун августовских ид. Этот город на целых 10 лет стал моим приютом в Иудее. Он успел мне надоесть до отвращения за это время. Если бы величественность зданий и дворцов соответствовала душевным качествам живущих в них, но этого никогда не бывает. Чем ничтожнее душа властелина, тем помпезней и величественней воздвигаемое им. Истинное величие не нуждается в роскоши и не стремится оставить по себе память в грандиозных, построенных ценою тысяч жизней рабов, дворцах и храмах. Но что такое для цезарей кровь, слезы и пот рабов и простолюдинов? Во сколько человеческих жизней обошёлся и этот, посвящённый Августу, город? И в какую меру страданий? Сколько денег было выбито из спин тех, кто по прихоти жестокого и льстивого тирана и убийцы оплачивал строительство храма и гавани, цирка и театра? Суетна и безжалостна жизнь одних, и изнуряюще скорбна других. Кто решает участь тех и других? И есть ли отрада для тех, кто внизу? Об этом часто думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело, оно было наполнено другим…». Старик положил стилус и табличку и встав с кресла направился в триклиний. Остатки их вечерней трапезы так и стояли на столе. Старик взял кубок и налил в него немного вина. Он не стал разбавлять его водой, отломил кусок сыра и вышел держа кубок и сыр в руках. Минуя атриум он оказался в портике и хотел было сесть на ступени, но они были мокры от дождя. Тогда старик поставил кубок с вином на пол и вернувшись к креслу взял из него небольшую кожаную подушечку. Пристроив её на ступеньку он уселся на неё и взяв кубок отхлебнул пару глотков. Ночная тьма окружала имение со всех сторон, и даже проникла в междурядья цветников и самшитов, но отгонялась пляшущими языками факелов от аллеи и придомовой площади. Судя по беспросветной черноте востока, была третья стража ночи. Ни какой звук, ни шорох листвы, ни шелест волн не тревожил сон земли. Казалось, в этой тишине замер весь мир и остановилось время. Небо, свободное от туч, сияло мириадами огоньков, больших и малых, ярких и тусклых, и это сияние отражалось в огромном зеркале Средиземного моря, раскинувшегося до самого горизонта и сливавшегося с этой сияющей бесконечностью. Старик и сам как будто замер во времени, укутанный по рукам и ногам тишиной, и ошеломлённый необъятностью и красотой ночного небосвода. « Это и есть вечность...- в каком то восторженном ужасе думал он, запрокинув голову и, как зачарованный, рассматривая мерцающую вселенную. « Она будет всегда...человек рождается, мужает, выбирает свой жизненный путь, стремится к славе, богатству... за это сражается, интригует, лжёт, клевещет и на это тратит дни своей жизни, такой краткой и быстро проходящей... сколько уже было нас и сколько ещё будет, а это небо есть всегда! В своей красоте и бескрайности...Ему нет дела до наших войн, до наших интриг...его не пачкает наш разврат и не затрагивает наше безумие, его не возможно осквернить ни какими человеческими пороками...Если боги есть, то они могут быть только там...Может быть именно об этом Царстве, которое не от сего мира, говорил он..» Из плена неба, оков тишины и сети мыслей опутавших старика, освободил раб - сторож. Он давно заметил сидящего на ступенях господина, но не решался подойти. В конце -концов он нарочно уронил на плиты площади свой посох - дубинку и этот звук своей неожиданностью прервал нить размышлений. Старик вздрогнул и посмотрел в сторону звука. Раб быстро подхватил свой посох и подошёл поближе. - Господин чем то огорчён? - спросил он. Старик сделал несколько глотков из кубка и поставив его на ступени встал. - Сон ушёл от меня -сказал он и огляделся ища куда положить кусок сыра. Не найдя ничего он протянул его рабу. Тот взял и проводив взглядом уходящего старика поднял кубок и понюхав его выпил содержимое заев куском сыра. - Да, хорошее вино пьют господа - пробормотал он и вновь понюхал уже пустой кубок. А старик пройдя в атриум подошёл к столу и взял исписанные им таблички. «Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело - прочёл он последние строки - оно было наполнено другим». « А и в самом деле, ведь я никогда раньше не замечал ни неба, ни его красоты, не слышал тишины и подобные мысли даже призрачно не появлялись в моём сердце тогда, чем же я жил? Тем, чего сейчас стыжусь и что презираю...мечтами о славе и богатстве...как скот... точно по платоновскому городу свиней...надо всё это описать здесь...обязательно...хотя...кто сейчас смотрит на небо и рассуждает о смысле жизни...весь Рим стал одним большим городом свиней. Они совокупляются, обжираются и лягают друг друга ногами из жадности и ненасытности...». Старик положил таблички, и взяв свой глиняный светильник пошёл в спальню. Раздевшись, он улёгся на кровать, и долго ворочался ища удобную позу и пытаясь заснуть. Неразбавленное вино и возраст, а также ночь, совместными усилиями всё же заставили Морфея прийти, и под утро старик забылся в глубоком и беспокойном сне. . ...И БЫЛО УТРО Порою кажется, что ночь всё ещё в полноте своей силы. Мрак всё так же густ. Звёзды мерцают ярко и отчётливо. Нет и намёка на приближающийся рассвет, не заметно даже еле видимого сияния подкрадывающихся с востока лучей, но об их приближении первыми, как всегда, объявили петухи. Каким чудесным даром всё же наградили боги эту птицу. Сидя в тёмной клети, в сонном оцепенении, когда ещё ни что не предвещает рассвета, где то внутриэтой птицы вдруг звенит колокольчик, слышимый только ей и понятный только ей, и встрепенувшись, объявляет она всему миру о приближающемся рассвете. О том, что скоро, в бесконечном круговороте тьмы и света, вновь ночь сменяется днём, и пора возвращаться из иллюзорных миров, в которых бродила ночью душа, в реальный мир. Мир трудов и забот, мир рабства и господства, мир добра и зла. Ещё не отголосил первый, как вперегонки с ним запел свой утренний гимн Солнцу второй, и третий, и вскоре всё побережье перекликалось звонкими петушиными голосами. В очагах кухонь зажигался огонь, сонные кухарки и повара принимались за приготовление еды. Вилики и прокураторы имений составляли планы работ на предстоящий день. Исполнители работ получали задания. Начинался очередной день, со своими заботами, надеждами, страстями и разочарованиями. Похожий на предыдущий и на последующий, и на тысячи дней бывших до него, и на тысячи дней которые будут после. Старик спал в своей уютной спальне. Его сон не нарушили ни петушиные крики, ни возня пришедших рабов, которые тщательно вытерли все ночные лужи вокруг бассейна и выловили плавающий на поверхности мусор. Остатки ужина тоже были убраны, стол протёрт и все светильники загашены. В имении жизнь шла своим чередом, и по годами выверенному распорядку. Её однообразие нарушалось только сезонными работами. И то довольно условно. Год был похож на год, и различались года только обилием или скудостью урожаев, засухами или, наоборот, проливными дождями. Ну и конечно естественным ходом человеческой жизни, то есть смертями, рождениями, брачными договорами между свободнорождёнными и союзами между рабами и рабынями. Сейчас шла уборка и переработка винограда, затем, через месяц - полтора, поспевали масличные деревья. Потом приходила зима со своими заботами и весна со своими. Виноград превращался в вино, а какая то часть сушилась. Маслины - в масло. Птичник обеспечивал усадьбу яйцами и мясом. Скотный двор молоком и всем, что из молока можно получить. Близость моря вносила своё разнообразие. Дорогих и редких рыб в окрестностях не было, но камбалы, скумбрии и креветок море давало в избытке. Одним словом, гармоничное сочетание климата, труда рабов, щедрости моря и плодородия почвы давало всё потребное для безбедного существования всей челяди в усадьбе и содержания господского дома в Риме. В котором и проживала жена старика - Клавдия Прокула с тремя служанками и Гаем, бывшим гладиатором, которого она вырвала из лап смерти, выполнявшим службу охранника, сторожа и посыльного. Дом был небольшой и довольно старый. Он располагался недалеко от верфей, возле моста Агриппы. Тибр здесь делал небольшую петлю и разделялся островом на два рукава. Пожар, бушевавший неделю, сюда не дошёл. Всеобщими усилиями на седьмой день его остановили у Капитолия, но от старого города с его древними храмами, имениями знаменитых полководцев, домами, базиликами остались только руины и пепелища. А самое страшное, тысячи несчастных сгорели заживо, тысячи были затоптаны и задавлены, тысячи задохнулись в узких улочках пытаясь спастись от огненного смерча. Рабы, вольноотпущенники, свободнорождённые обоего пола, и самого различного возраста, сгинули в пламени этого погребального костра, в котором сгорел древний Рим. Рим легендарных царей, первых консулов и диктаторов. ЭДИКТ Сразу же после пожара по Риму поползли слухи о злом умысле цезаря. Одни говорили, что видели рабов из императорского дома, бегающих с факелами у лавок возле Большого цирка, откуда и начался пожар. Другие, якобы, слышали разговоры, что Нерон задумал отстроить новый город и назвать его своим именем, и для этого велел расчистить место для него. Кто то верил этим сплетням, кто то нет. Но когда начали рассказывать, как цезарь, в великом восторге наблюдая это всенародное бедствие, декламировал сочинённую им же «Песнь о гибели Трои», сплетни стали обретать тяжесть обличения в преступлении. А это отнюдь не прибавляло любви народа, и грозило выплеснуться ненавистью не только в анонимных эпиграммах и стишках, но и в реальных угрозах заговоров. И тогда воспалённая голова цезаря напряглась, и лихорадочно стала искать возможность отвести от себя все подозрения в поджоге. Он вообще был гений по изобретению планов с самой ранней юности. Правда, все изобретённые им планы своей целью имели убийства, но обставленные так, чтобы всё обрело видимость правосудия, или, на худой конец, несчастного случая. В 19 лет он придумал план убийства матери и осуществил его. Целая триера была изобретена так хитроумно, что в нужный момент распалась на части, а на кровать, где спала Агриппина, свалилась огромная свинцовая плита. Если бы не досадная случайность, всё прошло бы блестяще. Но, как говорят иудеи: человек замышляет, а бог осуществляет. Такой гениально задуманный «несчастный случай» с кораблекрушением не принёс ожидаемого результата, и пришлось посылать Аникета чтобы довести задуманное до конца. Но и тут всё было обставлено так, якобы Агриппина покончила с собой. Потом было отравление брата, потом казнь жены, обвинённой в прелюбодеянии всё тем же верным Аникетом. Потом, по мере взросления цезаря, казни стали обычным его развлечением, наравне с развратом, доставляющим незабываемые и постоянно желаемые ощущения, как в многогранности похоти, так и в упоении абсолютной властью. Но пожар испугал своей чудовищной смертоносностью даже Нерона. Пытаясь успокоить народ он объявил, что все погребения совершатся за счёт государства, а утратившим жилища будет оказана помощь в постройке нового. Но ропот не стихал, и даже умножался... Поппея лежала на животе, раскинув ноги и руки, и тихо постанывала, переживая и пытаясь растянуть затихающие внутри её волны сладострастия. Нерон осторожно высвободил руки, сжимавшие ещё трепещущие от пережитого оргазма груди Поппеи, и перевернувшись на бок откинулся на спину. «Как же угомонить эту уличную римскую грязь...- думал он, искоса поглядывая на распластавшуюся Поппею. - Чернь волнуется и готова к бунту, надо чем то успокоить её... а потом...а потом я отстрою новый Рим, но теперь это будет уже и не Рим, а Нерополь - мечтал он. - Но эти языки надо отсечь, а рты заткнуть. Каким же образом?». Тут же всплывал вопрос и Нерон пока не знал на него ответ. Подобные мысли, после пожара, постоянно заполняли его, не давая покоя даже во время выполнения супружеских обязанностей. Поппея зашевелилась и перевернувшись прижалась к нему положив голову ему на живот. - О чём ты думаешь? - прошептала она водя пальцами по его животу и перебираясь всё ближе и ближе к той части его тела, которая и дарила ей удовольствие и повергала в истому. - О чём думаю... - переспросил Нерон. - О наследнике, которого ты мне родишь... Он запустил пальцы в её рассыпавшиеся волосы, и нежно перебирая их, тихо подталкивал её голову вслед за её пальцами. - Мне надо омыться - освобождаясь от его руки и встав на колени возле Нерона, улыбаясь сказала Поппея. Он молча рассматривал её, нависшую над ним в откровенной и бесстыдной прелести. «А ведь ей уже 34 года... - подумал Нерон. - Семь лет она со мной... Да, не долог век женской красоты...» Он протянул руку и коснулся её живота, ещё упругого, но носившего следы двух беременностей. Так же и грудь, уже немного обвисшая и утратившая своё былое совершенство. Даже на лице, всё ещё прекрасном, еле заметными тенями уже проявлялись морщинки. Правда, благодаря белилам, притираниям и мастям пока ещё скрываемые, но время и возраст неумолимо стирали красоту этой женщины, ради обладания которой, он убил её первого мужа и выслал в Лузитанию второго. Поппея как будто уловила направление его мыслей, и быстро соскользнув с ложа пошла к небольшому бассейну с тёплой водой, расположенному в углу её опочивальни. Нерон всё так же следил за ней, а когда она спустилась по ступенькам в бассейн встал и пошёл к ней. Она сидела на нижней ступени, по пояс в воде, обхватив ноги руками и положив лицо на колени. Он уселся рядом и обнял её. Вода была не только тёплая, но и разбавленная каким то благовонным и бодрящим экстрактом, покалывающим кожу и пьянящим ноздри. - Это и есть твой бассейн для омовений? - спросил он, зачёрпывая воду и поднося её к лицу. - Да, иудеи называют его миквэ, - Поппея повернулась к Нерону, - это необходимо для всех женщин иудеек. - О, извини, я же забыл, ты теперь иудейка... - Нерон усмехнулся и встав сошёл в чашу бассейна. - Но я так и не понял, зачем тебе это надо? Неужели быть иудейкой почётней, чем римской матроной? - Милый мой, Луций...- прошептала Поппея, - после смерти нашей дочери я потеряла всякую надежду...ты же помнишь горе моё в те дни... - на глазах Поппеи появились слёзы, но она зачерпнув воды умыла лицо и продолжала - иудейские жрецы вернули мне надежду и утешили в горе. Их бог, единый и всемогущий, может помочь, но чтобы обратиться к нему надо принять их веру и исполнять его законы. Ради наших будущих детей я и приняла их веру и посвятила себя их божеству... «Как же она порой бывает глупа - думал Нерон выслушивая её монолог - Она верит в эти басни о богах...Если бы у иудеев на самом деле был всемогущий бог, разве были бы они нашими рабами? Бог здесь я!». - Может и мне стать иудеем - с плохо скрытой насмешкой спросил он. - Что для этого надо сделать мне? Поппея не заметила насмешки. Она внимательно посмотрела на стоявшего по горло в воде Нерона. - Я оставила возле себя двух из их жрецов. Помнишь, из того посольства, что приезжали ходатайствовать за высланных Фестом в Рим иудейских законоучителей. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и разрешил удалиться им в Иудею. А жрецов я оставила в Риме. Если хочешь я пришлю их к тебе и они совершат обряд посвящения... - А в чём он состоит, этот обряд? - переспросил Нерон. - мне тоже нужно будет омыться в этой, как ты сказала - миквэ? И я стану иудеем? Поппея встала и войдя в чашу бассейна почти вплотную подошла к Нерону. Она прикоснулась рукой к его члену и оттянув крайнюю плоть сказала, глядя на начинающего возбуждаться Нерона: «Мужчинам делают обрезание. Жрецы говорят, что это заповедал Бог всем, кто поклоняется ему, и желает его помощи». Она убрала руку и обняв его спросила: «Так что? Присылать жрецов?». Он захохотал заливисто и громко. - Нет, нет, нет... - давясь смехом повторял Нерон. - ни какого обрезания, я согласен только на облизание...через облизание можно стать иудеем? Ха-ха-ха! Тогда я готов! Прикосновения Поппеи оказалось достаточно чтобы вновь вызвать дикое и необузданное вожделение. Он поднял её за бёдра, и она обхватив его ногами и руками отдалась в его волю. Всё закончилось на полу возле бассейна. Они лежали мокрые и уставшие держась за руки и глядя в потолок, разрисованный нимфами и сатирами. - У меня к тебе просьба, - прошептала Поппея, сжимая руку Нерона. - Говори - так же шёпотом ответил он. - Мои иудейские жрецы говорят, что Рим стал рассадником какого то зловредного учения, пришедшего сюда из Иудеи и распространяющегося лжеучителями и еретиками. Они просили меня посодействовать в изгнании их из города и о наказании... - Что за учение? И что они хотят? - спросил Нерон. - Я не знаю, но мои жрецы очень плохо отзываются о них. Это последователи какого то Хреста. Говорят, это человеконенавистническое учение отвергает и Бога, и власть, и богатство, и наслаждение... - Ну если и наслаждение...то точно - человеконенавистническое... - пробормотал в раздумье Нерон. - А знаешь, твои жрецы правы... Надо прислушаться к ним... Поппея удивлено посмотрела на него. Нерон был в каком то непонятном ей восторге. - И, что самое главное, как вовремя они обратились к тебе. Теперь я уверен, что Рим подожгли именно эти приверженцы, как ты сказала, зловредного учения... Вот они, истинные поджигатели Рима... Нерон наклонился к лежащей Поппее и поцеловал её в сосок груди - Скажи своим жрецам, что мы сделаем по просьбе их... И, уже в августовские иды, всего через две недели после пожара, и через два дня после вышеописанных событий на улицах Рима и по городам империи читали Эдикт цезаря. «Император Нерон Клавдий Цезарь Германик Август говорит: Великое бедствие постигло римский народ. Оплот нашей доблести и силы, священный Рим основанный божественным Ромулом подвергся испытанию огнём. Мы скорбим по погибшим и заверяем живых, что восстановим наш Город. Рим станет прекрасней, богаче и величественнее, чем был. Вместе с тем, доискиваясь причин, кои привели к подобному, мы нашли достаточно убедительные доказательства того, что пожар не стал наказанием богов, как некоторые об этом говорят. И не возник из-за оплошности нерадивых и легкомысленных. Причиной стал злой умысел врагов не только нашего Города, но и всего рода человеческого. Верные и благонадёжные граждане, в присутствии магистратов и под клятвою, дали показания, что видели своими глазами, как некие люди, приверженцы мерзкого и нечестивого чужеземного культа, поджигали дома у большого рынка. Мы дали приказ эдилам и преторам произвести дознание и объявить об его результатах всему народу римскому. Но уже известно, что поджигателями являются так называемые «христовщики». Посему объявляем всем: кто знает этих злодеев, пусть сообщат об их местах проживания или местонахождения в магистраты. Сообщившим свободнорождённым в порядке вознаграждения передаётся половина имущества злодея. Рабам предоставляется вольная. Чужеземцам право римского гражданства. Мы накажем всех, так или иначе, причастных к этому чудовищному преступлению и посягательству на наши святыни, ценности, традиции. Таким образом мы восстановим величие Рима и удовлетворим богов». Этот эдикт Нерона взбаламутил всё римское отребье. И в харчевнях Субуры, и на Форуме, и в Сенате нашлись «верные и благонадёжные» граждане, которые за половину имущества готовы были искоренять приверженцев «мерзкого и нечестивого чужеземного культа». Уже через неделю римские тюрьмы были заполнены мужчинами, женщинами и детьми самого разного возраста и общественного положения. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Поспешим сразу успокоить наших читателей, Клавдии среди томившихся в эргастулах и туллиануме христианах не было, но время познакомиться поближе с Клавдией Прокулой пришло. Мы не будем углубляться в её детство и начнём, пожалуй, с отрочества. Можем лишь сказать, что род её, достаточно древний и принадлежащий к всадническому сословию, как со стороны матери, так и отца, хоть и не прославился знаменитыми полководцами или консулами, дал немало отважных воинов и достойных жён. Её отец, Клавдий Арруций, служил под началом Тиберия, и был трибуном у префекта конницы Веллея Патеркула. За свою доблесть он даже был удостоен триумфальных украшений во время паннонского триумфа будущего императора. Кстати сказать, именно тогда Клавдия и была помолвлена с молодым командиром кавалерийской турмы . Командиру было 22 года, его помолвленной невесте 7 лет. Эта помолвка ничего не изменила ни в жизни Пилата, ни в жизни Клавдии. Он уехал в германские легионы, готовившиеся к вторжению за Рейн. Она осталась в Риме под надзором нянек и воспитателей. Следующая их встреча состоялась спустя 5 лет. За время, проведённое Пилатом в сражениях, а Прокулой в Риме, погребли Августа, императором стал Тиберий, за Рейном были разбиты и рассеяны германские племена поднятые Арминием. Воинские почести были отданы останкам погибших в Тевтобургском лесу легионерам Вара. Одним словом, поход был тяжёлый, но он вернул славу римскому оружию, а частичка этой славы затронула и Пилата. Теперь и он был удостоен триумфальных украшений из рук Германика. Ему было 27 лет. Клавдии исполнилось 12. Что такое 12 лет для девочки? Для римской девочки это уже почти что брачный возраст. Ещё год -два и вполне возможен брачный договор и всё, что следует за ним - дом мужа, обязанности жены и власть хозяйки. В эту их встречу Клавдия впервые смотрела на посетившего их дом молодого офицера, как на своего будущего мужа. Но смотрела глазами 12-летней девочки. И в этих глазах он был почти что героем. Даже больше, одним из тех, о ком писал Ливий в своей «Истории Рима». Благородство, отвага, справедливость и самопожертвование которых и сделало её родной Рим великим. Она не сомневалась ни в отваге своего будущего мужа, ни в его благородстве. Да и в самом деле, как может быть иначе, когда она вместе с отцом ещё вчера с восхищением наблюдала за триумфальным шествием победителя Арминия, Германика за квадригой которого в строю лучших из лучших следовал и тот, кто должен стать её мужем. В 12 лет и девочки и мальчишки полны надежд светлых и великих. Ещё бы! Мир человеческой гордыни, лукавства и стяжаний далёк от них. Воспитатели и наставники учат их на примерах и образцах почти что сказочных, а сердца и разум воспитываемых, как губки, впитывают отвагу, целомудрие, доблесть героев поэм, мифов, сказаний. Потом, когда возраст позволит им выйти в мир, и они столкнутся с жизнью реальной, детские мечты развеются сами собой, у одних с разочарованием, у других с сожалением, у третьих с насмешкой. Но будут и такие, которых не смутит это несоответствие примеров величия человеческого духа, на которых их воспитывали, и преобладания человеческого ничтожества в окружающей жизни. Эти сохранят свои мечты и будут стремиться следовать им в жизни. Это - лучшие люди человечества. Они хранят свои идеалы, которым поклонились в детстве, и не готовы предавать их или продавать. Почему мы говорим об этом? Клавдия Прокула была из этой породы римлянок. Обычное воспитание для девочки из всаднического сословия было ей тесно. В свои 12 лет она не только читала, писала и считала, но и знала греческий язык и греческую поэзию. Но, в отличие от большинства своих и более старших сограждан, у неё не было восторженного поклонения пред аттическим гекзаметром. Предпочтение она отдавала римской истории и поэзии. «История Рима от основания города» была её настольной книгой. Она восхищалась отвагой Клелии и великодушием Камилла. Читая об убийстве Сервия Тулия его зятем и дочерью она кипела гневом и возмущением, и плакала о судьбе Лукреции, а её предсмертные слова: «Что хорошего остаётся в женщине с потерей целомудрия?», стали для Клавдии едва ли не смыслом жизни. У неё вызывало стойкое неприятие, чуть ли не до отвращения, и «законная» жестокость «Манлиева правежа», и злобное коварство Тарквиния и децемвиров. Одним словом, её сердце было живым, а ум пытливым, и во всех узнанных ею примерах и событиях, она спрашивала себя: «а что бы сделала я, будь я там?». И она была готова умирать с Лукрецией, бежать с Клелией и даже прыгать в пропасть с Курцием. Её восхищало человеческое великодушие и благородство, и вызывало презрение и негодование жестокость и коварство. Дух древней римлянки жил в ней, родившейся в совсем иные времена и при иных нравах. Но в свои 12 лет она ещё не знала об этом. Её мир был ограничен стенами её дома и общением с его обитателями и её учителями. Эта их встреча с Пилатом была кратковременна и больше походила на встречу сестры и брата, чем невесты с женихом. Он подарил ей сетку из золотых нитей и жемчуга для волос, отрез тёмно-зелёного шелка для столы и «Элегии» Альбия Тибула в футляре из красного дерева. Через неделю он вновь отбыл к легионам, но теперь на восток. Германик был послан Тиберием наводить порядок в Армении и Каппадокии. Они расставались, как им тогда казалось, ненадолго, но миссия на Востоке затянулась на несколько лет. Кстати сказать, подарки Пилата тоже сыграли немалую роль в становлении Клавдии Прокулы. Речь не о золотой сетке для волос, и не о драгоценном шелке для столы, конечно, для любой римлянки подобные дары стали бы предметом желанным и вожделенным. Клавдия надела подаренное украшение, накинула скользящий по её плечам шёлк, и оглядела себя в полированном серебряном зеркале. Она смущённо улыбнулась своему расплывчатому изображению, а через минуту уже сидела за столом и раскрыв футляр разворачивала свиток с «Элегиями» Тибула. Первые же строки поразили её и заставили задуматься о совершенно новых смыслах.
«Кто же тот первый, скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе железном своём! С ним человеческий род узнал войну и убийства. К смерти зловещей был путь самый короткий открыт». Она отложила свиток и задумалась. «А и в самом деле, кто же тот первый, кто выковал меч? И зачем? Если люди ещё не умели делать оружие, то и войн, значит, не было...а как же тогда жили?» Вопрос был, а ответа на него она не знала. Всё прочитанное ею до сих пор только рассказывало о войне или прославляло войну. « Если не было оружия, то не было и воинов, - размышляла она, - тогда и героев не было, и доблести и самопожертвования...а кто же был? Получается, чтобы стать героем нужны войны? Нужно убивать...А всё же интересно как жили люди, когда не было оружия...». - Надо спросить у Никанора - решила Клавдия и снова принялась за чтение. Никанор был её учителем - греком, преподававшем ей поэзию и обучающим языку. А по расхожему мнению, господствующему среди римской аристократии, греки знали всё и обо всём. Авторитет древних греческих мудрецов и поэтов плотно окутывал своими софизмами солдафонское сознание римской знати. Как вновь появившейся, благодаря лихоимству и казнокрадству, так и исконной. Вот такие интересные, и даже не всякому взрослому присущие, мысли и вопросы крутились в милой, детской еще, головке Клавдии Прокулы. Ей не было и 13 лет, но в ней уже уживались благоразумие и серьёзность римской матроны с наивностью и прелестью юной девочки. Вот такая жена была уготована Пилату. Правда, он не понимал ещё тогда всей серьёзности их будущих взаимоотношений. Она была для него просто девушкой, будущей матерью его детей и хозяйкой его дома. Её внутренний мир был ему неинтересен, вернее сказать, он его ставил в ограниченные рамки верности, покорности, скромности. В приоритете же был его мир и его мечты и цели. Впоследствии их миры столкнулись, чтобы в итоге превратиться в мир, единый для обоих. Но об этом потом. Давайте оставим на некоторое время Клавдию в её давно прошедшем детстве, и вернёмся в настоящее, в виллу Пилата, в которой мы оставили его спящим, несмотря на петушиные трели и утренний гам просыпающейся усадьбы. ПИСЬМО Старик проспал всю первую стражу дня и проснулся только в третьем часу. Солнце уже пробежало по небосводу почти четверть своего ежедневного ристалища. Его светоносные стрелы, вырвавшись из-за горизонта на безграничный простор, скользили по горбатым склонам холмов, натыкались на стены усадьб и домов, находили в них большие и маленькие оконца, врывались в них и разгоняли полутона рассвета. Проникнув в спальню старика через небольшое слуховое оконце, они преткнулись на противоположной стене, и застыли на ней ослепительно ярким пятном. В этом «солнечном зайчике» резко высветилась голова цапли нарисованной на стене. По мере движения солнца к зениту смещался и «зайчик», всё ниже и ниже, и освещая сантиметр за сантиметром нарисованную на стене картину. Когда солнечное пятно опустилось до кровати, и, скользнув по её спинке, переползло на шерстяное покрывало старик зашевелился и открыл глаза. С минуту он лежал пытаясь собрать воедино осколки сонного видения, но они разлетались, словно стая испуганных воробьёв, не оставив даже следа или намёка на те события в гуще которых он пребывал во сне. Оставалась только какая то ноющая боль, не физическая, а скорее предчувствие чего то нехорошего, тревожного. Он обратился к памяти и перебрал весь вчерашний день. Дни в имении были однообразны и похожи один на другой, как трудами челяди, так и времяпрепровождением хозяина. Вчерашний день ничем бы не отличался от позавчерашнего, да и от наступившего с приходом этого утра. Это однообразие жизни внезапно было потревожено прибытием из Рима отправленного Клавдией дорожного сундука со свитками и её письмом. Сундук стоял здесь же, в спальне, и своим неожиданным появлением обещал изменения в распорядке жизни усадьбы. Причём, затронуто было именно однообразие жизни старика. Челядь как жила по заведённому и утверждённому годами распорядку, так и продолжала влачить своё существование в рамках своих рабских и наёмных обязанностей. Этот сундук, да и присланные с ним свитки, а в не меньшей степени и письмо Прокулы, и принесли эту тревожность. Старик встал со своего ложа и открыв дорожный сундук достал из него небольшой, скрученный в трубку, лист пергамента. Усевшись на край кровати, в самый солнечный круг, он развернул пергамент. Письмо было написано по арамейски, и это было одной из причин тревожности. Клавдия не хотела, чтобы его видели чужие глаза. «Клавдия Прокула Понтию Пилату - здравствовать... - читал он. - Думаю, что и до твоего уединения дошли слухи о происходящих в городе событиях. Пожар, чудовищный по своей смертоносной и разрушительной мощи, уничтожил тысячи домов и храмов, убив, кроме того, своим дымом, огнём и ужасом огромное количество людей. Такого бедствия народ римский не переживал со времён Тиберия, ты должен помнить это. Тогда под обрушившимся цирком нашли свою погибель больше 20000 человек, а пожар уничтожил целийский холм. Но то бедствие было воздаянием богов за распущенность и нечестие. Ныне же вся чудовищность происшедшего в том, что бедствие исходит от преступной воли одного человека. Ты догадываешься о ком я говорю, ибо и для тебя и для меня одинаково ненавистно и его имя, и весь его род. Я уверена, что кровожадность и звериная злоба этого человека получат воздаяние в самые короткие сроки, и не от чьей то ненависти, а в силу его собственного безумия. Ты спросишь меня: почему я так уверена в этом? Я отвечу тебе: мера его беззаконий и преступлений превосходит всех, бывших до него. Доколе он глумился и казнил себе подобных боги терпели его, но ныне он поднял руку на людей чистых. Людей, которые смыслом своего существования избрали служение истине...». «...Избрали служение истине» - эти строки и вчера, когда он первый раз читал письмо, и сейчас, когда он перечитывал его снова, напомнили давно прошедшее и незабываемое - преторию в Иерусалиме и их разговор, о котором до сих пор ещё никто не знал. «Я на то родился и пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине «А что есть истина? А ведь, честно говоря, - вспоминал старик, - спрашивал я это так, скорее для насмешки, чем желал тогда получить ответ. И вот, Клавдия как бы и ответила на этот вопрос. Служение истине, наверное то же, что и свидетельство о ней, то есть - «готовность умереть за своё право быть Человеком». Совесть. Всё дело в ней! Да, мудрено... какое поле для построения всяких софизмов, на которые так ловки всевозможные философы... Он родился для свидетельства об истине... и умер за своё право быть Человеком! А эти, называющие себя его учениками, следуют по его пути... как всё же верно сказала она: «умереть за своё право быть Человеком». А я? для чего родился и пришёл в этот мир я? Вот вопрос который мучает меня уже 30 лет. Найду ли ответ за оставшиеся дни? Но, бесспорно, описать происходившее в Иудее важно, а может и есть самым главным в жизни. Неужели я пришёл и родился для этого приговора?». Старик вздрогнул от этой мысли, и вновь обратился к письму. «Ты, может быть, удивляешься этим моим словам, но я знаю, что ты не можешь быть равнодушным к тем, кто готов умереть за своё право быть Человеком. Я говорю о людях последовавших за Праведником. Они называют себя его учениками, и целью своей жизни ставят исполнение его призыва учиться любить. Любить людей, любить творение, любить правду. Ты скажешь: люди не достойны любви, а правда изгнана из нашей жизни. Да и как можно любить Эпафродита или его хозяина? Но дело не в них, и не в подобных им, дело в нас - в тебе и во мне, и в тысячах тех, кто называет себя его учениками. Мы должны учиться любить и достигать тех вершин любви, к которым он призывал восходить. Любовь побеждает смерть. Только через любовь открывается путь к богу, а значит и к бессмертию. Вижу скептическую усмешку на твоих губах, но те, кто мог бы засвидетельствовать и подтвердить тебе правду моих слов, ныне горят на улицах Рима и отдаются зверям в Большом цирке. Многих из них я знаю уже долгие годы. Некоторые пришли в Рим из Иудеи чтобы засвидетельствовать о Праведнике и принести его учение римлянам. Я как могла помогала им в их деле. И вот, этих людей принцепс обвинил в преступлении, которое сам и совершил - в поджоге Рима. Он убивает их с особой жестокостью, но знаешь что удивляет многих, и даже врагов, которые и казнят их - они идут на казнь с таким достоинством и мужеством, как будто смерть является для них величайшей наградой! Буду честна, есть среди нас и малодушные, даже больше, некоторые чтобы спасти свои жизни, клевещут на своих вчерашних братьев и сестёр, именно так мы все называем друг друга в общении. Да, этой клеветой и лжесвидетельством они спасают свои жизни, но как они будут жить дальше? Ведь память постоянно будет терзать их напоминанием о тех, кого они своей клеветой обрекли на смерть? Мне кажется подобная жизнь страшнее смерти, но они избрали её. Я была готова умереть, но мне приказали жить. Эти свитки, что я передала тебе, повествуют о жизни и учении Праведника. Там также есть послания тех, кто был рядом с ним и несёт его дело людям. Я переводила их послания на латинский и греческий, чтобы все народы могли узнать об учении Праведника. Прочитай написанное там, наверняка твои свитки не расскажут тебе ничего подобного. Ещё скажу, ты, наверное, будешь неприятно удивлён, а может быть и огорчён, но твоё имя, вероятно переживёт тебя. Твой суд описан достаточно подробно одним из соратников Праведника, там же упоминается и о моей просьбе к тебе по поводу его помилования. Я рассказала об этом сама, ибо для них очень важна каждая деталь, каждое слово, каждая подробность. Прошу тебя, сохрани все эти свитки до моего прибытия. Я надеюсь, если Богу будет угодно, прибыть в имение до октябрьских календ. Не буду распространяться о многом, увидимся и поговорим устами к устам. Будь здоров». Старик дочитал письмо, аккуратно свернул его и положил в сундук. « Она не изменила себе ни на йоту, - подумал он, - и тоже готова умереть вместе с ними...вот потому и эта тревога в сердце...я боюсь за неё...она как была...Лукрецией...так и осталась ею и в свои 60 лет. А я родился Пилатом и останусь Пилатом и после смерти. Как она написала - имя моё переживёт меня...Только вот как переживёт - в доброй памяти или в проклятии... это ведь важно! Для тех людей о которых она упоминает я - палач их учителя. А для всех остальных я никто. Она, верно, преувеличивает, этот нечестивец искоренит их всех, а вместе с ними уйдёт в небытие и моё имя...» «Подумай, прошло уже 35 лет, а их всё больше и больше...если даже в Риме их тысячи, то сколько же их в Иудее? А в Азии?» - мелькнула яркая, как искра, мысль. Старик слез с кровати и натянув на себя тунику побрёл в умывальню. Зачерпнув из серебряного тазика пригоршни воды он освежил лицо и вытер мокрые руки о голову, приглаживая остатки редких седых волос и разглядывая себя в полированном бронзовом зеркале. Время, конечно, не щадит никого. Из бронзового зазеркалья старика разглядывало его восково - бледное подобие. Лоб избороздили глубокие морщины переходящие в надбровные дуги, покрытые густыми бровями почти прикрывающими глаза. Нос, заострившийся, как у хищной птицы, и нависающий над тонкими ниточками бескровных губ. Подбородок, упрямый и тяжёлый, под которым пряталась дряблая морщинистая шея, торчащая из выреза туники. Старость, неприглядная и скорбная, и можно бы было сказать - зовущая к смерти, отражалась в зеркале, если бы не глаза старика. Говорят, именно в глазах и таится, и теплится огонёк, дающий силу жить. Порой бывает, у совсем молодых людей глаза пусты и мертвы, и это самый верный признак того, что госпожа Смерть где то совсем рядом с ними, а может быть уже и внутри их. А иногда у немощных стариков в глазах горит такой огонь жизни, что его сила воздействует и на ближних. Наш герой, наверное, был из таких. Плотская немощь компенсировалась силой духа старика. А ведь и впрямь сказано - дух бодр, плоть же немощна. - Я не был палачом Праведника - сказал старик своему отражению, - он сам не обвинил меня ни в чём. Да, наверное, я смалодушничал... но ныне я не побоюсь рассказать об этом... Отражение сверкнуло глазами и согласно кивнуло головой. Старик вернулся в спальню, одел сандалии, плащ и пройдя через атриум вышел во двор. КУПАНИЕ БЕЛОГО КОНЯ Солнечные лучи, и в помощь им, лёгкий западный бриз, обдули и высушили остатки ночного дождя на листве деревьев и кустарников. И только небольшие лужицы ещё отсвечивали зеркальной гладью на известковых плитах аллеи и площади, да аромат пара, исходящего от прогреваемой солнцем травы и земли, свидетельствовал о прошедшем ливне. К одной из лужиц прилетела пара диких голубей. Они топтались вокруг неё, припадали грудками к воде и клювами расправляли замоченные перья. Голубка вся отдалась своему утреннему туалету, а её спутник, вертя головой, зорко оглядывался по сторонам охраняя свою подругу. Время от времени, то ли соблазняясь жеманностью своей красавицы, а то ли пытаясь поторопить её, он, распушив хвост и припадая крылом к плитам аллеи, начинал со страстным воркованием ходить вокруг голубки, как будто признаваясь ей в любви на голубином языке. А может быть ругал её за слишком затянувшийся туалет. Старик осторожно, чтобы не спугнуть птиц, поднялся в экседру и усевшись на скамью наблюдал за голубями. Аромат земли смешиваясь с ароматом моря и запахом исходящим от клумб дразнил нос и старик несколько раз чихнул. Голуби встрепенулись и тревожно закрутили головами ища источник опасности. Не заметив ничего они всё же взлетели и переместились на крышу. Старик проводил их взглядом, и выйдя из экседры подошёл к бассейну и умыл лицо, вытерев его концом плаща. Двор был пуст и погружён в тишину. Старик уселся на край бассейна. Отсюда была видна бухта, часть дороги ведущей к садам и винограднику, склоны холмов с устроенными на них террасами огородов и разбросанные тут и там имения соседей. «Сколько раз я видел это всё - тысячи и тысячи. Точно сказал этот иудейский мудрец, или философ: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием». Двадцать лет я живу здесь, среди этих холмов, садов, виноградников. Этого побережья, которое исходил вдоль и поперек. Сначала всё увлекало и радовало. Я с азартом взялся за переустройство купленной усадьбы и на это ушло лет пять жизни. Потом, обеспеченный комфортом, уединённостью и изобилием я занялся свитками, привезёнными из Иудеи. Они не ответили мне на вопрос: «Что есть истина?», и я обратился к наследию греков. Бесспорных авторитетов, во всём, что касается вопросов познания. Так, праздный вопрос, сорвавшийся с моих уст как насмешка, вдруг стал для меня едва ли не самой важной загадкой, поиск ответа на которую затянулся на десятилетия жизни. А с другой стороны, на что ещё тратить жизнь, как не на поиск подобных ответов? Столь малый отрезок времени, отпущенный человеку? Как всё же обольстительно время, и как поздно начинаешь понимать его безвозвратность. В отрочестве оно еле тянется, обременённое воспитателями, учителями, поучениями и наказаниями. В юности оно, как будто, исчезает, растворяется в мечтах и иллюзиях, а когда мечты и иллюзии развеяны и запачканы, вдруг появляется внезапно с насмешливой ухмылкой, и ты вдруг осознаёшь, что и большая часть жизни тоже растворилась с этими мечтами и иллюзиями. И тоже запачкана...и ты продолжаешь жить дальше своей, уже запачканной жизнью, и пачкаешь её больше и больше...а потом погребальный костёр и похвальная речь, как будто и не было никакой грязи, или она сгорела в пламени вместе с прахом. А разве можно прожить жизнь и не запачкаться? Кому подобное удалось? А Клавдия? - мелькнула мысль. - Клавдия - женщина... - возразил старик сам себе. - Им гораздо легче сохранить себя в чистоте...Прокула себя сохранила...любовью своей. А ты что, жалеешь о чём- то? - вновь кольнуло в сердце. - Жалею? Да, наверное, так и есть...я не умел любить... и только сейчас начал понимать это. После её письма? Да и сейчас не знаю об этом ничего... даже голуби живут чем то подобным... Видно, скоро умирать, что то чаще и чаще всё это лезет в голову...» Старик встал и направился в сторону заднего двора. Обойдя дом, он подошёл к небольшой калитке в кирпичной стене, примыкавшей к дому и войдя в неё оказался на подворье. Здесь жизнь кипела. В винодельне под пляску и песню топтали виноградную мезгу, и янтарно - зелёный ручеёк будущего вина бежал по глиняному жёлобу прямо в горловину амфоры. Двое рабов следили за её наполнением и ловко заменяли на пустую, не давая пролиться ни одной капле мимо. Наполненная тут же относилась в ряд уже стоявших на деревянных стояках. Ещё один, уже пожилой, и, как видно, главный по процессу, закупоривал горловины амфор хлопковыми шариками и завязывал полотняными лоскутами, метя их только ему известными знаками. Заметив Пилата давильщики пение прекратили, а занимавшийся амфорами поклонился ему и сказал, указывая на заполнявшиеся мутным зелёным соком амфоры: «Господин, боги благословили урожай, вина будет довольно». Пилат молча кивнул и повернувшись направился к конюшне. « Как всё просто для них - подумал он, - в достатке они радуются, в скудости ропщут, и никогда ни у кого из них не возникнет вопрос: «Что есть истина?» или «На что я родился и пришёл в этот мир?». Они даже счастливы в этом неведении...Потому они и рабы...но, когда то они всё же не были рабами, были воинами, сражались за свои земли и обычаи, за своих жён и детей... но стали рабами, предпочтя жизнь в плену смерти в сражении. Следовательно, жизнь в рабстве для них и есть смысл их существования. Потому то и не нужна им истина, а нужен им хлеб и более - менее спокойное существование, тогда и рабство не гнетёт...да и не кажется рабством. Они несчастны в своей слепоте? Нет, счастливы. Несчастен ты в своём беспокойстве...». Старик отворил дверь конюшни и вошёл. Жеребец уже давно почуял его, и нетерпеливо топтался в стойле ожидая встречи с хозяином. Старик был всадником не только по спискам римских граждан, но по духу. Он искрене любил лошадей. Даже больше того, кони были частью его жизни с самых ранних лет. Он понимал их, а они чувствовали его и тоже отдавали ему свою преданность и любовь. Этот жеребец, молодой и сильный трёхлеток, был фактически вскормлен и выращен Пилатом, и когда был жеребёнком то как собачонка следовал за ним везде. Увидев хозяина он вытянул шею и поджав верхнюю губу обнажил зубы, как бы в улыбке выказывая свою радость от встречи и нетерпение от столь долго ожидаемой прогулки. Из соседнего стойла выглянул конюший и поклонился старику. - Сходи к Авиту, пусть даст кусок хлеба с солью - сказал старик поглаживая шею жеребца и прижимаясь к ней лицом. Этот запах силы и молодости, исходящий от жеребца, ощущение щекой гладкой, заплетённой в ровные косички гривы, и трепещущей от бьющихся кровяных пульсов в шейных артериях кожи как будто перетекал и в старика, возвращая его на многие годы назад, в молодость. Старик постоял так с минуту и взяв с полки попону из плотного белого войлока накинул её на спину нетерпеливо переминавшегося коня. Положив сверху седло он затянул подпружные ремни и проверил их натяжение в подбрюшье. Одел узду, а когда устанавливал стремена вернулся конюший с небольшим подносом. - Авит передал это господину - сказал он, ставя поднос на мраморную тумбу. - Я же не просил ничего кроме хлеба с солью...- с раздражением проговорил старик. Конюший пожал плечами и развёл руки, показывая, что он ни при чём. Это всё Авит. Старик взял ломоть хлеба лежащий отдельно и дал его жеребцу. Тот осторожно захватил его губами и несколько раз кивнул головой в знак благодарности. Старик улыбнулся и взяв с подноса чашку с молоком пригубил её, возле чашки тоже лежал ломоть хлеба и стояла миска с мёдом. Старик выпил молоко и съел половину ломтя хлеба макая его в мёд. Вторую половину он отдал жеребцу. Захватив луку седла он вставил левую ногу в стремя и посмотрел на конюшего. Тот быстро подскочил к нему и подхватив правую ногу помог старику оседлать нервно перебиравшего копытами жеребца. Вставив ноги в стремена старик с горькой усмешкой посмотрел на раба, но тот уже бежал к воротам и отворив их склонил голову перед выезжающим Пилатом. Старик, еще минуту назад не имевший силы сам оседлать коня, очутившись в седле казалось слился с конём, стал единым с ним. Он, как влитой, сидел в седле, а выехав за стены усадьбы пустил коня вскачь. Это упоительное чувство единения с конём во время его бега наполняло старика восторгом и каким то буйством. Подобное он испытывал во время своей молодости, когда его турма , в составе конницы легиона, неслась на врагов, и это чувство единения с живой лавиной тысяч подобных тебе невозможно больше испытать нигде, кроме как на коне и в атаке. Но одно дело восторг и буйство в 25 лет, и совершенно другое в 75. Тем не менее, всегда, когда позволяла погода и не ныли застарелые боевые раны, он совершал верховые прогулки по окрестностям имения. Это стало даже не привычкой, а потребностью благодаря которой, хоть и не на долго, он побеждал и время, и возраст. Проскакав несколько стадий Пилат осадил жеребца и тот перешёл сначала на рысь, а после и пошёл неторопливой иноходью. Миновав оливковые сады, где несколько рабов растаскивали по междурядью сети, готовясь к скорому сбору маслин, и приблизившись к виноградникам они встретили Димитрия. Он возвращался в усадьбу, но завидев Пилата развернул коня и ждал их приближения. Поравнявшись со стариком он наклонил голову в знак приветствия и приложил руку к груди. Пилат кивнул в ответ и они бок о бок поехали по дороге. - Приезжали покупщики, - указывая на виноградники сказал Димитрий, - мы сговорились о цене. Они готовы дать по 2 денария за корзину. Урожай хороший, и солнца и влаги было достаточно... Что скажешь? - Решай сам - ответил старик. - Сейчас прокуратор ты, а не я. Он с усмешкой посмотрел на Димитрия - И вилик, и старший виноградарь, и старший садовник, и диспенсатор... Разве что о рабах...пусть покупщики везут на сбор своих людей. Наших не отягощай... Имение практически каждый год приносило прибыль, но ни умножающийся доход, ни комфорт имения и даже уединённость уже не вызывали ни удовольствия, ни радости. Ему вообще порой казалось, что всё окружающее само по себе, а он сам по себе, как бы проходящий мимо всех этих людей, усадьбы, моря, холмов. Такое ощущение пришло как то неожиданно, как какое то озарение. Раньше он никогда подобного не испытывал. Его жизнь была внутри окружающего его мира, и вдруг он увидел себя во вне. То, чем жили люди окружающие его, стало для него не только не интересно, но даже чуждо, если не сказать - тягостно. И речь не столько о его челяди, но и о соседях , тоже свободнорождённых, гордящихся званием квиритов. Нет, жизнь, в свойственных ей требованиях - пищи, сна, физиологии, способности видеть, слышать, осязать и обонять продолжалась. Но необычность ощущений была в том, что глаза видели во всём - суету сует, сдобренную обильно стяжанием, подлостью и лукавством. Уши слышали в основном глупость и невежество пустых разговоров, разбавленное злословием, а в большей степени завистью. Что это было? Апофеоз одиночества или начало безумия? Наверное и то, и другое. Когда он впервые ощутил подобное состояние своей души, то даже испугался. Испугался безумия, которое могло стать итогом его одиночества. Тогда он и нашёл Димитрия. Вернее сказать, он написал об этом в Рим, Клавдии, и она нашла этого грека и смогла уговорить его поселиться в имении и принять должность прокуратора. Он был из греческих учителей - риторов, посещающих Рим в поисках славы или денег, что удавалось единицам. Большинство же находили в Городе только зависть и козни себе подобных, и помыкавшись в нищете, лишениях а ещё больше в унижениях, были готовы на всё. Димитрий был образован на греческий манер, то есть знал поэзию, мог рассуждать о диалогах Платона, читал Геродота и Ксенофонта и вообще мог поддержать разговор обо всём, как на греческом, так и на латинском языках. Кроме того, он был честен и горд своей принадлежностью к греческому народу. Как понял Пилат за несколько лет общения со своим прокуратором - греком, римлян он презирал, но явно этого не выказывал. Впрочем, Пилат прощал ему этот, так сказать - недостаток , ибо и сам презирал своих сограждан. В остальном они сошлись. Димитрий был вежлив без лести, предупредителен без подобострастия и искренен без лицемерия. Пилат порой даже удивлялся его суждениям, в которых проявлялся какой то необычный, даже сказать - несвойственный простому человеку взгляд на то или иное событие. Если же попытаться понять суть их отношений, то это будет сделать непросто. Они не были приятелями,тем более товарищами, и уж никак не друзьями. Но это и не были отношения господина и слуги. Римский аристократ снизошёл до греческого ритора, а греческий ритор стал на ступень римского аристократа. Во всяком случае в имении было именно так, но и обязанности прокуратора при этом исполнялись Димитрием добросовестно и, даже, можно сказать, человеколюбиво. - Хорошо, я решу сам... - согласно кивнул грек. Ему льстило это полное доверие во всех делах, связанных с продажами и покупками. И в то же время вызывало удивление. Насколько он знал римлян, жажда денег, и, связанных с владением ими удовольствий, была жаждой всеобщей и всепоглощающей. Поначалу он воспринимал это доверие, как испытание его честности, и ждал, что рано или поздно будет подвергнут спросу и отчёту во всех проводимых им сделках. Но время шло, и ни отчёта, ни спроса не было. Это порождало соблазн, но своё честное имя грек ценил гораздо дороже тех денариев, а порой и ауреусов, которыми бы мог поживиться злоупотреби он этим доверием. Себя грек считал свободным от алчности, а увидев эту же свободу в Пилате был удивлён. Оказалось, что бывают исключения и в римлянах, не все, значит, подвержены жажде наживы и не все рабы удовольствий. В конце - концов удивление было побеждено уважением. Они долго присматривались друг к другу. Пилат, допустив Димитрия к своему столу, не впускал его ни в свои мысли, ни в свои воспоминания. Димитрий воспринимал всё как должное, и не вторгался ни с расспросами, ни с вопросами к своему патрону. Их застольные, да и не застольные, беседы текли всегда по предложенной Пилатом теме и касались чего угодно, но не затрагивали ни прошлого Пилата, ни настоящего. Во всяком случае так было до вчерашнего дня. Присланный Клавдией дорожный сундук со свитками, а в большей степени письмо о событиях в Риме, всколыхнуло в старике что то давнее и тёмное. Это давнее и тёмное, лежавшее где то глубоко-глубоко в его сердце и памяти, вдруг потребовало выхода наружу даже, может быть, вопреки и желанию Пилата. Их вчерашний ужин и нечаянные откровения старика очень заинтриговали Димитрия. Он никогда не видел его в таком нервном, возбуждённом состоянии духа. Да и свиток с упоминанием госпожи, и какой то сон, сыгравший злосчастную роль в судьбе и старика и его жены. Всё это было загадочно и потому любопытно. - Вчера ты мне сказал о встрече, которая изменила не только твою жизнь, но даже и мысли... - осторожно начал Димитрий, - может ты расскажешь об этом? -Да, одна встреча... - повторил старик, - одна из многих моих встреч...Ты видел царей? - вдруг спросил он, повернувшись к греку. - Царей? - в замешательстве переспросил Димитрий, - а разве они существуют сейчас? По моему, ныне царствует один римский император... - Существуют - усмехнулся старик, - я их повидал не мало. И в каждом из них я не увидел царя, а увидел раба... знаешь, Димитрий, рабская сущность ведь не скроется ни тогой, ни царской диадемой.- Пилат осадил жеребца, всё порывающегося вновь перейти в галоп. - Лишь однажды за свою жизнь я видел настоящего царя, - продолжил он, - но он был в одежде простолюдина... а потом, истины ради, мои воины одели его в багряницу...Как давно это было... разве мог я предположить, что всё происшедшее тогда, в Иудее, будет иметь значение ныне даже для Рима. Старик помолчал и несколько минут они ехали молча. - Всё это началось в 778 году, при Тиберии, он уже 11 год правил государством, а мне было 35 лет тогда. Возраст достаточно зрелый, но вызревал он в военных лагерях и сражениях. Я был воин от совершеннолетия моего. К 35 годам я дослужился до трибунской должности, но это не было пределом моих устремлений. Я был тщеславен и мечтал, рано или поздно, надеть сенаторскую тогу. Это виделось мне вершиной моих устремлений, но было одно препятствие - сенаторский ценз. Требовался ежегодный доход в 1 миллион сестерций. Я не был в родстве со знаменитыми и сильными. Род наш незначителен, и главное богатство - достоинство всадника, и верность римскому государству, мы хранили честно, но этого было мало. Я не знаю, как бы сложилась моя судьба иди всё своим чередом. Наверное, вышел бы в отставку, поселился бы в Риме и стал домогаться магистратур и должностей, как тысячи других ветеранов. Но вмешался случай. Не знаю, назвать его счастливым, или наоборот - злосчастным. Однажды преторианец появился у моей палатки и передал приказ Тиберия явиться в Рим. Это было неожиданно и тревожно. Тиберий тогда раскрыл заговор Сеяна и карал направо и налево не жалея даже родственников. Я был чист от всего, но безумие и жестокость уже вполне овладели сердцем принцепса, а его природная подозрительность во всех видела только врагов... - Ты лично знал императора? - воспользовавшись паузой в рассказе спросил грек. - Война свела нас однажды... - Пилат усмехнулся. - Это произошло на Рейне, ещё при Августе. Тиберий с Германиком делили проконсульскую власть над легионами. В тот год полномочия полководца принял Тиберий, а Германик вернулся в Рим отозванный Августом. Тиберий, как полководец, был очень осторожен и предусмотрителен. Да и война была непростой, нам противостоял Арминий, противник коварный и уже испытавший радость победы над нами. Это возвысило их дух и спесь, но и нас научило осмотрительности. Тиберий не предпринимал никаких действий не собрав военный совет и не выслушав всех. На совет приглашались трибуны легионов и центурионы первых центурий. Наш лагерь располагался почти в центре Германии, у реки Лупии, враг был недалеко и каждый раз, после совета, Тиберий в окружении свиты обходил укрепления, проверял посты и назначал пароли. Я оказался там совершенно случайно. Днём со своей декурией я производил разведку окрестностей и меня в первый раз тогда вызвали в совет... Как удалось этому германцу пробраться в лагерь так и осталось неизвестным. Ни пытка, ни увещания не развязали ему язык. Он как то неприметно влился в свиту императора и пробился почти что к нему. Его заметил я. Меня привлекли его бегающие глаза. Он буквально впивался ими в лицо каждого, как бы пытаясь угадать, кто же здесь полководец. Тиберий ни чем не выделялся из свиты. Даже плащ был на нём обыкновенный, солдатский, это и вызывало растерянность варвара. В конце - концов он схватился рукой за меч, но опять отпустил рукоятку, а в следующий момент я перехватил его руку. Он начал вырываться, но тут его уже схватили и другие. Под пыткой он признался, что задумал убить Тиберия и с этой целью проник в лагерь. Его казнили, а я удостоился почести от полководца, из декуриона возвысился до командира турмы, и стал едва ли не доверенным лицом префекта конницы. Им был тогда Валлей Патеркул. Вот такое начало моей военной карьеры. Мне тогда было всего 20 лет... Пилат замолчал на несколько минут и Димитрию показалось, что предавшись воспоминаниям он, как будто вновь ушёл в те далёкие времена. Конь почувствовал ослабление узды и вновь попытался перейти в рысь, но старик резко осадил его и продолжил свой рассказ. - Так я оказал услугу императору, но с тех пор прошло почти 15 лет...и вот этот приказ и срочное возвращение в Рим, тем более тревожное, что всюду, от моей палатки и до дворца, меня сопровождал привезший приказ преторианец. Но все мои опасения оказались пустыми. Тиберий принял меня ласково и даже, можно сказать, по дружески. Я не обольстился и с должным почтением вёл себя, выказывая все знаки покорности и уважения. Он предложил мне должность префекта Иудеи. На тот момент её занимал Грат, но Тиберий отзывал в Рим и Грата и наместника всей провинции Сирии Сатурнина. Вместо Сатурнина Тиберий назначил Элию Ламия, но, как я понял, править провинцией он собирался из Рима. Таким образом, моё назначение префектом, де факто, делало меня и наместником Сирии и префектом Иудеи. Это всё больше походило на сон, чем на явь. Мои мечты обретали реальность осуществления и с достижением ценза и фактически, ещё не будучи сенатором, я был поставлен этим назначением наравне с ними...мне дан был месяц на сборы. Я заикнулся о жене, мне было милостиво разрешено взять её с собой, хотя Сенат и вынес постановление о запрете жёнам сопровождать своих мужей - наместников провинций...Вот так я оказался в Иудее...Вернее сказать - оказались в Иудее мы с Кладией. На долгие 10 лет эта страна стала нашим приютом...Ты даже не можешь представить себе как я возненавидел её за это время! Но там же и произошла эта встреча, заставившая меня задуматься о вещах, о которых я бы никогда не помыслил в Риме... Дорога, змеящаяся по склонам холмов, вывела их на утёс с развалинами башни. Дальше, к бухте, шёл довольно крутой спуск. Они остановили коней у края развалин. Пилат молчал и было видно, что рассказывать дальше он не хочет. Вдыхая несравнимый ни с чем солоновато - пряный запах, рождаемый морем, ветром и прибрежным песком, он смотрел на водную гладь ласкаемую лёгким западным бризом и лениво накатывающуюся на песчаный берег. - Вернись в имение - сказал он, - и не забывай - мы ждём Клавдию. Димитрий кивнул и повернув коня пустил его рысью. Старик проводил его взглядом и когда он исчез за поворотом пришпорил жеребца направляя его к бухте. Тот давно уже ждал этой команды и рванул к спуску. У пристани Пилат слез с коня и снял седло, положив его на доски пирса. Затем, раздевшись, он взял жеребца за узду, и введя в море по грудь, принялся обтирать его губкой. Старик делал это неспешно и даже с удовольствием. Жеребец фыркал и перебирая ногами покорно принимал заботу своего хозяина. А Пилат, под впечатлением своих же воспоминаний, поведанных Димитрию, вновь победил время и ушёл на 40 лет в прошлое. Он был на побережье Кесариии, у Яффы, куда каждое утро выезжал на своём верном старом Блезе и купал его. Это был конь его молодости, прошедший с ним рейнский поход и спасший ему жизнь, когда он чуть не утонул в водах Океана. Он забрал его и в Иудею, хотя конь уже был стар. Но как бросить того, с кем почти что сроднился, и кому доверял свою жизнь? Надо быть совсем без сердца, или с сердцем каменным. Он и умер в Иудее и Пилат сжёг его останки почтив его едва ли не как человека. После Блеза были другие, но лучше и ближе не было никого. Порой даже воспоминание о нём вызывали слёзы и скорбь в сердце. Может это и есть любовь? Любовь же не может быть только к людям? О чём говорит она...может всё же и я мог любить, а как иначе объяснить ту горечь, какую я пережил после смерти коня... Жеребец, как будто прочтя мысли старика, изогнул шею и нежно губами прикоснулся к его плечу. Пилат поднял голову и встретился глазами с конем. - Ты молод, а я стар, - сказал старик, поглаживая его, - а когда то я был молод, а ты стар. Ты ушёл, а я остался. Теперь мой черед скоро уйти, а тебе остаться. Не бойся я поручу тебя достойному человеку...он будет заботиться о тебе...и... любить Жеребец насторожил уши и внимательно слушал, а Пилат и не сомневался в том, что конь понимает каждое его слово. Ему вдруг стало так грустно и тоскливо, что даже заболело сердце, и глаза начали наполняться слезами. - Что со мной - прошептал он, оборачиваясь и оглядывая берег, ему было стыдно и за слёзы и за эту грусть. Пилат зачерпнул горсть воды и умыл лицо. Жеребец тоже почувствовал невидимую волну грусти, накрывшую хозяина, и коротко и тревожно заржал. Пилат ещё раз умыл лицо и погладив жеребца пошёл к берегу. Конь, почувствовав свободу, в несколько прыжков, рассекая воду стеною брызг, выскочил на берег и завалившись на спину катался с бока на бок в золотисто - белом песке. Пилат сел на край пирса и наблюдал за игрой коня. « Если и есть любовь в этом мире, - думал старик, - то вот, она в них. Они нас любят...просто любят, умирают за нас, тоскуют без нас, ждут нас и радуются, когда видят нас. Выходит, они выше нас...они умеют любить и живут ею, а мы - люди, отвергли её, то есть, получается, стали ниже животных... Да, логика неумолима...» Старик тихо свистнул. Жеребец насторожил уши и вскочил. « Клавдия, как мне кажется, об этом и пишет...и этот царь иудейский приходил напомнить об этом...что нам надо возвращать то, что мы отвергли...и становиться людьми...а как? Он только напомнил об этом, и его свои же и растерзали... Как можно быть Человеком, когда вокруг все живут, как скоты...даже нет, и скоты так не живут, скорее, как волки... прав Плавт - человек человеку - волк! Но, тем не менее, учение Праведника находит отклик в сердцах. Видно, всё же, желание быть Человеком привлекает многих, даже несмотря на угрозу смерти...хотя, казалось бы, какая разница умереть волком, или человеком? Всё идёт в прах, или раздача душ? Или царство в котором он Царь? Да, что же есть истина...» Даже не обсохнув на солнце старик быстро оделся, и аккуратно очистив круп жеребца от песка оседлал его. Подведя коня под начало пирса он довольно ловко уселся в седло и жеребец повёз его в усадьбу, где старика ждал первый завтрак, а после него стиль с дощечками и сундук со свитками. Со стороны моря дул довольно свежий бриз и в тени холмов старику стало довольно таки зябко. Он несколько раз глубоко вдохнул задерживая дыхание и с силой выдыхая воздух из лёгких. Этим он пытался согреться и унять дрожь. Подобному способу согревания он научился ещё во время германского похода. Тогда его легион попал под прилив на берегу Океана, и они оказались по грудь в воде, без возможности выбраться на берег и обогреться огнём. Дыхание уняло дрожь, но озноб не проходил. Пилат пришпорил коня и послал его в галоп. Бешеная скачка согрела его и вернула бодрость. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Утренняя прогулка, а в особенности купание коня, отнюдь не прибавили сил старику, хотя и взбодрили свежестью моря и яркостью воспоминаний. А завтрак, по своей неприхотливости, более подходящий для простолюдина, чем для римского аристократа, и вовсе расслабил до сонливости. Пилат попытался было побороть одолевавшую его члены истому, и перебраться к своему столу и дощечкам, но оставил эту мысль, и подложив под голову подушку прилёг тут же, на триклинии. Прикрыв глаза он впал в полудрёму, когда сознание не уходит во власть сна, а балансирует на границе между явью и сном. Он слышал как раб убирал со стола остатки завтрака, до его слуха доносились звуки дневной суеты челяди и звуки жизни окружающей виллу природы. Они были ненавязчивы и не раздражающи, а порой, смешиваясь между собой, превращались в его воображении в какое то видение, то ли ателланы, то ли трагедии, разыгрываемой где то совсем рядом с ним, а он никак не может ни увидеть, ни понять происходящее на невидимом просцениуме, и ищет как пробраться к нему, а везде стена. А звуки за ней. Этот бесплодный поиск Пилатом входа в его полусонное видение был прерван совершенно неожиданно. Голос, нежный и тихий, как дуновение ветерка, или как взмах крыльев ангела, позвал его: «Понтий, пиши. Понтий, пиши.». Старик вздрогнул и вырвался из объятий уже готового его усыпить Морфея. Несколько секунд он лежал пытаясь вспомнить видение, но оставался только голос угасающим эхом повторявший всё те же слова. Это было удивительно и даже страшно. Он встал и освежив лицо из чаши для омывания пошёл к своему столу. Через несколько минут он уже раскрыл таблички и перечитывал последние предложения своих воспоминаний: «...Об этом думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело. Оно было наполнено другим». - Гордыней и чванством... - проговорил старик, - но об этом я расскажу попозже. Взяв стиль он пересмотрел таблички и выбрав несколько принялся за работу.
« Грат ждал меня на пространной прибрежной площади оцепленной центурией гастатов. С ним находились трибуны легиона расквартированного в провинции и центурионы первых центурий. После приветствий легионеров и представления меня трибунам была подана квадрига и в сопровождении турмы мы двинулись в резиденцию префекта расположившуюся в удобном и прекрасном дворце. Стоит немного рассказать и о Грате. Он передал мне Иудею, и многое из того, что он посеял там, мне пришлось жать. Ни одна смута не омрачила его, более чем десяти летнюю, префектуру. Все своё искусство управления он приложил к этой стране. Где страхом, где подкупом, а где хитростью он утверждал владычество Рима, и как мог насаждал ростки цивилизованности среди этого варварского племени. Правда, справедливость надо отдать и их царю, деду нынешних правителей. Всю свою власть, и их страх пред ним, употребил он на то, чтобы научить свой народ радостям цивилизации. Не только в Цезарее, но и в других городах страны, и даже в столице он строил театры и стадионы. Несмотря на яростное сопротивление жрецов он ввёл игры на греческий манер, посвятив их Августу. Гладиаторские бои и конные ристалища, состязания борцов и греческие трагедии вторглись, благодаря ему, в жизнь иудеев, привнеся с собой утонченность истинной культуры и ослабляя их фанатизм, так присущий всем варварским племенам. Грат стремился продолжать его дело. Он привлёк на сторону Рима немало местной знати, тем самым внеся раскол в их ряды, и поколебав их фанатичное единство в преданности их божеству. Даже в среде самых непримиримых и непокорных наших врагов Грат сумел найти друзей Рима. Дружба эта питалась нашим золотом, но мы не искали их верности, а нуждались в их ушах и глазах там, где ненависть к нам была жизненной силой. Какой все же неодолимой властью обладает чеканный металл, если он заставляет одних – предавать свои святыни, других делает клятвопреступниками, третьих – убийцами. И насколько все же ничтожен и слаб человек если ради обладания им преступает божественные и человеческие законы. За свою префектуру Грат сменил четырёх иудейских верховных жрецов, а пятый – Иосиф Каиафа, был утверждён им незадолго до моего прибытия в Цезарею. Назначая и низлагая их Грат, как я понял, преследовал две цели, коих с успехом и достиг. Меняя жрецов через малое время он не давал им возможности утвердить свою власть над толпой, но в то же время каждый из них, видя шаткость своего положения, готов был платить ему мзду. И тем большую, чем на больший срок хотел обладать саном великого понтифика. Каиафа был последним и, как выяснилось впоследствии, белоснежное одеяние верховного жреца обошлось ему в 100000 денариев. Одно из достоинств Грата, как префекта, заключалось в том, что он, ставя интересы Рима на первое место, умудрялся извлечь из этого главную пользу для себя лично. Мне так никогда и не удалось достичь подобного. Но Каиафа, с лихвой вернув свои денарии, оказался хитрее и Грата и меня. Ибо прельстив нас золотом, и откупаясь каждый год от нашей алчности, не терял времени даром и сумел сплотить вокруг себя всех тех, кто питал к нам неприязнь. Впоследствии его власть проявилась вполне, но об этом после. Тогда же наша беседа затянулась далеко за полночь. Несмотря на усталость я с интересом и вниманием слушал его. Он был искренен в желании открыть мне суть иудейских законов и традиций, но очень сдержан и осторожен когда речь заходила о делах в Риме. Вероятно, и до Иудеи доходили слухи о безумствующем в злодеяниях Тиберии. Да и кто тогда мог быть уверен за свою жизнь? Нравы соответствовали времени, и человек воистину был волком для себе подобных. Наверняка и Грат не доверял мне, боясь, что результатом нашей беседы может оказаться донос, посланный во след ему, в Рим. На следующий день после нашей беседы он отбыл в Италию. Что ждало его в Риме, милость Тиберия и сенаторская тога, или крючья и Гемонии? Я был в более выгодном положении, ибо моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности...». Здесь труд старика был прерван появившемся в атриуме Димитрии. Грек, увидев недовольную гримасу Пилата, в нерешительности остановился и хотел было уйти, но Пилат махнул ему рукой, предлагая подойти. - Ты опять по поводу продажи урожая? - спросил он, пробегая глазами последние написанные строки. - Нет, это я решу сам - ответил грек.- У меня есть свободное время и я хотел бы потратить его на чтение свитка...Если ты дашь мне его - добавил он. Пилат оторвался от табличек и посмотрел на грека. - А мне показалось, что твой интерес ко всему этому более праздный, чем истинный - сказал он, - так, больше для поддержания беседы, или удовлетворения любопытства. Я, наверное, заблуждаюсь? - Ты не веришь людям - посмотрев в глаза старику ответил грек. - Видишь в людях только лицемерие и фальшь. Пилат усмехнулся, но промолчал и встав направился к шкафу. Достав свиток он положил его на стол. - Возьми и прочти - сказал он садясь в кресло. - Прости, если я тебя обидел своими словами, я и вправду невысокого мнения о людях, опыт и наблюдение сделали меня таким. Извини - повторил он. - Опыт и наблюдение - хорошие учителя - согласно кивнул Димитрий. - Вот и я, имея некоторый опыт жизни, и наблюдая за её перипетиями хочу понять, как ты - римский аристократ, презрел и отверг и своё происхождение, и знатность, и карьеру, и уважение общества и славу гражданскую или воинскую. То есть всё то, ради чего и стоит жить. А ты удалился в эту глушь и живёшь какой то совершенно чужой и непонятной жизнью. Сенаторы для тебя нечестивцы, жизнь Рима с её развлечениями и удовольствиями - грязь. Общественное служение - ложь и бессмыслица. А в чём же правда и смысл твоей жизни? Для меня загадка... во всяком случае пока ещё загадка. Которую я и хочу разгадать. Может быть, свиток поможет мне в этом... Пилат выслушал этот, вырвавшийся наружу, крик души своего прокуратора бесстрастно. - Иди, читай - сказал он, когда Димитрий замолчал. - Может быть и поможет. Вечером, за ужином, поделишься со мной своими впечатлениями... Грек несколько секунд смотрел на старика, затем взял свиток и ушёл. Дождавшись его ухода Пилат встал и прошёлся несколько раз вдоль бассейна. « Как он там сказал, для него загадка в чём правда и смысл моей жизни...он, видишь ли, ищет ответ... А я ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина...Кто же из нас раньше найдёт ответ? Да и неужели стоит тратить жизнь на всякие скотские удовольствия, или на достижение почёта толпы, которая сегодня тебя славит, а завтра хулит? Или правдами и неправдами копить и стяжать, чтобы потом твои же наследники возненавидели друг друга из-за дележа, или всё заберёт цезарь. Это недостойно и мерзко, хотя все так и живут. Значит ты безумец, Пилат! Или же наоборот, безумцы они, что может быть важнее для человека, чем найти ответ на вопрос: для чего ты родился и пришёл в этот мир? Он это знал! А я до сих пор не знаю, а миллионы и не хотят этого знать...Ну и что? В своём незнании они и счастливы, а ты в своём познании в их же глазах - безумец! Димитрий фактически это и сказал...и сбил меня...». Старик недовольно скривился и вернулся к своему столу. Усевшись в кресло, он взял стиль и вновь принялся за свой труд. «Моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности... Впоследствии я узнал, что по возвращении в Рим Грат был привлечён к суду по выдвинутому иудеями обвинению в вымогательствах и взятках. Оправдан сенатом, и удалившись в своё альбанское поместье жил там некоторое время в праздности и разврате. После же того, как Тиберий удалился на Капри вернулся в Рим». « Зачем я это пишу... - прошептал старик, откинувшись в кресле, - какое кому дело до Грата и его судьбы. Речь же совершенно не о нём». Он развернул стиль и плоским концом аккуратно загладил написанное до слов - «...а его в неизвестности». И начал свою историю вновь: «Первые же мои шаги в Иудее встретили ярое и упрямое противодействие со стороны их жречества, и вызвали в моём сердце стойкое и с годами всё увеличивающееся презрение и отвращение к ним. За несколько дней до моего отбытия я был вызван во дворец. Во время нашей беседы Тиберий настоятельно просил меня проявить усердие не только в своевременном и полном сборе податей и налогов в провинции, но и о подобающем величию Рима почтении, как к власти императора, так и к его изображениям со стороны туземного населения провинции. «Всякое оскорбление величества должно караться смертью» сказал цезарь. Я точно следовал указаниям принцепса. Так, в канун какого то иудейского праздника, обещавшего большое сборище народа в их столице, я приказал трибуну легиона взять три когорты и походным маршем войти в столицу с сигнами и штандартом императора. Это вызвало ярость их жрецов и едва не привело к кровопролитию. Они собрали толпу в несколько сотен человек и направили её ко мне. Этот сброд пришёл в Кесарию и усевшись перед моим дворцом начал вопить и посыпать пылью свои головы. Тогда я ещё не понимал их языка и пришлось призвать толмача. Я нанял его по прибытию в провинцию для занятий и обучения иудейскому языку Клавдии и меня. В тот день он занимался с ней и явился по первому зову. Они требовали убрать императорский штандарт и значки легиона, ссылаясь на их закон и запрет их божества на изображения людей, зверей и птиц. Я сказал им, что они чисты перед своим божеством, ибо штандарт и сигны не их рук дело, а святыни римлян. Пусть божество гневается на нас, а они невинны. Но толпа ещё сильнее стала кричать и даже угрожать смертью нам. Это раздражило меня. Я дал знак трибуну и весь этот орущий и визжащий сброд был окружён тройной цепью воинов с готовыми к сражению мечами. Увидя блеснувшие клинки толпа онемела, но в следующий момент все они бросились на землю и замерли. Я был удивлён и спросил толмача, что это значит. Он обратился к ним и один из лежащих, вероятно заводила всего этого, прокричал, что они все готовы умереть, но не допустить нарушения их закона. Моё раздражение сменилось гневом и я был готов дать команду казнить этого вожака в устрашение прочим. От этого безрассудства меня спасла Клавдия. Она пришла вслед за толмачом и наблюдала за всем происходящим из колоннады дворца. «Не стоит начинать наше пребывание здесь с кровопролития - шепнула она подойдя ко мне, - сделай по их просьбе, раз они так ревностны в служении своим богам». Честно говоря, меня тоже тогда впечатлила эта их преданность божеству и я дал указание вывести когорты из столицы. Впоследствии я понял, это была первая комедия, или скорее трагедия, разыгранная Каиафой. Поддайся я тогда гневу и неизвестно чем бы закончилась моя префектура. Он и впоследствии не упускал ни одной возможности противостать мне и в течение всего моего пребывания в Иудее строил козни. Поначалу, особенно после вышеописанного мною случая, я принимал за чистую монету их богопочитание и даже восхищался блеском их обрядов и педантичностью их исполнения. Но, как оказалось, всё это было только внешней формой, за ослепительным блеском и показным благочестием скрывалась хищная и ненасытимая алчность и безмерная гордыня. А чтобы разглядеть суть за яркой мишурой мне потребовалось время». Надо сказать, что облечь образы своих воспоминаний в слова не так то и просто. Читающий думает, что буквы, превращающиеся в слова на восковом поле таблички, или на пергаменте, просто и легко нанизываются на нить повествования, и потому кружевная вязь предложений так ярко вызывает в воображении читателя образ мыслей написавшего. Но это не совсем так. Взяв стиль и таблички Пилат на долгие часы уходил в себя. Он писал, заглаживал написанное, вновь писал. Замирал на минуты в своём кресле или вставал и ходил по атриуму скрестив руки за спиной. Вновь садился и писал, вновь заглаживал, перечитывал написанное, кривился или задумывался отыскивая в закоулках памяти осколки событий погребённых почти 40-летней жизненной суетой. И, что самое удивительное, все эти осколки находились и складывались в какое то чудесное зеркало в котором он видел себя самого, но совсем иного. Так, вспоминая и описывая это своё первое столкновение с иудеями, он почувствовал даже некую досаду на себя того. « По справедливости рассудить - думал он, - это было безрассудно с моей стороны. Я действовал в заносчивости, как юнец, а не как 37 - летний муж. А что мной руководило? Гордость? Да, гордыня и чванство! Мы -римляне - повелители мира, все остальные - варвары и рабы... а ведь я был готов и к кровопролитию тогда...если бы не Клавдия Каиафа переиграл бы меня, как мальчишку... поднял бы бунт и тут же послал бы донос в Рим обвинив меня в беззаконии и убийстве невинных. Да, вспоминать даже стыдно... но это был я. А Кладия... ей тогда было каких то 19 лет. И откуда в ней уже тогда рассудительность и мудрость каковой не найти и у более старших...и у тебя тогда не нашлось». Таким самоуничижительным выводом Пилат обрубил нить своих воспоминаний. А пока он предавался им, и переводил их на таблички, прошла большая половина дня. Солнце перевалилось через зенит и медленно двинулось к своему ночному пристанищу на другой стороне земли. В это же самое время, за сто двадцать миль от имения, в Риме, в доме Клавдии Прокулы, готовилась повозка на которой хозяйка собиралась покинуть столицу. Вернее сказать, повозка была уже готова. Вещи уложены, даны последние указания по присмотру за домом рабыням, и оставалось только дождаться заката. В дневное время, как известно, повозкам было запрещено передвигаться по улицам Вечного города. ХВОСТАТАЯ ЗВЕЗДА По мере того, как Гелиос, на своей сияющей колеснице, уходил всё дальше на запад по проторённой за миллиарды лет колее, замирала и жизнь в Великом городе. Пустели улицы, закрывались лавки и торговые ряды, муниципальные рабы зажигали уличные факела, ночная стража занимала свои караулы. Одним словом, законопослушная и добропорядочная часть горожан готовилась к вечернему отдыху переходящему постепенно в ночной сонный покой. Те, которые обеспечивали ночной порядок, выполняли свои обязанности в каждой городской трибе. Но была ещё и другая часть римских горожан. Для этих жизнь только и начиналась вместе с уходом солнца и наступлением тьмы. Эти сыны и дочери ночи принадлежали к самым разным сословиям. Рабы и бывшие рабы, через пощёчину получившие свободу. Господа, по спискам цензоров, но уже давно рабы по своей природе, обесчещенные своими пороками и отдавшиеся им в рабство. И господа только начинающие свой путь к рабству, предпочитавшие ночной и тайный разврат доброму имени римского гражданина. Вся эта чернь выползала из всевозможных щелей Рима и мелкими ручейками стекалась к Субуре или к Мульвиеву мосту в поисках развлечений, наслаждений, приобретений, мошенничества, воровства и всего прочего, чего обычно ищут ночами. Прошло всего полтора месяца со страшного пожара, уничтожившего почти треть Рима. Ещё не были до конца разобраны завалы и пепелища. Не извлечены и не преданы огню тела несчастных, разлагающиеся под сентябрьским солнцем, и поедаемые червями и бродячими псами. Ещё стоял тяжёлый и отвратительный запах горелого мяса вперемежку с зловонием гниющего. Но, как всегда и бывает, беда не учит ничему, и, обычно, забывается быстро теми, кого она миновала. Жизнь продолжается во всей своей, как положительной, так и отрицательной ипостаси. Даже наоборот, те, кого миновала беда, благодарят богов за их милость, и с ещё большей ненасытимостью предаются удовольствиям жизни, зная, что завтра и их может постигнуть гнев богов, а тогда уже не будет возможности ни совокупляться, ни упиваться, ни пользоваться стяжаниями, ни хвалиться своим положением среди себе подобных. Только вечная скорбь в мрачном и преисполненном тоски царстве Плутона. Так что, будем есть и пить ибо завтра, возможно, умрём и мы. Вероятно, подобным неопровержимым аргументом и руководствуются любители ночных развлечений не только в Риме, но и во всех городах империи. Но когда последние лучи колесницы солнечного бога исчезли за горизонтом, и небо покрылось сияющей звёздной пылью, весь ночной Рим замер в волнении и даже ужасе. Между Кастором и Поллуксом, как будто брошенная уходящим Гелиосом, повисла огненным копьём хвостатая звезда. Что на этот раз боги предвещали Вечному Городу? Какие бедствия или, наоборот, удачи? Ведь не прошло ещё и четырёх лет, как подобная же звезда пронеслась над Римом. Что же тогда принесла она? Самые дотошные вспоминали, что звезда появилась через месяц после убийства Нероном Агриппины. Другим вспоминалось восстание Боудики и резня римских колоний в Британии. Третьим виделись реки крови казнённых Нероном, стремящимся, по совету астролога Бальбилла, отвести от себя гнев богов жизнями своих жертв. И вот, вновь звезда, а значит опять страх и трепет и скорбь для одних. А для других - жрецов, астрологов, предсказателей и прочих лжецов - возможность поживиться на людских суевериях. К тому же, разве не предвещали и другие знамения приближающихся ужасов и бед? А младенцы с двумя головами найденные на улице, возле Большого цирка. А телёнок родившийся с головой приросшей к ноге? Всё это не к добру, ох как не к добру. Всё это, наверняка, и предупреждало и о пожаре и о гневе богов за нечестие этих человеконенавистников из секты христовщиков. И вот, их казнили и, кажется, полностью искоренили их зловредное учение, а опять звезда...Чем же теперь загладить гнев богов, и что они придумали для римлян на этот раз? Подобные мысли, как рой мошкары, тут же опутали головы не только ночной черни, но и отцов - сенаторов, и декурионов триб, и рабов и проникли даже в преторианский лагерь. Ведь что бы не говорили астрологи и прозорливцы, все в Риме знают, что хвостатые звёзды возвещают смерть цезарей. Но говорить об этом вслух, значит накликать смерть на себя самого. В Риме знали и то, что цезари могут отвести от себя приговор богов только одним - предать на смерть вместо себя других. Именно об этом и задумался глядя на зловеще висевшую над горизонтом комету Нерон. Ещё задолго до заката он со своими ближайшими соучастниками в разврате и преступлениях, прибыл к Тигеллину и уже третий час они разгорячали себя вином и развлекались с обслуживающими их нагими блудницами, собранными Тигеллином из лучших римских лупанариев. Но появившаяся после заката звезда своей неожиданностью и яркостью как то сразу погасила и их разгорячённую похоть и весёлую пьяную разнузданность. Женщинам было приказано удалиться и ждать когда их позовут вновь. И Нерон и его собутыльники как то сразу притихли и задумались. Разве что Спор был равнодушен и спокоен. «Ну несёт звезда беду или только предвещает её, а его это как касается? Он ни цезарь, ни сенатор, ни начальник преторианцев, как Тигеллин, ни казначей, как Фаон, и даже не секретарь цезаря, как Эпафродит. Он, всего - навсего, евнух, наложник цезаря. Пусть даже если и не откупится от гнева богов Нерон, и зарежут его какие то заговорщики, придёт другой принцепс и тоже будет нуждаться в моей красоте и нежности...- в полупьяном умиротворении, думал он, разглядывая из под накладных ресниц небесную гостью. – Да и чего бояться цезарю? Дельфийский бог в своём оракуле сказал ему «бояться 73-его года», а сейчас цезарю всего 27... а мне 19, у нас ещё целая жизнь впереди...». Его мысли были прерваны кинутым в него Нероном яблоком. Он жеманно, как бы в испуге, взмахнул руками в браслетах и кольцах и посмотрел на цезаря. - Что скажешь, Спор? - кивнул на звезду Нерон. Головы всех повернулись в сторону Спора и четыре пары глаз уставились на евнуха. Он был самым молодым среди них, и, наверное, самым глупым, но Нерон, то ли ради насмешки, то ли по каким то своим, ведомым только ему, причинам, всегда спрашивал мнение своей особенной «жены». - Она прекрасна... - томно проворковал евнух, - а красоты не стоит бояться, ею надо восхищаться. Три пары глаз со Спора переметнулись на Нерона. Цезарь в оцепенении сверлил своими серыми, как бы остекленевшими, глазами Спора. В такие моменты казалось, что глаза цезаря вот- вот вылезут из орбит, а их неподвижность вызывала почти панический ужас у тех, кто впервые видел задумавшегося о чём то Нерона. Спор знал эту особенность своего мужа и добавил: «Думаю тебе не стоит беспокоиться, вспомни оракул Апполона Дельфийского, а до 73-его года тебе ещё далеко...» - Утешил и ободрил! - в глазах Нерона мелькнула какая то еле заметная искорка вернувшая им осмысленность и жизнь. - А ты что думаешь, мой верный Гай. Теперь глаза всех обратились на Тигеллина. Если Спор был самым молодым, то Тигеллин был самым старшим. Ему было уже за 50, но ни пожилые года, ни неудержимый разврат которому он предался с самой ранней юности, а злые языки в Риме утверждали, что и Нерон результат его прелюбодейной связи с юной Агриппиной, ни изощрённое коварство и подлость, ни сколько не подточили его сил. Во всех затеях цезаря, от организации самых низменных и чудовищных удовольствий, до придумывания казней и осуществления их, не было у принцепса более умелого в разврате и стойкого в кровожадности холуя. Хотя, порой казалось, что холуй даже соревнуется с Нероном в кровожадности и похотливости. Подобных соперников Нерон не только терпел, но и всячески благоволил к ним. - Позволю себе не согласиться с нашим юным и прекрасным Спором - начал Тигеллин. - Красота, конечно, достойна восхищения, но порой за её притягательностью скрывается коварство и даже заговоры. Но, этой звездой боги показывают тебе, цезарь, своё благоволение... ты искоренил эту, человеконенавистническую иудейскую секту, распространявшую своё зловредное учение среди римских граждан. Твой гений восстановит город в новом блеске могущества и красоты, и это уже не будет Рим, а будет новая столица мира - Нерополь, ты воплотишь свою мечту о дворце, который станет новым чудом света, а твоё имя прославится в народах и в веках... Его тирада была прервана Нероном. - Всё это так, мой милый Гай, но нужны деньги! Миллиарды сестерций, сотни и даже тысячи талантов золота и серебра...кто мне их даст? Может эта звезда? Он посмотрел на комету и взяв кубок отхлебнул из него. Все молчали зная, что когда Нерон начинал размышлять вслух, он не терпел чтобы кто то перебивал его. - А может звезда предупреждает меня об опасности? Все эти псы - сенаторы ненавидят меня и только и желают моей смерти...народ меня любит, а вся эта сволочь из сената...я знаю... Нерон покачал головой и погрозил кулаком звезде. - Все хотят властвовать! Заговоры и козни сопровождают меня постоянно. То родная мать плела интриги, то брат, то жена... Нерон входил в какой то экстаз. Его голос дрожал от волнения, а на глазах, серых и мертвенных, даже появились слёзы. Он повернулся к Тигеллину - Я просто чувствую опасность, боги предупреждают меня, ты помнишь ту шлюху, на которую донёс мой наварх, что она вовлекала его в заговор против меня? - Да, цезарь - в замешательстве ответил Тигеллин, - но ты сам знаешь, что донос не подтвердился, нет ни свидетелей, ни доказательств. Я повелел держать её пока в заключении... - Подвергни её пытке, я уверен она расскажет много интересного...я думаю там будут замешаны знатнейшие и состоятельные мерзавцы...Мы их всех выведем на чистую воду, а имущество конфискуем в казну. Я даже уверен, если ты хорошо поищешь, то найдутся и рабы знающие о заговорах своих хозяев... Тигеллин внимательно слушал и согласно кивал. «Ловко придумано...- думал он глядя на Нерона, - почему бы и в самом деле не организовать заговор среди этих чванящихся своим происхождением и знатностью патрициев. Они осторожны в речах, но при правильном подходе всё равно сболтнут что нибудь, а там и потянется ниточка...Надо только не ошибиться...они не так просты, и не доверятся первому встречному...кто же поведёт их на убой? А ведь знатный заговор можно организовать и всех этих Сцевинов, Наталов, Пизонов...и этого старого борова лжефилософа тоже сюда нужно будет привязать... Нерон его ненавидит и не упустит возможности расправиться и с ним. У одного его только 400 миллионов...нафилософствовал за свою близость к цезарю». Тигеллин даже скривился от ненависти. У него вызывали ненависть и злобу все, кто хранил своё нравственное достоинство человека и гражданина. Впрочем, даже в этом он подражал Нерону. Тот всегда хвалился своей гнусностью и был убеждён, что все так же гнусны, как и он, но только притворяются и скрывают свои пороки. А он, как свободный римлянин, не нуждается в притворстве, и его страсти являются его достоинствами. Нерон заметил его кривую ухмылку и повторил склонившись к нему: «Хорошо поищи...Тигеллин». Тот согласно закивал головой, выражая полное понимание и ревность в осуществлении высказанного цезарем предложения. Нерон встал с ложа и подошёл к колоннаде окружающей залу. Звезда, встревожившая Рим, висела там же, на небосводе, между Кастором и Поллуксом. «Славлю тебя, о звезда, между небесных огней ярко пролившая свет! Пусть же сиянье твоё Рима врагов всех погубит!». Продекламировал он, протянув к ней руку с чашей вина. Все дружно и восторженно захлопали в ладоши. - Грации, где вы - закричал Нерон выпив чашу и бросив её на стол. Девушки выпорхнули из - за покрывал окружавших пространство с ложами и столом. - Сапфо! Сапфо! - Нерон указал пальцем на одну из них. - Пещера нимф. Ну -ка покажите нам развлечения лесбийских дев... Девушки закружились перед столом сплетаясь между собой в непристойных телодвижениях. Все уставились на них, а Нерон буквально упав на ложе медленно пополз к Спору. Его движение напоминало подкрадывающегося к жертве хищного зверя. «О, дитя, с взглядом девичьим, хочу тебя, ты же глух ко мне: ты не чуешь, что правишь мной, правишь, словно возница» - шептал он с похотливой улыбкой протягивая руки под шелковое платье евнуха. Оргия продолжилась. Хозяин и владыка всего цивилизованного мира, над которым распростёр крылья римский орёл, развлекался со своими друзьями.
КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Когда по всему Риму были зажжены уличные факела, и первая ночная стража начала отсчёт своего караула, из ворот небольшого двухэтажного дома выехала крытая повозка запряжённая парой гнедых коней. Конями правил бородатый плотный мужчина лет 45-ти, в полотняных штанах и плаще с капюшоном. В глубине повозки на подушках среди корзинок со снедью расположилась женщина. Повозка скрипя и покачиваясь медленно тащилась по брусчатке мимо тёмных окон домов и мрачных глыб храмов. Сполохи факелов приветствовали её на перекрёстках, а мрак, густой и липкий, сопровождал в узких, больше похожих на горные ущелья, кривых переулках. Пожар не добрался до этих мест, и ничего здесь не свидетельствовало о пережитом бедствии. Разве что, при сильных порывах австра , доносился приторно - сладкий запах тления и гари. Миновав театр Помпея повозка свернула влево к набережной Тибра. Возница обернулся и посмотрел на свою госпожу. «Бесстрашная женщина - подумал он, - какая другая решилась бы в ночь не только выехать из Рима, но и ехать в одиночестве среди мрака и опасностей, подстерегающих на дороге». Его всегда удивляла и даже восхищала отважная твёрдость этой римской аристократки, ставшей его госпожой не в силу её власти, не по причине её богатства, а в силу её милосердия и доброты. Уже двадцать лет он был рядом с ней и всегда был готов не только защитить её, но и умереть за неё. Когда то она фактически вырвала его из вечной тьмы Аида. Он падал туда, и вновь возвращался, в бреду и в боли, чтобы через некоторое время вновь провалиться, и тьма становилась всё осязаемей и гуще. После побоища на Фуцинском озере, устроенном Клавдием для развлечения римского народа, тысячи гладиаторов были убиты и утонули, тысячи остались калеками и были почтены деревянными мечами, а сотни тяжелораненых были выброшены ланистами на остров Эскулапа, где медленно, или быстро, умирали от зноя, потери крови, голода и равнодушия. Да и в самом деле, деньги за них получены, а тратиться на долгое и дорогостоящее лечение зачем? Именно там Клавдия и нашла его, ещё живого, и выходила и вернула к жизни и даже к свободе. Так он появился в их доме. Когда силы восстановились, а раны напоминали о себе только уродливыми шрамами на груди и животе, Пилат испытал его владение мечом и доверил ему Клавдию. Тогда же он и обрёл новое своё имя - Гай Понтий. Меч и сейчас лежал рядом с ним, под сидением, прикрытый рогожей. Он ощупал его. «Но что такое меч, пусть даже и в руке такого как он? Если по дорогам промышляют целые шайки лихих людей, и они встретятся с ними, то он готов умереть, но что тогда будет с госпожой?». Он даже не хотел думать об этом, и крепче ухватив повод направлял коней по улочкам Города. Вскоре впереди замаячила арка Тиберия и повеяло сыростью от близости Тибра. Они подъехали к мосту Агриппы и остановились у караульного поста. К повозке подошёл солдат. - Куда ты собрался на ночь глядя? - качая головой и разглядывая возницу спросил он. - Госпожа спешит к своему мужу - ответил Гай кивая на повозку. Солдат откинул полог и с любопытством заглянул вовнутрь пытаясь факелом осветить пространство возка. Ему это удалось. Увидев Клавдию он с почтением наклонил голову. - Госпожа может столкнуться с неприятностями, - сказал он, - дороги даже днём не безопасны...Может госпоже стоит переночевать в Городе, здесь рядом, есть харчевня и сдают комнаты... Возница, услышав предложение солдата, повернулся к Клавдии в надежде на её согласие. Но она только поблагодарила солдата за совет. Гай вздохнул, и направил коней на мост. - Видели звезду? - прокричал им вослед солдат кивая головой на небо. Возница остановил коней, и приподнявшись оглянулся в сторону куда указывал солдат. С минуту он разглядывал небесную странницу, огненным копьём повисшую над всем Аппенинским полуостровом. - Взгляни, госпожа, - с тревогой в голосе обратился он к Клавдии, - может стоит последовать совету солдата? Хвостатые звёзды всегда несут беду... - Если кому и стоит бояться, то явно не нам, Гай - откинув полог и посмотрев на небо сказала она. - Пусть боится цезарь... Возница согласно кивнул головой и усевшись поудобней дёрнул поводья направляя коней на мост. Солдат проводил повозку взглядом и вернулся в караулку. Двое его напарников играли в «царя» с азартом бросая кости, и передвигая своих «царей» по расчерченному прямо на плитах полю. - Кому там не спится? - повернувшись к вошедшему спросил один из игроков. - Матрона спешит к своему мужу - ответил солдат усевшись рядом и наблюдая за игрой. - На ночь глядя? Молодая и красивая? - захохотал спрашивающий. - Как моя бабка, но из всадников, а может и из сенаторского звания... - ответил солдат. - И не побоялась выехать в ночь? - передвигая своего «царя» удивился игрок. -Это значит, что ей в Риме опаснее, чем ночью на дороге - вступил в разговор второй игрок. - Может она из этих, которых Нерон объявил вне закона? Надо было тебе её проверить. Он хмуро посмотрел на солдата. - А как ты её проверишь? - возразил тот. - что у неё на лбу написано? По виду римская матрона, из знати, поди проверь её, потом забот не оберёшься... - Глуп ты, они сами сознаются, нужно только спросить: ты - христовщик? И всё! Им нельзя отрекаться от своего бога - с какой то даже злобой ответил второй игрок. Он проигрывал и был раздражён и зол. - Может догнать их? - нерешительно спросил солдат, переводя взгляд с одного на другого. Те ничего не ответили на это предложение. - Да ладно, пусть себе едут. Никакая она не «христовщица», обыкновенная матрона... Те опять промолчали. По правде сказать им было наплевать кто проехал и зачем проехал. Но из-за явно намечающегося проигрыша у одного из игроков закипало раздражение и досада, он и выплеснул её в сторону самого молодого из них. Заставив и его поволноваться и даже испугаться «А вдруг он доложит декуриону о моей оплошности, да ещё и наговорит всяких небылиц. Вот и неприятности... Надо было спросить... она признается! Ну да, так она и призналась, только безумцы признаются так просто в своих преступлениях» - размышлял солдат наблюдая за игрой. Повозка же Клавдии, тем временем, благополучно миновав Тибр, в чёрных водах которого отражались сполохи освещающих мост факелов, выехала на яникульскую дорогу. Клавдия откинулась на подушки и прикрыв глаза зашептала: «Бог всемогущий - срывалось с её губ, - в твоих руках и жизни наши и пути наши. Ты - Защитник наш и от людей лихих, и от всякой беды. И в этой дороге не оставь нас Твоим руководством и охрани от всякого зла. Ради Праведника, которого Ты назвал Сыном Твоим и ради милости Твоей к нам, Его ученикам». Едва она закончила свою молитву как повозка внезапно остановилась. Она открыла глаза и привстала на подушках, вглядываясь в причину остановки. Они стояли на перекрёстке дорог и пропускали двуколку императорской почты, которую сопровождали четыре преторианца. Пропустив их, возница свернул за ними и пристроившись на небольшом расстоянии поехал вслед двуколке. Так, в паре и под охраной, они миновали сады Агриппины и, выбравшись на дорогу в Этрурию, покатили по ней. Ну а пока повозка ведомая парой гнедых, резвостью которых управлял Гай, катит по дороге к имению Пилата мы расскажем немного о прошлом нашей отважной Клавдии Прокулы.
После казни Пилат ещё 5 лет прокураторствовал в Иудее. Она могла вернуться в Рим, но после произошедшего твёрдо решила остаться с ним. Время шло. Так, в Иудее, и пролетели десять лет их совместной жизни. Прибыв туда молодой девятнадцатилетней девушкой она покидала её взрослой женщиной, сумевшей, не смотря ни на что, сохранить в своём сердце свои девические идеалы. Следующие десять лет забрал Рим. Вместе с годами уходила молодость, здоровье и жизнь. Боги не дали им родительских забот. И где то в глубине сердца Клавдия связывала это с приговором и казнью. Её бессильная попытка повлиять на приговор так и оставалась в памяти и совести постоянным укором Пилату и скорбью ей самой. Даже слова Мариам о том, что смерть Праведника была предречена и даже необходима, не устранили ни укор, ни скорбь. Её сердце просто не принимало такого объяснения. Почему лучшие из людей должны умирать, а худшим достаётся власть, богатство, почёт. Она не выказывала этого явно, но Пилат чувствовал это сам, ибо и его память и совесть были обременены подобным же укором. Так, за внешним благополучием всаднической семьи скрывалось внутреннее обособление, которое каждый старался заполнить своим. Пилат, свободно владеющий не только латинским и арамейским, но и греческим языком, большую часть своего времени, по возвращении в Рим, уделял чтению. У него были списки древних иудейских пророков, переведённых с арамейского на греческий семьюдесятью раввинами. Он купил целый ящик этих свитков перед самым отбытием из Иудеи. Клавдия же нашла себя в заботе о больных рабах. Недалеко от дома, на острове посреди Тибра, стоял Храм Эскулапа. К нему сносили умирать больных рабов те из господ, кто не хотел тратить деньги на их лечение. Туда и повадилась ходить Клавдия. Каждый день, уложив небольшую корзинку снедью и купленными снадобьями, посещала она это место, где на небольшом пространстве возле храма, столкнулись между собой жестокосердие одних с милосердием других. Так они и жили, тихо и затворнически. Тогда и нельзя было по иному, да по иному и не хотелось. Вернувшись из Иудеи они поселились в доме отца Клавдии Клавдия Арруция. Старик болел и нуждался в их заботе и присутствии. Он умер за год до убийства Гая. Предав огню его останки, и совершив погребальный обряд, они решили покинуть Рим, ибо безумства и жестокость принцепса не могла оставить равнодушным ни её ни Понтия. В те дни ужас незримой пеленой висел над всем Римом. Но пока они искали недорогую и достаточно удалённую от города виллу, Гая убили, и место принцепса занял Клавдий Тиберий. Тогда многие в Риме, запуганные и утомлённые безумной кровожадностью, в сочетании с безграничной властью и звериной похотливостью Гая, связывали с новым принципатом надежды на благоразумие и справедливость. Как оказалось, и справедливость и, тем более, благоразумие не присущи новому императору Рима. А власть, в своей прежней безграничности, была отдана вчерашним рабам нового принцепса, постоянно интригующим, ненавидящим друг друга и бессовестно алчным. Вновь мечта о вилле, где - нибудь, только бы подальше, подальше от Рима с его безумным и буйным скотством, завистью и развратом, заполнила сердца и Клавдии и Понтия. И вскоре подвернулся продавец, за 800 тысяч сестерциев уступавший небольшую усадьбу в Этрурии. Они вместе посетили усадьбу и она понравилась им. Вернувшись в Рим Пилат начал оформлять сделку, и они взялись за приготовления к переезду. Римский дом было решено оставить и сдавать в наём, но вдруг Клавдия отказалась покидать Рим. Нет, она не требовала развода, и всё так же ненавидела и Рим, и его образ жизни, но её желание остаться в городе было твёрдым. Поначалу Пилат был разгневан упрямством жены в её неожиданном решении. Но ни его гнев, ни попытки уговорить её сменить решение, не принесли успеха. В конце -концов после 100-летних игр, оставив непокорную жену на попечение Гая, и взяв с неё обещание регулярно навещать его, он выехал в приобретённое имение. Там он и обрёл желанное уединение, в которое и погрузился наедине с собой, своими мыслями и свитками. Клавдия осталась в Городе. А дело было в том, что совершенно случайно, во время одного из посещений храма Эскулапа, она встретила Мариам из Магдалы. МАРИАМ ИЗ МАГДАЛЫ Это произошло спустя почти 15 лет после их первой, и на тот момент единственной, как думала Клавдия, встречи. Но, как оказалось, мир не только тесен, но и предопределён. Их предыдущая встреча произошла в Иерусалиме, в те дни, когда Клавдия искала хоть кого то из тех, кто бы мог рассказать ей из первых уст о казни, и о том, что случилось после. Слухи, которые распространялись по Иерусалиму после казни, были настолько фантастичны, что вызывали двоякое чувство - или всё это была изощрённая и корыстная ложь, или же великое чудо. В том, что это великое чудо, Клавдию убеждал и сон, посетивший её в ночь перед казнью. Он встревожил её до глубины души, и заставил обратиться к Понтию с просьбою о помиловании. Никогда ранее не вмешивалась она в его дела, и не просила ни о чём подобном. Он не услышал её и утвердил приговор, хотя знал, что обрёк на смерть невиновного. Это стало некоей невидимой, но прочной стеной между ними с тех пор. Она пыталась оправдать его в своём сердце: «Всё же он был префектом провинции и исполнял свои обязанности, - говорила она сама себе, - но он же и человек, и должен был им оставаться всегда. Что важнее? Быть префектом или человеком? И, к тому же, он и сам говорил, что предали его из зависти». Но, как она не пыталась переубедить себя, совесть упорно стояла на своём - важнее, оставаться всегда человеком, а он, по её восприятию жизни, своим человеческим долгом пренебрёг в угоду своей должности. После этого она и стала искать встречи с кем либо из учеников казнённого праведника. Она была уверена, что Пилат знал многих из них, ибо почти три года следил за ними, но обращаться к нему не стала. Найти Мариам ей помогла одна из её служанок - иудеек. И встреча произошла через год после казни, когда они вновь посетили Иерусалим. В праздник к Храму стекались тысячные толпы со всей страны и Пилат, опасаясь беспорядков, всегда приводил в город перед праздником когорту солдат. Они останавливались на эти дни в покоях дворца Ирода расположенного прямо против Храма. В эти покои служанка и привела Мариам. Отпустив служанку Клавдия усадила гостью, и сев напротив попросила: «Расскажи мне о том Праведнике, которого казнили год назад, насколько я знаю ты была с ним рядом до самой смерти». -Госпожа говорит по арамейски? - удивилась гостья, и внимательно посмотрев на Клавдию спросила: «Зачем госпоже это знать?». Клавдия поведала ей о сне. Она не вдавалась в подробности, но по её голосу, лицу и даже блеснувших слезами глазах, Мариам поняла её. Она рассказывала долго, и порой тоже с глазами, полными слёз и дрогнувшим голосом. Клавдия слушала с жадным вниманием иногда даже закрывая лицо руками, и качая головой. Рассказывала Мариам ярко и убедительно, но всё это было настолько фантастично, что поверить в услышанное было невозможно. - Неужели всё это правда? - воскликнула Клавдия, когда Мариам рассказывала ей о раскрытой гробнице и о неузнанном Учителе, которого она приняла за садовника. -Мне нет проку во лжи, - возразила Мариам, - я говорю о том, что видела сама... - Да, да...- поспешно согласилась Клавдия. - Я верю тебе...Но расскажи мне, как ты встретилась с ним впервые...Как ты оказалась рядом с ним... - Как я встретилась с ним? - Мариам грустно улыбнулась и закрыла лицо руками. - Я пришла соблазнить его...- сказала она после недолгого молчания. И заметив удивлённый взгляд Клавдии кивнула головой: «Да, госпожа, именно так...До встречи с ним я жила презренной и постыдной жизнью...Мужчины смотрели на меня с вожделением, а жены с ненавистью. Сладострастие владело мною и я продавала его желающим...» Мариам посмотрела на Клавдию надеясь увидеть отвращение или презрение в её глазах после этих слов, но Клавдия смотрела всё так же, с грустью и участием. - Может мне стоит уйти? - всё же спросила она Клавдию, но та взяла её руки и сжав их в своих ладонях покачала головой. - Говори - тихо попросила она. - Я родилась в Магдале, это в Галилее на берегу Киннерета. Нравы местных жителей, в основном рыбарей и земледельцев, не отягощаются бременем, суровых и обязательных для всех правоверных иудеев, законов и правил. Удачный лов рыбы, как и хороший урожай, отмечаются у нас широко и весело. А поклонение Иегове и соблюдение Его заповедей сводится в основном к ежегодной уплате храмового сбора. Своего отца я не знаю, да и мать никогда не говорила мне о нём. В городке сплетничали о причастности к моему рождению римского центуриона из расквартированного в Капернауме гарнизона. Ну а доля незаконно рождённой, наверное, одинакова и в Галилее, и в Риме...так что моя судьба была предрешена в момент зачатия...вернее сказать: «была бы предрешена», если бы не встреча с Ним... - поправила свои слова Мариам. - Мать умерла когда мне едва исполнилось 17 лет. Многие мои сверстницы уже имели мужей и детей, но даже в Галилее, при её нравах, никто не готов был взять себе в жену зачатую в блуде, и к тому же почти что нищую. Но я была молода, безрассудна и жаждала любви. Вероятно, семя того римлянина, оплодотворившего мою мать, было разгорячено его животной похотью. А может быть моя мать отдавалась ему не в порыве любви, а в буре своей страсти. Но этот сладострастный жар двух тел, некогда соединившихся в темноте галилейской ночи, передался и мне... и стал моим проклятием. Ты даже не представляешь, госпожа, какие оскорбления, унижения, проклятия мне довелось услышать и пережить...Мир и так жесток и равнодушен к людям, а к отверженным он жесток вдвойне. Да и не только жесток, но и лицемерен, лжив и подл. А делаем его таким мы сами. Сталкиваясь с человеческой подлостью, жестокостью, лицемерием я и сама становилась такой. Я научилась наглости и стала дерзкой. В людях я видела только зло и лицемерие. Одни, на улицах, при свете дня, сторонились меня, как прокажённую, а под покровом ночи искали встречи со мной, чтобы удовлетворить свою похоть. Другие осыпали меня оскорблениями при встрече, хотя я не давала им ни какого повода для этого, но таким образом они выставляли своё негодование моим образом жизни, и возвеличивали свою праведность. Третьи, получив от меня желаемое, могли избить меня, как собаку. Так они наказывали меня за мою грешную жизнь. В своих же глазах они были безгрешны... Мне стыдно и неприятно об этом вспоминать, но я так жила...и другой жизни для меня тогда не существовало… Мариам взглянула на Клавдию и увидела слёзы, текущие по её щекам. - Вижу, госпожа, ты плачешь от моего рассказа...это свидетельствует о твоём добром сердце - тихо сказала Мариам. - А я тогда жила, если можно назвать моё существование жизнью, с сердцем мёртвым...и, наверное бы, скоро умерла если бы не Он. Ты спрашиваешь, как я встретилась с Ним...Молва о нём неслась от города к городу. Одни говорили, что он безумен и своими речами обольщает народ. Другие рассказывали, что он в Кане, на свадебном пиру, превратил воду в вино, а в Капернауме очистил прокажённого и исцелил множество больных. Третьи говорили, что он одержим бесами и творит чудеса силою князя бесовского. Меня, как и многих других, привело к нему любопытство. В самом деле, часто ли среди нас появляются люди способные превратить воду в вино, или вернуть зрение слепорождённому? Я тогда жила в Магдале, а он, как говорили, был в окрестностях Вифсаиды. Я встала и пошла туда. Весь путь меня терзала одна и та же мысль - как он отнесётся ко мне, грязной грешнице...возгнушается и прогонит вон, или будет стыдить и упрекать, смакуя мой позор перед толпой идущих за ним. Я и не ждала уже другого к себе отношения от людей. В сердце я даже решила, что попытаюсь обольстить его, если он унизит или оскорбит меня пред людьми. Да... - Мариам взглянула на Клавдию. - Представь, госпожа, всю низость моего падения...Я нашла его на берегу Киннерета. Он был не один. С ним рядом постоянно было множество людей, но самыми близкими к нему были два брата, рыбари из Вифсаиды, Симон и Андрей. Были и другие, но я их не знала тогда, впоследствии нас всех сблизила любовь к нему. Тогда же люди толпились и теснили его, и он, взойдя в подогнанную Симоном лодку обратился к толпящимся на берегу. Его слова лились, как елей. Я никогда не слышала ничего подобного. Сам его голос, не громкий, но ясный, казалось, звучал не из его уст, а в самом моём сердце. Он говорил о тайнах царства Божия, но свои слова облекал в притчи, так, что многое из сказанного им было недоступно и непонятно слушающим. Многие уходили не понимая его, а я была зачарована и его речью и им самим. Ему было лет около 30, и он отличался той мужественной красотой, которая присуща твёрдым духом и уверенным в себе мужам, и которая очень влечёт женщин. Слушая его я желала чтобы он обладал мною. Эти нечистые мысли будоражили меня, нашёптывая лукаво и цинично: «это только слова, он такой же как все, не стоит тебе обольщаться, помани его вдали от людей и друзей, и он будет твой». Когда нас, слушающих, осталось немного, он вышел из лодки на берег и кто то, кажется, Симон, попросил его растолковать притчи, которыми он поучал народ. В одной из притч он уподобил царство истины семени, которое упав в землю, и будучи малым, возрастает и приносит многократный плод. Семя истолковывалось им как проповедуемое им учение. Он так и говорил: «если пребудете в слове моём, то вы истинно мои ученики...и не увидите смерти вовек». Но тогда эти слова для многих, даже из его ближайших учеников, были странными, а для меня, блудницы, скорее безумными. Что значит: «не увидите смерти вовек»? Моя наглость и дерзость заговорили во мне, поддавшись всё тем же нашёптываниям нечистых моих помыслов. «Послушай, учитель - крикнула я - оставь во мне это семя твоё, о котором ты сейчас говорил. Пусть оно принесёт плод». Он замолчал и посмотрел в мою сторону. Я видела как смутились его друзья и опустили глаза стоящие рядом. Некоторые даже отодвинулись от меня, и все молчали выжидая. Наши глаза встретились. Я думала увидеть в нём раздражение, или презрение, или насмешку, хотя втайне надеялась, что в его глазах хоть на мгновение мелькнёт интерес ко мне, как к женщине. Мне было 23 года и я была красива и ещё желанна. Мгновенье, и его взгляд, казалось, проник в самое моё сердце и осветил все его закоулки. Всю нечистоту, все помыслы, весь накопленный мною опыт притворства и лукавства. Я просто физически ощутила этот свет, шарящий по моему сердцу и находящий то, что я не только стремилась забыть, но даже стыдилась вспомнить. Эти мгновенья мне показались вечностью. Потом волна стыда и раскаяния захлестнула меня и я, захлёбываясь слезами, упала на землю у его ног. Мне было до смерти жаль себя и стыдно перед всеми стоящими вокруг нас. Он наклонился и прикоснувшись к моим волосам сказал: «Встань, Мариам». Он знал имя моё. Это поразило меня, и ещё в рыданиях я встала на колени, и обхватив его ноги, прошептала: «Равви, прости рабу твою». «Встань, Мариам» - вновь повторил он. Его друзья помогли мне встать. Он вытер мне слёзы своим платом и улыбнулся. «Ты сестра наша, Мариам, - сказал он. - Оставайся с нами». Вот так день встречи с ним стал днём моего второго рождения. От прежней жизни осталась только память...как вечный укор мне и напоминание - закончила рассказ Мариам. - Это и в самом деле удивительно...- после недолгого молчания сказала Клавдия. - Я готова тебя слушать ещё и ещё... - Может быть, в следующий раз - Мариам виновато улыбнулась Клавдии. - Сейчас мне пора уходить. Госпожа проводит меня? - вставая спросила она. - А где же сейчас те, кто был с ним - спросила Клавдия, провожая Мариам и пытаясь дать ей пару ауреусов. - Он заповедал нам донести его учение всем народам - улыбаясь и отводя руку с деньгами сказала Мариам. - А если бы мой муж не утвердил приговор, и он бы остался жив, зачем ему было умирать? Ты же сама говоришь, что он был лучшим из людей - каким то отчаянным шепотом спросила Клавдия. - Он не мог не умереть... он для этого и пришёл...умереть за нас...В наших священных книгах говорилось о нём, но тогда мы не понимали этого...а многие не понимают и до сих пор...Его смерть - наша жизнь - Ты любила его? - заглянув в глаза уходившей Мариам спросила Клавдия - Я люблю его и сейчас...его невозможно не любить... Она говорила о мёртвом, как о живом и это было удивительно и скорбно. - Зачем ему умирать за нас? - всё не могла успокоиться Клавдия - зачем и кому нужна была его смерть... Но этот вопрос она уже задавала больше себе самой. Вот так закончилась их встреча в Иерусалиме. Мариам ушла не взяв ауреусы, и не договорившись о новой встрече. Об этом разговоре Клавдия рассказала Пилату. Он внимательно слушал её пересказ того, что ей поведала Мариам о виденных ею чудесах. - Во всём этом много выдумки... - задумчиво сказал он, - и докопаться до истины, наверное, невозможно, но то, что он был воистину велик, как человек, это так. Поверила ли тогда в рассказанное Мариам Клавдия? Наверное, нет. Да и кто вот так просто с чужих слов поверит в чудеса с насыщением, воскрешением, вознесением. Но, надо признать и учесть тот факт, что Клавдии тогда было 25 лет, и хотя это не мало, и в подобном возрасте многие девушки уже довольно таки практичны, мудры и не верят даже в любовь, но чистота её сердца, и в 25 лет, не вызывала сомнения ни у её мужа, ни у всех близко знающих её, а чистота женского сердца является самым плодородным полем для веры, любви, скромности и милосердия. Ну а с неожиданной, и даже случайной, как могло показаться на первый взгляд, встречи с Мариам у храма Эскулапа начался совершенно новый этап в жизни Клавдии. Так же, как в своё время начался и совершенно новый этап жизни Мариам после встречи с Учителем. Мариам свела её с людьми бывшими рядом с Праведником с начала Его проповеди. Они знали Его, слушали Его, разделяли с Ним хлеб и после Его казни несли дальше Его учение. И Клавдия, став одной из них, поняла для чего родилась и пришла в этот мир. ВЕЧЕРНИЕ РАЗГОВОРЫ В ИМЕНИИ А что же наша звезда, так взбаламутившая своим нежданным появлением всю тину и грязь на дне Вечного Города? А звезда неслась в бесконечности вселенной с огромной скоростью, покрывая за человеческий день миллионы миль, и не замечая ни времени, ни пространства, ни людских страхов, ни страстей. Что для неё жизни копошащихся в грязной суете цезарей и рабов? Мгновенья! Что для неё мысли человеческие? Ничто! Что для неё весь Рим с его похотью, стяжаниями, гордыней, храмами и жертвоприношениями, цирками и развлечениями? Прах! Что для неё вся Земля, с народами, племенами, коленами и языками? Она вызывала ужас и страх, и ожидание бедствий, но она об этом ничего не знала. Она была частью, вернее - малой частицей в великой и прекрасной, но непостижимой для человеческого ума, божественной Гармонии Мироздания.
Вечера в усадьбе, как мы уже и говорили раньше, были похожи один на другой, так же как и дневные и утренние часы. С закатом и наступлением сумерек зажигались дворовые факела и светильники в помещениях. Челядь собиралась в своей половине, где за вечерней трапезой делились своими впечатлениями о прошедшем дне, погоде, урожае, болезнях, склоках, мечтами и разочарованиями. Всем тем, чем наполнена жизнь рабов, и о чём можно говорить без ущерба для себя и своего рабского благополучия. Новости из Рима сюда если и доходили, то обычно с большим опозданием. Да и, честно говоря, римская жизнь здесь воспринималась как что то если и не сказочное, то однозначно чужое. И если ею пренебрёг сам хозяин, то чего желать его рабам? Они были сыты, одеты, имели семьи и крышу над головой. Некоторые были освобождены Пилатом «в дружеском кругу», другие оставались рабами по римскому праву, но по отношению к ним хозяина вполне могли считать себя в большей степени его благодарными клиентами. Что нужно человеку в этой жизни? Хлеб, дом, женщина и безопасность. Когда всё это есть, то и бремя рабства как бы и не отягощает. Ведь рабство это состояние больше присущее духу, чем плоти. Ну а уединённость виллы и её устоявшийся уклад вполне устраивал если и не всех в ней живущих, то большую часть. Человек же, как показывает практика, всегда найдёт недостатки даже в райском саду. Так что, можно сказать, челядь была вполне удовлетворена существующим положением вещей, а значит и довольна жизнью. И лучше всего об этом свидетельствовали разговоры ведущиеся за столами, как в женской половине трапезной комнаты, так и на стороне мужской. Надо сказать, что рабы, состоящие в браке, имели свои жилища и могли не присутствовать на этих совместных «пиршествах», а поужинать в своём углу и завалиться спать в окружении детей и под боком супруги. Но, куда денешь потребность поговорить! Порой застольная болтовня гораздо желаннее, чем сама еда, пусть даже и самая изысканная. Да и, как мы и говорили выше, уединённость усадьбы сформировала своеобразную микрокопию человеческого общества. Даже не смотря на то, что все они были рабами по юридическому праву, по сути своей они всё же оставались людьми. Причём, совершенно разными. Со своими характерами, привычками, надеждами, целями. Кто то был смышлёнее, кто то попроще. Кто то честнее, а кто то лукавее. Они жили все рядом друг с другом, торговали между собой, ссорились, мирились, давали друг другу взаймы под процент, заключали какие то договора между собой и жаловались Пилату друг на друга. Одним словом - жили по принципу, сформулированному ещё греками, но перенесённому на римскую почву их же великим соотечественником: «я человек, ничто человеческое мне не чуждо». Ну а то, что им «не чуждо», и чем были наполнены их сердца, как мы и говорили ранее, открывалось в их застольных разговорах. Вот, судите сами. - Авит сказал госпожа возвращается в усадьбу - обгладывая куриную ляжку то ли утверждая, то ли вопрошая своего соседа говорил один из сидящих за столом. - Да? А что же случилось? - прожёвывая и запивая проглоченный кусок поской отвечал его сосед. - Говорят, в этом пожаре сгорел и её дом, сама еле спаслась... - вступил в разговор ещё один. - Кто говорит? - сразу несколько человек посмотрели на говорившего - Встретил вчера Луция из проперциевой усадьбы, хозяин его отправлял в Рим с поручением, рассказывал мне, и о доме госпожи сказал... - Нашёл кому верить, этот болтун соврёт не дорого возьмёт... - Да, хороший урожай винограда в этом году... - И оливки богато уродились... - А вам то что с этого урожая? Вино не для нас... нам вот это пойло... - кивнул на кувшин с поской раб - сторож. - Димитрий нашёл уже покупателя, выслуживается перед хозяином... да и себя, думаю, не обидит - Если бы выслуживался, то нас бы и заставил убирать, а так покупщик сам должен искать людей, вот и наймёт нас... - возразил один из сидящих. -А тебе опимианский фалерн подавай? - язвительно вставил другой. Все засмеялись. Лучше бы прикусил язык, а то за «выслуживается перед хозяином» и плетей можно отведать... - А ты донеси пойди и отведаю... - Жаль, господин эргастул приказал заколотить, плачет по тебе... - По тебе уже давно крест плачет... - Эй, хватит вам, петухи галльские... - осадил спорящих старик - винодел, - и вина в этом году будет в достатке и масла..., а значит и мы будем сыты и господин доволен. - А мне порой кажется, что нашему господину абсолютно наплевать и на виноград и на оливки и вообще на всё. Он целыми днями что то читает или пишет... - А ты что хочешь, чтобы он каждый день устраивал попойки с соседями, а за триклинием им прислуживали наши дочери? - Он уже не молод, для такого времяпрепровождения, может быть когда то и таковое бывало в его жизни... - с ухмылкой вставил раб - сторож. - Прикуси язык, - уже с угрозой в голосе повернулся к нему конюх, - я знаю господина уже 20 лет... - А что я такого сказал? - возразил тот, - многие патриции так проводят время, говорят сам принцепс не прочь попировать в кругу не только блудниц, но и кинэдов ... - Да, жаль, не дали боги родиться тебе патрицием, вот бы ты разгулялся... - с насмешкой перебил его сосед, - но, знаешь сам, бодливым коровам Юпитер рогов не даёт, а даёт долю раба, да ещё и с должностью ночного сторожа...Все дружно захохотали. Но тема с кинэдами и блудницами обсуждалась ещё некоторое время, пока кто то не перевёл разговор на приближающиеся Сатурналии и все мысли ужинающих обратились к будущему празднику. Не сильно отличались разговоры и в женской половине трапезной. -Сладкую запеканку делай так, - рассказывала пожилая кухарка молодой, - полфунта муки и творога фунта с два смешай вместе, как для оладий. Подбавь мёда с четверть фунта и одно яйцо. Когда хорошо размешаешь всё, то смажь маслом глиняную миску и положив туда закрой всё крышкой. Смотри, чтобы хорошо пропеклось в середине... Молодая женщина всё внимательно слушала и согласно кивала головой. - Побалуешь муженька вкусной едой и он тебя побалует... - завершила неоспоримым доводом свой рецепт кухарка. Молодая застенчиво улыбнулась ей в ответ. - Лучше побалуй своего муженька сатирионом, - крикнула ей с другого конца стола женщина лет 30. - Вакхом клянусь, будет тебя баловать всю ночь...и без запеканки. Женщины рассмеялись, а молодая вопросительно посмотрела на кухарку, как бы спрашивая её: «О чём это она?». Советчица заметила этот немой вопрос и продолжила: «Зайди ко мне после ужина, я научу тебя, как муженька превращать в неутомимого сатира...». Все опять засмеялись, а молодая покраснела и опустив глаза принялась за еду. - Бесстыжая, - укорила женщину кухарка, - что смущаешь девчонку? Она только жизнь начинает.., а ты - «научу, как муженька в сатира превращать». - Да полно тебе, Сервилия, - возразила женщина. - Каков наш век? Ты вот удовольствие получаешь только от еды и сна, ушли твои года с красотой и молодостью. И мои скоро уйдут, а пока не ушли хочу сатира, хочу...а что нам ещё остаётся? Такова доля наша рабская...Мужья наши - рабы, детей рождаем в муках да и тоже рабами...даже если и отпущены господами, то всё равно ни завещания, ни наследства детям оставить не можем... где радость? Где свет? Вот и остаётся только любовь...когда захлёбываешься этими волнами удовольствия и внутри ощущаешь изливающееся семя... Она даже прикрыла глаза и говорила уже почти что шепотом. Женщины, как заворожённые, слушали этот монолог и когда она замолчала все с грустной скорбью вздохнули. - Говорят, госпожа приезжает - после небольшой паузы вновь начался разговор. - Госпожа наша добрая, она мне в прошлый приезд подарила гребень для волос... -А мне покрывало... - А почему она живёт в Риме, а господин здесь? - спросила молодая у кухарки. - Они в разводе? - Ну вот ещё выдумала... - ответила та, - значит ей в Риме интереснее, чем здесь... - Как я ей завидую, - прошептала молодая, - моя мечта попасть в Рим...вот бы нас с Луцием забрала госпожа с собой. Рим! Цирк! Театры! Я бы её сопровождала...
Ну а на другой стороне дома, в экседре, тоже был накрыт стол, за которым так же текла беседа, вернее сказать - монолог, изредка прерывающийся вопросами или замечаниями второго собеседника. Давайте послушаем и их, тем более, что не видя нас они будут такими же откровенными в своих суждениях, как и те, которых мы подслушивали в трапезной. - Твоя утренняя речь, Димитрий, была похожа на речь цензора, - с некоторой даже насмешкой говорил старик, очищая варёное яйцо от скорлупы. - Ни больше, ни меньше, как в оскорблении величества Рима и римского народа обличил ты меня... Я же, в соответствии с римскими законами, попытаюсь оправдаться перед тобой. Пилат посмотрел на Димитрия и улыбнувшись продолжал. - Начну с сенаторского достоинства...Не буду лукавить, мечта стать одним из отцов римского народа тешила меня многие годы и в армии, и во время префектуры. Все условия осуществить эту мечту были. Вернувшись в Рим после смерти Тиберия я готов был выставить свою кандидатуру на выборы в сенат. Более того, принцепсом стал Гай Германик, я знал его с малых лет. Его отец был моим полководцем, а маленький Гай фактически сыном нашего легиона. Я не сомневался, что он поддержит меня, да так бы и было... но, тут начались какие то странные и настораживающие меня метаморфозы с Гаем. Доколе он был частным человеком, он был образцом скромности и, казалось, в нём воплотились все добродетели его великого отца. Став принцепсом и приняв власть он превратился в совершенно иного человека. Даже не в человека, он стал считать себя богом и пытался заставить всех поклоняться ему, как божеству. Как ты думаешь, Димитрий, кто должен был первым объявить его божеством и воздать ему божеские почести? Пилат вопросительно посмотрел на грека. - Я слышал об этом, - кивнул головой тот, - он издал эдикт, чтобы во всех городах строили ему храмы и совершали богослужения в его честь... - Нет, мой дорогой грек, - возразил старик, - это уже было после. Первым ему должен был поклониться сенат! Вот такой выбор стал и передо мной. Стать сенатором и умереть, ибо я не считал его богом, или стать сенатором и поклониться этому обезумевшему...То есть, остаться самим собой и умереть на плахе, а ты знаешь, как Гай поступал с противящимися его безумию. Или предать свою совесть, достоинство, предков и стать одним из холуев сумасшедшего принцепса. Зато сенаторского достоинства! А! как тебе такой выбор? Ты бы какой путь выбрал? Спросил с усмешкой Пилат наливая себе вина и разбавляя его. Димитрий молчал. - Так это ещё цветочки... - не обращая внимания на молчащего грека продолжал старик свой монолог. - Он как то ввёл своего коня в курию и оглядев всех этих отцов сказал, что хочет видеть его сенатором! Коня! И никто не открыл рта своего, и поверь мне, они проголосовали бы все единогласно. И конь бы стал одним из них. А потом он бы захотел сделать сенатором своего пса...или...да мало ли что взбрело бы ему в голову если бы Херея не прервал его безумства. Вот тебе и ответ почему я пренебрёг всем тем, о чём ты говорил. А сенаторское достоинство... Его просто нет. Есть сенаторское ничтожество - продажное, холуйское и угодливо трусливое. Пилат замолчал, и аккуратно разрезав очищенное яйцо окунул его в соус и отправил в рот. Прожевав и проглотив его, он сделал глоток вина и продолжил. - Ну а по поводу того, что я предпочитаю жить изгнанником на сто первом миленариуме, а не в Риме, и тем самым лишаю себя удовольствия посещать театры и цирки... Я не знаю даже что и сказать тебе. Неужели ты сам не видишь, что такое Рим? Ты же жил там! Пилат с каким то даже сожалением посмотрел на Димитрия и вздохнув продолжил. - Я вчера после нашего разговора долго не мог заснуть и вышел в портик и, представь себе, увидел небо. Ты удивился? Да, увидел небо. Представь, ночь, тишина до звона в ушах, и небо огромное и прекрасное. Мерцающее и даже страшное в своей необъятности и непостижимости. В первый раз я его видел таким...И тут же вспомнился мне платоновский город свиней. За чем свиньям небо? Свиньям нужна земля, желуди, корыто с отрубями... Верно же подметил ваш мудрец: они жрут, совокупляются, лягаются ногами, отталкивая других от кормушки, кусаются набивают своё чрево и только этим и живут. Ты говоришь: Рим с его развлечениями и удовольствиями...театры, цирки. Я уже 20 лет живу здесь и не знаю, что там, в городе, но когда я покидал его театры были сборищем похотливых шутов, глумливых дураков и кинэдов. Мне было стыдно смотреть этот постоянный кордак, и ещё более стыдно слушать, что они вытворяли на просцениуме, и что исходило из их уст. Думаю, с тех пор если что и изменилось, то не в лучшую сторону. Или эти, полуденные побоища, устраиваемые Клавдием на потеху черни. Я - воин, видевший смерть и сам несущий её остриём своего меча, не мог без сострадания смотреть на этих несчастных, которых заставляли биться на смерть без щитов и без доспехов. А толпа ревела от удовольствия видя потоки крови, увечья и страдания умирающих. Об этих развлечениях и удовольствиях говорил ты? Они мне не только чужды, но и отвратительны. Здесь я свободен от всей этой грязи и гнусности. А там нужно быть бесноватым, чтобы не выделяться среди бесноватых, как говорят в Италии. Или стать свиньёй, как метко подметил ваш мудрец. Пилат усмехнулся и посмотрел на грека. - Я не хочу становиться ни тем, ни другим. Я хочу остаться самим собой. Надеюсь, ты услышал меня и понял. - Ты говорил убедительно, но другой жизни ведь нет, а ту, которой живут все, ты презираешь - возразил Димитрий. - О другой жизни только мечтают...философы и ... Он хотел сказать - сумасшедшие, но осёкся, и мельком взглянув на старика продолжил: - Люди живут своими страстями, а не разумом...и так будет, я думаю, всегда. Так ради чего становиться белой вороной? Не разумнее ли принять эти правила и просто жить? - Ты говоришь, как один из них, - перебил его Пилат, - нет, не разумнее. Разумнее попытаться понять, что же такое наша жизнь, и в чём её главный смысл. Посмотри на меня, жизнь пролетает очень быстро, а что там, потом? Если вечный мрак, то, конечно, надо быть свиньёй, да понаглей, даже если эти басни с раздачей душ и истинны, то тоже можно жить по свински в надежде на новую долю, но вот кажется мне, что не так всё просто, как возвещают жрецы юпитеров и кибел. Но, мой дорогой грек, давай оставим эту тему. Ты прочитал свиток? Скажи мне, что ты думаешь о прочитанном? - Я не дочитал до конца, но очень уж удивительно то, что я прочитал, - сказал Димитрий, - если хотя бы малая часть того о чём там повествуется правда, то это был или великий маг, или великий обманщик...но, в любом случае, безумец! - после мгновенной паузы добавил грек. - Потому что то, чему он учит, не выполнимо человеком, а то, что описывается, как сотворённое им, не по силам человеку... Он вопросительно посмотрел на Пилата. - Как я понял, именно с этим человеком ты встретился в Иудее, и эта встреча заставила тебя по иному взглянуть на человеческую жизнь? Пилат с каким то горьким сожалением взглянул на ожидающего ответа грека, и кивнул головой. - Как оказывается, не только меня. - ответил он. - Ещё и Клавдию, а судя по происходящему в Риме, сотни и тысячи других...мужей и жён. Он не был безумен, не был маг и, тем более, обманщик. Сами иудеи называли его сыном Бога. Но, как бы они не называли его это был Человек! Царь! В одежде простолюдина, но Царь! Пилат замолчал и налил вина себе и Димитрию, грек поспешно схватил кувшин с водой и разбавил налитое. Они подняли чаши. - Ты расскажешь мне о вашей встрече? - спросил грек. - После произошедшего в Риме я обязан рассказать об этой встрече...всем. - ответил старик. - Клавдия рассказала им о своём сне, но она не рассказала о нашем разговоре, она и не могла об этом знать. В претории тогда были только я и он. Пилат вытер губы полотенцем и продолжил. - Ты же видел, в свитке написано, что он не отвечал мне ни слова, но это не так... Да, он был не многословен, но каждое сказанное им слово было подобно вспышке света...ты не поймёшь этого, это и невозможно объяснить человеческими словами, но это именно так. Он говорит, а каждое его слово как какой то луч, не видимый, но пронзающий твоё сердце, или совесть, или разум. Я не могу объяснить это... ощущение, и самое удивительное, его слова невозможно забыть. В любой момент они вдруг вспыхивают в памяти, и вся моя жизнь мелькает на фоне этих слов...какой то ничтожной и пустой. Старик замолчал, и посмотрев на грека, добавил: «А ты говоришь - великий лжец...Правды ради, все его враги тоже обвиняли его во лжи...».
Вот такие разговоры можно было услышать за столами ужинающих в усадьбе в то же самое время, когда Рим был взбудоражен и взволнован появлением кометы. Вы обратили внимание - ни слова о звезде! А всё потому, что вновь всё небо, ещё с одиннадцатого часа дня, затянуло тучами, и её просто невозможно было заметить за этой завесой. И ни что не навевало тревоги, и никто не гадал, что же за беду несёт хвостатая звезда на этот раз цезарю, сенату и народу римскому. А теперь самое время оставить увлечённых своими разговорами, и пустой болтовней разбавляющих свой вечерний ужин. Ведь дальше, как и всегда бывает, пойдут воспоминания и размышления, насмешки и споры, а время уже позднее, и воспоминания прервутся недосказанными, а споры незавершёнными, и все разбредутся по своим спальням и провалятся в свои сны. А следующий день вновь соединит их в триклинии или в атриуме, или на задворках усадьбы, или на винограднике, или на берегу моря. Таковой и была ежедневная «суета сует», как определил человеческую жизнь мудрейший из царей, отмеряемая восходами и закатами «светила большего». С усталым равнодушием взирающего со своей золотой квадриги на копошащихся в прахе земном человеков. ХРАМ Когда старик ушёл в свою спальню Димитрий ещё с час оставался в экседре. Ужин и выпитое вино склоняли к умиротворённому покою, но разговор, особенно откровения и размышления Пилата о жизни и её лабиринтах и тупиках, вызвал в мыслях Димитрия какое то хаотичное движение. По своему мировоззрению он был атеист, но атеист с некими нравственными обязанностями, которые, в первую очередь, были связаны с его национальностью. Он родился эллином и считал себя носителем и наследником древнего и великого этноса. Римлян он презирал. Да и в самом деле, какое сравнение может быть народа древних героев и мудрецов с народом, как он считал, солдафоном по своей сути. К тому же развращённым и неистово алчным. Справедливости ради надо сказать, что и римляне презирали греков и смотрели на них свысока за эти же качества. Цивилизация древних героев и мудрецов, к моменту нашего повествования, давно уже «канула в Лету», оставив после себя только театр, атлетические соревнования и сотни, если не тысячи, талантов свитков и книг своих софистов, поэтов и драматургов. Рим всё это забрал, и, как видел и понимал Димитрий, превратил всё в балаган. Это вызывало в нём ещё большее презрение. Но, как часто и бывает в жизни, презрение это надо было прятать глубоко, ибо и личное благополучие, и достаток да и сама жизнь порой зависели от презираемых. Пилатовский монолог о сенаторах и вообще о Риме, был созвучен внутреннему убеждению грека. Здесь он понимал старика, но вот ответить на возникший в нём же вопрос: «А смог бы он вот так отказаться от всего и уединиться в глуши?», он однозначно не мог. Что ни говори, но он всё же предпочёл оставить свой Коринф и бросился искать славы и денег в Рим. И если бы судьба свела его с кем либо из знатных и сильных, то не стал бы он одним из тех, о ком старик говорил с насмешкой и отвращением? Город свиней всё же заманчив и желан для многих, и только единицы находят в себе силы и достоинство пренебречь всем тем, чем этот город заманивает. « А ведь он сам признаётся, что поначалу эта свиная доля привлекала и его... - размышлял грек в своём одиночестве. - И он только благодаря встрече с этим магом отказался от неё...Да, что же этот маг сказал ему такое, что полностью заставил сменить и мысли и цели и смыслы...» Димитрий соскользнул с ложа и взяв светильник направился в свою спальню. Свиток лежал на столике возле кровати. Он зажёг большой светильник и поставив его у изголовья уселся на кровать. Развернув свиток грек нашёл абзац на котором остановился и принялся за чтение. Он не особо углублялся в смысл прочитанного более обращая внимание на описание событий и дел, приписываемых магу, так он решил для себя называть того, о ком и рассказывалось в свитке. Некоторые слова, сказанные магом, и дела, совершённые им, вызывали удивление Димитрия, некоторые - возмущение, а иногда даже раздражение. Прочитав следующие строки: «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч. Ибо Я пришёл разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её» он с иронией подумал: «а мужа с женою его»? Но то, что прочитал он дальше вызвало уже не иронию, а раздражение: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня». « Как же надо вознестись в собственных глазах, чтобы такое сказать... - с каким то даже гневом подумал грек. - Это явно слова безумного...или бога - искоркой промелькнула мысль - а о каком Отце он постоянно упоминает? Может быть все эти слова имеют какой то тайный смысл...что он хотел этим сказать, что любить его важнее, чем любить своих родителей или детей? Безумец! Или Бог? Если принять на веру исцеление слепых, очищение прокажённых...но воскрешение умерших, как это возможно? Нужно повнимательней разобраться с этим - решил он. - Всё, что вызывает вопросы, особенно сказанное магом, надо отдельно выписать для себя и поговорить об этом со стариком. Всё это происходило в то самое время, когда он был там! Интересно, он то сам верит в истинность всего написанного здесь? По всей вероятности нет! Хоть он и говорит о маге с восторгом и восхищением, но говорит как о человеке... хоть и сравнивает его с царём. И даже решил описать свою встречу с ним...хотелось бы знать, что он там пишет?» Димитрий отложил свиток и прислушался. По всей вероятности ночь уже перевалила на вторую стражу. Он поднялся, и взяв светильник вышел из спальни. Пройдя по коридору он оказался в атриуме, и подойдя к столу уселся в кресло старика. Таблички лежали двумя стопками. Справа исписанные, слева стопка чистых. Он отложил в сторону несколько чистых решив взять их для своего исследования свитка. Затем, после некоторого раздумья, он взял одну из исписанных табличек и подвинув поближе светильник углубился в чтение. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «...а чтобы рассмотреть суть за яркой мишурой мне потребовалось время. Тогда же, этот мой первый опыт общения с народом, которым повелевать послал меня принцепс, оказался поучителен для меня. Пойдя у них на поводу я утвердил их в мысли, что и впредь не решусь применить силу, а они, играя на этом, смогут управлять мной. Больше подобного я не позволял себе. Впоследствии я узнал, что некогда, над главным входом в иудейский Храм возвышался золотой римский орёл водружённый там царём Иродом. И никто не открывал рот свой и не противился его воле. Дерзнувших же низвергнуть орла он сжёг огнём. Только жёсткой рукой можно было управлять этим народом. Нашу же снисходительность они принимали за малодушие или даже слабость. Кто прожил среди иудеев долгое время поймёт меня. Нет в мире другого народа, который был бы так спесив, самонадеян и мятежен. Этот народ так же выделяется среди прочих народов своей ненасытимой алчностью и несмиряемой гордыней. Не раз, и не два, сила римского оружия обрушивалась на иудеев. Квириний и Вар, а до них Помпей и Габиний наказывали и побеждали этот народ, как на поле брани, так и в укреплённых городах. Но ни кровь, ни огонь, ни тысячи крестов ничуть не научили их смирению и страху. Всегда в их среде бродит, подобно как в молодом вине, дух непокорности и часто всякие праздношатающиеся болтуны и бездельники увлекали за собой тысячные толпы, обольщая их красивыми речами, и, выдавая себя за посланников божества, обещали им свободу, подстрекая к восстаниям и мятежам против нас. После вышеописанного мной инцидента я сам решил посетить их столицу. Приближался один из главных иудейских праздников, и , как я знал из записок Копония и рассказов Грата, в этот день народ со всей страны стекался в город для жертвоприношения божеству всех иудеев. Я хотел видеть их почитание своего бога. А кроме того, было необходимо на эти дни усилить гарнизон, расквартированный в Иерусалиме, и обеспечить невозможность провокаций со стороны всяких бунтарей и разбойников. Я выступил из Кесарии за неделю до предстоящего торжества. Со мной шла когорта из размещённого в Яффе Италийского легиона. Клавдия осталась в Кесарии. Я не хотел утомлять её неизведанным и долгим путём, а нам предстояло преодолеть более 85 миль по иудейским дорогам, пыльным разбитым и непригодным для римских матрон. Двинувшись через Самарию мы заночевали в Сихеме, и к вечеру следующего дня были в Антипатриде. До Иерусалима оставалось около 30 миль, дневной переход походным маршем, но время позволяло, к тому же я не хотел входить в город в ночную стражу, когда все уже сидят у своих очагов и думают о ночных сновидениях. Уязвлённый прошлой неудачей я вновь решил войти в город при свете солнечного дня и во всей мощи и блеске римского военного строя. Это стало бы сдерживающим фактором для тайных бунтовщиков и смутьянов, а заодно напомнило бы иудеям, что хозяева здесь мы, а не они. В Антипатриде мы пробыли ночь и день и выступили из неё с заходом солнца. Восход встретил нас за десять миль до города. Но задолго до того, как мы увидели сам Иерусалим, зрелище, подобное чуду, удивило меня. Как будто ещё одно солнце, в своём нестерпимом блеске, засияло над вершиной открывавшегося впереди холма. Поражённый, я остановил коня, и прикрыв глаза пытался рассмотреть источник этого ослепляющего сияния. «Иудейский храм - заметив моё замешательство сказал сопровождавший меня трибун. - Ты будешь поражён ещё больше, когда увидишь его вблизи. До города ещё около 6 миль». Мы двинулись вперед, а пылающий над холмом огонь, как свет маяка, вёл нас по постоянно поднимающейся в гору дороге. Город расположился на двух противоположных холмах и был окружён мощной крепостной стеной. Мы приближались к нему по дамасской дороге, и чем ближе подходили, тем всё более и более его стены угрожающе нависали над нами, давя своей мрачной и угрожающей мощью. Тогда я впервые испытал ощущение, что и сами стены этого города ненавидят нас, так же, как и живущие в нём. Это ощущение постоянной ненависти не покидало меня все 10 лет моего прокураторства в Иудее. И я был прав. В этой стране всё ненавидело нас, а для их жрецов, и они не скрывали этого, мы, римляне, хозяева всей ойкумены, были не только ненавидимы, но и нечисты. Они считали себя осквернёнными даже прикоснувшись к нашей одежде! А кто же были они? О! Себя они считали избранниками богов. Но настоящими избранниками богов были мы, римляне, ибо мы властвовали над ними, и пусть тешут себя рабы гордыней или презрением, или упиваются своей ненавистью, но они платили нам дань и мы утверждали им царей. Город не впечатлил меня ничем. Если бы не их царь, отец бывших тогда тетрархов, в городе не было бы даже достойного дворца. Как я впоследствии узнал это он вновь отстроил храм и придал ему нынешнее величие. Благодаря ему в Иерусалиме появился театр, цирк и амфитеатр. Его дворец стал местом пребывания римских наместников, а возведённая им в честь Марка Антония крепость стала казармой для расквартированного в городе гарнизона. Базилика, выстроенная им с южной стороны храма, была поистине украшением города и излюбленным местом встреч для местных купцов, придворных и храмовых служителей. Мы вошли в город через северо - западное предместье и миновав Дамаские ворота вышли к крепости Антония. Здесь разместилась когорта приведённая мной. Трибун Целлер командующий иерусалимским гарнизоном приказал двум декуриям сопровождать нас к дворцу Ирода, где была резиденция префекта. Это, пожалуй, было единственное место в городе достойное царей по своему комфорту и роскоши. Цель этой моей исповеди не описание Иерусалима и тех зданий и сооружений, которые построил Ирод. Как я уже писал выше, к сожалению, за грандиозностью и величием выстроенных дворцов и храмов, прячется, почти всегда, низкая и жестокая душа властителя. А всё сооружаемое им вызвано тщеславием или гордыней. Повторюсь, истинное величие не нуждается в грандиозности дворцов и триумфальных арок. Но дело не в этом. Прежде чем речь пойдёт о моей встрече с Праведником я хочу тут рассказать о храме, и о той роли какую он сыграл во всей этой истории. Главным обвинением предъявленным жрецами Праведнику было то, что он, якобы, грозил разрушить храм и в три дня воссоздать его. Обвинение было не только смехотворно абсурдным, но и лживым, тем не менее оно стало причиной смерти невиновного. Но вернёмся к храму. На следующий день я посетил гарнизон. Крепость, в которой квартировали воины, через галерею соединялась с храмовой площадью. На этой галерее и располагались солдаты во время иудейских богослужений и жертвоприношений. Крепость имела четыре башни по своим углам, две из которых возвышались над храмовой площадью, и с которых открывался великолепный обзор всего комплекса. Надо признать, подобного святилища я не видел в своей жизни. Ни храм Юпитера Капитолийского, ни храм Аполлона в Дельфах, ни Дианы в Эфесе не сравнятся с тем, что соорудили иудеи для своего божества. И дело не в грандиозности самих зданий, а в богатстве и великолепии их убранства и самой отделки. Храм был построен на хребте мощно укреплённого холма высотою в 300 локтей. Всё пространство вершины было выровнено и обнесено двойными галереями покоившимися на беломраморных, по 30 локтей вышины каждый, столбах. Вся площадь, ограниченная этими галереями была выложена цветной мозаикой, а в центре её, окружённое стенами из такого же снежно-белого мрамора возвышалось само здание святилища. В этой стене было 10 ворот, по четыре с юга и севера, и двое с востока. Высота каждых составляла не менее 30 локтей высоты и 15-ти ширины и все они были покрыты золотом. Но ещё более удивительным было само святилище. Его высота составляла локтей около ста, а вершина его по всему периметру была окружена золотыми треугольниками, по 4 локтя в высоту каждый. Они то и создавали эффект горящего факела под лучами солнца. Но и это ещё не всё. В святилище вели ворота локтей 70 в высоту и не менее 25 в ширину. Как я уже говорил высота фронтона святилища была около 100 локтей и вся покрыта золотыми листами, так же как и ворота и косяки и все стены святилища. Справа и слева от ворот стояли два золотых столба вершины которых обвивали виноградные, золотые же, лозы, с которых свешивались виноградные гроздья в человеческий рост. Эти ворота не имели дверей, и сквозь них виднелась внутренность храма, тоже вся покрытая золотом по всей высоте и глубине. Это всё смог я разглядеть своими очами, с башни крепости, ибо в храм было запрещено входить неиудеям, а в самое святилище мог войти только их верховный жрец, и только раз в год. Как мне рассказали потом, в глубине святилища была ещё одна комната, называемая у них «святое святых», и она тоже вся от потолка до пола была покрыта золотом. В ней хранились главные сокровища иудейского богослужения. Её отделял от основного помещения великолепный занавес из самых драгоценных тканей, какие только существовали на тот момент в мире. Эта завеса символизировала, по замыслу иудеев, вселенную и расшита была в виде неба. По странному стечению обстоятельств, и к великому огорчению и даже страху иудейских жрецов, предавших на смерть Праведника, именно в момент его смерти этот занавес сам собой разорвался пополам. Они винили в этом произошедшее в тот день землетрясение, но, как ни странно, разрыв занавеса оказался единственным последствием землетрясения, как для храма, так и для города. Рассказав о внешнем благолепии и, по истине, ослепляющем богатстве иудейского храма перейду теперь к внутренней сути, к смыслу и цели самого существования этого святилища, как я думаю, единственного во всем мире. Храмы строят люди. Люди же и наполняют их стены своими догмами священнодействия, порядком жертвоприношений и правилами почитания богов. Иерусалимский храм открывал свои двери с восходом солнца под заунывный звук шофара, объявлявшего всему городу о начале нового дня. Я написал - двери, но это были ворота из коринфской меди, по своим размерам и весу столь огромны, что не менее двадцати человек из храмовой стражи открывали их утром и запирали на ночь. Тотчас же, по открытии, передний двор храма заполнялся толпами люда и повозками с птицей, овцами, агнцами, козлами, коровами и волами. Всё это сборище человеков и скотов мычало, блеяло, кричало и ругалось из - за лучших мест в галереях и на скамьях. Менялы занимали восточные галереи, торговцы птицей устраивались на северной стороне, а продававшие скот на южной. Таким образом, вся прихрамовая площадь моментально, в течение часа или даже меньше, превращалась в подобие римского бычьего рынка. Потом появлялись храмовые рабы и собирали плату с торговцев и менял. К третьему часу в храм начинали стекаться пришедшие в город на праздник. Каждый вёл с собой жертвенное животное, или мог купить его прямо здесь у торговцев. К этому же времени на всех трёх дворах храма появлялись крытые серебром ящики, так называемые сокровищницы, в которые приходящие ложили добровольные пожертвования. С этого же часа начиналось и жертвоприношение. До 11 часа дня, пока солнце не подошло к вершинам западного нагорья, стоял в воздухе непрерывный рёв и тревожное блеянье, обильно сдобренное тяжёлым, и приторным до тошноты, запахом крови. Места, отведённые под жертвоприношение, были завалены грудами требухи и залиты лужами крови. Служители не успевали вывозить внутренности убитых животных, а скудость и недостаток воды не позволял быстро смывать их кровь. Тучи мух, казалось со всей Иудеи, слетались сюда, чтобы утолить свою жажду крови. А телеги с требухой целыми караванами выезжали из восточных ворот и везли сочащиеся кровью внутренности на свалку, где уже пылал огромный костёр и кружились тучи падальщиков и рыскали сотни бродячих псов в предвкушении пира. Стоило подуть австру и весь этот аромат горящего мяса и копоть сжигаемой плоти накрывал Иерусалим. Глядя на всё это я проникся таким отвращением к происходящему, что меня самого чуть не вырвало. Заметив моё состояние стоявший рядом Целлер протянул мне пропитанный миррой платок. « Так каждый год - сказал он. - Они собирают огромные деньги, казнохранилище храма до потолка забито золотом, но провести акведук в храм, как они говорят, не богоугодное дело. Грат пытался их убедить, но без успеха. Как я понял самое богоугодное дело для них это копить золото». - Целлер рассмеялся и добавил: «Когда нибудь, и кто нибудь, я думаю, решится и заберет всё накопленное ими. Однажды это сделал Красс, конфисковав 2000 талантов храмового золота. Но с тех пор прошло уже 90 лет и они опять накопили не меньше. Для кого?». Тогда мне впервые пришла в голову мысль конфисковать часть их казны и построить им акведук, чтобы обеспечить храм достаточным количеством воды. Пусть даже вопреки их воле, но во благо и народа, и города, и храма. Подобное жертвоприношение совершалось каждый год, и каждый год в эти дни я приводил в Иерусалим воинов и наблюдал одну и ту же картину с горами требухи и ручьями крови. И однажды меня буквально пронзила мысль: «Их божеством был храм. Они поклонялись этому позолоченному внешне и набитому золотом внутри святилищу. Ему они приносили свои жертвы, им они гордились и им превозносились пред другими народами». В этом бы не было ничего удивительного. Каждый народ создаёт своих богов и поклоняется им. Мы, римляне, сделали своим божеством государство и ему в жертву отдавали свои жизни, ради его величия шли на смерть наши предки, память о величии духа которых сохранилась в нашей истории. Греки сделали богами свои пороки и похоти. Пьянство они назвали жертвоприношением Вакху. Блуд почтением Венере, мужеложество слабостью Юпитера, тем самым дозволив себе любые непристойности и мерзости. Иудеи же обожествили свой храм. А жертвами ему избрали не добродетели и мужество, а золото. Они набили им все внутренности его, а город был грязен, тесен и пылен. Не говоря уже об общественных банях, в городе отсутствовала даже клоака. Зачем же они копили этот клад? На какие нужды и для каких грандиозных начинаний складировались в храме эти тысячи талантов золота, и несчётное количество серебра? Ответ был только один - алчность, неутолимая и скупая, заполнила сердца иудейских жрецов. Она управляла ими, а они, полностью порабощённые ею, обольщали народ своим мёртвым обрядом. И боялись, боялись до того, что готовы были пойти на любую ложь и преступление, чтобы не утратить своей власти. Они кормили из своих рук целый легион так называемых книжников, которые так и сяк толковали их законы, чтобы держать в невежестве толпу. Потому то они и выступали против любого посягательства на их авторитет. Потому то они и осудили на смерть Праведника, не побоявшегося обличить их во лжи и в идолопоклонстве. Тогда же я сразу после праздника покинул город. Я не принял приглашения ни Ирода, галилейского тетрарха, желавшего завязать знакомство со мной, ни их первосвященника, выказавшего мне свою благодарность, которая больше была похожа на насмешку, за мой отказ установить сигны в Иерусалиме. Покидая город на восходе солнца и удалившись от него стадий на 10 я обернулся и вновь увидел пылающий золотом шпиль храма. Но в этот раз зрелище напоминало бушующее на холме пламя, а не солнечное сияние. Это был второй год моего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия. А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». Этими словами заканчивалась табличка. Димитрий аккуратно положил её в стопку и хотел было взять следующую. Его любопытство не было удовлетворено прочитанным. Как то мельком, в нескольких словах, упоминался тот, кого Пилат называл Праведником, а Димитрий магом. «Да, конечно, размышления старика об иудеях, богах и храме интересны, но только как наблюдения и мысли. Ничего нового в них нет. И храмы строят люди, и богов творят люди. Вернее сказать, самые мудрые или самые лукавые из людей. Боги нужны им чтобы утвердить свою власть над толпой. А толпа тоже не может жить без богов и жрецов! Должен же кто то оправдывать их пороки и успокаивать их совесть. Но, что ни говори, а полез он глубоко. За подобные мысли о богах когда то можно было попасть под обвинение в развращении нравов и даже богохульстве. Сейчас же это никому не интересно. Боги давно умерли, и римские, и греческие и, наверное, и иудейские тоже. Все сейчас поклоняются золоту, а иудеи, судя по запискам старика, первыми поняли всемогущество этого бога». Грек даже почувствовал какое то превосходства над стариком, что то подобное высоте взрослого над ребёнком. - Терзания его совести свидетельствуют о незрелости его ума, - заключил Димитрий. - Наверное, так и есть. Эти его метания о посмертной доле...А ведь всё просто - душа, как набор атомов, распадается и... всё. Кто это знает - живёт здесь и сейчас. А кто мечется не живёт ни здесь, ни там... Ему показалось, что подобным утверждением он поставил точку, как поставил диагноз болезни старика. Грек ещё раз посмотрел на таблички и решил идти спать. - Незрелость ума... - повторил он вслух. - Только вот чьего? Может быть твоего? Вдруг искоркой насмешки вспыхнула мысль, на удивление чуждая всем предыдущим. «Когда все, как ты утверждаешь, поклоняются золоту, вдруг появляется сумасшедший, который обладает чудодейственной силой слова и дела, и говорит о каком то царстве справедливости. Он призывает людей к нравственной чистоте и умирает за свои слова, распятый на кресте, как презренный раб. Но слова его настолько проникли в сердца людей, что даже ныне, спустя 35 лет, тысячи мужей и жён готовы умирать, как и он, и умирают за своё право быть людьми...Это что? Тоже незрелость ума...» - Да...- растерянно, и даже ошеломленно, прошептал Димитрий, - может быть я чего то недопонимаю...и всё, чем я жил до сих пор...заблуждение? Он даже испугался этой мысли. Она пронеслась в его сознании как вспышка, но явно, что пришла откуда то извне, а не родилась в его сердце. Тогда он ещё не знал, да и не был готов знать, что «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит». Димитрий встал и взяв несколько чистых табличек пошёл в свою спальню. Третья стража ночи подходила к концу. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Двуколка императорской почты двигалась впереди повозки Клавдии Прокулы. Гай следовал за ней, держась метрах в 100 и ориентируясь по огню её фонаря, тусклым пятном маячившего в ночной мгле. Иногда лошади сами ускоряли свой бег и почти догоняли двух всадников - преторианцев следовавших за двуколкой. Тогда Гай даже мог рассмотреть императорского орла на заднике, освещаемого закреплённым над ним фонарём. Он натягивал поводья заставляя этим коней смиряться, и давая двуколке уйти вперёд. Ночь в Городе и ночь вдали от города совсем не походили друг на друга. Город боролся с ночью, пытаясь всеми силами прогнать её со своих улиц. Его улицы, площади, харчевни и форумы противостояли ей и огнём осветительных факелов, и буйством ночной жизни, кипящей похотью, беззаконием, воплями избиваемых и визгами пьяных блудниц, и криками их клиентов. Но стоило выехать за римские стены и миновать хотя бы 3 или 4 миллиариума , и ты погружался совсем в иную ночь. За пределами города властвовала ночь первобытной природы. Её не тревожили человеческие страсти в том буйстве, в каком они проявлялись в Риме. Её плоть не разрывали сполохи вездесущих факелов. Она освещалась золотой россыпью звёздной мантии своей матери Селены, а её густую звенящую тишину мог нарушить только крик ночной птицы, или, как в нашем случае, стук колёс редких припозднившихся путешественников. Следя за дорогой Гай несколько раз оборачивался и всматривался в хвостатую звезду. Она висела по левую сторону, у самого горизонта, угрожающе направив свой огненный клинок на восток. - А звезда то указывает на восток... - пробормотал он в раздумье, - и я готов поклясться и своими богами и римскими, оттуда следует ждать чего то...чего то важного...и опасного. Наверняка, вновь погибнут люди...прошлая звезда указывала на север и восстали ицены, а кроме того чума выкосила целые трибы, обезлюдив город. Только вот когда этого ждать? Боги, почему то, предупреждая людей о бедах, не указывают сроки...На то они и боги - вздохнув решил Гай. Но мысль продолжала бодрствовать. «А если бы и сроки указывали, что бы изменилось? Даже пусть эта звезда заговорит человеческим голосом и скажет: «То-то и то-то ждёт вас через месяц...Ну ты и завернул! - усмехнулся сам себе Гай. - Звезда заговорит...Нет, пусть лучше так - боги послали кого то сказать людям: «то-то ждёт вас через месяц». И кто поверит? Может быть, единицы...и то сомневаюсь. Греки же, уже рассказывали о чём то подобном. Их царица имела дар предсказаний и пыталась предупредить их о бедах, а они насмехались над нею и не верили ни одному её слову... Но должен же кто то быть, кто понимает и знамения, и разумеет сроки? Наверняка есть...мудрецы - жрецы, знающие тайное...». Гай ещё раз обернулся чтобы посмотреть на комету. «Пусть боится цезарь». Вспомнились ему слова госпожи. «Да, отважная женщина моя госпожа. Откуда это в ней? Хрупкая, кажется беззащитной и слабой,а дух воина» Он откинул полог повозки и посмотрел внутрь. Масляный светильник еле тлел, крошечным язычком пламени не столько освещая повозку, сколько сгущая проникшую в неё ночную тень. Клавдия полулежала на подушках укрывшись шерстяным покрывалом. Казалось, она спала убаюканная равномерным скрипом колёс и ночной истомой. Гай осторожно опустил полог на место и вновь вернулся к своим размышлениям. Они помогали ему противостоять сну, а порой даже рождали вопросы, которые заставляли удивляться и искать на них ответы. Не всегда простые. Клавдия не спала. Она лежала закрыв глаза. У человека есть одно поразительное свойство - открытыми глазами мы видим настоящее, а закрывая их видим прошлое, и даже, порой, будущее. Клавдия была в прошлом. Иерусалимское сновидение, повергшее её в ужас 35 лет назад, оказалось пророческим, и исполнилось во всех своих жестоких подробностях в эти дни в Риме. За малым, и для неё непонятным и даже обидным, исключением, всё произошло так, как и привиделось ей тогда. Но! Во сне её влекли на казнь вместе с Праведником, её тело рвали плетьми и её же бросали на растерзание зверям. В жизни же всё это произошло не с ней, а с теми, с кем она делила хлеб, с кем разделяла чашу и с кем уже многие годы трудилась бок о бок, пытаясь привнести в этот мир страдания и угнетения чуть больше милосердия, доброты, правды. То есть того, что завещал нести людям Праведник. Праведник был оклеветан и предан на смерть, и ныне так же были оклеветаны и преданы на смерть его ученики. Почему же она не разделила эту же участь, которая была ей явлена через сон? Её отъезд из Рима, в самый разгар казней и гонений, непосвящённым мог показаться бегством из страха за свою жизнь, и это очень мучило её. Она была готова умереть вместе с сёстрами и братьями, и ждала каждый день, что и за ней придут городские стражи. Но дни шли, а её никто не трогал. Она не пряталась, и даже каждый день ходила в городскую тюрьму пытаясь передать томящимся там хоть что то из пищи. Её прогоняли, а иногда и пускали внутрь. Всё зависело от стражи и их декурионов. Одни строго соблюдали правила, другие любили денарии. Там же, в туллиануме, находился и один из тех, кто был непререкаемым авторитетом для всех, живущих в Риме, учеников Праведника. Два года назад он был доставлен в Рим из Иерусалима потребовав суда цезаря. Клавдии удалось посетить и его, а так, как он уже два года находился в узах, то стража, зная его, не препятствовала посещениям. Всего трижды удалось ей встретиться с ним, но эти встречи, встречи душ приговорённых миром к смерти, но обречённых на бессмертие, дали ответ на многие её вопросы. Этот человек, посвятивший всю свою жизнь Праведнику и проповеди его учения, поручил ей доставить его послание в эфесскую общину. И, кроме того, взял с неё обещание сохранить все писания, послания к общинам и письма к братьям. И не только сохранить, но и перевести на греческий, латинский и, многократно размножив, разослать по всем общинам в Азии, Ахайе, Понте и Испании. - Это твой долг пред Ним - сказал он ей в последней беседе. - Не спеши умирать, соверши этот труд любви. Он принесёт больше плода, чем твоя смерть в амфитеатре. Не спеши... - повторил он и при расставании. - В своё время Он призовёт и тебя. Придя после этой встречи домой, она и отправила в имение сундук со всеми находившимися у неё свитками, оставив при себе только его послание, и приказала собираться в дорогу. Через два дня узник был убит. Ему отрубили голову в амфитеатре Статилия Тавра, где казнили всех христиан имеющих римское гражданство. Остальных, до кого смог добраться Тигеллин, распинали на крестах или отдали зверям, а несколько десятков мужчин, обмазав земляным маслом и смолою, подожгли на столбах в садах Мецената сделав из них осветительные факела. И вот, эта изощрённая и бесчеловечная жестокость, применяемая палачами в способах умерщвления их жертв, не виновных ни в чём, кроме желания жить по правде, была необъяснима и непонятна Клавдии. Получалось, что заповедь о любви к ближнему, к чему и призывал Праведник , ненавидима абсолютным большинством людей, как в Риме, так и по всей империи. Это было видно по глумлению толпы над казнимыми. Ненавидима так, что для уничтожения её приверженцев, учеников Праведника, допустимы любые способы, и самый главный из них - клевета и жестокость. Жестокость в отношении ближнего была гораздо желаннее людям, чем любовь. Более того, жестокость, казалось, была рассеяна каким то злым, ненавидящим всё живое, богом, везде. Она проникла в семьи и дома, она жила на улицах и в амфитеатрах, ею были наполнены законы человеческие и божественные. Подобные выводы ничего, кроме боли и страдания не приносили. Утешением и надеждой были слова казнённого узника, сказанные им при последней их встрече в тюрьме: «Все, желающие жить по правде будут гонимы и убиваемы. Этот путь прошёл Он, этим же путём идём и мы, Его ученики. Другого пути в Его Царство нет». Её разум понимал и принимал эти слова, но сердце! Сердце не принимало и не понимало человеческую жестокость. Ей вспомнились первые строки элегии Тибулла, некогда подаренной ей Пилатом, и так удивившие её тогда, в детстве: «Кто же тот первый,скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе своём». И вот, - тот, неизвестный первый, дикий и жестокий, сумел засеять своей жестокостью всё человечество. И люди изощряются в убийствах себе подобных придумывая всё более и более жесточайшие казни и пытки. Зачем? Неужели страдания казнимых настолько вожделенны, что чем большую муку несёт убиваемый, тем большее сладострастие получает и палач и зритель? Она сама видела эти толпы, спешащие на зрелища, в объявленные эдилами дни казней христиан. Амфитеатры были переполнены желающими видеть жесточайшие страдания женщин и детей, отданных на растерзание хищникам. А в сады Мецената, после захода солнца, текла многоголовая человеческая река, освещаемая горящими телами мужей, братьев и отцов тех, кого днём, в амфитеатре Тавра, растерзали голодные пантеры и медведи. Откуда же в людях эта жажда видеть чужие страдания? Клавдия даже застонала от подобных мыслей и открыла глаза. Гай, услышав её стон - вздох, откинув полог заглянул в повозку. - У тебя, госпожа, всё хорошо? - спросил он, внимательно всматриваясь в неё. - Да, Гай, не беспокойся, немного устала, попробую заснуть... Где мы? - спросила Клавдия поправляя подушки и поудобнее устраиваясь на своём походном ложе. - Проехали 12-ый миллиариум. - ответил Гай. - Может быть, госпоже, стоит остановиться у ближайшей гостиницы и переночевать там? А утром путь продолжим? Ему было жалко свою госпожу. Путешествие в 120 миль на повозке покажется нелёгким испытанием и для молодой женщины, а госпоже уже под 60. Дорога то никуда не денется, а вот госпожу надо беречь. Он был готов нести её на руках до самого имения, но это было невозможно. Возможно было ехать в повозке, но так, чтобы щадить госпожу и не утомлять её. Чего он и добивался своими настойчивыми просьбами. Выслушав его Клавдия согласно кивнула. Гай радостно склонил голову и опустив полог обратился к дороге. Двуколка так же маячила впереди, но он всматривался в ночную мглу надеясь разглядеть огни придорожных харчевен. Но впереди была только темнота земли и серебристая россыпь неба. Прокула вновь откинулась на подушки и отдалась прежним мыслям. Жестокость и ложь, как оказывается, более желанны обществу людей, чем милосердие и истина. Почему так? Вот на этот то вопрос Клавдия и пыталась найти ответ. Обратившись к своему детству она вспомнила первое посещение амфитеатра. Ей было тогда лет 12 и отец взял её с собой на устроенные Тиберием гладиаторские бои. Она слышала этот восторженный рёв толпы то с одной, то с другой стороны, в зависимости от того, кто убивал - фракиец германца, или германец фракийца. Она видела искажённые каким то звериным оскалом губы ревущих от восторга и вожделения мужчин и жён, выбрасывающих вверх руки в моменты когда чей то меч или трезубец входил в тело противника и рвал его. Она в ужасе оглядывалась по сторонам, надеясь увидеть слёзы жалости хоть на одном лице, но замечала лишь восторг неутолимой кровожадности. А ведь там были и её сверстницы и сверстники, так же приведённые на это зрелище, и откровенно наслаждающиеся им. Получалось, жестокость сеялась с самого детства в сердца римлян, да и не только римлян. Цирки с травлями животных и убийством людей присутствовали по всей империи во всяком, мало - мальски, приличном городе. А жестокость, привитая с детства, в зрелые годы уже и не жестокость, а обычная норма поведения. И господа кормят своих рыб живыми рабами, или просто убивают из развлечения на потеху гостям. ТАНЕЦ Её память озарилась вдруг новой картиной. Это была Тивериада. Город, построенный на берегу Галилейского озера в честь Тиберия. Они были приглашены туда на день рождения Ирода, правившего этой землёй. Шёл уже третий год их пребывания в провинции, но тогда она впервые покинула Кесарию и сопровождала Пилата. Она сама выразила желание поехать с ним. То ли однообразие Кесарии стало утомлять её, то ли желание увидеть что то новое, а может простое женское любопытство, но, скорее всего, надежда встретить родственную душу среди жён или дочерей иудейской знати, приглашённой тетрархом на свой 50-летний юбилей. Ирод прислал за ними октофор и ждал их прибытия в окружении своих родственников и придворных. Гостей было не меньше сотни. Все разряженные в пух и прах. Женщины сияли и сверкали немыслимым количеством золотых браслетов, серёжек, цепочек, колец, заколок и диадем. Мужчины были поскромнее, все в белых, расшитых золотом и серебром хитонах и туниках. Именинник блистал в великолепном пурпурном плаще, отороченном серебряной узорчатой вышивкой, и золотом венке на своей довольно поредевшей и поседевшей шевелюре. Он с величайшим почтением приветствовал Пилата, в то время как его жена, ещё молодая, и яркая в своей зрелой красоте, приветствовала Клавдию. Её уста растянулись в лёгкой улыбке, даже, как будто, искренне дружелюбной, но глаза, холодные и настороженные, оценивающе оббежали всю фигуру и наряд Клавдии. Она даже сердцем почувствовала этот взгляд, и внимательно посмотрела на всё так же мило улыбающуюся Иродиаду. Но та быстро отвернулась, и взяв её под руку повела вслед за идущими впереди Иродом и Пилатом. Все двинулись за ними в пиршественный зал. Ложе Ирода располагалось в конце зала, на мраморном возвышении, к которому вели три ступени. Остальные столы были накрыты по обе стороны зала. Рядом с Иродом, с правой стороны было приготовлено ложе для них. Слева возлегла Иродиада. Ирод дал знак, и где то за ширмами, у входа в зал, запищали раненными птицами флейты и свирели. Им ответили нежным звоном тимпаны и застонали бубны. А из-за колоннады окружающей зал выскочили в вихре - хороводе танцовщицы. Торжество началось. Рабы с кувшинами не успевали наполнять чаши. Каждый, поднимающий чашу, пил, конечно же, за здоровье Ирода, за его счастливое правление, за богатство и благополучие его семьи...одним словом, вскоре все были пьяны и гвалт болтовни, пьяный смех, крики славословий, а нередко и ругань, стали заглушать даже звуки музыки. Клавдия ещё не овладела во всей полноте арамейским языком, и из обрывков фраз и разговоров, доносящихся до неё, поняла только то, что предметом обсуждений и споров был какой то узник, заключённый Иродом в темницу. Она разглядывала пирующих и видела только пьющие и жующие лица, как женщин, так и мужчин. Разгорячённые вином и потные от усердного пережёвывания подаваемых яств, они наслаждались жизнью, своим благополучием и знатностью. Столы были в кучах обглоданных костей и лужицах разлитого вина. Рабы сновали между ними убирая эти следы обжорства и пьянства. Она взглянула на Иродиаду. Та не пила вино, и с нескрываемым презрением смотрела даже и не на пирующих, а куда то поверх их голов, в пространство зала. Её тонкие пальцы в перстнях и с острыми кроваво красными ногтями, отщипывали ягоды винограда от огромной рубиновой грозди лежащей перед ней на золотом блюде. Она медленно отправляла их в рот, так же медленно пережёвывая. Ирод что то рассказывал Пилату с горячностью и постоянно заглядывал ему в глаза, как бы пытаясь найти в них одобрение и поддержку. Понтий лежал опираясь на согнутую руку и слушал болтающего Ирода. Он с отвращением, если даже не с ненавистью, смотрел на происходящее в зале празднование. Клавдия знала это его выражение лица и понимала кипящие в нём чувства, но покинуть пир они не могли. Это было бы оскорблением и породило бы вражду. Он заметил её взгляд и наклонившись к ней сказал на греческом: «Придётся потерпеть ещё несколько часов эту иудейскую вакханалию». Она согласно кивнула. Вдруг гвалт стал тише и через минуту затих вообще. Между столами появилась девочка лет 13-ти, она была в красно - фиолетовой палле накинутой на плечи и укрывающей всю её фигуру. Волосы, черными змеями - косами рассыпались вокруг её лица, нежно - розового, с алыми маленькими губами и большими глазами, сияющими зеленью изумрудов, под чёрными стрелами бровей. Она шла медленно, как бы давая всем присутствующим рассмотреть себя, и налюбоваться ею. Ирод перестал болтать и с удивлением следил за приближающейся девочкой. «Это моя дочь» - шепнул он Пилату, привставая навстречу подходящей. Взгляд Пилата сменил отвращение и раздражение на насмешливое любопытство. Иродиада всё так же отщипывая ягоды с улыбкой смотрела на остановившуюся перед ступеньками Саломею. Та оглядела возлежащих Пилата и Клавдию и обратилась к Ироду, застывшему в нелепо выжидающей позе. - Господин мой, - сорвалось с её губ. - Я приготовила тебе подарок. Ты позволишь показать его тебе? Ирод глядел на неё с какой то глуповато восторженной улыбкой. - Конечно, дочь моя… - наконец выдавил он из себя. Саломея обернулась и махнула рукой. За занавесом ухнул барабан, тело девицы вздрогнуло. Она прикрыла глаза а её руки взметнулись вверх, оголившись до плеч и сверкнув на предплечьях, обвившими их золотыми змейками. Барабан начал ускорять свой ритм и в такт ему задвигались ноги, бёдра, руки и голова танцующей девочки. Она кружилась, приседая и даже почти падая на мозаичный пол залы, но тут же взметалась вверх в неистовом порыве юной силы и красоты. Вдруг барабан замолчал и она замерла в полупорыве, как будто хотела взлететь над всем залом. На смену барабану пришла флейта и арфа. Смена ритма танца заставило всех ахнуть. Девица сбросила с себя паллу, и оказалась совершенно нага. Её нагота была прикрыта только туникой из драгоценного, почти прозрачного виссона, сквозь который сияла миниатюрная, расшитая жемчугом, набедренная повязка. Волосы темной волной покрывали её шею и грудь, ещё по девичьи нежную и упругую. И эта её нагота, ещё девичья, но выставленная во всей откровенности уже не таившегося в этом юном нагом теле порока, приковывала к себе невидимыми цепями похоти сотни глаз, следящих за каждым изгибом её тела, за каждым движением её рук и ног, головы и шеи. И, наверняка, уже «прелюбодействующих с нею в сердцах своих». А она, извиваясь под звуки музыки, казалось наслаждается этими излучающими похоть и вожделение взглядами. Клавдия была ошеломлена и самим танцем и манерой его исполнения. Она мельком взглянула на Пилата. Он смотрел на танцующую девицу оценивающе презрительно. Так рассматривают рабов на торжище. За то Ирод буквально таял от сладострастия следя за девой. Его глаза ощупывали каждый изгиб её тела, а язык то и дело облизывал губы. Иродиада соскользнула со своего ложа и исчезла в глубине колоннады, то ли возмутившись столь откровенным «подарком» дочери, то ли возревновав её молодость. И в самом деле. Казалось, девица пытается соблазнить и увлечь своим юным телом Ирода. - Она совершенно не знает что такое целомудрие в свои 13 лет - подумала Клавдия. Ей стало нестерпимо стыдно за эту девочку, а ещё больше за наблюдающих. Она покраснела и уткнувшись в стол ожидала конца «подарка». А девица, в волнах всё затихающей арфы, кружилась всё медленней и медленней, закинув руки за голову, и, наконец, замерла вместе с последним аккордом сорвавшимся со струны. В зале повисла тишина. Девица быстро наклонилась и схватив паллу накинула её на себя, сокрыв то, что ещё минуту назад было открыто всем взорам. Гости восторженно закричали и захлопали в ладоши. Ирод встал со своего ложа и поднял руки, не отводя глаз от Саломии. Все прекратили хлопать и кричать. - Господину понравился мой подарок? - тяжело дыша и с улыбкой глядя на Ирода спросила девица воспользовавшись повисшей тишиной. - Дочь моя, - облизывая губы и прижимая руки к сердцу ответил тот. - Твой подарок - лучший из всех, которые мне когда либо в жизни дарили...Он достоин самой высшей награды... Вожделение, пережитое им, бушевало внутри его и он даже заикался говоря. - Клянусь Богом отцов моих...- продолжал он, - что исполню любое желание твоё, какое в силах исполнить человек...Проси, дочь моя... Девица оглянулась и торжествующе оглядела сидящих за столами, как бы призывая их в свидетели царского обещания. - Позволь мне переодеться, господин - улыбнулась она Ироду, и не дожидаясь ответа исчезла в колоннаде. Ирод возлёг на своё ложе и подняв чашу пригубил. Было видно, что девица пронзила его сердце своей обнажённой откровенностью. Пилат с интересом вслушивался в их разговор, и даже покачал головой, услышав обещание Ирода девице. Ему было интересно услышать, что же попросит она в награду. Он наклонился к Клавдии и сжав её руку прошептал по гречески: «В лупанариях Субуры это дитя нашло бы себе достойное применение». - Может стоит уйти сейчас? - так же по гречески спросила она его. Он отрицательно покачал головой. Девица появилась в зале спустя час. Её уже и не ждали. Зал опять шумел многоголосицей женщин и мужчин, продолжавших питьё и поедание пищи, разбавляемое разговорами о танце, молодости, красоте, нарядах, прибылях и убытках и прочем, чем полны разговоры за пиршественными столами у власть имущих, да и всех прочих. В этот раз Саломия появилась в небесно-голубой, под цвет гиацинта, столе, прекрасно подчёркивавшей её стройность. Волосы были уложены и скреплены серебряной фибулой с крупным изумрудом. Она была прекрасна и нагой и одетой, и завидев её все опять прекратили болтовню и замерли в восторженном полупьяном ожидании. - Господин не забыл своё обещание? - дерзко и даже чуть насмешливо спросила она, остановившись перед ложем тетрарха. - Проси, дочь моя... - восхищённо осматривая её пробормотал Ирод. - Тогда хочу...- медленно и громко, чтобы слышали все в зале, как бы в раздумье протянула девочка, - чтобы здесь, сейчас, мне принесли голову того бунтовщика из Вифавары, которого ты содержишь в темнице... В зале повисла тишина. Опять сотни глаз неотрывно смотрели на девицу, одни с ужасом, другие с удивлением, третьи с одобрением. - Зачем тебе это, дочь моя? - в растерянности прошептал Ирод. - Возьми шарлах, возьми виссон, пурпур, жемчуг, золото...всё, что найдёшь в сокровищнице...твоё. Он посмотрел по сторонам пытаясь найти Иродиаду, но её не было. Пилат с интересом наблюдал за девицей. - Я так хочу,- она упрямо наклонила голову. - Ты дал клятву...здесь и сейчас - повторила она и взойдя по ступеням улеглась на ложе Иродиады. Тетрарх несколько секунд смотрел на Саломию, затем повернулся к телохранителю. - Сделай то, что она хочет.- сказал он. Солдат ушёл. Надо сказать, что в момент появления девицы пир фактически был остановлен. Всем было до озноба любопытно узнать, что же попросит девица, и затем уж, увидев исполнение её желания, восславить щедрость Ирода, и тогда уж продолжить веселье. Но услышав желание девицы, и её настойчивость в его осуществлении никто не решился вновь взяться за кубки и чаши. Все даже прекратили разговоры, и проводив воина глазами, молча ждали его возвращения. Эргастул был совсем недалеко. Клавдия не совсем поняла и просьбы девицы и ответа Ирода, и была удивлена переменой в настроении пирующих. - Что девочка попросила в награду? - спросила она Пилата, с удивлением оглядывая лица гостей, замерших на своих ложах в каком то тревожном ожидании. - Что попросила? - Пилат нашёл её руку и осторожно пожал её, как бы ободряя. - Эта прелестная девочка попросила убить человека в награду за её танец... - сказал он по гречески всё так же держа её руку. Ирод нервно теребил пальцами золотое шитьё своего пурпурного плаща и неотрывно смотрел на вход в залу. Солдат появился с большим серебряным блюдом, на котором лежало что то бесформенное, прикрытое коричневым женским платком. По мере того, как он приближался к ложе Ирода, гости, вставая, следовали за ним заглядывая через его плечи на блюдо. Девица, завидев вошедшего солдата, тоже встала с ложа и спустившись ждала его. Приблизившись к ступенькам солдат остановился и глядя на тетрарха сказал: «Твоё желание исполнено. Она здесь». Ирод молча указал на девицу. Саломея подошла к солдату и осторожно, левой рукой взяв край платка, откинула его. На блюде лежала человеческая голова, вся в густых черных волосах. Клавдия в оцепенении смотрела на то, как девочка, взяв правой рукой голову за волосы подняла её, разглядывая с каким то хищным блеском глаз. Голова лежала в лужице запёкшейся крови, уже не красной, а бурой и подобной клею. Эта кровь пропитала всю бороду, и когда девочка подняла голову, кровь, липкими нитями потянулась за ней. Девочка аккуратно положила голову на блюдо и накрыла платком. - Как она теперь будет жить с этим... - в ужасе подумала Клавдия, лишаясь чувств и проваливаясь в густую, звенящую бессмысленной какафонией человеческих голосов, тьму. Это было её первое и близкое знакомство с иудейской знатью, и с её нравами. Впоследствии она узнала кем был человек, голову которого так жаждала получить юная Саломия... И вот, в этот мир, упивающийся человеческой кровью, опутанный паутиной похоти и погрязший в стяжании пришёл Он, с проповедью о любви к ближнему, о нестяжании и чистоте. Он не призывал изменять этот мир, но звал в какой то иной мир. Его Мир. В мир, в котором «не поднимет народ на народ меча, и не будут больше учиться воевать. Где не будет жестокости и ненависти, а ребёнок будет играть со львом... где не будет зла и болезней, а столетний будет умирать юношей...». То, что Он говорил было настолько небывалым и невозможным, что большинству Он казался бы безумным фантазёром, но сила, действующая в Нём, одних повергала в ужас, а других заставляла верить в реальность Его Мира. И два этих мира полностью противоположны друг другу. Тот в котором я живу, мир жестокости и лжи, а тот, из которого пришёл Он, мир любви и правды. « Я хочу туда... - думала Клавдия. - К Нему. Те, кто погиб в Риме уже с Ним, а я...» Она с грустью вспомнила узника - старца. «Всегда помни и знай, -говорил он, - в Слове Его вся полнота всего сущего. Здесь и ключи жизни вечной, и ключи к Царству Его, и ключи к разумению. Во всех сомнениях своих обращайся к Слову Его и молись. Он ответит и укрепит и развеет все твои страхи. Потому то я и говорю тебе: не спеши умирать и унывать, а соверши свой труд любви и веры. Доноси до людей Слово Его - переводи и размножь и распространи по ученикам и общинам. Люди должны знать Путь, который он открыл для нас ценою своей жизни». « Я сделаю всё, что от меня зависит - мысленно пообещала она, - но я не понимаю, почему в мире Его царствует любовь, радость и правда, а здесь жестокость, похоть и ложь? Разве нельзя это изменить?» Спрашивала Клавдия своё сердце, то проваливаясь в полусонную дрёму, а то пытаясь вырваться из её липких оков. А ответ, на мучивший её сердце вопрос, был в свитке. Мало кто обращает своё внимание на этот эпизод. Большинство принимает написанное за некую чудесную аллегорию, не стоящую серьёзного раздумья. А вся суть нашего мира, и человеческого общества, кроется именно в этих словах Писания: «И возведя Его на высокую гору, дьявол показал Ему все царства вселенной во мгновение времени, и сказал Ему дьявол: «Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ИБО ОНА ПРЕДАНА МНЕ, И Я, КОМУ ХОЧУ, ДАЮ ЕЁ». БОЛЕЗНЬ. Тропинка становилась всё уже и всё круче. Она вилась среди огромных валунов громоздящихся до самой вершины. На остром пике которой полыхал яркими мятущимися сполохами то ли костёр, то ли факел, разбрасывая в окружающую тьму звездопад искр. Серые, мрачные и замшелые валуны, изъеденные змеящимися по ним трещинами, теснили тропинку с обеих сторон. Из трещин и между валунами торчали жухлые и колючие клочки тёрна и шиповника. Старик из последних сил карабкался по этой тропинке, цепляясь за края валунов, и в кровь раздирая ладони колючками кустарника. Луна, огромным серебряным зеркалом висела на черно-фиолетовом полотне неба освещая тропинку, взбирающегося по ней старика, горящую вершину и всю окрестность, до самого горизонта вонзающуюся острыми пиками, так же пылающих огнями, утёсов и скал в ночную бездну. Он устал, и сев на валун вглядывался в уходящую к вершине тропинку. Ему вспомнился Сизиф, вечно взбирающийся в гору со своим камнем и вечно падающий вниз, чтобы вновь начать восхождение и вновь быть низвергнутым. «Сколько же ещё будет длиться эта тропинка и скоро ли вершина»- подумал он. Ему вдруг захотелось посмотреть назад, на пройденный путь, и обернувшись он вздрогнул от ужаса. Тропинка обрывалась в пропасть. У него даже закружилась голова от увиденного. «Как же я смог добраться сюда?» - Парализованный страхом подумал он судорожно вцепившись двумя руками в трещины валуна. «А если я сорвусь, или поскользнусь, или споткнусь...» лихорадочно думал он, отвернувшись от открывшейся внизу бездонной пропасти. Ему показалось, что камень, за который он держался двумя руками, зашатался и сдвинулся со своего места медленно и неотвратимо приближаясь к бездне. Волна ужаса накрыла его... «Клавдия! Клавдия!» - захрипел он ища хоть какой то опоры или помощи, и... проснулся. С минуту, или чуть больше, он приходил в себя очищая сознание от сна и возвращаясь в явь. В висках стучали маленькие, но назойливые молоточки, рот был полон какой то горечью, а тело покрыто испариной пота. За стенами виллы было ещё темно, вероятно, подходила к концу четвёртая стража ночи, и солнце только -только приближалось к горизонту. - Что это со мной? - подумал он. - Как мерзко я себя чувствую... Старик растёр руками виски, и наклонившись взял со столика чашу с водой. Сделав из неё несколько глотков он вновь улёгся на ложе. «Не нужно тебе было лезть в море, а потом, ещё не высохшим, как следует, верхом возвращаться домой. Забыл сколько тебе лет? - со злой насмешкой укорил он сам себя, но тут же решил: А , ерунда! Надо сказать, пусть приготовят баню... и растереться египетским бальзамом...». Его память вернулась к кошмару сна и отчаянному крику о помощи. « А и в самом деле - с тоской подумал он. - Клавдия - единственный в этом мире близкий и понятный мне человек...И только моя гордыня разделяет нас...Нет, разделяла нас. - поправил он сам себя - Она приедет и я не отпущу её больше в Рим, или нет, я разделю с ней её путь, пусть даже и придётся для этого вернуться в город и умереть! Да и что дало мне моё одиночество? Мудрость? Я познал смысл жизни? Понял для чего я пришёл в этот мир? Мне открылась Истина о которой приходил свидетельствовать Праведник? Нет! Да, я много чего узнал из книг, ранее неизвестных мне. Да, я сохранил себя от той липкой грязи, в которой корчится Рим, но и Прокула сохранила себя, хотя и жила среди этой грязи... Она не прочла столько, сколько я, но почему то для неё более понятны те вопросы, на которые я так и не нашёл ответа в десятках прочитанных мной свитков и книг. А жизнь прожита...моя то точно. Сначала я проливал кровь, свою и чужую, как воин. Потом судил и властвовал, как легат цезаря, над чужим и враждебным народом. А потом пытался забыть и убежать и от первого и от второго. Убежал? Убежал за 120 миль от Рима, но не от себя и своей памяти. Да, и всё ближе и ближе погребальный костёр...и он будет такой же, как и у тех, кто выбрал грязь. Так в чём же смысл? Нет, не всеобщий, его знают только боги, а вот смысл твоей жизни? Странно... - удивился Пилат, - почему я говорю о себе в третьем лице? «твоей жизни» - моей жизни! Я отказался посвятить её Риму, я наполнил её отвращением и презрением к людям, я не разделил её даже с женщиной, которая всегда была рядом со мной и... любила меня... А я, с высоты своей гордыни, смотрел на неё снисходительно и даже, порой, со злым раздражением... мне казалось, что она очень уж задержалась в своём детстве, со своими идеалами, и пора ей взрослеть...как всё же глуп и самодоволен в своей глупости был я... И, как это не досадно понимать, она всегда была сильнее тебя...именно своей любовью и добротой! Опять - тебя! Меня! Меня! Нет, конечно, речь не о силе физической, а о силе настоящей, силе нравственной...». Старик почувствовал, как горький ком поднялся от его сердца к горлу, и даже до глаз, наполнив их слезами. « Да, слезлив и жалостлив стал я... – в лихорадочном ознобе шептал он, сглатывая ком. - Нет ничего страшнее и горче, чем осознавать пустоту прожитых лет и полную невозможность хоть что то изменить или исправить...Всё в прошлом...В настоящем только я и Клавдия... и этот сон... что же там, на вершине, куда я так и не добрался во сне? Погребальный костёр, и омытые вином кости в колумбарии...которые некогда звались Понтием Пилатом...или же...что там за огонь?» Он уселся на кровати и взяв у изголовья небольшое полотенце намочил его в чаше и обтёр им свою голову, лицо и грудь. - Что же там, на вершине? - назойливо стучали молоточки в его голове, эти же слова пульсировали в кровяных артериях по всему его телу. Сил совершенно не было. Он вновь улёгся на своё ложе и закрыв глаза отдался этому пульсирующему во всём его теле ритму пяти слов. «Плохо мне... - с тоской подумал он. - Неужели пришло время уходить? Нет, я ещё должен закончить начатое...и Клавдия...обязательно дождаться её и просить прощения у неё...за все обиды...Что это я раскис, надо приказать натопить баню, пусть подготовят лаконик, и прогреться, прогреться до пота и бальзам... и всё пройдёт...». Под этот ритм старик и забылся в болезненном полудрёме из которого его вернуло чьё то осторожное прикосновение. Он открыл глаза и увидел склонившегося над ним Димитрия, из-за спины которого выглядывал раб - конюх. - С тобой всё хорошо? - всматриваясь в лицо старика спросил грек. - Обычно в это время ты совершаешь прогулку...что заставило тебя изменить своей привычке? Ты не болен? Димитрий прикоснулся к челу старика. - Да у тебя начинается горячка - озабоченно прошептал он. - Надо послать за Фрасилом - обернувшись к рабу сказал Димитрий. Тот кивнул головой и быстро вышел из спальни. Грек взял полотенце и намочив его отжал и обтёр голову и грудь старика. - Прикажи натопить баню и пусть хорошо прогреют лаконик, - отводя руку Димитрия и пытаясь встать сказал Пилат. - Не надо ни за кем посылать. Баня и бальзам...и скажи пусть сделают горячего вина с мёдом и чабером... - Хорошо, я распоряжусь. - кивнул грек. - Но тебе лучше прилечь... Старик согласно кивнул и вновь улёгся на своё ложе. Комната уже была освещена лучами солнца, и судя по всему день подходил к своей половине. На столике возле кровати еле тлел светильник, забытый и непотушенный. Димитрий вышел и старик вновь остался один. В суставах ломило, в висках по прежнему стучали молоточки пульсов и всё тело было покрыто испариной пота. « Гаснет огонёк... - глядя на еле заметный язычок пламени думал старик. - Как обыденно и...просто. Третьего дня ещё купал коня и вот...надо готовиться к смерти...». Дальше развить свою мрачную перспективу старик не успел. Появился Димитрий с чашей уксуса и губкой. Он осторожно стянул с не сопротивлявшегося Пилата ночную рубаху и смочив губку заботливо и осторожно начал обтирать его. - Омываешь меня для погребального костра... - Пилат с горькой иронией наблюдал за действиями грека. - Что я слышу от воина, да к тому же и философа... - ответил грек. Он обмакивал губку в чашу и обтирал ею каждый сустав и артерию старика. - О чём ты говоришь? Страх смерти напал на тебя? Через три дня будешь здоров... В спальню вошёл раб с кубком горячего вина. Поставив его на стол он замер наблюдая за действиями Димитрия. - Скажи Криспу пусть выгуляет Кандида. - обратился старик к рабу. Тот кивнул и ушёл. Старик закрыл глаза и отдался в волю Димитрия. Ему и в самом деле становилось лучше. Губка, скользя по его телу, как будто впитывала в себя и ломоту суставов и пульсацию кровяных молоточков. Обтерев старика и с груди и со спины грек закутал его в шелковую простынь и шерстяное покрывало. - Баню я отменил - сказал он, подавая Пилату кубок с вином. - Тебе сейчас надо больше пить. Авит приготовит отвар. Баня будет потом, когда уйдёт жар. Сейчас лежи, береги силы. Старик слушал его отхлёбывая маленькими глотками вино из кубка. - Мне надо работать - сказал он, отдавая кубок греку. - Я должен написать всё...успеть... - он хотел сказать: «до погребального костра», но запнулся и докончил: «в память о Праведнике». Он и сам не понял почему он так сказал, но упрямо повторил: «Да, надо успеть...это мой долг пред Ним». - Я принесу сюда таблички и стиль... - кивнул Димитрий, - но давай договоримся - ты будешь говорить, а я буду записывать за тобой... Он посмотрел на Пилата ожидая его согласия или не согласия. Старик молча кивнул. Горячее вино, с мёдом и чабером, разлившись внутри, своим жаром расслабило его до изнеможения. Казалось, оно забрало последние силы, которые ещё теплились в нём. Ему даже говорить было лень. Он откинулся на изголовье и закрыв глаза лежал, вслушиваясь в звуки окружающей его заботы. Кто то приходил и уходил, что то ставили, что то передвигали. Потом всё стихло и он услышал Димитрия негромко говорившего кому то: «Он уснул. Следи за ним. Когда проснётся дашь ему выпить вот этот отвар и позовёшь меня». Пилат открыл глаза и попытался привстать. - Ты принёс таблички? - спросил он наклонившегося к нему и попытавшегося ему помочь грека. Тот кивнул головой подлаживая под спину старика подушки и усаживая его поудобнее. - Тогда прочти последнее, что я там написал... - попросил Пилат. Он закрыл глаза и полулежал полусидел окружённый подушками и укрытый покрывалом. - Ты описываешь иудейский храм и их жертвоприношения... - делая вид что просматривает написанное сказал Димитрий. - Это был второй год твоего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия, - пишешь ты. - И далее...«А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». - прочитал Димитрий. - Да, Иудейский храм... - повторил старик. - Ты вот говоришь, что алчность и корысть победила римский народ...я не буду спорить с тобой, ты прав. Скажу только, что алчность покорила все народы...но первые из народов по алчности это, всё же, иудеи. Особенно их знать и жрецы. Десять лет провёл я среди них и убедился в этом своими глазами...Корысть живёт в их сердцах, наверное, с рождения. Я читал их священные книги, и там есть один эпизод, поразивший меня. Они рассказывают о своих праотцах, 12-ти братьях, ставших родоначальниками их народа. Так вот, одиннадцать из них возненавидели самого младшего, возненавидели так, что задумали убить его и уже были готовы осуществить задуманное злодейство, но тут увидели караван купцов и решили не убивать его, а продать в рабы. Понимаешь? Выгода победила даже их ненависть! Продали! Деньги поделили между собой. Ты это не пиши... - старик посмотрел на грека. Тот согласно кивнул. - Потом они так же продали и Праведника...- продолжил Пилат. - За тридцать денариев...и, самое удивительное в этих двух историях, это то, что и в том случае с проданным братом, и с Праведником, продающего звали Иудой...Что это? Совпадение? Случайность? Нет! Это их суть! Они и назвали себя иудеями, то есть сынами этого Иуды. Да что там говорить, сам наверняка знаешь – большинство римских ростовщиков иудеи... Этот монолог, довольно пространный и эмоциональный, утомил старика. Он замолчал и прикрыв глаза замер. Димитрий так же молча ждал. Минуты через три старик открыл глаза и посмотрел на терпеливо ожидавшего грека. - Так что я там наговорил? - спросил он. «А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие...» - повторил Димитрий. - Да, вспомнил, - перебил читающего грека Пилат. - раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле. Тогда продолжим вот так... Он закрыл глаза и заговорил. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «В пятнадцатый год правления Тиберия и в третий моей префектуры в Иудее и началась череда тех событий, которые и оставили неизгладимый след в моём сердце, а судя по событиям в Риме, не только в моём, но и тысяч других людей. Давая должную и справедливую оценку тем, далёким по времени, происшествиям, я не могу не упомянуть о том, кто первым собрал вокруг себя толпы людей, и стал причиной моего беспокойства и настороженного внимания. Полубезумный юродивый, они называли его пророком, вышедший из иудейской пустыни, вдруг объявился в окрестностях Вифавары, маленького и пыльного городка на берегу Иордана. Его появление вызвало всевозможные слухи и кривотолки, и к Вифаваре потянулись толпы со всей Палестины. Даже жители Декаполиса поддались всеобщему брожению и стали появляться на вверенной мне территории. Это, как мне тогда показалось, могло стать началом серьёзной смуты. Перед отбытием в Иудею, в канцелярии принцепса, мне дали просмотреть отчёты и письма моих предшественников. В записках Копония упоминались подобные события, вылившиеся, в конце - концов, в кровавый и затяжной бунт, затеянный неким галилеянином. Чтобы не повторить ошибку Копония, слишком долго полагавшегося на разумность иудеев, я тут же выступил с манипулом к Вифаваре, где и собиралась толпа почитателей этого раввина. Дальнейшие события показали, что моё беспокойство было напрасным. Это был очередной «учитель праведности». Так его называли окружающие его. Призывал он своих «учеников» и приходивших послушать его не к бунту, а наоборот, к смирению. К смирению пред их богом.Как это ни странно, но его речи производили двоякий эффект. Весь иудейский плебс буквально благоговел пред ним. В то время как у магистратов и жрецов он вызывал сильное раздражение и злобу. Я слышал его. Фанатизм и безумие смешавшись в нём породили самоуничтожение. Он был чужд этому миру. Чужд удовольствий и страстей присущих каждому, будь то свободный или раб. Его одежда, впрочем как и пища, не доставляли телу необходимого тепла и насыщения, а наоборот, терзали его. Появись он на улицах Рима его бы закидали грязью, в Греции, возможно, за ним бы увязалось с десяток бродяг, которые оставили бы его через пару дней. Но это была Иудея! Сам ли климат этой страны, или её близость к Востоку, а может и то и другое, делали из её жителей фанатиков, всегда готовых идти на смерть за любым. Я наблюдал за ними весь день. Дав отдых солдатам и послав центуриона в Вифавару приготовить нам ночлег я спустился к реке. Люди расступались передо мной, но всё внимание их было сосредоточенно на нём. Он и в самом деле поражал своим внешним видом. Время ещё не состарило его, но он состарил себя сам, измождив свою плоть постами и высушив её пустынными суховеями. На нём было какое то немыслимое одеяние из грубой верблюжьей шерсти, больше подобающее зверю, чем человеку. Его лицо всё было покрыто черной бородой сливающейся с такими же черными и длинными волосами, которых он, наверное, никогда не стриг, а быть может и не мыл. Тем не менее, он стоял в реке и совершал какой то, только ему понятный, обряд. Люди заходили в реку, и подходя к нему склонялись почти до самой воды. А он, зачерпнув воду двумя ладонями, возливал её на голову подходившего. Меня рассмешило выражение лиц участвующих в этом действе. Все они исполняли обряд с величайшей почтительностью и благоговением. Заметив мою усмешку, стоявший в воде раввин сверкнул глазами и протянув руку в мою сторону сказал: «Бог повелевает всем, римлянин, каяться. Исполни Его волю». Я молча смотрел на него. Его язык был мне понятен, но я не хотел, чтобы они знали об этом. Не дождавшись моего ответа раввин отвернулся и продолжил своё священнодействие не обращая на нас никакого внимания. Всё время нашего присутствия там новые и новые люди подходили к реке. По одежде некоторых было видно, что они из далека. Много было из окрестных селений и городов. Выходящие из реки одни оставались на берегу, другие уходили, но толпа не редела. И все с жадностью слушали его, когда он начинал говорить. Его речь обладала страстностью и огнём, и он был в силах увлечь толпу за собой, но он не разжигал в них неистовства, а призывал к нравственной чистоте. Один из моих солдат внимательно вслушивался в его речь, разумея иудейское наречие он переводил его слова своим товарищам. Дождавшись, когда раввин замолчал, он прокричал ему: «А что же делать нам, воинам, чтобы заслужить благоволение твоего бога?». Ответ раввина вызвал насмешки и злословие в большей части солдат. Заметив осуждающие взгляды иудеев, я был готов услышать угрозы или оскорбления с их стороны. Подобное случалось и раньше, по гораздо меньшему поводу, но они были на удивление смирны и молча проглотили неуважение к их учителю. Наблюдая всё это я понял, что здесь не пахнет бунтом, а скорее происходящее похоже на рождение какой то новой философской школы или религиозной секты. К 11 часу дня я вернулся в Вифавару и на следующее утро мы вышли в Кесарию. Больше я этого раввина живым не встречал. Спустя четыре месяца галилейский тетрарх Ирод убил его во время пира, который он устроил по поводу своего дня рождения, и по просьбе своей падчерицы, дочери его второй жены. Стоит сказать несколько слов и об Ироде. Я видел многих облачённых в мантии и тоги, Ирод был самым жалким и ничтожным из всех. Перед отбытием в ссылку, будучи в Риме, Ирод нашёл меня и мы несколько часов провели в беседе. Он жаловался на судьбу, козни брата, отнявшего у него тетрархию, несправедливость цезаря, но началом всех своих бед он считал казнь этого раввина. Меня тогда удивила его уверенность в том, что именно за эту смерть Бог лишил его всего - власти, богатства, почёта и даже родины, ибо умирать ему пришлось в Испании, такова была воля цезаря. Не думаю, что смерть иудейского раввина стала причиной ссылки Ирода Гаем. И без этой казни он натворил немало беззаконий, но казнь раввина, без всякого сомнения, была убийством невиновного. Убийством по прихоти злобной и жестокой шлюхи. Ирод не был закоренелым злодеем, как его печально знаменитый отец. Но он был рабом своих страстей и желаний, а это не достойно не только правителя, но и простолюдина. Он во всём шёл на поводу у своей жены, Иродиады. Она вертела им как хотела, прельстив своим телом и покорив неумеренной похотью. Она была красива, но за её красотой скрывалась грязная, жестокая и порочная душа. Как часто боги за прекрасной внешностью прячут бесстыдное и беспощадное зло. К чести её, надо сказать - в ссылку она отправилась вместе с Иродом, хотя Гай предлагал ей вернуться в Иудею и жить с братом, ставшим после изгнания Ирода царём всей Иудеи, Галилеи и Трахонитиды. Но она предпочла жизнь в изгнании с презираемым, жизни во дворце с ненавидимым...». Пилат прервал свой монолог и задумался. Димитрий молча ждал. - К чести её... - несколько раз повторил Пилат и нахмурился. - Нет, ни о какой чести говорить здесь нельзя. Напиши просто - «в ссылку она отправилась», и далее как было... Грек кивнул и загладил написанное. - Она и не могла вернуться в Иудею...- сказал Пилат. - Её там все ненавидели, и за жестокость, и за надменность, и за её прелюбодейную связь с Иродом...Потому то она и предпочла Испанию...Ни о какой чести, или верности Ироду речи и быть не может... Этого писать не надо - махнул рукой старик, заметив движение стилуса в руке у грека. Немного помолчав, он потянулся к кубку с остывшим вином. Сделав несколько глотков старик продолжил свой рассказ. «После казни этого пустынника рассеялась и толпа его адептов. Тем самым, Ирод, своими руками, избавил меня от забот и волнений, связанных с постоянной угрозой исходящей от большой массы людей, объединённых одним кумиром. Рано или поздно какой - нибудь новый «посланник бога» завладел бы их умами, и никто бы не дал гарантии, что он будет призывать толпу к праведности, как казнённый раввин, а не к восстанию против нас. Мои опасения оправдались довольно быстро. После смерти пустынника появился Он. А с ним и новые волнения и заботы, сопровождавшие меня во всё время моего пребывания в Иудее. Если власть пустынника зиждилась на его авторитете аскета и призывах к нравственной чистоте, то этот, из Назарета, обладал силой и властью не только над жизнью человеческой, но и над самой смертью. Молва о его деяниях распространялась подобно молнии по окрестным землям, и поражала своей чудовищной невозможностью. И если за пустынником ходили сотни, то за этим шли тысячи! Мне говорили о воскресших по его слову или прикосновению. Об исцелённых от неизлечимых болезней. Я видел людей, которые были слепы от рождения, но он вернул им возможность видеть...» Пилат говорил в каком то восторженном порыве, он уже и не диктовал Димитрию, как прежде, не спеша и с паузами, а говорил, как защитник на суде говорит речь в оправдание своего клиента. - Он накормил пять тысяч человек в пустыне...пятью хлебами - Пилат посмотрел на Димитрия. - Ты можешь поверить в подобное? - Об этом написано в свитке - уклонился от ответа грек. - Да, написано в свитке... - согласно кивнул Пилат. - Мне тоже кажется это невероятным, как и воскрешение дочери одного их жреца...но я лично допрашивал людей воочию видевших это. Один мой центурион ходил к нему с просьбой исцелить умирающего от горячки денщика и Он сделал по его просьбе. При этом он даже не видел умирающего, тот был в 30 стадиях от него. Он просто сказал центуриону: «Иди, слуга твой здоров». Ты пишешь это? - спросил Пилат, и увидев утвердительный кивок Димитрия продолжил: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры и через несколько месяцев после казни пустынника...». Пилат замолчал и откинулся на подушки. - Я устал от этих воспоминаний... - прошептал он, - давай отдохнём...и потом продолжим. Грек помог ему улечься поудобней и подал чашу с отваром. Старик выпил и закрыв глаза замер в полудрёме. ГАЙ Как мы и рассказывали ранее путешествие по римским дорогам, и, тем более, на длительные расстояния, было довольно таки серьёзным испытанием на выносливость. Но ещё большим испытанием была остановка в придорожных харчевнях на ночлег. Клопы, мухи, тараканы, комары а часто и крысы, делали ночёвки в этих римских гостиницах незабываемым впечатлением. Сильные мира сего, конечно же, не останавливалась здесь. Путешествующая знать предпочитала передвигаться от виллы к вилле своих друзей или просто знакомых, где находили приём соответствующий их положению и должностям. Ну а плебс...плебс довольствовался удобствами постоялых дворов, о которых мы и сказали чуть выше. Клопы, мухи и всё подобное и так сопровождало простолюдинов каждый день их жизни. К этим «удобствам» они были привычны. В ворота одной из таких придорожных гостиниц и постучал Гай рукояткой бича. Была уже глубокая ночь, то время, когда на большую дорогу выходят лихие люди. Днём они могут быть кем угодно - погонщиками ослов и мелкими торговцами, банщиками и водовозами, рабами и свободными, но с заходом солнца тьма покрывает не только землю, но и их сердца и души. И из людей дня они превращаются в ночных оборотней, снующих по дорогам и грабящим, и уводящим в рабство запозднившихся странников. Иногда разбойников ловят, и тогда, в назидание другим, они висят на крестах, медленно и мучительно умирая по обочинам дорог, на которых они и злодействовали. Именно этих и боялся Гай, когда настаивал на ночлеге в городе, и именно от этих Клавдия просила в молитве о защите, когда они покидали город. Как мы видели, и молитва Клавдии была услышана, и просьба Гая была удовлетворена. Он вновь постучал рукоятью бича в ворота. На стук отворилось оконце и заспанный раб с откровенной враждебностью, и в глазах, и в голосе проскрипел: «Что нужно? Мест нет и все спят». Гай показал ему сестерций. Глаза у раба оживились и голос стал дружелюбней. - Сколько вас? - спросил он разглядывая Гая и повозку. - Я и госпожа - ответил Гай. - Лошади устали, да и нам надо отдохнуть... Раб протянул ладонь сквозь оконце и Гай положил ему монету. Оконце закрылось и зашумел засов. Гай терпеливо ждал. Двуколка императорской почты еле заметным огоньком дрожала далеко впереди растворяясь в ночи. Ворота распахнулись и Гай, дёрнув поводья, направил повозку во двор. Раб закрыл ворота и вставив засов в скобы подошёл к спрыгнувшему с сиденья и распрягавшему коней Гаю. Он помог ему, и они вместе отвели коней в стойло и насыпав в кормушки овса вернулись во двор. Гай подошёл к повозке и осторожно заглянул вовнутрь. Клавдия спала. Светильник всё так же еле тлел, дрожащими полутенями освещая лежащую под шерстяными покрывалами женщину. Раб вопросительно посмотрел на Гая. - Пусть спит - прошептал Гай. - Утром ей понадобится комната...А я лягу где нибудь здесь рядом... - он огляделся - Да вот, хотя бы здесь. Гай показал на скамью стоявшую возле бассейна в центре двора. - А сейчас я бы чего нибудь перекусил... - он достал ещё один сестерций и дал рабу. Тот взял монету и направился к кухне. Через мгновение там затеплились лампады и спустя несколько минут он позвал Гая. Они уселись за большой дубовый стол, на котором стояло блюдо с холодной телятиной, овощи, сыр, кувшин с вином, оливки и хлеб. Гай достал нож и принялся за телятину. Раб налил ему вина и подал чашу. - Путь далекий? - спросил он. Гай кивнул прожёвывая телятину и запивая её вином. - Наливай и себе - сказал он подвигая кувшин рабу. Тот не заставил себя уговаривать, и сняв чашу с полки налил и себе. - Видно дело у вас важное, раз в ночь выехали... - продолжил раб. Он с любопытством разглядывал Гая. Тому не понравилось и это любопытство и вопросы, но он сдержал себя и с напускным раздражением, и даже кивнув в сторону повозки, сказал: «Да сам же, наверное, знаешь, эти матроны римские, как вобьют себе в голову что то, так хоть трава не расти, а делай по её. Ты наливай, не скромничай. Он подмигнул рабу. - Богатая то твоя матрона? - наполнив чашу и отхлёбывая из неё спросил раб. - Да, скажешь тоже...богатая - усмехнулся Гай. - Вчера в Риме дом забрали заимодавцы за долги. Вот и едем ночью, так как и ночевать негде было в городе... - Ну да? - озадаченно протянул раб. - А повозка, а лошади? Он хотел сказать ещё: «а сестерции», но остановился и недоверчиво посмотрел на евшего Гая. - Повозка, лошади... - переспросил Гай, - да это взято всё в долг, доехать только, а там надо всё вернуть... Ну а у вас тут как живётся? Спокойно? - пряча усмешку спросил он замолчавшего раба. Тот допил свою чашу и пожал плечами: «Живём потихоньку» - Наливай, наливай... - подбодрил его Гай и сам плеснул ему в чашу из кувшина. Как известно с древнейших времён - истина в вине. Вино развязывает языки и открывает запоры сердца. Что трезвый прячет в тайниках души, тем опьянённый вином хвастает в застольных беседах. Вино, подаваемое в гостиницах, конечно, не сравнить с вином из собственных виноградников, но и оно требует разбавления водой. Раб этим пренебрегал. Через полчаса алкоголь развязал его язык и расслабил мозги. Гай узнал, что вся челядь этой гостиницы - мерзавцы и воры, и только он один верен хозяину, который живёт в Риме и не ценит его преданность, а поставил управляющим в гостинице совершенно никчёмного и глупого вчерашнего раба, которого отпустил на волю только за то, что тот мог говорить чревом и подражать голосам других людей. Раб болтал без умолку обо всём и обо всех. Гай слушал его в пол уха и уже собирался улечься спать, но тут раб сменил тему и рассказал о посещении гостиницы эдилом. - Он зачитал нам эдикт цезаря о наказании поджигателей города... - бормотал раб. - Награда, конечно, достойная...свобода...да ещё и половина их имущества...Я у него спрашиваю, как же их определить? Этих «христовщиков»...они же с виду такие же как все...Вот, к примеру, как ты, или вот матрона, которую ты везешь...у них же на лбу не написано... Гай внимательно посмотрел на раба. Ему показалось, что он больше притворяется пьяным и намеренно затронул эту тему. - Да и ты ни чем не отличаешься от «христовщиков» - сказал Гай отодвигая от себя блюдо с недоеденной телятиной. - Ну и что он тебе ответил? - Я? - раб пьяно захихикал. - Да будь я одним из них я бы уже был и свободен и богат! -Как это тебе бы удалось? - Гай с презрением посмотрел на раба. - Очень просто... - осклабился тот. - Разве свобода и имущество не стоит доноса на тех, кого объявили врагами государства? А? Как думаешь? Гай пожал плечами и усмехнулся. - Да, точно так. Тебя твой хозяин явно недооценил. Ты умней того, кто говорит чревом. А как же их отличить от добропорядочных граждан? -Эдил сказал, что они не приносят жертвы Юпитеру Капитолийскому и отказываются воскурять фимиам пред статуей цезаря - с пьяной ухмылкой ответил раб кивая в глубину двора. Там на небольшом алтаре, освещаемом горящей лампадой, стояла бронзовая статуя Нерона. - Буду знать - посмотрев на ухмыляющегося раба сказал Гай. Он встал из - за стола и огляделся вокруг. - Я лягу там, на скамье у бассейна. Утром матроне нужна будет комната. Ты позаботься об этом. Гай достал из кошеля квадрусс и протянул рабу. Тот согласно кивнул. Гай вышел из кухни, и взяв с сиденья войлочные подстилки улёгся на них, подложив под голову мешок с овсом и укрывшись плащом. « Сколько же их, этих псов, вышло ныне на охоту... - подумал он о мечте раба. - Кровью невинных они готовы, и даже жаждут этого, покупать своё благополучие. Уж лучше получить свободу за способность говорить чревом, чем за донос или предательство... Бедная госпожа, скольким опасностям она подвергает себя...». Клавдию разбудила утренняя суета. Она несколько минут лежала пытаясь понять, что за звуки прервали её сон. Человеческие голоса, стук дверей, журчание льющейся воды, фыркание скота и, конечно же, многоголосье птичника свидетельствовало о кипящей вокруг жизни. Она привстала и откинув полог выглянула из повозки. «Гостиница. Гай всё же нашёл её» -подумала она разглядывая довольно пространный двор окружённый по периметру двухэтажным строением с галереей и лестницами. Гай уже не спал. Он встал с первыми, даже и не лучами, а петухами. Умывшись, он нашёл своего ночного собутыльника и заставил его приготовить комнату и всё, что надо женщине для приведения себя в почтенный вид после сна. Проведав лошадей и насыпав им в торбы овса он вышел и усевшись на скамью наблюдал за утренней суетой и ждал пробуждения госпожи. Завидев движение полога Гай подошёл к повозке и поклонился Клавдии. - Госпожа, комната готова, там тебя ждёт всё необходимое для утра - сказал он, протягивая ей руку и помогая сойти на землю. Он провёл её на галерею до дверей комнаты. - Я заказал завтрак... - добавил он пропуская её в комнату. - Когда госпожа будет готова пусть спускается во двор и мы продолжим путь. - Благодарю тебя, верный мой друг - услышал Гай закрывая дверь. Он остановился, и несколько секунд стоял наблюдая сверху, сквозь ограду галереи, за повозкой и снующими по двору людьми. «Верный мой друг...Я верный твой раб, госпожа, и горжусь этим...и благодарю бога, которому ты служишь, что он послал тебя мне» - сказал он. Но этих слов никто кроме него не слышал, ибо они были сказаны его сердцем, а не языком. Закрыв дверь Клавдия скинула паллу, налила в миску воды из стоявшего кувшина, и умылась, с наслаждением ополаскивая лицо, шею и грудь холодной ключевой водой. Полотенце из льна и оловянный гребень для волос лежали на небольшой полке у медного зеркала. Она вытерлась и расчесав волосы уложила их на затылке скрепив серебряной заколкой. Зеркало отразило в себе женщину, уже немолодую, с большими усталыми и грустными глазами на худощавом лице, покрытом сетью морщинок в уголках глаз и губ, уже тонких и обескровленных. Седина, расчёсанных на прямой пробор волос, даже благодаря материалу зеркала, превращающего всё в золотисто - рыжий цвет, оставалось всё той же сединой. Клавдия несколько секунд вглядывалась в своё отражение. «Всё проходит... - подумала она. - Мне почти 60 лет! Как же быстро пролетели эти года! И что? Стоит об этом грустить? Как всё же точно сказано: «всякая плоть, как трава...засыхает и её цвет и её красота». Но это же не главное...тебя же это не мучает, как других, пытающихся победить время мастями и притирками...Это - глупо...и смешно. «Если наш внешний человек и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется» - вспомнила она слова из когда то переводимого ею послания. Какая всё таки бездна мудрости в учении Праведника, и какая сила жизни...а ведь всё это могло пройти мимо меня... - вдруг мелькнула мысль. - Не стань я женой Понтия...или даже стань я его женой, но останься в Риме, когда он выехал в Иудею и всё...Вот и получается, я разделила и его рок, и его судьбу...А это было его испытанием превратившемся в его мучение. Потому то он и страдает в своём одиночестве. Он не может быть среди нас, потому что он сам себя казнит за малодушие. Как же он несчастен... А ты?» Клавдия всё так же сидела перед зеркалом вглядываясь в своё отражение. « Ты счастлива? - спрашивала зазеркальная Клавдия. - Ты не стала матерью...Почему? Это милость Бога, или наказание Его Пилату и тебе, как его жене? Если бы я родила Понтию детей, на них бы вечно лежала вина их отца за его суд...пусть эта вина лежит на нём одном - отвечала она. - Праведник сказал: Бог есть Любовь! А любовь не может быть жестока...Дети даются в радость, а не для горя и страдания… А как же мать Праведника...она же знала, что рождает сына своего на смерть... - возражало зазеркалье. - Мариам рассказывала, что ей возвестил Ангел и о его рождении, и о его судьбе... Как же она жила храня всё это в сердце... Такое смирение... сверх человеческих сил - с содроганием подумала Клавдия. - Мариам говорила, что рождала она его в хлеву, на гостиничном дворе...для матери сына Бога не нашлось комнаты в гостинице! Даже последняя рабыня у самого бесчувственного хозяина имеет право на ложе, повитуху и чашу с тёплой водой...а сын Бога рождался в хлеву...на дворе, наверное, вот такой же убогой гостиницы... Да, какое же надо иметь смирение... и веру в Бога» Клавдия осмотрелась кругом. И в самом деле, всё было просто до скудости. Комнатёнка вмещала старую деревянную кровать, такой же шкаф для платья, столик с умывальной чашей и табурет. И даже такой комнаты для них не нашлось... Размышления Клавдии прервал стук. Она накинула паллу, сняла щеколду и открыла дверь. На пороге стоял раб держа в руках поднос с завтраком. «А вот с завтраком Гай поспешил» - подумала она, и улыбнувшись рабу сказала: «Это мы возьмём с собой. Ты сложи всё это в корзинку». Раб согласно кивнул и направился к лестнице. Клавдия пошла за ним. Гай встретил её во дворе. Он уже впряг в повозку лошадей и ждал её. Она подошла к повозке и в нерешительности остановилась. - А скажи мне где здесь хлев? - оглядывая двор гостиницы спросила она. - Госпожа что то хочет? - удивился вопросу Гай. - Да, я хочу увидеть его - кивнула Клавдия. Гай привёл её в дальний угол двора к широким двустворчатым воротам, и приоткрыв их ввёл её вовнутрь. Клавдия оказалась в полутьме большого сарая, разделённого на стойла и пропитанного густым запахом навоза, мочи, конского пота и прелого сена. Маленькие слуховые оконца не справлялись с вентиляцией помещения, а рабы, ответственные за уборку, ещё не приступили к своим обязанностям. Клавдия прикрыла лицо воротом паллы и осмотрелась вокруг. - Где же здесь можно принять роды? - еле сдерживая чихание спросила она. Гай не понял вопроса и молча смотрел на неё. Клавдия подошла к одному из стойл. Там стоял мул и вырывая из кормушки пучок за пучком монотонно, не обращая на них никакого внимания, жевал положенное туда сено. - Это ясли? - спросила Клавдия указывая на кормушку. Гай кивнул. Клавдия ещё раз оглядела всё вокруг и пошла к выходу. Гай поспешил за ней. У повозки их уже ждал раб с корзинкой снеди. Клавдия взяла её и достав динарий дала рабу. Через десять минут они выехали из гостиничных ворот и свернули на дорогу. На перекрёстке стоял милевой столб на котором было выбито: Окрикул - 15; Каисра - 33. - К вечеру, если богам будет угодно, доберёмся до Каисры - обернувшись к Клавдии сказал Гай. Его очень удивило желание госпожи увидеть гостиничный хлев, а ещё больше его удивили её слова о родах в хлеву. Чем может заинтересовать римскую аристократку хлев? Тем более, гостиничный! Даже не хлев в имении, а наверняка он есть там, а придорожный, вонючий, грязный и тёмный? Желание не только непонятное, но даже, можно сказать, противоречащее здравому смыслу. Спросить же напрямую, что имела в виду госпожа, Гай не решался. Но любопытство победило. - Почему тебя, госпожа, так заинтересовал гостиничный хлев? - вновь обернувшись к Клавдии спросил он. Она, как и вчера, возлежала в повозке и раскрыв лист пергамента просматривала его. Отложив пергамент Клавдия посмотрела на Гая. - В таком вот хлеву, может быть, даже более грязном и тёмном, одна женщина родила царя... - сказала она. - Я попыталась себе представить, как это могло происходить... Гай был готов услышать что угодно, но не такое. Он покачал недоверчиво головой. - А такое может быть? - озадаченно спросил он. - Чей же он царь? Какого народа? Клавдия внутренне улыбнулась его недоверию и удивлению. - Ты успел утром поесть? - заметив стоящую корзинку со снедью спросила она. Гай отрицательно покачал головой. - Это не главное, госпожа... - он попытался вернуть разговор к прежней теме. - Как может царь родиться в хлеву? Это, наверное, был царь скифов... - Нет, мой дорогой Гай, не скифов. Это царь совершенно иного мира... - Я понял, госпожа, ты говоришь о царе тех, кого ныне убивают в Риме! Гай помолчал ожидая ответа, но Клавдия, взяв корзинку со снедью, принялась разбирать её. - Я знаю, госпожа, ты одна из них...- продолжил он. - И ты подвергаешься такой же опасности... - он вспомнил свой ночной разговор с гостиничным рабом. - Ты остановись, где возможно - попросила она, - и давай перекусим. И ты голоден, да и я разделю с тобой хлеб. Гай кивнул и съехав с дороги остановился возле небольшой рощицы диких маслин. Сердце его кипело от желания высказаться, это было сродни восторгу, благоговению перед ней, даже, можно сказать - любви. Только это чувство вызывает восторг до самоотречения, до желания отдать жизнь свою за объект восторга. - Я знаю, госпожа, что ты с этими людьми - повторил он, соскочив с сиденья, и подходя к повозке. - Я тоже хочу быть одним из вас, с вами...Вас обвиняют в чудовищных злодействах, но я знаю тебя уже 20 лет, и вижу, что все обвинения - злобная и жестокая ложь. Если бы тебя влекли на смерть, я был бы готов умереть с тобой... и...всегда готов! - с твёрдостью повторил Гай. - А сегодняшней ночью я узнал, что на вас по всей империи буквально объявлена охота! Он рассказал Клавдии о ночном разговоре с рабом. - Этот пёс просто жаждет найти и выдать кого нибудь из вас, и я думаю, что он не остановится и перед клеветой. А сколько таких...псов, готовых на подлость, предательство, клевету ради имущества предаваемых - с ненавистью в голосе, и глядя в сторону недавно покинутой ими гостиницы, сказал Гай. - Не живи ненавистью, - различив эти нотки в его голосе, ответила Клавдия. - живи милосердием. Этим мы и отличаемся от них, и за это они и убивают нас ныне. Но наш Царь сказал нам: «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». Не бойся смерти, для нас её нет. Все живущие любовью бессмертны, все живущие ненавистью - мертвы уже при жизни... - Я не боюсь смерти - возразил Гай. - Я боюсь за тебя, госпожа. Но сказанное тобой повергает меня в великое удивление. В твоих словах есть что то, что выше человеческого разумения... - Это не мои слова. Это слова царя, рождённого в хлеву - улыбнувшись сказала Клавдия. - Если хочешь я дам тебе прочесть о нём и расскажу о его учении...когда мы приедем в имение... - Да, хочу...я был бы счастлив быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы - повторил он глядя на свою госпожу. Клавдия согласно кивнула, подавая ему ломоть хлеба щедро намазанный маслом, с куском свежего козьего сыра. Через полчаса они вновь выехали на дорогу и покатили к Каисре. Небольшому и пыльному городку лежащему почти на средине их пути к этрусскому имению Пилата.
«Я хочу быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы». Эти слова, сказанные Гаем Клавдии, оставили глубокий след в его сознании. Они то затихали, как будто проваливались куда то, то вновь заполняли собой и сердце и мысли управлявшего повозкой Гая. Его глаза следили за дорогой, руки держали поводья, а внутри, где то глубоко - глубоко, пульсировала эта нехитрая формула из простых, но наполненных какой то сверхъестественной силой, слов. Эти слова не только заполняли его сознание, но формировали и мысли и воображение. Об этом стоит сказать особо. Человечество уже давно пренебрегает не только силой слова, но и красотой слова. Людская речь переполнена пустой болтовнёй, злословием, глупостью, но ещё больше - злобой. Чтобы обеспечить эти темы соответственными словами люди создали совершенно новый язык общения. В этом языке преобладают слова - оскорбления, слова - унижения, слова - презрения, но совершенно отсутствуют слова -человечности. То есть, те слова, которые своей красотой и силой укрепляют человека в правде и поднимают до божественного подобия. Слова, заполнившие сознание Гая, относились именно к этой категории. Высказав их однажды, он знал, что теперь они станут смыслом его жизни, а он стал их заложником до конца своих дней. Конечно, есть люди которые бросаются словами направо и налево не придавая сказанному ни силы, ни значения. Гай был не из таких. Из происходящего в Риме, да и во всей империи, он понимал, что если придётся умирать, то смерть будет люта и жестока. Он видел как умирали женщины, дети и мужи казнимые Нероном. Так же могла умереть и госпожа, а он был уверен, что она готова к этому, и, следовательно, был уверен, что готов к подобному тоже. А вот какова жизнь, которую он желает разделить с учениками этого необычного царя, родившегося в хлеву, он ещё до конца не понимал. Что значит жить милосердием? Единственным примером в глазах Гая была его госпожа... « Но она женщина... - размышлял он, время от времени оглядываясь на читающую пергаментный лист Клавдию. - Женщинам от богов дана эта способность милосердия... и любви тоже. Но...не всем, почему то - тут же в противовес его размышлениям мелькала мысль. - Иначе, откуда же столько подкидышей и даже убитых младенцев? А скольких детей их же матери продают в рабы...Вот и получается, что одни женщины, как госпожа, живут милосердием и любовью, а другим даже и неведомо это чувство. Почему? А что же тогда говорить о мужах? Среди людей есть место материнской любви и женскому милосердию... но вот о мужском милосердии, а тем более любви мне слышать не доводилось. Римляне даже дали право отцам убить и дочь и сына за проступок. То есть, где же здесь милосердие? Что же значит - не живи ненавистью, а живи милосердием? Как можно быть милосердным к моему бывшему ланисте, который за 100 денариев продал меня на убийство чтобы потешить кровавым зрелищем толпу? Он что, был милосерд ко мне? И я должен быть милосерден к нему? Госпожа что то не договаривает, или я не готов ещё понимать то, что открыто ей... А к Нерону...к этому зверю в облике человека...как можно быть милосердным к нему?» Его так и подмывало вновь начать утренний разговор, видя же увлечённость Клавдии чтением он не решался. Но, как известно, вопросы мучащие совесть и волнующие разум требуют разрешения, рано или поздно. Лучше, конечно, рано, чтобы было больше времени на обдумывание. - Госпожа... - оглянувшись на Клавдию начал Гай. - Ты говоришь: «Не живи ненавистью, живи милосердием...». Как это применимо в жизни, когда вокруг каждый готов сожрать другого? Не зря же один из ваших же стихотворцев сказал: «Человек человеку волк». Клавдия отложила пергамент и посмотрела на Гая. - Очень просто, мой друг - сказала она. - Надо стараться не стать волком, а оставаться человеком. То есть, видеть в людях ни презренных рабов, блудниц, гладиаторов, мытарей, а людей с их несчастьем, заблуждением, болью, горем...тогда станут понятны их скорби, нужды, стремления...Праведник сказал: больные имеют нужду во враче...Ты говоришь: люди как волки, но даже волка можно сделать ручным исцелив его рану, или вызволив из смертельной ловушки. Гай усмехнулся последним словам Клавдии, но не успокоился. - А цезарь тоже нуждается в сострадании и в понимании...и в милосердии - спросил он. - Цезарь...- переспросила Клавдия. - Когда то он был человеком, как и все, но власть превратила его в чудовище. Сам посуди - не стань он принцепсом разве убил бы он свою мать, или брата, или жену? Нет, конечно. Жил бы частным человеком, как большинство римлян. Я не знаю почему так происходит, но очень часто достигая верховной власти люди превращаются в жестоких тиранов, хотя, казалось бы, у них есть выбор - стать мудрым правителем или тираном. - А есть ли, или был ли, хоть в одном царстве на земле мудрый и милосердный принцепс, который бы заботился о всём народе и был справедлив ко всем... - с какой то даже безнадёжной горечью проговорил Гай. - Вот и получается: принцепсы - тираны, сенаторы - волки, купцы - хищники, эдилы - псы, а огромная часть римского народа просто свиньи, живущие жратвой и зрелищами, а мы должны любить их и быть милосердными к ним? - А мы должны оставаться людьми среди них - возразила Клавдия. - Люди и отличаются от всех, тобою перечисленных, тем, что не уподобляются псам и свиньям, даже под угрозой смерти... И умирают людьми, чтобы возродиться в царстве Праведника. Способность любить и отличает людей от нелюдей. Выбор за нами... - Я выбрал, госпожа - кивнул Гай. - но я не знаю другой любви, кроме любви мужчины к женщине... ты же явно говоришь о любви иной, которая пока недоступна для моего понимания... - Да, Гай, я говорю о Любви истинной, той, источник которой Бог. Праведник так и говорил: Бог и есть Любовь. В Любви, о которой я говорю, нет страсти, зависти, гордыни, себялюбия, раздражения, злопамятства...Она чиста в своём источнике, а её источник, как и сказал Праведник, есть Бог. Эта Любовь милосердна и долготерпелива, скромна и верна, ею живёт весь видимый, да и невидимый, мир. Она вечна и бессмертна. Ради неё стоит и жить и умирать... Клавдия говорила негромко, но каждое её слово было подобно огненной стреле, пронзающей сознание внимающего ей Гая. Эти горящие стрелы- слова буквально оставляли шрамы в его памяти, но эти шрамы не вызывали болезненных и неприятных ощущений, а казалось ласкали его слух заставляя смаковать снова и снова их смысл. - Праведник и был послан Богом, чтобы мы познали эту Любовь, и не только познали, но и приобщились к ней и стали частью её...Но миру не нужна Любовь, иначе бы Праведника не осудили на смерть. Мир живёт похотью, алчностью, властолюбием, но не любовью. Потому то и ненавидят нас, и убивают...и злословят, но победим мы, потому что побеждает не тот, кто готов убивать, а тот, кто готов умирать... Гай смотрел на Клавдию и ему казалось, что с каждым словом она как будто молодеет. Её глаза искрились каким то сиянием, а морщины разгладились и почти исчезли, даже волосы выбивавшиеся седой прядью из под капюшона паллы казались не серебряными, а золотыми. - Праведником, госпожа, называет царя, рождённого в хлеву? - спросил Гай замолчавшую Клавдию. - Видевшие его дела называли его так же Сыном Бога... - ответила она. - Судя по твоим словам, госпожа, он и вправду был велик...Твои слова полны огня, когда ты говоришь о нём...А тебе самой доводилось встретиться с ним? - Встретиться с ним... - Клавдия посмотрела на Гая, и кивнула головой. - Да, я видела его перед самой казнью...я даже просила Понтия отменить казнь, но казнь состоялась. Всё было предопределено свыше... - Господин имел отношение к казни Праведника? - переспросил Гай. Эта новость не только удивила его, но и дала объяснение одиночеству Клавдии в Риме, и уединению Пилата в этрусском имении. - Да, жизнь порой предлагает роковой выбор...- подумал он. - и приходится выбирать, а потом отвечать за выбранное... Впереди замаячил очередной миллиариум указывающий, что скоро поворот и выезд на Аврелиеву дорогу, пронзающую прямой стрелой весь Аппенинский полуостров от Рима до Ватлуны, и проходившей в нескольких милях от имения, куда они и держали путь. Было время второй стражи, солнце уже приближалось к зениту, а до Каисры, где они планировали заночевать, было ещё не меньше 20 миль. СТРАХИ, ОБИДЫ И ПЕРЕЖИВАНИЯ Эта, внезапно свалившая Пилата, лихорадка, тёмной и тревожной пеленой накрыла всё имение. Почему тревожной и тёмной? Да потому, что каждого из живущих в имении посетила вдруг простая, но тревожная, мысль: если эта проклятая немощь принесёт смерть хозяину, то что будет с ними? Продастся имение и придёт новый хозяин, а кто он будет и что он принесёт с собой? Не будет ли он жесток, или развратен? Как, например, был тот, римский префект, которого убил его любовник - раб! А потом, за преступление одного, были казнены все рабы находящиеся тогда в доме, а их было более четырёхсот...Не помиловали никого...даже наложниц и вольноотпущенников. Скорбна доля раба в Римском государстве. «Хотя бы боги продлили жизнь старику». Мысленно желали одни, пытаясь подавить тревогу, сверлящую их сердца тёмной неизвестностью. «А как быть нам?». Думали другие. Этих можно было назвать самыми несчастными. Им Пилат некогда даровал свободу, но даровал «в дружеском кругу», то есть, без официального засвидетельствования при магистратах. Это была призрачная свобода, свобода не подтверждённая грамотой. Потому то внезапная смерть господина фактически убивала и надежду на свободу полную. Следовательно, всё та же, тёмная и тревожная неизвестность будущего, терзала их сердца, возбуждая злую досаду на господина не нашедшего времени вызвать магистратов и довести дело до конца. Теплилась, правда, слабая надежда на приезд госпожи, и её вступление в наследство. Тогда всё останется по старому...Но последние 20 лет госпожа жила в Риме, наведываясь в имение редко и оставляя его спешно. Одним словом, болезнь Пилата породила в сердцах одних- страх неизвестности, в сердцах других - раздражение и досаду, вместе с тем же страхом неизвестности. Третьи надеялись, что госпожа, если хозяин умрёт, оставит имение под надзором Димитрия. А сама уедет в Рим, и их возьмёт с собой для личных нужд и для прислуги по римскому дому. Но ни в одном сердце не возникла простая человеческая скорбь по страдающему и умирающему старику. И это не смотря на то, что жизнь в имении, и челяди и рабов, была предметом зависти их соседей из других хозяйств. По распоряжению Пилата эргастул, как средство наказания, был отменён уже лет как 15. А его снисходительность, порой даже неоправданная, вызывала осуждение у хозяев близлежащих вилл. Одним словом, Пилат, как мог старался видеть в своих рабах не животных, как большинство его сограждан, а людей. Но, всё это не расценивалось челядью как добросердечие хозяина, а большей частью истолковывалось как блажь, или как чудачества их господина. Его малословие принималось челядью за надменность, а простота в жизни за гордость и высокомерие. Нет, нельзя сказать, что они презирали или ненавидели его, скорее побаивались и не понимали. И в самом деле, что может взбрести в голову римскому аристократу? Сегодня он добр, а завтра? А непонимание...Что таится в человеке, которому чуждо всё человеческое? Он не копит, не предаётся разврату и развлечениям, нелюдим и всё время или что то читает, или пишет. Он больше предпочитает разговаривать со своим конём, чем с людьми. Даже соседи перестали посещать его. Да и жена его вот, выбрала жизнь вдали от него! К тому же, и опасение и непонимание многократно усиливалось твёрдостью духа старика. Вот такая гамма чувств - страх неизвестности, непонимания, досадного раздражения - невидимой паутиной окружила больного Пилата, повиснув в углах и закоулках виллы. Не было только любви и сострадания. Да и откуда взяться любви в сердцах рабов к своему господину, если, порой, даже в сердцах собственных детей, а то и жён её нет? Это, конечно, скорбно и грустно прожить свою жизнь с холодным сердцем, но ещё скорбней жить среди холодных сердец. Многие так и проживают свои жизни, пренебрегая величайшим сокровищем этого мира - любовью, предпочитая ей - похоть, власть, стяжание или славу мирскую. Но, как говорится, каждый сам выбирает себе бога. Пилат, как со всей откровенностью показала болезнь, в своём уединении не смог заслужить любви своих рабов. Правда, и ненависти тоже. Но давайте вернёмся к нашему повествованию. Итак, в сердцах рабов и челяди окружавших больного старика роились вышеописанные нами мысли, связанные с болезнью хозяина. А сердце Пилата, как это не удивительно, тоже смущали подобные мысли. Встречая и провожая взглядом входящих в его спальню рабов он вглядывался в их лица и глаза пытаясь найти в них искреннее сострадание или скорбь, и не находил. Он принимал от них отвары и пищу, они обтирали его и помогали дойти до умывальной комнаты, всё это делалось ими с печальным выражением лиц, но глаза были равнодушны. Его задевало это? Скорее заставляло задумываться о пустоте и бессмысленности жизни. «Клавдия пишет о любви - думал он, - а где же она? Есть только любовь мужчины к женщине, но можно ли это влечение назвать любовью? Наверное, нет. Очень уж быстро проходит это упоение...Она пишет об иной любви...а как её найти и чем обрести? Вот я как мог стремился облегчить долю этих людей, я кормлю их, жалею их, помогаю им, не наказываю их и не продаю, где же их любовь ко мне? Димитрий говорит, что они меня любят и уважают...Льстит грек. Он тоже не любит меня. Этот будет огорчён...но не моей смертью, а утратой своего места и дохода… Я умру и никто из них даже слезинки не прольёт...» - с каким то даже раздражением размышлял Пилат. Его внутренний монолог был прерван Димитрием. Грек вошёл с лекарем привезённым из Тархны, небольшого городка лежавшего на побережье в 15 милях от имения. Они вместе подошли к ложу старика, но лекарь остановился за спиной грека и ждал, рассматривая убранство спальни. - Господин, мы привезли тебе врача - наклонившись к Пилату и поправляя его подушки сказал Димитрий. Пилат оценивающе посмотрел на лекаря. Он никогда не прибегал к услугам лекарей, и с уважением относился только к тем из них, которые применяли своё искусство в военных лагерях. Лекарь был средних лет и довольно почтенного вида, упитанный и благообразный. Заметив, мелькнувшее в глазах старика неудовольствие, лекарь почтительно склонил голову и вышел вперёд. Наклонившись над стариком он обхватил рукой его запястье и замер считая пульс. Затем он вынул деревянный рожок и прослушал грудь и спину, покорно подставившему ему своё тело, Пилата. Когда все процедуры были закончены врач вздохнул, и посмотрев на старика спросил: «Господина что то беспокоит?». - Убери его - сказал Пилат посмотрев на Димитрия. - Заплати ему, сколько он скажет, и отправь обратно... Грек попытался что то возразить, но Пилат закрыл глаза и отвернулся. Он лежал с закрытыми глазами пока не услышал закрывающейся за уходящими двери. «Ему интересно, что меня беспокоит...- вновь ушёл в свой внутренний диалог с самим собой старик. - Если бы он услышал, что меня на самом деле беспокоит, то явно бы посчитал меня за сумасшедшего...если кто и сможет понять мои беспокойства, то это только она...Клавдия». - Клавдия - повторил он её имя, как будто хотел позвать её. И опять горький комок подкатил к его горлу и наполнил слезами глаза. Вновь давно прошедшее взволновало его память. «Эта девочка, ставшая моей женой, и которую я всегда считал за ребёнка, разделила со мной всю мою жизнь. А когда то её скромность раздражала меня. Она казалась мне серой мышью на фоне ярких, и вызывающе откровенных в своём кокетстве, жён и дочерей иудейской знати в кругу которой нам с ней пришлось провести десять лет. А вся их яркость была не только пустышкой, но и гнусностью. Интересы этих царственных шлюх не шли дальше примитивной похотливости, ради которой они холили и лелеяли свои тела мастями и благовониями. Клавдия, в своей простоте и скромности, была выше их всех, как своей добродетелью, так и разумом. А её нелицемерная жалость к убогим и нищим, всегда толпящимся у ворот дворца в Цезарее. А её возмущение до слёз и гнева от жестокости в отношении и людей и животных...Она ни разу не посетила цирк или амфитеатр...а во мне это её милосердие вызывало снисходительную насмешку. Я - воин, был уверен, что доброта является слабостью, а ведь это одно из лучших человеческих качеств...и как оно редко в человеческих сердцах! Да, как же ей было тяжело со мной...но она не только сумела с детства сохранить своё милосердие, но и пронести через всю нашу жизнь... и этот храм Эскулапа... который стал её повседневной заботой, после возвращения в Рим...и где она нашла последователей Праведника. Всю жизнь возле меня был человек с чистой душой и живым сердцем, а я видел только себя...И даже сон боги послали ей...ни мне, а ей...почему? А потому, что она могла тогда понять происходящее, а я был слеп...от своей глупой самоуверенности и власти... а сейчас ты прозрел? А сейчас я умираю...не хочется умирать слепым...Да, надо дождаться Клавдию...». С тоской подумал старик, вызывая в памяти образ жены. Всегда вспоминая о ней, он видел её всё той же, двадцатилетней девушкой, с которой сошёл на землю Иудеи с императорской квинкверемы почти 35 лет назад. Его размышления были прерваны возвратившимся Димитрием. Грек подошёл к ложу Пилата и поправив покрывало сел рядом. - Зря ты так - сказал грек. - Он толковый врач - Может быть, - согласился Пилат, - но мне он сейчас не нужен... И заметив удивленный взгляд Димитрия добавил: «Старческая немощь не лечится, а продлевать её, цепляясь за каждый день, дело недостойное». - Ты ждёшь смерти? - спросил Димитрий. - Я жду Клавдию - ответил Пилат. - И хочу тебя огорчить, мой дорогой Димитрий, пока мы с тобой не закончим мои воспоминания, я не умру... - Ну что ж, тогда не будем спешить - улыбнулся грек. - Нет, - возразил старик, - спешить будем. Бери стиль и таблички и за работу... Димитрий взял таблички, ровной стопкой лежавшие на столике, и найдя последнюю прочитал последние строки: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры через несколько месяцев после казни пустынника...». - Да, через два месяц после казни пустынника - повторил Пилат. - Они были совершенно противоположны друг другу во всём... пустынник и Праведник. Один был нелюдимый аскет, совершенно презревший человеческие радости, второй не гнушался вином и не чуждался людей. Но оба призывали людей к добродетели и оба были убиты за свои проповеди... - Этого писать не надо - сказал Пилат, поудобнее устраиваясь на своём ложе. Димитрий кивнул. Старик закрыл глаза, и в его памяти начали всплывать картины давно ушедшего, но, как оказывается, постоянно пребывающего в бесконечности человеческого сознания. Это можно расценить как чудо, но всё увиденное глазами не стирается ни временем, ни даже смертью. Так и носит человек в себе всё пережитое, и хорошее и плохое. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Он появился в Иерусалиме за несколько дней до иудейского жертвоприношения. Тогда ещё о нём мало знали. Да, молва о его деяниях в окрестностях Кинерета достигла и до Иерусалима, но одно дело видеть своими глазами чудеса совершаемые им, а совсем другое слышать от других. Люди склонны преувеличивать, приукрашивать и восторгаться порой ничтожными делами, чем и пользуются многочисленные мошенники и обманщики. Я тоже получал донесения о нём. В каждом из иудейских городов стояла, как минимум, наша центурия, а в обязанности первого центуриона входило своевременное и постоянное наблюдение за происходящим вокруг. Все их записки стекались в Кесарию, и я получал ежеутренний доклад от трибуна претория. Как я упоминал ранее, после казни Иродом пустынника его последователи разбрелись по стране. Подавленные и разочарованные, даже озлобленные они не несли в себе угрозы для нас. Их ненависть была направлена против убийцы их учителя, то есть против Ирода. Правды ради надо признать, что какая то часть иудейского плебса соорганизовалась в некое подобие гетерии, целью и смыслом существования которой была провозглашена борьба за свободу Иудеи от власти «язычников». То есть нас, римлян. Вождём этой шайки безумцев, называвших себя «зелотами», был тогда некий Варрава. Мы знали о них, и следили за каждым их шагом...». Пилат замолчал и открыл глаза. - Свобода, свобода, свобода... - повторил он. - Рабы мечтают о свободе, народы, покорённые нами, мечтают о свободе...Свободой прельщают всякие бунтари и мятежники...а где она, эта свобода? - Он посмотрел на Димитрия. - Ты задаёшь мне вопрос? - спросил грек. Пилат молчал. - Я думаю, свобода - это возможность всегда соблюдать своё человеческое достоинство... - ответил грек. - Ты сейчас о чём? - с насмешкой переспросил Пилат. - Человеческое достоинство... оглянись кругом, и свобода... Какой то Варрава, вчерашний раб, собирает шайку головорезов, и, обольщая рабов сказками о свободе, увлекает за собой. Они перережут свою знать, потом он распнёт своих вчерашних соратников и станет единоличным тираном. Те, которых он обольщал свободой, так и останутся рабами, только теперь его рабами. Вот и вся борьба за свободу. А свобода раба...да дай я завтра вольную своему конюху...он что, станет свободным? Он раб пьянства, обжорства и блуда... и что? Он тут же освободится от этого рабства? Боюсь, что будет порабощён ещё больше... - Ты, как и все римляне, оправдываешь рабство... - сказал грек. - У нас есть пословица, и звучит она так: «Один день рабства лишает половины человеческого естества». - Я ненавижу рабство...и ненавижу тиранов и рабов, - возразил Пилат, - но вижу вокруг огромное число рабов, причём рабов добровольных, которые находят удовольствие в своём рабстве... большинство из них уверены, что являются свободными римскими гражданами...но думать, что свободен, и быть свободным, это не одно и то же. - А ты сам, - спросил грек, - ты свободен? - Свободен ли я... - повторил Пилат. - Я думаю, что свободен тот, кто живёт в согласии со своей совестью. Меня же она... - Он замолчал, подыскивая слово, наиболее подходящее для объяснения. - Меня же моя совесть укоряет, и за прошлое, и за настоящее тоже, следовательно, и я несвободен. Но мы отвлеклись, где ты прервал запись? «Мы знали о них, и следили за каждым их шагом» - прочёл Димитрий. Пилат кивнул головой: «Да, знали, и, в конце - концов, разгромили их шайку, а Варраву, и двух его ближайших соратников отправили на крест. Каиафа выторговал его, и вместо Варравы распят был Праведник... Пилат замолчал, и Димитрий решил, что старик опять ушёл в воспоминания. - Об этом написано в свитке... - попытался прервать молчание старика Димитрий. - Да, написано, но не всё - возразил старик. - Я разговаривал и с одним, и с другим и то, о чём мы говорили, не знает никто, кроме нас...и Бога. Но об этом потом. Итак. «К праздничному жертвоприношению в город стекались все. Нищие и больные. Воры и мошенники. Мятежники и разбойники. Приезжал даже Ирод со всей своей многочисленной и чванной роднёй. Население Иерусалима за эти дни увеличивалось в три, а то и в пять раз. И все проходили через храм. Этот праздник приносил огромные барыши менялам и торговцам скотом заполонявшим с раннего утра храмовый двор. До праздника жертвоприношения оставалось ещё несколько дней, но город уже был полон. В тот день я прибыл в Антонию к концу первой утренней стражи. Целлер уже расставил караулы по галереям крепости и на лестнице, соединяющей Антонию с храмовым двором. Он дожидался меня в восточной башне, возвышающейся на 70 локтей над замком, и дававшей возможность наблюдать за всей храмовой площадью. Происходящее там обычно было однообразно скучным. Торговля, непрерывный и бессвязный гул людских наречий, мычание торгуемого скота и, время от времени, перекрывающий этот гул, заунывный звук шофара, возвещающий движение времени, отмеряемое храмовой клепсидрой. Каждый день, за исключением субботы, всё повторялось в одном и том же ритме и по одному и тому же распорядку дня. Я уже собирался вернуться во дворец, и встав направлялся к лестнице, но усилившийся гвалт со стороны храмовой площади привлёк моё внимание. Я вернулся к резной мраморной решётке окружающей балкон и посмотрел вниз. Возле столов меновщиков денег собралась небольшая толпа из храмовой стражи и торговцев скотом. Окружив группу молодых мужчин они что то возмущено кричали. Подобные скандалы были не редкость в этой среде. Насколько я знал меновщики не брезговали давать деньги в рост и часто привлекали храмовых стражников к выбиванию долгов из заёмщиков. Но вдруг один из мужей, оттолкнув стоявших перед ним, поднял и перевернул стол меновщиков. Стражи отшатнулись от него, а он тут же перевернул и второй и третий стол. Гул человеческой речи моментально стих и все, замерев, смотрели на него. А он, выхватив бич из рук одного из торговцев скотом, начал хлестать им по спинам ползающих и собирающих рассыпанные по мраморным плитам площади монеты. Самым удивительным во всём этом было то, что никто не воспротивился и не попытался остановить его. Наоборот, все старались как можно быстрее убежать или спрятаться. Даже храмовая стража стояла в оцепенении и только наблюдала, как он разгонял бичом этот бычий форум. Целлер, как и я, с удивлением глядя на происходящее, послал центуриона узнать в чём дело. Этот муж, разогнавший толпу, остановился и оглядевшись кругом бросил бич. Как оказалось он был не один, но его спутники всё это время тоже стояли в оцепенении наблюдая за ним. Он что то сказал им и они все направились к выходу. У ворот стражники преградили им путь. Я не слышал о чём они говорили, но видел, что он просто прошёл сквозь них, и они расступились пред ним и его спутниками, позволив им беспрепятственно уйти. Вернувшийся центурион доложил о причине конфликта. Человек, которого иудеи называли пророком из Назарета, обличил храмовых жрецов в стяжании, и в превращении ими святилища в грязное торжище. На вопрос: почему стража не задержала его? Центурион только пожал плечами. Пророком из Назарета называли Праведника. Это была моя первая встреча с ним. До этого случая я только читал о нём в отчётах, приходящих из Галилеи. Увидев воочию произошедшее в храме я понял, что этот человек не только велик и духом и мужеством, но, судя по всему,очень силён и дерзок. Ибо не побоялся восстать против авторитета и власти храмовых жрецов. И пред огромным множеством людей обнажил их алчность и обличил их корыстолюбие. Которое они лукаво старались спрятать под маской лицемерного богопочитания. С этого момента они и возненавидели Праведника, а я стал пристально следить за его действиями. Человек такого мужества и твёрдости духа может быть и полезным и опасным. Всё зависит от того на какой путь он станет. После происшествия в храме весь Иерусалим только и говорил о нём. Я думал, что он удалится из города, ибо жрецы не прощают когда посягают на их власть быть единственными носителями религиозной истины. Но он, как будто издеваясь над ними, на следующий день опять был в храме со своими друзьями и возле него уже толпились сотни людей. Он становился опасен, но я ещё не понимал, для кого больше - для нас, римлян, или для жрецов. Я поручил Целлеру приставить к нему нескольких соглядатаев, чтобы понять направление его мыслей. Это было несложно, по Иерусалиму за ним постоянно ходило десятка три бродяг ловивших каждое его слово и надеющихся на его чудодейственную силу...». Старик по видимому устал и вновь замолчал. Димитрий положил таблички и ждал. - Так он и в самом деле обладал этой чудодейственной силой? - спросил он старика, вспомнив с каким восторгом тот рассказывал об его чудесах. - Ты лично видел как он оживлял мёртвых? - Я не был этому свидетелем... - ответил Пилат. - Мне показывали одного, о котором говорили, что Праведник своей властью вызвал его из гроба, в котором он находился уже несколько дней...Но ты сам понимаешь - глаза видят, а уши только слышат. Димитрий согласно кивнул и хотел что то сказать, но старик продолжил говорить. -В это можно верить, а можно не верить, но не обладай он своим даром за ним бы не ходило столько народа. Ведь не только же своими речами привлекал он эти тысячные толпы...Хотя и слова его, простые и доступные для понимания даже детям, приводили в замешательство его врагов. А жрецы постоянно подсылали своих холуёв, ходивших за ним и выискивавших в его разговорах любую зацепку для обвинения его...в святотатстве или богохульстве...или в подстрекательстве к мятежу. Они ни чем не гнушались в своём стремлении погубить его. - С твоих слов следует, что он был обречён на смерть. С одной стороны твои соглядатаи, следящие за ним. С другой - жрецы, только и ждущие, когда он допустит ошибку... Старик ничего не ответил и попытался приподняться на ложе. Димитрий отложил таблички и помог ему. - Да, они всегда искали в чём обвинить его...но он был не так то прост...- с усмешкой сказал Пилат облокотясь на подушки заботливо подложенные греком. - Он ставил в тупик самых мудрых из своих врагов, так, что вся их мудрость оказывалась глупостью на потеху всем слушающим их. Подай свиток - попросил старик, и когда Димитрий выполнил его просьбу развернул его и несколько минут рассматривал написанное. - Вот, читай - наконец сказал он передавая свиток греку. Тот взял и пробежал глазами по пергаменту с греческой вязью букв. - Читай вслух - попросил Пилат. Грек прочёл: «Тогда фарисеи пошли и совещались, как бы уловить Его в словах. И посылают к нему учеников своих с иродианами, говоря: «Учитель! Мы знаем, что Ты справедлив, и истинно пути Божию учишь, и не заботишься об угождении кому либо, ибо не смотришь ни на какое лицо; Итак, скажи нам, как Тебе кажется, позволительно ли давать подать кесарю, или нет? Но Иисус, видя лукавство их, сказал: что искушаете Меня лицемеры? Покажите мне монету, которою платите подать. Они принесли Ему динарий. И говорит им: чьё это изображение и надпись? Говорят Ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Когда Димитрий дочитал до этих строк Пилат даже рассмеялся. Правда, смех его был больше похож на кашель, но успокоившись он посмотрел на грека и сказал: «Согласись, это выше человеческого разумения! Ты заметил, как лукаво они к нему подошли...Скажи он: «Позволительно», и его обвинят в холуйстве нам и предательстве иудейских законов, а ответь он: «Не позволительно», и всё - он - бунтовщик... и этот его ответ с монетой...хотел бы я видеть их лица в тот момент». Он вновь усмехнулся и продолжил: «Мне рассказывали ещё об одном их ухищрении против него и таком же позоре. В свитке ничего не сказано об этом...Они привели к нему какую то жену, пойманную мужем в прелюбодеянии. По их законам её следовало побить камнями до смерти. Он же в своих речах всегда призывал к милосердию и прощению. Они притащили её к нему и спросили: «Как с ней поступить, по закону, данному нам Богом, её следует казнить, а ты призываешь к милосердию? Что же делать с ней?». Они торжествовали. Скажи он: «Исполните закон», и его учение о милосердии окажется ложью. Если же он скажет: «Простите», то тем самым он нарушает закон их Бога. Как ты думаешь, что он сказал им? - спросил Пилат посмотрев на грека. Тот молчал. - Ну вот, как бы ответил ты - не отставал старик. Грек пожал плечами. - Думаю, следовало поступить по закону. По вашему же праву: закон суров, но это - закон. Судьи должны и решить... Пилат опять попытался засмеяться и вновь закашлялся. - Кто из вас без греха, пусть первый бросит на неё камень... - сказал он с не скрываемым восторгом. - Так ответил он им. И что ты думаешь сделали эти святоши в белых одеждах? Пилат с каким то презрением, даже с нотками ненависти, произнёс последние слова. - Они все ушли! Один за другим...сначала все святоши, потом их рабы, потом и вся толпа, сбежавшаяся посмотреть происходящее. Вся иудейская, да и ваша, греческая, да и римская мудрость пустота и суесловье пред ним... И вот этого человека я послал на крест... - прошептал Пилат. - Значит, они всё же уличили его в чём то? - после недолгого молчания спросил грек. - Да, - кивнул Пилат. - Но для этого им пришлось нанять нескольких лжесвидетелей, и подкупить одного из ближайших его учеников...который продал своего учителя за 1 ауреус... Такова цена дружбы и любви и верности...о которых ты, милый мой, так любишь говорить... Пилат с насмешкой посмотрел на Димитрия и закрыв глаза откинулся на подушки. ЧАСТЬ II. МЕРА БЕЗЗАКОНИЯ Беда, как известно с древнейших времён, не приходит одна. Войнам сопутствует голод, голод тянет за собой моры и болезни. Всё это вызывает скорбь и ужас целых народов, а подмечено, что очень часто человеческая скорбь влияет и на среду обитания скорбящего народа. Засухи, землетрясения, проливные дожди, ураганы, лютые морозы не редко являются дополнением к войнам, гладам и морам. Но всё вышеперечисленное, как это ни странно, является лишь следствием. Причины же всех бед лежат гораздо глубже, и называются они - мерою беззакония. Да, да! Именно отвержение народами законов правды и морали подвергают эти народы бедам войн, гладов и моров. Если же народ не обращается к правде, и продолжает упорствовать в беззаконии, то, в конце - концов, исчезает во тьме исторического процесса. То же самое справедливо и в отношении каждого человека. Но если беззаконие раба отражается только на его жизни, то беззаконие правителя становится предметом подражания, сначала для ближайшего окружения, а потом и для огромного числа его подданных. Тем самым, распространяясь в народе, беззаконие, как рак, приводит в конце - концов, к бедам, о которых мы и говорили в начале главы. Как долго происходит этот процесс распада и гибели, зависит от многих факторов. В Священном Писании, к примеру, Господь говорит Аврааму в своём обетовании ему о земле для потомков Авраама: «...в четвёртом роде возвратятся они сюда (т. е. в Палестину) ибо мера беззаконий Амореев доселе ещё не наполнилась». Когда же мера наполнилась то народ аморейский был истреблён. Ну а теперь, после такого пространного пролога перед новой главой нашего повествования, давайте вернёмся в Вечный город и окунёмся в его жизнь. Она, конечно, разная, от самого грязного оттенка, до самого блистающего. Но мы не будем опускаться на самое дно, в лупанарии и харчевни Рима, а пойдём в самые высшие сферы, туда, где обитают почти что небожители - принцепс и его окружение.
После того как пожар уничтожил Палатинский дворец Нерон перебрался на виллу Поппеи располагавшуюся на Садовом холме, недалеко от Фламиниевой дороги. Рядом, за акведуком Агриппы, был и пруд на котором, всего несколько месяцев назад, верный Тигеллин устроил Нерону остров наслаждений. Воспоминания об этом «празднике удовольствий» остались ярким и незабываемым пятном даже в переполненной, разными гнусностями и мерзостями, связанными с развратом, памяти Нерона. Нагие гетеры и юноши в образе фавнов прислуживали за столами, и, разжигая похоть пирующих, устраивали живые картины из книги Элефантиды. А под занавес, когда уже пресыщение развратом забрало все силы и у пирующих и у обслуживающих, сыграли свадьбу Нерона. Это уже в четвёртый раз цезарь восходил на брачное ложе, но если в трёх предыдущих браках он был мужем, то в тот раз он стал женой... Воспоминания приятно щекотали, вызывали сладкую истому и требовали новых ощущений. Но ещё большую истому рождали мысли о возвеличении и даже обожествлении. «Как всё же вовремя посетила его эта чудесная мысль о новом Риме...нет, уже не Риме, а Неронии, или даже не Неронии, а Нерополе! Городе, который удивит весь мир своим величием, красотой и богатством. А на месте Палатина, в грандиознейшем дворце, подобных которому еще не было в истории народов, будет стоять золотая статуя божественного Нерона Клавдия Цезаря Августа Германика! Ни Цезарь, ни Август да и никто за всю историю Рима не уподобится ему, Нерону! Как они были глупы, все те, которые были до него. Глупы и слабы! Они не понимали какой властью обладают и что значит истинная свобода...да, истинная и почти божественная! Только ему и открылось это величие безграничной власти и совершенной свободы...». Увлечённый своими мыслями Нерон вышел в южную колоннаду виллы и облокотившись на мраморные перила, разглядывал открывавшуюся панораму. Вилла была выстроена ещё Лукуллом, тогда же он устроил и сады, террасами нисходившие к Квириналу и упиравшиеся в Номентинскую дорогу. Далеко - далеко впереди поднимались клубы пыли и едва слышался гомон людского говора, стук молотов и кирок и скрип сотен повозок, вывозивших останки сгоревших жилых домов, храмов и вилл. Отсюда была видна и торговая пристань со сгрудившимися вдоль неё кораблями. Он дал повеление, чтобы все суда, привозящие в Город зерно, загружались убираемым мусором и вывозили его в район остийских болот. Его замысел начинал воплощаться в жизнь. С минуты на минуту он ждал появления Тигеллина с Севером и Целером. Именно на этих двух он возложит обязанность воплотить его мечту в реальность. И с Нерополем, и с дворцом. «Это будет - Золотой дворец Нерона! Но... нужны деньги...и не малые. Много денег! О, если бы нашлись эти сокровища Дидоны... перерыли всю Киренаику и...впустую. Этот безумец Басс...как я мог поверить ему! Да и с конфискацией имений этих христовщиков...так же надежды не оправдались... Тигеллин говорит о ничтожных суммах...Лжёт? Хотя... может и не лжёт. Богачей явно среди них нет. В основном рабы и самый ничтожный плебс... Деньги все у этих крыс... сенаторов да проконсулов, но ничего я доберусь и до них...» Его мысль текла по течению его фантазий, то ускоряясь его воображением, то замедляясь реальностью жизни. Погружённый в эти противоречия он совершенно не заметил появления Поппеи. Она вошла в колоннаду в шёлковой голубой тунике отороченной золотым шитьём по подолу, запястьям рукавов и вокруг шеи. Волосы, необузданные ни сеткой , ни заколками, густыми медно - золотыми волнами ниспадали на её плечи. Она была по домашнему проста. Без браслетов, колец и всевозможной мишуры, которую так любят женщины неумные и тщеславные. Надеющиеся блеском золота и камней умножить свою привлекательность и притягательность для мужчин. Поппея, даже в свои 34 года, пользовалась, и по праву, славой самой прекрасной женщины Рима. И нам кажется, что пришло время поближе познакомиться с этой женщиной и немного рассказать о ней. С ранней юности Поппея Сабина знала силу своей красоты, унаследованной от матери - первой красавицы Кампании. И тогда же, с юности, она поставила своей целью продать её как можно дороже. Первая сделка состоялась когда ей было всего 15 лет, и в ней она участвовала косвенно, всем руководила её мать. Покупателем её красоты и юности стал префект преторианцев Криспин Руф. Стать женой префекта претория значило не мало. Во первых, стал близок императорский двор и доступно окружение принцепса. Но тогда же её юный восторг, вызванный столь быстрым и головокружительным взлётом к вершинам римского общества, столкнулся с реальностью дворцовой жизни. Близкий круг находился под ревностным наблюдением и контролем жены Клавдия, жестокой и развратной Мессалины. Поппее не понадобилось много времени, чтобы понять в каком беспощадном и безжалостном ритме дворцовых козней и сетях интриг, зависти и разврата живёт двор. Особенно женская его половина. Императором уже пятый год был Клавдий и, казалось, боги, как будто, дали отдохнуть и перевести дух римскому государству после тирании Тиберия и безумств Калигулы. Но женой императора была Мессалина, неистовая не только в похоти, но и в беспощадности к тем, кого она считала соперниками или соперницами в её власти над стареющим Клавдием. Что может связывать единым узлом 55-ти летнего слабоумного мужа с 25-ти летней женщиной, впервые познавшей мужчину ещё в 13 лет, и с тех пор ненасытимой в сладострастии. Конечно же, только деньги, власть или похоть. Похотью и был буквально пропитан весь палатинский дворец. Поппее исполнилось 16 лет когда по проискам Мессалины её мать покончила с собой. Причиной ненависти императрицы стал актёр Мнестер. Из предложивших ему себя Мессалины и Поппеи - старшей, избравший Поппею. Таких унижений Мессалина не прощала никому. И Поппее пришлось умереть. Впрочем, умирать тогда доводилось многим, отвергающим домогательства порабощённой похотью августы. Утрата матери не стала для Поппеи жестоким ударом, скорее, серьёзным уроком. Она увидела воочию, что сладость разврата только тогда безопасна, когда прикрыта пурпурной тогой верховной власти. Но через год гнев богов настиг и Мессалину. Уверовав в своё безраздельное господство над принцепсом, и обольстившись своими успехами в интригах, она задумала сменить уже впадающего в деменцию Клавдия, на молодого и резвого в любовных утехах Гая Силия. Довольствуйся она Силием, как очередным любовником, и всё бы сошло ей как и прежде. Но она перешла черту допустимого даже для августы, сыграв свадьбу со своим любовником при живом и здравствующем муже. Убиты были оба. Всё это происходило на глазах Поппеи, а что было сокрыто от её глаз слышали её уши, на супружеском ложе, во время ночных наслаждений с Криспином. Префект личной охраны принцепса обязан был знать и явное и тайное, чем и делился со своей прекрасной и любопытной женой. Из всего произошедшего Поппея вывела для себя ещё одну жизненную аксиому - страсть, какой бы сладкой она не казалась, должна быть подвластна разуму. Достичь вершины человеческого могущества и потерять всё из-за безумной, необъяснимой ни чем, кроме как всё тем же безумием, выходки...Такого Поппея никогда бы в своей жизни не допустила. Она была уверена в этом, но вершина, о которой она грезила в своих тайных фантазиях, в те дни, была для неё недостижимой мечтой. В борьбу за право стать новой августой вступили сразу три римские матроны, за каждой из которых стояли свои партии и интересы. Победила самая бесстыдная и бессовестная, 37-летняя Агриппина, сестра Калигулы, и мать юного тогда ещё, 12-летнего Нерона. Через год Клавдий усыновил Нерона, тем самым предопределив судьбу и своих детей от Мессалины и свою собственную. Новая жена превосходила убитую Мессалину во всём, кроме, разве что, разврата. Агриппина плела свою интригу долготерпеливо и целенаправленно. Она хотела править и при муже и при сыне. Коварство и жестокость этой женщины в сотни раз превосходили все злодейства Мессалины. В 803 году место Криспина занял Бурр, давний знакомец и любовник Агриппины. Поппея была удалена от дворца, а причиной было то, что Агриппина заметила сластолюбивые взгляды своего любимого отрока на красивую молодую жену бывшего префекта преторианской гвардии. Поппее тогда исполнилось 20 лет и она была в самом расцвете своей красоты. Нерону - 13, и бушующая в нём юношеская похоть всю свою силу сконцентрировала на желании обладать этой женщиной. Её образ вызывал у Нерона ночные поллюции, но на яву она была недосягаема для него. Он был уже помолвлен с дочерью Клавдия, Поппея ещё оставалась женою Криспина Руфа. Нерон ревновал её и ненавидел его, но ничего поделать не мог. Мать зорко следила за каждым его шагом и неустанно плела сеть своей интриги. На пути к её цели стояли два человека - сам принцепс и его сын от Мессалины, Британник. Она была уверена, что рано или поздно заставит Клавдия написать завещание на Нерона, а потом уж придёт время уйти и самому принцепсу, а возможно и Британнику тоже. В конце - концов, от этих родственных связей одни заговоры и мятежи. Для осуществления плана у неё была надёжная помощница, некогда спасённая ею от мешка со змеёй, Лукуста, знающая толк в составлении ядов и всяких снадобий. Но Клавдий не только медлил с завещанием, а вопреки всем ухищрениям жены, начал проявлять своё благоволение к Британнику, а не к Нерону. Это становилось опасным и Агриппина тут же приступила к воплощению задуманного. Клавдий умер отравившись своим любимым лакомством заботливо приготовленным и поданым самой Агриппиной. Нерон был объявлен преемником и новым принцепсом. Британник, чуть погодя, ушёл вслед за отцом, приняв чашу с ядом из рук своего названного брата. Казалось, неистовая и неукротимая во зле женщина достигла всего, к чему стремилась. Её сын стал цезарем, а она фактически владычицей империи. Но реальность оказалось совершенно другой, а её торжество было недолгим, и разбил его вдребезги тот, ради кого она и совершала все преступления. Её силы воли и лукавства вполне хватало чтобы управлять глуповатым и трусоватым Клавдием, но с 17-летним сыном подобных качеств не хватало. Оказалось, он перехитрил и её. Быв пасынком принцепса он с покорностью следовал всем указаниям своей матери. Её советы для него были обязательны к исполнению, и во всём он проявлял лицемерную покорность её воле. Но став цезарем он быстро показал ей, что не нуждается ни в её советах, ни в её опеке. Агриппина, натолкнувшись в сыне на жёсткое противление её воле, сначала даже опешила. Уж очень была разительна перемена в ещё недавно, таком покорном и любящем её чаде. Она попыталась усилить давление, подкрепив его упрёками в неблагодарности и чёрствости. Но, в ответ на это, противление со стороны Нерона стало уже не просто жёстким, а жестоким. Она притихла, но только внешне. Неистовство, бушевавшее в этой женщине, усиленное обидой, злостью и неблагодарностью, стало принимать безумные формы. Агриппина решила соблазнить своего сына и привязать к себе развратом. В этом ремесле она была мастерицей с юных лет, получив первые навыки ещё от своего братца Гая. Нерон благосклонно принял и показное смирение матери и её ласки. Пурпурная тога, как и раньше, покрывала и инцест и кровосмешение и прелюбодеяние. Но даже подобное святотатство не принесло того результата на который рассчитывала Агриппина. Власть, то ради чего она не останавливалась ни перед каким злодеянием, ускользала от неё. Но самым досадным во всём этом было то, что Нерон, снисходительно, если не сказать - равнодушно, приняв её ласки, свою страсть и вожделение направил на ту, которую Агриппина ненавидела, и от влияния которой, думала, что избавилась удалив её от двора. Видя почти что маниакальную настойчивость сына в обладании Поппеей она до крови из губ кляла себя, что не погубила её во дворце, как некогда Мессалина довела до самоубийства Поппею - старшую. Ныне же у неё не было ни силы, ни возможности убить младшую. Это бессилие вызывало почти что отчаяние. Агриппина прекрасно разбиралась в людях, и видела в Поппее не только соперницу во влиянии на Луция, но и опасного врага, в коварстве и жестокости не уступающего ей. А в лицемерии и притворстве даже превосходящую. Но главным оружием Поппеи была её красота, молодость и ум. Этим она превосходила всех женщин окружавших принцепса и удовлетворявших его похоть. Три года, как могла, боролась Агриппина, пытаясь погасить страсть сына к Поппее. Но, как всегда и бывает, стройное и красивое тело молодой женщины обладает непреодолимой силой влечения. Агриппина понимала это, но одно дело, когда тело просто красиво, и не обременено умом и коварством. В таком случае, вскоре на смену ему придёт иное, более молодое и красивое. Но в Поппее было редкое для женщин сочетание красоты, ума и бессердечия, и сближение её с Нероном, на фоне его отчуждения от неё, Агриппины, грозило ей погибелью. Но, как пророчила и кумская Сивилла: «что предопределено, то и исполнится». Нерон добился своего правдами и не правдами. Криспина заставили развестись с Поппеей, а вскоре она появилась во дворце в качестве наложницы принцепса. Фантазии, которым она предавалась с юности, обрели черты реальности. Конечно, наложница это не жена, но всё было впереди. Тогда Поппея впервые задумалась о влиянии богов на человеческие дела. Её судьба явно определялась свыше, и теперь она верила в своё предназначение стать августой. В истории народов немало примеров, когда ради обладания женским телом начинались кровопролитные войны и совершались ужасные преступления. И женщины очень часто принимали в этом самое активное участие. Попав на ложе к Нерону и восхитив его своей страстностью и неистовством в любовной игре, Поппея начала понемногу пытаться подчинить себе «моего Луция», как говорила она. Видя его неприязнь к матери она ненавязчиво, но при любом случае, принимала его сторону, и усиливала эту неприязнь, превратив её, в конце - концов, в ненависть. Частенько он сам начинал клясть и ругать свою мать в застольных разговорах в кругу наперсников по разврату и попойкам. Поппея всегда присутствовала при этом, и однажды, после очередных жалоб и причитаний пьяного Нерона, кто то, то ли в пьяном кураже, то ли чтобы подольститься к Нерону, выкрикнул: «Пусть боги уберут всех, кто умышляет против тебя, цезарь». Нерон пьяно захохотал, и его серые остекленевшие глаза пробежали по пирующим. Уставившись на своего дядьку Аникета, он с минуту разглядывал его, а потом, растянув в ухмылке губы, произнёс, указывая на него пальцем: «Тебя я назначаю богом». Все угодливо захихикали, но смысл сказанного быстро дошёл до возлежащих и хихиканье прекратилось. Все посмотрели на замершего с кубком Аникета. С этого момента судьба Агриппины была предрешена. Оставалось только выбрать способ, каким боги, в лице Аникета, уберут злокозненную и надоевшую Агриппину. Остановились на яде. Но, предприняв безуспешно несколько попыток, отказались от задуманного. Агриппина, с юности усвоив правила жизни при дворе, принимала противоядия. Пришлось искать другие способы. Поппея если и не принимала прямого участия в подготовке убийства Агриппины, то была в курсе всех планов. Нерон, как некогда и Криспин, рассказывал ей обо всём планируемом и осуществлённом. Выслушивая подробности она восторженно хвалила «гениальность» Нерона, и её лицемерное восхищение подталкивало его к скорейшему осуществлению убийства. Эта лихорадка предстоящего злодеяния увлекла их до самозабвения. Были отвергнуты все угрызения совести, все доводы разума, все тревоги сердца. Только одно желание - скорее осуществить задуманное. Когда всё было готово Нерон устроил пир в Байях в честь празднования Минервы, и ласковым письмом пригласил Агриппину якобы для примирения. Она примчалась обольщённая ласковыми словами и своими надеждами на возвратившуюся сыновью любовь. Нерон и впрямь переменился к ней. Был почтителен и предупредителен, а при прощании даже поцеловал в грудь. Все, посвящённые в заговор, с интересом наблюдали за происходящим лицедейством с нетерпением ожидая развязки. Но, как часто и бывает, всё хитросплетённое человеческое злодеяние наталкивается на непредвиденные, и казалось бы, невозможные случайности, разрушающие всё хитросплетение. А может это боги дают человеку шанс отказаться от задуманного злодейства. Но именно так и произошло с гениальным планом Нерона. Чудо инженерной мысли, распадающийся на части корабль, над созданием которого трудились полгода лучшие корабелы империи, распался не причинив никакого ущерба плывущей на нём Агриппине. Более того, даже свинцовый потолок над её ложем, сделанный чтобы уж наверняка размозжить её голову, свалился мимо. Это было поистине чудом. Когда весть об этом дошла в Байи все на несколько минут просто онемели. Одни от ужаса в ожидании гнева Нерона. Другие от удивления в невозможности произошедшего. Третьи подумали о вмешательстве богов. Глаза всех смотрели на Нерона ожидая его реакции на «радостную весть об избавлении его матери от гибели» принесённую Луцием Агермом вольноотпущенником Агриппины. Когда принёсший весть удалился Нерон покачал головой и тяжело вздохнув произнёс: «Даже боги не могут справиться с этой неистовой, а ведь она желает мне смерти, как никто другой...». И посмотрев на окоченевшего от страха Аникета добавил: «Исполни то, что не смог сделать твой корабль». Наварх мизенского флота подобострастно согнулся в поклоне и быстро направился к выходу. Через час Агриппина была умерщвлена. Принёсшего «добрую весть» Агерма удавили. Самый опасный и непримиримый враг был устранён, но вместе с тем, к Поппее вдруг пришло понимание простого и очевидного факта - нет ничего, что могло бы обуздать или сдержать Нерона. Если он не остановился перед убийством матери, то кто может чувствовать себя в безопасности? Она? Да, пока он привязан к ней...но, когда то он так же был привязан и к Агриппине. Более того, она видела, что его привязанность к ней, в основе своей, зиждется на чём то зверином, более животном инстинкте, чем на человеческом влечении. И этот инстинкт распространялся не только на неё, но и на кинэдов, проституток, наложниц. Подобное пугало неопределённостью. Выход был только в одном - стать законной женой и родить наследника. Препятствием теперь оказывалась Октавия, дочь Клавдия от Мессалины и уже почти семь лет, как жена Нерона. К счастью, или, наоборот, к несчастью, Октавия не унаследовала от своей матери ни волчьей похоти ни коварства. Она была антиподом Мессалины. Скромная, стыдливая и добросердечная она очень быстро наскучила Нерону. К тому же их помолвка и свадьба были нитями интриги Агриппины, тянувшей Нерона к престолу. Теперь же, после смерти Агриппины, пришло время эти нити оборвать за их ненадобностью. Самым простым и эффективным способом было обвинение в прелюбодеянии. Поппея помнила как Мессалина убила её мать и решила повторить, казалось бы, беспроигрышный вариант, на Октавии. Как то, во время отдыха между любовной игрой, лёжа на груди Нерона Поппея, как бы приревновав своего любовника, с обидой в голосе упрекнула его что ей приходится делить свою любовь к нему с Октавией. Нерон расхохотался и скривившись заверил её, что уже долгие месяцы не посещает свою жену, она, мол, противна ему за своё показное целомудрие и неумелость в любви. Поппея выслушав оправдания Нерона сделала удивлённые глаза и покачала головой. « Как же она сильна... - задумчиво проговорила она глядя на Нерона. - молодой женщине познавшей мужа необходимо просто утешение любовью...» И немного помолчав добавила: «Может она нашла утешение у своего раба или вольноотпущенника...». Нерон внимательно посмотрел на замолчавшую Поппею. Ему были одинаково чужды, как угрызения совести, так и муки ревности, но слова Поппеи давали возможность избавиться от постылой жены. Надо только найти её любовника. Существует ли он? Это уже не важно. Пытка или лжесвидетельство найдут его, если даже его и нет. Распространение слухов было поручено верному Аникету, проведение дознания на основании слухов, Бурру. К неудовольствию Нерона дознание не принесло ожидаемых им результатов. Даже под пыткой никто не подтвердил выдвинутых против Октавии обвинений. Не оправдавший надежды Нерона префект претория Бурр получил свою порцию яда. Но обратного пути уже не существовало. Вновь вступил в игру Аникет. Он и объявил себя тем, неуловимым любовником несчастной Октавии, о котором, даже под пыткой, никто из домочадцев не сказал ни слова. Октавию казнили, а через несколько недель её место заняла Поппея. Теперь она была на самой вершине римского Олимпа. Римской Юноной - Поппеей, женой Юпитера - Нерона. Оставался всего один шаг, чтобы окончательно закрепиться на этой, поистине божественной, вершине. Нужно родить Нерону сына. Или же, если удастся, сделать так, чтобы он усыновил её сына от первого брака, маленького Руфрия. Но эта надежда была эфемерной, и Поппея, понимая это, все свои возможности и силы направила на осуществление задуманного. Казалось бы, что проще простого зачать от мужа, с кем совокупляешься практически каждый день. Но настораживало то, что ни десятилетний брак с Октавией, ни их, уже почти пятилетняя связь, не привела ни к зачатию, ни к беременности. Поппея окружила себя ворожеями, астрологами, гадателями. Ей составляли гороскопы с наилучшими днями для зачатия, варили снадобья из корней мандрагоры для неё, и делали вытяжки из чабера для Нерона. Вся эта активность принесла плод. Поппея зачала и спустя девять месяцев на свет появилась Клавдия Августа. Этот маленький комочек человеческой плоти прожил всего четыре месяца. Уж очень сильно он был переполнен страстями и похотями унаследованными от родителей. Младенческое сердце не в силах было выдержать их и разорвалось под непосильной тяжестью. Нерон, впервые почувствовавший себя отцом, облачился в траурные одежды и объявил дни скорби для всей империи. Смерть младенца, конечно же, утрата скорбная и горестная, как для матери, так и для отца. Но для скорби нужно сердце, умеющее любить, чего Нерон был лишён. Как может скорбь посетить сердце матереубийцы, братоубийцы, женоубийцы? Да и просто убийцы? Внезапная смерть дочери тяжело подействовала на Поппею. Глубоко - глубоко в себе она чувствовала, что эта смерть, в какой то мере, лежит на её совести. За неделю до смерти дочери ей во сне привиделась Агриппина. Луций рассказывал ей, что мать часто во сне приходит к нему в окружении страшных призраков, которые истязают его бичами и жгут факелами. И вот, Агриппина явилась и ей. Она была одна, и молча с ужасной насмешкой смотрела на неё. И Поппея запомнила эту страшную и ненавистную насмешку явившегося ей призрака её бывшей врагини. А через неделю младенец умер. Она боялась повторения этого сна, но Агриппина не являлась больше и постепенно тревога и страх ушли. В это же время к ней на аудиенцию напросился молодой иудей. Он приехал с посольством ходатайствовать за схваченных ещё Фестом и отправленных в Рим иудейских храмовых священников. Ходатай был молод, строен и красив. И богат. За то, чтобы попасть к Поппее, ей поднесли драгоценный ковчежец из белого золота, украшенный жемчугом и изумрудами, и полный индийских благовоний. Иудей покорил её не только своим видом, но и обхождением. Его речь текла мягко и была полна тонкой лести, за которой - она видела это - сквозило его восхищение ею. Будь она поглупей, то не удержалась бы от охватившего её вожделения. И вправду. Нерон, со своим отвисшим брюхом, тонкими ногами и постоянным запахом кислого, почти что лошадиного пота, и стройный, как Апполон, и благоухающий ароматом фиалок иудей. А ведь по возрасту они почти ровесники... Она часто потом вспоминала тот озноб, который охватил её в момент их разговора. Но отдайся она своему влечению и...всё. Смерть... или ссылка. Но в любом случае конец всему, к чему так долго и с такими усилиями стремилась. Она помогла иудею в освобождении его священников, и они ещё несколько раз встречались и говорили много и о многом. Он рассказал ей о своей стране, об иудейском боге и храме, который они построили для него. Она слушала его с тем же сладким ознобом, как и в первый раз, но и всё. Разве что она позволила себе чуть дольше задержать его руку прощаясь с ним. Ещё одним последствием их встречи стало принятие ею его религии. Но даже такой серьёзный шаг не был вызван её внезапным прозрением и уверованием в Иегову, скорее всё той же подавляемой и скрываемой симпатией к рассказчику. Так же сыграли роль и его уверения, что соблюдением обряда и приношением ежегодной жертвы иудейский бог прощает преступления и грехи. Поппея подумала, как всё же хорошо иметь такого бога, который прощает человеческие слабости за ежегодное приношение. Она не отказалась ни от астрологов, ни от гаруспиков, просто добавила в свой образ жизни и некоторые обряды иудейства. Ну а чтобы обряды совершались правильно и вовремя Поппея оставила у себя первосвященника и казначея из посольства. Вообще, честно говоря, эта женщина на голову превосходила всех своих современниц. Проживи она дольше, может быть и Рим стал бы Нерополем. Но, забегая вперёд стоит сказать вот о чём. Через восемь месяцев после нижеописанного, в апрельские календы, Поппея умерла. Возвратившись пьяным с ночной оргии Нерон, в ответ на её укоризну, со злобой ударил её ногой в живот. Поппея была на восьмом месяце беременности. Плод был убит во чреве, носящая его, промучавшись двое суток, ушла в царство Плутона и Прозерпины. Мера беззакония этой незаурядной женщины, как видно, к тому моменту переполнилась. А сейчас вернёмся в южную колоннаду лукуллова особняка, где мы и оставили задумавшегося о восстановлении Рима Нерона и наблюдавшую за ним Поппею. ЗАГОВОР Поппея молча наблюдала за разглядывающим Рим Нероном. Лёгкий ветерок нежным порывом облепил её голубым шёлком туники, откровенно обозначив грудь, живот и бёдра. Даже в 34 года её тело могло бы стать эталоном для Праксителя, возродись он в Риме и задумай изваять Афродиту Римскую. Она сделала шаг вперёд, и Нерон, почувствовав её движение, резко обернулся. Поппея заметила мелькнувший в его глазах страх, но он тут же подавил его, и улыбнувшись протянул к ней руки. Она подошла. Он наклонился и поцеловал её в левую грудь, обхватив губами выпирающий сквозь шёлк туники сосок. - Пришёл Тигеллин с архитекторами - сказала она, пока он мусолил губами её тунику. - Да - да... - Нерон взял её под руку и увлёк к балюстраде. - Видишь, расчищают место для нашего с тобой дворца - прошептал он ей на ухо, указывая рукой на копошащиеся в пыльном мареве огромные толпы народа. - Ты даже не представляешь, что это будет за дворец... - хвастливо заявил он. - Рим ахнет и замрёт в восхищении. - Я уверена, что он будет соответствовать твоему гению - улыбнулась Поппея. - Да, моему гению... - кивнул польщённый Нерон. - Но, пойдём, я расскажу о своих планах. Они направились во внутренние покои виллы, где в центральном зале их ждал Тигеллин с двумя лучшими архитекторами империи. Увидев входящих Нерона и Поппею все встали. Нерон прошёл мимо них, и остановился у мраморного стола, на котором лежал большой и чистый лист пергамента. Все подошли и окружили стол. Нерон немного подождал и аккуратно перевернул пергамент. На листе был схематично изображён план Рима. Там, где всё сгорело были пунктиром проведены дороги, которые должны были стать границами вновь выстраиваемых кварталов. Между Палатином и Эсквилином на плане было чистое поле. Все молчали ожидая объяснений цезаря. Нерон оглядел почтительно склонившихся к нему зодчих и сказал, указывая на пергамент: «Вам я хочу поручить возрождение города. Впредь римляне должны быть защищены от подобных бедствий. Я издал эдикт о правилах застройки. Там указана ширина улиц, высота домов, расстояние между ними...и, да...у каждого дома пусть возводят портики с плоскими крышами, для удобства тушения огня. Я оплачу на это издержки...В остальном вы сами решайте возникшие вопросы...». Зодчие согласно кивнули не отрывая глаз от Нерона. Тот усмехнулся и посмотрев на Поппею продолжил: «Теперь о главном. Здесь... - Нерон положил ладонь на пустое пространство плана - ...между Палатином и Эсквилином должен появиться новый дворец, и я хочу чтобы этот дворец превосходил все дворцы, бывшие или ныне существующие на земле...Места здесь хватит... думаю, югеров в 30 мы уложимся». Нерон посмотрел на удивлённо замерших архитекторов. «В атриуме дворца будет стоять моя статуя. - Нерон на миг задумался и повернувшись к одному из зодчих спросил: «Какова была высота родосского Гелиоса?». - Сто футов, господин - ответил тот. - Моя должна быть 120 футов, и, разумеется, в золоте - сказал Нерон. - Кому можно поручить это дело? Как бы размышляя спросил Нерон глядя на Тигеллина. Тот промолчал, но Нерон и не ждал его ответа. - Как вы думаете, Зенодор справится? - он посмотрел на зодчих. - Ему это вполне по силам... - ответил Целлер переглянувшись с напарником. Нерон удовлетворено кивнул. - Далее, я хочу чтобы во дворце сочетались четыре стороны света. Все, подвластные нам земли с их богатствами, ландшафтами, садами и зверями... должны быть отражены во дворце. Соединять всё это будут каналы, по которым можно бы было разойтись двум либурнским галерам...Это внешнее. Теперь о внутреннем. Зал для пиров и увеселений должен иметь потолок с раздвижными панелями, чтобы можно было осыпать пирующих лепестками роз и рассеивать ароматы благовоний. Но не только. Я хочу чтобы потолок непрерывно вращался, как вращается небесная сфера, и на нём были изображены созвездия Зодиака. Я думаю, не нужно говорить о том, что всё должно быть построено из лучших сортов мрамора и инкрустировано ониксом, бирюзой, сердоликом и всем, что есть в копях империи... Нерон замолчал и посмотрел на ошеломлённых строительными фантазиями принцепса Целера и Севера. - Цезарь замахнулся на величайшее... - с льстивым восхищением проговорил Север. - До декабрьских календ представьте мне чертёж дворца, с учётом всего, что я сказал... и по размерам, и по величию, и по богатству. Нерон свернул пергамент с чертежом Рима и вручил его Северу. - Чтобы воплотить замысел цезаря понадобится множество работников... - принимая чертёж сказал Север с почтительным поклоном. - И миллиарды сестерций... - добавил Целер, но испугавшись сам своей дерзости, смутился и опустил глаза. Нерон, казалось, не заметил его реплики. - Я приказал Эпафродиту составить указ об осуждении всех преступников, не зависимо от тяжести преступления, на каторжные работы...и отправке в Рим, так что, думаю, с рабами недостатка не будет - усмехнувшись, проговорил Нерон. - А по поводу денег... моя казна к вашим услугам, но за результат отвечаете головой...помните, к календам я хочу видеть чертёж дворца. Нерон махнул рукой в знак того, что на этом разговор окончен. Зодчие поклонились и вышли. - А теперь поговорим о казне... - с ухмылкой сказал Нерон посмотрев на Тигеллина. - Что там с заговором? Ты допросил эту потаскуху, о которой донёс Волузий? - Да, цезарь - Тигеллин развёл руками. - Она ничего ни на кого не показала. - Ты меня удивляешь... - брезгливо поморщился Нерон. - Твои палачи разучились пытать? Или ты жалел её? Она хоть красива? - Её пытали шесть часов...дыба, огонь, клещи...она визжала, мочилась, блевала, но ни слова ни о пощаде, ни о заговоре... - Так пытай дальше...тебя, что? Учить? - с раздражением перебил его Нерон. - Увы, цезарь… - Тигеллин мельком посмотрел на слушавшую их Поппею. - На следующий день её несли на пытку и она удавилась... Нерон с удивлением посмотрел на Тигеллина. Тот вновь развёл руками. - Она не могла идти и её несли на кресле, в какой то миг ей удалось снять нагрудную повязку и закрепить её на подлокотнике. Она завязала петлю на свою шею и бросилась с носилок. Я наказал тех, кто допустил это... - А, ладно...одной шлюхой больше, одной меньше... - сказал Нерон. - Но ты становишься неловок...Мои враги плетут интриги и заговоры, а ты... Нерон замолчал и в зале повисла какая то тревожная тишина. Её нарушила Поппея. - Луций, позволь мне сказать - обратилась она к Нерону. Тот повернулся к ней. - Я понимаю так, что для осуществления твоего плана нужно найти очень и очень большую сумму денег? Она посмотрела на Нерона, и заметив в его глазах блеснувший интерес, продолжила: «Ты знаешь, что два года тому в Рим приезжало посольство из Иудеи, ходатайствовать за своих жрецов. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и освободил их от наказания. Пока послы были в Риме я часто общалась с ними и они рассказывали мне о своей стране и религии... - О, Поппея, прошу тебя... - замахал руками Нерон, - я помню, помню...и что? Мне нужно принять иудейство и молить иудейского бога, чтобы он дал мне тысячу талантов золота? Оставь, прошу тебя... Поппея переждала монолог раздражённого Нерона и улыбнувшись повторила: «Луций, позволь мне договорить до конца». Нерон скривился но замолчал. - Иудеи, как я поняла из рассказов, да ты и сам знаешь это, расселились по всей земле. Это народ ростовщиков, менял, торговцев, откупщиков...Посмотри, ты не найдёшь во всей империи нищего иудея...Они все зажиточны и богаты. Но не это главное... У них есть закон, десятую часть своей прибыли они обязаны отдавать своему божеству. Всё это золото стекается в их столицу, Иерусалим. И хранится в сокровищнице иерусалимского храма. Этот храм, по рассказам всё тех же послов, весь покрыт золотом и снаружи и внутри, а сокровищница непрерывно наполняется текущими со всех концов империи ручейками золота... - Ты предлагаешь мне конфисковать иудейскую сокровищницу - спросил Нерон. Поппея отрицательно покачала головой. - Нет, Луций, я хочу сказать, что иудеи очень богаты, а ты берёшь с них налоги, как с жителей трансальпийской Галлии, или Мезии. Иудея - императорская провинция, и ты, по праву, являешься царём Иудеи. Ты волен повысить налоги, а они обязаны повиноваться твоей воле...и даже если ты вдвое увеличишь их дань, они не обеднеют, а ты решишь дела по устройству нашего дворца. - Они взбунтуются - возразил Нерон. - Это же самый сварливый и варварский народ... - А вот если они взбунтуются, и поднимут мятеж... - усмехнулась Поппея. - то тогда ты имеешь полное право не только смирить их оружием, но и конфисковать храмовую сокровищницу. Она замолчала и посмотрела на Нерона. Тот молча смотрел пред собой. Казалось, он усваивал сказанное Поппеей. - Насколько я знаю, однажды уже её конфисковывали. Красс, идя на войну с парфянами, вывез из Храма 2000 талантов золота в слитках, и 8000 талантов в посуде и храмовой утвари... Добила фантастической суммой задумавшегося Нерона Поппея. И заметив мелькнувший на секунду алчный блеск в его глазах, добавила: «С тех пор прошло сто лет. Иудеи, клянусь Минервой, скопили не меньше, а может и больше...». - Да, ты права... - после недолгого молчания сказал Нерон. - Я скажу Эпафродиту чтобы он составил указ о повышении налогов для Иудеи...Кто там у нас прокуратор? Обратился он к Тигеллину. - Альбин... - не дав открыть рта Тигеллину сказала Поппея. - Он не справится с подобным делом - поспешила добавить она. - Есть более достойный кандидат на эту должность. И, заверяю тебя, Луций, он исполнит твою волю с величайшей тщательностью и преданностью... - Кого ты имеешь в виду? - с любопытством спросил Нерон. - Гессия Флора, Луций - ответила Поппея. - Отправь его в Иудею и ты не пожалеешь об этом решении. Нерон согласно кивнул. - Хорошо, пусть будет так, как ты хочешь... - сказал он. - Скажи Эпафродиту пусть составит указ и о смене прокуратора. Поппея поклонилась ему и направилась к выходу. Когда стих звук её шагов Нерон посмотрел на Тигеллина. - Кто такой этот Гессий Флор? - спросил он. - Всадник из плебеев - с презрением в голосе ответил Тигеллин, - ничем особо не знаменит...разве что любовью к мальчикам...а ещё больше к деньгам и роскоши... - Ну, это не пороки, а скорее добродетели... - возразил Нерон. - Нет людей на земле, которые бы были без пороков и не стремились их удовлетворять. Кто хвалится своей добродетелью, тот лжец и лицемер...Надо быть свободным...Так ты говоришь: «любит мальчиков и деньги»? Тигеллин кивнул. - А какое отношение он имеет к Поппее? Что это она просит за него? - Нерон посмотрел на Тигеллина. - Я думаю, причина в Клеопатре, его жене. Вероятно, это она упросила Поппею за него... - А, ясно, ну что же, пусть будет по её, в конце - концов, мне нужны деньги...пусть этот Флор грабит иудеев, но не для себя, как свойственно прокураторам, а для меня...и Рима. - добавил Нерон хохоча, и указывая Тигеллину на кувшин и два кубка стоявшие на серебряном подносе. - Ты и есть Рим - угодливо растянул в улыбке уста Тигеллин. Он налил кубки и поднёс один Нерону. - А всё же какая у меня мудрая жена - принимая кубок сказал Нерон. - Только вот я не пойму, если можно конфисковать казну иудейского храма, то почему нельзя позаимствовать сокровища храмов Ахайи? Да и в Италийских храмах немало накоплено в сокровищницах... А? Что думаешь? Да и с налогами...почему только иудеи должны платить вдвое больше? Это не справедливо...пусть так платят все! - Решения принимаешь ты, принцепс - ответил Тигеллин. - Да, решение принимаю я. А что же прикажешь делать с тобой... - отхлебнув несколько глотков произнёс Нерон. - Ты совершенно не ловишь этих толстеньких, жирненьких и мерзких...крыс. Нерон даже поморщился от брезгливости говоря это. - Позволь мне оправдаться... - возразил Тигеллин. - Я не хотел говорить при августе, но сейчас готов рассказать тебе обо всём, предпринятом мною за последние дни. - Ты не доверяешь Поппее? - с удивлением перебил Нерон Тигеллина. - Нет, цезарь, августа для меня то же что и ты, но есть вещи о которых знать должен только цезарь.. - Ты осторожен - усмехнулся Нерон. - но это радует меня. Говори. Я хочу услышать доброе...и многообещающее. - Я нашёл человека, который исполнит наш замысел - подвинувшись ближе к возлежащему Нерону полушепотом начал Тигеллин. - Это мой префект Руф. Фанний Руф. Он начнёт дело. Когда то он был любовником Агриппины, и на этом он и сыграет. Под предлогом мести тебе за её смерть он начнёт плести заговор. Мы с ним обговорили детали. Для начала он увлечёт ещё нескольких из претория. Мы сошлись на трибуне Сильване и центурионе Прокуле. Но он потребовал у меня гарантий их помилования после окончания дела... Тигеллин замолчал ожидая реакции Нерона. Тот лежал, потягивая вино и внимательно слушал начальника своей гвардии. - Успокой его, - сказал Нерон. - я помилую всех, кто поможет в этом деле. Но мы с тобой говорили о заговоре сенаторов, а не о заговоре преторианцев... - Конечно, цезарь, но участие в заговоре преторианцев придаст смелости даже самым малодушным, тем, которые сами по себе никогда бы не решились на подобное... - Да, ты верно рассуждаешь... и дальше... - Я думаю надо вовлечь в первую очередь этого краснобая Пизона... если он поверит в успех, то за ним пойдут и все эти...как ты метко сказал - крысы. - Ты уж постарайся, чтобы он поверил... - поставив кубок проговорил Нерон. - Если тебе удастся втянуть в это дело человек 30 из моих врагов, то я думаю, казна обогатится на несколько сотен миллионов... - Может и поболее... - усмехнулся Тигеллин. - Один только философ, учивший нас бескорыстию и милосердию нафилософствовал на 400 миллионов. Зачем философу столько денег? - Я вижу ты ненавидишь его больше, чем я... - усмехнулся Нерон. - Но он умён, и втянуть его в заговор будет не просто... - В отношении его я постараюсь приложить максимум усилий... - с нескрываемой ненавистью проговорил Тигеллин. - Постарайся, постарайся - кивнул Нерон. - И посмотрим, как у тебя это получится. Надеюсь, мы соберём с них урожай пощедрее, чем с этих христовщиков. - Уверен, что гораздо щедрее - заверил Тигеллин. - Ты меня успокоил, но не затягивай.., а как ты задумал выйти на Пизона? Он вряд ли станет говорить с твоим префектом... Нерона всё больше увлекал план Тигеллина. Он и сам любил коварство, и всегда с удовольствием им пользовался. Чужое коварство вызывало в нём если и не чувство ревности, то желание как можно больше узнать о способах реализации задуманного коварства, и своими советами усовершенствовать его. То есть, сделать задуманное зло совершенным, таким, чтобы на взгляд непосвящённых, конструируемое человеческим умом коварство казалось ударом судьбы. А ещё лучше, выставило бы злодеем того, против кого и хитро сплеталось. Но Тигеллин в этот совершенном искусстве был под стать своему господину. - Ему поначалу и не нужно будет говорить с Руфом - ободренный интересом Нерона к его плану Тигеллин пустился в подробности задуманного. - Руф выйдет на Натала, а Натал - ближайший дружок Пизона. Они вместе днюют и ночуют... - Любовники? - перебил Нерон увлёкшегося Тигеллина. Тот развёл руками: «Оба - сладострастники, это точно, но вот любовники ли - не знаю...». - Какое ты подобрал слово - сладострастники... - пробормотал Нерон наливая себе из кувшина. Было видно, что вино начало действовать. - Сладкая, сладкая страсть! - повторил он - Точно! Сладче нет ничего...во всяком случае в этом мире Тигеллин попытался продолжить своё изложение задуманного злодеяния, но Нерон замахал руками, расплескав даже вино из кубка, и он замолчал. - Сладострастники, любовники - всё одно и тоже... я тоже сладострастник... Казалось Нерон говорит сам с собой. Он даже не смотрел в сторону притихшего Тигеллина. - Это наслаждение божественно, а его оттенки неповторимы...Ты - плебей, Тигеллин, и не можешь понять этого... А я - бог! Я рождён мужем и познал наслаждение от обладания женщиной, а могу стать женщиной и испытать её страсть. А стоит мне взять кифару и я превращаюсь в Орфея... Ты - свидетель, как толпы рукоплещут мне, когда я играю и пою. Но я ещё не испытывал вожделения зверя...звериного сладострастия... Нерон отхлебнул из кубка и продолжил свой чудовищный монолог. - Да, сладострастия зверя...А ты знаешь, где я увидел его? В цирке! Во время казни этих христовщиков... Помнишь, их травили дикими зверьми нарядив в шкуры мулов, волов и прочих скотов. Там была одна молодая рабыня. Её, в отличие от всех, почему то завязали в шкуру волчицы. Потом на них выпустили леопардов, пантер и волков... И вот, её облюбовал волк, матёрый и огромный, он бросился на неё, вероятно обольщённый шкурой и запахом, и попытался покрыть её, но поняв свою ошибку принялся рвать и терзать её плоть...А я видел воочию его звериную страсть...и мне захотелось побывать в его шкуре, чтобы хоть раз испытать это, недосягаемое человеку, сладострастие зверя... И ты поможешь мне в этом, Тигеллин. Нерон смотрел куда то в угол зала. Его глаза остекленели и, казалось, вот - вот вывалятся из орбит. Было ясно, что рассказанное, он не раз уже переживал в своём воображении. И что он не отступит от того, чтобы осуществить это наяву. - Ты поможешь мне в этом - повторил он, переведя взгляд на Тигеллина. - А заговор? - ошеломлённый услышанным переспросил тот. -Заговор - само собой. Тут будем действовать так, чтобы ни у кого ничего не осталось... - А как я смогу помочь тебе... в твоём желании - спросил Тигеллин. - Узнаешь потом, я ещё не решил, как это осуществить - промычал Нерон. «...В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него - Спор...» (Светоний «Нерон») Давайте на этом и оставим двух проклятых, плетущих свои козни и с упорством Данаид наполняющих свои «меры беззакония». Они приближают неотвратимое воздаяние. Через 3 года после подслушанного нами разговора Нерон, избегая казни «по обычаям предков», к которой его приговорил сенат, сам пронзил своё горло кинжалом. А ещё через год был казнён и Тигеллин, соучастник Нерона во всех злодействах и гнусностях. Поппея, как мы заметили чуть выше, уже три года как обитала в царстве мёртвых. А мы вернёмся на грязную и грешную землю. Туда, где трудятся, стяжают, ругаются, мирятся, едят, пьют, строят, разрушают, женятся, выходят замуж, одним словом - живут и умирают простые люди. Многие из которых, а по всей вероятности - большинство, жадно завидуют небожителям, и мечтают, хотя бы на денёк, побывать в их шкуре. Глупцы! Они не ведают и не видят за блеском золотой мишуры, и величия мраморных чертогов ту чёрную и мрачную драпировку, которой укрывается власть цезарей, царей, князей и всех, власть имущих. Живите скромно! Скажем мы им, но услышат нас едва ли единицы. ДИМИТРИЙ Когда Пилат замолкал или засыпал, утомлённый своими воспоминаниями и обессиленный болезнью, у Димитрия появлялась возможность и самому отдохнуть. С тех дней, когда горячка впервые уложила старика на ложе болезни, он всегда старался быть рядом с ним. Трудность была в том, что и по своему положению, да и по совести, он руководил всей жизнью усадьбы. Сбор винограда подходил к концу, но впереди был сбор оливок, заготовка масла да и куча других дел, в ежегодном круговороте жизни, вроде бы как обыденных и привычных, но требующих времени, внимания и сил. А большую часть времени теперь занимал слабеющий и, как видел Димитрий, уже смирившийся со смертью, Пилат. Его нежелание принимать врачей и их помощь возмущали грека, но заставить старика он не мог и надеялся только на скорый приезд Клавдии. Клавдию ждали все. Её посещения виллы были не часты, но всегда привносили в жизнь поместья какую то светлую и доброжелательную атмосферу. Вплоть до того, что прекращалось всякое сквернословие, сплетничанье, зависть. Одним словом, всё то, что так опошляет и оскверняет человеческое общежитие. Свойство так влиять на окружающих присуще только душам великим, а величина души прямо пропорциональна её доброте и любви. Когда же Клавдия покидала усадьбу всё постепенно возвращалось «на круги своя». Жизнь в поместье входила в своё русло. Вернее сказать: разделялась на два русла. По одному текла жизнь рабов и челяди, со всем, присущим этой жизни, добром и злом. По второму, в своём одиночестве плыл Пилат, погружённый в свои поиски истины. Мостиком, если можно так сказать, между этими потоками был Димитрий. Как мы уже говорили выше, знакомясь с ним в начале повествования, он гордился своим происхождением из народа, давшего миру философию, театр, поэзию и бесконечную череду мудрецов и законодателей. И его больно укололи слова Пилата о том, что « вся ваша, греческая мудрость всего лишь пустота и суесловье пред мудростью Его», то есть того, кого грек называл магом, а Пилат - Праведником. С той ночи, когда он решив разобраться с тайной свитка, всерьёз занялся его изучением прошло всего несколько дней. За столь небольшое время он всё же умудрился исписать несколько табличек цитатами иудейского мага, встреча с которым так повлияла на старика. А учение которого, судя по произошедшему в Риме, победило даже страх смерти в сознании идущих за Ним. И хотя греческая гордость на всё чужеродное смотрела свысока, всё же тут было о чём задуматься. Вот и в этот раз, дождавшись пока Пилат задремал, Димитрий прошёл в свою комнату и взяв таблички вернулся в атриум. Усевшись за стол, на котором ещё недавно сидел за своей рукописью Пилат он разложил таблички и развернув свиток углубился в его тайны. «Вам дано знать тайны Царства Небесного, а им не дано...» - читал он. - «Ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет». « О чём это он? Что имеют имеющие? Разум? Мудрость? А не имеющие? Он говорит: сердце их огрубело...не слышат, не видят, хотя имеют глаза и уши! А сердце огрубело...Чем? Да в притче же и ответ! Обольщение богатством и заботы житейские... А как же без забот житейских обеспечить свои потребности в пище, одежде, жилье? Никто из величайших мудрецов не пренебрегал ни достатком, ни заботами... - размышлял грек. - Но между ними и магом великая пропасть! Все они мечтали об условиях социального общежития в гармонии, и при максимальном достижении человеческого счастья. Законы Ликурга, законы Солона, «Государство» Платона, в конце - концов! Всё это о жизни здешней, насущной, земной! А маг говорит, и к тому же притчами, о каком то Царстве Небесном, Царстве Бога! Мало того, а эти его заявления о том, что те, кто любит родителей или детей больше, чем его, недостойны быть его учениками! Это что то за пределами человеческих чувств и законов...никто из мудрецов подобного не говорил! Как может человек призвать других людей любить его сильнее, чем своих детей или родителей? Какую чудовищную уверенность в совести своей должно иметь, чтобы так сказать! Это, пока ещё, выше моего понимания...» - с какой то досадой и даже раздражённостью решил грек. Он пробежал глазами ещё несколько столбцов текста и остановился на строке, помеченной Пилатом маленькими, еле заметными буквами NB. «Тогда говорит Ему Пилат: не слышишь, сколько свидетельствуют против Тебя? И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился». Грек несколько раз перечитал написанное пытаясь понять смысл пометки Пилата. Это была не единственная пометка сделанная стариком в свитке. Чуть ниже была подчёркнута целая строка: «Ибо знал, что предали Его из зависти». А после подчёркнутой строки шёл рассказ о сне Клавдии, и о её просьбе отпустить мага, которого она называла Праведником. Он уже читал это раньше, но тогда его внимание больше привлекало упоминание имени Пилата и, в общих чертах, описываемое происшествие. Теперь же, читая, он не только замечал, но и пытался понять смысл мельчайших деталей, скрупулёзно описываемых автором свитка. Зачем нужно было описывать, порой отвратительные, подробности этой, произошедшей давным - давно, в чужой земле и, казалось бы, обычной казни? Издевательства солдат, делёж одежды, глумление обвинителей...страдание казнимого. Ему врезались в память слова автора о Пилате, который «знал, что предали Его из зависти». Тогда становились понятными и настойчивые попытки Пилата освободить Праведника, и его умывание рук. А более всего и нынешние, пробужденные свитком, воспоминания. Терзающие его стародавним бессилием, или проявленным тогда малодушием. Да и эти новости из Рима... о казнях последователей этого Праведника. Отсюда и это навязчивое желание хоть как то оправдаться за прошлое...и уединение от всех, даже от жены!». Димитрий посмотрел в сторону спальни старика. Ему даже стало жаль его. « Да, не хотел бы я оказаться в подобной ситуации...» - подумал он вновь обращаясь к свитку. Он внимательно вчитывался в каждую строку повествующую о казни Праведника и о последовавших за ней знамениях и чудесах. В чудеса, особенно связанные с воскресением мёртвых, он не верил. Читая описанное затмение и землетрясение, случившееся во время казни, он вспомнил рассказ Пилата о храме и о разодранной надвое храмовой завесе. Здесь свидетельства свитка и воспоминания Пилата совпадали. Но вот, что знаменовало собой это происшествие с завесой? И было ли связано со смертью Праведника? Его размышления были прерваны влетевшей в атриум птицей. За ней мелькнула тень преследовавшего её коршуна. Не рискнув преодолеть колоны портика вслед за ускользающей добычей он с недовольным криком уселся на ветку платана. Димитрий откинулся на кресле и следил глазами за хаотично мятущейся по атриуму птицей. Поняв, что опасность миновала, пичуга уселась на светильник, и крутя головой осматривала двумя чёрными бусинками глаз пространство атриума. «Мир живёт по своим правилам...» - замерев, чтобы не спугнуть, и наблюдая за пичугой, подумал Димитрий. - «Сильный живёт за счёт слабого. В этот раз ей удалось ускользнуть, а в следующий окажется в его когтях...и всё...А они мечтают о каком то ином мире, где коршун и этот вот воробей будут жить мирно... Мечтатели?». Заключил он. Птица, между тем, успокоившись и оглядевшись, вспорхнула со светильника и исчезла в проёме крыши над бассейном. «Плохая, всё же, примета - птица залетевшая в дом...» - мелькнула беспокойная и тревожная мысль. Грек поспешно сложил таблички, свиток и встав быстро направился в спальню к Пилату. Осторожно приоткрыв дверь он заглянул вовнутрь. Старик не спал. Его глаза встретились с взглядом Димитрия и он поманил его рукой. Грек облегчённо вздохнул и вошёл в спальню. Дождавшись, когда Димитрий подошёл к кровати, старик приподнялся и попытался встать. Было видно, что все движения даются ему с трудом, но он был упорен и упрям. Димитрий помог ему усесться на краю ложа. - Я хочу в парк, на свежий воздух, к платанам, к солнцу, к морю... - сказал Пилат посмотрев на грека. - Распорядись, пусть меня отнесут туда... Димитрий согласно кивнул и направился к двери. - И скажи пусть сделают мне горячего вина с мёдом... - попросил старик, - ложку мёда, не больше... Через полчаса грек вернулся с четырьмя рабами несущими небольшой открытый портшез, некогда предназначенный для Клавдии, но уже многие годы стоявший без дела в кладовых имения. Димитрий помог Пилату поудобнее усесться в него и рабы, подхватив шесты осторожно понесли старика. Они миновали коридор, вышли в атриум, спустились по ступеням портика к бассейну и понесли портшез по аллее к выходу из усадьбы. Димитрий шёл позади. На аллее его нагнал Авит с подносом, на котором стоял кубок с крышкой, укутанный несколькими слоями шерстяного полотна. У выхода, под тенью полувекового платана Пилат приказал поставить паланкин и отправил рабов. Димитрий взял у Авита кубок и подал Пилату. Отсюда открывался великолепный вид сливавшихся на горизонте в единую сущность, двух стихий - неба и моря. День уже перевалил на вторую половину и солнечный диск висел над Лигурийским морем отражаясь в его зеркальной глади мириадами солнечных зайчиков, скачущих по гребешкам еле заметных волн. Кое где на поверхности, убаюкиваемые нежным бризом, белосерыми комочками мелькали отдыхающие чайки. Дело шло к октябрьским календам, но днём ещё стояла по летнему жаркая погода. В густой листве платанов от жары прятались сотни воробьёв и их нескончаемый гвалт наполнял воздух неповторимой музыкой жизни, существующей обособленно от человека, но неразрывно связанной с жизнью всеобщей. Жизнью мира. Пилат несколько минут сидел молча и неотрывно смотрел на искрящуюся поверхность моря до тех пор, пока из его глаз не потекла слеза. То ли искрящиеся блики отражённых солнечных лучей вызвали её, то ли вновь он ушёл в тёмные закоулки своей памяти. Димитрий молча стоял рядом наблюдая за задумавшимся Пилатом. - Сегодня должна прибыть Клавдия - после долгой паузы проговорил старик.- Я чувствую её приближение… Он открыл кубок и пригубил вино. Шерсть сохранила тепло, и горячая струйка пронеслась по пищеводу и моментально впиталась в кровь. Щёки старика покраснели, а глаза загорелись и ожили. Он сделал ещё несколько глотков и посмотрел на грека. - Давай продолжим наше дело - сказал он. - Время уходит и силы уходят вместе с ним... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Целлер исполнил порученное ему. Рядом с Праведником, в толпе, сопровождающей его, всегда были наши глаза и уши. Но у меня он вызывал больше любопытство, чем беспокойство или опасение. Его слова, обращённые к толпе, были созвучны словам того юродивого раввина из Вифавары, которого казнил Ирод в угоду своей жене. Как тот, так и этот призывали к нравственной чистоте и смирению пред их Богом. Я с интересом, а часто и с удивлением, и даже с раздражением на пишущих отчёты, читал о его словах и делах. В самом деле! Как можно отнестись к рассказу о том, что двумя рыбами и пятью хлебами было накормлено пять тысяч человек! Это произошло в окрестностях Тивериады, и об этом доносил один из тех, кто и ел эту рыбу и хлеб. Я лично допрашивал этого соглядатая и он клялся и божился, что всё так и было, как он описывал в своём донесении. Там же, при Тивериаде, произошло одно происшествие, которое окончательно развеяло все мои опасения и подозрения в отношении Праведника. Как я говорил выше, наше внимание привлекала также и группа иудейского мятежного сброда, вождём которого был один из тех, религиозных фанатиков, в которых ненависть к нам, римлянам, является жизненной силой. Я знал, что этот сброд тайно поддерживается и направляется жрецами, использующими их фанатизм и ненависть в своих целях. Сами ли от себя задумали они это дело, или были научены Каиафой, я так и не узнал, но они попытались схватить Праведника, объявить его царём, и силою заставить его стать во главе их восстания...». Пилат усмехнулся и повторил: «Силою заставить его стать их царём...Как это могло прийти в их бестолковые головы?». Он посмотрел на Димитрия и немного помолчав продолжил свой монолог: «Как можно силою заставить что то сделать того, кто словом возвращает зрение и слух, прикосновением исцеляет от проказы и обладает силой воскрешать мёртвых! Я много думал над этим. Сила его врагов осуществлялась через страх и принуждение, сила Праведника имела совершенно иную природу. Он никому не отказывал в исцелении от каких бы то ни было хворей. Для него не существовало неизлечимых болезней и свою силу он никогда не обращал во вред своим врагам. Хотя, по всей видимости, и судя по возможностям, мог. Если он словом оживлял и исцелял, то, я думаю, мог словом и умертвить! Его травили, хулили, объявляли лжецом, но он не отвечал своей силой на их злобу. А ведь по всем человеческим и божественным законам он был бы прав, но никто не пострадал от него, даже убивавшие его! Впервые в жизни я встречал Человека творящего добро бескорыстно и просто. Живущего для других. Что это? Высшая сила смирения и добродетели? Или закон на котором зиждутся правила жизни в Его Царстве? Да, множество вопросов задал он мне своим молчанием и своей жизнью и смертью. Тогда он ушёл от тех, кто был послан взять его и принудить стать царём. Он и так был Царь, и он знал какого царства он властелин. Его не прельщали ни власть, ни деньги. Он был свободен той свободой, к которой человек только и должен стремиться - свободой быть Человеком! Ни тираном, ни рабом, ни холуём. Тогда я ещё не понимал многого. Может быть мне следовало посетить его сборища, чтобы лично увидеть и услышать его, как я посетил тогда раввина при Вифаваре, но я не сделал этого и продолжал наблюдать за происходящим из Цезареи. Надо признать, что наблюдал за ним не только я. Кроме упомянутого Каиафы деятельность Праведника очень тревожила и Ирода. Неизвестно, что больше вызывало обеспокоенность у этого распутника. Или эти сборища толп народа, стекавшихся со всей Иудеи и Десятиградия, чтобы увидеть Праведника и его чудеса. Или же некий мистический ужас, сопровождавший Ирода с тех пор, как он казнил раввина из Вифавары. Его больная совесть, а может быть ещё более больной рассудок, шептали ему, что в Праведнике воплотилась душа убитого им раввина. Об этом он сам писал мне, объясняя чудеса творимые Праведником. Он так же несколько раз пытался схватить его и казнить, но всякий раз терпел неудачу. Праведник ускользал из его рук, как будто наперёд знал все замыслы ищущих его души. И это при том, что большую часть своего времени Праведник проводил именно в Галилее, тетрархом которой и был Ирод. В Иерусалим он приходил несколько раз в год, на главные иудейские жертвоприношения, которые был вынужден посещать и я, в силу их важности и ради огромного стечения народа. Там мы с ним и встретились лицом к лицу, в первый и в последний раз. Это был 18-ый год правления Тиберия, и пятый год моей префектуры. Эти года пролетели как то очень уж быстро. Но и плодотворно, если судить по обилию впечатлений, и моей вовлеченности в жизнь знати и жречества вверенной мне провинции. Я не искал их уважения, и, тем более, любви. Как я и говорил ранее, с первых же дней моего пребывания в Иудее, я натолкнулся на стену презрения со стороны жрецов и ответил тем же. Разница была в том, что моё презрение к ним основывалось на понимании их лицемерия, алчности и коварства. А их презрение к нам, римлянам, да и ко всем остальным народам, основывалось на присущей всем варварам национальной гордыне, взращиваемой, обычно, жрецами, семенем их особенной богоизбранности. К тому же моё презрение к ним было подкреплено реальной властью, как над их душами, так и над имуществом. Но, видит Бог, я никогда не использовал свою власть для корысти, или ради удовлетворения своих страстей. После моей отставки они обвинили меня в жестокости и самоуправстве, но ни в мздоимстве, ни в вымогательстве обвинить не смогли. Моя жестокость оправдалась долгом. Я пресекал на корню любое поползновение к мятежу. А самоуправство было вызвано невыносимой вонью и грязью после их праздничных торжеств. Мне пришлось силой конфисковать часть их храмовой казны, чтобы построить водопровод из источников, обнаруженных мною за 35 миль от Иерусалима. Это произошло уже после казни Праведника и, правды ради, тогда я уже не только презирал этот народ, но и возненавидел его. По большому счёту мне было наплевать и на грязь, царящую в городе, и на вонь и мириады насекомых, слетающихся на потоки проливаемой крови. Но я сделал это, зная, что Каиафа, как и вся его свора, не смогут стерпеть подобного «святотатства» и поднимут бунт. Это и было моей целью. Я горел отмщением за Праведника и жил в те дни ненавистью ко всем «отделённым». Так называли себя те, кто и настоял на его казни. Всё произошло так, как я и задумал. Жрецы возмутили толпу и призвали её остановить работы. Несколько тысяч человек окружили строящих акведук и воплями и оскорблениями, а кто и камнями, попытались смутить рабочих и остановить работы. Я ждал этого и заранее подготовил солдат. В рабочие одежды были наряжены два манипула триариев и у каждого под плащом был спрятан тренировочный деревянный меч. По моему знаку воины достали их и начали избивать голосящую и вопящую толпу. Может быть, делая это даже через чур усердно, чем мне бы хотелось. Толпа была рассеяна, пострадали многие, но до смерти и увечий дело не дошло. Я надеялся, что всё это станет причиной более серьёзного с их стороны мятежа, но нет. Каиафа, по всей вероятности, раскусил мой план и остановил своих. Водопровод я довёл до конца, но за это был обвинён в расхищении их казны. Они обвинили меня перед Вителлием в завышении цен и объёмов работ, и, следовательно, хищении средств. Обвинения были опровергнуты моим квестором, он педантично вёл все дела с поставщиками и на всё брал расписки и договора. После казни Праведника у меня фактически началась война с иудеями. Этот эпизод с акведуком лишь единичный случай. На любое проявление их фанатизма или гордыни я отвечал жёстко и быстро. Но вернёмся к главному. В те, априлиские календы какое то безумие охватило Иудею. Хотя до праздника было ещё дней десять, но огромные толпы паломников со всех окрестных земель уже направлялись в город. Дороги были запружены повозками, стадами гонимого в город на продажу скота, всадниками и погонщиками верблюдов. Эллины и финикийцы, парфяне и эламиты, египтяне и ливийцы наполнили город своим разноязычием и пестротой одежд. Даже римскую речь можно было услышать на храмовом подворье, куда допускались для жертвоприношения «нечистые». Так называли всех не иудеев иудейские жрецы. Молва, распространяемая болтунами и смутьянами, была причиной этого нашествия. Все ждали какого то Царства Божия, которое, якобы, должно было открыться в те дни. Эти слухи спровоцировали и настоящий мятеж. Зелоты попытались захватить арсенал с оружием и амуницией расквартированной в городе когорты. Целлер перебил до дюжины фанатиков, и троих захватил в плен. Но и двое гастатов были убиты иудеями. Бунтовщиков ждал крест. Этой доли удостаивались самые презренные из людей - рабы, разбойники, беглые гладиаторы и подобная им грязь. Казнь довольно мучительная и медленно убивающая. Дающая казнимому порой до нескольких дней страдания прежде чем наступает смерть. Люди вообще искусны в изобретении казней. Казалось бы, достойных смерти и приговорённых к ней судом, стоит казнить быстро. Ожидание смерти само по себе является страданием для приговорённого к ней. Но нет, люди жадны до зрелищ, и с ненасытимостью смотрят на мучения других. Отсюда и такое разнообразие жестокости в убийствах людьми себе подобных. С одних заживо сдирают шкуру, других варят в котлах, третьих отдают на растерзание диким зверям...». Пилат замолчал. Казалось, он устал или задумался о чём то. Димитрий ждал. После небольшой паузы старик продолжил свой монолог: «...Для меня всегда было загадкой почему римляне избрали для отцеубийц и отравителей казнь в мешке с петухом, обезьяной, змеёй и псом? Почему вместе с убийцей на смерть обрекались и бессловесные твари, не имеющие никакого отношения к преступлению? Изощрённа всё же человеческая фантазия...». Нет, погоди... - вдруг сказал Пилат вновь прервав свой монолог. - Ты это не пиши. Эти брюзжания по поводу казней и людей никому не интересны, а люди такие, какие есть... - Что именно убрать? - переспросил грек и перечитал Пилату последние предложения. Остановились на словах: «Люди вообще искусны в изобретении казней». С этих слов Димитрий загладил написанное и приготовился к дальнейшей работе. «Итак, бунтовщиков, схваченных Целлером, ждал крест. Среди них оказался и их вождь. Но я немного забежал вперед в описании тех событий. В Иерусалим мы прибыли в последний день иудейской недели. Они называют его «шабат», а их жрецы запрещают им любой труд в этот день. До жертвоприношения оставалось шесть дней и этого вполне хватало для решения всех задач по обеспечению порядка и безопасности в городе. В тот раз, щадя Клавдию, я приказал приготовить трирему, и от Кесарии до Иоппии наш путь лежал вдоль побережья. В Иоппии меня ожидала когорта Италийского легиона и мы двинулись в столицу. Как я говорил выше дороги были переполнены спешившими на жертвоприношение и ожидавшими чуда. Надо побывать в Иудее, чтобы понять всю «прелесть» местных дорог. Уже по этому видна огромная разница между варварами и нами, римлянами. И одинокая повозка на иудейской дороге оставляет за собой тучу пыли, проникающей везде, и от которой не защищают даже смоченные водой лицевые платки. Она забивает глаза и скрипит на зубах, покрывает тончайшим ковром попоны коней и доспехи воинов. Мне пришлось послать декурию всадников, чтобы разгонять впереди идущие толпы. Это было самое мучительное наше с Клавдией путешествие в Иерусалим. Я знал об ожидающих нас трудностях и отговаривал её, но она, как будто предчувствуя будущие события, была непоколебима в своём решении сопровождать меня. Через два дня пути, на закате, город открылся перед нами во всей своей мрачной и горделивой торжественности. Уходящее за горизонт солнце последними лучами зажгло золотой храмовый венец, и его призрачный огонь висел над погружающимися в ночную тьму крепостными стенами. Мы приближались по Яффской дороге ведущей к воротам Долины, за которыми уже был виден сияющий белизной мрамора в исчезающих лучах дворец Ирода. Целлер встречал нас с декурией всадников за несколько стадий от города, и сопроводил до самого дворца. Мы въехали в город вместе с ночной тьмой. Улицы уже обезлюдели, перекрёстки освещались факелами, а дома были заперты. Дворец ждал нас, предоставив все удобства царского комфорта. Омывшись и поужинав мы отдались отдыху, оставив все дела на предстоящий день. А на следующий день в город пришёл Праведник. Это был первый день новой недели. Он вошёл в Иерусалим с востока, через Храмовые ворота, в одиннадцатом часу дня. Как всегда его сопровождала толпа зевак и учеников. Его, как будто, ждали, и само его появление вызвало у толпы бурный и необузданный восторг. Мужчины и женщины, старцы и старицы, отроки и девицы устилали дорогу пред ним цветами и ветвями пальм, а самые неистовые срывали с себя хитоны, плащи и даже таллифы, чтобы бросить под копыта осла, на котором восседал этот необычный и загадочный Царь Иудейский. Даже в этом он презрел все человеческие понятия о величии и знатности. Царь на осле! От создания мира не бывало такого. Только белый конь достоин нести на себе цезарей и царей. И я уверен, что будь его желание, его ученики предоставили бы ему какого угодно коня, но он въехал в город на осле. Ещё раз показав всё ничтожество и суету человеческого стремления к возвеличению и славе. Ему и в самом деле не нужно было доказывать своё величие ни белым конём, ни пышной свитой. Величие и слава Праведника отражалась в восторге видящих его глаз и прославляющих его уст сотен людей. Он сразу же направился в храм. Толпа сопровождала его везде, куда бы он ни зашёл. Храмовая стража уже зажигала ночные факела и готовилась закрывать ворота, но узрев толпу народа направлявшегося в храм, растерялась и замешкалась. Он сошёл с осла у ворот и войдя вовнутрь обошёл весь храмовый двор. Его сопровождали ближайшие друзья, в то время, как все остальные остались у ворот, ожидая их возвращения. Выйдя из храма он со своими учениками спустился в долину Кедрона по дороге ведущей к Вифании. Толпа, сопровождала его до дороги, а затем растворилась среди улочек нижнего города...». - Ты говоришь так, как будто был свидетелем, и видел своими очами всё это - вставил Димитрий, дождавшись секундной паузы в воспоминаниях старика. Тот согласно кивнул. - Это видели многие из гарнизона. Я был там, в крепости, и собирался во дворец, но задержался и стал свидетелем поневоле. Пилат вздохнул и продолжил: « Самое удивительное...вернее сказать - самое величественное в том, что я тебе рассказал, это тот факт, что въезжая в Иерусалим он знал что спустя всего 5 дней будет убит, и сам выбрал этот жребий. В свитке сказано об этом...он говорил о своей смерти ученикам, но они не восприняли его слова всерьёз. И это вот, на мой взгляд, самое страшное и трагичное. Он шёл умирать в кругу своих друзей и знал, что они все оставят его...мало того, один из них, из ненависти ли к своему учителю, или из зависти, просто продаст его...да, именно, просто продаст...Можно понять предательство из ненависти, я не говорю – оправдать, но понять, а здесь произошло предательство с продажей…понимаешь! Получить выгоду из своей подлости предательства! Это – вершина человеческой гнусности, а ведь этот предатель тоже был там, когда все кричали от восторга и бросали одежды свои, а потом сопровождали его в храм. Он ходил рядом с ним, ел из одной чаши с ним, разделял хлеб с ним и со своими друзьями - учениками Праведника. А в сердце своём копил ненависть и жил этой ненавистью… Это страшное чувство! Я испытал его там, в Иерусалиме, после казни Праведника. Ненависть буквально сжигала меня, заставляя придумывать всякие козни, чтобы уничтожать тех, кого я считал виновниками смертного приговора Праведнику...Хотя главным виновником был я сам...Имея власть отпустить его, я не сделал этого. Моя власть оказалась без силы...наверное, я просто испугался. Каиафа повернул дело так, что отпусти я Праведника и эти псы обвинили бы меня в оскорблении величества Тиберия. А это неминуемый отзыв и, даже если бы мне удалось оправдаться, конец моему восхождению к сенаторской тоге. Тогда эта цель ещё обольщала меня. За это малодушие я и возненавидел себя, но, как и всегда бывает, легче ненавидеть других и их же сделать виновными в своей слабости или малодушии. Это и произошло со мной. Я стал жесток. Ненависть делает сердце бесчувственным к тем, кого ненавидишь. Ты просто перестаёшь считать их за людей. Тогда от полного превращения в зверя меня спасла Клавдия...» Пилат вздохнув замолчал. Его глаза предательски блеснули и чтобы не дать слезе пути он прикрыл их. - Да, Клавдия...она мой добрый гений - после недолгой паузы прошептал Пилат. Его голос дрогнул, а слеза, всё же найдя еле видимую тропинку, медленно сползла вдоль переносицы, и он ощутил на губах её солоноватый вкус. - Но, давай продолжим – поборов тоску сказал Пилат. «На следующий день с утра Он вновь был в храме, и возле Него, как всегда, толпилось с сотню зевак, заглядывающих ему в глаза и с жадностью ловивших каждое Его слово. Я тогда каждый день проводил в гарнизоне, наблюдая с галереи за происходящим в храмовом дворе. Наши соглядатаи докладывали мне о словесных битвах, разыгрывавшихся между Ним и жрецами. Всю свою хитрость и коварство использовали в этой схватке каиафины холуи против Праведника. Но Он, с какой то непостижимой лёгкостью, ни секунды не раздумывая, и не обращая внимания на их лукавые хитросплетения, разрушал и опровергал их попытки уличить и опозорить его пред народом. Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник, буквально высмеивает их лживую мудрость, и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться и пред кем рабски благоговеть и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами…» КЛАВДИЯ ПРОКУЛА А Клавдия была уже всего в десятке миль от усадьбы. Последнюю ночь они провели в Ватлуне, в доме давнего знакомого и Пилата и Клавдии Сульпиция. Когда то он тоже проживал в Риме, но оставил столицу и выбрал этот небольшой этрусский городок, приткнувшийся на Аурелиевой дороге, в пяти милях от побережья, и в 20 от имения Пилата. Сульпиций принял Клавдию со всей широтой римского гостеприимства. Были приготовлены лаконик и кальдарий, а после, когда прогретый воздух и горячая вода вернули телу свежесть, был накрыт щедрый и обильный ужин в небольшом уютном триклинии. Самой желанной мечтой, вымотанной за долгий путь Клавдии, было отдохнуть в уединении спальни, но гостеприимство хозяина и его жены заставляло побеждать усталость и отвечать любезностью. Гай с повозкой и лошадьми был поручен старшему рабу, и нашёл приют и еду на кухне. Гости из Рима вызвали любопытство как у челяди, так и у хозяев. Разговоры, и кухонные, и господские велись вокруг происходящего в Городе. Слухи, самые разнообразные, порой фантастические, распространялись по империи со скоростью, даже превосходящей стремительность императорской почты. Пожар приобретал в глазах многих чуть ли не мистическое, предсказанное ещё Сивиллой, знамение о скорой погибели государства. К тому же, и появление звезды, внезапно вспыхнувшей на горизонте и уже четвёртый день зловеще висевшей на небе, не прибавляло оптимизма. Шёпотом обсуждали и эдикт Нерона, последовавший за пожаром, и обращённый на последователей какого то восточного культа, то ли иудейского, то ли египетского. Всё это заставляло толпу с подозрением и опаской относиться ко всем инородцам. Особенно с восточных провинций империи. Подобные страхи, рассуждения, вопросы и догадки пришлось выслушать и Гаю на кухне, в кругу рабов, и Клавдии в триклинии, от словоохотливой жены Сульпиция, да и от него самого. Но пришла ночь, и все ушли на покой. И в кухне, и в господском доме. Клавдия отослала рабыню, застилавшую ей постель, и опустившись на колени поблагодарила Бога за прошедший день. Сняв столу она прилегла на ложе, и едва её щека коснулась шёлка подушки как она провалилась в сладкую, укутавшую её дрёму. «Как просты они и дружелюбны в своём неведении и незнании... - уже засыпая подумала она о хозяине и хозяйке. - А если бы знали, что я тоже с теми, кого обрёк на смерть Нерон? Были бы они так же дружелюбны и гостеприимны...ведь это грозило бы им самим смертью...Готовы ли они пойти на это? А так они счастливы в своём неведении...и в своём мире, который ограничен их домом, детьми, достатком...а иного они и не хотят. Да, счастливы...точно сказал этот иудейский царь, что жить в неведении гораздо приятнее... и безопаснее... и...». Она так и не договорила того, о чём лепетало её сонное сознание. Через минуту она спала, тихо и ровно дыша, освещаемая сиянием язычка пламени оставленного рабыней на ночном столике светильника. А Гай устроил себе ложе в повозке. Кухонные разговоры донимали и его, но он больше уделял внимания еде, а на все вопросы отвечал односложно и кратко. Порой даже невпопад, чем вызывал ухмылки и даже смех, и, по всеобщему мнению, был причислен к тугодумам. Это дало ему возможность больше слушать болтовню челяди, и освободило от необходимости удовлетворять чужое, и не всегда беспристрастное, любопытство. Он помнил слова и желания того, гостиничного раба, который очень хотел стать свободным и богатым, пусть даже ценой чужой жизни. Утро выдалось облачным и прохладным. Клавдия отказалась и от завтрака, и от предложения остаться ещё на день, и они выехали со двора провожаемые в воротах хозяевами и толпой челяди. К обеду она надеялась добраться до виллы. Какое то внутреннее беспокойство томило её и заставляло спешить. Они выехали из городка и проехав несколько миль свернули к побережью. Здесь ехать стало тяжелее. Дорога была просёлочной и вилась по песчаным местам, то стесняемая склонами холмов, то распрямляясь на небольших равнинах. То там, то здесь навстречу им попадались отары овец и табуны лошадей, выгуливаемых на последней, жухлой и скудной траве. Свежий и довольно пронзительный киркий гнал по небу хлопья серых набухших влагою облаков. Их тени скользили по склонам холмов, а порой, когда плывущее по небу облако закрывало своим телом восходящее светило, вся окрестность становилась серой и неприветливой. Но проходила минута, две и вновь всё освещалось ярким небесным огнём возносящегося к небесам небес Гелиоса. А тени побеждённых туч вновь неслись по склонам холмов, пятная их приметами медленно, но неуклонно, приближающейся осени. Тишина, сопровождающая их, нарушалась только скрипом колёс повозки и, время от времени, всхрапыванием лошадей тянувших её. Когда тучи в очередной раз укрыли солнце, Гай остановил повозку и достал из седельного ящика шерстяной плащ. Надев его он несколько секунд рассматривал окрестности оглядывая впереди тянувшиеся холмы и теряющуюся среди них дорогу. - Что случилось, Гай? - открыв полог спросила Клавдия. - Послушай, госпожа, какая тишина вокруг...- прошептал Гай. - Впервые в жизни я слышу тишину... такого в Риме не найти вовек... - в каком то даже восторге проговорил он. И в самом деле. Они были одни посреди огромного пространства земли. Где то вдалеке виднелось маленькими разбросанными точками пасущееся стадо. Вдоль дороги небольшими оазисами кустились заросли дикого тёрна. Солнечный свет сменялся серостью теней, но всё это было беззвучно, и даже шелеста волнуемых ветром кустов не доносилось до их слуха. - Да, теперь я понимаю господина... - посмотрев на Клавдию сказал Гай. - В такой тишине можно говорить не только с самим собой, но и с богами... Он замолчал, и они несколько минут вслушивались в безмолвие окружающего их мира. Но дорога звала вперёд. Усевшись, Гай вздохнул, и понудив лошадей вполголоса затянул какую то древнюю германскую песню. Грустную и непонятную, но оставшуюся в его памяти с тех далёких времён, когда он, свободным ребёнком, жил среди своего народа на своей земле. А Клавдия думала о Пилате. Прежняя встреча была почти полгода назад, в априлиские иды. Тогда она впервые посетила имение именно в эти дни, дни казни Праведника. Раньше её посещения обычно приходились на лето, когда в Риме было невыносимо душно от жары и мерзко от обилия мух и комаров. Она брала с собой пергаменты, письма, воспоминания тех, кто был рядом с Праведником во дни Его жизни, и предупредив о своём отъезде Петра или Мариам, уезжала в имение. Там, месяц или чуть больше, она жила, переводя с арамейского на греческий и латынь драгоценные свидетельства о жизни и учении Праведника. Пилат встречал её сдержано, но она видела, что он рад её приездам. Он не мешал ей в её труде и знал, чему она посвятила себя. Иногда она даже обращалась к нему с затруднением по переводу и он помогал ей. Они вместе совершали прогулки по окрестностям имения и вместе ели, но каждый жил своей особенной, внутренней, жизнью. Она рассказывала ему о делах общины и о распространении учения по Азии и Греции путешествующими учениками Праведника. Пилат молча слушал, иногда сам что то говорил, но никогда не затрагивал тему ни своего прокураторства, ни казни. Сначала ей показалось, что он просто хочет забыть всё то, что произошло с ними в Иудее, но со временем она поняла, что он всё помнит. Да и как забыть то, что забыть невозможно? Но она также поняла, что эти воспоминания мучат его какой то неразрешимой для него загадкой. Если бы он поделился с ней своим бременем, может быть ему бы стало легче. Но он нёс его сам. За несколько месяцев до её априлиского посещения виллы, зимой, в Риме, ей передали для перевода первую историю жизни Праведника написанную одним из тех, кто был призван Праведником и назывался его другом. Внимательно, почти что с замиранием сердца, прочитав свиток, она впервые по настоящему осознала с кем ей и Пилату пришлось соприкоснуться в Иудее. Многое из того, что рассказывала ей Мариам, она встретила в свитке, но ещё больше было того, что она узнала впервые. Когда же её глаза увидели имя Пилата и описание его суда, она сначала сильно взволновалась, а потом задумалась. И суд и описание действий Пилата были не то что не достоверны, но описаны скудно и неполно. Рассказчик, вероятно, был в толпе, и не мог знать, что происходило в претории, тем более слышать о чём и что говорил Пилат. Клавдия была во дворце и видела происходящее своими глазами. Она видела, что Пилат дважды вводил Праведника в зал, и, по всей видимости, говорил с ним. Она видела, как Понтий перед тем, как отдать Праведника солдатам, омыл руки на виду у всей претории. Она на всю жизнь запомнила сон, привидевшийся ей в ночь перед казнью, и свою попытку спасти Праведника. Но в свитке об этом не было сказано ни слова, да и не могло быть сказано, свидетелей этому не было, кроме её и Понтия. Важно это, или нет? Задавалась она вопросом. С одной стороны, конечно же, важно всё, что связано с Праведником. С этими переживаниями она и приехала в имение в априлиские иды, надеясь расспросить более подробно Пилата обо всём произошедшем тогда между ним и Праведником. Но Понтий всячески избегал этой темы и ей пришлось вернуться в Рим ни с чем. Несколько раз она пыталась поделиться своими сомнениями с Мариам, но всякий раз не решалась. Ей казалось, что она этим пытается оправдать Пилата и саму себя. И ей становилось стыдно. Она переводила свиток и всё время думала о том, как быть, когда придёт время описывать суд и произошедшее в претории. Вписать ли самой, на свой страх и риск, известные ей события, или же оставить всё как есть. Она решила найти автора свитка и рассказать ему о том, чему была свидетелем. Но автор уже был в мире Божественной истины, о которой и свидетельствовал. Его забили камнями в Иераполисе фанатики иудеи за проповедь учения Праведника. Решение пришлось принимать самой, и она вписала в свиток строки и о своём сне, и о умывании рук Пилатом и о словах глумящейся толпы, взявшей на себя и своих детей кровь невинно осуждённого. Свиток с жизнеописанием Праведника и со своими вставками она и отправила в имение. Написав так же письмо, в котором рассказала и о свитке с упоминанием о нём и о ней. Она была уверена, что Пилат прочтёт свиток. Но как он отнесётся к написанному, и какой будет результат она не знала. А то, что результат должен быть, она не сомневалась. И вот, трясясь в повозке по холмам Этрурии, Клавдия и размышляла о предстоящей встрече с Пилатом, которая, всего-то, через три - четыре часа и должна была состояться. К имению они подъехали ко времени второго завтрака. Солнце уже миновало вершину своего восхождения и склонилось в сторону моря. Киркий сменился зефиром и гнал на побережье буруны волн, искрящихся пеной и укутывавших ею прибрежные скалы и песок. Этот вечный спор волн и побережья доносился до имения негромким шелестом прибоя, возмущая тишину царствующую в местных окрестностях. Повозку заметил раб- придверник ещё за несколько стадий до ворот. Слухи о скором приезде госпожи уже почти две недели будоражили всех в имении. Завидев появившуюся на склонах холмов повозку, ещё далёкую и неизвестную, он побежал искать Димитрия. Грек выслушал его и приказав привести коня направился к воротам усадьбы. Коня привели и он, заскочив на него, погнал его рысью по дороге, на встречу мелькавшей среди масличных деревьев повозке. Гай тоже заметил скачущего им навстречу всадника. Он приостановил повозку и привстав рассматривал приближавшегося, и оставляющего за собой пыльный шлейф, Димитрия. – Нас встречают, госпожа – сказал он, обернувшись к Клавдии. Но она уже и сама встав, и откинув полог, смотрела на дорогу. Никогда раньше никто не выезжал на встречу ей в её посещения имения. Несущийся в клубах пыли всадник лишь усилил мучившее её всю дорогу тревожное ожидание встречи с мужем. Они оба в молчании ждали его приближения. Димитрий метров за 50 осадил коня и перешёл на шаг, а за несколько метров соскочил и ведя коня за узду подошёл к повозке. – Приветствую тебя, госпожа – сказал он, поклонившись молча смотревшей на него Клавдии. – И тебе здравствовать, Димитрий – подавляя тревожность ответила она. – Как поживает господин? - Господин заболел… - сказал грек, - и мы все опасаемся за его жизнь… Слова Димитрия объясняли всё – и эту, сопровождавшую её всю дорогу, тревожность, и желание побыстрее прибыть в имение, и горечь воспоминаний, и накатывающуюся постоянно волну едва ли не слёзной жалости к Понтию. И вот, ответ на все переживания…он умирает. И самое страшное, он мог умереть без неё, в своём одиночестве и со своим бременем. Но Бог этого не допустил. Она успела. – Он умирает? – с замиранием сердца спросила Клавдия. – Он стремится умереть… - с какой- то досадой ответил грек. – Он отвергает лекарства и прогнал врача…он слабеет с каждым днём, и говорит, что устал жить… и хочет умереть… «Это по пилатовски…» - слушая сетование грека думала Клавдия. – «Это – Понтий Пилат. Тот Пилат каким я его знала всегда. Поразительно, проходят года, десятилетия, жизнь…а то, что делает нас самими собой, то, что живёт где то там, в глубине души и имеет имя – Пилат, или Клавдия, или Гай, не поддаётся текущему времени и остаётся таким же, каким было в юности, и зрелости…Да, он остался верен себе и в 75…». -А какова причина его болезни? – перебив жалобы Димитрия спросила Клавдия. – Господин после конной прогулки решил искупать коня… в море. И возвращаясь в усадьбу по всей видимости сильно продрог. По утру у него начался жар и лихорадка… - Как долго всё это длится? – вновь перебила грека Клавдия. – Да уже с неделю - ответил тот. – Поехали, Гай – приказала Клавдия. Повозка тронулась. Димитрий заскочив на коня поехал рядом, время от времени поглядывая на задумавшуюся Клавдию. – А до купания коня с господином всё было хорошо? - вдруг спросила она. – Да всё было как всегда… - пожал плечами Димитрий. – Ты же знаешь, госпожа, у господина все дни расписаны, и он педантично следует своему ежедневному распорядку…Правда, после того, как в имение привезли твои вещи из Рима, господин стал каким то другим. На него очень подействовал свиток, присланный тобою…он был сильно взволнован! Вероятно, написанное в свитке очень задело и всколыхнуло какое то давнее и неприятное для господина воспоминание… Димитрий замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию, как будто предлагая ей сказать что то в ответ на его предположения. Но она молчала. Тогда он продолжил свой рассказ. – Господин даже начал писать свои воспоминания и описывать своё видение и понимание тех событий, участником которых он стал в то время, когда был послан Тиберием в Иудею префектом… Димитрий вновь замолчал и посмотрел на Клавдию. – Он сам тебе рассказал об этом… - спросила Клавдия. Она была удивлена услышанным. – Господин начал писать свои воспоминания до болезни, сразу после прочтения твоего письма и свитка, госпожа. А потом, когда болезнь стала отнимать у него силы, он поручил мне записывать сказанное им, что я и делаю, когда он чувствует себя готовым вспоминать и рассказывать… Они почти что подъехали к воротам усадьбы, у которых их встречала гурьба женщин из кухни, и свободных от работ на винограднике рабов. – Где ты оставил господина, когда выехал нам навстречу? – отвечая на приветствия челяди, спросила Клавдия грека. – Он спал – ответил Димитрий придерживая коня и пропуская повозку в имение. Гай подкатил к бассейну и остановил лошадей. Соскочив с сидения он откинул ступеньки повозки и помог Клавдии сойти. Каждый приезд Клавдии в имение вызывал радость в сердцах челяди и рабов. Она была ласкова и добра ко всем. Даже Пилат в её присутствии становился не так суров и нелюдим. Но сейчас, когда он лежал на одре болезни, а все в имении ходили в смятении и тревоге за будущее, даже приезд Клавдии не развеял все страхи и сомнения. Хотя и вселил в сердца робкую надежду, что теперь, с приездом госпожи, всё устроится к лучшему. Эта надежда и отразилась в глазах встречающих и приветствующих её, а вечером проявилась в обсуждениях за ужином и в домашних разговорах. Клавдия тоже заметила эту, замутнённую неизвестностью, надежду и сразу же поняла причину её появления. Ей и самой, после рассказа Димитрия о болезни Пилата, пришли мысли, как быть с имением если Понтий умрёт. Её жизнь и весь смысл её существования был в Риме, но ныне там царила смерть, и возврат в город, пока там властвовал Нерон, был не то чтобы невозможен, но безрассуден. К тому же и поручивший ей переправить в Эфес своё послание апостол Праведника, запретил возвращаться в Рим. Встречая взгляды челяди она тут же и приняла решение, и тут же постаралась ободрить всех. – Приготовьте мне комнату и разберите тут всё… - сказала она, обращаясь, как бы, ко всем сразу, - я думаю, что мне тут придётся задержаться надолго. Во всяком случае, пока не заставим господина выздороветь… - добавила она. И быстро направилась к дому. Димитрий поспешил за ней. ВСТРЕЧА Дверь в спальню она открывала осторожно и медленно, рассматривая через открывающуюся щель лежащего на кровати Пилата. Он спал, запрокинув голову с полуоткрытым ртом и вытянутыми вдоль тела руками. Ей в глаза сразу бросилась многодневная щетина, седая и жёсткая, покрывающая его лицо и шею. Его грудь равномерно вздымалась под шерстяным покрывалом, а остатки редких волос жалкими клочьями лежали на подушке. Огромный семисвечник освещал комнату. Возникший сквозняк заставил метнуться пламя в сторону открывшейся двери, а затем хаотично заплясать над бронзовыми чашечками светильника. На столике, приютившемся у изголовья кровати, стояла чаша и лежали таблички. Клавдия осторожно вошла и закрыла за собой дверь не дав войти Димитрию. Грек потоптался с полминуты возле закрытой двери и вернувшись в атриум уселся в кресло. Его возмутила до обиды закрытая перед его носом дверь. Греческая гордость восприняла это чуть ли не как пренебрежительное унижение его достоинства и положения в имении. Клавдия почти что крадучись подошла к спящему и остановившись рассматривала его. Болезнь и в самом деле сделала старика как то отчаянно дряхлым и немощным. С прежней их встречи прошло всего полгода, но перед ней лежал совсем не тот Пилат, который провожал её тогда. «Он и в самом деле умирает…» - подумала она. В горле стал набухать комок горькой и тоскливой жалости, перетекающей в глаза, и готовой, вот – вот, излиться слезами. Пилат, как будто почувствовав эту волну тоски в сердце Клавдии, зашевелился и закашлялся. Клавдия наклонилась к нему, и он открыл глаза, пытаясь рукой достать со столика чашу с водой. Она подала ему чашу, и их глаза встретились. Он сделал несколько глотков и откинувшись на подушку не отрываясь смотрел на неё. – Ты приехала, мой добрый гений… – с какой то, по детски счастливой, улыбкой сказал он. И заметив блеск в её глазах покачал головой. – Мой вид вызывает желание плакать? – спросил он. Клавдия присела на край его ложа, и наклонившись прижалась лицом к его щетине. – Ты почему перестал бриться? - прошептала она, пытаясь подавить накатившую на неё волну горькой и тоскливой жалости. – Да, перестал, наверное, обленился… - шептал он ей в ответ, чувствуя на своих щеках её слёзы. – Но завтра же возьму себя в руки и позову брадобрея… Он обнял её и подвинулся на ложе давая ей место прилечь рядом с ним. – И врача - пристраиваясь рядом шептала Клавдия. – Ты мой врач…я ждал тебя…разве могут эти римские или греческие, или ещё какие эскулапы исцелить душу? - говорил он ей в ответ. Они лежали рядом взявшись за руки и говорили глядя друг другу в глаза и оба плакали. – А у тебя болит душа? – спрашивала она. - Да, моя Лукреция, болит, и порою даже до слёз… Она молча смотрела на него боясь, что если начнёт говорить и утешать его то разрыдается, а он, поглаживая её руку, и тоже пытаясь сдержать слёзы, исповедовался ей в своей тоске. -Жизнь прожита… - говорил он, - а память…память, как будто, живёт совершенно отдельно от нас. То, что пытаешься забыть, всё время всплывает болезненным укором, и мучает совесть…и видишь себя таким ничтожным и жалким, и думаешь: «зачем ты это делал?». Сейчас, с высоты лет, видишь всё прошлое так ясно, что понимаешь насколько всё же пусты были мотивы тех, давних твоих дел, а изменить то уже ничего нельзя…то, что совершено тобой, каменным резцом записано в памяти, и с ним живёшь…не придавая значения совершённому, а порой и гордясь сделанным. А потом приходит время конца, и тут, вдруг, всё предстаёт в ином свете…и становится стыдно…да, представь себе, стыдно и досадно на себя самого…Ты понимаешь меня? – вдруг спросил он, заглядывая ей в глаза. Она кивнула головой. -Да, конечно, понимаешь… Ты всегда была тем, единственным, животворным огоньком возле меня, который не давал мне превратиться в зверя… - едва слышно сказал Пилат, - и я уверен, что только благодаря тебе я и живу до сих пор. И я благодарен богам, что они соединили нас в этом мире… – Ты преувеличиваешь, Понтий - так же тихо сказала Клавдия, - ты всегда был человеком… - Да, я старался…милая моя, я был свободен от зависти и алчности, но порой гордыня и даже ненависть терзали моё сердце…делая меня жестоким к людям… - Только у человека может болеть душа… – как будто не слыша слов Пилата говорила Клавдия. – И я тоже благодарна Богу, что Он соединил нас в этом мире, и я думаю, что и в том мире мы будем вместе – А он есть, тот мир? – с какой то надеждой, неуверенной и робкой, спросил Пилат. – Может вновь раздача душ…или вообще, вечный мрак? – Милый мой, Понтий – гладя его по щетине рукой, и улыбаясь сквозь слёзы, прошептала Клавдия, – если есть люди, страдающие душой, то есть и мир, в котором они утешатся и исцелятся от своих страданий. – Это Царство о котором говорил Праведник. – спросил Пилат. – Ты веришь в его существование? – А Он говорил тебе о нём? – спросила в свою очередь Клавдия с интересом вглядываясь в Пилата. – Да, во время допроса – кивнул Пилат. – Он сказал, что Его царство не от мира сего… - Ты никогда раньше не говорил об этом…расскажешь? – спросила она, удивлённая и заинтригованная им. – В вашем свитке сказано, что Он ничего не отвечал мне во время допроса, и не хотел разговаривать со мной, но это не так…Он ни словом не обмолвился с Иродом, это правда, и не отвечал на обвинения жрецов… - сказал Пилат. – Но со мной он говорил, и об этом разговоре знаю только я и Он, но Его нет…да и я скоро уйду. Но о нашем разговоре я должен рассказать. Слишком важны слова, которые я слышал от него тогда. Пилат попытался приподняться, и Клавдия, встав с ложа, помогла ему. Он показал ей на стопку лежавших на столике табличек. –Я записываю сюда то, что ношу в своей памяти о Нём и о нашем с тобой пребывании в Иудее… Осталось рассказать о допросе и казни…Ты поможешь мне в этом? Клавдия молча кивнула головой. – Ну тогда зови брадобрея… - улыбнувшись сказал Пилат. – А то я и в самом деле выгляжу жалко… Клавдия помогла ему улечься поудобнее, и ответив на его улыбку ободряющим кивком, вышла из спальни. Увидев ожидавшего её Димитрия Клавдия подошла к нему. – Он проснулся – сказала она, кивнув в сторону спальни, – его нужно побрить. Найди брадобрея… - Я всегда брил его сам – возразил грек. – В последние дни он отказывался бриться…Твоё появление, госпожа, воистину творит чудеса. В господине вновь пробудилось желание жить? - Он страдает… - ответила Клавдия с грустью взглянув на Димитрия. – Когда приготовишь всё, позовёшь меня… Грек поклонился ей и направился к выходу. У бассейна он остановился и обернувшись к стоявшей у кресла Клавдии спросил: «Госпожа прикажет приготовить баню?». – Да, - кивнула она. – Пусть прогреют кальдарий…но не сейчас, ближе к вечеру. Сейчас он. И позови ко мне Гая – крикнула она в след уходящему Димитрию. Оставшись одна Клавдия села в кресло и задумалась. Болезнь Пилата не только очень огорчила её, но и ломала все планы. Весь смысл её бегства из Рима был в спасении не её жизни, а свитков и пергаментов, хранившихся у неё и, по её твёрдому убеждению, имевших гораздо большую ценность, чем её жизнь. Мало того, в последнее её свидание с узником, он передал ей послание для одного из братьев, живущих в Ефесе. Он попросил её переправить его, как можно скорее, и она заверила, что сама лично отвезёт письмо в Ефес. Теперь, в связи с болезнью Пилата, дело затягивалось. Она не могла оставить мужа в таком состоянии, но и письмо не могло ждать. Скорая казнь написавшего его, да и римские события наполняли послание совершенно иным смыслом. Оно становилось посланием ушедшего в мир высший живущим ещё в мире низшем. «А ведь он тоже предчувствовал свою кончину и знал, чем окончится его заключение, и неоднократно мог совершить побег от своего охранника – думала Клавдия. – Почти два года он жил не в тюрьме, а в снятом для него доме, и охранял его только один воин. И ему не раз предлагали братья подкупить этого воина и вывезти его из Рима. Но он всегда отказывался и ждал со смирением своей участи, зная, что будет убит. «Ибо я уже становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало» - пришли ей на память строки из письма. И это было написано за неделю до эдикта…и последующих казней. «А теперь готовится мне венец правды, который даст мне Господь…». - Венец правды… - прошептала она. – ради этого венца он нёс учение Праведника…и не страшился ни врагов, ни смерти. Ей вспомнилось далёкое и беззаботно счастливое детство. В Рим возвратился отец и зашёл к ней в комнату. В его руках был венец из золота, который он получил за взятие какой то паннонской крепости. Обняв её, он возложил его ей на голову. Венец был велик и тяжеловат для её головы, и сняв его она прочитала надпись, вычеканенную среди золотых листьев: «За храбрость». Тогда она с восхищением смотрела на отца гордясь в душе его воинской доблестью. Он рисковал жизнью и за это был почтён от самого императора венцом за храбрость. Узник же говорил о венце за правду, которым будет почтён за свою верность Праведнику. Даже награды в мире императора и мире Праведника различны…и чтобы отстаивать правду надо иметь не меньше мужества и храбрости, чем на войне, а порой и больше…Её мысли были прерваны пришедшим Гаем. Он вошёл в атриум и найдя глазами сидевшую в кресле Клавдию подошёл к ней. – Госпожа звала меня… - спросил он. – Да, мой друг – сказала Клавдия, – мне нужна твоя помощь… – Я жду твоих приказаний, госпожа – коротко и твёрдо ответил Гай. Клавдия встала и сделав знак ему следовать за ней, направилась в экседру. Убедившись, что они одни, и никто не может слышать их разговора, она предложила ему сесть и сев рядом посмотрела ему в глаза. – Господин серьёзно болен… - сбивчиво начала Клавдия, - и мне придётся... вернее сказать – я не могу оставить его в таком состоянии… Гай молча слушал её. – Да и не хочу – с каким- то горьким отчаянием, и почти что шёпотом, говорила она. – Но на мне лежит обязательство перед моими братьями и сестрами доставить послание в Ефес… Она замолчала увидев проходящего по двору и направлявшегося в дом Димитрия. Когда он исчез в атриуме она вновь продолжила свой монолог. – У меня нет здесь никого, кому бы я могла доверять так же, как тебе – говорила она, - ты согласился бы доставить свиток? Она посмотрела на Гая, ожидая его ответа. – Я готов выехать хоть сейчас – ответил Гай. - Госпожа может не беспокоиться за свиток. Я сделаю всё, что от меня зависит, чтобы твои братья в Ефесе получили его. – Я почему то уверена, что они станут и твоими братьями, когда ты узнаешь их поближе. - сказала Клавдия, с благодарностью пожимая руку Гаю. – Цена этого свитка больше, чем моя жизнь… -добавила она, не выпуская его руки и глядя ему в глаза. – Значит и больше моей… - ответил Гай. – Когда госпожа прикажет выезжать? – Мне нужно снять копию со свитка – сказала Клавдия. – Думаю, что через пару дней. И ещё… никто не должен знать о том, куда ты направляешься. Я всем скажу, что отослала тебя обратно, в Рим, следить за домом. Она встала и Гай встал вместе с ней. – Бог благословит твой путь, Гай – сказала она. - А пока отдыхай, я приготовлю всё, что тебе будет необходимо в дороге. Клавдия с благодарностью кивнула ему и быстро пошла в спальню Пилата. Дверь она открывала с прежней осторожностью, разглядывая в приоткрывающуюся щель происходящее в спальне. Димитрий замачивал в небольшом медном тазу полотенце, и отжимая его, прикладывал к лицу лежащего Пилата. На столике возле ложа стояла чаша со взбитой мыльной пеной и лежала бритва, старая и знакомая Клавдии ещё по Кесарии. Она и покупала её в подарок Пилату ещё в первый их год пребывания в Иудее. Она тихо вошла в комнату и села в кресло возле столика. Димитрий мельком взглянул на неё и продолжил своё дело. Она взяла верхнюю из табличек, лежащих в стопке, и взглянула на Пилата. - Прочти, конечно же, прочти, моя Лукреция - придерживая рукой полотенце, положенное Димитрием на скулы и шею, кивнул Пилат, отвечая на её взгляд. Клавдия благодарно улыбнулась и углубилась в чтение. «...Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник высмеивает их лживую мудрость и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться, и пред кем рабски благоговеть, и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами. Как доложил мне Целлер, именно в тот день, на тайном совещании у Каиафы и было решено убить Праведника. Эта свора была готова растерзать его прямо там, на мраморных плитах храмовой площади, но боялись народа, сопровождавшего его. Попытайся они тогда схватить Праведника, и тут же возник бы бунт, я уверен, что храмовая стража была бы смята и побита камнями. Сопровождавшие его были надёжной охраной для него днём. Но Каиафа не был бы главным жрецом, если бы был глуп. Арест Праведника он задумал произвести ночью. Это было гораздо легче сделать, ибо ночами с Праведником оставались только наиболее близкие ему друзья. А их было всего то дюжина, да и то не всегда. Трудность заключалась лишь в одном - место их ночного пребывания знали только те, кто и был рядом с ним. И вот, даже среди этого узкого и, казалось бы, наипреданейшего Праведнику окружения, нашёлся один, презревший узы дружбы, предавший доверие и продавший своё достоинство человека. Что руководило им больше - ненависть, выросшая из зависти, или корысть, ослепившая его разум и ожесточившая сердце - неизвестно. Но, если, как говорят греческие мудрецы, зло имеет разумную природу, то здесь и слились два желания двух совершенно разных людей, объединённых одной ненавистью, Каиафы и Иуды Симонова Искариота. Так звали того, кто и выдал место ночлега Праведника и привёл храмовую стражу. И сделал он это за 30 денариев! Для него эта сумма показалась достойной ценой его преступления. На какую только не готов человек подлость и низость в своём стремлении к деньгам. И к власти. Один ради денег продал душу, другой ради власти душу убил. Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». Дочитав до этих строк Клавдия с грустью посмотрела на Пилата. Он полулежал на подушках с закрытыми глазами. Его лицо и шею покрывала густая мыльная пена. Димитрий аккуратно и ловко брил его, разглаживая одной рукой морщины, а другой осторожно снимал бритвой щетину. Кожа лица, освобождённая от пены и щетины, неестественно блестела в лучах светильника. Даже были заметны тончайшие паутинки кровяных артерий на заострившемся носе, скулах и щеках старика. Убрав щетину Димитрий стёр полотенцем остатки пены и сложив всё в таз вышел. Пилат открыл глаза и посмотрел на Клавдию. - Надеюсь, теперь я выгляжу лучше... - спросил он, пытаясь изобразить весёлую бодрость. - Ты прочла... то, что хранит моя память? В его глазах она заметила мелькнувшую искорку робкой надежды и неуверенности. Она кивнула и показала ему табличку, которую держала в руках. - А... - протянул Пилат. - Это последнее, записанное Димитрием. Я хочу чтобы ты прочитала с начала, может я что то забыл и ты напомнишь, или дополнишь... - Хорошо, Понтий - согласилась Клавдия. - тогда я хочу спросить тебя по поводу прочитанного... Пилат удивлённо и даже насторожено посмотрел на неё. Она положила табличку на столик и пересев на кровать взяла его за руку. - Неужели, как ты пишешь тут, именно твоя встреча с Праведником, тогда, в претории, стала причиной твоего... ожесточения - Она взяла табличку и прочитала вслух: «в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем?» И вот, самое для меня непонятное: «...чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». - Нет, нет! - возразил Пилат. - Я, наверное, не так высказал свою мысль. Порой не хватает слов, чтобы описать чувства, переживаемые в те, или иные моменты жизни. С той поры, как я впервые услышал о Нём, я всегда желал встречи с Ним. Жаль только, что именно желал, а не искал. Может быть, если бы наша встреча состоялась раньше, всё закончилось бы по иному... Пилат замолчал и посмотрел на внимательно слушавшую его Клавдию. - А? Как ты думаешь? Хотя, нет.. Сейчас что об этом говорить... - вздохнул он. - Да, встреча с Праведником сделала меня другим...Я не знаю, лучшим или худшим, но другим. Я стал по другому оценивать окружающее меня...Ты спросишь: как, по другому? И я постараюсь объяснить тебе. Хотя ты, наверняка, всё понимаешь и сама...не зря же ты связала свою жизнь с Его учениками... А Он был Человек! Мне хватило тогда часа общения с Ним, чтобы понять это. Никогда больше я не встречал никого подобного Ему, ни по достоинству, ни по величию духа. Одни Его называли царём, другие - божьим сыном, но я ещё раз говорю: Он был Человек. Если бы все на земле были подобны Ему, то этот мир стал бы совершенным и прекрасным. Но мы, люди, которых он призывал быть честными в своих поступках, скромными в своих желаниях, милосердными в своей жизни, Его убили. Видит Бог, я прилагал все усилия чтобы этого не произошло. Но и я, со всей своей чванной и пустой властью, которой, якобы, я обладал над жизнью и смертью во вверенной мне провинции, оказался ничтожен и бессилен. Это было моё первое и тяжёлое разочарование... Этот мир, оказывается, ненавидит правду, и убивает всякого, кто дерзнёт о ней говорить и по ней жить. Пилат говорил всё это усталым монотонным голосом, полуприкрыв глаза, как бы боясь взглянуть на слушавшую его Клавдию, и было видно, что это всё он не раз уже и раньше проговаривал сам с собой. - Так случилось тогда в Иудее, так произошло и ныне в Риме... - Пилат закашлялся и несколько секунд сухой и натужный кашель сотрясал его грудь. - И это лишь подтверждает мою правоту - прокашлявшись продолжил он. - Но другая сторона нашей встречи с Праведником была ещё большим разочарованием для меня. Около него всегда были самые близкие и верные друзья. Где же оказались они, когда необходимость в них была наибольшей? Они все разбежались! Мне доложили о подробностях ареста Праведника, да и в свитке всё рассказано без прикрас и недомолвок. Все оставили Его. Больше того, один из ближайших друзей продал Его, а другой трижды отрёкся от своего Учителя. Страх и корысть оказались сильнее уз дружбы и верности. Если был продан и отвергнут Тот, который, по моему убеждению, был лучшим из людей, то грош цена и человеческой дружбе, и верности, и слову. Вот что я имел в виду, когда написал то, о чём ты спрашиваешь... - со вздохом закончил Пилат. В спальне повисло долгое и тягостное молчание. Слышно было только учащённое дыхание старика. - Да, ты во многом прав - наконец нарушила тишину Клавдия. - Этот мир живёт не по законам, о которых говорил Праведник. Но это не повод возненавидеть за это весь род человеческий...Даже скажу тебе больше...ты казнишь себя за то, что не смог сохранить Ему жизнь, но, поверь мне, никто на земле не смог бы этого сделать...даже сам принцепс...Он и пришёл сюда, в этот мир, чтобы своей смертью открыть нам дверь в Мир Свой... Он и родился для этого и знал всё, что Ему предстоит... Она замолчала, не зная какими словами донести до Пилата эту великую и неразрешимую загадку. Перед которой, некогда, и она стояла в недоумении и тоске, не в силах понять ни сердцем, ни умом эту тайну искупления и победы над смертью через саму смерть. - Да, да, да - вдруг в каком то восторженном упоении зашептал Пилат. - Он же мне сказал тогда: «Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине...». Так и сказал! Понимаешь? Он знал, для чего пришёл в этот мир! И эти Его слова буквально копьём, там же, в претории, вонзились в меня. А я? Для чего родился и пришёл в этот мир я, Понтий Пилат, всадник и префект? Для того, чтобы стать сенатором? Или, по близости к принцепсу, достичь консульского звания? И что? Набивать сундуки сестерциями, приобретать виллы и рабов и отдаться разврату и обжорству, чем и живут те, к кругу которых я стремился? Кто из людей задаётся подобным вопросом: для чего я пришёл в этот мир? А ведь это главный вопрос для любого человека, но, почему то, никто не задаётся им... А ведь не будь этой встречи не было бы этих слов, и всё пошло бы у нас с тобой по накатанной, римской дорожке... - вымучено усмехнулся Пилат, взглянув на Клавдию. - Вот и получается, - ответила она - что ты на то родился и пришёл в этот мир, чтобы встретиться с Праведником, а я чтобы стать твоей женой и разделить с тобой твою судьбу. - Мне тоже приходили подобные мысли - сжимая её руку, с волнением в голосе сказал Пилат. - А может быть я должен был спасти Его от креста, и не выполнил своего предназначения? Подобная мысль тоже мучает меня. - Он с надеждой посмотрел ей в глаза. - Ты говоришь, что Его смерть была предопределена богами? И никто не мог помешать? Клавдия молча кивнула головой. Пилат, как бы в сомнении, покачал головой и задумался. Клавдия ждала, держа его руку и поглаживая её. - Я тогда по своей глупой гордыне спросил Его: «А что есть, эта Твоя Истина? О которой Ты пришёл свидетельствовать» - после недолгого молчания продолжил Пилат. - Я зря так сказал, мой вопрос был высокомерно снисходителен, я и впрямь тогда думал, что Его жизнь и смерть в моих руках... не надо было так говорить, но с того момента, ты не поверишь, а я никогда никому не говорил об этом, но этот мой глупый вопрос всю остальную жизнь сверлил мой разум, не давая мне покоя...Он, как будто, наказал меня...им, прочитав мысли, родившие этот вопрос, и заставив искать, искать, искать... Но это томление духа и не дало мне стать свиньёй... - добавил с горькой усмешкой Пилат. - С того дня я всю свою жизнь и ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина? И порой мне кажется, что во всём мире только меня этот вопрос и мучает... ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? И в самом деле, что же это за слово то такое - Истина? Как будто простое, по сути своей, и, одновременно, непостижимо сложное, по своему содержанию. Что скрывает оно в себе, что одни пытаются разгадать его тайну всю жизнь, а для других, и их подавляющее большинство, этого слова и вовсе не существует. Его просто нет, ни в их словарном запасе, ни в их кругозоре, ни в их жизненном мировоззрении. Наверное, они счастливы в своём не любопытстве. Да и зачем засорять своё сознание подобными вопросами, когда есть потребности более насущные и, по человечески, более желанные и вожделенные. Не сорвись этот вопрос тогда с пилатовских уст, и жило бы человечество без него, в своём слепом и безнадёжном неведении. Да и кому принёс богатство, славу или власть поиск ответа на этот вопрос? Скорее найдёшь насмешки, не понимание, а порой и неприкрытое презрение, или даже ненависть. Оставим его и мы, чтобы не запутаться в лабиринте его смыслов и не попасть, как Пилат, в его ловушку.
Выйдя из спальни Димитрий оставил таз с бритвой и полотенцем на столике в атриуме, и осторожно вернулся к спальне. Приблизившись к двери, он огляделся по сторонам и приник к ней. Ему было неловко, и даже какое то чувство стыда укололо его внутри. Но обида, на выказанное, как показалось ему из-за закрытой двери, недоверие, победила, и в его сердце родилось желание знать то, о чём говорят без него. Честно говоря, он надеялся услышать как будет решатся судьба имения, ведь от этого во многом зависело и его будущее. Но, как оказалось, это меньше всего заботило Пилата и волновало госпожу. Из-за закрытой двери до его ушей доносились всё те же страдания совести и воспоминания. Правда, с некоторыми, ранее ему неизвестными, дополнениями. Всё это он уже слышал и даже записывал, не понимая до конца, зачем и кому эти воспоминания умирающего старика интересны. У него вызвали скептическую усмешку слова о рождении для свидетельства об истине, и последовавшие за этим размышления Пилата о предназначении его рождения. Всё это было так далеко от настоящей жизни, которая кипела вокруг не засоряясь подобными вопросами, и от этого только выигрывала. Ещё больший сарказм вызвало признание старика о его поиске ответа на, казалось бы, совсем уж пустой вопрос, более риторический, чем практически нужный для жизни. «Да, голову, конечно, можно забить всякой лжемудростью...и испортить себе жизнь - думал грек, вслушиваясь в текучий за дверью разговор. - Но зачем? Какое мне дело что есть истина? Вот и конец этого иудейского мага лишь подтверждает всю обманчивость и призрачность познания истины. Он, видите ли, на то родился, чтобы свидетельствовать об истине. Какой то иудейский плебей, из ремесленников, да ещё и плотников сын, возомнил о себе, что родился на то, чтобы возвестить истину! Даже в Ахайе, прославленной своими мудрецами и философами, никто из них не дерзнул заявлять подобное. Что уж там говорить о Риме и прочих варварах... да и тьмы тем людей живут даже не имея понятия ни о том, что такое истина, и даже не зная такого слова...и счастливы...и счастливы» - повторил он, как бы убеждая самого себя. Ему вдруг стало до озноба неловко за его подслушивание, как будто сотни глаз вдруг увидели его за этим занятием. Он торопливо отошёл от двери и повернувшись увидел стоящего у колоны возле бассейна Гая. Димитрий даже вздрогнул и скривился от досады, но взял себя в руки и направился к выходу. Сделав несколько шагов, он остановился и взглянул на Гая. «Видел или нет - лихорадочно билась мысль. - Ещё не хватало чтобы он донёс...что видел меня подслушивающим. Так заметил или нет...». - Что ты тут делаешь, раб? - спросил он его, подавляя волну раздражительной злости. - Жду госпожу - ответил тот. Димитрий оглядел его. «Вот что этот раб из себя значит...» - подумал он. - Скажи мне, раб, что есть истина? - с плохо скрытой злобной насмешкой вопросил грек Гая. - Я думаю, истина - это высшая правда - спокойно и не обращая внимания на насмешку сказал Гай. Димитрий с удивлением посмотрел ему в глаза. - И где же ты видишь вокруг эту твою высшую правду? - с той же насмешкой спросил грек. - Где она? А может ты скажешь, раб, и в чём она для тебя лично состоит, эта высшая правда? - Скажу... - так же глядя в глаза Димитрия ответил Гай. - Её не нужно искать вовне, она должна быть внутри...А что до меня, то она помогает мне сохранить себя человеком... Димитрий даже вздрогнул. В ответе Гая он явно услышал укор себе. «Видел...» - пронеслось в его голове. - «Намекает, что подслушивать не по человечески...Он, раб, пытается оскорбить...меня, свободнорождённого эллина…» - Ты же раб – уже не скрывая злобного раздражения сказал он. - Как ты можешь сохранить себя человеком, если над тобою есть господин, а у тебя нет прав быть человеком. - Ты говоришь, что я раб - всё с тем же спокойствием ответил Гай, как будто не замечая раздражения грека. - Право быть человеком дано каждому, рабу и свободному, варвару и эллину... - Он на секунду замолчал, как будто раздумывая говорить дальше или нет, но усмехнулся и добавил: «Беда в том, что многие им пренебрегают... Я удивлён, что ты, эллин, не знаешь этого». «Что он о себе возмечтал!» - уже поддаваясь гневу подумал Димитрий. - «А...» - вдруг осенило его - «Он, наверное, из этих, которых принцепс объявил вне закона, из последователей мага, осуждённого стариком...». Грек с болезненным любопытством буквально впился в лицо спокойно стоявшего Гая, как будто пытаясь проникнуть в его мысли. - Ты мудрствуешь, раб - уже не скрывая своего раздражения перебил Димитрий. - и дерзишь... Уж не из этих ли ты, которых в Риме объявили врагами государства... Глаза Гая тоже сверкнули гневом, но он всё так же не отводил их от Димитрия. - Что я сказал такого, что вызвало твоё раздражение и даже гнев... - спросил он грека. Димитрий и сам уже внутри клял себя за подобное развитие их диалога. И раздражение и злость были вызваны не столько ответами или спокойствием и достоинством Гая, а тем, что он видел его, Димитрия, подслушивающим у двери. Эта мерзкая слабость, которой он поддался, ложилась пятном на его самолюбие. Одно дело если бы это всё осталось в тайне, и обличителем была бы только совесть, а другое - когда в подобном уличает раб, да ещё и варвар. Тут же был удар двойной - и по греческой гордости, и по совести. Он ничего не ответил Гаю и направился к выходу, досада на самого себя горечью колола сердце. - Пойди на кухню, пусть несут обед господину и госпоже, и накрывают в спальне - крикнул он уже из портика. - И отнеси таз и бритву... Ему очень хотелось убедить Гая, что если он и видел его у двери, то он там не подслушивал разговор господ, а ожидал указаний по обеденному меню. Оставалось только убедить совесть. Вариантов было два. Принять совершённое за норму, и впредь не гнушаться подобным. Или же осудить своё малодушие и в будущем не поддаваться ему. С такой вот борьбой противоположностей в голове Димитрий шёл по двору в смущении духа и раздражении совести. «Вот тебе и истина. Вот тебе и истина» - с досадным укором шептал кто то внутри. «Сохранить себя человеком...Старик тоже нечто подобное выдал...сенаторы псы, Рим - город свиней, а он сохраняет себя человеком...в одичании своём. А раб? Как будто они с одного голоса поют...Что есть истина! Сохранить себя человеком...». Димитрий остановился. « Да... - шепнул голосок, - не подкрадись ты к двери, и не было бы тебе так досадно и стыдно...и не упал бы ты в глазах какого то раба...да и в своих собственных...сохранил бы свою честь. Точно сказал Фалес, что один грязный поступок запятнает всю чистоту предыдущей жизни...Вот тебе и истина...». А Гай, дождавшись, когда фигура грека исчезла в пространстве двора, взял оставленный греком таз с бритвой и побрёл на кухню. Его не то, чтобы раздражил, а скорее удивил этот разговор, неизвестно по какой причине начатый подобным вопросом, и непонятно почему вызвавший раздражение и гнев у Димитрия. Гай, после разговора с Клавдией, ещё некоторое время просидел в экседре, а затем, пройдя в атриум, остановился у колоннады бассейна и задумался о предстоящем путешествии. Это было делом новым и опасным, но желанным, ибо приобщало его к гетерии, в которой состояла и госпожа. Он стоял опёршись о колону, и разглядывал искрящееся, в проникающих сквозь отверстие крыши лучах солнца, водное зеркало бассейна. Его мысли продумывали путь, наиболее быстрый и безопасный, и он всецело был поглощён своими планами. Его размышления и были прерваны появившемся в атриуме греком. Гай знал, кто он, но их пути практически не пересекались. Разве что в те дни, когда он привозил госпожу в имение, но и тут, ни он к греку не имел отношения, ни грек к нему. Потому то его и удивило и обращение грека, и его непонятная раздражительность в разговоре с ним. Гай не был рабом с того дня, как его, умирающего от ран гладиатора, привезли и бросили на поле у храма Эскулапа. Знал об этом грек, или не знал, демонстративно называя его рабом, не вызвало в Гае ни гнева, ни раздражения. Даже нотки презрения и превосходства, прозвучавшие и в самих вопросах, заданных греком, не поколебали спокойствия Гая, но насторожили. Ему показалось, что презрением и насмешкой грек выражает своё отношение к тем святыням, которым поклоняется его госпожа. Но зачем он именно ему, её слуге и телохранителю, начал задавать эти вопросы? Что он хотел этим добиться? И это презрительное: раб, и...не из тех ли ты...Он просто зол или глуп? И неужели он сам не знает, что есть истина? Он, эллин по рождению! Именно за свою учёность и приглашённый занять должность прокуратора имения! И что? Вся его учёность пуста... А зачем тогда нужна такая учёность? Несчастный гордец, он так хотел унизить меня, называя меня рабом... и не понимая простой истины, что раб тот, кто порабощён своим Я, а не тот, кого сделали рабом силою оружия. Да и госпожа, вот, говорит: не живи ненавистью, живи милосердием...разве это не высшая правда? Она дарит свою доброту людям и не смотрит, кто перед ней - раб или свободный...Её доброта разве не есть высшая правда! А он спрашивает, что есть истина... Истина - это свобода! Истина - это милосердие! Истина - это Правда! Гай с огорчением подумал о том, что как то не сумел, вот сейчас, здесь, сказать всё это греку, а теперь уже и не будет повода чтобы вновь вернуться к подобному разговору. Нельзя сказать, что Гай был как то по особому мудр, но перед его глазами протекала жизнь Клавдии. Он видел её дела, слышал её слова и постоянно убеждался, что её слова не расходятся с её делами. Она была из тех, о которых Праведник сказал: «Вы - свет миру», и её свет мимоходом осветил и его. Не понимая причины, побудившей Димитрия попытаться уязвить его, Гай и не мог понять, что вопросы, которыми засыпал его Димитрий, не вышли из сердца грека. Грек никогда не задавался ими, и не мучался поиском ответов на них. Он просто подслушал чужие мысли. Они были чужды и даже враждебны мировоззрению грека, но услышав их, нельзя было просто пренебречь ими. Необходимо было или подтвердить их право на размышление, или же доказать ненужность подобных вопросов для человеческой жизни. Но грек не учёл что то такое, что выше человеческих ухищрений. Унизив сам себя своим поступком, Димитрий, как это часто бывает с людьми, тут же задумал унизить и Гая. Как? Конечно же, показав его умственную убогость и полное неприятие подслушанных умствований Пилата. Он уже предвкушал своё торжество, но вышло всё с точностью до наоборот. Он был постыжен рабом, унижен своим любопытством и обличён своей же совестью. С Истиной, как оказалось, нельзя шутливо играть. Ею можно восхищаться, через познание. Ею можно пренебрегать, игнорировать и даже ненавидеть. От этого она не умаляется и не исчезает. Исчезают те, кто её игнорируют, пренебрегают и ненавидят. Но над Истиной нельзя насмехаться. Она всегда смеётся последней. А её смех вызывает такую тоску смертную, что не дай Бог никому пережить это. СОМНЕНИЯ И НАДЕЖДЫ Исповедь Пилата Клавдии была прервана появившимися в спальне рабами. Один нёс поднос с чашами и блюдами, а второй - Авит, старший над всеми, причастными к приготовлению еды, нёс чаши для омовения рук и полотенца. Он с торжественной почтительностью сервировал стол принесёнными яствами и отпустив раба замер у ложа Пилата, готовый прислуживать Клавдии и помогать Пилату. - Авит заботится, чтобы я не умер с голоду - вздохнув сказал Пилат. - А у меня совершенно нет аппетита...ты же знаешь, я всегда был непривередлив в пище... - добавил он, разглядывая сервированный стол. - Я подумал, что в честь приезда госпожи, уставшей и проголодавшейся с дороги, нужно немного разнообразить наш ежедневный обед - как бы оправдываясь сказал Авит, подавая чашу для рук. - Ты подумал правильно - омыв руки и принимая от раба полотенце согласился Пилат. - А что, Понтий, если мы отпустим Авита... - сказала Клавдия. - А я сама поухаживаю за тобой... - Это доставит мне удовольствие...- улыбнулся старик, - и напомнит дни нашей далёкой молодости. - Я позову тебя, добрый наш кормилец, - беря чашу из рук Авита сказала Клавдия. - Позаботься о Гае, накормите его и приготовьте комнату. Ему надо отдохнуть и возвращаться в Рим. Авит поклонился и ушёл. Клавдия подсела к Пилату и взяв чашу с бульоном подала ему. Варево источало пряный аромат трав, плавающих в янтарных пятнах жира, среди мелко порезанного чеснока и порея. Пилат послушно сделал несколько глотков и вернул ей. Она уже очистила ему яйцо и разрезала его пополам. - Расскажи мне, что там, в Риме? - попросил он, наблюдая за ней. - В Риме...в Риме безумие и беззаконие - ответила Клавдия, подавая ему половинку яйца с хлебцем. - Безумие и беззаконие это неотъемлемая часть жизни Рима - согласно кивнул Пилат. - а также жестокость... и разврат...и...да, наверное, нет такого порока каким бы не осквернился этот город! А вот месту добродетели там не найдётся...Я до сих пор не понимаю, зачем ты там? И эти люди, с которыми ты, и которых убивают ныне... - Он вздохнул, тяжело и прерывисто, и она заметила искру страдания в его глазах. - Я боюсь потерять тебя, боюсь даже подумать о том, что ты можешь оказаться на арене Большого цирка, и толпа будет реветь от восторга видя, как тебя разрывают львиные челюсти... Произошедшее с вами лишь подтверждает простую истину, что добродетель никому не нужна в этом мире. Её презирают, над ней насмехаются и её ненавидят...Ты же сама воочию видела судьбу Праведника и знаешь, к чему привели Его фантазии... если вы хотите жить по Его принципам, то спрячьтесь где нибудь в провинции, в Нарбонской Галлии, в Панонии, в Британии, наконец, и живите там своим укладом. Но зачем вы выбрали Рим? Это же город свиней! Классический! В твоём же свитке написано:«не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтоб они не растерзали вас...». Пилат говорил быстро, не переводя дыхания, и казалось, что порой он даже задыхался, от недостатка воздуха и своей слабости. - А они вас растерзали... а ваш жемчуг затоптали в грязь. В которой они и живут - с какой то даже злобой закончил он свою тираду, откинувшись на подушки и тяжело дыша. - Да, ты, наверное, прав... - после небольшой паузы сказала Клавдия. - я о городе свиней...но, поверь мне, там далеко не все свиньи...и среди казнённых немало римских граждан. То есть, они жили в этой грязи, как ты говоришь, но услышав учение Праведника оставили грязь и тьму и обратились к свету и чистоте нравственной... - И поплатились за это жизнями... - с раздражением перебил её Пилат. - Ты хочешь сказать, что жить во тьме и грязи лучше для человека, чем стать Человеком и умереть? - Я хочу сказать, что стать Человеком и жить подальше от свиней и псов лучше, чем жить среди них и быть растерзанными ими. - Нет, Понтий, здесь я не могу согласиться с тобой - возразила Клавдия. - «Зажегши свечу не ставят её под сосудом...» так сказал Праведник. Да ты и сам упоминал о его словах, что он пришёл чтобы свидетельствовать об истине. Понимаешь? Свидетельствовать, то есть открыть её людям, а не спрятать её в каком то уединении пустыни или лесов... - И ты о том же... - с горькой иронией сказал Пилат. - Что же есть эта истина, о которой Он пришёл свидетельствовать, и за которую отдал свою жизнь...скажи мне ты, жена моя, ведь и вы ныне умираете за неё же - Он приходил свидетельствовать о Любви...Истина и есть Любовь - она заглянула в глаза Пилата и продолжила: «Любовь ко всему...к людям, к животным, к миру, в котором мы живём...Согласись, если в душе человека живёт Любовь, то эта душа прекрасна! Она беззлобна, скромна, милосердна...да невозможно перечислить качества души любящей...она и бесстрашна, потому что для любящего смерти нет! Об этом и засвидетельствовал Праведник... Он не убоялся прийти в Иерусалим на казнь. Ведь он знал, что там его ждёт, но пошёл...А мог, как ты говоришь, уйти со своими учениками в Египет, или в Аравию, или даже в Индию... но предпочёл унижение и страдание на кресте...В Любви нет страха и для Любви нет смерти. Он это и показал своим воскресением... - Ты веришь в это? - быстро спросил Пилат. - Да, Понтий, иначе и быть не могло...Его видели и с Ним общались после Его воскрешения многие люди, с некоторыми из них я встречалась... - Кто они? - с любопытством перебил её Пилат. - Впервые об этом я услышала от Мариам из Магдалы. Она много рассказывала мне о Нём ещё в Иудее. А в Риме мне довелось встретиться с одним из тех, кто был с Праведником изначала. Его звали Симон, но Праведник нарёк ему имя - Пётр. - Я понял о ком ты говоришь. Этот Симон единственный из учеников Праведника, носивший всегда с собой меч... и это было безрассудством с его стороны, ибо всегда давало нам повод схватить его... - проговорил Пилат. - Он ещё жив? - спросил он Клавдию. Она отрицательно покачала головой. - Нерон распял его... после пожара. Кстати, он тоже мог избежать казни. Братья вывезли его из Рима в безопасное место, но он вернулся и принял смерть со всеми. - Да, тела так и не нашли... - как будто не слыша сказанного Клавдией прошептал Пилат. - Так ты веришь в то, что Праведник воскрес? Вновь задал он тот же вопрос. - А ты, я вижу, боишься верить в это? - вопросом на его вопрос ответила Клавдия. - Я хочу верить в это так же, как веришь ты... - с горечью проговорил Пилат. - Но почему... - Нет - нет, - прервала его Клавдия, - без всяких: Почему? Как? Просто поверь - Он воскрес! И все, живущие любовью, бессмертны, потому что любовь от Бога. Бог есть Любовь! Это и есть Истина. - Как всё просто...поверь в то, во что здравый смысл отказывается верить, Любовь! Бог! Бессмертие! Все эти слова в этом мире высмеяны и уничижены! Любовь продаётся и покупается в лупанариях Субуры и в подворотнях Рима. Богами стали гнуснейшие из человеческого рода, им строят храмы и в их честь устраивают жертвенные приношения. Бессмертие воплощается в мраморе мавзолеев и бронзе статуй...Как скуден, жалок и мерзок мир окружающий нас... в котором мы живём и который видим, слышим и чувствуем. Он реален и потому кажется единственно истинным. И как далёк и недосягаем мир о котором говоришь ты - мир бессмертия, в котором правда и милосердие... и в истинность которого поверили те, немногие, с которыми ты... Пилат замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Об этом мире, Понтий, говорю не я, а Праведник - возразила она. - Я верю в истинность Его Мира. - Да - да, - согласно кивнул он. - Я тоже хочу верить в истинность Его Мира, и если он существует, то я хочу оказаться там вместе с тобой. Но примет ли Он меня, неправедного судью, в свой Мир? Пилат горько усмехнулся. За все время разговора он так и держал в руке поданный ему кусочек хлебца с яйцом. Заметив это, он виновато посмотрел на Клавдию. -Налей мне немного вина с мёдом - попросил он. Клавдия подала ему кубок. Он сделал несколько глотков, и отломив кусочек хлебца зажевал его. Клавдия взяла с подноса тарелочку с рыбным филе и маслинами и подала ему. Пилат принял, и даже съел несколько кусочков рыбы и маслин, но отдал Клавдии и вновь пригубил кубок. Она подала ему сыра и он покорно съел отломив половинку от поданного ею. - Нет аппетита - как бы оправдываясь перед нею сказал Пилат. - Да и куда столько есть, когда лежишь? - Я всё же прикажу Димитрию привезти врача - сказала Клавдия, принимая от Пилата кубок. - И не упрямься... - добавила она заметив недовольную мину Пилата. - И ты приехала мучить меня... - вздохнул он. - только, прошу тебя, не сегодня...Сейчас я устал. Раз уж ты так настроена, то завтра...А сегодня мне надо дописать воспоминания мои... Вечером, после ужина, приходи и скажи Димитрию... Клавдия согласно кивнула и обняв Пилата поцеловала его. - И ещё... - нерешительно начала она, - мне нужны деньги. Сказав это она с тревогой посмотрела на Пилата. Он кивнул головой. - Я скажу Димитрию... - Нет, я бы не хотела, чтобы кто то из челяди знал об этом - с твёрдостью в голосе возразила Клавдия. - Хорошо, сколько тебе надо - спросил Пилат. - Мне кажется, десять ауреусов хватит... - подумав, ответила Клавдия. - Тысяча сестерций - уточнил Пилат. - тебе точно хватит этого? - Да - кивнула Клавдия, - но нужно именно 10 ауреусов, а не 1000 сестерций... - Хорошо, хорошо - согласился он, пытаясь приподняться с ложа. Она помогла ему сесть. Пилат запустил руку за спинку кровати и несколько секунд что то пытался извлечь оттуда. Повернувшись к Клавдии он подал ей медный ключ, указав им на стоявший в нище, за изголовьем кровати, сундук. Она взяла ключ и приклонившись на колени открыла сундук. Он был полон свитками, пергаментами и книгами. Она обернулась к Пилату. - Там, в правом углу под свитками кошель - сказал он. Она нашла его и развязав достала десять золотых. Всё вернув на своё место Клавдия отдала ключ и помогла Пилату вновь улечься. - Почему ты не спрашиваешь зачем мне эти деньги? - присев рядом с ним спросила она. - Зачем? - улыбнулся он. - Наверняка ты хочешь кого то выкупить, или кому то помочь...но в любом случае, я знаю, эти деньги ты обратишь во благо... - Пилат взял её руку и сжал в своей.- Милая моя, Лукреция, как я хочу быть с тобой, и здесь, и там, в Мире Праведника...- прошептал он. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Оставив Пилата Клавдия направилась в свою комнату, где останавливалась всякий раз по своему посещению имения. Её вещи уже были перенесены и сложены. Вазы, расставленные по мраморной полке, были наполнены свежесрезанными цветами, ложе искрилось шёлковым зелёным покрывалом, с золотой каймой по всему периметру, а на ночном столике стоял серебряный кувшин с водой, таз и бронзовое зеркало. Возле ложа, в ногах, стоял её баул. Она подошла к нему и развязав шнуровку достала бутылочку с чернилами, кожаный тубус и небольшой полированный пенал. Сложив всё это на ложе Клавдия нашла платок и завернув туда золотые спрятала их в недра баула. Оглядев комнату, она собрала всё с ложа и вышла. Придя в атриум Клавдия села в кресло и разложив всё на столе достала из тубуса скрученный в трубку лист пергамента, исписанный с обеих сторон. Она несколько раз свернула и развернула лист и придавив его светильником положила перед собой. В тубусе оказался и второй лист, чистый, она положила его поверх первого, оставив открытым верхний столбец послания. В пенале оказалась чернильница и с десяток перьев. Через несколько минут она уже была вся в работе. Послание было написано на греческом и работа шла быстро. Не нужно было переводить, как не раз бывало, с арамейского на греческий, или римский. С тщательным подбором слов и передачей смысла. Здесь нужно было сделать копию, а оригинал отправить с Гаем, как можно быстрее. Она знала, что каждое послание тех, кто воочию видел Праведника, слушал Его слова и был рядом с Ним, обретало бесценность святыни. И становилось источником познания Истины, о которой Он и приходил свидетельствовать. Занимаясь этим уже не один год она, буквально через сердце, пропускала каждое слово переписываемое ею, или переводимое. Иногда написанные строки так поражали её своей глубиной или тайной, что она могла днями рассуждать о прочитанном, а потом, вдруг, какое то внезапное озарение проникало в её разум и всё становилось ясно и понятно, даже до веселья. Так было и сейчас. Каждая написанная ею строчка, да что там строчка, каждое слово проходило через неё. «Ибо дал нам Бог духа не боязни, но силы и любви и целомудрия...» - выводила её рука на пергаменте, а воображение возвращало в Рим, где в окружении ревущей толпы вели на казнь автора этих строк и вместе с ним с десяток женщин, мужчин и детей. «Да, не боязни...» - повторяла она в мыслях. - «А силы и любви...» И тут же всплывали в памяти слова Праведника, из свитка переводимого ею и отправленного Пилату: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». И, дополняя их, своей силой и надеждой: «И ни в чём не страшитесь противников: это для них есть предзнаменование погибели...». «Откуда это?» - попыталась вспомнить она, прервав работу и отложив перо. Её всегда удивляла эта особенность её труда. Она никогда не пыталась запоминать переводимые ею письма, но они, как бы сами, ложились в её память, и занимали там свои полочки, стеллажи, шкафы. Из которых тут же появлялись, стоило только найти нечто схожее в других свитках. Мало того, даже порой сама жизнь, в своих многообразных ситуациях, провоцировала появление цитат, или даже целых абзацев, а то и страниц некогда переводимых или копируемых ею свитков. Казалось, память, как губка, с ненасытимостью, и даже с удовольствием, впитывала в себя толпы этих слов. По детски чистых и простых, но по глубине и смыслу казавшихся пришедшими из другого мира, и скрывающих в себе сверхчеловеческую мудрость. Хотя она знала, что писавшие были простыми иудейскими рыбарями. Погружаясь в эту работу она полностью отстранялась от окружающей её жизни, оставаясь один на один со свитком. Она предпочитала заниматься перепиской по ночам. В ночные стражи тишина её одиночества нарушалась только потрескиванием масла в горящем светильнике, да причудливыми тенями ночного мрака, танцующими на стенах и потолках. В эти моменты, выводя столбец за столбцом на поверхности пергамента, она как будто на вкус пробовала каждое написанное ею слово. Слова складывались в предложения, предложения в абзацы, а за всем этим незримо стоял Праведник, которому Клавдия и посвятила не только свой труд, но и свою жизнь. Она и видела то Его всего раз в жизни. Тогда, в претории иродова дворца, в разорванном хитоне и с засохшей на бороде кровью, в венке из тёрна, который, вместе с багряницей, надели на него глумящиеся солдаты. Но увиденное осталось в ней на всю жизнь. Здесь, в имении, она впервые изменила себе и занялась перепиской днём. Но на это были причины. Она надеялась уже завтра отправить Гая в Ефес. Но даже спешка не заставила её переписывать свиток механически, не вдумываясь в смысл написанного, и не смакуя его глубину. «Знай же, что в последние дни наступят времена тяжкие... - выводила она пером на пергаменте. - Ибо люди будут самолюбивы, сребролюбивы, горды...». Написанное заставило её задуматься. «В последние дни... - повторила она в мыслях - будут самовлюблённы, сребролюбивы... А когда они наступят, эти последние дни? Завтра? Через 100 лет? Или через 1000... И разве ныне люди не сребролюбивы и не горды?» Клавдия пробежала глазами следующие строки: «...неблагодарны..клеветники, жестоки, предатели». «Всё как и ныне... - с горечью подумала она. - Значит, ничего и не изменится в этом мире, всё только будет хуже и хуже...». «...Не примирительны, не воздержны, не любящие добра, наглы...» - читала она, и каждое слово в её воображении принимало вид маленького мерзкого и уродливого человечка, прятавшегося в буквах самих этих слов. «И в самом деле...» - размышляла она, вновь и вновь перечитывая пороки будущего человечества, которые предсказывал апостол в своём письме. « Не зря же он на первое место поставил самовлюблённость...Греки рассказали о Нарциссе, влюблённом в самого себя. Говорят, он был божественно красив, но его красота была жестока и бессердечна...ибо он не замечал ни чужих нужд, ни страданий, ни боли. Он был занят только собой.. Человек самовлюблённый - идеал в своих глазах...А чем он может похвалиться перед другими и доказать свою исключительность? Богатством, конечно же! Деньгами! Богатый себялюбец тут же возносится в гордыне и надменности, а надменность - это презрение к другим, и, как следствие, злоречие и сквернословие...по отношению к ближним, да у самолюбца и нет ближних, все для него презренные рабы. Человек только он!». Клавдия даже подивилась так чётко и ясно, ступень за ступенью, разъяснённому апостолом погружению человечества в бездну духовного омертвения. «Неблагодарны, недружелюбны...» - её глаза скользили по написанным словам, а рука выводила их по пергаментной канве, впитывавшей в себя вместе с чернилами и тревожный смысл этих слов. « И до последних дней мира, до этих самых «тяжких времён», когда, по пророчеству Праведника, в человеческих сердцах охладеет любовь, а её место займут вот эти самые, перечисленные апостолом, нечистоты, будут читать люди письмо казнённого Нероном апостола, и станет оно обличением для одних, и предупреждением для других. И в этом есть частичка моего труда... - с удовлетворением шептало ей сердце. - И как бы не лютовал Нерон, бросая в темницы или на арену тех, кто несёт учение Праведника, ничего он не добьётся своей жестокостью - «для Слова Божьего нет уз». «Да и все, желающие жить благочестиво во Христе Иисусе, будут гонимы...» - писала она, вспомнив, что когда то, эта нравственная аксиома вызывала в её сердце некое возражение, и даже возмущение, своей несправедливостью. Почему, живущие честно и праведно должны быть гонимы? Теперь же, после римских событий, истинность написанного не вызывала сомнений, как и то, что «злые люди и обманщики будут преуспевать во зле...». Этот, на неискушённый взгляд, моральный абсурд, когда зло властвует, а добро уничтожается, был главным законом в человеческой среде, хотя лицемерно прикрывался и таился, прячась за лживыми сентенциями придуманными греческими и римскими мудрецами. И опять в её памяти вспыхнули слова из письма, переписываемого ею около пяти лет назад: «Мудрость мира сего, есть безумие пред Богом». Она вновь остановила работу. «Да, мудрость мира сего...Где она? В чём она? В достижении власти, богатства, славы...А потом? А потом безумие...во зле, в разврате, в обжорстве, в жестокости к рабам, клиентам, ближним... В мудрости мира сего почему то нет любви, нет стыда, нет скромности...Да, люди самолюбивы, сребролюбивы, горды и жестоки...и всё это - безумие пред Богом, но и Бога для большинства просто не существует...». Клавдия вздохнула и макнув перо в чернильницу продолжила свой труд. Но через небольшое время вновь остановилась увлечённая новыми мыслями вызванными следующими словами апостола: «При первом моём ответе никого не было со мной, но все меня оставили...». Она всем сердцем ощутила горечь этих слов. Клавдия несколько раз перечитала их. « Все его оставили... - повторила она шепотом. - И так же все оставили Праведника, когда пришли взять Его. Что это? Малодушие или жребий?» «Да не вменится им» - прочитала она следующее предложение. «Да не вменится им...» - повторила она вслух несколько раз, и дописав пожелание апостола поставила в конце знак восклицания. Оставалось совсем немного. «Постарайся прийти до зимы...» - это предложение она выводила медленно и на её глазах даже появились слёзы. Уже месяц как он был казнён...а в послании просит принести ему книги и плащ...хотя там же и пишет: «я становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало...». Знает, что будет убит, но...живёт надеждою на Бога... Она вздохнула и дописала: «Приветствуют тебя Еввул и Пуд, и Лин и Клавдия, и все братья...». Из всех перечисленных, в живых оставалась только она, Клавдия Прокула. Дописав последние строки она перечитала написанное, сверяя его с оригиналом, и сложив пергамент в тубус, а перья и чернильницу в пенал вернулась в свою комнату. Она устала. Пока она находилась в пути, все неудобства дороги преодолевались надеждами и планами. Но вот, путь завершён. Она в имении, но и планы все разрушены болезнью Пилата. Она впервые увидела его по детски беспомощным, и впервые испытала такую горькую грусть и печаль, какую может испытать мать, видя умирающим своего ребёнка. Это был ещё один удар по её сердцу. Утратив в Риме братьев и сестёр, она воочию увидела, что теряет и мужа. Как могла Клавдия сдерживала себя, но слёзы всё равно прорывались и выдавали её. Свиток отвлёк на время от грустных и печальных мыслей о настоящем, но, вместе с тем, не принёс и утешения. Он тоже был о расставании и утрате. Всё это, вместе взятое, отняло остаток её сил. Положив тубус и пенал на столик рядом с ложем, она легла не раздеваясь и не сняв даже сандалий. «Боже Всемогущий - прошептали её губы. - Ради Твоей милости к нам, и ради Праведника, Сына Твоего, помоги мне...Ты знаешь, чем озабочено сердце моё...помоги мне...и будь милостив к мужу моему. Прости ему и мне ибо оба мы виновны перед Тобой и Сыном Твоим...». Сонное оцепенение мягкими узами опутало её сознание и тело, давая ей успокоиться, а телу набраться сил. ДИМИТРИЙ Расставшись с Гаем Димитрий, в раздражении и досаде, прошёл на конюшню и оседлав коня выехал через хозяйственные ворота. Разговор не выходил у него из головы, и, так же как и у Гая, пестрил недосказанными фразами и убедительными аргументами в пользу правоты, конечно же, грека. « Какое то гнездо сумасшедших мечтателей - со злым раздражением думал он. - Один в своей одичалости возненавидел весь род людской и бродит в закоулках своей больной совести...Госпожа... тоже хороша...воскрес из мёртвых! Как в это можно поверить, и как вообще можно о подобном говорить! Кроме как старческим слабоумием это и не объяснишь... - заключил он, но и это не успокоило его. «И раб туда же, сохранить себя человеком! В этом мире, чтобы сохранить себя человеком надо быть или знатным, или богатым...а ещё лучше и тем и другим сразу». Грек горько вздохнул. Он не был ни богат, ни знатен. Знатность была недостижимой целью, но вот скопить сумму, достаточную для приобретения небольшого имения, и выдвижения в городскую магистратуру, грек считал задачей посильной. Нет, конечно же, его мечты не о римских магистратурах. Тут он не обольщал себя, да и проведя несколько лет в Риме, он возненавидел этот город со всем презрением греческой души. Распутный, продажный, насквозь лицемерный и варварский. Здесь он был согласен со стариком в его оценке. Мечтой Димитрия было вернуться в Элладу и приобрести имение с масличным садом, виноградником и бассейном. Лучше в окрестностях Коринфа, чтобы было недалеко от моря и вдали от городской суеты. Он не собирался отказывать себе в тех удовольствиях, которые высмеивал старик. Театр, цирк, состязания кифаредов, диспуты философских школ, да и, в конце - концов, те же гладиаторские бои...как может лишать себя этих маленьких приятностей жизни образованный человек! Уединённость имения, в его мечтах совсем не отрицала близость и городских развлечений. В его планах на будущую жизнь, тёмным, и до конца ещё не решённым, был вопрос о браке. Нужна ли будет ему жена, или достаточно для счастливой и безмятежной жизни конкубины... Жена, это, конечно же, законный наследник всего, что он, Димитрий, сумеет стяжать. Но он скептически, и даже с презрением, смотрел на этот, казалось бы, бесспорный закон человеческой жизни. «Мой наследник наследует моё, его сын наследует, что стяжает мой сын, далее внук, затем правнук и так бесчисленная череда...а смысл всей этой карусели? Его нет! - уже давно для себя решил он. - Я живу здесь и сейчас, а потом распадаюсь на атомы...и всё! Какое мне дело до того, что будет после меня? Как будет жить мой сын или внук...Женщина, конечно , нужна...но больше для ложа...». Грек не был чужд сладострастия, но в имении держал себя отрешённо, за то навёрстывал своё в близлежащем городке, куда часто выезжал и по делам имения и по своим. Впереди показались ряды масличного сада и он свернул к ним. В ближайшие дни нужно было начинать сбор оливок. Димитрий соскочил с коня и привязав узду к дереву пошёл по междурядью. Всё уже было готово. Сети растянуты под кронами деревьев и установлены на кольях. Корзины, опрокинутые вверх дном, тёмными пирамидами маячили в междурядьях. Грек подошёл к ближайшему дереву и взяв прислонённый к нему деревянный биток ударил им по стволу. В сеть слетели с полдюжины маслин и пожухлых листьев. Он достал несколько ягод и попробовал их. «Ещё несколько дней стоит подождать» - решил он. Урожай обещал быть неплохим. Он прошёлся по саду и вернулся к коню. «Закончу с уборкой и попрошу расчёт - подумал он, - если раб донесёт, что видел меня подслушивающим у дверей, то оставаться здесь просто невозможно». Ему опять стало горько и досадно. Но, в большей степени, не от постыдной слабости, на поводу у которой он пошел, а от того, что придётся искать другое место работы, и вряд ли удастся найти нечто подобное. Пилат, со всей своей, на взгляд грека, чудаковатостью, и платил хорошо и относился без явного пренебрежения и превосходства. Хотя, и как греку казалось, довольно часто, в его словах Димитрий замечал насмешку или иронию и по отношению к нему, Димитрию, и по отношению к его любимой Элладе. Хотя, и ирония и насмешка не были злы и унизительны. А по предыдущему опыту своей римской жизни, грек знал, как могут унизить или оскорбить римские аристократы человека, подобного ему. Да что там аристократы! Вчерашние рабы, сделавшие себе баснословные состояния на холуйстве или разврате или доносах, могли не только оскорбить словом, но и натравить свору своих рабов. «А ты говоришь: сохранить себя человеком - вновь вступил он в заочный спор с Гаем. - Если ты беден, то и бесправен, и будь ты хоть тысячу раз прав, но любой судья примет сторону богатого, потому что деньги решают всё в этом мире...это и есть истина, а не какая то твоя высшая правда...». Грек взгромоздился на коня и направил его к имению. «Сколько там у меня в сумме... - считал он в уме. - У Клодия под 10% 15000 сестерциев, у этой старой сводни под те же проценты 10000 сестерций... за этот год получу свои 6000... итого можно говорить о 33000...не густо, надо бы поднять проценты...в Риме и под 20 дают..». Да, наш гордый и самолюбивый эллин не гнушался и ростовщичеством. Чего не сделаешь, и на что не пойдёшь ради осуществления такой, по человечески простой, мечты, как своё небольшое имение и возможность достичь магистратуры, хотя бы и в деревенском поселении. Не зря же сказал божественный Юлий, что лучше быть первым в захудалом Перузии, чем вторым в Риме. Конь неспеша брёл вдоль склонов прибрежных холмов давая Димитрию возможность размышлять о настоящем и будущем. «Да, 33000 явно маловато... - продолжал вести свой подсчёт грек. - за югер виноградника ныне просят 10000, а дом, а постройки, а рабы, а скот и инструменты...тысяч 100 надо, а то и больше... у старика вот имение в 3 миллиона, и даёт доходу в год около сотни тысяч...А он мудрствует и бредит о каком то там царстве правды, а с доходом в сотню тысяч и в этом царстве можно жить припеваючи... Но нет, всё ему тут не так... Встреча...да, встреча с этим магом свела его с ума...да, судя по всему, и госпожу тоже. Что есть истина и для чего я родился! Глупейших вопросов и не придумаешь...Родился всадником, был близок к принцепсу...чего ещё желать? Наслаждайся жизнью, почётом, властью, богатством. На это ты и родился. Так нет! Надо всё похулить и искать что то, чего просто нет! А я вот на то родился, чтобы стать уважаемым человеком... и стану им». Но твёрдой уверенности в этом не было. Жалкие 33 тысячи сестерциев насмешливо звякнули в его памяти. «Ой ли, - как будто бы услышал он в их звоне, - с такой суммой самое большее на что ты можешь рассчитывать это харчевня при дороге...». Грек даже скривился от подобных мыслей. «А что делать?». Его уже давно смущала или соблазняла мысль о возможном обогащении за счёт доходов имения. Старик, как он видел, полностью доверял ему во всех делах по имению. Здесь можно было поживиться, и он знал, что многие прокураторы имений не гнушаются утаить часть дохода в свою пользу. Но он гнал подобные мысли, и не считал для себя возможным обманывать доверявших ему. Была ещё одна возможность найти деньги. Возможность относительно честная и используемая многими - жениться на богатой вдове, или лучше на девице. Это, конечно, давало какие то перспективы, но вместе с тем налагало и бремя, и не только супружеских обязанностей, но и претензий, склок, разногласий, обид и прочих связанных с браком тягот. Эти, предполагаемые им, неизбежные неприятности брака и убеждали его предпочитать конкубину. Но богатых наложниц во всей римской империи было не сыскать, а значит и этот вариант отпадал. Что же оставалось нашему доброму Димитрию? Оставить всё, как есть. То есть, и дальше исполнять свои обязанности прокуратора имения и получать свои честно заработанные 6000 сестерциев в год. Учитывая то, что пища, кров и одежда доставались ему от старика, лет через 10 он бы скопил сумму, о которой мечтал и стал бы уважаемым человеком в окрестностях Коринфа. Но эта глупая слабость, которой он поддался, и за которой его застал этот раб... «Он уже наверняка донёс госпоже, что видел меня у спальни - с вновь проснувшимся раздражением подумал Димитрий. - Она полностью доверяет ему... и поверит. Да, придётся просить расчёт и уезжать... Куда? Вот тебе и истина, высшая правда». С такими мыслями въезжал Димитрий в ворота имения. У конюшни коня подхватил под узды раб, и, дождавшись когда грек спрыгнул, увёл его в стойло. Димитрий направился к колодцу в углу двора, и зачерпнув из ведра, стоящего на краю колодезного устья, медленными глотками пил уже насыщенную солнечным теплом влагу. Он сел рядом с ведром, молча наблюдая за жизнью двора. Заканчивалась последняя дневная стража, а вместе с ней и повседневные труды и заботы обитателей имения. Кто то пробежал на птичник и спустя несколько минут вернулся уже с корзинкой яиц, собрав последний дневной урожай куриных плодов. Его увидели, и несколько голов выглянули из кухни, но тут же скрылись. Он усмехнулся, заметив эту робость. Он знал, что его побаивались рабы и не любили за высокомерие и строгость. «Скоро я оставлю вас... - прошептал он в себе. - найдёт вам старик иного прокуратора...если, конечно, выкарабкается...а если нет, то госпожа найдёт кого нибудь». Ему вдруг стало грустно. Всё же он успел, если и не привыкнуть к этой «одичалой», как он говорил, жизни, то проникнуться некоторой прелестью её обособленности. Здесь, казалось, даже время текло медленнее, а значит и жизнь подстраивалась под его неспешность. После Рима, с его вечным движением и ночью и днём, прибыв в имение Димитрий, как будто погрузился в воды огромной невидимой, но мощной, реки, несущей плавно и убаюкивающе всех, кто попадал во власть её течения. Вилла, словно огромная трирема, со всеми своими обитателями плыла по этой «реке времени» в неспешности и однообразии бытия. С одной стороны, это, ежедневное, однообразие забот, потребностей и трудов отупляло, едва ли не доводя до уровня мула, что каждый день крутил архимедов винт, подавая воду в бассейны и фонтаны усадьбы. Но, с другой стороны, это размеренное однообразие и называлось жизнью. Конечно, её наполняемость была различной. Внешне видимое однообразие и монотонность жизни старика было наполнено постоянным внутренним поиском ответов на запросы его разума и совести. А однообразие жизни рабов ничем не обременяло никого из них, даже наоборот, считалось за благо. Ибо они были сыты, одеты, имели жильё и, хотя и чудаковатого, но хорошего хозяина. А чего ещё желать в этой жизни? Димитрий презирал их за эту покорность и непритязательность. И хотя понимал, что они под игом, но видел, что даруй им старик волю, большинство бы отказались от неё, чтобы жить в неволе, но сытно. Поначалу его угнетал этот однообразный уклад жизни в имении. День был похож на день до безысходной тоски. Но он быстро наладил свой личный уклад и оказалось, что у него уйма свободного времени. Старик доверил ему имение, а сам весь ушёл в свои книги и таблички. Постепенно они сблизились. Оказалось, что старик умён и образован, чего грек уж никак не ожидал увидеть в провинциальном, как он думал, римском солдафоне. Их беседы часто затягивались до полуночи, а темы были самыми разнообразными. В конце - концов он и сам стал мечтать о подобной уединённой вилле, но недалеко от большого города. Он был человеком «греческой культуры», а это налагало некоторые необходимые стереотипы поведения. Посещение театра и диспутов перипатетиков было признаком культурного человека, а этим званием он тешил себя. Его уединённость нарушила кухонная служанка пришедшая к колодцу набрать свежей воды. Она подошла с еле заметной улыбкой, блуждающей по её губам и глазам. - Господин спрашивал о тебе - сказала она, опуская ведро в колодец и разглядывая задумавшегося Димитрия. Её глаза были дерзки и завлекали в сети её желания. Грек оценивающе окинул её взглядом с головы до ног, и встав, направился к дому, но остановился и повернулся к ней. - Послушай, Мелита - сказал он, - ответь мне, что есть истина? - Господин задаёт мудрёные вопросы... - со смехом ответила женщина. - А зачем мне знать, что есть истина? Он молча ждал. - Ты мужчина, я - женщина... - проговорила она. - Я хочу тебя, а ты хочешь меня...это же и есть истина... Она с интересом заглянула ему в глаза, как бы ища в них ответ, но увидела лишь искру презрения. - Это не истина, Мелита, это - похоть. - с насмешкой сказал Димитрий и пошёл к дому. Она смотрела ему во след, и, скривив губы, плюнула на то место где он секунду назад стоял. - Грязный лицемер - со злостью в голосе прошептала она, вытаскивая ведро с водой, - корчит из себя мисогина, думает мы не знаем, как он развлекается с «козочками» в Ватлуне... Она перелила воду в кувшин, и ловко вскинув его на плечо направилась к кухне. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Димитрий поспешил к Пилату. Подойдя к спальне он замедлил шаги и прислушался, но тут же одёрнул себя, и постучав в дверь вошёл. Старик был один. Димитрий облегчённо вздохнул. Он не то, чтобы боялся, застать здесь Клавдию, но ему бы было неловко при ней. Мысль, что он был обличён в подслушивании, и об этом уже знает госпожа, сверлила его. А увидеть презрение в её глазах для грека было подобно пытке. Но всё обошлось. Подойдя к ложу он придвинул поближе кресло и сел в него. - Я искал тебя... - дождавшись пока он сел, сказал Пилат. - Я ездил в сад, - ответил грек, - через 3-4 дня будем начинать сбор оливок... - Да... - кивнул головой старик. - Всё идёт своим чередом...виноград, оливки, Сатурналии, пахота, сев... Ты отлично управляешься с имением...я доволен тобой. Но сейчас давай продолжим наш труд... Димитрий согласно кивнул и встав с кресла направился к столику. Он взял стиль и несколько верхних из лежащих в стопке табличек. Просмотрев их, он вернулся и сев в кресло приготовился к работе. - Напомни мне, о чём я говорил в прошлый раз - устраиваясь поудобнее попросил Пилат. «...Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, и в целях, и в смыслах?» -Да, точно так - повторил Пилат. - ничтожны цели и пусты смыслы...но оставим философию... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Праведника взяли в ту же ночь. Я не ожидал такой прыти от Каиафы, но, судя по всему, дневные диспуты в Храме стали той, переполнившей меру терпения, каплей, которая заставила их действовать быстро и решительно. Сыграло свою роль и предательство. Я не знаю, что стало его причиною, и когда его замысел впервые посетил сердце этого человека... Хотя...можно ли назвать человеком того, кто предаёт доверяющего ему? - Пилат посмотрел на Димитрия, как бы обращаясь к нему, и продолжил: «Может ли замысел предательства родиться мгновенно, за минуты, или даже секунды...не думаю. Зависть, постепенно, день за днём, превращаясь в ненависть, копилась в сердце этого...и, наконец, нашла себе применение. Он нашёл тех, кто ненавидел Праведника так же, как и он. Подобное соединяется с подобным, так, по моему, говорит и Аристотель. Этот не только рассказал где проводит ночи Праведник, но даже вызвался провести туда храмовую стражу и каиафиных рабов, чтобы в ночной сутолоке они не ошиблись, и не взяли вместо Праведника кого либо из бывших с ним. Всё так и произошло. Находившиеся с ним увидев появившуюся толпу с факелами и оружием разбежались, поражённые страхом, а Праведник был схвачен, связан и отведён в дом Каиафы. Они глумились и издевались над ним до утра. А едва пробили первую стражу, как вся эта свора направилась к претории. Их было не так уж и много, в основном каиафины рабы и храмовые служители, но гвалт, поднимаемый ими, заставил напрячься воинов, стоявших в карауле и не видевших источник и причину приближающегося крика и визгов. Этот варварский язык, на котором изъясняются в Иудее, не благозвучен и груб, когда же эмоции переполняют их сердца, то речь их становится невразумительна и буйна. Я различал отдельные фразы, доносившиеся до дворца. Из их глоток в основном вырывались проклятия: «Смерть еретику» - визжали одни. «Смерть богохульнику» - старались перекричать их другие. «Да воздаст Бог этому лжецу» - давились злобой третьи. А в совокупности всё это напоминало карканье возмущённой чем то вороньей стаи. Был первый час утренней стражи. В ожидании завтрака я просматривал отчёт квестора о налоговых поступлениях от торговцев жертвенными животными. Клавдия находилась у себя, на женской половине дворца, и мы должны были встретиться за столом в триклинии, а после завтрака вместе отправиться в Антонию. Вечером предыдущего дня я рассказывал ей о том, как Праведник постыдил и высмеял пред толпой паломников храмовых жрецов. С самых первых дней его появления она с любопытством внимала всем слухам, распространяемым о нём. Зная, что все праздничные дни он будет находиться в храме, ибо до сего дня так было всегда, я предложил ей вместе поехать в Антонию, и увидеть, или даже услышать, всё своими очами и ушами. Она с радостью согласилась. Кто тогда мог предположить, что Каиафа приступит к осуществлению своего плана так быстро. Как мне казалось, разумнее было дождаться конца праздника, и тогда уж, когда толпы разбредутся по своим жилищам, осуществить задуманное ими убийство Праведника. Которому я, всё же, надеялся помешать. Таковы были наши планы. Но всё пошло по иному. Толпа остановилась перед воротами продолжая вопить в сотню глоток. Я вышел к колоннаде, и наблюдал за происходящим с верхней галереи дворца. Подобное представление было мне не в диковинку. Нечто похожее было и в Цезарее, в первый год моего прокураторства. За всеми этими иудейскими ателланами, как я понял ещё тогда, всегда стояли тайные кукловоды, и здесь их белые одежды маячили за спинами беснующихся. Каждый из этого сброда пытался, как можно убедительнее, показать своё негодование, гнев, ярость. Они махали руками и потрясали кулаками, рвали на себе волосы и кетонеты, набирали пригоршни пыли и бросали её над головой, и всё это под непрерывный визг и изрыгание проклятий, которыми они осыпали связанного верёвками Праведника. Я сразу узнал его. Досада и гнев наполнили моё сердце, но я взял себя в руки. Дело только начиналось, и я был уверен, что своей властью смогу вызволить Праведника из рук толпы». - Как я был наивен тогда... - вздохнул Пилат прервав свой рассказ. Димитрий молча ждал. Старик помолчал и продолжил: «Ко мне на галерею поднялся центурион. Он был встревожен складывающейся обстановкой, ибо не понимал истинных причин её возникновения. Ему показалось, что толпа пришла вызволять силой трёх злодеев о которых я упоминал ранее. В эргастуле дворца находились в узах три мятежника, взятые Целлером при попытке захвата ими арсенала. Их судьба была предрешена их преступлением. В этот день их ждало распятие. Центурион с бригадой плотников занимался изготовлением орудий казни. Вертикальные брёвна уже были готовы и уложены в повозки, а в патибулумах высверливались отверстия. С появлением толпы работа прекратилась и все воины вооружившись заняли места по стене и у ворот. Центурион стал чуть позади меня и ждал моих указаний. Толпа заметила нас, но не утихла, а заголосила с ещё большим рвением и злобой. «Заставь их замолчать» - приказал я центуриону. Он кивнул и спустился во двор. Через минуты легионный трубач протрубил сигнал «приготовиться к атаке». Два коротких и один резкий и протяжный звук военного рожка заставили толпу притихнуть, но не замолчать. В тот же миг были распахнуты ворота дворца и две декурии воинов в полном вооружении выстроились напротив толпы. Стоявшие впереди поддались назад, и мне показалось, что все они сейчас побегут, гонимые страхом. Так обычно и бывало ранее. Но в этот раз они не побежали, а отступив назад замерли, с ненавистью и настороженностью наблюдая за солдатами. Праведник оказался в середине круга, с одной стороны ограниченного солдатами, с другого толпой. «Что вы хотите?» - крикнул я им в повисшей и, как будто, даже звенящей от напряжения тишине. «Чтобы ты осудил его на смерть!» - прокричал кто то из задних рядов толпы, и тут же вновь заревело сотня глоток: «На смерть еретика! На смерть! На смерть». Я поднял руку и тут же их глотки закрылись и вновь повисла эта бессмысленная и дрожащая тишина, готовая в любую секунду вновь прорваться визгом и воплем. «В чём же виновен Человек сей, что вы желаете ему смерти?» - спросил я. Я уже не кричал, мой голос был спокоен и ровен и в повисшей тишине мой вопрос услышали все. Я ожидал очередного взрыва, но, казалось, мой вопрос был не услышан ими. Они молчали и просто глядели на меня, как будто не зная, что говорить и что отвечать. Прошло не меньше минуты, прежде чем вновь из задних рядов донеслось: «Если бы он не был злодей, мы не привели бы его к тебе». И тут же толпа заголосила: «Не был бы злодей, не привели бы к тебе». Я посмотрел на Праведника. Он стоял в кругу и смотрел куда то в землю, казалось, он не обращает ни какого внимания на происходящее вокруг него. Я приказал центуриону привести Праведника ко мне. Толпа молча наблюдала, как воин перерезал веревку, за которую держали его и приказав следовать за ним, ввёл его в преторию. Поднявшись на галерею, он подтолкнул Праведника в спину в направлении меня, а сам остался у лестницы. Я приказал развязать его руки и рассматривал его с нескрываемым любопытством и интересом. Он был красив и мужествен, чуть выше среднего роста, строен и, вероятно, силён. Его, должно быть, любили женщины. И, на сколько я знал, не менее десяти их следовало за ним везде. Вся его осанка, взгляд спокойных, но, как показалось мне, усталых, глаз, свидетельствовали о высоком духе, жившем в этом человеке. Спокойное и уверенное в себе достоинство, в сочетании с какой то, нечеловеческой, усталостью сквозившей из его глаз, поразили меня. Ведь он был на пороге смерти! Где же, нет, не страх, истинные мужи не боятся смерти, но, хотя бы, тень волнения? Я подошёл к нему. О! сколько раз за свою жизнь я всматривался в глаза осуждённых на смерть! Вся необъятность, вся бездна людской природы в этот момент ограничивается двумя маленькими огоньками человеческого ока. Их цвет может быть разным - серым или голубым, как у обитателей Рейна, или карим, как у живущих в Азии, чёрным, как у аравийских кочевников, но трепет и стон, исходящий из них в это мгновение един для всех. Его же глаза были полны усталости и спокойствия...». В этот момент двери в спальню приоткрылись, и в комнату вошла Клавдия. Пилат, увидев её, замолчал и виновато улыбнулся. - Мы записываем прошлое... - сказал он глядя на неё. - Я не помешаю вам? - спросила она шёпотом приблизившись к нему. - Как можешь ты помешать, добрый мой гений - протягивая к ней руку, и указывая на стоявший с другой стороны ложа стул, ответил Пилат. Появление Клавдии заставило Димитрия напрячься и опустить глаза в табличку. Клавдия села рядом с ложем, ожидая продолжения воспоминаний. - Да, усталости...и спокойствия - продолжил он свою мысль, но, не досказав её, обратился к Клавдии. - Я попрошу тебя об одной услуге... - сказал он. - Эти воспоминания - всё, что я могу сделать ради памяти Праведника. В этих строках моя совесть, моё малодушие, моё покаяние...позднее конечно, но всё же...Если бы ты не прислала этот свиток с описанием его жизни, и твоей и моей причастности к ней, то и моя память умерла бы вместе со мной. Но, видно так угодно божеству, чтобы и мои воспоминания о Нём дошли до людей. Тот, кто писал о Нём и о моей роли в Его судьбе, конечно, написал всё так, как знал он. Но он не мог знать о нашем разговоре, и потому написал, что Праведник не отвечал мне «..ни на одно слово». Именно эта неизвестность истины и подвигла меня к моему труду. Нет, не подумай, что я пытаюсь оправдаться за своё малодушие, но сказанное им тогда буквально обожгло меня, хотя всё сказанное было обращено не ко мне лично...Если его слова произвели такое действие в моей душе, то о них должен узнать каждый...и, я уверен, что и ещё в ком то они произведут подобное действие... Пилат замолчал и в спальне повисла тишина. Димитрий всё так же сидел потупив взор. - Я сделаю всё, о чём ты попросишь - с волнением сказала Клавдия. - Я хочу, чтобы все это... - Пилат кивнул головой на столик, где лежала небольшая стопка уже исписанных табличек, - стало свитком...или книгой. В Ватлуне не найти ни хорошего либрария, ни скриптория...разве что в Риме, на Туфельной улице целый ряд книжных лавок и скрипториев... - Я всё сделаю, Понтий - сказала Клавдия. Она хотела добавить: «сама», но не стала. Пилат благодарно пожал её руку, и продолжил свой рассказ. «Пока центурион развязывал ему руки он смотрел куда то поверх его головы. Сделав своё дело, центурион засунул верёвку себе за пояс, и обшарив хитон Праведника, схватил его за волосы и резким толчком заставил склониться предо мною. Я остановил его рвение и подошёл почти вплотную к Праведнику. «Что же мне делать с тобой? - подумал я, глядя на него. - Ведь они требуют твоей смерти, только лишь из зависти к тебе...». Он поднял лицо и наши глаза встретились. И вновь эта нечеловеческая усталость, в купе с непоколебимой твёрдостью смирения. «Делай то, чего они требуют от тебя...» - как будто говорили его глаза, проникающие в меня и, казалось, наполняющие моё сердце этой же, невыносимой усталостью. «Нет, нет...» - прогнал я эту мысль. - «Я не дам восторжествовать Каиафе в его ненависти и злобе. Здесь я обладаю властью над жизнью и смертью...». Секунды длился наш бессловесный диалог глаз, но именно в тот момент я понял, что передо мною - Царь. Да, Царь! По духу своему, по своему достоинству и величию, хотя и не по происхождению. Мысленно я сравнил его с Иродом, и едва не рассмеялся представленному. Раб в царской диадеме и пурпуре не стоил мизинца этого Царя в рваном хитоне и с рассечённой до крови губой. - Ты - Царь Иудейский? - спросил я, отходя на шаг, и не отрывая взгляда от его лица. В его глазах, я заметил, блеснула искорка интереса. - Ты сам решил это, или кто то сказал тебе обо мне? - спросил он, глядя на меня. Я пожал плечами. Разве мог я сказать ему то, о чём думал, и что чувствовал? Римская спесь закрыла мои уста. «Разве я иудей? - с усмешкой произнёс я. - Твой народ и жрецы привели тебя ко мне...В чём ты виновен пред ними?». Он оглянулся и посмотрел на толпящихся у ворот в ожидании исхода каиафиных рабов. Толпа молча наблюдала за нами. Наш разговор был недоступен их ушам, но их глаза могли видеть нас сквозь колоннаду галереи. - Ты говоришь, что я - Царь... - повернувшись ко мне сказал он. - Царство же моё не от мира сего; если бы я был царём в мире сём, то служители мои не позволили бы иудеям схватить меня; Но ныне Царство моё не отсюда. Его ответ показался мне не только бессмысленным, но даже безумным. О каком таком царстве «не от мира сего» говорил он? «Он или одержимый идеей мечтатель, или сумасшедший философ - думал я рассматривая его. - Но, если так, то тем более он не достоин смертной казни...неужели Каиафа не распознал его болезни и приговорил к смерти заведомо душевнобольного...Тогда понятно и его спокойствие, и мужественная твёрдость и усталость в глазах...Он просто не понимает, где он и что его ждёт». - Итак, всё же ты- Царь? - уже с иронией в голосе вновь спросил я его. Он усмехнулся и наши глаза опять встретились. Мне стало ужасно неловко за свою иронию, я просто ощутил, как его глаза читали роившиеся в моей голове мысли. - Ты уже дважды сказал, что я - Царь - ответил он. - Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине; Всякий, кто жаждет истины, слушает слова мои...». Он говорил без всякого надрыва, или волнения, или пафоса, как любят облекать слова в свои эмоции модные римские риторы и адвокаты. Его слова были просты и ясны, как лучи солнца, но и могли ослепить своей яркостью. Что и произошло тогда со мной. «Я на то родился и пришёл в этот мир, чтобы свидетельствовать об истине!» - сказал он. Разве подобное может сказать о себе душевнобольной? Нет! Такое может сказать лишь тот, кто знает своё предназначение и идёт к нему не боясь ничего, и не изменяя своему жребию. « А для чего пришёл в этот мир ты?» Нет, он не спросил об этом меня, но во мне пронеслась эта мысль, как горящая стрела, выпущенная лучником по варварскому селению с целью поджечь его. Я с ужасом отогнал её, вернее сказать, отбил в тот момент своим глупейшим вопросом: «А что есть истина?». И, чтобы не встретиться с ним глазами, быстро прошёл к ограде галереи и остановившись посмотрел на жужжавшую толпу. Я приказал им замолчать и слушать. « Я допросил его - сказал я, - и не нашёл в нём вины, достойной смерти...» Толпа возмущенно загудела, готовясь вновь разродиться воплями и проклятиями. « Есть же у вас обычай, чтобы на праздник я отпускал вам одного из узников... - продолжал я подняв руку и призывая их к тишине. - Хотите, отпущу вам Царя Иудейского?» Я замолчал ожидая их согласия, но всё тот же голос из задних рядов прокричал хрипло и зло: «Варавву, хотим Варавву». И тут же все за ним подхватили: «Не его, но Варавву...отдай нам Варавву». Они требовали отпустить того, на котором была кровь римских воинов, и желали смерти тому, кто не только не пролил ни капли человеческой крови, но исцелял, воскрешал, очищал от проказы их же детей, отцов, братьев! Это было их платой ему, за его доброту... Я вернулся в зал. Праведник стоял там же, где я и оставил его. Он прекрасно слышал и то, что я говорил, и то, что отвечала толпа. «И вот, ты родился и пришёл в этот мир, чтобы этим жалким рабам засвидетельствовать об истине... - со злым раздражением подумал я, подходя к нему. - Они и разорвут тебя...и будут топтаться на твоём трупе...зачем им истина». Всё это, раздражённое и злое, крутилось у меня в голове и было готово выплеснуться ему в лицо, но я натолкнулся на его взгляд. «Делай то, чего они требуют от тебя» - говорили его глаза. Я не знаю, как это объяснить, но именно эти слова возмущали мой разум, стоило мне встретиться с ним взглядом. Я опять, хоть и с трудом, но прогнал эту мысль. Сделать так, значило для меня тогда вновь уступить Каиафе, и, тем самым, укрепить ещё больше его авторитет и власть над толпой, в ущерб моему авторитету и власти. Подозвав центуриона я приказал ему доставить того, о ком просила толпа, а Праведника увести в преторию и бичевать...». Пилат замолчал, и вздохнув повторил: «Бичевать...Да, я приказал подвергнуть его бичеванию...». В спальне повисла тишина, нарушаемая только сиплым и неровным дыханием Пилата. - А зачем ты это сделал? - наконец прервала тишину Клавдия. - Для меня это твоё решение всегда было непонятным и жестоким... Ведь нужды в этом не было...Да и те, несчастные, которых распяли тогда с Праведником, не подверглись бичеванию...Ты преследовал какие то свои цели? - Тогда у меня была только одна цель - немного помолчав, ответил Пилат. - Не дать исполниться каиафиному замыслу, а значит, не допустить казни Праведника...А бичевание... Это была моя соломинка...человек, подвергшийся наказанию скорпионами, вызывает сострадание одним видом своей истерзанной плоти...подобная мысль посетила меня тогда. В этом и заключалась моя цель - вызвать сострадание толпы...Всё же, бичевание это не смерть на кресте, ведь верно?». Пилат виновато посмотрел на Клавдию. - Да, это ведь именно тогда, когда центурион увёл Праведника в преторию, ты и передала мне записку о твоём сне и желании защитить его. В этом мы были с тобой единодушны, но нашего с тобой единодушия, даже в совокупности с моей властью, оказалось мало...Но вернёмся к нашему повествованию. Пилат повернулся к Димитрию. - Ты успеваешь? - спросил он. Димитрий кивнул. «Когда центурион увёл Праведника я приказал принести тогу и поставить курульное кресло. Теперь начиналось главное действо этого утра - суд. Из двух обвиняемых один должен быть осуждён, а другой помилован. Я представлял римское право и осуществлял его неотвратимость на вверенной мне территории провинции. Следовательно, все необходимые юридические и представительские нормы должны быть соблюдены. Когда я облачался в тогу на лестнице раздались шаги и бряцанье цепи, а вскоре показались головы идущих. Центурион вёл того, о ком ходатайствовала толпа, и кого она предпочла Праведнику. Закрепив тогу заколкой, я сел в кресло и наблюдал за входящим на галерею, в сопровождении воина, бунтовщиком. Это был типичный представитель своего народа. Смуглый, коренастый, с мощным торсом, покрытым густым черным волосом, такой же бородой и коротким жёстким ёжиком волос на черепе. Его руки вместе с ногами были скованы цепью, которая ограничивала его движения и сдерживала животную силу, скрывавшуюся в узлах его мышц. Уже около недели он со своими сообщниками сидел в яме эргастула. Ожидание смерти, наверное, страшнее самой смерти. Первые дни в сердце ещё буйствует ярость схватки постепенно переходящая в злую досаду на постигший плен. Но через несколько дней это проходит, и начинается ожидание казни. А вместе с этим и осмысление произошедшего, настоящего и будущего. И, как не оценивай прошлое, как не сетуй на настоящее, а будущего нет. Вернее есть лишь способ казни - крест, меч, звери, мешок... Большинство готово смириться с судьбой, и даже показать своё бесстрашие перед смертью, но только если смерть будет быстра... А если нет! И тут воображение рисует картины зловещие и пугающие. А вдруг умирать придётся на арене...в пастях львов, или гиен, которые будут рвать твою плоть частями? А если на кресте? Три, а то и больше, дня мучений на солнцепёке, в рое мух и слепней. Воронья, пытающегося выклевать твои глаза, и голодных псов, алчущих поживиться твоим телом. От подобных мыслей и самый стойкий и бравирующий своей отвагой впадёт в отчаяние и даже страх. Подобные мысли, вероятно, посещали и стоящего передо мной бунтовщика и убийцу. Его глаза смотрели насторожено и дерзко. Подобную дерзость я видел и раньше в глазах обречённых на смерть. Ею пытаются скрыть отчаяние и страх. Я молча разглядывал его несколько минут. Его глаза бегали по залу, как бы ощупывая взором колоны и фрески, вазы и светильники, бассейн и окружающие его скамьи. Казалось, они никак не могут насытиться увиденным, зная, что впереди вечный и беспросветный мрак. Иногда они останавливались на мне, но только на секунды и вновь продолжали блуждать по пространству дворца. - Как твоё имя, иудей? - спросил я по арамейски. Его глаза остановились на мне и в них блеснул тревожный огонёк. - Не всё ли равно тебе, римлянин, какое моё имя - ответил он. - Называй меня - иудей, как ты и сказал. Его голос был полон презрения, и даже высокомерия, и если бы не эта суетливость глаз и постоянно мелькающая в них тревога, то можно было и впрямь принять на веру его показное бесстрашие. Меня нисколько не задевало выказанное им презрение и высокомерие. Это всё было предсмертной мишурой, призванной прикрыть отчаяние и страх. Я даже усмехнулся выслушав его ответ. Моя усмешка ещё больше встревожила его. - Толпа твоих единородцев пришла просить меня в честь праздника помиловать какого то Варавву - сказал я вставая с кресла. Сказанное мной не сразу дошло до его сознания, а когда он понял смысл моих слов, то спесь и мишура тут же слетели с него. - Да, я - Варавва, о котором они просят тебя - запинаясь проговорил он. В его глазах уже не было дерзости, а в голосе презрения. Если ещё минуту назад он помышлял о том, как достойно умереть, и был дерзок, то теперь, вместе с появившейся надеждой на жизнь, вдруг появилось и смирение. Подойдя к балюстраде галереи я посмотрел на притихшую внизу толпу. - Они просят помиловать тебя, мятежника и убийцу римских солдат... - сказал я не оборачиваясь и всё так же разглядывая толпу. - И это ни только не нравится мне, но и заставляет думать, что за твоей попыткой захватить арсенал стоит чьё то безумное желание поднять восстание против нас? Я подождал его ответа, но он молчал. - Ты выбрал неверную тактику защиты - продолжал я подходя к нему. - Молчание не всегда является спасительным. Я могу применить пытку, а затем предать тебя на распятие, или выкинуть с перебитыми ногами и руками этой вот, просящей за тебя, толпе... - Я не боюсь твоих угроз, римлянин - ответил он. - Я готов и к пытке и к смерти... А на твой вопрос я отвечу так: никто не стоит за мной, кроме Бога. Помилуешь ты меня, или прикажешь распять, знай, что я свою жизнь посвятил борьбе за свободу моего народа... А что может быть почётнее для мужа, чем смерть за свободу своего народа? Я слушал его, смотрел в его глаза и видел, что он и в самом деле верит в то, о чём говорит. - А они то... - я показал рукой в сторону толпы, - твой народ, хотят ли той свободы за которую ты готов отдать свою жизнь? - с насмешкой спросил я его. - Может быть, им так лучше... Он с презрением посмотрел на меня и ничего не ответил. В это время на галерею ввели Праведника. Он был бледен и шёл с трудом, тяжело и прерывисто дыша. На его плечи воины накинули рваную бутафорскую багряницу, а какой то злой шутник, сплётши из тёрна подобие венка, возложил его на чело Праведника. Шипы расцарапали его лоб, и струйки крови, пропитав брови, капали на щёки и бороду. Его хитон, виднеющийся из под багряницы, был так же испачкан кровью. Он остановился напротив меня и наши глаза встретились. Это продолжалось мгновенье, больше я не смог, но в то мгновение я понял - Они не простят ему... Ни кровавые ссадины и рубцы от скорпионов, ни эта бутафорская багряница и шутовской венец ни умаляли того величия и достоинства, которое окружало этого нищего, преданного своим народом, Царя. И даже мёртвый, этот бродячий галилейский раввин будет величествен, как ни один из нас. Я вышел к толпе и дал знак ему приблизиться. Увидев его в багрянице и венке толпа загудела насмешливо и глумливо, а я понял всю бессмысленность моих попыток воззвать к их разуму. Он же молча, и, как показалось мне, с каким то состраданием, или даже с жалостью, смотрел на них. И от этого его взгляда моё сердце пронзила горькая тоска и отчаяние. В очередной раз торжествовала несправедливость...и самое ужасное во всём происходящем было то, что эта жестокая несправедливость была задумана и осуществлена теми, кто возложил на себя бремя служения иудейскому божеству, то есть, по всем человеческим понятиям, высшей справедливости. Забегая вперед, скажу, что их торжество длилось недолго. Уже на следующий день после казни вожди заговора против Праведника были в трепете, ужасе и сомнениях. Но об этом потом. Итак. Мы стояли с ним на галерее вдвоём. Я в тоге и он в багрянице, а внизу, у наших ног, этот грязный сброд, продажный и невежественный, осыпал его бранью и насмешками. Я с презрением смотрел на это море кричащих и злословящих Праведника, искривлённых от ненависти, лиц. И гнев начал закипать во мне. А потом произошло и вовсе непонятное. В какой то момент я увидел их всех распятыми. Да, именно так. Видение было едва ли не мгновенным, но оно навечно отпечаталось в моей памяти. Как будто толпа мертвецов, сошедших с крестов, стояла у ворот претории и орала на своём диком и мерзком наречии. Я закрыл глаза пытаясь сбросить наваждение, а открыв их сам закричал, со злобой и ненавистью глядя на эти тупые и ненавистные рожи. « Он - Человек! - кричал я указывая на Праведника... - а вы...». Я не знаю, что остановило меня в ту секунду, но я не произнёс то слово, которое вполне относилось к ним: «псы». «Он - Человек! - вновь закричал я притихшей толпе. - И я не нахожу в нём вины достойной смерти...Слышите, вы!». Я замолчал задыхаясь от волны гнева и безнадёжности. «Он виновен не пред тобой, а пред Богом» - прокричали мне в ответ. - «И по закону нашему должен умереть, ибо объявил себя сыном Бога, а это - дерзкое богохульство». Они стояли на своём твёрдо и непоколебимо, как будто их жизни, благополучие и само существование зависело от смерти Праведника. Он должен был умереть, чтобы они могли жить. Это было нечто загадочное и непонятное. Что то такое, что не объяснимо простой человеческой завистью, ненавистью или злобой. Я вернулся в зал и сел в судейское кресло. Праведник оставался на галерее. Я дал ему знак подойти и он повиновался. - Так кто ты? - спросил я его. - Оказывается, ты не просто царь иудейский, но ещё и сын Бога? Он молчал, глядя куда то мимо меня. - Откуда ты? - немного подождав повторил я вопрос. Но он молчал, как будто потеряв всякий интерес и ко мне и к происходящему вокруг него. - Мне ли не отвечаешь... - с укоризной сказал я. - Не знаешь ли, что я имею власть распять тебя, и власть имею отпустить тебя... - Ты не имел бы надо мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше - с усталостью в голосе проговорил он. И выждав секундную паузу добавил: «Посему не мучь себя...более греха на том, кто предал меня тебе». Его глаза обратились ко мне, и в третий уже раз я прочитал в них: «Делай то, что требуют они от тебя». Его ответ удивил меня своей очевидной простотой, если даже не насмешкой, в отношении моей власти, на которую я так полагался тогда, но и испугал. Мне показалось, что он прочитывает мои мысли...о стремлении спасти его от желавших погубить его. А иначе как понимать это: «более греха на том, кто предал меня тебе»? - Откуда ты? - вновь спросил я его, и вновь он промолчал. - Он из Галилеи... - вдруг ответил за него Варавва. Забытый мною, он стоял за колонной, наблюдая и слушая всё происходящее. - Он - Иисус, из Назарета Галилейского... - повторил он. Эта новость ободрила меня. Если он из Галилеи, то подлежит юрисдикции Ирода, галилейского тетрарха, и тогда Ирод должен решить его судьбу. В эти дни он со своей бесчисленной роднёй так же пребывал в Иерусалиме, расположившись во дворце Хасмонеев, в нескольких стадиях от меня. Я приказал снять с Праведника венок, багряницу и под усиленным конвоем отвести к Ироду, написав ему записку о причине подобного решения. И вновь эта моя новая попытка спасти его оказалась всё той же, бесполезной соломинкой, за которую в отчаянии ухватился я. А ведь я знал, как никто другой, кто такой Ирод! Шут и животное. И, тем не менее, понадеялся, что его участие в этом деле поможет мне. Увидев Праведника он со своими фиглярами начал кривляться и глумиться над ним, в то время, как посланные Каиафой, всячески лгали и лжесвидетельствовали на Праведника. В конце - концов, насмеявшись и наиздевавшись, над не проронившим ни одного слова Праведником, он отослал его обратно ко мне. Подходила к концу первая дневная стража. Город уже давно проснулся, и толпа понемногу увеличивалась, за счёт праздношатающихся бездельников и зевак, всегда готовых присоединиться к какой нибудь склоке или скандалу. Нужно было скорее заканчивать с этим «народным собранием» ревнителей благочестия. Я вышел к ним. - Итак... Я принял решение - громко, чтобы слышали все столпившиеся у ворот, сказал я. - Исследовав дело я не нашёл ни какой вины достойной смерти этого человека. Так же и Ирод оправдал его...следовательно, он может быть свободен...я отпускаю его. Последние мои слова исчезли в диком рёве толпы. Они грозили кулаками, бросали пыль, стучали себе в грудь и рвали свои волосы и кетонеты. И вся эта вакханалия безумия буквально стонала в единодушии и единомыслии, воплотившихся в словах: «Не его, но Варавву...Варавву...Варавву». Я поднял руку призывая их замолчать, но они продолжали безумствовать. Центурион стоявший у ворот смотрел на меня ожидая моих указаний, и я был готов дать команду разогнать толпу силой оружия. Но вдруг они все замолчали, и всё тот же голос, прятавшийся за спинами и дирижирующий всей толпой, прокричал с угрозой и издёвкой: «Если ты отпустишь его, то ты не друг, а враг кесарю...всякий делающий себя царём враг Риму и кесарю». Это была прямая и не двусмысленная угроза именно мне, они дерзнули обвинить меня если и не в измене, то в оскорблении величества. Я искал глазами того, кто сказал это. Как я понял толпой управляла малая группа жрецов. Они были рассредоточены среди этого сброда и умело направляли и подогревали его. Я подозвал Праведника и едва они увидели его, как снова завопили: «Возьми, возьми и распни его». - Царя ли вашего распну? - уже без всякой злости или гнева спросил я, потеряв всякую надежду и на свою власть, которой так гордился, и на свою самоуверенность. - Нет у нас царя, кроме кесаря... - прокричал кто то в толпе, и вся толпа подхватила: «кроме кесаря, нет у нас царя». Что мне оставалось делать? То, что они требовали. Но я не хотел быть соучастником в их беззаконии. А ведь и де факто, и де юре, отправлял Праведника на крест я, как представляющий римское право. И, таким образом, его смерть ложилась на меня. И Каиафа оставался чист, а я навечно был бы заклеймён кровью Праведника. И так бы и стало, если бы не озарившая меня тогда мысль умыть руки. Я не знаю откуда она пришла, но она была спасительной. Я омыл руки пред толпой, а они, глядя на меня и насмехаясь надо мной, кричали: «Кровь его на нас и на детях наших». Они были безумны и в своей слепоте и в своём фанатизме, и в бессмысленной кровожадности...». Пилат замолчал и закрыл глаза. Казалось, он отдал последние силы своему воспоминанию, и теперь, обессиленный и опустошённый, готов был медленно угаснуть. Так угасает огонёк светильника, тлея и мигая, при отсутствии масла в плошке и держась только на его остатках в фитиле. Его лицо было бледно - серым, щёки покрыты сетью просвечивающих розовых капилляров, а нос заострился и нависал над полуоткрытым ртом. И только пульсирующая у виска жилка свидетельствовала о жизни, теплящейся в этом высохшем теле. - Понтий... - тихо позвала Клавдия, наклонясь к Пилату, - ты слышишь меня... - Я отдал им Праведника... - не открывая глаз заговорил Пилат. - А что я мог сделать? Все мои попытки спасти его натыкались на стену...Да и он сам шёл к своей смерти не колеблясь и не пытаясь избежать её... Они взяли его и повели... и распяли своего Царя! Да, именно так. А чтобы в этом не было никакого сомнения я лично приказал сделать табличку, и своей рукой написал на ней, что он - Царь! На арамейском, греческом и латинском... Всё, произошедшее после, описано в свитке, присланном тобой. И затмение, и дрогнувшая земля в момент его смерти, и разорванная надвое храмовая завеса - всё это произошло в этот же день, заставив одних пожалеть о содеянном, а других - ещё больше ожесточиться. Он умер быстро. Это несвойственно распятым, и этот факт тоже свидетельствовал в пользу его невиновности. Потом ко мне пришёл один из иудейских магистратов и попросил тела Праведника, чтобы похоронить его. Потом было посольство от Каиафы с просьбой поставить стражу у гробницы. А как они засуетились когда... - Пилат скривил губы в некое подобие усмешки, - когда тело Праведника исчезло из гробницы... Он опять замолчал, как будто смакуя в своём воображении вытянутые из бездны памяти события. В спальне повисла тишина. Минуты через две Пилат зашевелился и открыл глаза. - Ну вот и всё, что я хотел рассказать о нашей встрече и разговоре с Праведником - сказал он, протягивая руку Клавдии. - Позаботься о том, чтобы это дошло до тех, для кого память о нём священна, а его слова - есть истина... Да, есть истина! Со вздохом повторил Пилат. Клавдия согласно кивала головой на каждое его слово и подхватив его руку прижала её к своей щеке и поцеловала. Старик горько улыбнулся ей в ответ. - Ты всё записал за мной? - обратился он к Димитрию. Грек подал ему табличку с записями. Пилат передал её Клавдии и смотрел как она пробегала глазами написанное греком. - А что произошло с этим бунтовщиком, Вараввою - спросил Димитрий. - Ты отпустил его? - Ах, да...Варавва... - Пилат даже изобразил нечто похожее на улыбку. - Он слышал всё и видел всё. Когда воины увели Праведника я приказал расковать его цепь. Пока искали кузнеца я думал, как поступить с ним. Нет, я не собирался нарушать обычай, он получил свободу, но он был опасен и я был готов к тому, что его могли зарезать в каком - нибудь в иерусалимском притоне. Но я решил его фанатизм попробовать обратить не против нас, римлян, а против этих лицемеров в белых одеждах и с золотыми филактериями на лбах. Повод подали они сами в своём надмении и самоуверенности. - Ну так что, иудей - сказал я ему, - видишь, не нужна твоя жизнь твоему Богу, ради которого ты желал умереть, да и нам она не нужна...Живи... За твоё преступление понесёт наказание тот, которого ты назвал Иисусом Назореем. Живи теперь, и всегда помни, что твоя жизнь куплена ценою убийства невиновного...А вот те, два, обольщённые тобою, твои товарищи, будут мучительно и долго умирать на кресте, когда ты будешь обгладывать кости сегодняшнего пасхального агнца... наслаждаясь его вкусом и избежав смерти... Он молча слушал меня, играя желваками и сверкая глазами, а я, как будто не замечая его раздражения, продолжал говорить. - Да и свобода, о которой ты говоришь, не нужна им...Ты же сам слышал: римский принцепс их царь! И они засвидетельствовали это своими устами...никто не принуждал их так говорить...А? Что скажешь, иудей? Сегодня твой народ, за свободу которого ты был готов умереть, сделал выбор - вы отправили на крест своего Царя, и присягнули кесарю... Вы сами избрали рабство...Так что иди, борец за свободу, к рабам и подумай о том, что есть настоящая свобода, ибо и в тебе я вижу раба... - Я никогда и никому не был рабом...кроме Бога - с запальчивостью и гневом возразил он. - Не обольщайся... - сказал я, - ты раб своего фанатизма и ненависти, которую очень искусно подогревают в тебе ваши жрецы. Они прикрываются именем Бога, а сами уже давно озабочены только своим благосостоянием и властью над народом... Тот, которого ты назвал Иисусом из Назарета понял всё их лицемерие и ложь, и за это они и убили его...А ты в цепях своего невежества и фанатизма...Разве это не рабство? И разве ты не раб? Мой монолог был прерван пришедшим кузнецом. Он быстро сбил заклёпки, соединяющие ручные и ножные кольца, и цепи со звоном свалились на мраморные плиты двора. Я приказал открыть ворота и вывести его вон. В воротах он остановился и несколько мгновений смотрел на меня с каким то вопросом в глазах, но не высказав его устами повернулся и быстро, почти бегом, поспешил куда то в сторону нижнего города. Я смотрел ему во след и был уверен, что его путь лежит к дому Каиафы. Я приказал послать за ним соглядатая и докладывать мне о всех его встречах и передвижениях. Мне казалось, что я сумел посеять в его сердце ростки недоверия к храмовой клике. Но, если всё же, его фанатизм превознесётся над здравым смыслом, и вернёт его на путь ненависти к нам, то его смерть в какой нибудь харчевне, была бы лучшим исходом и для нас, и для иудеев. К моему удивлению всё пошло по совершенно неожиданному пути, о котором я и не мог предположить, но который меня не только обрадовал, но и утешил. Я не знаю, как это согласуется с высшей справедливостью, но именно её я вижу в судьбе этого несчастного Вараввы. Дело в том, что жрецы, добившись его освобождения от смертной казни, тем самым себе подписали смертные приговоры. Этот Варавва был не так глуп и не так прост, как считали те, которые стояли за ним. Они, вероятно, надеялись на его вечную им преданность. Ещё бы! Только благодаря их настойчивости ему и была дарована жизнь. Но именно он стал зачинщиком раскола в рядах наших недоброжелателей. Или его, искренне верующего в святость идеи о свободе, до глубины души смутили слова тех, кого он считал своими сторонниками, о «кесаре, как единственном желанном царе». Или же он наконец сам понял всё лицемерие, ложь и корысть жрецов. Или и то, и другое вместе, вдруг невыносимым огнём ненависти зажгли его совесть...Да, это страшное состояние, когда совесть сжигает ненависть...человек тогда превращается в зверя, жестокого и беспощадного к тем, кого ненавидит...Его ненависть обратилась на жрецов и магистратов его народа. Да, именно на тех, кому он был обязан своей жизнью! Его людей называли «сикариями». «Sica» - узкий и небольшой кинжал, которым они расправлялись с теми, кого объявляли врагами народа и свободы, дал им имя. Они прятали его в складках своих хитонов и растворяясь в сутолоке наносили смертельный удар, тут же в всеобщем смятении поднимая вопли отчаяния и переполоха. Первой их жертвой, показательной и многозначительной, был один из первосвященников, приходивший с толпой к претории. Его звали Ионатан, и это он выкрикнул тогда «нет у нас царя, кроме кесаря». Надо сказать, что движение, начатое этим Вараввой, быстро усиливалось и находило множество сторонников, но парадокс был в том, что вся их ненависть, в большей степени изливалась на жречество и знать. Мы оставались в стороне, и я с удовольствием наблюдал, как трепещут от ежедневного страха смерти те, кто послал на смерть невиновного...ради своей корысти. Разве это не действие высшей справедливости? Зло, вознёсшееся в своём беззаконии до небес, уничтожает само себя. Высшая справедливость, наверное, и есть истина...и она вечна и непобедима…» Пилат посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Ведь так, добрый мой гений? Говорил его взгляд. - А где же высшая справедливость в смерти Праведника? - спросил Димитрий, внимательно следивший за рассказом Пилата. - Разве может казнь невиновного быть справедлива? - Этого я не могу понять до конца... - ответил старик. - Но многое человек и не может постигнуть...мы ограничены и в познании, и в способностях...и во времени. Но бесспорно, что и в смерти Праведника есть эта высшая справедливость... которая, пока, недоступна моему разуму... Димитрий глубокомысленно кивнул головой. Его разуму это тоже было недоступно. ДИМИТРИЙ За записями и разговорами пролетел вечер, и густая осенняя тьма, сонным покрывалом опустилась на холмы Этрурии. Она совершенно размыла границу между землёй и небом, как и всегда бывает при наступлении ночи. Небо заискрилось звёздными брызгами Млечного пути, а земля мигающими огоньками вилл, деревень и городов. Оставив Пилата на попечение спальника и сиделки, Клавдия с Димитрием вышли в атриум. Каждый из них по своему воспринял рассказ Пилата о суде. Клавдия лихорадочно искала способ донести услышанное от мужа до учеников. « Как это сделать, и кому передать записанное Димитрием? Явно, что об этом разговоре должно рассказать всем, но кто возьмёт на себя смелость и право? Она? Но, нет...Даже Мариам, знавшая о Праведнике всё, как губка впитавшая в своё сердце его учение, первая из всех увидевшая его воскресшим, и та не дерзнула написать о нём. А кто такая я... - думала Клавдия. - Эти записки Пилата надо передать кому то из ближайших друзей Праведника... кому то из тех, кого называют Апостолами...Но где их найти сейчас? Бывшие в Риме убиты, некоторые разбрелись по странам и народам возвещая учение Праведника...многие из них тоже убиты...Иоанн!» - вдруг вспомнила она. Это имя вспыхнуло в её памяти неожиданной надеждой. Она только слышала об этом человеке. Это имя знали многие, но видели его носителя только единицы. Говорили, что он был любимым учеником Праведника и самым молодым из них. Он ни разу не был в Риме, предпочитая нести служение в Азии и созидая в асийских городах общины учеников. «Иоанн...Иоанн - несколько раз повторила она это имя. - Я отправлю ему эти воспоминания Понтия...пусть он и решит, что с ними делать...Но где его искать в Азии? Может быть это знает тот, кому я должна передать послание? Или кто то из братьев в Ефесе...». - Димитрий... - окликнула она идущего впереди грека. Тот вздрогнул и, как будто, съёжился от внутреннего, неприятно щекотнувшего его, волнения. «Донёс...» - решил он, оборачиваясь и не поднимая глаз. - Послушай меня, Димитрий, - не замечая его волнения заговорила Клавдия. - Я очень надеюсь, что ты не оставишь меня в эти трудные дни...- она заглянула ему в глаза. - И я готова обговорить с тобой новые условия твоего вознаграждения... - За чем, госпожа... - запинаясь и с облегчением вздыхая возразил грек. - Я разве давал повод госпоже думать, что я чем то недоволен...или собираюсь оставить имение? С него как будто свалилось невидимое, но такое тяжёлое бремя. «Не донёс, не донёс... - стучало в его сердце. - А я дал место ненависти...по отношению к нему. Как всё же слаб человек...и как быстро поддаётся злу...». - Хорошо, Димитрий, тогда я полностью полагаюсь на тебя - сказала Клавдия. - Понтий говорил мне, что ты всего себя отдаёшь заботам об имении и достоин более высокого вознаграждения...Но это мы обсудим после...Скажи мне, в Ватлуне можно найти толкового и грамотного либрария? Необходимо быстро и без ошибок переписать всё, рассказанное господином, на пергамент... - Не думаю, что в Ватлуне можно найти хоть кого то занимающегося переписыванием книг... - покачал головой грек. - Но если госпоже будет угодно я сам могу переписать воспоминания господина на пергамент. - Хорошо, Димитрий, мы подумаем с тобой как это лучше и быстрее сделать... Клавдия пожала ему руку и повернувшись направилась в свою комнату. Димитрий проводил её взглядом, вышел в портик и опустившись на ступень лестницы сел, опёршись спиной о колону. Он устал за этот день. И от переживаний своих, и от встреч, и от разговоров. Он сидел в одиночестве и тишине, на том же месте, где несколько дней назад, коротая свою бессоницу, сидел и Пилат. Над ним было то же небо и те же звёзды, и та же тишина, изредка тревожимая ночным шелестом листьев, или шорохом крыльев летучих мышей, снующих в поисках своего ужина. Так же плясали языки пламени в ночных светильниках, выхватывая из мрака причудливые силуэты кустов и деревьев. Он сидел вслушиваясь в эту тишину и в себя. Карусель из отрывочных мыслей, кусков разговоров, событий и встреч кружилась в его голове, не давая никакой возможности сосредоточиться на чём то одном, и, как казалось ему, очень важном. Но на чём именно, он не мог вспомнить. Мало - по малу тишина ночи начала обволакивать его. Она мягко, но настойчиво, вторгалась в сознание, заставляя одни мысли исчезать, другие упорядочивала, что то просто стирала. «Что есть истина...что есть правда...что есть свобода...что есть человек...что есть жизнь...» Сменяя друг друга плыли по океану его сознания триремы - вопросы, исчезая среди звёзд неба. «Высшая справедливость...в смерти невиновного...на то родился...царь не от мира, царство не от мира. Быть человеком...есть истина...вот незадача! Как далеко всё это от меня было...и так же далеко бы и оставалось, если бы не это прокураторство...Да, странные они люди...хотя, почему, странные? Они достойны уважения и за образ жизни и за верность своим принципам, и старик и госпожа... Что же есть человек, и что есть жизнь человеческая...их это мучает! А я думаю: как лоскутное одеяло эта жизнь: ложь - правда, правда - ложь. Не может же быть жизнь из одной лжи...или только правды...Высшая правда - говорит этот раб... А что он понимает в этом? Высшая справедливость - говорит старик, а сам страдает из -за того, что отправил на казнь невиновного... Сохранить себя Человеком! Вот, Человек! А мы - ничтожества! Правда - ложь, ложь - правда и вся жизнь...Как я устал за эти дни...Смятение в мыслях, в жизни неопределённость, в будущем - неизвестность...Взять, что ли, себе жену, родить детей и жить как все живут...Ложь - правда, правда - ложь...Накопить денег, купить именьице и...забыть все эти умствования...Быть Человеком...на что родился... Да, надо переписать на пергамент воспоминания старика... Для них это очень важно...во всяком случае им обоим так кажется...Да и старик говорил, что эта встреча и переменила его мысли о жизни... А по мне так всё это пустое...но раз пообещал перепишу...Всё же они достойные люди...хоть и странные. Э... надо идти спать...» - решил Димитрий. Он встал и направился в свою комнату. Сняв тунику, он умыл лицо, торс и ноги из таза с водой, и сев на ложе тщательно и с удовольствием растёр своё тело полотенцем. Но и здесь мысли не оставили его в покое, роясь и волнуя его сознание. «Да, высшая правда...высшая справедливость... по моему так правда и есть правда...и справедливость...она просто есть. Ни высшая, ни низшая...просто справедливость. Хотя...тут не всё так просто...». Возражал он сам себе. Всё же он был эллин, и пытливость ума, как одно из главных качеств греческого народа, были присущи ему от рождения. «Правда римская далеко не такая же, как правда эллинов...да и справедливость римлян для греков беззаконие...римская справедливость - это варварство и жестокость...» - думал он, вспоминая недавнее дело, нашумевшее на всю империю. Раб убил своего господина и любовника, и за это были казнены все рабы живущие в доме. 400 человек были осуждены по римской правде и справедливости. «А есть ещё правда и справедливость германцев, да и у иудеев тоже своя правда и справедливость... то есть, всё же должна быть какая то высшая правда и справедливость... которая бы была едина для всех народов и племён...». Об этом убедительно свидетельствовали мысли, никак не желающие утихомириться. Он так и сидел на ложе, держа полотенце в руках и ведя этот внутренний диалог сам с собой, или с неким другим собой, язвительным, и порой даже злым скептиком, который иногда проявлял себя в обидных или насмешливых вопросах. «Но почему, если всё так, как говорит старик, об этой высшей и единой для всех правде, пришёл свидетельствовать иудей, а не эллин? Что такое эта Иудея и иудеи, народ торгашей, ростовщиков и варваров...Старик же и говорит, что высшее божество для них это их золотой храм, а мы - народ философов и мудрецов...мы дали всем этим варварам науку и поэзию...». Димитрий даже скривился от такой несправедливости. «Когда то были...народом мудрецов - вновь возразил скептик. - А ныне толпа сибаритов и болтунов, ни на что серьёзное не годящихся, и всего серьёзного и важного в жизни боящихся... Именьице, конкубина и сундучок с сестерциями, вот ныне вся ваша мудрость, философия...наука и поэзия ». Это было уж слишком. Димитрий даже внутренне расмеялся такому повороту мыслей. «Неужели я на то родился, и на то пришёл в Рим?» - сказал он вслух. Звук собственного голоса встряхнул его и заставил замолчать скептика. Он вновь повторил сказанное, как заклинание, но скептик молчал. Димитрий отбросил полотенце и улёгся на ложе прикрывшись лёгким шерстяным покрывалом. Утро, как известно, мудрее вечера, и поразмыслить над своим вопросом он решил на следующий день. Или в ближайшем будущем. Понадеемся, что ответ он найдёт правильный. Когда Пилат замолчал и дал знак, что хочет отдохнуть, Клавдия вызвала спальника и поручив ему Понтия ушла вместе с греком. Она хотела остаться, но спальник напомнил ей о кальдарии, уже давно прогретом и ожидающим её. За дневной суетой она совсем и позабыла о своём распоряжении, и напоминание спальника укололо её. Уже несколько часов ради неё поддерживали огонь и служанки -рабыни ожидали её прихода. Вспомнив о кальдарии, она вдруг и почувствовала всю тяжесть прожитого дня. И дорога, и встреча с умирающим мужем, и заботы о будущем, и долг перед памятью убитых Нероном, и образы, встревоженные воспоминаниями Пилата, всё это, вместе с шестью десятками прожитых ею лет, под вечер сковали её члены усталостью. Переговорив с Димитрием в атриуме она прошла в помещение бани, где её встретили две молодые женщины посланные Авитом в помощь госпоже. Клавдия скинула паллу и оставшись в короткой тунике без рукавов прошла в помещение кальдария. Её окутали со всех сторон волны горячего воздуха и она, присев на дубовую скамью, легла на спину закрыв глаза и отдавшись ласкающему её кожу жару. Женщины осторожно стянули с неё тунику. Она не сопротивлялась, покорно подчиняясь их действиям. Они набирали в ладони оливковое масло и щедро втирали его в её тело, массируя её руки, ноги, грудь, живот. «Завтра нужно отправлять Гая в Азию...» - думала Клавдия. - «А что же делать с записями Понтия... Доверить всё Димитрию, или, всё же самой переписать... но, в любом случае, это потребует времени...а с кем потом я отправлю пергамент в Ефес? Задержать Гая? Переписка займёт дня 3 -4... а может и больше... если с переводом на греческий...А у меня кроме Гая нет никого, кому можно доверить это дело... А вдруг ещё и умрёт Понтий...он очень плох, хоть и бодрится передо мною...». Эта мысль была самой тяжкой и горькой. Стоило только ей подумать об этом, как слёзы сами наполняли её глаза. Вот и сейчас они предательски скатились к уголкам ресниц. «Всё же, как важно то, что он рассказал... и об этом надо обязательно засвидетельствовать ученикам». Мысли Клавдии были прерваны одной из девушек растиравших её. - Госпожа, расскажи нам о Риме... - попросила она. - Там, наверное, так прекрасно...дворцы, базилики, храмы...театры, цирки... - с мечтательной улыбкой перечисляла девушка, - а у нас тут одно и тоже, день за днём, одни и те же лица, одни и те же заботы, одни и те же разговоры...склоки, обиды... . Клавдия открыла глаза и с жалостью взглянула на рабыню. - В Риме страшно...Акма - сказала Клавдия. - Рим - это город палачей...и их жертв. И палачей там гораздо больше, чем жертв... Девушки переглянулись между собой, удивлённые и даже испуганные ответом Клавдии. ВЫСШАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ А Пилат, после ухода жены и Димитрия, позволил спальнику обтереть себя полотенцем, смоченным уксусом, и приказал подать немного вина. Сделав несколько глотков неразбавленного фалернского, он зажевал его куском свежего козьего сыра и хлебнув ещё глоток, отдал кубок рабу. Укутавшись в покрывало он вновь вернулся к своим воспоминаниям, которые только что излагал своим слушателям, и в которые погрузился так глубоко, что даже после их ухода вырваться из их оков не мог. Он снова и снова возвращался к Варавве. Вопрос Димитрия о его судьбе, заставил Пилата не только вспомнить, но и задуматься о путях Провидения, в которых, как показалось ему, он увидел действие Высшей справедливости, о чём и попытался в своём рассказе убедить не столько грека, сколько себя. Но когда все ушли сомнение смутило его. Получалось, что тогда, прогнав Варавву из претории, и высмеяв его борьбу, за так называемую свободу, он, фактически, и сделал из него орудие возмездия для жрецов. То есть, это он - Пилат, стал причиной осуществления мщения за Праведника, а ни какая ни Высшая справедливость! Под Высшей справедливостью он, конечно же, имел в виду действие божества, сыном которого, и он это хорошо помнил, и объявляли Праведника. Ему просто до отчаяния хотелось думать, что в действиях Вараввы была воля Высшая, воздавшая этим псам за их лицемерие, корыстолюбие и нечестие. А в казни Праведника он видел именно наглое попрание жрецами храма всех человеческих законов. Но, если, как говорили многие, Праведник был сыном Бога, то возмездие должно было настичь в первую очередь Каиафу. Ведь это он был и зачинщик и планировщик убийства Праведника, а этого не произошло. Пилат до самого своего отзыва из Иудеи ждал каиафиной смерти, но первосвященника миновали и кинжалы убийц, и моровая язва, косившая жителей Иерусалима. Более того, этот интриган и лицемер так и оставался верховным жрецом Иудеи до самого конца префектуры, и только Вителлий сместил его в те же дни, когда и отправил Пилата отчитаться перед Тиберием. Это то и было самым непонятным и досадным. В добавок к этой явной несправедливости с безнаказанностью Каиафы, в памяти Пилата всегда стоял этот нагло-насмешливый гул толпы в ответ на его умывание рук: «Кровь Его на нас и на детях наших». А ведь прошло ни много - ни мало, а более 30 лет с тех дней! И Каиафа, наверное, уже давно мирно почил на своём ложе... Но по прежнему, уже в новом поколении, пришедшие ему на смену лицемеры продолжают торговать в храме, стяжать, лихоимствовать и лгать, как и их отцы... А где же воздаяние им за кровь невинную? Неужели можно вот так, глумясь, взять на себя явное беззаконие и остаться безнаказанным? Уже и забыт ими Праведник... и всё в этом мире идёт своим чередом...невинных убивают, над честными глумятся...а ты говоришь о какой то высшей справедливости...я не говорю...я ждал её...желал её всем сердцем...В конце - концов, я всегда стремился следовать ей... Мысли были грустны в своей горькой очевидности и тяжелы, из -за торжествующей в жизни, несправедливости и лжи. И вскоре отправили Пилата, своей безысходной тоской, в тяжёлый и беспокойный сон. Он видел своё детство и мать, превратившуюся в Клавдию и ведущую его за руку по прекрасному саду, полному чудесных плодов и диковинных добрых зверей. «Это царство Праведника?» - спрашивал он Клавдию, с восторгом рассматривая красоту окружающего его мира. Сад становился берегом Океана и Пилат судорожно цеплялся за гриву своего Блеза, пытаясь выплыть вместе с ним из волн бурного и внезапного прилива. Он метался по улицам пылающего Иерусалима, в отчаянии и ужасе ища потерянную им Клавдию, а бушующее пламя настигало его, лизало языками огня и гнало, гнало, гнало по бесконечным переулкам пока, наконец, он, вырвавшись из горящего города, не увидел прямо перед собой Лысую гору и три креста на её склоне. Он замер, как заворожённый глядя на чернеющий, в отсветах пожарища, крест с висевшим на нём человеком. Он был обнажён и исполосован бичеванием, его лица не было видно из - за спутанных и висящих клочьями волос. Тело, избитое и истерзанное, блестело, в тех же сполохах горевшего города, подтёками кровавого пота. А грудь судорожно вздымалась в попытках наполнить лёгкие глотком воздуха. По дороге, мимо креста, огромной змеящейся чередой шла густая и плотная толпа людей. Казалось, им нет ни конца, ни края. Одни с состраданием смотрели на распятого, другие тыкали пальцами в его сторону и что то говорили соседним со смехом и равнодушием. Третьи злословили и ругались в его сторону. Были и такие, которые не замечали ни креста, ни висящего на нём. Они просто шли, разговаривая сами с собой, и размышляя о чем то очень для них важном. Он хотел растолкать эту толпу, чтобы пробраться к кресту. Он должен был снять его с креста, прекратить эту казнь. Но он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Он хотел закричать и позвать центуриона, но и крик замер в нём. Он был бессилен и нем, а Праведник умирал на кресте. И тогда он заплакал. Можно ли передать ту горечь и тоску, которые обволокли его сердце? Он ничего не мог сделать! Всё уже было сделано, и эта безвозвратность времени и беспощадность судьбы навсегда соединили их в вечности. Можно ли забыть подобное? Конечно же - нет! « ПЯТНИЦА, ПЕРЕД СУББОТОЮ...» Проводив взглядом убегающего, под смех и крики солдат, Варавву Пилат медленно, а со стороны казалось, даже с трудом, поднялся по ступеням к галерее. Там уже ни кого не было, лишь стояло одиноко его курульное кресло. Кресло власти и силы, но, как оказалось, бессилия и безвластия. Он сел в него. Эти утренние часы своим накалом страстей и борьбой воль опустошили, и даже обессилили его. Внутри шевелилась, извиваясь в бессильном гневе, одна лишь ненависть к Иудеям, над которыми он был поставлен правителем. Он попытался осмыслить её, упорядочить, найти её причины, ибо понимал, что править народом, который ненавидишь, нельзя. Это окончится большой кровью. Причиной гнева, окаменившего его сердце, стала очередная победа, как ему казалось, Каиафы. И, особенно, эти явные и подлые угрозы, выкрикнутые из толпы, и обвинившие его в оскорблении величества принцепса. Хотя все понимали, что в нежелании его утвердить смертный приговор невинному не было ни оскорбления величества цезаря, ни его, Пилата, корысти. Только желание правды! «Ведь весь этот кровавый цирк, разыгранный здесь, был вызван обыкновенной завистью жрецов и их страхом утратить власть. Но они были готовы всё извратить и оболгать, чтобы добиться своего. И это им удалось.., да, ценою подкупа и клеветы, но они добились своего. А ведь они называют себя служителями божества! - со злой усмешкой думал Пилат. - Значит, их божество допускает подобные методы? Или нет никакого божества...да, конечно, золото... А ты? А я...умыл руки...». Ненависть в нём буквально закипала от этих мыслей, и требовала воздаяния. В эти минуты он и сам был готов убить...Каиафу или предателя... «Толпа она невежественна... - думал он, вспоминая выпученные глаза и всколоченные волосы ещё час назад требующих распятия. - Страшны те, кто толпой управляет...или обольщая ложью, обряженной в религиозные догмы, или примитивно покупая за гроши...Купили же они этого предателя за 120 сестерциев... а Каиафа, конечно, умён...не каждый сможет за подобные гроши достичь такого результата...За 120 сестерциев им куплена смерть Праведника, жизнь этому Варавве...который теперь обязан ею Каиафе, авторитет в глазах толпы, которой он вернул «борца за их свободу», и, к тому же, унизил меня, заставив сделать так, как решил он, Каиафа, а не как хотел я...». Его мысли были нарушены движением, которое уловил слух. Он повернулся и встретился глазами с Клавдией. - Ты всё же отправил его на крест... - сказала она. Её голос, почти шёпот, поразил его какой то смесью отчаяния и горя. - Он сам этого желал... - вырвалось у него. Он тут же хотел рассказать ей всё, и об их разговоре, и о том, что он слышал, но увидел в её глазах презрение и осёкся, сражённый им. Она кивнула головой и повернувшись ушла. Это был ещё один удар, полученный в это утро. «Эта Иудея как злой рок для меня - с горькой обидой думал он. - Я прибыл сюда одним, а оставлю её другим... презираемым собственной женою, и самим собой...а каким гордым и важным я ступил на эту землю... Быстро пролетело уже 5 лет моей префектуры...и вот, я ненавижу и презираю этот народ, иудеи ненавидят и презирают меня, а ещё и Клавдия возмутилась духом. Она решила, что я испугался этих псов и отдал им Праведника...А ей привиделся какой то ночной кошмар...Да и без её кошмара я бы отпустил его, но...Если бы она видела его глаза...и слышала, что он говорил...Он же сам шёл на крест...Сам! Я просто не смог воспрепятствовать ему...В этом ли моя вина? Стоп! Стоп! Он же сам сказал: Больше греха на тех, кто предал меня тебе... Эй, опять стоп! А вообще, какое дело мне, римскому всаднику, до этих, иудейских интриг?». Пилат даже вздрогнул от этих мыслей. «Забыть всё и дело с концом...Жаль его, конечно, Он был Человек, Царь по достоинству своему...но вот и доля Человека в этом мире, быть растерзанным псами. А ты сможешь забыть его?». Он поперхнулся этим вопросом, неожиданно мелькнувшем в его сознании. «Конечно... Конечно...да» - неуверенно проговорил он. Ему хотелось думать, что - «да». Так всегда бывает с людьми пережившими, в силу своего собственного малодушия, унижение, или сами совершившие нечто такое, за что им стыдно перед самими собой. Им кажется, что пройдёт время и позор, допущенный ими, забудется сам по себе. Загромоздится новыми яркими впечатлениями и уйдёт в бездну беспамятства. Но нет! Ничто из совершённого не забудется и не исчезнет. А выползет наружу в самый - самый неожиданный момент, заставив порой даже заплакать от досады или безнадёжности. Его размышления вновь были прерваны стуком солдатских сандалий по ступеням лестницы. На галерею поднялся декурион стражи. Заметив сидящего Пилата он остановился. - Господин, три иудейских жреца просят тебя принять их - сказал он, оглядываясь на двор. Пилат с удивлением посмотрел на воина. «Что им ещё надо? Пришли, лицемеры, насмеяться надо мной...за справедливый приговор...» со злым раздражением подумал он, но приказал впустить. Декурион сбежал по лестнице и через несколько минут к Пилату поднялись трое из храмовых жрецов. Он даже не привстал со своего кресла на их поклоны и молча рассматривал вошедших. Они переглянулись между собой и один из них начал говорить, вкрадчивым и льстивым голосом, но с нотками возмущения и укора. - Правитель, чтобы всем было известно, за что казнён этот еретик, изволил написать его вину на дощечке, и приказал солдатам прибить над его головой... - говорящий замолчал и посмотрел на Пилата. Тот сидел неподвижно в упор рассматривая лицо говорившего. Тот выдержал взгляд Пилата и продолжил: «Но правитель, вероятно не владея в совершенстве нашим наречием, написал: Иисус Назорей, Царь Иудейский...а это неверно...Правителю следовало написать: Я - Царь Иудейский...». Он сделал паузу, и с надменным вызовом и в глазах и в голосе, добавил: «Мы просим тебя исправить написанное, чтобы не соблазнять народ...и ради истины...». «А, псы, вам ли, лицемерам и лжецам, говорить об истине - так и крутилось у Пилата на языке, но он промолчал, скривившись в усмешке. Первосвященники ждали, уставившись на него. - Что я написал, то написал! - резко, как отрезал, сказал Пилат вставая с кресла и подходя к перилам галереи. - Проводи этих почтенных людей - крикнул он стоявшему у лестницы декуриону и не оглядываясь на просителей свернул в колоннаду дворца. Их надменность и наглость, ещё более усилили его раздражение и гнев. Он брёл по колоннаде дворца шепча проклятия и угрозы в адрес всего этого «сборища рабов и лицемеров» противоставших ему в суде. А за их спиной маячила с наглой и презрительной ухмылкой физиономия Каиафы. Его внимание привлёк шум на заднем дворе дворца. Там располагались хозяйственные помещения, казарма воинов и склады провианта и оружия. Он спустился по ближайшей лестнице и пройдя через криптопортик вышел к небольшому внутреннему дворику. По мере приближения шум усиливался, он довольно внятно различал смех, в вперемешку с солдатской бранью, и жалобное, почти в смертельном ужасе, овечье блеяние. Пилат остановился у входа в дворик и оставаясь незамеченным наблюдал за развлечением солдат. Четверо воинов, новобранцев из Сирии, гоняли длинными бичами по двору овцу, по всей видимости приготовленную к убою, для обеда дежурившего во дворце гарнизона. Бедное животное металось по двору, обезумевшее от боли и страха. Солдаты ловко владели бичами, и их концы, с вплетёнными кусочками свинца, настигали овцу в любом уголке, куда бы она не попыталась спрятаться. Это, безобидное солдатское развлечение, в другое время может быть и не привлекло бы внимание Пилата, но после всего произошедшего утром, увиденное вызвало бурю в его сердце. Раздражение и гнев разгорелись какой то безумной яростью. Она буквально захлестнула его. Он ударом ноги распахнул створку двери и вошёл. Солдаты увидев его смутились, и отдав знаки почтения стояли молча, наблюдая за ним и переглядываясь. Овца забилась в угол двора и жалобно блеяла судорожно дёргаясь всем телом. - Как ловко у вас получается... - едва сдерживая себя и оглядывая солдат проговорил Пилат. - С овцой... - выдержав паузу продолжил он. - Я хочу видеть, как у вас получится с воином... Один из солдат открыл было рот в желании что то сказать, но не успел. - Быстро сюда десять тренировочных мечей... - свистящим, от прорывающейся сквозь слова яростью, шёпотом проговорил Пилат. - Быстро! - уже закричал он видя, как замешкались солдаты. Они, как будто, почувствовали его гнев и засуетились, побросав бичи и бегом бросившись к оружейной. - Полные доспехи... - крикнул им вслед Пилат. - И быстро... Только сейчас он заметил, что всё ещё в тоге и сняв заколку освободился от белого полотнища, бросив его на мраморный разделочный стол. Воины появились спустя какие то минуты. Они были в кожаных панцирях, шлемах и поножах, а один из них держал двумя руками охапку деревянных тренировочных мечей. Их всерьёз испугал гнев Пилата, к тому же они не понимали его причины, и от этого ещё больше боялись возможного наказания, неизвестно за что. Пилат с презрением оглядел их и выбрал себе из рук воина два меча. - Каждый по два меча...- приказал он, и подождав, пока они разобрали оружие, жестом вызвал того из них, который, как он заметил, был самым азартным истязателем овцы. Тот робко приблизился с опаской следя за Пилатом. В его глазах был страх. Пилат выставил меч перед собой и тут же нанёс удар вторым. Воин неловко парировал удар и попытался уклониться. Пилат напал. Его удары сыпались на несчастного со всех сторон. От некоторых солдату удавалось увернуться, но большинство достигало цели. Пилат не щадил. Трое остальных с удивлением наблюдали за схваткой, которая больше походила на избиение. Прижав соперника к стене Пилат сделал ложный выпад левой рукой и тут же присев на колено нанёс удар вторым мечом по бедру воина. Тот заверещал от боли и завалился на бок. Пилат приказал выйти второму. Тот, поняв что пощады не будет, напал первый, но натолкнулся на ещё большую ярость. С ним Пилат разделался за несколько минут, оглушив его ударом по шлему, с такой силой, что деревянный меч разлетелся в щепки. Третий, вызванный в круг, только защищался с отчаянием в глазах мечась по двору, и пытаясь увернуться от нагоняющего его пилатова меча. Пилату надоело гоняться за ним и он вызвал четвёртого. Этот был похитрее своих товарищей и вышел на поединок с одним мечом, как бы уравнивая шансы свои и Пилата. Пилат устал. Пот пропитал всю его тунику и маленькими ручейками стекал по всему его телу. Вместе с потом уходила и ярость, и раздражение, и злость. «Что ты делаешь? - всё настойчивее сверлила его одна и та же мысль. - Чем они то перед тобой виноваты? Ты уже покалечил двоих...оставь их в покое...ты и так достаточно наказал их...а за что я наказываю их? За то, что Каиафа унизил меня? Нет, нет, нет! Это за их жестокость... За овцу? Ты что, совсем сошёл с ума? Да, наверное, схожу...». Всё это кружилось в его голове, а рука с мечом продолжала наносить и парировать удары. Четвёртый, в конце - концов, ухитрился потерять меч, выбитый из его рук. Пилат остановился тяжело дыша, и бросив меч подошёл к бочке с водой. Окунув голову он поднял тогу со стола и молча вышел. Поднявшись к себе и обмывшись в бассейне с тёплой водой, он переоделся, и взяв кувшин с вином и кубок пошёл к Гиппиковой башне. Ему вдруг пришла мысль, что с неё он сможет увидеть место казни Праведника. Башня возвышалась на западном крыле дворца и возносилась на 80 локтей над городом. Он брёл по ступеням держа в одной руке кувшин с вином, а в другой кубок, и с упорством сомнамбулы считал в уме пройденные им ступени. « девяносто пять, девяносто шесть...» - отсчитывал он, поднимаясь со ступени на ступень. Этот счёт позволял отвлечься от мыслей, которые постоянно возвращали его к утреннему поражению и вызывали всевозможные планы мести. Полумрак башни рассеивался косыми солнечными столпами, падающими из узких бойниц - окон на матово сияющий мрамор стен. Заканчивался пятый час дня, и солнце почти достигло пика своего восхождения к зениту. Лестница вывела его к двухэтажному павильону, венчающему башню и разделённому на удобные и роскошно отделанные покои. Павильон был окружен по периметру балконом с изящной мраморной оградой, каждый угол которой украшали полутора метровые башенки. Пилат подошёл к северной башенке и поставив в её нище кувшин и кубок всмотрелся в простирающуюся перед ним местность. Город, казалось, вымер. Гелиос достиг своего апогея и его жалящие зноем лучи заставили большинство горожан спрятаться под крыши своих домов. Пилат всматривался в видневшуюся далеко впереди Лысую гору, место казни преступников и бунтовщиков. Там шевелилась людская масса и были видны три креста с висевшими на них фигурками людей. - Вот и всё... - сказал он, напрягая глаза и пытаясь угадать на каком кресте распят Праведник. - Вот и всё... - повторил он, с нервным смешком. - Ты пришёл свидетельствовать об истине...и потерял за это свою жизнь...Мне казалось, что я имел власть спасти твою жизнь.., да что там власть! Я желал и имел возможность спасти тебя...но не смог...и власть, и желание, и возможность оказались бессильны...да и сама правда этим утром была побеждена ложью! Это то и мучает меня, ведь я тоже отстаивал истину...я защищал твою невиновность.., а победила, и тебя и меня, ложь! Зависть и коварство победили и твою истину и мою веру в справедливость...Как же сохранять теперь достоинство...человека! Зачем? Если побеждает более коварный и злокозненный? Пилат налил кубок вина и выпил его. Вытерев губы он запрокинул голову и посмотрел на солнце. «А ведь его смерть будет мучительна и долга... - подумал он с содроганием. - Зной будет терзать его, слепни пить его кровь, а воронье стараться выклевать глаза...». Вино начинало действовать. Мысли становились легки, а чувства острее и пронзительнее. «Он же сын Твой... - подняв лицо к небу закричал Пилат. - Неужели ты допустишь эти мучения ему? Ты же знаешь, что он ни в чём не виноват...Ты не можешь просто так взирать на его страдания...Если Ты есть, то помоги ему!». Небо впитало его крик, как губка впитывает воду, и молчаливо взирало на него блекло - голубым покровом, с раскалённым огненным глазом в зените. Пилат покорно кивнул головой, и вновь наполнив кубок осушил его медленными глотками, неотрывно смотря на Лысую гору. Если бы кто то в этот момент оказался рядом с ним, то заметил бы наполненные слезами глаза сурового и мужественного прокуратора Иудеи. Второй кубок совсем расслабил его, и он, войдя во внутрь павильона, буквально упал на подушки, разбросанные по овальному деревянному ложу. Он лежал с закрытыми глазами перебирая в памяти утренние события и образы. Его слух уловил звуки храмового шофара возвещающего о наступлении полудня, но он и не думал вставать и даже не открыл глаз. Его сознание проваливалось в вязкую суету каких то хаотичных видений. Прокуратор Иудеи проспал до десятого часа дня. Ни дрогнувшая земля, ни трёхчасовая тьма по всей земле, ни гвалт воронья, встревоженного затмением, и тысячекрылыми черными тучами носившегося над Иерусалимом, ни собачий вой и мычание домашнего скота, так же напуганного небесным знамением, не нарушило сна Пилата. Открыв глаза он ещё довольно долго лежал вспоминая сонные видения и восстанавливая переживания. Голова болела, а во рту, казалось, слиплись зубы, язык и губы. Он поморщился и встав с ложа направился к башенке, где оставил кувшин и кубок. Солнце склонилось к самым вершинам холмов, наполняя тенями восточные предместья города. Он всмотрелся в Лысую гору. Она была почти пуста и безлюдна. Даже кресты, насколько он мог видеть, были без своих жертв. - Всё кончено... - сказал он. - И для него, и для меня... «КРОВЬ ЕГО НА НАС, И НА ДЕТЯХ НАШИХ...» Нерон прислушался к совету Поппеи и отозвав Альбина своим указом назначил на его место Гессия Флора. Доводы Поппеи были убедительны и реально обещали средства и для строительства Золотого дворца, и для восстановления Нерополя. Приняв иудаизм Поппея, поддерживала связь с иерусалимской жреческой знатью и всегда была в курсе происходящего в Иудее. Первосвященники, надеясь на её благосклонность и заступничество перед цезарем, регулярно писали ей, сообщая о всех сплетнях и слухах, как в царском семействе Агриппы, так и о делах наместников. В дополнение к этому они всегда сопровождали свои письма изысканными и дорогими подарками. Но в последних, полученных из Иерусалима письмах, были только слёзные и отчаянные жалобы на алчность и произвол Альбина. Префект вёл себя не просто, как грабитель и разбойник, но и оправдывал преступников за деньги, и даже войдя в сговор с сикариями, имел от них долю в их грабежах и убийствах. Читая слёзные жалобы и униженные просьбы первосвященников освободить их от тирании Альбина, императрица возмутилась духом и даже пришла в ярость. Нет, её возмутили не преступления представителя императора в императорской же провинции, а то, что алчность Альбина ни в коей мере не приносила прибыли ей, Поппее Сабине! Грабя иудейскую знать и наполняя свои сундуки иудейским золотом Альбин забыл о том, кем он отправлен в Иудею, и кому обязан своим назначением. Поппея не показывала Нерону жалоб первосвященников, но решила лишить Альбина должности, а по возвращении в Рим привлечь его к суду, и отобрать всё им награбленное в казну. Пожар только ускорил осуществление задуманного и стал веским доводом в пользу смены прокуратора. Она перебирала кандидатов на смену и остановилась на Флоре, муже своей наперсницы и соучастницы в интригах, Клеопатры. Это был невысокий и коренастый человек лет 50-ти, с кривыми ногами и выпяченным животом. Его голова была плешива, и только над ушами и на висках оставались ещё кустящиеся клочья седых волос. Глаза, серые и пустые, сидели глубоко под надбровными дугами, а всё лицо, обрюзгшее, с мясистым носом и толстой нижней губой, имело какое то надменно брезгливое выражение. Но в иные моменты, когда перед ним находился кто то выше или знатнее, лицо Флора принимало совсем иное выражение - подобострастное, или даже рабское. Но с теми, кто был ниже его он был жесток и надменен. Незнатного всаднического рода, из плебейского звания, небогат по меркам Рима, но маниакально тщеславен и абсолютно бессовестен. Не было такого порока, которого бы он гнушался, как в отношении своего тела, так и духа. Это то и стало главным фактором в утверждении его на должность. Задача была поставлена при личной аудиенции у Поппеи. И подтверждена Нероном во время напутственной беседы. Незадолго до Альбина был снят со своей должности и Корбулон, наместник провинции Сирия. Нерон послал ему приказ умереть, что тот и сделал вскрыв себе вены. Ему на смену той же Поппеей был утверждён Цестий Галл. Нерон беседовал с каждым из них по отдельности, но речь шла об одном и том же - казна остро нуждалась в доходах - и главной задачей их обоих было обеспечить как можно больший приток денег в Рим. Любыми способами. А Флору даже намекнули, что любое недовольство населения вверенной ему провинции не должно приниматься во внимание. А если даже дело дойдёт до открытого мятежа, то вина за это ляжет не на него, а на иудеев. Пока Нерон говорил Флор подобострастно смотрел на него со льстивым и восторженным выражением глаз. Нерон ходил взад - вперед по залу и голова Флора, как стрелка компаса, поворачивалась вслед ему. «Деньги нужны быстро... - выплёвывая слова и заложив руки за спину говорил цезарь. - К Сатурналиям, я думаю, мы завершим уборку мусора и разберём руины, а к весне начнём строительство дворца... Так что не мешкая ни дня приступай к своим обязанностям... я надеюсь ты оправдаешь мои ожидания...». Он не смотрел на Флора и бросал слова в пустоту зала, но знал, что сказанное им, как печать его перстня, останется в памяти слушающего. Он уже 10 лет был цезарем, и за это время очень хорошо понял силу своего слова и его власть. « Цестий отправляется завтра...тебе даю три дня на сборы - остановившись и посмотрев на Флора сказал Нерон. - И вот ещё что... - Нерон повернулся к Эпафродиту, тот быстро подскочил к нему и подал какую то бумагу. - Мне написали жители Цезареи, что между ними и иудеями постоянно возникают конфликты..., и что иудеи, в своей заносчивости, считают Цезарею своим городом, а греки, живущие там с момента её основания, своим. Так как, говорят они, царь Ирод строил этот город не для иудеев, а для римлян и греков...». Нерон вопросительно взглянул на своего секретаря. - Да, цезарь... - поспешно проговорил тот, - если бы царь строил Цезарею для иудеев, то не возвёл бы в городе театры, термы и цирк...иудеям это возбранено... Нерон согласно кивнул и продолжил: «Итак, я решил их спор и постановил: Цезарея является городом, в котором полноценными гражданами являются греки. Они в приоритете...иудеи не имеют права претендовать на магистратуры и иные должности, связанные с управлением города...Ты донесёшь моё решение до иудеев...И пожёстче с ними... Флор склонил голову в рабском поклоне. Нерон скривился в ухмылке и махнул рукой давая понять, что аудиенция окончена. Эпафродит сопроводил Флора в канцелярию, где тому были выданы проездные и полномочные грамоты, и указ цезаря по поводу Цезареи. Если во всё время пребывания во дворце глаза, лицо, да и вся фигура новоиспечённого прокуратора Иудеи, расплывалась в безграничном почтении и благоговении, даже перед преторианской стражей, охраняющей покои, коридоры и портики, то за воротами его осанка резко изменилась. Теперь это был гордый и надменный, и в походке, и во взгляде, чуть ли не консул - легат. За воротами его ждали носилки - паланкин и пятеро рабов из челяди его жены. Он с превеликим достоинством погрузил своё тело в их, оббитую кожей, глубину и махнув рукой, подражая жесту Нерона, крикнул: «Домой». Рабы- носильщики надели наплечные ремни, раб - номенклатор встал впереди, и паланкин плавно качаясь поплыл по улицам Рима. Преторианский трибун, сопровождавший его до ворот дворца, проводил носилки взглядом, пока они не скрылись за колоннадой базилики Юлиев. И никто и не догадывался в целом мире, что в этих носилках несут того, кто, сам того не ведая, был избран стать орудием Всевышнего для отмщения народу и во исполнение слов, сказанных Праведником своим мучителям и гонителям: «Да придёт на вас вся кровь праведная, пролитая на земле...Истинно говорю вам, всё сие придёт на род сей...оставляется вам дом ваш пуст». А уже через три с небольшим месяца после пожара в Риме, в канун ноябрьских календ, в гавань Цезареи вошла трирема с вновь назначенным префектом Иудеи Гессием Флором. Всего год понадобился ему, чтобы исполнить своё предназначение - разжечь огонь бунта, быстро перешедшего в кровавый мятеж, и погрузивший всю Иудею в «мерзость запустения». В сентябре 819 года восставшими иудеями был вырезан римский гарнизон в Иерусалиме, что привело к кровавым еврейским погромам по всей Иудее, Сирии и Египте. Потом пришёл Веспасиан...и, спустя четыре года, от величайшей святыни иудеев - иерусалимского храма - не осталось «камня на камне», а вся провинция Иудея превратилась в «мерзость запустения». Но об этом уже совсем другая история, и называется она - Иудейская война.
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА
ЧАСТЬ I. И БЫЛ ВЕЧЕР ...
Наступавшие с северо-запада тучи медленно заполняли своей мрачно- тревожной красотой небесный свод. Солнце, расточив за день весь свой блеск и силу, пряталось в море, стараясь побыстрее убежать от этого, неотвратимо надвигающегося, грозового мрака. Но тучи настигали его, укутывая, разгорячённое за день, тело светила своими причудливыми кружевами. От этого их края окрашивались блистающей золотой каймой, переливающейся всеми оттенками пурпура и бирюзы. Иногда сквозь эту пелену всё же прорывался луч уходящего Гелиоса, и тогда по морской глади, уже волнуемой дерзкими порывами киркия , пробегала искрящаяся солнечная тропа, на которой резвились в пенных гребнях призрачные наяды. На земле же тени медленно удлинялись, густели, превращаясь в клочья ночного мрака, и заполняли закоулки садов и ряды виноградников, раскинутых на склонах прибрежных холмов. Где то в лощине, в зарослях дикой ежевики и тёрна, робко и нестройно попытались затянуть свою вечернюю серенаду цикады. И тут же, как бы разбуженный ими, заголосил требовательным и визгливым басом старый мул весь день крутивший архимедов винт, подающий воду в имение, и напоминавший скотнику-рабу что пора вести его в хлев и кормить. День уходил вслед за светилом, передавая свою власть и права приближающейся ночи, которая, судя по тучам и усилению ветра, вела за собой дождь и непогоду. Внизу, у кромки моря, суетились человек пять. Двое быстро и ловко сматывали сушившиеся на вешалах сети и уносили их в низкий деревянный сарай стоявший у небольшого пирса, тоже деревянного, уходящего метров на 30 в море. Трое других разложив катки из круглых ошкуренных брёвен вытягивали на берег большую рыбацкую лодку. Место было довольно живописное. Прибрежное пространство, шириной метров в 30 и длиной в стадию, ограничивалось с обоих сторон выступающими в море скалистыми мысами образованными хребтами холмов высотой метров по 25-30 с плоскими вершинами и крутыми склонами. Они, отрезая кусок прибрежной полосы превращали её в уютную и красивую бухту, с удобной пристанью для рыбаков. На вершине левого мыса виднелись развалины старинной, возможно ещё этрусской, башни. Правый был каменист и гол. От бухты поднималась просёлочная дорога с двумя колеями набитыми арбами и повозками. Она петляла по склонам окрестных холмов покрытых ровными рядами масличных деревьев, смоковниц и виноградников. По суете снующих на виноградниках людей было видно, что идёт сбор урожая. На обочине дороги, у подпорной стены, разделяющей масличный сад и виноградник, стояла повозка на которую несколько человек грузили корзины с уже собранными гроздьями, а человек 20, или даже больше, подтаскивали новые, разбросанные в междурядьях. Дорога же, заканчивалась, или наоборот - начиналась, у ворот довольно просторного дома. Правильнее сказать, это была небольшая усадьба, в классическом римском стиле, с изящным портиком с западной стороны, выдающейся из него экседрой со скамьями, из которой открывался великолепный вид на Лигурийское море, бассейном в атриуме, гостевым залом - триклинием с большим мраморным столом и окружающими его ложами, а также небольшой, но уютной залой для друзей, комнатами для отдыха, для запасов, для домашней челяди , с кухней и ледником и, конечно же, с баней. Двор усадьбы с трёх сторон был окружен, как крепостной стеной , хозяйственными постройками. Тут были конюшни, маслобойня, винодельня, ткацкие комнаты, комнаты для рабов семейных и помещения - общежития для рабов одиноких и малолетних. Тут была даже темница - эргастул, но последний раз она использовалась по назначению лет 20 назад, и с тех пор о ней упоминали только в ругани между собой, как угрозу, рабы и прислуга. Господский дом стоял в центре усадьбы. Всё пространство перед ним было превращено в небольшой, но прекрасный парк, распланированный цветниками с розами, дельфиниумами, лилиями, гортензиями, левкоями, каждый из которых в своё время радовал глаз разноцветьем, и ласкал обоняние ароматами. Было видно, что за всем этим следит опытный и толковый садовник. Вход в усадьбу был обозначен двумя мраморными статуями лица которых были обращены к морю, и от которых к самому дому вела выложенная из больших известняковых плит тенистая аллея. С двух сторон она была засажена платанами, между которыми причудливыми фигурами располагались кусты самшита. Перед портиком аллея превращалась в небольшую площадь в центре которой располагался круглый бассейн с проточной водой. Чтобы зайти в портик нужно было преодолеть пять ступеней из таких же, как и вымощенная аллея, известняковых плит. Поднявшись по ним вы оказывались в тени колоннады полукруглой веранды в глубине которой открывался вход в атриум. Двор усадьбы был пуст, разве что у входа, в небольшой каморке, сидел в полудреме старый раб - придверник, которого мы и не заметили. Нет, конечно же, усадьба не была безлюдна, как может показаться из нашего описания, но жизнь в ней была подчинена ритму жизни всего лишь одного её обитателя. Он был хозяин усадьбы, нескольких десятков рабов её обслуживающих и четырёх сот югеров земли, лежащей вокруг. Небогато по меркам Рима, даже скудно, но Рим с его безумно - крикливой роскошью находился за 100 миль от этого маленького и скромного Эдема спрятавшегося среди холмов Этрурии. Да и, честно говоря, хозяин всего вышеописанного мирка, был уже стар, и, как говорят - пресыщен жизнью, а потому уже давно отверг, и даже, можно сказать, возненавидел и Рим, и суету жизни да и саму жизнь, которая, всё же вопреки ему, ещё тлела в его иссохшем от возраста, и перенасыщенном впечатлениями прожитого, теле. Приближающаяся ночь, обещавшая непогоду и возможный дождь, вносила всё же и свои заботы в жизнь усадьбы. Где то на задворках возмущенно заголосили обитатели птичника загоняемые на ночь в клети. Несколько раз фыркнул конь, и в ответ ему призывно и коротко заржала кобылица. Заскрипели колеса повозки въезжающей с черного хода на хозяйственный двор с грузом собранного винограда. Одним словом, жизнь кипела, но кипела ненавязчиво и скрытно, где то в недрах усадьбы, а в самом доме и вокруг него жизнь казалось замерла, а если и не замерла, то еле тлела вместе с хозяином. К дому, со стороны построек, направился человек в греческой тунике. За ним двое рабов несли оконные рамы со слюдяными вставками. Установив рамы и проверив прочность их крепления двое ушли, а «грек» прошёл в портик и проверил наличие масла в ночных светильниках. Он был уже не молод, но ещё и не стар, лет сорока или чуть больше. Его курчавая борода уже серебрилась сединой, как и шевелюра на голове, но вся его фигура говорила о недюжей физической силе, а в глазах не было и тени той рабской угодливости или опаски, которая так присуща людям испытавшим над собой гнёт чужой воли. Проверив светильники грек зажёг их и пройдя в атриум остановился у края бассейна. С другой его стороны в палисандровом кресле сидел старик. Возле него на низком столике лежало несколько развёрнутых свитков и таблички. В отличие от грека он был гладко выбрит и почти плешив, да и гораздо более долголетен. Может быть лет на 30, а то и более. Его высохшее тело тоже покрывала туника, но отороченная пурпурной полосой. Поверх неё на старике был лёгкий шерстяной плащ без рукавов. На указательном пальце правой руки старика сидел массивный золотой перстень, свидетельствующий о его принадлежности к высшей знати. Казалось, старик был весь погружен в изучение одного из свитков. Его губы беззвучно шевелились, а палец, украшенный перстнем, медленно двигался по пергаменту свитка. Грек кашлянул пытаясь привлечь внимание старика, но тот не отрываясь от своего чтения поднял левую руку в сторону грека, как бы призывая его к молчаливому ожиданию. Вечерний полумрак уже проникал и в атриум. Грек обошел вокруг и зажёг большие бронзовые светильники стоявшие между колон и возле стола. Старик одобрительно кивнул головой. Минуты через три он оторвался от чтения и откинувшись в кресле посмотрел на грека. - Авит спрашивает, что подавать на ужин? - сказал тот, окинув взглядом свитки и внимательно всматриваясь в лицо старика. Старик как будто и не слышал его. Было видно, что прочитанное глубоко взволновало старика, и его мысли, да и сердце, заполнено греческой вязью букв свитка. - Что ты сказал, Димитрий? - переспросил старик, и не дожидаясь ответа встал с кресла и подошёл к краю бассейна. - Прочти - после недолгого раздумья сказал он, повернувшись к греку, указывая головой на свиток. - Что это? - Грек подошёл к столу, и взяв свиток посмотрел на старика. -Беззакония мои преследуют меня - ответил старик, - то, что, как я думал, уже забыто, вновь напоминает о себе... Этот...- он запнулся на секунду, - этот нечестивец спаливший Рим... обвинил в злодеянии невиновных, и убивает их...а самое страшное во всём этом то, что некогда я отправил на смерть человека, последователей которого ныне убивает Нерон. Этот свиток передала Клавдия...прочти - повторил старик. - С госпожой всё хорошо? Она в безопасности? - спросил грек. - Может мне стоит выехать в Рим? - Нет, Клавдия собралась покинуть Город и прибыть сюда...- Старик хотел сказать что то ещё, но только покачал головой и вышел в портик. Спустившись по ступеням он направился по аллее к выходу из усадьбы. Грек проводил его взглядом и пристроившись возле одного из светильников принялся за чтение свитка. Прочтя первые же строки он остановился и хотел было перемотать свиток на начало, но не решился и вернулся к прежнему. Но чем дальше он читал, тем все более внимательнее и заинтересованнее. «Когда же настало утро, все первосвященники...имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти...И связав Его, отвели и предали Его Понтию Пилату, правителю... Иисус же стал перед правителем. И спросил Его правитель: Ты - Царь Иудейский?...Тогда говорит Ему Пилат: Не слышишь сколько против Тебя свидетельствуют...» сказал им Пилат: кого хотите, чтобы я отпустил вам?... Между тем, как сидел он на судейском месте, жена его послала ему сказать: не делай ничего Праведнику тому, ибо я ныне во сне много пострадала за Него... Пилат, видя, что ничего не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника сего; смотрите вы...». Встретив имя старика в свитке грек с удивлением еще раз перечитал написанное, и осторожно положил свиток на стол. Оглянувшись, и не заметив нигде старика, он встал и вышел из атриума. Раб - придверник уже зажигал ночные факела, и отблески пламени, тревожимые порывами ветра, метались по аллее и между кустами букса. Старик стоял у мраморной тумбы, на которой замерла мраморная женщина в скорбной позе и в траурной столе , и смотрел на закат. Его тень тоже металась из стороны в сторону в факельной огненной пляске. Солнце наконец то вырвалось из цепких объятий туч и спешило побыстрее укрыться в море. Ему это почти удалось, но частица его, багровым куском раскалённого металла, ещё лежала на горизонте в серебряном мареве, медленно густевшем по мере исчезновения светила. Там, в море, ещё купались последние минуты дня, а на холмах уже вступила в права ночь. Грек направился к старику, по пути, остановив раба, он приказал ему принести кресло и ждал несколько минут пока тот не вынес из дома небольшое сиденьице с подлокотниками и удобной спинкой. Взяв его грек подошёл к старику. - Присядь - мягко, но настойчиво попросил он. Старик молча покорился его просьбе. - Это о тебе? - спросил грек после недолгой паузы. Старик кивнул. - Там упомянута жена, это о госпоже?- Старик опять молча кивнул. Димитрий хотел ещё что то спросить его, но не решился. Он давно знал старика и видел, что он взволнован, даже встревожен. Причина, по всей видимости, была в свитке, присланном Клавдией, но тайну свитка мог раскрыть только сам старик. Если, конечно, захочет ею делиться с ним. Они оба молча смотрели на уходящее светило, но каждый видел своё. Грек темнеющее в наступающем мраке ночи море, а подслеповатым глазам старика в уходящем сиянии багрового диска открывался беломраморный город, к гавани которого подходила императорская квинкверема со штандартом Тиберия на ростре, и с ним, вновь назначенным префектом Иудеи. «Сколько же ему было тогда лет? - старик еле заметно усмехнулся всматриваясь в вызванную памятью фата-моргану. - Ну да, 35. или 36? Нет, точно 36, а Клавдии 19». Она стояла рядом с ним и с любопытством всматривалась в сияющую в лучах солнца мрамором дворцов Цезарею. Уже год она была его женой по праву руки. Тиберий, вопреки запрету сената брать с собою жен наместникам провинций, позволил Клавдии сопровождать его. Город приятно удивил их обоих. Изящество греческой архитектуры сочеталось в нем с римскими удобствами, но без сутолоки и грохота римских полисов. Гавань была окружена искусственными плотинами, разрушающими всякое буйство волн. Колоссальные статуи, как слева так и справа, украшали вход в эту рукотворную бухту, а прямо напротив, на холме, возвышался сверкающий каппадокийским мрамором храм Августа. «А ведь какой гордостью исполнилось тогда сердце мое видя все эти знаки почтения и благоговения пред Римом... - еле заметная усмешка скривила губы старика. - Цари и правители всех подвластных нам народов соревновались между собой за право доказать нам, римлянам, свою преданность и благонадежность. Не было такого города на земле, будь то свободный полис, или подвластный нам, где посреди форума или в главном храме не возвышалась бы статуя Цезаря и не стояли бы императорские сигны . И этот, быстро приближающийся, город был ярким свидетельством нашей силы и их признанием её. Тяжело вспоминать об этом, но именно так и думал я тогда всматриваясь в раскинувшуюся предо мной Цезарею. Как молод был я тогда, и как самоуверен...и горд от величия...вернее сказать - лживого величия своей значимости и своей власти». Бичевал себя своей памятью старик, всматриваясь в наступающем сумраке в видимый только ему город. - Проклятый город, проклятая Иудея - прошептал он, совершенно погрузившись в свои грёзы, но налетевший порыв ветра, как пощёчиной, вернул его в реальность. - Пойдём в дом, Димитрий - вставая с сиденьица и опираясь на поданную греком руку сказал старик. Раб -придверник наблюдавший за ними из сторожки у входа в усадьбу быстро прибрал сиденьице и исчез в своей каморке. Грек и старик прошли вместе до портика, Димитрий попытался помочь старику подняться по ступенькам, но тот отвёл его руку. - Пусть Авит принесёт хлеба, сыра, свежего масла...и что там он готовил? - поднимаясь по ступенькам сказал старик. - если есть рыба пусть подаёт, мяса не надо. А ты спустись в подвал и набери вина, что там у нас есть? - он посмотрел на грека, - возьми лучшего и воды набери в роднике. Выслушав его грек кивнул и ушёл. Старик поднялся по ступеням и прошёл в атриум. Подойдя к столу со свитками он стал аккуратно сворачивать их пряча в кожаные тубусы. Таблички с нетронутым восковым полем он сложил и перенёс к большому шкафу стоявшему меж двух дверных проёмов в спальные комнаты. А несколько других, исписанных и связанных между собой кожаным ремешком, взял, и усевшись в своё кресло положил себе на колени. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Смогу ли я с достаточной убедительностью и точностью передать череду тех событий, свидетелем и участником которых по воле Бога Всевышнего я стал. Не знаю. Но Истины ради обязан я правдиво и последовательно описать известные мне происшествия, участвовать в которых довелось мне в бытность мою префектом Иудеи. Труд этот требует усилий, как умственных, так и физических, ибо с тех пор прошло ни много, ни мало как 35 лет, и неумолимое время подточило мои силы, но не память. Каждый раз устремляясь мыслями к тем далёким дням я вновь и вновь начинаю бесконечный спор со своей совестью обвиняющей меня за проявленное тогда малодушие. Оправданием мне служат слова, которые он сказал мне в тот день: «Ты не имел бы надо мною ни какой власти, если бы не было дано тебе свыше». Разве может смертный воспротивиться воле богов? Но совесть моя...неумолимый и беспощадный судья мой. Близок уже час моего освобождения , и чем ближе он, тем всё чаще и чаще мысли мои подвигали руку мою взять стиль и дощечки. Но ныне, доколе еще длится нить моих суетных и безотрадных дней, отпущенных мне Богом, решился я. Ибо жестокость цезаря в отношении людей, называющих себя «Христианами», несправедлива и бесчеловечна, так же, как была несправедлива и бесчеловечна казнь их учителя, которую я санкционировал в угоду иудеям и вопреки своей совести 35 лет назад..». Старик здесь прервал своё чтение и задумался. « Вопреки своей совести и вопреки просьбе Клавдии, а ведь именно с того дня и началось наше с ней отчуждение. Она стала презирать меня...хотя нет, я сам стал презирать себя, а она...скорее она стала жалеть меня, даже бояться за меня...и этот её сон... тогда он мне показался пустым женским ночным кошмаром, но вот прошло 35 лет и сон оказался пророческим...». Старик вздохнул и взяв стилус дописал: «Я послал на смерть Учителя, Нерон, продолжая начатое мной, убивает Его учеников...Почему происходит подобное? Люди, избравшие добродетель основой своего бытия искореняются как преступники, а преступники, попирающие все законы морали и человечности, возносятся на вершины власти и почёта? Рим обезумел? Или обезумел весь мир? И как жить человеку честному в таком мире? Становиться нечестивцем подобным цезарю, или хранить совесть свою на потеху толпе?». Старик остановился и аккуратно загладил последнее предложение. «Как жить в таком мире? Что за вопросы ты задаёшь. И кому? Себе? Каждый пусть сам решает как ему жить в этом мире. Другого мира нет, эти греческие бредни о каком то Элизиуме пусть останутся для рабов и малоумных...а то Царство, о котором он говорил...которое не от мира сего...». Тихим, почти беззвучным шепотом спросила память. Старик нахмурился и отложил таблички. « Да, тяжело убедить себя в чем либо, когда не можешь прийти к единству с самим собой даже на склоне лет..». Его размышления прервал раб - повар с большим медным подносом уставленным тарелками с сыром, жаренной камбалой, зеленью, свежими, ещё истекающими запахом пропечённого теста хлебцами и чашею с маслом, ароматным и густым. Он мельком взглянул на старика и направился в триклиний. У входа он ловко подхватил свой поднос левой рукой, а правой захватил светильник. Сервировав стол принесённым раб взял два кубка из большого посудного шкафа и поставил их между тарелками. Оглядев всё, он вновь метнулся к шкафу и достал две умывальные чаши. Наполнив их на треть водой он отнёс их на ложе и положил возле каждой свёрнутые полотенца. Оглядев результат своих трудов ещё раз, он подвинул светильник ближе к столу и вышел в атриум. - Господин, всё готово, как ты желал - сказал он, склонившись и удерживая поднос у груди. - Да, благодарю тебя, Авит, - кивнул рабу старик, - пойди, поторопи Димитрия, скажи, что я его жду в триклинии. И по тону старика, и по поведению раба было видно, что отношения в усадьбе держатся больше на уважении человеческого достоинства со стороны хозяина и на почтении со стороны челяди, но никак не на страхе одних и презрении других. Раб ещё раз склонил голову и исчез среди колоннады портика. Начинался дождь. Первые капли уже упали на плиты аллеи и зашелестели по листьям платанов и цветников. С крыши атриума сначала скромно, каплями, а потом сильнее и сильнее в бассейн полились маленькими водопадиками струи дождя. Пламя массивных бронзовых семисвечников отражалось в этих струящихся нитях воды, превращая их в потоки то ли расплавленного золота, то ли драгоценного елея изливающегося с небес в бассейн. Разбиваясь о края бассейна они превращались в водяную пыль, которая мириадами искр висла над пузырящейся поверхностью. Старик встал и направился в триклиний. Подойдя к столу он отломил кусок хлебца и макнув его в миску с маслом отправил в рот. « Вот она, еда мужа и воина, - разжёвывая хлебец и наслаждаясь вкусом и ароматом подумал старик. - Что надо человеку, чтобы насытиться и утолить голод? Кусок хлеба, ложка масла, кусок сыра... а они, эти вчерашние рабы, новые римляне... тратят по сотне тысяч сестерциев за раз на обжорство...соловьиные языки, краснобородки, молоки мурен...чванятся своим богатством, а как были рабами, так и остались, а им завидуют, и стремятся подражать... безумие...безумие во всём». Грек появился с двумя небольшими кувшинами. Один был из финикийского стекла, разноцветного и непрозрачного, с изящным горлышком и тонкой витой ручкой. Второй - обыкновенный римский, тоже из стекла, но матово белого. Дождь щедро оставил свои метки на его тунике и шевелюре. Поставив кувшины Димитрий полотенцем протёр лицо и голову. - Этот кувшин Клавдия купила в Тире - сказал старик беря разноцветный кувшин и наливая из него в кубки себе и Димитрию. Вино, в отблеске светильника казалось черной струёй смолы. - Ты выбрал массикское - старик одобрительно кивнул наблюдая за льющимся в кубок вином. - Как давно это было, и как всё же быстро пролетает жизнь человеческая - продолжал он. - Мы тогда возвращались в Рим. Вителий послал меня на суд к Тиберию. Иудеи написали донос, обвинив меня в расхищении их храмовой казны...- старик покачал головой и повторил - Да, как давно это было, и как быстро проходит жизнь. Он поставил кувшин и возлёг. Димитрий взял второй кувшин и разбавил налитое стариком вино родниковой водой. Устроившись напротив он поднял свой кубок. - Здоровья и благоденствия тебе, Клавдии и всему твоему роду. Пусть боги будут милостивы к вам - сказал он. Они отхлебнули из кубков, и поставив их принялись за еду. - Не знаю о каких богах ты говоришь, - после недолгой паузы, вызванной прожевыванием пищи, произнёс старик, - если о своих, греческих, то это не боги, а сборище прелюбодеев, блудниц и мужеложников...- посмотрев на реакцию грека и заметив его еле заметную усмешку, он добавил - судя по вашим же сказаниям... Но грек молчал и не думал вступать в спор. Старик вновь пригубил кубок. - А если ты имеешь в виду наших, римских божков - божественного Юлия или Августа, или этого скудоумца Клавдия, то их милостью пользовались те, кто холуйствовал возле их столов Грек молча ел и слушал. Он понимал, что со стариком что то произошло, и он хочет высказаться. Внутреннее волнение выдавало его в непривычной словоохотливости. А причиною был этот свиток, непонятно откуда взявшийся и непонятно зачем рассказывающий о какой то казни, в которой участвовал старик многие годы назад, и которая, как оказывается, злой занозой сидит в его памяти. Грек омыл руки в чаше, вытер их полотенцем и поднял свой кубок. - Ну если ты не нуждаешься в милости богов, - сказал он, - то пусть тебя всегда сопровождает любовь друзей. - Да, умеешь ты пожелать того, чего среди людей ныне и не найдёшь - усмехнулся старик. - Любовь, дружба, справедливость, милосердие, самопожертвование, доблесть... когда то, если верить Ливию, эти добродетели были широко распространены в римском народе...Ныне же они редкие гости среди нас. Чаще встретишь зависть, алчность, жестокость... да лицемерие, да похоть... Порой кажется, что только эти «достоинства» и ценятся ныне людьми и более желанны людям. Но, всё равно, сказал ты хорошо... Старик тоже поднял свой кубок и они выпили. - Меня настораживает твоё состояние духа…- грек отломил кусок сыра и посмотрел на старика. - Ты отвергаешь добродетель в человеке? - Я вижу, что её отвергает и искореняет само общество, а возвеличивают нечестие и подлость, причём во всех её проявлениях - ответил старик. - И это длится едва ли не со времен Гая. А последние события в Риме, этот пожар и казни, только подтверждают мою правоту. Эти несчастные, которых этот нечестивец сжигает на крестах и отдаёт зверям, лучшие люди Рима. Я говорю не о родовитости, и не о богатстве...ни то, ни другое не даёт человеку нравственную силу и достоинство, скорее наоборот - забирает остатки, если они ещё и теплятся в сердце... Грек внимательно слушал речь старика, а после слов о «лучших людях Рима» даже с удивлением посмотрел на него. Старик заметил его взгляд и продолжал - Да, ни знатность, ни богатство не делает человека Человеком. Можно иметь в роду сотни консулов, триумфаторов, сенаторов даже царей, а быть скотом, и по образу мыслей и по образу жизни. Да и нынешний наш...цезарь...разве не является убедительным подтверждением моей правоты? Поверь, я говорю о том, что сам видел. О богатстве даже и не стоит говорить. Разве стали людьми Паллант, или Нарцисс, или Эпафродит? Старик замолчал, то ли ожидая возражений, то ли задумавшись о чём то своём. - Но эти люди, о которых ты говоришь, как об образцах добродетели, обвиняются в распространении какого то зловредного и человеконенавистнического учения, и в приверженности к тайным жертвоприношениям. Говорят они приносят в жертву своему богу младенцев...Это что? Ложь? - Грек взял кувшин и долил в кубки вина, затем чуть разбавил его водой. Старик с усмешкой посмотрел на него - Обычная уловка нечестивцев и лжецов - беря кубок сказал он. - Они обвиняют своих противников в своих же преступлениях. Лгут, но во лжи обвиняют людей честных, убивают, но убийцами назначают невинных, оскверняются самым грязным развратом, а обвиняют в нём целомудренных. Всё это видел я за свою жизнь, потому то и склонен думать что этот мир во власти зла и преуспевают в нём только те, кто живёт по его законам. - Но насколько я тебя сумел понять, - возразил грек, - ты предпочёл всё же в своей жизни придерживаться законов человеколюбия. Это видно в твоём имении. Вся челядь и рабы, не побоюсь этого сказать, тебя не только уважают, но и любят. Он посмотрел на старика. Тот грустно усмехнулся - Человеческая любовь и уважение очень быстро меняются на ненависть и презрение - сказал он и поднял кубок. Они выпили по несколько глотков. - У меня были все возможности стать нечестивцем, одним из многих, сенатором, или даже консулом - Старик поставил кубок и подложив себе под руку подушку облокотился на неё. - Но одна встреча... одна встреча... изменила не только всю мою жизнь, но даже образ мыслей моих. Старик замолчал и с минуту глядел куда то в сторону. Казалось, эта встреча вновь заполнила его память. Грек ждал. Старик очнулся от своих воспоминаний и посмотрел на Димитрия. - Этот свиток, который прислала Клавдия, он об этой встрече... Написал его один из тех, кто был тогда там. Я даже знаю кто. Сборщик налогов, откупщик. Они звали его Левием. Он был довольно богат, по меркам Иудеи, но и его эта встреча сделала другим. Он оставил всё - и дом, и жену, и накопленное чтобы быть с Ним. - С кем «с Ним» - удивлённый, если не сказать - ошеломлённый, словами старика о «возможности стать нечестивцем», то есть сенатором, переспросил грек. - Одни называли Его сыном Бога, другие - Царём Иудейским, третьи обвиняли во лжи... внимательно посмотрев на Димитрия ответил старик. - Он и впрямь был велик и достоинством и силою духа...это и стало причиной Его смерти... Он вызывал лютую зависть и ненависть у иудейских жрецов. В конце - концов они и обвинили Его... А я, пойдя у них на поводу, утвердил приговор...послав на смерть невиновного... -Ты никогда не рассказывал об этом - осторожно вставил грек. - Не так то просто признаться в своём преступлении, или малодушии, тем более рассказать о нём. - в задумчивости проговорил старик. - Ты думаешь легко это, осудить на смерть невиновного? Хочешь чтобы я рассказал тебе? - Я был бы благодарен и за рассказ и за разрешение прочесть свиток присланный госпожой. - Хорошо - кивнул старик, - но не сейчас, я устал и оставим это на завтра.
БЕССОННИЦА
О чём можно думать среди ночи, страдая от бессоницы и одиночества? Конечно, многое тут зависит и от возраста, и от занимаемого положения в обществе, и от должности, да и от съеденного на ночь тоже. Чем заполнена душа человеческая, то и будоражит мысли и вызывает видения. Отдавшиеся разврату предаются сладострастным мечтаниям, выбравшие сети власти задумывают интриги и козни своим соперникам и конкурентам, страдающие от болезней или обжорства размышляют об исцелении и лекарях, а обжоры хулят себя за чрезмерное чревоугодие, завистливые...впрочем, зачем нам гадать о чем размышляют в ночные стражи страдающие бессоницей. Нам интересен лишь один из подобных страдальцев - старик, господин и хозяин имения о котором мы рассказали чуть выше. Он полулежал в своей спальной комнате на деревянной кровати под шерстяным покрывалом и наблюдал за язычком пламени почти недвижимо стоящим над глиняным ночным светильником. « Вот горит этот огонёк, - думал старик, - маленький и немощный, а вокруг мрак ночи. Стоит ему потухнуть и тьма накроет всю комнату, а он не тухнет и тьма ничего с ним поделать не может...масло даёт силу и жизнь этому огоньку, пока есть оно и он непобедим тьмой. Да не мудрствуй ты, а то уподобишься этим греческим лжецам...». Старик поправил подушки и возлёг навзничь. Его движение передалось огоньку и он задрожал и замигал. « Видишь, порыв ветра и нет огонька, или кончится масло и всё... - текла мысль, рождённая ночной бессоницей. - А человеческая жизнь? Что даёт силу жить? Какое масло заканчивается в человеке и он уходит в вечный мрак... Да, в свитке же тоже написано о каких то девах и масле в светильниках, которое у одних закончилось, а у других нет...Интересно, что он этим хотел сказать?» Старик решил было встать и взять свиток, но передумал и опять откинулся на ложе. « Мне уже семьдесят пять...скоро потухнет светильник... масло кончается, да, силы уходят...хотя...Август ушёл в 77, Тиберий погас в 78, так что ещё тлеешь...Но как всё же быстро пролетела эта жизнь...и сколько сделано недостойного...и самое горькое, что это недостойное неисправимо... второй жизни не будет. Или будет? Да, а что там, во мраке? Харон, Лето и раздача душ...если верить басням Платона...а какую же душу выбрать мне? Улисс выбрал душу самого простого подёнщика... Какой всё же бред лезет в голову...А ты боишься смерти? Ты же не боялся её в 19 лет, и там, за Рейном,в 25, а в 40 стал бояться её в Риме. Конечно, одно дело поле битвы и смерть воина, а другое быть удушенным или зарезанным, как баран, по безумной прихоти очередного римского «бога». Хотя, в сути своей, смерть все равно едина, какая разница найти её на поле битвы, или в своей кровати, или на кресте... все идут во мрак...или, всё же, за новыми душами...». Старик усмехнулся и сел на своём ложе. « Да, скоро сам это узнаешь, не долго осталось ждать... Надо успеть всё написать, пока ещё тлеет огонёк...Этот откупщик пишет, что Он мне ничего не отвечал...А откуда он может знать? Мы были вдвоём в претории, я и он, и никто не мог слышать нас. Но откуда он узнал про сон Клавдии и её просьбу ко мне? Разве что она сама рассказала кому из них... а они искренне верят, что он не умер на кресте...но ты сам же видел, что гробница была пуста, и сам производил сыск и допрашивал стражу, охранявшую гробницу... Нет, на кресте он умер, Лонгин сам проткнул его копьём, тут сомнений нет, а вот то, что они объявили, что он воскрес...здесь загадка или тайна, или ложь. 35 лет я стремился это всё сначала понять, а потом и забыть и вот, на тебе! Эти казни, и это писание...вновь возвратили меня в самые постыдные мои дни...надо всё же успеть записать о нашем разговоре с ним. Насколько я понял для них важно каждое его слово. А для меня...а для меня важно примириться с ним...руки я умыл, а память вода не смывает...». Старик встал с кровати и начал одеваться. Закончив с одеждой и завязав ремешки сандалий, он взял светильник и вышел из спальни. В атриуме было довольно светло. Бронзовые семисвечники хоть и были на половину загашены, но давали достаточно света для безопасного перемещения. Дождь ушёл на юго - восток гонимый всё тем же киркием. Он оставил напоминанием о себе лужицы воды на мозаичном полу возле бассейна, и плавающие по его поверхности кусочки листьев и коры. Старик уселся в своё кресло и взяв новую табличку и стилус задумался. А через минуту остриё костяной палочки побежало по восковому полю расставляя на нём ровные и стройные, как ряды триариев в манипуле, латинские буквы. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА « Волею Тиберия я должен был сменить Валерия Грата в Иудее. Разве мог я тогда предположить в череду каких событий ввергнет меня это назначение. Я был молод и честолюбив. Настоящее делало меня честолюбивым, будущее открывалось предо мной великим. И это назначение было последней ступенью в моем восхождении к сенаторской тоге. Префектура давала широкие возможности для достижения сенаторского ценза, а кроме того я не был подконтролен никому. Императорский легат, назначенный в Сирию, сидел в Риме задерживаемый Тиберием и, как я знал, ему не суждено было добраться до своей провинции. Префект с полномочиями наместника, и с правом жизни и смерти над всяким, живущим на подвластной мне территории. Власть, насколько она пьянит и ожесточает сердце. Насколько ощущение силы твоего слова надмевает человеческий дух. Все это понял я лишь в Иудее. Понял, чтобы отречься от этой власти, но отрёкся только испив её вполне и до дна. На что обратил я ее? Кому принесла моя власть благо или хотя бы утешение? Даже в час наибольшей необходимости в ней она оказалась бессильна. Власть оказалась безвластием. Каким укором и насмешкой над самим собой стали те мои самоуверенные слова, что я имел власть распять Его и имел власть отпустить Его. Да, я хотел отпустить Его, но не отпустил. Да, я имел власть сделать это, но не сделал. Почему человек устроен так, что часто желая сделать доброе, не имеет силы сделать его? О многом и многие дни размышлял я после того, но до тех дней ни на миг не сомневался я в том, что моя власть реальна, ибо она являлась частью власти высшей, и, как мне тогда казалось, вечной - власти Рима над вселенной. Наш корабль вошел в гавань Цезареи в самый канун августовских ид. Этот город на целых 10 лет стал моим приютом в Иудее. Он успел мне надоесть до отвращения за это время. Если бы величественность зданий и дворцов соответствовала душевным качествам живущих в них, но этого никогда не бывает. Чем ничтожнее душа властелина, тем помпезней и величественней воздвигаемое им. Истинное величие не нуждается в роскоши и не стремится оставить по себе память в грандиозных, построенных ценою тысяч жизней рабов, дворцах и храмах. Но что такое для цезарей кровь, слезы и пот рабов и простолюдинов? Во сколько человеческих жизней обошёлся и этот, посвящённый Августу, город? И в какую меру страданий? Сколько денег было выбито из спин тех, кто по прихоти жестокого и льстивого тирана и убийцы оплачивал строительство храма и гавани, цирка и театра? Суетна и безжалостна жизнь одних, и изнуряюще скорбна других. Кто решает участь тех и других? И есть ли отрада для тех, кто внизу? Об этом часто думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело, оно было наполнено другим…». Старик положил стилус и табличку и встав с кресла направился в триклиний. Остатки их вечерней трапезы так и стояли на столе. Старик взял кубок и налил в него немного вина. Он не стал разбавлять его водой, отломил кусок сыра и вышел держа кубок и сыр в руках. Минуя атриум он оказался в портике и хотел было сесть на ступени, но они были мокры от дождя. Тогда старик поставил кубок с вином на пол и вернувшись к креслу взял из него небольшую кожаную подушечку. Пристроив её на ступеньку он уселся на неё и взяв кубок отхлебнул пару глотков. Ночная тьма окружала имение со всех сторон, и даже проникла в междурядья цветников и самшитов, но отгонялась пляшущими языками факелов от аллеи и придомовой площади. Судя по беспросветной черноте востока, была третья стража ночи. Ни какой звук, ни шорох листвы, ни шелест волн не тревожил сон земли. Казалось, в этой тишине замер весь мир и остановилось время. Небо, свободное от туч, сияло мириадами огоньков, больших и малых, ярких и тусклых, и это сияние отражалось в огромном зеркале Средиземного моря, раскинувшегося до самого горизонта и сливавшегося с этой сияющей бесконечностью. Старик и сам как будто замер во времени, укутанный по рукам и ногам тишиной, и ошеломлённый необъятностью и красотой ночного небосвода. « Это и есть вечность...- в каком то восторженном ужасе думал он, запрокинув голову и, как зачарованный, рассматривая мерцающую вселенную. « Она будет всегда...человек рождается, мужает, выбирает свой жизненный путь, стремится к славе, богатству... за это сражается, интригует, лжёт, клевещет и на это тратит дни своей жизни, такой краткой и быстро проходящей... сколько уже было нас и сколько ещё будет, а это небо есть всегда! В своей красоте и бескрайности...Ему нет дела до наших войн, до наших интриг...его не пачкает наш разврат и не затрагивает наше безумие, его не возможно осквернить ни какими человеческими пороками...Если боги есть, то они могут быть только там...Может быть именно об этом Царстве, которое не от сего мира, говорил он..» Из плена неба, оков тишины и сети мыслей опутавших старика, освободил раб - сторож. Он давно заметил сидящего на ступенях господина, но не решался подойти. В конце -концов он нарочно уронил на плиты площади свой посох - дубинку и этот звук своей неожиданностью прервал нить размышлений. Старик вздрогнул и посмотрел в сторону звука. Раб быстро подхватил свой посох и подошёл поближе. - Господин чем то огорчён? - спросил он. Старик сделал несколько глотков из кубка и поставив его на ступени встал. - Сон ушёл от меня -сказал он и огляделся ища куда положить кусок сыра. Не найдя ничего он протянул его рабу. Тот взял и проводив взглядом уходящего старика поднял кубок и понюхав его выпил содержимое заев куском сыра. - Да, хорошее вино пьют господа - пробормотал он и вновь понюхал уже пустой кубок. А старик пройдя в атриум подошёл к столу и взял исписанные им таблички. «Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело - прочёл он последние строки - оно было наполнено другим». « А и в самом деле, ведь я никогда раньше не замечал ни неба, ни его красоты, не слышал тишины и подобные мысли даже призрачно не появлялись в моём сердце тогда, чем же я жил? Тем, чего сейчас стыжусь и что презираю...мечтами о славе и богатстве...как скот... точно по платоновскому городу свиней...надо всё это описать здесь...обязательно...хотя...кто сейчас смотрит на небо и рассуждает о смысле жизни...весь Рим стал одним большим городом свиней. Они совокупляются, обжираются и лягают друг друга ногами из жадности и ненасытности...». Старик положил таблички, и взяв свой глиняный светильник пошёл в спальню. Раздевшись, он улёгся на кровать, и долго ворочался ища удобную позу и пытаясь заснуть. Неразбавленное вино и возраст, а также ночь, совместными усилиями всё же заставили Морфея прийти, и под утро старик забылся в глубоком и беспокойном сне. . ...И БЫЛО УТРО Порою кажется, что ночь всё ещё в полноте своей силы. Мрак всё так же густ. Звёзды мерцают ярко и отчётливо. Нет и намёка на приближающийся рассвет, не заметно даже еле видимого сияния подкрадывающихся с востока лучей, но об их приближении первыми, как всегда, объявили петухи. Каким чудесным даром всё же наградили боги эту птицу. Сидя в тёмной клети, в сонном оцепенении, когда ещё ни что не предвещает рассвета, где то внутриэтой птицы вдруг звенит колокольчик, слышимый только ей и понятный только ей, и встрепенувшись, объявляет она всему миру о приближающемся рассвете. О том, что скоро, в бесконечном круговороте тьмы и света, вновь ночь сменяется днём, и пора возвращаться из иллюзорных миров, в которых бродила ночью душа, в реальный мир. Мир трудов и забот, мир рабства и господства, мир добра и зла. Ещё не отголосил первый, как вперегонки с ним запел свой утренний гимн Солнцу второй, и третий, и вскоре всё побережье перекликалось звонкими петушиными голосами. В очагах кухонь зажигался огонь, сонные кухарки и повара принимались за приготовление еды. Вилики и прокураторы имений составляли планы работ на предстоящий день. Исполнители работ получали задания. Начинался очередной день, со своими заботами, надеждами, страстями и разочарованиями. Похожий на предыдущий и на последующий, и на тысячи дней бывших до него, и на тысячи дней которые будут после. Старик спал в своей уютной спальне. Его сон не нарушили ни петушиные крики, ни возня пришедших рабов, которые тщательно вытерли все ночные лужи вокруг бассейна и выловили плавающий на поверхности мусор. Остатки ужина тоже были убраны, стол протёрт и все светильники загашены. В имении жизнь шла своим чередом, и по годами выверенному распорядку. Её однообразие нарушалось только сезонными работами. И то довольно условно. Год был похож на год, и различались года только обилием или скудостью урожаев, засухами или, наоборот, проливными дождями. Ну и конечно естественным ходом человеческой жизни, то есть смертями, рождениями, брачными договорами между свободнорождёнными и союзами между рабами и рабынями. Сейчас шла уборка и переработка винограда, затем, через месяц - полтора, поспевали масличные деревья. Потом приходила зима со своими заботами и весна со своими. Виноград превращался в вино, а какая то часть сушилась. Маслины - в масло. Птичник обеспечивал усадьбу яйцами и мясом. Скотный двор молоком и всем, что из молока можно получить. Близость моря вносила своё разнообразие. Дорогих и редких рыб в окрестностях не было, но камбалы, скумбрии и креветок море давало в избытке. Одним словом, гармоничное сочетание климата, труда рабов, щедрости моря и плодородия почвы давало всё потребное для безбедного существования всей челяди в усадьбе и содержания господского дома в Риме. В котором и проживала жена старика - Клавдия Прокула с тремя служанками и Гаем, бывшим гладиатором, которого она вырвала из лап смерти, выполнявшим службу охранника, сторожа и посыльного. Дом был небольшой и довольно старый. Он располагался недалеко от верфей, возле моста Агриппы. Тибр здесь делал небольшую петлю и разделялся островом на два рукава. Пожар, бушевавший неделю, сюда не дошёл. Всеобщими усилиями на седьмой день его остановили у Капитолия, но от старого города с его древними храмами, имениями знаменитых полководцев, домами, базиликами остались только руины и пепелища. А самое страшное, тысячи несчастных сгорели заживо, тысячи были затоптаны и задавлены, тысячи задохнулись в узких улочках пытаясь спастись от огненного смерча. Рабы, вольноотпущенники, свободнорождённые обоего пола, и самого различного возраста, сгинули в пламени этого погребального костра, в котором сгорел древний Рим. Рим легендарных царей, первых консулов и диктаторов. ЭДИКТ Сразу же после пожара по Риму поползли слухи о злом умысле цезаря. Одни говорили, что видели рабов из императорского дома, бегающих с факелами у лавок возле Большого цирка, откуда и начался пожар. Другие, якобы, слышали разговоры, что Нерон задумал отстроить новый город и назвать его своим именем, и для этого велел расчистить место для него. Кто то верил этим сплетням, кто то нет. Но когда начали рассказывать, как цезарь, в великом восторге наблюдая это всенародное бедствие, декламировал сочинённую им же «Песнь о гибели Трои», сплетни стали обретать тяжесть обличения в преступлении. А это отнюдь не прибавляло любви народа, и грозило выплеснуться ненавистью не только в анонимных эпиграммах и стишках, но и в реальных угрозах заговоров. И тогда воспалённая голова цезаря напряглась, и лихорадочно стала искать возможность отвести от себя все подозрения в поджоге. Он вообще был гений по изобретению планов с самой ранней юности. Правда, все изобретённые им планы своей целью имели убийства, но обставленные так, чтобы всё обрело видимость правосудия, или, на худой конец, несчастного случая. В 19 лет он придумал план убийства матери и осуществил его. Целая триера была изобретена так хитроумно, что в нужный момент распалась на части, а на кровать, где спала Агриппина, свалилась огромная свинцовая плита. Если бы не досадная случайность, всё прошло бы блестяще. Но, как говорят иудеи: человек замышляет, а бог осуществляет. Такой гениально задуманный «несчастный случай» с кораблекрушением не принёс ожидаемого результата, и пришлось посылать Аникета чтобы довести задуманное до конца. Но и тут всё было обставлено так, якобы Агриппина покончила с собой. Потом было отравление брата, потом казнь жены, обвинённой в прелюбодеянии всё тем же верным Аникетом. Потом, по мере взросления цезаря, казни стали обычным его развлечением, наравне с развратом, доставляющим незабываемые и постоянно желаемые ощущения, как в многогранности похоти, так и в упоении абсолютной властью. Но пожар испугал своей чудовищной смертоносностью даже Нерона. Пытаясь успокоить народ он объявил, что все погребения совершатся за счёт государства, а утратившим жилища будет оказана помощь в постройке нового. Но ропот не стихал, и даже умножался... Поппея лежала на животе, раскинув ноги и руки, и тихо постанывала, переживая и пытаясь растянуть затихающие внутри её волны сладострастия. Нерон осторожно высвободил руки, сжимавшие ещё трепещущие от пережитого оргазма груди Поппеи, и перевернувшись на бок откинулся на спину. «Как же угомонить эту уличную римскую грязь...- думал он, искоса поглядывая на распластавшуюся Поппею. - Чернь волнуется и готова к бунту, надо чем то успокоить её... а потом...а потом я отстрою новый Рим, но теперь это будет уже и не Рим, а Нерополь - мечтал он. - Но эти языки надо отсечь, а рты заткнуть. Каким же образом?». Тут же всплывал вопрос и Нерон пока не знал на него ответ. Подобные мысли, после пожара, постоянно заполняли его, не давая покоя даже во время выполнения супружеских обязанностей. Поппея зашевелилась и перевернувшись прижалась к нему положив голову ему на живот. - О чём ты думаешь? - прошептала она водя пальцами по его животу и перебираясь всё ближе и ближе к той части его тела, которая и дарила ей удовольствие и повергала в истому. - О чём думаю... - переспросил Нерон. - О наследнике, которого ты мне родишь... Он запустил пальцы в её рассыпавшиеся волосы, и нежно перебирая их, тихо подталкивал её голову вслед за её пальцами. - Мне надо омыться - освобождаясь от его руки и встав на колени возле Нерона, улыбаясь сказала Поппея. Он молча рассматривал её, нависшую над ним в откровенной и бесстыдной прелести. «А ведь ей уже 34 года... - подумал Нерон. - Семь лет она со мной... Да, не долог век женской красоты...» Он протянул руку и коснулся её живота, ещё упругого, но носившего следы двух беременностей. Так же и грудь, уже немного обвисшая и утратившая своё былое совершенство. Даже на лице, всё ещё прекрасном, еле заметными тенями уже проявлялись морщинки. Правда, благодаря белилам, притираниям и мастям пока ещё скрываемые, но время и возраст неумолимо стирали красоту этой женщины, ради обладания которой, он убил её первого мужа и выслал в Лузитанию второго. Поппея как будто уловила направление его мыслей, и быстро соскользнув с ложа пошла к небольшому бассейну с тёплой водой, расположенному в углу её опочивальни. Нерон всё так же следил за ней, а когда она спустилась по ступенькам в бассейн встал и пошёл к ней. Она сидела на нижней ступени, по пояс в воде, обхватив ноги руками и положив лицо на колени. Он уселся рядом и обнял её. Вода была не только тёплая, но и разбавленная каким то благовонным и бодрящим экстрактом, покалывающим кожу и пьянящим ноздри. - Это и есть твой бассейн для омовений? - спросил он, зачёрпывая воду и поднося её к лицу. - Да, иудеи называют его миквэ, - Поппея повернулась к Нерону, - это необходимо для всех женщин иудеек. - О, извини, я же забыл, ты теперь иудейка... - Нерон усмехнулся и встав сошёл в чашу бассейна. - Но я так и не понял, зачем тебе это надо? Неужели быть иудейкой почётней, чем римской матроной? - Милый мой, Луций...- прошептала Поппея, - после смерти нашей дочери я потеряла всякую надежду...ты же помнишь горе моё в те дни... - на глазах Поппеи появились слёзы, но она зачерпнув воды умыла лицо и продолжала - иудейские жрецы вернули мне надежду и утешили в горе. Их бог, единый и всемогущий, может помочь, но чтобы обратиться к нему надо принять их веру и исполнять его законы. Ради наших будущих детей я и приняла их веру и посвятила себя их божеству... «Как же она порой бывает глупа - думал Нерон выслушивая её монолог - Она верит в эти басни о богах...Если бы у иудеев на самом деле был всемогущий бог, разве были бы они нашими рабами? Бог здесь я!». - Может и мне стать иудеем - с плохо скрытой насмешкой спросил он. - Что для этого надо сделать мне? Поппея не заметила насмешки. Она внимательно посмотрела на стоявшего по горло в воде Нерона. - Я оставила возле себя двух из их жрецов. Помнишь, из того посольства, что приезжали ходатайствовать за высланных Фестом в Рим иудейских законоучителей. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и разрешил удалиться им в Иудею. А жрецов я оставила в Риме. Если хочешь я пришлю их к тебе и они совершат обряд посвящения... - А в чём он состоит, этот обряд? - переспросил Нерон. - мне тоже нужно будет омыться в этой, как ты сказала - миквэ? И я стану иудеем? Поппея встала и войдя в чашу бассейна почти вплотную подошла к Нерону. Она прикоснулась рукой к его члену и оттянув крайнюю плоть сказала, глядя на начинающего возбуждаться Нерона: «Мужчинам делают обрезание. Жрецы говорят, что это заповедал Бог всем, кто поклоняется ему, и желает его помощи». Она убрала руку и обняв его спросила: «Так что? Присылать жрецов?». Он захохотал заливисто и громко. - Нет, нет, нет... - давясь смехом повторял Нерон. - ни какого обрезания, я согласен только на облизание...через облизание можно стать иудеем? Ха-ха-ха! Тогда я готов! Прикосновения Поппеи оказалось достаточно чтобы вновь вызвать дикое и необузданное вожделение. Он поднял её за бёдра, и она обхватив его ногами и руками отдалась в его волю. Всё закончилось на полу возле бассейна. Они лежали мокрые и уставшие держась за руки и глядя в потолок, разрисованный нимфами и сатирами. - У меня к тебе просьба, - прошептала Поппея, сжимая руку Нерона. - Говори - так же шёпотом ответил он. - Мои иудейские жрецы говорят, что Рим стал рассадником какого то зловредного учения, пришедшего сюда из Иудеи и распространяющегося лжеучителями и еретиками. Они просили меня посодействовать в изгнании их из города и о наказании... - Что за учение? И что они хотят? - спросил Нерон. - Я не знаю, но мои жрецы очень плохо отзываются о них. Это последователи какого то Хреста. Говорят, это человеконенавистническое учение отвергает и Бога, и власть, и богатство, и наслаждение... - Ну если и наслаждение...то точно - человеконенавистническое... - пробормотал в раздумье Нерон. - А знаешь, твои жрецы правы... Надо прислушаться к ним... Поппея удивлено посмотрела на него. Нерон был в каком то непонятном ей восторге. - И, что самое главное, как вовремя они обратились к тебе. Теперь я уверен, что Рим подожгли именно эти приверженцы, как ты сказала, зловредного учения... Вот они, истинные поджигатели Рима... Нерон наклонился к лежащей Поппее и поцеловал её в сосок груди - Скажи своим жрецам, что мы сделаем по просьбе их... И, уже в августовские иды, всего через две недели после пожара, и через два дня после вышеописанных событий на улицах Рима и по городам империи читали Эдикт цезаря. «Император Нерон Клавдий Цезарь Германик Август говорит: Великое бедствие постигло римский народ. Оплот нашей доблести и силы, священный Рим основанный божественным Ромулом подвергся испытанию огнём. Мы скорбим по погибшим и заверяем живых, что восстановим наш Город. Рим станет прекрасней, богаче и величественнее, чем был. Вместе с тем, доискиваясь причин, кои привели к подобному, мы нашли достаточно убедительные доказательства того, что пожар не стал наказанием богов, как некоторые об этом говорят. И не возник из-за оплошности нерадивых и легкомысленных. Причиной стал злой умысел врагов не только нашего Города, но и всего рода человеческого. Верные и благонадёжные граждане, в присутствии магистратов и под клятвою, дали показания, что видели своими глазами, как некие люди, приверженцы мерзкого и нечестивого чужеземного культа, поджигали дома у большого рынка. Мы дали приказ эдилам и преторам произвести дознание и объявить об его результатах всему народу римскому. Но уже известно, что поджигателями являются так называемые «христовщики». Посему объявляем всем: кто знает этих злодеев, пусть сообщат об их местах проживания или местонахождения в магистраты. Сообщившим свободнорождённым в порядке вознаграждения передаётся половина имущества злодея. Рабам предоставляется вольная. Чужеземцам право римского гражданства. Мы накажем всех, так или иначе, причастных к этому чудовищному преступлению и посягательству на наши святыни, ценности, традиции. Таким образом мы восстановим величие Рима и удовлетворим богов». Этот эдикт Нерона взбаламутил всё римское отребье. И в харчевнях Субуры, и на Форуме, и в Сенате нашлись «верные и благонадёжные» граждане, которые за половину имущества готовы были искоренять приверженцев «мерзкого и нечестивого чужеземного культа». Уже через неделю римские тюрьмы были заполнены мужчинами, женщинами и детьми самого разного возраста и общественного положения. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Поспешим сразу успокоить наших читателей, Клавдии среди томившихся в эргастулах и туллиануме христианах не было, но время познакомиться поближе с Клавдией Прокулой пришло. Мы не будем углубляться в её детство и начнём, пожалуй, с отрочества. Можем лишь сказать, что род её, достаточно древний и принадлежащий к всадническому сословию, как со стороны матери, так и отца, хоть и не прославился знаменитыми полководцами или консулами, дал немало отважных воинов и достойных жён. Её отец, Клавдий Арруций, служил под началом Тиберия, и был трибуном у префекта конницы Веллея Патеркула. За свою доблесть он даже был удостоен триумфальных украшений во время паннонского триумфа будущего императора. Кстати сказать, именно тогда Клавдия и была помолвлена с молодым командиром кавалерийской турмы . Командиру было 22 года, его помолвленной невесте 7 лет. Эта помолвка ничего не изменила ни в жизни Пилата, ни в жизни Клавдии. Он уехал в германские легионы, готовившиеся к вторжению за Рейн. Она осталась в Риме под надзором нянек и воспитателей. Следующая их встреча состоялась спустя 5 лет. За время, проведённое Пилатом в сражениях, а Прокулой в Риме, погребли Августа, императором стал Тиберий, за Рейном были разбиты и рассеяны германские племена поднятые Арминием. Воинские почести были отданы останкам погибших в Тевтобургском лесу легионерам Вара. Одним словом, поход был тяжёлый, но он вернул славу римскому оружию, а частичка этой славы затронула и Пилата. Теперь и он был удостоен триумфальных украшений из рук Германика. Ему было 27 лет. Клавдии исполнилось 12. Что такое 12 лет для девочки? Для римской девочки это уже почти что брачный возраст. Ещё год -два и вполне возможен брачный договор и всё, что следует за ним - дом мужа, обязанности жены и власть хозяйки. В эту их встречу Клавдия впервые смотрела на посетившего их дом молодого офицера, как на своего будущего мужа. Но смотрела глазами 12-летней девочки. И в этих глазах он был почти что героем. Даже больше, одним из тех, о ком писал Ливий в своей «Истории Рима». Благородство, отвага, справедливость и самопожертвование которых и сделало её родной Рим великим. Она не сомневалась ни в отваге своего будущего мужа, ни в его благородстве. Да и в самом деле, как может быть иначе, когда она вместе с отцом ещё вчера с восхищением наблюдала за триумфальным шествием победителя Арминия, Германика за квадригой которого в строю лучших из лучших следовал и тот, кто должен стать её мужем. В 12 лет и девочки и мальчишки полны надежд светлых и великих. Ещё бы! Мир человеческой гордыни, лукавства и стяжаний далёк от них. Воспитатели и наставники учат их на примерах и образцах почти что сказочных, а сердца и разум воспитываемых, как губки, впитывают отвагу, целомудрие, доблесть героев поэм, мифов, сказаний. Потом, когда возраст позволит им выйти в мир, и они столкнутся с жизнью реальной, детские мечты развеются сами собой, у одних с разочарованием, у других с сожалением, у третьих с насмешкой. Но будут и такие, которых не смутит это несоответствие примеров величия человеческого духа, на которых их воспитывали, и преобладания человеческого ничтожества в окружающей жизни. Эти сохранят свои мечты и будут стремиться следовать им в жизни. Это - лучшие люди человечества. Они хранят свои идеалы, которым поклонились в детстве, и не готовы предавать их или продавать. Почему мы говорим об этом? Клавдия Прокула была из этой породы римлянок. Обычное воспитание для девочки из всаднического сословия было ей тесно. В свои 12 лет она не только читала, писала и считала, но и знала греческий язык и греческую поэзию. Но, в отличие от большинства своих и более старших сограждан, у неё не было восторженного поклонения пред аттическим гекзаметром. Предпочтение она отдавала римской истории и поэзии. «История Рима от основания города» была её настольной книгой. Она восхищалась отвагой Клелии и великодушием Камилла. Читая об убийстве Сервия Тулия его зятем и дочерью она кипела гневом и возмущением, и плакала о судьбе Лукреции, а её предсмертные слова: «Что хорошего остаётся в женщине с потерей целомудрия?», стали для Клавдии едва ли не смыслом жизни. У неё вызывало стойкое неприятие, чуть ли не до отвращения, и «законная» жестокость «Манлиева правежа», и злобное коварство Тарквиния и децемвиров. Одним словом, её сердце было живым, а ум пытливым, и во всех узнанных ею примерах и событиях, она спрашивала себя: «а что бы сделала я, будь я там?». И она была готова умирать с Лукрецией, бежать с Клелией и даже прыгать в пропасть с Курцием. Её восхищало человеческое великодушие и благородство, и вызывало презрение и негодование жестокость и коварство. Дух древней римлянки жил в ней, родившейся в совсем иные времена и при иных нравах. Но в свои 12 лет она ещё не знала об этом. Её мир был ограничен стенами её дома и общением с его обитателями и её учителями. Эта их встреча с Пилатом была кратковременна и больше походила на встречу сестры и брата, чем невесты с женихом. Он подарил ей сетку из золотых нитей и жемчуга для волос, отрез тёмно-зелёного шелка для столы и «Элегии» Альбия Тибула в футляре из красного дерева. Через неделю он вновь отбыл к легионам, но теперь на восток. Германик был послан Тиберием наводить порядок в Армении и Каппадокии. Они расставались, как им тогда казалось, ненадолго, но миссия на Востоке затянулась на несколько лет. Кстати сказать, подарки Пилата тоже сыграли немалую роль в становлении Клавдии Прокулы. Речь не о золотой сетке для волос, и не о драгоценном шелке для столы, конечно, для любой римлянки подобные дары стали бы предметом желанным и вожделенным. Клавдия надела подаренное украшение, накинула скользящий по её плечам шёлк, и оглядела себя в полированном серебряном зеркале. Она смущённо улыбнулась своему расплывчатому изображению, а через минуту уже сидела за столом и раскрыв футляр разворачивала свиток с «Элегиями» Тибула. Первые же строки поразили её и заставили задуматься о совершенно новых смыслах.
«Кто же тот первый, скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе железном своём! С ним человеческий род узнал войну и убийства. К смерти зловещей был путь самый короткий открыт». Она отложила свиток и задумалась. «А и в самом деле, кто же тот первый, кто выковал меч? И зачем? Если люди ещё не умели делать оружие, то и войн, значит, не было...а как же тогда жили?» Вопрос был, а ответа на него она не знала. Всё прочитанное ею до сих пор только рассказывало о войне или прославляло войну. « Если не было оружия, то не было и воинов, - размышляла она, - тогда и героев не было, и доблести и самопожертвования...а кто же был? Получается, чтобы стать героем нужны войны? Нужно убивать...А всё же интересно как жили люди, когда не было оружия...». - Надо спросить у Никанора - решила Клавдия и снова принялась за чтение. Никанор был её учителем - греком, преподававшем ей поэзию и обучающим языку. А по расхожему мнению, господствующему среди римской аристократии, греки знали всё и обо всём. Авторитет древних греческих мудрецов и поэтов плотно окутывал своими софизмами солдафонское сознание римской знати. Как вновь появившейся, благодаря лихоимству и казнокрадству, так и исконной. Вот такие интересные, и даже не всякому взрослому присущие, мысли и вопросы крутились в милой, детской еще, головке Клавдии Прокулы. Ей не было и 13 лет, но в ней уже уживались благоразумие и серьёзность римской матроны с наивностью и прелестью юной девочки. Вот такая жена была уготована Пилату. Правда, он не понимал ещё тогда всей серьёзности их будущих взаимоотношений. Она была для него просто девушкой, будущей матерью его детей и хозяйкой его дома. Её внутренний мир был ему неинтересен, вернее сказать, он его ставил в ограниченные рамки верности, покорности, скромности. В приоритете же был его мир и его мечты и цели. Впоследствии их миры столкнулись, чтобы в итоге превратиться в мир, единый для обоих. Но об этом потом. Давайте оставим на некоторое время Клавдию в её давно прошедшем детстве, и вернёмся в настоящее, в виллу Пилата, в которой мы оставили его спящим, несмотря на петушиные трели и утренний гам просыпающейся усадьбы. ПИСЬМО Старик проспал всю первую стражу дня и проснулся только в третьем часу. Солнце уже пробежало по небосводу почти четверть своего ежедневного ристалища. Его светоносные стрелы, вырвавшись из-за горизонта на безграничный простор, скользили по горбатым склонам холмов, натыкались на стены усадьб и домов, находили в них большие и маленькие оконца, врывались в них и разгоняли полутона рассвета. Проникнув в спальню старика через небольшое слуховое оконце, они преткнулись на противоположной стене, и застыли на ней ослепительно ярким пятном. В этом «солнечном зайчике» резко высветилась голова цапли нарисованной на стене. По мере движения солнца к зениту смещался и «зайчик», всё ниже и ниже, и освещая сантиметр за сантиметром нарисованную на стене картину. Когда солнечное пятно опустилось до кровати, и, скользнув по её спинке, переползло на шерстяное покрывало старик зашевелился и открыл глаза. С минуту он лежал пытаясь собрать воедино осколки сонного видения, но они разлетались, словно стая испуганных воробьёв, не оставив даже следа или намёка на те события в гуще которых он пребывал во сне. Оставалась только какая то ноющая боль, не физическая, а скорее предчувствие чего то нехорошего, тревожного. Он обратился к памяти и перебрал весь вчерашний день. Дни в имении были однообразны и похожи один на другой, как трудами челяди, так и времяпрепровождением хозяина. Вчерашний день ничем бы не отличался от позавчерашнего, да и от наступившего с приходом этого утра. Это однообразие жизни внезапно было потревожено прибытием из Рима отправленного Клавдией дорожного сундука со свитками и её письмом. Сундук стоял здесь же, в спальне, и своим неожиданным появлением обещал изменения в распорядке жизни усадьбы. Причём, затронуто было именно однообразие жизни старика. Челядь как жила по заведённому и утверждённому годами распорядку, так и продолжала влачить своё существование в рамках своих рабских и наёмных обязанностей. Этот сундук, да и присланные с ним свитки, а в не меньшей степени и письмо Прокулы, и принесли эту тревожность. Старик встал со своего ложа и открыв дорожный сундук достал из него небольшой, скрученный в трубку, лист пергамента. Усевшись на край кровати, в самый солнечный круг, он развернул пергамент. Письмо было написано по арамейски, и это было одной из причин тревожности. Клавдия не хотела, чтобы его видели чужие глаза. «Клавдия Прокула Понтию Пилату - здравствовать... - читал он. - Думаю, что и до твоего уединения дошли слухи о происходящих в городе событиях. Пожар, чудовищный по своей смертоносной и разрушительной мощи, уничтожил тысячи домов и храмов, убив, кроме того, своим дымом, огнём и ужасом огромное количество людей. Такого бедствия народ римский не переживал со времён Тиберия, ты должен помнить это. Тогда под обрушившимся цирком нашли свою погибель больше 20000 человек, а пожар уничтожил целийский холм. Но то бедствие было воздаянием богов за распущенность и нечестие. Ныне же вся чудовищность происшедшего в том, что бедствие исходит от преступной воли одного человека. Ты догадываешься о ком я говорю, ибо и для тебя и для меня одинаково ненавистно и его имя, и весь его род. Я уверена, что кровожадность и звериная злоба этого человека получат воздаяние в самые короткие сроки, и не от чьей то ненависти, а в силу его собственного безумия. Ты спросишь меня: почему я так уверена в этом? Я отвечу тебе: мера его беззаконий и преступлений превосходит всех, бывших до него. Доколе он глумился и казнил себе подобных боги терпели его, но ныне он поднял руку на людей чистых. Людей, которые смыслом своего существования избрали служение истине...». «...Избрали служение истине» - эти строки и вчера, когда он первый раз читал письмо, и сейчас, когда он перечитывал его снова, напомнили давно прошедшее и незабываемое - преторию в Иерусалиме и их разговор, о котором до сих пор ещё никто не знал. «Я на то родился и пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине «А что есть истина? А ведь, честно говоря, - вспоминал старик, - спрашивал я это так, скорее для насмешки, чем желал тогда получить ответ. И вот, Клавдия как бы и ответила на этот вопрос. Служение истине, наверное то же, что и свидетельство о ней, то есть - «готовность умереть за своё право быть Человеком». Совесть. Всё дело в ней! Да, мудрено... какое поле для построения всяких софизмов, на которые так ловки всевозможные философы... Он родился для свидетельства об истине... и умер за своё право быть Человеком! А эти, называющие себя его учениками, следуют по его пути... как всё же верно сказала она: «умереть за своё право быть Человеком». А я? для чего родился и пришёл в этот мир я? Вот вопрос который мучает меня уже 30 лет. Найду ли ответ за оставшиеся дни? Но, бесспорно, описать происходившее в Иудее важно, а может и есть самым главным в жизни. Неужели я пришёл и родился для этого приговора?». Старик вздрогнул от этой мысли, и вновь обратился к письму. «Ты, может быть, удивляешься этим моим словам, но я знаю, что ты не можешь быть равнодушным к тем, кто готов умереть за своё право быть Человеком. Я говорю о людях последовавших за Праведником. Они называют себя его учениками, и целью своей жизни ставят исполнение его призыва учиться любить. Любить людей, любить творение, любить правду. Ты скажешь: люди не достойны любви, а правда изгнана из нашей жизни. Да и как можно любить Эпафродита или его хозяина? Но дело не в них, и не в подобных им, дело в нас - в тебе и во мне, и в тысячах тех, кто называет себя его учениками. Мы должны учиться любить и достигать тех вершин любви, к которым он призывал восходить. Любовь побеждает смерть. Только через любовь открывается путь к богу, а значит и к бессмертию. Вижу скептическую усмешку на твоих губах, но те, кто мог бы засвидетельствовать и подтвердить тебе правду моих слов, ныне горят на улицах Рима и отдаются зверям в Большом цирке. Многих из них я знаю уже долгие годы. Некоторые пришли в Рим из Иудеи чтобы засвидетельствовать о Праведнике и принести его учение римлянам. Я как могла помогала им в их деле. И вот, этих людей принцепс обвинил в преступлении, которое сам и совершил - в поджоге Рима. Он убивает их с особой жестокостью, но знаешь что удивляет многих, и даже врагов, которые и казнят их - они идут на казнь с таким достоинством и мужеством, как будто смерть является для них величайшей наградой! Буду честна, есть среди нас и малодушные, даже больше, некоторые чтобы спасти свои жизни, клевещут на своих вчерашних братьев и сестёр, именно так мы все называем друг друга в общении. Да, этой клеветой и лжесвидетельством они спасают свои жизни, но как они будут жить дальше? Ведь память постоянно будет терзать их напоминанием о тех, кого они своей клеветой обрекли на смерть? Мне кажется подобная жизнь страшнее смерти, но они избрали её. Я была готова умереть, но мне приказали жить. Эти свитки, что я передала тебе, повествуют о жизни и учении Праведника. Там также есть послания тех, кто был рядом с ним и несёт его дело людям. Я переводила их послания на латинский и греческий, чтобы все народы могли узнать об учении Праведника. Прочитай написанное там, наверняка твои свитки не расскажут тебе ничего подобного. Ещё скажу, ты, наверное, будешь неприятно удивлён, а может быть и огорчён, но твоё имя, вероятно переживёт тебя. Твой суд описан достаточно подробно одним из соратников Праведника, там же упоминается и о моей просьбе к тебе по поводу его помилования. Я рассказала об этом сама, ибо для них очень важна каждая деталь, каждое слово, каждая подробность. Прошу тебя, сохрани все эти свитки до моего прибытия. Я надеюсь, если Богу будет угодно, прибыть в имение до октябрьских календ. Не буду распространяться о многом, увидимся и поговорим устами к устам. Будь здоров». Старик дочитал письмо, аккуратно свернул его и положил в сундук. « Она не изменила себе ни на йоту, - подумал он, - и тоже готова умереть вместе с ними...вот потому и эта тревога в сердце...я боюсь за неё...она как была...Лукрецией...так и осталась ею и в свои 60 лет. А я родился Пилатом и останусь Пилатом и после смерти. Как она написала - имя моё переживёт меня...Только вот как переживёт - в доброй памяти или в проклятии... это ведь важно! Для тех людей о которых она упоминает я - палач их учителя. А для всех остальных я никто. Она, верно, преувеличивает, этот нечестивец искоренит их всех, а вместе с ними уйдёт в небытие и моё имя...» «Подумай, прошло уже 35 лет, а их всё больше и больше...если даже в Риме их тысячи, то сколько же их в Иудее? А в Азии?» - мелькнула яркая, как искра, мысль. Старик слез с кровати и натянув на себя тунику побрёл в умывальню. Зачерпнув из серебряного тазика пригоршни воды он освежил лицо и вытер мокрые руки о голову, приглаживая остатки редких седых волос и разглядывая себя в полированном бронзовом зеркале. Время, конечно, не щадит никого. Из бронзового зазеркалья старика разглядывало его восково - бледное подобие. Лоб избороздили глубокие морщины переходящие в надбровные дуги, покрытые густыми бровями почти прикрывающими глаза. Нос, заострившийся, как у хищной птицы, и нависающий над тонкими ниточками бескровных губ. Подбородок, упрямый и тяжёлый, под которым пряталась дряблая морщинистая шея, торчащая из выреза туники. Старость, неприглядная и скорбная, и можно бы было сказать - зовущая к смерти, отражалась в зеркале, если бы не глаза старика. Говорят, именно в глазах и таится, и теплится огонёк, дающий силу жить. Порой бывает, у совсем молодых людей глаза пусты и мертвы, и это самый верный признак того, что госпожа Смерть где то совсем рядом с ними, а может быть уже и внутри их. А иногда у немощных стариков в глазах горит такой огонь жизни, что его сила воздействует и на ближних. Наш герой, наверное, был из таких. Плотская немощь компенсировалась силой духа старика. А ведь и впрямь сказано - дух бодр, плоть же немощна. - Я не был палачом Праведника - сказал старик своему отражению, - он сам не обвинил меня ни в чём. Да, наверное, я смалодушничал... но ныне я не побоюсь рассказать об этом... Отражение сверкнуло глазами и согласно кивнуло головой. Старик вернулся в спальню, одел сандалии, плащ и пройдя через атриум вышел во двор. КУПАНИЕ БЕЛОГО КОНЯ Солнечные лучи, и в помощь им, лёгкий западный бриз, обдули и высушили остатки ночного дождя на листве деревьев и кустарников. И только небольшие лужицы ещё отсвечивали зеркальной гладью на известковых плитах аллеи и площади, да аромат пара, исходящего от прогреваемой солнцем травы и земли, свидетельствовал о прошедшем ливне. К одной из лужиц прилетела пара диких голубей. Они топтались вокруг неё, припадали грудками к воде и клювами расправляли замоченные перья. Голубка вся отдалась своему утреннему туалету, а её спутник, вертя головой, зорко оглядывался по сторонам охраняя свою подругу. Время от времени, то ли соблазняясь жеманностью своей красавицы, а то ли пытаясь поторопить её, он, распушив хвост и припадая крылом к плитам аллеи, начинал со страстным воркованием ходить вокруг голубки, как будто признаваясь ей в любви на голубином языке. А может быть ругал её за слишком затянувшийся туалет. Старик осторожно, чтобы не спугнуть птиц, поднялся в экседру и усевшись на скамью наблюдал за голубями. Аромат земли смешиваясь с ароматом моря и запахом исходящим от клумб дразнил нос и старик несколько раз чихнул. Голуби встрепенулись и тревожно закрутили головами ища источник опасности. Не заметив ничего они всё же взлетели и переместились на крышу. Старик проводил их взглядом, и выйдя из экседры подошёл к бассейну и умыл лицо, вытерев его концом плаща. Двор был пуст и погружён в тишину. Старик уселся на край бассейна. Отсюда была видна бухта, часть дороги ведущей к садам и винограднику, склоны холмов с устроенными на них террасами огородов и разбросанные тут и там имения соседей. «Сколько раз я видел это всё - тысячи и тысячи. Точно сказал этот иудейский мудрец, или философ: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием». Двадцать лет я живу здесь, среди этих холмов, садов, виноградников. Этого побережья, которое исходил вдоль и поперек. Сначала всё увлекало и радовало. Я с азартом взялся за переустройство купленной усадьбы и на это ушло лет пять жизни. Потом, обеспеченный комфортом, уединённостью и изобилием я занялся свитками, привезёнными из Иудеи. Они не ответили мне на вопрос: «Что есть истина?», и я обратился к наследию греков. Бесспорных авторитетов, во всём, что касается вопросов познания. Так, праздный вопрос, сорвавшийся с моих уст как насмешка, вдруг стал для меня едва ли не самой важной загадкой, поиск ответа на которую затянулся на десятилетия жизни. А с другой стороны, на что ещё тратить жизнь, как не на поиск подобных ответов? Столь малый отрезок времени, отпущенный человеку? Как всё же обольстительно время, и как поздно начинаешь понимать его безвозвратность. В отрочестве оно еле тянется, обременённое воспитателями, учителями, поучениями и наказаниями. В юности оно, как будто, исчезает, растворяется в мечтах и иллюзиях, а когда мечты и иллюзии развеяны и запачканы, вдруг появляется внезапно с насмешливой ухмылкой, и ты вдруг осознаёшь, что и большая часть жизни тоже растворилась с этими мечтами и иллюзиями. И тоже запачкана...и ты продолжаешь жить дальше своей, уже запачканной жизнью, и пачкаешь её больше и больше...а потом погребальный костёр и похвальная речь, как будто и не было никакой грязи, или она сгорела в пламени вместе с прахом. А разве можно прожить жизнь и не запачкаться? Кому подобное удалось? А Клавдия? - мелькнула мысль. - Клавдия - женщина... - возразил старик сам себе. - Им гораздо легче сохранить себя в чистоте...Прокула себя сохранила...любовью своей. А ты что, жалеешь о чём- то? - вновь кольнуло в сердце. - Жалею? Да, наверное, так и есть...я не умел любить... и только сейчас начал понимать это. После её письма? Да и сейчас не знаю об этом ничего... даже голуби живут чем то подобным... Видно, скоро умирать, что то чаще и чаще всё это лезет в голову...» Старик встал и направился в сторону заднего двора. Обойдя дом, он подошёл к небольшой калитке в кирпичной стене, примыкавшей к дому и войдя в неё оказался на подворье. Здесь жизнь кипела. В винодельне под пляску и песню топтали виноградную мезгу, и янтарно - зелёный ручеёк будущего вина бежал по глиняному жёлобу прямо в горловину амфоры. Двое рабов следили за её наполнением и ловко заменяли на пустую, не давая пролиться ни одной капле мимо. Наполненная тут же относилась в ряд уже стоявших на деревянных стояках. Ещё один, уже пожилой, и, как видно, главный по процессу, закупоривал горловины амфор хлопковыми шариками и завязывал полотняными лоскутами, метя их только ему известными знаками. Заметив Пилата давильщики пение прекратили, а занимавшийся амфорами поклонился ему и сказал, указывая на заполнявшиеся мутным зелёным соком амфоры: «Господин, боги благословили урожай, вина будет довольно». Пилат молча кивнул и повернувшись направился к конюшне. « Как всё просто для них - подумал он, - в достатке они радуются, в скудости ропщут, и никогда ни у кого из них не возникнет вопрос: «Что есть истина?» или «На что я родился и пришёл в этот мир?». Они даже счастливы в этом неведении...Потому они и рабы...но, когда то они всё же не были рабами, были воинами, сражались за свои земли и обычаи, за своих жён и детей... но стали рабами, предпочтя жизнь в плену смерти в сражении. Следовательно, жизнь в рабстве для них и есть смысл их существования. Потому то и не нужна им истина, а нужен им хлеб и более - менее спокойное существование, тогда и рабство не гнетёт...да и не кажется рабством. Они несчастны в своей слепоте? Нет, счастливы. Несчастен ты в своём беспокойстве...». Старик отворил дверь конюшни и вошёл. Жеребец уже давно почуял его, и нетерпеливо топтался в стойле ожидая встречи с хозяином. Старик был всадником не только по спискам римских граждан, но по духу. Он искрене любил лошадей. Даже больше того, кони были частью его жизни с самых ранних лет. Он понимал их, а они чувствовали его и тоже отдавали ему свою преданность и любовь. Этот жеребец, молодой и сильный трёхлеток, был фактически вскормлен и выращен Пилатом, и когда был жеребёнком то как собачонка следовал за ним везде. Увидев хозяина он вытянул шею и поджав верхнюю губу обнажил зубы, как бы в улыбке выказывая свою радость от встречи и нетерпение от столь долго ожидаемой прогулки. Из соседнего стойла выглянул конюший и поклонился старику. - Сходи к Авиту, пусть даст кусок хлеба с солью - сказал старик поглаживая шею жеребца и прижимаясь к ней лицом. Этот запах силы и молодости, исходящий от жеребца, ощущение щекой гладкой, заплетённой в ровные косички гривы, и трепещущей от бьющихся кровяных пульсов в шейных артериях кожи как будто перетекал и в старика, возвращая его на многие годы назад, в молодость. Старик постоял так с минуту и взяв с полки попону из плотного белого войлока накинул её на спину нетерпеливо переминавшегося коня. Положив сверху седло он затянул подпружные ремни и проверил их натяжение в подбрюшье. Одел узду, а когда устанавливал стремена вернулся конюший с небольшим подносом. - Авит передал это господину - сказал он, ставя поднос на мраморную тумбу. - Я же не просил ничего кроме хлеба с солью...- с раздражением проговорил старик. Конюший пожал плечами и развёл руки, показывая, что он ни при чём. Это всё Авит. Старик взял ломоть хлеба лежащий отдельно и дал его жеребцу. Тот осторожно захватил его губами и несколько раз кивнул головой в знак благодарности. Старик улыбнулся и взяв с подноса чашку с молоком пригубил её, возле чашки тоже лежал ломоть хлеба и стояла миска с мёдом. Старик выпил молоко и съел половину ломтя хлеба макая его в мёд. Вторую половину он отдал жеребцу. Захватив луку седла он вставил левую ногу в стремя и посмотрел на конюшего. Тот быстро подскочил к нему и подхватив правую ногу помог старику оседлать нервно перебиравшего копытами жеребца. Вставив ноги в стремена старик с горькой усмешкой посмотрел на раба, но тот уже бежал к воротам и отворив их склонил голову перед выезжающим Пилатом. Старик, еще минуту назад не имевший силы сам оседлать коня, очутившись в седле казалось слился с конём, стал единым с ним. Он, как влитой, сидел в седле, а выехав за стены усадьбы пустил коня вскачь. Это упоительное чувство единения с конём во время его бега наполняло старика восторгом и каким то буйством. Подобное он испытывал во время своей молодости, когда его турма , в составе конницы легиона, неслась на врагов, и это чувство единения с живой лавиной тысяч подобных тебе невозможно больше испытать нигде, кроме как на коне и в атаке. Но одно дело восторг и буйство в 25 лет, и совершенно другое в 75. Тем не менее, всегда, когда позволяла погода и не ныли застарелые боевые раны, он совершал верховые прогулки по окрестностям имения. Это стало даже не привычкой, а потребностью благодаря которой, хоть и не на долго, он побеждал и время, и возраст. Проскакав несколько стадий Пилат осадил жеребца и тот перешёл сначала на рысь, а после и пошёл неторопливой иноходью. Миновав оливковые сады, где несколько рабов растаскивали по междурядью сети, готовясь к скорому сбору маслин, и приблизившись к виноградникам они встретили Димитрия. Он возвращался в усадьбу, но завидев Пилата развернул коня и ждал их приближения. Поравнявшись со стариком он наклонил голову в знак приветствия и приложил руку к груди. Пилат кивнул в ответ и они бок о бок поехали по дороге. - Приезжали покупщики, - указывая на виноградники сказал Димитрий, - мы сговорились о цене. Они готовы дать по 2 денария за корзину. Урожай хороший, и солнца и влаги было достаточно... Что скажешь? - Решай сам - ответил старик. - Сейчас прокуратор ты, а не я. Он с усмешкой посмотрел на Димитрия - И вилик, и старший виноградарь, и старший садовник, и диспенсатор... Разве что о рабах...пусть покупщики везут на сбор своих людей. Наших не отягощай... Имение практически каждый год приносило прибыль, но ни умножающийся доход, ни комфорт имения и даже уединённость уже не вызывали ни удовольствия, ни радости. Ему вообще порой казалось, что всё окружающее само по себе, а он сам по себе, как бы проходящий мимо всех этих людей, усадьбы, моря, холмов. Такое ощущение пришло как то неожиданно, как какое то озарение. Раньше он никогда подобного не испытывал. Его жизнь была внутри окружающего его мира, и вдруг он увидел себя во вне. То, чем жили люди окружающие его, стало для него не только не интересно, но даже чуждо, если не сказать - тягостно. И речь не столько о его челяди, но и о соседях , тоже свободнорождённых, гордящихся званием квиритов. Нет, жизнь, в свойственных ей требованиях - пищи, сна, физиологии, способности видеть, слышать, осязать и обонять продолжалась. Но необычность ощущений была в том, что глаза видели во всём - суету сует, сдобренную обильно стяжанием, подлостью и лукавством. Уши слышали в основном глупость и невежество пустых разговоров, разбавленное злословием, а в большей степени завистью. Что это было? Апофеоз одиночества или начало безумия? Наверное и то, и другое. Когда он впервые ощутил подобное состояние своей души, то даже испугался. Испугался безумия, которое могло стать итогом его одиночества. Тогда он и нашёл Димитрия. Вернее сказать, он написал об этом в Рим, Клавдии, и она нашла этого грека и смогла уговорить его поселиться в имении и принять должность прокуратора. Он был из греческих учителей - риторов, посещающих Рим в поисках славы или денег, что удавалось единицам. Большинство же находили в Городе только зависть и козни себе подобных, и помыкавшись в нищете, лишениях а ещё больше в унижениях, были готовы на всё. Димитрий был образован на греческий манер, то есть знал поэзию, мог рассуждать о диалогах Платона, читал Геродота и Ксенофонта и вообще мог поддержать разговор обо всём, как на греческом, так и на латинском языках. Кроме того, он был честен и горд своей принадлежностью к греческому народу. Как понял Пилат за несколько лет общения со своим прокуратором - греком, римлян он презирал, но явно этого не выказывал. Впрочем, Пилат прощал ему этот, так сказать - недостаток , ибо и сам презирал своих сограждан. В остальном они сошлись. Димитрий был вежлив без лести, предупредителен без подобострастия и искренен без лицемерия. Пилат порой даже удивлялся его суждениям, в которых проявлялся какой то необычный, даже сказать - несвойственный простому человеку взгляд на то или иное событие. Если же попытаться понять суть их отношений, то это будет сделать непросто. Они не были приятелями,тем более товарищами, и уж никак не друзьями. Но это и не были отношения господина и слуги. Римский аристократ снизошёл до греческого ритора, а греческий ритор стал на ступень римского аристократа. Во всяком случае в имении было именно так, но и обязанности прокуратора при этом исполнялись Димитрием добросовестно и, даже, можно сказать, человеколюбиво. - Хорошо, я решу сам... - согласно кивнул грек. Ему льстило это полное доверие во всех делах, связанных с продажами и покупками. И в то же время вызывало удивление. Насколько он знал римлян, жажда денег, и, связанных с владением ими удовольствий, была жаждой всеобщей и всепоглощающей. Поначалу он воспринимал это доверие, как испытание его честности, и ждал, что рано или поздно будет подвергнут спросу и отчёту во всех проводимых им сделках. Но время шло, и ни отчёта, ни спроса не было. Это порождало соблазн, но своё честное имя грек ценил гораздо дороже тех денариев, а порой и ауреусов, которыми бы мог поживиться злоупотреби он этим доверием. Себя грек считал свободным от алчности, а увидев эту же свободу в Пилате был удивлён. Оказалось, что бывают исключения и в римлянах, не все, значит, подвержены жажде наживы и не все рабы удовольствий. В конце - концов удивление было побеждено уважением. Они долго присматривались друг к другу. Пилат, допустив Димитрия к своему столу, не впускал его ни в свои мысли, ни в свои воспоминания. Димитрий воспринимал всё как должное, и не вторгался ни с расспросами, ни с вопросами к своему патрону. Их застольные, да и не застольные, беседы текли всегда по предложенной Пилатом теме и касались чего угодно, но не затрагивали ни прошлого Пилата, ни настоящего. Во всяком случае так было до вчерашнего дня. Присланный Клавдией дорожный сундук со свитками, а в большей степени письмо о событиях в Риме, всколыхнуло в старике что то давнее и тёмное. Это давнее и тёмное, лежавшее где то глубоко-глубоко в его сердце и памяти, вдруг потребовало выхода наружу даже, может быть, вопреки и желанию Пилата. Их вчерашний ужин и нечаянные откровения старика очень заинтриговали Димитрия. Он никогда не видел его в таком нервном, возбуждённом состоянии духа. Да и свиток с упоминанием госпожи, и какой то сон, сыгравший злосчастную роль в судьбе и старика и его жены. Всё это было загадочно и потому любопытно. - Вчера ты мне сказал о встрече, которая изменила не только твою жизнь, но даже и мысли... - осторожно начал Димитрий, - может ты расскажешь об этом? -Да, одна встреча... - повторил старик, - одна из многих моих встреч...Ты видел царей? - вдруг спросил он, повернувшись к греку. - Царей? - в замешательстве переспросил Димитрий, - а разве они существуют сейчас? По моему, ныне царствует один римский император... - Существуют - усмехнулся старик, - я их повидал не мало. И в каждом из них я не увидел царя, а увидел раба... знаешь, Димитрий, рабская сущность ведь не скроется ни тогой, ни царской диадемой.- Пилат осадил жеребца, всё порывающегося вновь перейти в галоп. - Лишь однажды за свою жизнь я видел настоящего царя, - продолжил он, - но он был в одежде простолюдина... а потом, истины ради, мои воины одели его в багряницу...Как давно это было... разве мог я предположить, что всё происшедшее тогда, в Иудее, будет иметь значение ныне даже для Рима. Старик помолчал и несколько минут они ехали молча. - Всё это началось в 778 году, при Тиберии, он уже 11 год правил государством, а мне было 35 лет тогда. Возраст достаточно зрелый, но вызревал он в военных лагерях и сражениях. Я был воин от совершеннолетия моего. К 35 годам я дослужился до трибунской должности, но это не было пределом моих устремлений. Я был тщеславен и мечтал, рано или поздно, надеть сенаторскую тогу. Это виделось мне вершиной моих устремлений, но было одно препятствие - сенаторский ценз. Требовался ежегодный доход в 1 миллион сестерций. Я не был в родстве со знаменитыми и сильными. Род наш незначителен, и главное богатство - достоинство всадника, и верность римскому государству, мы хранили честно, но этого было мало. Я не знаю, как бы сложилась моя судьба иди всё своим чередом. Наверное, вышел бы в отставку, поселился бы в Риме и стал домогаться магистратур и должностей, как тысячи других ветеранов. Но вмешался случай. Не знаю, назвать его счастливым, или наоборот - злосчастным. Однажды преторианец появился у моей палатки и передал приказ Тиберия явиться в Рим. Это было неожиданно и тревожно. Тиберий тогда раскрыл заговор Сеяна и карал направо и налево не жалея даже родственников. Я был чист от всего, но безумие и жестокость уже вполне овладели сердцем принцепса, а его природная подозрительность во всех видела только врагов... - Ты лично знал императора? - воспользовавшись паузой в рассказе спросил грек. - Война свела нас однажды... - Пилат усмехнулся. - Это произошло на Рейне, ещё при Августе. Тиберий с Германиком делили проконсульскую власть над легионами. В тот год полномочия полководца принял Тиберий, а Германик вернулся в Рим отозванный Августом. Тиберий, как полководец, был очень осторожен и предусмотрителен. Да и война была непростой, нам противостоял Арминий, противник коварный и уже испытавший радость победы над нами. Это возвысило их дух и спесь, но и нас научило осмотрительности. Тиберий не предпринимал никаких действий не собрав военный совет и не выслушав всех. На совет приглашались трибуны легионов и центурионы первых центурий. Наш лагерь располагался почти в центре Германии, у реки Лупии, враг был недалеко и каждый раз, после совета, Тиберий в окружении свиты обходил укрепления, проверял посты и назначал пароли. Я оказался там совершенно случайно. Днём со своей декурией я производил разведку окрестностей и меня в первый раз тогда вызвали в совет... Как удалось этому германцу пробраться в лагерь так и осталось неизвестным. Ни пытка, ни увещания не развязали ему язык. Он как то неприметно влился в свиту императора и пробился почти что к нему. Его заметил я. Меня привлекли его бегающие глаза. Он буквально впивался ими в лицо каждого, как бы пытаясь угадать, кто же здесь полководец. Тиберий ни чем не выделялся из свиты. Даже плащ был на нём обыкновенный, солдатский, это и вызывало растерянность варвара. В конце - концов он схватился рукой за меч, но опять отпустил рукоятку, а в следующий момент я перехватил его руку. Он начал вырываться, но тут его уже схватили и другие. Под пыткой он признался, что задумал убить Тиберия и с этой целью проник в лагерь. Его казнили, а я удостоился почести от полководца, из декуриона возвысился до командира турмы, и стал едва ли не доверенным лицом префекта конницы. Им был тогда Валлей Патеркул. Вот такое начало моей военной карьеры. Мне тогда было всего 20 лет... Пилат замолчал на несколько минут и Димитрию показалось, что предавшись воспоминаниям он, как будто вновь ушёл в те далёкие времена. Конь почувствовал ослабление узды и вновь попытался перейти в рысь, но старик резко осадил его и продолжил свой рассказ. - Так я оказал услугу императору, но с тех пор прошло почти 15 лет...и вот этот приказ и срочное возвращение в Рим, тем более тревожное, что всюду, от моей палатки и до дворца, меня сопровождал привезший приказ преторианец. Но все мои опасения оказались пустыми. Тиберий принял меня ласково и даже, можно сказать, по дружески. Я не обольстился и с должным почтением вёл себя, выказывая все знаки покорности и уважения. Он предложил мне должность префекта Иудеи. На тот момент её занимал Грат, но Тиберий отзывал в Рим и Грата и наместника всей провинции Сирии Сатурнина. Вместо Сатурнина Тиберий назначил Элию Ламия, но, как я понял, править провинцией он собирался из Рима. Таким образом, моё назначение префектом, де факто, делало меня и наместником Сирии и префектом Иудеи. Это всё больше походило на сон, чем на явь. Мои мечты обретали реальность осуществления и с достижением ценза и фактически, ещё не будучи сенатором, я был поставлен этим назначением наравне с ними...мне дан был месяц на сборы. Я заикнулся о жене, мне было милостиво разрешено взять её с собой, хотя Сенат и вынес постановление о запрете жёнам сопровождать своих мужей - наместников провинций...Вот так я оказался в Иудее...Вернее сказать - оказались в Иудее мы с Кладией. На долгие 10 лет эта страна стала нашим приютом...Ты даже не можешь представить себе как я возненавидел её за это время! Но там же и произошла эта встреча, заставившая меня задуматься о вещах, о которых я бы никогда не помыслил в Риме... Дорога, змеящаяся по склонам холмов, вывела их на утёс с развалинами башни. Дальше, к бухте, шёл довольно крутой спуск. Они остановили коней у края развалин. Пилат молчал и было видно, что рассказывать дальше он не хочет. Вдыхая несравнимый ни с чем солоновато - пряный запах, рождаемый морем, ветром и прибрежным песком, он смотрел на водную гладь ласкаемую лёгким западным бризом и лениво накатывающуюся на песчаный берег. - Вернись в имение - сказал он, - и не забывай - мы ждём Клавдию. Димитрий кивнул и повернув коня пустил его рысью. Старик проводил его взглядом и когда он исчез за поворотом пришпорил жеребца направляя его к бухте. Тот давно уже ждал этой команды и рванул к спуску. У пристани Пилат слез с коня и снял седло, положив его на доски пирса. Затем, раздевшись, он взял жеребца за узду, и введя в море по грудь, принялся обтирать его губкой. Старик делал это неспешно и даже с удовольствием. Жеребец фыркал и перебирая ногами покорно принимал заботу своего хозяина. А Пилат, под впечатлением своих же воспоминаний, поведанных Димитрию, вновь победил время и ушёл на 40 лет в прошлое. Он был на побережье Кесариии, у Яффы, куда каждое утро выезжал на своём верном старом Блезе и купал его. Это был конь его молодости, прошедший с ним рейнский поход и спасший ему жизнь, когда он чуть не утонул в водах Океана. Он забрал его и в Иудею, хотя конь уже был стар. Но как бросить того, с кем почти что сроднился, и кому доверял свою жизнь? Надо быть совсем без сердца, или с сердцем каменным. Он и умер в Иудее и Пилат сжёг его останки почтив его едва ли не как человека. После Блеза были другие, но лучше и ближе не было никого. Порой даже воспоминание о нём вызывали слёзы и скорбь в сердце. Может это и есть любовь? Любовь же не может быть только к людям? О чём говорит она...может всё же и я мог любить, а как иначе объяснить ту горечь, какую я пережил после смерти коня... Жеребец, как будто прочтя мысли старика, изогнул шею и нежно губами прикоснулся к его плечу. Пилат поднял голову и встретился глазами с конем. - Ты молод, а я стар, - сказал старик, поглаживая его, - а когда то я был молод, а ты стар. Ты ушёл, а я остался. Теперь мой черед скоро уйти, а тебе остаться. Не бойся я поручу тебя достойному человеку...он будет заботиться о тебе...и... любить Жеребец насторожил уши и внимательно слушал, а Пилат и не сомневался в том, что конь понимает каждое его слово. Ему вдруг стало так грустно и тоскливо, что даже заболело сердце, и глаза начали наполняться слезами. - Что со мной - прошептал он, оборачиваясь и оглядывая берег, ему было стыдно и за слёзы и за эту грусть. Пилат зачерпнул горсть воды и умыл лицо. Жеребец тоже почувствовал невидимую волну грусти, накрывшую хозяина, и коротко и тревожно заржал. Пилат ещё раз умыл лицо и погладив жеребца пошёл к берегу. Конь, почувствовав свободу, в несколько прыжков, рассекая воду стеною брызг, выскочил на берег и завалившись на спину катался с бока на бок в золотисто - белом песке. Пилат сел на край пирса и наблюдал за игрой коня. « Если и есть любовь в этом мире, - думал старик, - то вот, она в них. Они нас любят...просто любят, умирают за нас, тоскуют без нас, ждут нас и радуются, когда видят нас. Выходит, они выше нас...они умеют любить и живут ею, а мы - люди, отвергли её, то есть, получается, стали ниже животных... Да, логика неумолима...» Старик тихо свистнул. Жеребец насторожил уши и вскочил. « Клавдия, как мне кажется, об этом и пишет...и этот царь иудейский приходил напомнить об этом...что нам надо возвращать то, что мы отвергли...и становиться людьми...а как? Он только напомнил об этом, и его свои же и растерзали... Как можно быть Человеком, когда вокруг все живут, как скоты...даже нет, и скоты так не живут, скорее, как волки... прав Плавт - человек человеку - волк! Но, тем не менее, учение Праведника находит отклик в сердцах. Видно, всё же, желание быть Человеком привлекает многих, даже несмотря на угрозу смерти...хотя, казалось бы, какая разница умереть волком, или человеком? Всё идёт в прах, или раздача душ? Или царство в котором он Царь? Да, что же есть истина...» Даже не обсохнув на солнце старик быстро оделся, и аккуратно очистив круп жеребца от песка оседлал его. Подведя коня под начало пирса он довольно ловко уселся в седло и жеребец повёз его в усадьбу, где старика ждал первый завтрак, а после него стиль с дощечками и сундук со свитками. Со стороны моря дул довольно свежий бриз и в тени холмов старику стало довольно таки зябко. Он несколько раз глубоко вдохнул задерживая дыхание и с силой выдыхая воздух из лёгких. Этим он пытался согреться и унять дрожь. Подобному способу согревания он научился ещё во время германского похода. Тогда его легион попал под прилив на берегу Океана, и они оказались по грудь в воде, без возможности выбраться на берег и обогреться огнём. Дыхание уняло дрожь, но озноб не проходил. Пилат пришпорил коня и послал его в галоп. Бешеная скачка согрела его и вернула бодрость. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Утренняя прогулка, а в особенности купание коня, отнюдь не прибавили сил старику, хотя и взбодрили свежестью моря и яркостью воспоминаний. А завтрак, по своей неприхотливости, более подходящий для простолюдина, чем для римского аристократа, и вовсе расслабил до сонливости. Пилат попытался было побороть одолевавшую его члены истому, и перебраться к своему столу и дощечкам, но оставил эту мысль, и подложив под голову подушку прилёг тут же, на триклинии. Прикрыв глаза он впал в полудрёму, когда сознание не уходит во власть сна, а балансирует на границе между явью и сном. Он слышал как раб убирал со стола остатки завтрака, до его слуха доносились звуки дневной суеты челяди и звуки жизни окружающей виллу природы. Они были ненавязчивы и не раздражающи, а порой, смешиваясь между собой, превращались в его воображении в какое то видение, то ли ателланы, то ли трагедии, разыгрываемой где то совсем рядом с ним, а он никак не может ни увидеть, ни понять происходящее на невидимом просцениуме, и ищет как пробраться к нему, а везде стена. А звуки за ней. Этот бесплодный поиск Пилатом входа в его полусонное видение был прерван совершенно неожиданно. Голос, нежный и тихий, как дуновение ветерка, или как взмах крыльев ангела, позвал его: «Понтий, пиши. Понтий, пиши.». Старик вздрогнул и вырвался из объятий уже готового его усыпить Морфея. Несколько секунд он лежал пытаясь вспомнить видение, но оставался только голос угасающим эхом повторявший всё те же слова. Это было удивительно и даже страшно. Он встал и освежив лицо из чаши для омывания пошёл к своему столу. Через несколько минут он уже раскрыл таблички и перечитывал последние предложения своих воспоминаний: «...Об этом думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело. Оно было наполнено другим». - Гордыней и чванством... - проговорил старик, - но об этом я расскажу попозже. Взяв стиль он пересмотрел таблички и выбрав несколько принялся за работу.
« Грат ждал меня на пространной прибрежной площади оцепленной центурией гастатов. С ним находились трибуны легиона расквартированного в провинции и центурионы первых центурий. После приветствий легионеров и представления меня трибунам была подана квадрига и в сопровождении турмы мы двинулись в резиденцию префекта расположившуюся в удобном и прекрасном дворце. Стоит немного рассказать и о Грате. Он передал мне Иудею, и многое из того, что он посеял там, мне пришлось жать. Ни одна смута не омрачила его, более чем десяти летнюю, префектуру. Все своё искусство управления он приложил к этой стране. Где страхом, где подкупом, а где хитростью он утверждал владычество Рима, и как мог насаждал ростки цивилизованности среди этого варварского племени. Правда, справедливость надо отдать и их царю, деду нынешних правителей. Всю свою власть, и их страх пред ним, употребил он на то, чтобы научить свой народ радостям цивилизации. Не только в Цезарее, но и в других городах страны, и даже в столице он строил театры и стадионы. Несмотря на яростное сопротивление жрецов он ввёл игры на греческий манер, посвятив их Августу. Гладиаторские бои и конные ристалища, состязания борцов и греческие трагедии вторглись, благодаря ему, в жизнь иудеев, привнеся с собой утонченность истинной культуры и ослабляя их фанатизм, так присущий всем варварским племенам. Грат стремился продолжать его дело. Он привлёк на сторону Рима немало местной знати, тем самым внеся раскол в их ряды, и поколебав их фанатичное единство в преданности их божеству. Даже в среде самых непримиримых и непокорных наших врагов Грат сумел найти друзей Рима. Дружба эта питалась нашим золотом, но мы не искали их верности, а нуждались в их ушах и глазах там, где ненависть к нам была жизненной силой. Какой все же неодолимой властью обладает чеканный металл, если он заставляет одних – предавать свои святыни, других делает клятвопреступниками, третьих – убийцами. И насколько все же ничтожен и слаб человек если ради обладания им преступает божественные и человеческие законы. За свою префектуру Грат сменил четырёх иудейских верховных жрецов, а пятый – Иосиф Каиафа, был утверждён им незадолго до моего прибытия в Цезарею. Назначая и низлагая их Грат, как я понял, преследовал две цели, коих с успехом и достиг. Меняя жрецов через малое время он не давал им возможности утвердить свою власть над толпой, но в то же время каждый из них, видя шаткость своего положения, готов был платить ему мзду. И тем большую, чем на больший срок хотел обладать саном великого понтифика. Каиафа был последним и, как выяснилось впоследствии, белоснежное одеяние верховного жреца обошлось ему в 100000 денариев. Одно из достоинств Грата, как префекта, заключалось в том, что он, ставя интересы Рима на первое место, умудрялся извлечь из этого главную пользу для себя лично. Мне так никогда и не удалось достичь подобного. Но Каиафа, с лихвой вернув свои денарии, оказался хитрее и Грата и меня. Ибо прельстив нас золотом, и откупаясь каждый год от нашей алчности, не терял времени даром и сумел сплотить вокруг себя всех тех, кто питал к нам неприязнь. Впоследствии его власть проявилась вполне, но об этом после. Тогда же наша беседа затянулась далеко за полночь. Несмотря на усталость я с интересом и вниманием слушал его. Он был искренен в желании открыть мне суть иудейских законов и традиций, но очень сдержан и осторожен когда речь заходила о делах в Риме. Вероятно, и до Иудеи доходили слухи о безумствующем в злодеяниях Тиберии. Да и кто тогда мог быть уверен за свою жизнь? Нравы соответствовали времени, и человек воистину был волком для себе подобных. Наверняка и Грат не доверял мне, боясь, что результатом нашей беседы может оказаться донос, посланный во след ему, в Рим. На следующий день после нашей беседы он отбыл в Италию. Что ждало его в Риме, милость Тиберия и сенаторская тога, или крючья и Гемонии? Я был в более выгодном положении, ибо моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности...». Здесь труд старика был прерван появившемся в атриуме Димитрии. Грек, увидев недовольную гримасу Пилата, в нерешительности остановился и хотел было уйти, но Пилат махнул ему рукой, предлагая подойти. - Ты опять по поводу продажи урожая? - спросил он, пробегая глазами последние написанные строки. - Нет, это я решу сам - ответил грек.- У меня есть свободное время и я хотел бы потратить его на чтение свитка...Если ты дашь мне его - добавил он. Пилат оторвался от табличек и посмотрел на грека. - А мне показалось, что твой интерес ко всему этому более праздный, чем истинный - сказал он, - так, больше для поддержания беседы, или удовлетворения любопытства. Я, наверное, заблуждаюсь? - Ты не веришь людям - посмотрев в глаза старику ответил грек. - Видишь в людях только лицемерие и фальшь. Пилат усмехнулся, но промолчал и встав направился к шкафу. Достав свиток он положил его на стол. - Возьми и прочти - сказал он садясь в кресло. - Прости, если я тебя обидел своими словами, я и вправду невысокого мнения о людях, опыт и наблюдение сделали меня таким. Извини - повторил он. - Опыт и наблюдение - хорошие учителя - согласно кивнул Димитрий. - Вот и я, имея некоторый опыт жизни, и наблюдая за её перипетиями хочу понять, как ты - римский аристократ, презрел и отверг и своё происхождение, и знатность, и карьеру, и уважение общества и славу гражданскую или воинскую. То есть всё то, ради чего и стоит жить. А ты удалился в эту глушь и живёшь какой то совершенно чужой и непонятной жизнью. Сенаторы для тебя нечестивцы, жизнь Рима с её развлечениями и удовольствиями - грязь. Общественное служение - ложь и бессмыслица. А в чём же правда и смысл твоей жизни? Для меня загадка... во всяком случае пока ещё загадка. Которую я и хочу разгадать. Может быть, свиток поможет мне в этом... Пилат выслушал этот, вырвавшийся наружу, крик души своего прокуратора бесстрастно. - Иди, читай - сказал он, когда Димитрий замолчал. - Может быть и поможет. Вечером, за ужином, поделишься со мной своими впечатлениями... Грек несколько секунд смотрел на старика, затем взял свиток и ушёл. Дождавшись его ухода Пилат встал и прошёлся несколько раз вдоль бассейна. « Как он там сказал, для него загадка в чём правда и смысл моей жизни...он, видишь ли, ищет ответ... А я ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина...Кто же из нас раньше найдёт ответ? Да и неужели стоит тратить жизнь на всякие скотские удовольствия, или на достижение почёта толпы, которая сегодня тебя славит, а завтра хулит? Или правдами и неправдами копить и стяжать, чтобы потом твои же наследники возненавидели друг друга из-за дележа, или всё заберёт цезарь. Это недостойно и мерзко, хотя все так и живут. Значит ты безумец, Пилат! Или же наоборот, безумцы они, что может быть важнее для человека, чем найти ответ на вопрос: для чего ты родился и пришёл в этот мир? Он это знал! А я до сих пор не знаю, а миллионы и не хотят этого знать...Ну и что? В своём незнании они и счастливы, а ты в своём познании в их же глазах - безумец! Димитрий фактически это и сказал...и сбил меня...». Старик недовольно скривился и вернулся к своему столу. Усевшись в кресло, он взял стиль и вновь принялся за свой труд. «Моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности... Впоследствии я узнал, что по возвращении в Рим Грат был привлечён к суду по выдвинутому иудеями обвинению в вымогательствах и взятках. Оправдан сенатом, и удалившись в своё альбанское поместье жил там некоторое время в праздности и разврате. После же того, как Тиберий удалился на Капри вернулся в Рим». « Зачем я это пишу... - прошептал старик, откинувшись в кресле, - какое кому дело до Грата и его судьбы. Речь же совершенно не о нём». Он развернул стиль и плоским концом аккуратно загладил написанное до слов - «...а его в неизвестности». И начал свою историю вновь: «Первые же мои шаги в Иудее встретили ярое и упрямое противодействие со стороны их жречества, и вызвали в моём сердце стойкое и с годами всё увеличивающееся презрение и отвращение к ним. За несколько дней до моего отбытия я был вызван во дворец. Во время нашей беседы Тиберий настоятельно просил меня проявить усердие не только в своевременном и полном сборе податей и налогов в провинции, но и о подобающем величию Рима почтении, как к власти императора, так и к его изображениям со стороны туземного населения провинции. «Всякое оскорбление величества должно караться смертью» сказал цезарь. Я точно следовал указаниям принцепса. Так, в канун какого то иудейского праздника, обещавшего большое сборище народа в их столице, я приказал трибуну легиона взять три когорты и походным маршем войти в столицу с сигнами и штандартом императора. Это вызвало ярость их жрецов и едва не привело к кровопролитию. Они собрали толпу в несколько сотен человек и направили её ко мне. Этот сброд пришёл в Кесарию и усевшись перед моим дворцом начал вопить и посыпать пылью свои головы. Тогда я ещё не понимал их языка и пришлось призвать толмача. Я нанял его по прибытию в провинцию для занятий и обучения иудейскому языку Клавдии и меня. В тот день он занимался с ней и явился по первому зову. Они требовали убрать императорский штандарт и значки легиона, ссылаясь на их закон и запрет их божества на изображения людей, зверей и птиц. Я сказал им, что они чисты перед своим божеством, ибо штандарт и сигны не их рук дело, а святыни римлян. Пусть божество гневается на нас, а они невинны. Но толпа ещё сильнее стала кричать и даже угрожать смертью нам. Это раздражило меня. Я дал знак трибуну и весь этот орущий и визжащий сброд был окружён тройной цепью воинов с готовыми к сражению мечами. Увидя блеснувшие клинки толпа онемела, но в следующий момент все они бросились на землю и замерли. Я был удивлён и спросил толмача, что это значит. Он обратился к ним и один из лежащих, вероятно заводила всего этого, прокричал, что они все готовы умереть, но не допустить нарушения их закона. Моё раздражение сменилось гневом и я был готов дать команду казнить этого вожака в устрашение прочим. От этого безрассудства меня спасла Клавдия. Она пришла вслед за толмачом и наблюдала за всем происходящим из колоннады дворца. «Не стоит начинать наше пребывание здесь с кровопролития - шепнула она подойдя ко мне, - сделай по их просьбе, раз они так ревностны в служении своим богам». Честно говоря, меня тоже тогда впечатлила эта их преданность божеству и я дал указание вывести когорты из столицы. Впоследствии я понял, это была первая комедия, или скорее трагедия, разыгранная Каиафой. Поддайся я тогда гневу и неизвестно чем бы закончилась моя префектура. Он и впоследствии не упускал ни одной возможности противостать мне и в течение всего моего пребывания в Иудее строил козни. Поначалу, особенно после вышеописанного мною случая, я принимал за чистую монету их богопочитание и даже восхищался блеском их обрядов и педантичностью их исполнения. Но, как оказалось, всё это было только внешней формой, за ослепительным блеском и показным благочестием скрывалась хищная и ненасытимая алчность и безмерная гордыня. А чтобы разглядеть суть за яркой мишурой мне потребовалось время». Надо сказать, что облечь образы своих воспоминаний в слова не так то и просто. Читающий думает, что буквы, превращающиеся в слова на восковом поле таблички, или на пергаменте, просто и легко нанизываются на нить повествования, и потому кружевная вязь предложений так ярко вызывает в воображении читателя образ мыслей написавшего. Но это не совсем так. Взяв стиль и таблички Пилат на долгие часы уходил в себя. Он писал, заглаживал написанное, вновь писал. Замирал на минуты в своём кресле или вставал и ходил по атриуму скрестив руки за спиной. Вновь садился и писал, вновь заглаживал, перечитывал написанное, кривился или задумывался отыскивая в закоулках памяти осколки событий погребённых почти 40-летней жизненной суетой. И, что самое удивительное, все эти осколки находились и складывались в какое то чудесное зеркало в котором он видел себя самого, но совсем иного. Так, вспоминая и описывая это своё первое столкновение с иудеями, он почувствовал даже некую досаду на себя того. « По справедливости рассудить - думал он, - это было безрассудно с моей стороны. Я действовал в заносчивости, как юнец, а не как 37 - летний муж. А что мной руководило? Гордость? Да, гордыня и чванство! Мы -римляне - повелители мира, все остальные - варвары и рабы... а ведь я был готов и к кровопролитию тогда...если бы не Клавдия Каиафа переиграл бы меня, как мальчишку... поднял бы бунт и тут же послал бы донос в Рим обвинив меня в беззаконии и убийстве невинных. Да, вспоминать даже стыдно... но это был я. А Кладия... ей тогда было каких то 19 лет. И откуда в ней уже тогда рассудительность и мудрость каковой не найти и у более старших...и у тебя тогда не нашлось». Таким самоуничижительным выводом Пилат обрубил нить своих воспоминаний. А пока он предавался им, и переводил их на таблички, прошла большая половина дня. Солнце перевалилось через зенит и медленно двинулось к своему ночному пристанищу на другой стороне земли. В это же самое время, за сто двадцать миль от имения, в Риме, в доме Клавдии Прокулы, готовилась повозка на которой хозяйка собиралась покинуть столицу. Вернее сказать, повозка была уже готова. Вещи уложены, даны последние указания по присмотру за домом рабыням, и оставалось только дождаться заката. В дневное время, как известно, повозкам было запрещено передвигаться по улицам Вечного города. ХВОСТАТАЯ ЗВЕЗДА По мере того, как Гелиос, на своей сияющей колеснице, уходил всё дальше на запад по проторённой за миллиарды лет колее, замирала и жизнь в Великом городе. Пустели улицы, закрывались лавки и торговые ряды, муниципальные рабы зажигали уличные факела, ночная стража занимала свои караулы. Одним словом, законопослушная и добропорядочная часть горожан готовилась к вечернему отдыху переходящему постепенно в ночной сонный покой. Те, которые обеспечивали ночной порядок, выполняли свои обязанности в каждой городской трибе. Но была ещё и другая часть римских горожан. Для этих жизнь только и начиналась вместе с уходом солнца и наступлением тьмы. Эти сыны и дочери ночи принадлежали к самым разным сословиям. Рабы и бывшие рабы, через пощёчину получившие свободу. Господа, по спискам цензоров, но уже давно рабы по своей природе, обесчещенные своими пороками и отдавшиеся им в рабство. И господа только начинающие свой путь к рабству, предпочитавшие ночной и тайный разврат доброму имени римского гражданина. Вся эта чернь выползала из всевозможных щелей Рима и мелкими ручейками стекалась к Субуре или к Мульвиеву мосту в поисках развлечений, наслаждений, приобретений, мошенничества, воровства и всего прочего, чего обычно ищут ночами. Прошло всего полтора месяца со страшного пожара, уничтожившего почти треть Рима. Ещё не были до конца разобраны завалы и пепелища. Не извлечены и не преданы огню тела несчастных, разлагающиеся под сентябрьским солнцем, и поедаемые червями и бродячими псами. Ещё стоял тяжёлый и отвратительный запах горелого мяса вперемежку с зловонием гниющего. Но, как всегда и бывает, беда не учит ничему, и, обычно, забывается быстро теми, кого она миновала. Жизнь продолжается во всей своей, как положительной, так и отрицательной ипостаси. Даже наоборот, те, кого миновала беда, благодарят богов за их милость, и с ещё большей ненасытимостью предаются удовольствиям жизни, зная, что завтра и их может постигнуть гнев богов, а тогда уже не будет возможности ни совокупляться, ни упиваться, ни пользоваться стяжаниями, ни хвалиться своим положением среди себе подобных. Только вечная скорбь в мрачном и преисполненном тоски царстве Плутона. Так что, будем есть и пить ибо завтра, возможно, умрём и мы. Вероятно, подобным неопровержимым аргументом и руководствуются любители ночных развлечений не только в Риме, но и во всех городах империи. Но когда последние лучи колесницы солнечного бога исчезли за горизонтом, и небо покрылось сияющей звёздной пылью, весь ночной Рим замер в волнении и даже ужасе. Между Кастором и Поллуксом, как будто брошенная уходящим Гелиосом, повисла огненным копьём хвостатая звезда. Что на этот раз боги предвещали Вечному Городу? Какие бедствия или, наоборот, удачи? Ведь не прошло ещё и четырёх лет, как подобная же звезда пронеслась над Римом. Что же тогда принесла она? Самые дотошные вспоминали, что звезда появилась через месяц после убийства Нероном Агриппины. Другим вспоминалось восстание Боудики и резня римских колоний в Британии. Третьим виделись реки крови казнённых Нероном, стремящимся, по совету астролога Бальбилла, отвести от себя гнев богов жизнями своих жертв. И вот, вновь звезда, а значит опять страх и трепет и скорбь для одних. А для других - жрецов, астрологов, предсказателей и прочих лжецов - возможность поживиться на людских суевериях. К тому же, разве не предвещали и другие знамения приближающихся ужасов и бед? А младенцы с двумя головами найденные на улице, возле Большого цирка. А телёнок родившийся с головой приросшей к ноге? Всё это не к добру, ох как не к добру. Всё это, наверняка, и предупреждало и о пожаре и о гневе богов за нечестие этих человеконенавистников из секты христовщиков. И вот, их казнили и, кажется, полностью искоренили их зловредное учение, а опять звезда...Чем же теперь загладить гнев богов, и что они придумали для римлян на этот раз? Подобные мысли, как рой мошкары, тут же опутали головы не только ночной черни, но и отцов - сенаторов, и декурионов триб, и рабов и проникли даже в преторианский лагерь. Ведь что бы не говорили астрологи и прозорливцы, все в Риме знают, что хвостатые звёзды возвещают смерть цезарей. Но говорить об этом вслух, значит накликать смерть на себя самого. В Риме знали и то, что цезари могут отвести от себя приговор богов только одним - предать на смерть вместо себя других. Именно об этом и задумался глядя на зловеще висевшую над горизонтом комету Нерон. Ещё задолго до заката он со своими ближайшими соучастниками в разврате и преступлениях, прибыл к Тигеллину и уже третий час они разгорячали себя вином и развлекались с обслуживающими их нагими блудницами, собранными Тигеллином из лучших римских лупанариев. Но появившаяся после заката звезда своей неожиданностью и яркостью как то сразу погасила и их разгорячённую похоть и весёлую пьяную разнузданность. Женщинам было приказано удалиться и ждать когда их позовут вновь. И Нерон и его собутыльники как то сразу притихли и задумались. Разве что Спор был равнодушен и спокоен. «Ну несёт звезда беду или только предвещает её, а его это как касается? Он ни цезарь, ни сенатор, ни начальник преторианцев, как Тигеллин, ни казначей, как Фаон, и даже не секретарь цезаря, как Эпафродит. Он, всего - навсего, евнух, наложник цезаря. Пусть даже если и не откупится от гнева богов Нерон, и зарежут его какие то заговорщики, придёт другой принцепс и тоже будет нуждаться в моей красоте и нежности...- в полупьяном умиротворении, думал он, разглядывая из под накладных ресниц небесную гостью. – Да и чего бояться цезарю? Дельфийский бог в своём оракуле сказал ему «бояться 73-его года», а сейчас цезарю всего 27... а мне 19, у нас ещё целая жизнь впереди...». Его мысли были прерваны кинутым в него Нероном яблоком. Он жеманно, как бы в испуге, взмахнул руками в браслетах и кольцах и посмотрел на цезаря. - Что скажешь, Спор? - кивнул на звезду Нерон. Головы всех повернулись в сторону Спора и четыре пары глаз уставились на евнуха. Он был самым молодым среди них, и, наверное, самым глупым, но Нерон, то ли ради насмешки, то ли по каким то своим, ведомым только ему, причинам, всегда спрашивал мнение своей особенной «жены». - Она прекрасна... - томно проворковал евнух, - а красоты не стоит бояться, ею надо восхищаться. Три пары глаз со Спора переметнулись на Нерона. Цезарь в оцепенении сверлил своими серыми, как бы остекленевшими, глазами Спора. В такие моменты казалось, что глаза цезаря вот- вот вылезут из орбит, а их неподвижность вызывала почти панический ужас у тех, кто впервые видел задумавшегося о чём то Нерона. Спор знал эту особенность своего мужа и добавил: «Думаю тебе не стоит беспокоиться, вспомни оракул Апполона Дельфийского, а до 73-его года тебе ещё далеко...» - Утешил и ободрил! - в глазах Нерона мелькнула какая то еле заметная искорка вернувшая им осмысленность и жизнь. - А ты что думаешь, мой верный Гай. Теперь глаза всех обратились на Тигеллина. Если Спор был самым молодым, то Тигеллин был самым старшим. Ему было уже за 50, но ни пожилые года, ни неудержимый разврат которому он предался с самой ранней юности, а злые языки в Риме утверждали, что и Нерон результат его прелюбодейной связи с юной Агриппиной, ни изощрённое коварство и подлость, ни сколько не подточили его сил. Во всех затеях цезаря, от организации самых низменных и чудовищных удовольствий, до придумывания казней и осуществления их, не было у принцепса более умелого в разврате и стойкого в кровожадности холуя. Хотя, порой казалось, что холуй даже соревнуется с Нероном в кровожадности и похотливости. Подобных соперников Нерон не только терпел, но и всячески благоволил к ним. - Позволю себе не согласиться с нашим юным и прекрасным Спором - начал Тигеллин. - Красота, конечно, достойна восхищения, но порой за её притягательностью скрывается коварство и даже заговоры. Но, этой звездой боги показывают тебе, цезарь, своё благоволение... ты искоренил эту, человеконенавистническую иудейскую секту, распространявшую своё зловредное учение среди римских граждан. Твой гений восстановит город в новом блеске могущества и красоты, и это уже не будет Рим, а будет новая столица мира - Нерополь, ты воплотишь свою мечту о дворце, который станет новым чудом света, а твоё имя прославится в народах и в веках... Его тирада была прервана Нероном. - Всё это так, мой милый Гай, но нужны деньги! Миллиарды сестерций, сотни и даже тысячи талантов золота и серебра...кто мне их даст? Может эта звезда? Он посмотрел на комету и взяв кубок отхлебнул из него. Все молчали зная, что когда Нерон начинал размышлять вслух, он не терпел чтобы кто то перебивал его. - А может звезда предупреждает меня об опасности? Все эти псы - сенаторы ненавидят меня и только и желают моей смерти...народ меня любит, а вся эта сволочь из сената...я знаю... Нерон покачал головой и погрозил кулаком звезде. - Все хотят властвовать! Заговоры и козни сопровождают меня постоянно. То родная мать плела интриги, то брат, то жена... Нерон входил в какой то экстаз. Его голос дрожал от волнения, а на глазах, серых и мертвенных, даже появились слёзы. Он повернулся к Тигеллину - Я просто чувствую опасность, боги предупреждают меня, ты помнишь ту шлюху, на которую донёс мой наварх, что она вовлекала его в заговор против меня? - Да, цезарь - в замешательстве ответил Тигеллин, - но ты сам знаешь, что донос не подтвердился, нет ни свидетелей, ни доказательств. Я повелел держать её пока в заключении... - Подвергни её пытке, я уверен она расскажет много интересного...я думаю там будут замешаны знатнейшие и состоятельные мерзавцы...Мы их всех выведем на чистую воду, а имущество конфискуем в казну. Я даже уверен, если ты хорошо поищешь, то найдутся и рабы знающие о заговорах своих хозяев... Тигеллин внимательно слушал и согласно кивал. «Ловко придумано...- думал он глядя на Нерона, - почему бы и в самом деле не организовать заговор среди этих чванящихся своим происхождением и знатностью патрициев. Они осторожны в речах, но при правильном подходе всё равно сболтнут что нибудь, а там и потянется ниточка...Надо только не ошибиться...они не так просты, и не доверятся первому встречному...кто же поведёт их на убой? А ведь знатный заговор можно организовать и всех этих Сцевинов, Наталов, Пизонов...и этого старого борова лжефилософа тоже сюда нужно будет привязать... Нерон его ненавидит и не упустит возможности расправиться и с ним. У одного его только 400 миллионов...нафилософствовал за свою близость к цезарю». Тигеллин даже скривился от ненависти. У него вызывали ненависть и злобу все, кто хранил своё нравственное достоинство человека и гражданина. Впрочем, даже в этом он подражал Нерону. Тот всегда хвалился своей гнусностью и был убеждён, что все так же гнусны, как и он, но только притворяются и скрывают свои пороки. А он, как свободный римлянин, не нуждается в притворстве, и его страсти являются его достоинствами. Нерон заметил его кривую ухмылку и повторил склонившись к нему: «Хорошо поищи...Тигеллин». Тот согласно закивал головой, выражая полное понимание и ревность в осуществлении высказанного цезарем предложения. Нерон встал с ложа и подошёл к колоннаде окружающей залу. Звезда, встревожившая Рим, висела там же, на небосводе, между Кастором и Поллуксом. «Славлю тебя, о звезда, между небесных огней ярко пролившая свет! Пусть же сиянье твоё Рима врагов всех погубит!». Продекламировал он, протянув к ней руку с чашей вина. Все дружно и восторженно захлопали в ладоши. - Грации, где вы - закричал Нерон выпив чашу и бросив её на стол. Девушки выпорхнули из - за покрывал окружавших пространство с ложами и столом. - Сапфо! Сапфо! - Нерон указал пальцем на одну из них. - Пещера нимф. Ну -ка покажите нам развлечения лесбийских дев... Девушки закружились перед столом сплетаясь между собой в непристойных телодвижениях. Все уставились на них, а Нерон буквально упав на ложе медленно пополз к Спору. Его движение напоминало подкрадывающегося к жертве хищного зверя. «О, дитя, с взглядом девичьим, хочу тебя, ты же глух ко мне: ты не чуешь, что правишь мной, правишь, словно возница» - шептал он с похотливой улыбкой протягивая руки под шелковое платье евнуха. Оргия продолжилась. Хозяин и владыка всего цивилизованного мира, над которым распростёр крылья римский орёл, развлекался со своими друзьями.
КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Когда по всему Риму были зажжены уличные факела, и первая ночная стража начала отсчёт своего караула, из ворот небольшого двухэтажного дома выехала крытая повозка запряжённая парой гнедых коней. Конями правил бородатый плотный мужчина лет 45-ти, в полотняных штанах и плаще с капюшоном. В глубине повозки на подушках среди корзинок со снедью расположилась женщина. Повозка скрипя и покачиваясь медленно тащилась по брусчатке мимо тёмных окон домов и мрачных глыб храмов. Сполохи факелов приветствовали её на перекрёстках, а мрак, густой и липкий, сопровождал в узких, больше похожих на горные ущелья, кривых переулках. Пожар не добрался до этих мест, и ничего здесь не свидетельствовало о пережитом бедствии. Разве что, при сильных порывах австра , доносился приторно - сладкий запах тления и гари. Миновав театр Помпея повозка свернула влево к набережной Тибра. Возница обернулся и посмотрел на свою госпожу. «Бесстрашная женщина - подумал он, - какая другая решилась бы в ночь не только выехать из Рима, но и ехать в одиночестве среди мрака и опасностей, подстерегающих на дороге». Его всегда удивляла и даже восхищала отважная твёрдость этой римской аристократки, ставшей его госпожой не в силу её власти, не по причине её богатства, а в силу её милосердия и доброты. Уже двадцать лет он был рядом с ней и всегда был готов не только защитить её, но и умереть за неё. Когда то она фактически вырвала его из вечной тьмы Аида. Он падал туда, и вновь возвращался, в бреду и в боли, чтобы через некоторое время вновь провалиться, и тьма становилась всё осязаемей и гуще. После побоища на Фуцинском озере, устроенном Клавдием для развлечения римского народа, тысячи гладиаторов были убиты и утонули, тысячи остались калеками и были почтены деревянными мечами, а сотни тяжелораненых были выброшены ланистами на остров Эскулапа, где медленно, или быстро, умирали от зноя, потери крови, голода и равнодушия. Да и в самом деле, деньги за них получены, а тратиться на долгое и дорогостоящее лечение зачем? Именно там Клавдия и нашла его, ещё живого, и выходила и вернула к жизни и даже к свободе. Так он появился в их доме. Когда силы восстановились, а раны напоминали о себе только уродливыми шрамами на груди и животе, Пилат испытал его владение мечом и доверил ему Клавдию. Тогда же он и обрёл новое своё имя - Гай Понтий. Меч и сейчас лежал рядом с ним, под сидением, прикрытый рогожей. Он ощупал его. «Но что такое меч, пусть даже и в руке такого как он? Если по дорогам промышляют целые шайки лихих людей, и они встретятся с ними, то он готов умереть, но что тогда будет с госпожой?». Он даже не хотел думать об этом, и крепче ухватив повод направлял коней по улочкам Города. Вскоре впереди замаячила арка Тиберия и повеяло сыростью от близости Тибра. Они подъехали к мосту Агриппы и остановились у караульного поста. К повозке подошёл солдат. - Куда ты собрался на ночь глядя? - качая головой и разглядывая возницу спросил он. - Госпожа спешит к своему мужу - ответил Гай кивая на повозку. Солдат откинул полог и с любопытством заглянул вовнутрь пытаясь факелом осветить пространство возка. Ему это удалось. Увидев Клавдию он с почтением наклонил голову. - Госпожа может столкнуться с неприятностями, - сказал он, - дороги даже днём не безопасны...Может госпоже стоит переночевать в Городе, здесь рядом, есть харчевня и сдают комнаты... Возница, услышав предложение солдата, повернулся к Клавдии в надежде на её согласие. Но она только поблагодарила солдата за совет. Гай вздохнул, и направил коней на мост. - Видели звезду? - прокричал им вослед солдат кивая головой на небо. Возница остановил коней, и приподнявшись оглянулся в сторону куда указывал солдат. С минуту он разглядывал небесную странницу, огненным копьём повисшую над всем Аппенинским полуостровом. - Взгляни, госпожа, - с тревогой в голосе обратился он к Клавдии, - может стоит последовать совету солдата? Хвостатые звёзды всегда несут беду... - Если кому и стоит бояться, то явно не нам, Гай - откинув полог и посмотрев на небо сказала она. - Пусть боится цезарь... Возница согласно кивнул головой и усевшись поудобней дёрнул поводья направляя коней на мост. Солдат проводил повозку взглядом и вернулся в караулку. Двое его напарников играли в «царя» с азартом бросая кости, и передвигая своих «царей» по расчерченному прямо на плитах полю. - Кому там не спится? - повернувшись к вошедшему спросил один из игроков. - Матрона спешит к своему мужу - ответил солдат усевшись рядом и наблюдая за игрой. - На ночь глядя? Молодая и красивая? - захохотал спрашивающий. - Как моя бабка, но из всадников, а может и из сенаторского звания... - ответил солдат. - И не побоялась выехать в ночь? - передвигая своего «царя» удивился игрок. -Это значит, что ей в Риме опаснее, чем ночью на дороге - вступил в разговор второй игрок. - Может она из этих, которых Нерон объявил вне закона? Надо было тебе её проверить. Он хмуро посмотрел на солдата. - А как ты её проверишь? - возразил тот. - что у неё на лбу написано? По виду римская матрона, из знати, поди проверь её, потом забот не оберёшься... - Глуп ты, они сами сознаются, нужно только спросить: ты - христовщик? И всё! Им нельзя отрекаться от своего бога - с какой то даже злобой ответил второй игрок. Он проигрывал и был раздражён и зол. - Может догнать их? - нерешительно спросил солдат, переводя взгляд с одного на другого. Те ничего не ответили на это предложение. - Да ладно, пусть себе едут. Никакая она не «христовщица», обыкновенная матрона... Те опять промолчали. По правде сказать им было наплевать кто проехал и зачем проехал. Но из-за явно намечающегося проигрыша у одного из игроков закипало раздражение и досада, он и выплеснул её в сторону самого молодого из них. Заставив и его поволноваться и даже испугаться «А вдруг он доложит декуриону о моей оплошности, да ещё и наговорит всяких небылиц. Вот и неприятности... Надо было спросить... она признается! Ну да, так она и призналась, только безумцы признаются так просто в своих преступлениях» - размышлял солдат наблюдая за игрой. Повозка же Клавдии, тем временем, благополучно миновав Тибр, в чёрных водах которого отражались сполохи освещающих мост факелов, выехала на яникульскую дорогу. Клавдия откинулась на подушки и прикрыв глаза зашептала: «Бог всемогущий - срывалось с её губ, - в твоих руках и жизни наши и пути наши. Ты - Защитник наш и от людей лихих, и от всякой беды. И в этой дороге не оставь нас Твоим руководством и охрани от всякого зла. Ради Праведника, которого Ты назвал Сыном Твоим и ради милости Твоей к нам, Его ученикам». Едва она закончила свою молитву как повозка внезапно остановилась. Она открыла глаза и привстала на подушках, вглядываясь в причину остановки. Они стояли на перекрёстке дорог и пропускали двуколку императорской почты, которую сопровождали четыре преторианца. Пропустив их, возница свернул за ними и пристроившись на небольшом расстоянии поехал вслед двуколке. Так, в паре и под охраной, они миновали сады Агриппины и, выбравшись на дорогу в Этрурию, покатили по ней. Ну а пока повозка ведомая парой гнедых, резвостью которых управлял Гай, катит по дороге к имению Пилата мы расскажем немного о прошлом нашей отважной Клавдии Прокулы.
После казни Пилат ещё 5 лет прокураторствовал в Иудее. Она могла вернуться в Рим, но после произошедшего твёрдо решила остаться с ним. Время шло. Так, в Иудее, и пролетели десять лет их совместной жизни. Прибыв туда молодой девятнадцатилетней девушкой она покидала её взрослой женщиной, сумевшей, не смотря ни на что, сохранить в своём сердце свои девические идеалы. Следующие десять лет забрал Рим. Вместе с годами уходила молодость, здоровье и жизнь. Боги не дали им родительских забот. И где то в глубине сердца Клавдия связывала это с приговором и казнью. Её бессильная попытка повлиять на приговор так и оставалась в памяти и совести постоянным укором Пилату и скорбью ей самой. Даже слова Мариам о том, что смерть Праведника была предречена и даже необходима, не устранили ни укор, ни скорбь. Её сердце просто не принимало такого объяснения. Почему лучшие из людей должны умирать, а худшим достаётся власть, богатство, почёт. Она не выказывала этого явно, но Пилат чувствовал это сам, ибо и его память и совесть были обременены подобным же укором. Так, за внешним благополучием всаднической семьи скрывалось внутреннее обособление, которое каждый старался заполнить своим. Пилат, свободно владеющий не только латинским и арамейским, но и греческим языком, большую часть своего времени, по возвращении в Рим, уделял чтению. У него были списки древних иудейских пророков, переведённых с арамейского на греческий семьюдесятью раввинами. Он купил целый ящик этих свитков перед самым отбытием из Иудеи. Клавдия же нашла себя в заботе о больных рабах. Недалеко от дома, на острове посреди Тибра, стоял Храм Эскулапа. К нему сносили умирать больных рабов те из господ, кто не хотел тратить деньги на их лечение. Туда и повадилась ходить Клавдия. Каждый день, уложив небольшую корзинку снедью и купленными снадобьями, посещала она это место, где на небольшом пространстве возле храма, столкнулись между собой жестокосердие одних с милосердием других. Так они и жили, тихо и затворнически. Тогда и нельзя было по иному, да по иному и не хотелось. Вернувшись из Иудеи они поселились в доме отца Клавдии Клавдия Арруция. Старик болел и нуждался в их заботе и присутствии. Он умер за год до убийства Гая. Предав огню его останки, и совершив погребальный обряд, они решили покинуть Рим, ибо безумства и жестокость принцепса не могла оставить равнодушным ни её ни Понтия. В те дни ужас незримой пеленой висел над всем Римом. Но пока они искали недорогую и достаточно удалённую от города виллу, Гая убили, и место принцепса занял Клавдий Тиберий. Тогда многие в Риме, запуганные и утомлённые безумной кровожадностью, в сочетании с безграничной властью и звериной похотливостью Гая, связывали с новым принципатом надежды на благоразумие и справедливость. Как оказалось, и справедливость и, тем более, благоразумие не присущи новому императору Рима. А власть, в своей прежней безграничности, была отдана вчерашним рабам нового принцепса, постоянно интригующим, ненавидящим друг друга и бессовестно алчным. Вновь мечта о вилле, где - нибудь, только бы подальше, подальше от Рима с его безумным и буйным скотством, завистью и развратом, заполнила сердца и Клавдии и Понтия. И вскоре подвернулся продавец, за 800 тысяч сестерциев уступавший небольшую усадьбу в Этрурии. Они вместе посетили усадьбу и она понравилась им. Вернувшись в Рим Пилат начал оформлять сделку, и они взялись за приготовления к переезду. Римский дом было решено оставить и сдавать в наём, но вдруг Клавдия отказалась покидать Рим. Нет, она не требовала развода, и всё так же ненавидела и Рим, и его образ жизни, но её желание остаться в городе было твёрдым. Поначалу Пилат был разгневан упрямством жены в её неожиданном решении. Но ни его гнев, ни попытки уговорить её сменить решение, не принесли успеха. В конце -концов после 100-летних игр, оставив непокорную жену на попечение Гая, и взяв с неё обещание регулярно навещать его, он выехал в приобретённое имение. Там он и обрёл желанное уединение, в которое и погрузился наедине с собой, своими мыслями и свитками. Клавдия осталась в Городе. А дело было в том, что совершенно случайно, во время одного из посещений храма Эскулапа, она встретила Мариам из Магдалы. МАРИАМ ИЗ МАГДАЛЫ Это произошло спустя почти 15 лет после их первой, и на тот момент единственной, как думала Клавдия, встречи. Но, как оказалось, мир не только тесен, но и предопределён. Их предыдущая встреча произошла в Иерусалиме, в те дни, когда Клавдия искала хоть кого то из тех, кто бы мог рассказать ей из первых уст о казни, и о том, что случилось после. Слухи, которые распространялись по Иерусалиму после казни, были настолько фантастичны, что вызывали двоякое чувство - или всё это была изощрённая и корыстная ложь, или же великое чудо. В том, что это великое чудо, Клавдию убеждал и сон, посетивший её в ночь перед казнью. Он встревожил её до глубины души, и заставил обратиться к Понтию с просьбою о помиловании. Никогда ранее не вмешивалась она в его дела, и не просила ни о чём подобном. Он не услышал её и утвердил приговор, хотя знал, что обрёк на смерть невиновного. Это стало некоей невидимой, но прочной стеной между ними с тех пор. Она пыталась оправдать его в своём сердце: «Всё же он был префектом провинции и исполнял свои обязанности, - говорила она сама себе, - но он же и человек, и должен был им оставаться всегда. Что важнее? Быть префектом или человеком? И, к тому же, он и сам говорил, что предали его из зависти». Но, как она не пыталась переубедить себя, совесть упорно стояла на своём - важнее, оставаться всегда человеком, а он, по её восприятию жизни, своим человеческим долгом пренебрёг в угоду своей должности. После этого она и стала искать встречи с кем либо из учеников казнённого праведника. Она была уверена, что Пилат знал многих из них, ибо почти три года следил за ними, но обращаться к нему не стала. Найти Мариам ей помогла одна из её служанок - иудеек. И встреча произошла через год после казни, когда они вновь посетили Иерусалим. В праздник к Храму стекались тысячные толпы со всей страны и Пилат, опасаясь беспорядков, всегда приводил в город перед праздником когорту солдат. Они останавливались на эти дни в покоях дворца Ирода расположенного прямо против Храма. В эти покои служанка и привела Мариам. Отпустив служанку Клавдия усадила гостью, и сев напротив попросила: «Расскажи мне о том Праведнике, которого казнили год назад, насколько я знаю ты была с ним рядом до самой смерти». -Госпожа говорит по арамейски? - удивилась гостья, и внимательно посмотрев на Клавдию спросила: «Зачем госпоже это знать?». Клавдия поведала ей о сне. Она не вдавалась в подробности, но по её голосу, лицу и даже блеснувших слезами глазах, Мариам поняла её. Она рассказывала долго, и порой тоже с глазами, полными слёз и дрогнувшим голосом. Клавдия слушала с жадным вниманием иногда даже закрывая лицо руками, и качая головой. Рассказывала Мариам ярко и убедительно, но всё это было настолько фантастично, что поверить в услышанное было невозможно. - Неужели всё это правда? - воскликнула Клавдия, когда Мариам рассказывала ей о раскрытой гробнице и о неузнанном Учителе, которого она приняла за садовника. -Мне нет проку во лжи, - возразила Мариам, - я говорю о том, что видела сама... - Да, да...- поспешно согласилась Клавдия. - Я верю тебе...Но расскажи мне, как ты встретилась с ним впервые...Как ты оказалась рядом с ним... - Как я встретилась с ним? - Мариам грустно улыбнулась и закрыла лицо руками. - Я пришла соблазнить его...- сказала она после недолгого молчания. И заметив удивлённый взгляд Клавдии кивнула головой: «Да, госпожа, именно так...До встречи с ним я жила презренной и постыдной жизнью...Мужчины смотрели на меня с вожделением, а жены с ненавистью. Сладострастие владело мною и я продавала его желающим...» Мариам посмотрела на Клавдию надеясь увидеть отвращение или презрение в её глазах после этих слов, но Клавдия смотрела всё так же, с грустью и участием. - Может мне стоит уйти? - всё же спросила она Клавдию, но та взяла её руки и сжав их в своих ладонях покачала головой. - Говори - тихо попросила она. - Я родилась в Магдале, это в Галилее на берегу Киннерета. Нравы местных жителей, в основном рыбарей и земледельцев, не отягощаются бременем, суровых и обязательных для всех правоверных иудеев, законов и правил. Удачный лов рыбы, как и хороший урожай, отмечаются у нас широко и весело. А поклонение Иегове и соблюдение Его заповедей сводится в основном к ежегодной уплате храмового сбора. Своего отца я не знаю, да и мать никогда не говорила мне о нём. В городке сплетничали о причастности к моему рождению римского центуриона из расквартированного в Капернауме гарнизона. Ну а доля незаконно рождённой, наверное, одинакова и в Галилее, и в Риме...так что моя судьба была предрешена в момент зачатия...вернее сказать: «была бы предрешена», если бы не встреча с Ним... - поправила свои слова Мариам. - Мать умерла когда мне едва исполнилось 17 лет. Многие мои сверстницы уже имели мужей и детей, но даже в Галилее, при её нравах, никто не готов был взять себе в жену зачатую в блуде, и к тому же почти что нищую. Но я была молода, безрассудна и жаждала любви. Вероятно, семя того римлянина, оплодотворившего мою мать, было разгорячено его животной похотью. А может быть моя мать отдавалась ему не в порыве любви, а в буре своей страсти. Но этот сладострастный жар двух тел, некогда соединившихся в темноте галилейской ночи, передался и мне... и стал моим проклятием. Ты даже не представляешь, госпожа, какие оскорбления, унижения, проклятия мне довелось услышать и пережить...Мир и так жесток и равнодушен к людям, а к отверженным он жесток вдвойне. Да и не только жесток, но и лицемерен, лжив и подл. А делаем его таким мы сами. Сталкиваясь с человеческой подлостью, жестокостью, лицемерием я и сама становилась такой. Я научилась наглости и стала дерзкой. В людях я видела только зло и лицемерие. Одни, на улицах, при свете дня, сторонились меня, как прокажённую, а под покровом ночи искали встречи со мной, чтобы удовлетворить свою похоть. Другие осыпали меня оскорблениями при встрече, хотя я не давала им ни какого повода для этого, но таким образом они выставляли своё негодование моим образом жизни, и возвеличивали свою праведность. Третьи, получив от меня желаемое, могли избить меня, как собаку. Так они наказывали меня за мою грешную жизнь. В своих же глазах они были безгрешны... Мне стыдно и неприятно об этом вспоминать, но я так жила...и другой жизни для меня тогда не существовало… Мариам взглянула на Клавдию и увидела слёзы, текущие по её щекам. - Вижу, госпожа, ты плачешь от моего рассказа...это свидетельствует о твоём добром сердце - тихо сказала Мариам. - А я тогда жила, если можно назвать моё существование жизнью, с сердцем мёртвым...и, наверное бы, скоро умерла если бы не Он. Ты спрашиваешь, как я встретилась с Ним...Молва о нём неслась от города к городу. Одни говорили, что он безумен и своими речами обольщает народ. Другие рассказывали, что он в Кане, на свадебном пиру, превратил воду в вино, а в Капернауме очистил прокажённого и исцелил множество больных. Третьи говорили, что он одержим бесами и творит чудеса силою князя бесовского. Меня, как и многих других, привело к нему любопытство. В самом деле, часто ли среди нас появляются люди способные превратить воду в вино, или вернуть зрение слепорождённому? Я тогда жила в Магдале, а он, как говорили, был в окрестностях Вифсаиды. Я встала и пошла туда. Весь путь меня терзала одна и та же мысль - как он отнесётся ко мне, грязной грешнице...возгнушается и прогонит вон, или будет стыдить и упрекать, смакуя мой позор перед толпой идущих за ним. Я и не ждала уже другого к себе отношения от людей. В сердце я даже решила, что попытаюсь обольстить его, если он унизит или оскорбит меня пред людьми. Да... - Мариам взглянула на Клавдию. - Представь, госпожа, всю низость моего падения...Я нашла его на берегу Киннерета. Он был не один. С ним рядом постоянно было множество людей, но самыми близкими к нему были два брата, рыбари из Вифсаиды, Симон и Андрей. Были и другие, но я их не знала тогда, впоследствии нас всех сблизила любовь к нему. Тогда же люди толпились и теснили его, и он, взойдя в подогнанную Симоном лодку обратился к толпящимся на берегу. Его слова лились, как елей. Я никогда не слышала ничего подобного. Сам его голос, не громкий, но ясный, казалось, звучал не из его уст, а в самом моём сердце. Он говорил о тайнах царства Божия, но свои слова облекал в притчи, так, что многое из сказанного им было недоступно и непонятно слушающим. Многие уходили не понимая его, а я была зачарована и его речью и им самим. Ему было лет около 30, и он отличался той мужественной красотой, которая присуща твёрдым духом и уверенным в себе мужам, и которая очень влечёт женщин. Слушая его я желала чтобы он обладал мною. Эти нечистые мысли будоражили меня, нашёптывая лукаво и цинично: «это только слова, он такой же как все, не стоит тебе обольщаться, помани его вдали от людей и друзей, и он будет твой». Когда нас, слушающих, осталось немного, он вышел из лодки на берег и кто то, кажется, Симон, попросил его растолковать притчи, которыми он поучал народ. В одной из притч он уподобил царство истины семени, которое упав в землю, и будучи малым, возрастает и приносит многократный плод. Семя истолковывалось им как проповедуемое им учение. Он так и говорил: «если пребудете в слове моём, то вы истинно мои ученики...и не увидите смерти вовек». Но тогда эти слова для многих, даже из его ближайших учеников, были странными, а для меня, блудницы, скорее безумными. Что значит: «не увидите смерти вовек»? Моя наглость и дерзость заговорили во мне, поддавшись всё тем же нашёптываниям нечистых моих помыслов. «Послушай, учитель - крикнула я - оставь во мне это семя твоё, о котором ты сейчас говорил. Пусть оно принесёт плод». Он замолчал и посмотрел в мою сторону. Я видела как смутились его друзья и опустили глаза стоящие рядом. Некоторые даже отодвинулись от меня, и все молчали выжидая. Наши глаза встретились. Я думала увидеть в нём раздражение, или презрение, или насмешку, хотя втайне надеялась, что в его глазах хоть на мгновение мелькнёт интерес ко мне, как к женщине. Мне было 23 года и я была красива и ещё желанна. Мгновенье, и его взгляд, казалось, проник в самое моё сердце и осветил все его закоулки. Всю нечистоту, все помыслы, весь накопленный мною опыт притворства и лукавства. Я просто физически ощутила этот свет, шарящий по моему сердцу и находящий то, что я не только стремилась забыть, но даже стыдилась вспомнить. Эти мгновенья мне показались вечностью. Потом волна стыда и раскаяния захлестнула меня и я, захлёбываясь слезами, упала на землю у его ног. Мне было до смерти жаль себя и стыдно перед всеми стоящими вокруг нас. Он наклонился и прикоснувшись к моим волосам сказал: «Встань, Мариам». Он знал имя моё. Это поразило меня, и ещё в рыданиях я встала на колени, и обхватив его ноги, прошептала: «Равви, прости рабу твою». «Встань, Мариам» - вновь повторил он. Его друзья помогли мне встать. Он вытер мне слёзы своим платом и улыбнулся. «Ты сестра наша, Мариам, - сказал он. - Оставайся с нами». Вот так день встречи с ним стал днём моего второго рождения. От прежней жизни осталась только память...как вечный укор мне и напоминание - закончила рассказ Мариам. - Это и в самом деле удивительно...- после недолгого молчания сказала Клавдия. - Я готова тебя слушать ещё и ещё... - Может быть, в следующий раз - Мариам виновато улыбнулась Клавдии. - Сейчас мне пора уходить. Госпожа проводит меня? - вставая спросила она. - А где же сейчас те, кто был с ним - спросила Клавдия, провожая Мариам и пытаясь дать ей пару ауреусов. - Он заповедал нам донести его учение всем народам - улыбаясь и отводя руку с деньгами сказала Мариам. - А если бы мой муж не утвердил приговор, и он бы остался жив, зачем ему было умирать? Ты же сама говоришь, что он был лучшим из людей - каким то отчаянным шепотом спросила Клавдия. - Он не мог не умереть... он для этого и пришёл...умереть за нас...В наших священных книгах говорилось о нём, но тогда мы не понимали этого...а многие не понимают и до сих пор...Его смерть - наша жизнь - Ты любила его? - заглянув в глаза уходившей Мариам спросила Клавдия - Я люблю его и сейчас...его невозможно не любить... Она говорила о мёртвом, как о живом и это было удивительно и скорбно. - Зачем ему умирать за нас? - всё не могла успокоиться Клавдия - зачем и кому нужна была его смерть... Но этот вопрос она уже задавала больше себе самой. Вот так закончилась их встреча в Иерусалиме. Мариам ушла не взяв ауреусы, и не договорившись о новой встрече. Об этом разговоре Клавдия рассказала Пилату. Он внимательно слушал её пересказ того, что ей поведала Мариам о виденных ею чудесах. - Во всём этом много выдумки... - задумчиво сказал он, - и докопаться до истины, наверное, невозможно, но то, что он был воистину велик, как человек, это так. Поверила ли тогда в рассказанное Мариам Клавдия? Наверное, нет. Да и кто вот так просто с чужих слов поверит в чудеса с насыщением, воскрешением, вознесением. Но, надо признать и учесть тот факт, что Клавдии тогда было 25 лет, и хотя это не мало, и в подобном возрасте многие девушки уже довольно таки практичны, мудры и не верят даже в любовь, но чистота её сердца, и в 25 лет, не вызывала сомнения ни у её мужа, ни у всех близко знающих её, а чистота женского сердца является самым плодородным полем для веры, любви, скромности и милосердия. Ну а с неожиданной, и даже случайной, как могло показаться на первый взгляд, встречи с Мариам у храма Эскулапа начался совершенно новый этап в жизни Клавдии. Так же, как в своё время начался и совершенно новый этап жизни Мариам после встречи с Учителем. Мариам свела её с людьми бывшими рядом с Праведником с начала Его проповеди. Они знали Его, слушали Его, разделяли с Ним хлеб и после Его казни несли дальше Его учение. И Клавдия, став одной из них, поняла для чего родилась и пришла в этот мир. ВЕЧЕРНИЕ РАЗГОВОРЫ В ИМЕНИИ А что же наша звезда, так взбаламутившая своим нежданным появлением всю тину и грязь на дне Вечного Города? А звезда неслась в бесконечности вселенной с огромной скоростью, покрывая за человеческий день миллионы миль, и не замечая ни времени, ни пространства, ни людских страхов, ни страстей. Что для неё жизни копошащихся в грязной суете цезарей и рабов? Мгновенья! Что для неё мысли человеческие? Ничто! Что для неё весь Рим с его похотью, стяжаниями, гордыней, храмами и жертвоприношениями, цирками и развлечениями? Прах! Что для неё вся Земля, с народами, племенами, коленами и языками? Она вызывала ужас и страх, и ожидание бедствий, но она об этом ничего не знала. Она была частью, вернее - малой частицей в великой и прекрасной, но непостижимой для человеческого ума, божественной Гармонии Мироздания.
Вечера в усадьбе, как мы уже и говорили раньше, были похожи один на другой, так же как и дневные и утренние часы. С закатом и наступлением сумерек зажигались дворовые факела и светильники в помещениях. Челядь собиралась в своей половине, где за вечерней трапезой делились своими впечатлениями о прошедшем дне, погоде, урожае, болезнях, склоках, мечтами и разочарованиями. Всем тем, чем наполнена жизнь рабов, и о чём можно говорить без ущерба для себя и своего рабского благополучия. Новости из Рима сюда если и доходили, то обычно с большим опозданием. Да и, честно говоря, римская жизнь здесь воспринималась как что то если и не сказочное, то однозначно чужое. И если ею пренебрёг сам хозяин, то чего желать его рабам? Они были сыты, одеты, имели семьи и крышу над головой. Некоторые были освобождены Пилатом «в дружеском кругу», другие оставались рабами по римскому праву, но по отношению к ним хозяина вполне могли считать себя в большей степени его благодарными клиентами. Что нужно человеку в этой жизни? Хлеб, дом, женщина и безопасность. Когда всё это есть, то и бремя рабства как бы и не отягощает. Ведь рабство это состояние больше присущее духу, чем плоти. Ну а уединённость виллы и её устоявшийся уклад вполне устраивал если и не всех в ней живущих, то большую часть. Человек же, как показывает практика, всегда найдёт недостатки даже в райском саду. Так что, можно сказать, челядь была вполне удовлетворена существующим положением вещей, а значит и довольна жизнью. И лучше всего об этом свидетельствовали разговоры ведущиеся за столами, как в женской половине трапезной комнаты, так и на стороне мужской. Надо сказать, что рабы, состоящие в браке, имели свои жилища и могли не присутствовать на этих совместных «пиршествах», а поужинать в своём углу и завалиться спать в окружении детей и под боком супруги. Но, куда денешь потребность поговорить! Порой застольная болтовня гораздо желаннее, чем сама еда, пусть даже и самая изысканная. Да и, как мы и говорили выше, уединённость усадьбы сформировала своеобразную микрокопию человеческого общества. Даже не смотря на то, что все они были рабами по юридическому праву, по сути своей они всё же оставались людьми. Причём, совершенно разными. Со своими характерами, привычками, надеждами, целями. Кто то был смышлёнее, кто то попроще. Кто то честнее, а кто то лукавее. Они жили все рядом друг с другом, торговали между собой, ссорились, мирились, давали друг другу взаймы под процент, заключали какие то договора между собой и жаловались Пилату друг на друга. Одним словом - жили по принципу, сформулированному ещё греками, но перенесённому на римскую почву их же великим соотечественником: «я человек, ничто человеческое мне не чуждо». Ну а то, что им «не чуждо», и чем были наполнены их сердца, как мы и говорили ранее, открывалось в их застольных разговорах. Вот, судите сами. - Авит сказал госпожа возвращается в усадьбу - обгладывая куриную ляжку то ли утверждая, то ли вопрошая своего соседа говорил один из сидящих за столом. - Да? А что же случилось? - прожёвывая и запивая проглоченный кусок поской отвечал его сосед. - Говорят, в этом пожаре сгорел и её дом, сама еле спаслась... - вступил в разговор ещё один. - Кто говорит? - сразу несколько человек посмотрели на говорившего - Встретил вчера Луция из проперциевой усадьбы, хозяин его отправлял в Рим с поручением, рассказывал мне, и о доме госпожи сказал... - Нашёл кому верить, этот болтун соврёт не дорого возьмёт... - Да, хороший урожай винограда в этом году... - И оливки богато уродились... - А вам то что с этого урожая? Вино не для нас... нам вот это пойло... - кивнул на кувшин с поской раб - сторож. - Димитрий нашёл уже покупателя, выслуживается перед хозяином... да и себя, думаю, не обидит - Если бы выслуживался, то нас бы и заставил убирать, а так покупщик сам должен искать людей, вот и наймёт нас... - возразил один из сидящих. -А тебе опимианский фалерн подавай? - язвительно вставил другой. Все засмеялись. Лучше бы прикусил язык, а то за «выслуживается перед хозяином» и плетей можно отведать... - А ты донеси пойди и отведаю... - Жаль, господин эргастул приказал заколотить, плачет по тебе... - По тебе уже давно крест плачет... - Эй, хватит вам, петухи галльские... - осадил спорящих старик - винодел, - и вина в этом году будет в достатке и масла..., а значит и мы будем сыты и господин доволен. - А мне порой кажется, что нашему господину абсолютно наплевать и на виноград и на оливки и вообще на всё. Он целыми днями что то читает или пишет... - А ты что хочешь, чтобы он каждый день устраивал попойки с соседями, а за триклинием им прислуживали наши дочери? - Он уже не молод, для такого времяпрепровождения, может быть когда то и таковое бывало в его жизни... - с ухмылкой вставил раб - сторож. - Прикуси язык, - уже с угрозой в голосе повернулся к нему конюх, - я знаю господина уже 20 лет... - А что я такого сказал? - возразил тот, - многие патриции так проводят время, говорят сам принцепс не прочь попировать в кругу не только блудниц, но и кинэдов ... - Да, жаль, не дали боги родиться тебе патрицием, вот бы ты разгулялся... - с насмешкой перебил его сосед, - но, знаешь сам, бодливым коровам Юпитер рогов не даёт, а даёт долю раба, да ещё и с должностью ночного сторожа...Все дружно захохотали. Но тема с кинэдами и блудницами обсуждалась ещё некоторое время, пока кто то не перевёл разговор на приближающиеся Сатурналии и все мысли ужинающих обратились к будущему празднику. Не сильно отличались разговоры и в женской половине трапезной. -Сладкую запеканку делай так, - рассказывала пожилая кухарка молодой, - полфунта муки и творога фунта с два смешай вместе, как для оладий. Подбавь мёда с четверть фунта и одно яйцо. Когда хорошо размешаешь всё, то смажь маслом глиняную миску и положив туда закрой всё крышкой. Смотри, чтобы хорошо пропеклось в середине... Молодая женщина всё внимательно слушала и согласно кивала головой. - Побалуешь муженька вкусной едой и он тебя побалует... - завершила неоспоримым доводом свой рецепт кухарка. Молодая застенчиво улыбнулась ей в ответ. - Лучше побалуй своего муженька сатирионом, - крикнула ей с другого конца стола женщина лет 30. - Вакхом клянусь, будет тебя баловать всю ночь...и без запеканки. Женщины рассмеялись, а молодая вопросительно посмотрела на кухарку, как бы спрашивая её: «О чём это она?». Советчица заметила этот немой вопрос и продолжила: «Зайди ко мне после ужина, я научу тебя, как муженька превращать в неутомимого сатира...». Все опять засмеялись, а молодая покраснела и опустив глаза принялась за еду. - Бесстыжая, - укорила женщину кухарка, - что смущаешь девчонку? Она только жизнь начинает.., а ты - «научу, как муженька в сатира превращать». - Да полно тебе, Сервилия, - возразила женщина. - Каков наш век? Ты вот удовольствие получаешь только от еды и сна, ушли твои года с красотой и молодостью. И мои скоро уйдут, а пока не ушли хочу сатира, хочу...а что нам ещё остаётся? Такова доля наша рабская...Мужья наши - рабы, детей рождаем в муках да и тоже рабами...даже если и отпущены господами, то всё равно ни завещания, ни наследства детям оставить не можем... где радость? Где свет? Вот и остаётся только любовь...когда захлёбываешься этими волнами удовольствия и внутри ощущаешь изливающееся семя... Она даже прикрыла глаза и говорила уже почти что шепотом. Женщины, как заворожённые, слушали этот монолог и когда она замолчала все с грустной скорбью вздохнули. - Говорят, госпожа приезжает - после небольшой паузы вновь начался разговор. - Госпожа наша добрая, она мне в прошлый приезд подарила гребень для волос... -А мне покрывало... - А почему она живёт в Риме, а господин здесь? - спросила молодая у кухарки. - Они в разводе? - Ну вот ещё выдумала... - ответила та, - значит ей в Риме интереснее, чем здесь... - Как я ей завидую, - прошептала молодая, - моя мечта попасть в Рим...вот бы нас с Луцием забрала госпожа с собой. Рим! Цирк! Театры! Я бы её сопровождала...
Ну а на другой стороне дома, в экседре, тоже был накрыт стол, за которым так же текла беседа, вернее сказать - монолог, изредка прерывающийся вопросами или замечаниями второго собеседника. Давайте послушаем и их, тем более, что не видя нас они будут такими же откровенными в своих суждениях, как и те, которых мы подслушивали в трапезной. - Твоя утренняя речь, Димитрий, была похожа на речь цензора, - с некоторой даже насмешкой говорил старик, очищая варёное яйцо от скорлупы. - Ни больше, ни меньше, как в оскорблении величества Рима и римского народа обличил ты меня... Я же, в соответствии с римскими законами, попытаюсь оправдаться перед тобой. Пилат посмотрел на Димитрия и улыбнувшись продолжал. - Начну с сенаторского достоинства...Не буду лукавить, мечта стать одним из отцов римского народа тешила меня многие годы и в армии, и во время префектуры. Все условия осуществить эту мечту были. Вернувшись в Рим после смерти Тиберия я готов был выставить свою кандидатуру на выборы в сенат. Более того, принцепсом стал Гай Германик, я знал его с малых лет. Его отец был моим полководцем, а маленький Гай фактически сыном нашего легиона. Я не сомневался, что он поддержит меня, да так бы и было... но, тут начались какие то странные и настораживающие меня метаморфозы с Гаем. Доколе он был частным человеком, он был образцом скромности и, казалось, в нём воплотились все добродетели его великого отца. Став принцепсом и приняв власть он превратился в совершенно иного человека. Даже не в человека, он стал считать себя богом и пытался заставить всех поклоняться ему, как божеству. Как ты думаешь, Димитрий, кто должен был первым объявить его божеством и воздать ему божеские почести? Пилат вопросительно посмотрел на грека. - Я слышал об этом, - кивнул головой тот, - он издал эдикт, чтобы во всех городах строили ему храмы и совершали богослужения в его честь... - Нет, мой дорогой грек, - возразил старик, - это уже было после. Первым ему должен был поклониться сенат! Вот такой выбор стал и передо мной. Стать сенатором и умереть, ибо я не считал его богом, или стать сенатором и поклониться этому обезумевшему...То есть, остаться самим собой и умереть на плахе, а ты знаешь, как Гай поступал с противящимися его безумию. Или предать свою совесть, достоинство, предков и стать одним из холуев сумасшедшего принцепса. Зато сенаторского достоинства! А! как тебе такой выбор? Ты бы какой путь выбрал? Спросил с усмешкой Пилат наливая себе вина и разбавляя его. Димитрий молчал. - Так это ещё цветочки... - не обращая внимания на молчащего грека продолжал старик свой монолог. - Он как то ввёл своего коня в курию и оглядев всех этих отцов сказал, что хочет видеть его сенатором! Коня! И никто не открыл рта своего, и поверь мне, они проголосовали бы все единогласно. И конь бы стал одним из них. А потом он бы захотел сделать сенатором своего пса...или...да мало ли что взбрело бы ему в голову если бы Херея не прервал его безумства. Вот тебе и ответ почему я пренебрёг всем тем, о чём ты говорил. А сенаторское достоинство... Его просто нет. Есть сенаторское ничтожество - продажное, холуйское и угодливо трусливое. Пилат замолчал, и аккуратно разрезав очищенное яйцо окунул его в соус и отправил в рот. Прожевав и проглотив его, он сделал глоток вина и продолжил. - Ну а по поводу того, что я предпочитаю жить изгнанником на сто первом миленариуме, а не в Риме, и тем самым лишаю себя удовольствия посещать театры и цирки... Я не знаю даже что и сказать тебе. Неужели ты сам не видишь, что такое Рим? Ты же жил там! Пилат с каким то даже сожалением посмотрел на Димитрия и вздохнув продолжил. - Я вчера после нашего разговора долго не мог заснуть и вышел в портик и, представь себе, увидел небо. Ты удивился? Да, увидел небо. Представь, ночь, тишина до звона в ушах, и небо огромное и прекрасное. Мерцающее и даже страшное в своей необъятности и непостижимости. В первый раз я его видел таким...И тут же вспомнился мне платоновский город свиней. За чем свиньям небо? Свиньям нужна земля, желуди, корыто с отрубями... Верно же подметил ваш мудрец: они жрут, совокупляются, лягаются ногами, отталкивая других от кормушки, кусаются набивают своё чрево и только этим и живут. Ты говоришь: Рим с его развлечениями и удовольствиями...театры, цирки. Я уже 20 лет живу здесь и не знаю, что там, в городе, но когда я покидал его театры были сборищем похотливых шутов, глумливых дураков и кинэдов. Мне было стыдно смотреть этот постоянный кордак, и ещё более стыдно слушать, что они вытворяли на просцениуме, и что исходило из их уст. Думаю, с тех пор если что и изменилось, то не в лучшую сторону. Или эти, полуденные побоища, устраиваемые Клавдием на потеху черни. Я - воин, видевший смерть и сам несущий её остриём своего меча, не мог без сострадания смотреть на этих несчастных, которых заставляли биться на смерть без щитов и без доспехов. А толпа ревела от удовольствия видя потоки крови, увечья и страдания умирающих. Об этих развлечениях и удовольствиях говорил ты? Они мне не только чужды, но и отвратительны. Здесь я свободен от всей этой грязи и гнусности. А там нужно быть бесноватым, чтобы не выделяться среди бесноватых, как говорят в Италии. Или стать свиньёй, как метко подметил ваш мудрец. Пилат усмехнулся и посмотрел на грека. - Я не хочу становиться ни тем, ни другим. Я хочу остаться самим собой. Надеюсь, ты услышал меня и понял. - Ты говорил убедительно, но другой жизни ведь нет, а ту, которой живут все, ты презираешь - возразил Димитрий. - О другой жизни только мечтают...философы и ... Он хотел сказать - сумасшедшие, но осёкся, и мельком взглянув на старика продолжил: - Люди живут своими страстями, а не разумом...и так будет, я думаю, всегда. Так ради чего становиться белой вороной? Не разумнее ли принять эти правила и просто жить? - Ты говоришь, как один из них, - перебил его Пилат, - нет, не разумнее. Разумнее попытаться понять, что же такое наша жизнь, и в чём её главный смысл. Посмотри на меня, жизнь пролетает очень быстро, а что там, потом? Если вечный мрак, то, конечно, надо быть свиньёй, да понаглей, даже если эти басни с раздачей душ и истинны, то тоже можно жить по свински в надежде на новую долю, но вот кажется мне, что не так всё просто, как возвещают жрецы юпитеров и кибел. Но, мой дорогой грек, давай оставим эту тему. Ты прочитал свиток? Скажи мне, что ты думаешь о прочитанном? - Я не дочитал до конца, но очень уж удивительно то, что я прочитал, - сказал Димитрий, - если хотя бы малая часть того о чём там повествуется правда, то это был или великий маг, или великий обманщик...но, в любом случае, безумец! - после мгновенной паузы добавил грек. - Потому что то, чему он учит, не выполнимо человеком, а то, что описывается, как сотворённое им, не по силам человеку... Он вопросительно посмотрел на Пилата. - Как я понял, именно с этим человеком ты встретился в Иудее, и эта встреча заставила тебя по иному взглянуть на человеческую жизнь? Пилат с каким то горьким сожалением взглянул на ожидающего ответа грека, и кивнул головой. - Как оказывается, не только меня. - ответил он. - Ещё и Клавдию, а судя по происходящему в Риме, сотни и тысячи других...мужей и жён. Он не был безумен, не был маг и, тем более, обманщик. Сами иудеи называли его сыном Бога. Но, как бы они не называли его это был Человек! Царь! В одежде простолюдина, но Царь! Пилат замолчал и налил вина себе и Димитрию, грек поспешно схватил кувшин с водой и разбавил налитое. Они подняли чаши. - Ты расскажешь мне о вашей встрече? - спросил грек. - После произошедшего в Риме я обязан рассказать об этой встрече...всем. - ответил старик. - Клавдия рассказала им о своём сне, но она не рассказала о нашем разговоре, она и не могла об этом знать. В претории тогда были только я и он. Пилат вытер губы полотенцем и продолжил. - Ты же видел, в свитке написано, что он не отвечал мне ни слова, но это не так... Да, он был не многословен, но каждое сказанное им слово было подобно вспышке света...ты не поймёшь этого, это и невозможно объяснить человеческими словами, но это именно так. Он говорит, а каждое его слово как какой то луч, не видимый, но пронзающий твоё сердце, или совесть, или разум. Я не могу объяснить это... ощущение, и самое удивительное, его слова невозможно забыть. В любой момент они вдруг вспыхивают в памяти, и вся моя жизнь мелькает на фоне этих слов...какой то ничтожной и пустой. Старик замолчал, и посмотрев на грека, добавил: «А ты говоришь - великий лжец...Правды ради, все его враги тоже обвиняли его во лжи...».
Вот такие разговоры можно было услышать за столами ужинающих в усадьбе в то же самое время, когда Рим был взбудоражен и взволнован появлением кометы. Вы обратили внимание - ни слова о звезде! А всё потому, что вновь всё небо, ещё с одиннадцатого часа дня, затянуло тучами, и её просто невозможно было заметить за этой завесой. И ни что не навевало тревоги, и никто не гадал, что же за беду несёт хвостатая звезда на этот раз цезарю, сенату и народу римскому. А теперь самое время оставить увлечённых своими разговорами, и пустой болтовней разбавляющих свой вечерний ужин. Ведь дальше, как и всегда бывает, пойдут воспоминания и размышления, насмешки и споры, а время уже позднее, и воспоминания прервутся недосказанными, а споры незавершёнными, и все разбредутся по своим спальням и провалятся в свои сны. А следующий день вновь соединит их в триклинии или в атриуме, или на задворках усадьбы, или на винограднике, или на берегу моря. Таковой и была ежедневная «суета сует», как определил человеческую жизнь мудрейший из царей, отмеряемая восходами и закатами «светила большего». С усталым равнодушием взирающего со своей золотой квадриги на копошащихся в прахе земном человеков. ХРАМ Когда старик ушёл в свою спальню Димитрий ещё с час оставался в экседре. Ужин и выпитое вино склоняли к умиротворённому покою, но разговор, особенно откровения и размышления Пилата о жизни и её лабиринтах и тупиках, вызвал в мыслях Димитрия какое то хаотичное движение. По своему мировоззрению он был атеист, но атеист с некими нравственными обязанностями, которые, в первую очередь, были связаны с его национальностью. Он родился эллином и считал себя носителем и наследником древнего и великого этноса. Римлян он презирал. Да и в самом деле, какое сравнение может быть народа древних героев и мудрецов с народом, как он считал, солдафоном по своей сути. К тому же развращённым и неистово алчным. Справедливости ради надо сказать, что и римляне презирали греков и смотрели на них свысока за эти же качества. Цивилизация древних героев и мудрецов, к моменту нашего повествования, давно уже «канула в Лету», оставив после себя только театр, атлетические соревнования и сотни, если не тысячи, талантов свитков и книг своих софистов, поэтов и драматургов. Рим всё это забрал, и, как видел и понимал Димитрий, превратил всё в балаган. Это вызывало в нём ещё большее презрение. Но, как часто и бывает в жизни, презрение это надо было прятать глубоко, ибо и личное благополучие, и достаток да и сама жизнь порой зависели от презираемых. Пилатовский монолог о сенаторах и вообще о Риме, был созвучен внутреннему убеждению грека. Здесь он понимал старика, но вот ответить на возникший в нём же вопрос: «А смог бы он вот так отказаться от всего и уединиться в глуши?», он однозначно не мог. Что ни говори, но он всё же предпочёл оставить свой Коринф и бросился искать славы и денег в Рим. И если бы судьба свела его с кем либо из знатных и сильных, то не стал бы он одним из тех, о ком старик говорил с насмешкой и отвращением? Город свиней всё же заманчив и желан для многих, и только единицы находят в себе силы и достоинство пренебречь всем тем, чем этот город заманивает. « А ведь он сам признаётся, что поначалу эта свиная доля привлекала и его... - размышлял грек в своём одиночестве. - И он только благодаря встрече с этим магом отказался от неё...Да, что же этот маг сказал ему такое, что полностью заставил сменить и мысли и цели и смыслы...» Димитрий соскользнул с ложа и взяв светильник направился в свою спальню. Свиток лежал на столике возле кровати. Он зажёг большой светильник и поставив его у изголовья уселся на кровать. Развернув свиток грек нашёл абзац на котором остановился и принялся за чтение. Он не особо углублялся в смысл прочитанного более обращая внимание на описание событий и дел, приписываемых магу, так он решил для себя называть того, о ком и рассказывалось в свитке. Некоторые слова, сказанные магом, и дела, совершённые им, вызывали удивление Димитрия, некоторые - возмущение, а иногда даже раздражение. Прочитав следующие строки: «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч. Ибо Я пришёл разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её» он с иронией подумал: «а мужа с женою его»? Но то, что прочитал он дальше вызвало уже не иронию, а раздражение: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня». « Как же надо вознестись в собственных глазах, чтобы такое сказать... - с каким то даже гневом подумал грек. - Это явно слова безумного...или бога - искоркой промелькнула мысль - а о каком Отце он постоянно упоминает? Может быть все эти слова имеют какой то тайный смысл...что он хотел этим сказать, что любить его важнее, чем любить своих родителей или детей? Безумец! Или Бог? Если принять на веру исцеление слепых, очищение прокажённых...но воскрешение умерших, как это возможно? Нужно повнимательней разобраться с этим - решил он. - Всё, что вызывает вопросы, особенно сказанное магом, надо отдельно выписать для себя и поговорить об этом со стариком. Всё это происходило в то самое время, когда он был там! Интересно, он то сам верит в истинность всего написанного здесь? По всей вероятности нет! Хоть он и говорит о маге с восторгом и восхищением, но говорит как о человеке... хоть и сравнивает его с царём. И даже решил описать свою встречу с ним...хотелось бы знать, что он там пишет?» Димитрий отложил свиток и прислушался. По всей вероятности ночь уже перевалила на вторую стражу. Он поднялся, и взяв светильник вышел из спальни. Пройдя по коридору он оказался в атриуме, и подойдя к столу уселся в кресло старика. Таблички лежали двумя стопками. Справа исписанные, слева стопка чистых. Он отложил в сторону несколько чистых решив взять их для своего исследования свитка. Затем, после некоторого раздумья, он взял одну из исписанных табличек и подвинув поближе светильник углубился в чтение. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «...а чтобы рассмотреть суть за яркой мишурой мне потребовалось время. Тогда же, этот мой первый опыт общения с народом, которым повелевать послал меня принцепс, оказался поучителен для меня. Пойдя у них на поводу я утвердил их в мысли, что и впредь не решусь применить силу, а они, играя на этом, смогут управлять мной. Больше подобного я не позволял себе. Впоследствии я узнал, что некогда, над главным входом в иудейский Храм возвышался золотой римский орёл водружённый там царём Иродом. И никто не открывал рот свой и не противился его воле. Дерзнувших же низвергнуть орла он сжёг огнём. Только жёсткой рукой можно было управлять этим народом. Нашу же снисходительность они принимали за малодушие или даже слабость. Кто прожил среди иудеев долгое время поймёт меня. Нет в мире другого народа, который был бы так спесив, самонадеян и мятежен. Этот народ так же выделяется среди прочих народов своей ненасытимой алчностью и несмиряемой гордыней. Не раз, и не два, сила римского оружия обрушивалась на иудеев. Квириний и Вар, а до них Помпей и Габиний наказывали и побеждали этот народ, как на поле брани, так и в укреплённых городах. Но ни кровь, ни огонь, ни тысячи крестов ничуть не научили их смирению и страху. Всегда в их среде бродит, подобно как в молодом вине, дух непокорности и часто всякие праздношатающиеся болтуны и бездельники увлекали за собой тысячные толпы, обольщая их красивыми речами, и, выдавая себя за посланников божества, обещали им свободу, подстрекая к восстаниям и мятежам против нас. После вышеописанного мной инцидента я сам решил посетить их столицу. Приближался один из главных иудейских праздников, и , как я знал из записок Копония и рассказов Грата, в этот день народ со всей страны стекался в город для жертвоприношения божеству всех иудеев. Я хотел видеть их почитание своего бога. А кроме того, было необходимо на эти дни усилить гарнизон, расквартированный в Иерусалиме, и обеспечить невозможность провокаций со стороны всяких бунтарей и разбойников. Я выступил из Кесарии за неделю до предстоящего торжества. Со мной шла когорта из размещённого в Яффе Италийского легиона. Клавдия осталась в Кесарии. Я не хотел утомлять её неизведанным и долгим путём, а нам предстояло преодолеть более 85 миль по иудейским дорогам, пыльным разбитым и непригодным для римских матрон. Двинувшись через Самарию мы заночевали в Сихеме, и к вечеру следующего дня были в Антипатриде. До Иерусалима оставалось около 30 миль, дневной переход походным маршем, но время позволяло, к тому же я не хотел входить в город в ночную стражу, когда все уже сидят у своих очагов и думают о ночных сновидениях. Уязвлённый прошлой неудачей я вновь решил войти в город при свете солнечного дня и во всей мощи и блеске римского военного строя. Это стало бы сдерживающим фактором для тайных бунтовщиков и смутьянов, а заодно напомнило бы иудеям, что хозяева здесь мы, а не они. В Антипатриде мы пробыли ночь и день и выступили из неё с заходом солнца. Восход встретил нас за десять миль до города. Но задолго до того, как мы увидели сам Иерусалим, зрелище, подобное чуду, удивило меня. Как будто ещё одно солнце, в своём нестерпимом блеске, засияло над вершиной открывавшегося впереди холма. Поражённый, я остановил коня, и прикрыв глаза пытался рассмотреть источник этого ослепляющего сияния. «Иудейский храм - заметив моё замешательство сказал сопровождавший меня трибун. - Ты будешь поражён ещё больше, когда увидишь его вблизи. До города ещё около 6 миль». Мы двинулись вперед, а пылающий над холмом огонь, как свет маяка, вёл нас по постоянно поднимающейся в гору дороге. Город расположился на двух противоположных холмах и был окружён мощной крепостной стеной. Мы приближались к нему по дамасской дороге, и чем ближе подходили, тем всё более и более его стены угрожающе нависали над нами, давя своей мрачной и угрожающей мощью. Тогда я впервые испытал ощущение, что и сами стены этого города ненавидят нас, так же, как и живущие в нём. Это ощущение постоянной ненависти не покидало меня все 10 лет моего прокураторства в Иудее. И я был прав. В этой стране всё ненавидело нас, а для их жрецов, и они не скрывали этого, мы, римляне, хозяева всей ойкумены, были не только ненавидимы, но и нечисты. Они считали себя осквернёнными даже прикоснувшись к нашей одежде! А кто же были они? О! Себя они считали избранниками богов. Но настоящими избранниками богов были мы, римляне, ибо мы властвовали над ними, и пусть тешут себя рабы гордыней или презрением, или упиваются своей ненавистью, но они платили нам дань и мы утверждали им царей. Город не впечатлил меня ничем. Если бы не их царь, отец бывших тогда тетрархов, в городе не было бы даже достойного дворца. Как я впоследствии узнал это он вновь отстроил храм и придал ему нынешнее величие. Благодаря ему в Иерусалиме появился театр, цирк и амфитеатр. Его дворец стал местом пребывания римских наместников, а возведённая им в честь Марка Антония крепость стала казармой для расквартированного в городе гарнизона. Базилика, выстроенная им с южной стороны храма, была поистине украшением города и излюбленным местом встреч для местных купцов, придворных и храмовых служителей. Мы вошли в город через северо - западное предместье и миновав Дамаские ворота вышли к крепости Антония. Здесь разместилась когорта приведённая мной. Трибун Целлер командующий иерусалимским гарнизоном приказал двум декуриям сопровождать нас к дворцу Ирода, где была резиденция префекта. Это, пожалуй, было единственное место в городе достойное царей по своему комфорту и роскоши. Цель этой моей исповеди не описание Иерусалима и тех зданий и сооружений, которые построил Ирод. Как я уже писал выше, к сожалению, за грандиозностью и величием выстроенных дворцов и храмов, прячется, почти всегда, низкая и жестокая душа властителя. А всё сооружаемое им вызвано тщеславием или гордыней. Повторюсь, истинное величие не нуждается в грандиозности дворцов и триумфальных арок. Но дело не в этом. Прежде чем речь пойдёт о моей встрече с Праведником я хочу тут рассказать о храме, и о той роли какую он сыграл во всей этой истории. Главным обвинением предъявленным жрецами Праведнику было то, что он, якобы, грозил разрушить храм и в три дня воссоздать его. Обвинение было не только смехотворно абсурдным, но и лживым, тем не менее оно стало причиной смерти невиновного. Но вернёмся к храму. На следующий день я посетил гарнизон. Крепость, в которой квартировали воины, через галерею соединялась с храмовой площадью. На этой галерее и располагались солдаты во время иудейских богослужений и жертвоприношений. Крепость имела четыре башни по своим углам, две из которых возвышались над храмовой площадью, и с которых открывался великолепный обзор всего комплекса. Надо признать, подобного святилища я не видел в своей жизни. Ни храм Юпитера Капитолийского, ни храм Аполлона в Дельфах, ни Дианы в Эфесе не сравнятся с тем, что соорудили иудеи для своего божества. И дело не в грандиозности самих зданий, а в богатстве и великолепии их убранства и самой отделки. Храм был построен на хребте мощно укреплённого холма высотою в 300 локтей. Всё пространство вершины было выровнено и обнесено двойными галереями покоившимися на беломраморных, по 30 локтей вышины каждый, столбах. Вся площадь, ограниченная этими галереями была выложена цветной мозаикой, а в центре её, окружённое стенами из такого же снежно-белого мрамора возвышалось само здание святилища. В этой стене было 10 ворот, по четыре с юга и севера, и двое с востока. Высота каждых составляла не менее 30 локтей высоты и 15-ти ширины и все они были покрыты золотом. Но ещё более удивительным было само святилище. Его высота составляла локтей около ста, а вершина его по всему периметру была окружена золотыми треугольниками, по 4 локтя в высоту каждый. Они то и создавали эффект горящего факела под лучами солнца. Но и это ещё не всё. В святилище вели ворота локтей 70 в высоту и не менее 25 в ширину. Как я уже говорил высота фронтона святилища была около 100 локтей и вся покрыта золотыми листами, так же как и ворота и косяки и все стены святилища. Справа и слева от ворот стояли два золотых столба вершины которых обвивали виноградные, золотые же, лозы, с которых свешивались виноградные гроздья в человеческий рост. Эти ворота не имели дверей, и сквозь них виднелась внутренность храма, тоже вся покрытая золотом по всей высоте и глубине. Это всё смог я разглядеть своими очами, с башни крепости, ибо в храм было запрещено входить неиудеям, а в самое святилище мог войти только их верховный жрец, и только раз в год. Как мне рассказали потом, в глубине святилища была ещё одна комната, называемая у них «святое святых», и она тоже вся от потолка до пола была покрыта золотом. В ней хранились главные сокровища иудейского богослужения. Её отделял от основного помещения великолепный занавес из самых драгоценных тканей, какие только существовали на тот момент в мире. Эта завеса символизировала, по замыслу иудеев, вселенную и расшита была в виде неба. По странному стечению обстоятельств, и к великому огорчению и даже страху иудейских жрецов, предавших на смерть Праведника, именно в момент его смерти этот занавес сам собой разорвался пополам. Они винили в этом произошедшее в тот день землетрясение, но, как ни странно, разрыв занавеса оказался единственным последствием землетрясения, как для храма, так и для города. Рассказав о внешнем благолепии и, по истине, ослепляющем богатстве иудейского храма перейду теперь к внутренней сути, к смыслу и цели самого существования этого святилища, как я думаю, единственного во всем мире. Храмы строят люди. Люди же и наполняют их стены своими догмами священнодействия, порядком жертвоприношений и правилами почитания богов. Иерусалимский храм открывал свои двери с восходом солнца под заунывный звук шофара, объявлявшего всему городу о начале нового дня. Я написал - двери, но это были ворота из коринфской меди, по своим размерам и весу столь огромны, что не менее двадцати человек из храмовой стражи открывали их утром и запирали на ночь. Тотчас же, по открытии, передний двор храма заполнялся толпами люда и повозками с птицей, овцами, агнцами, козлами, коровами и волами. Всё это сборище человеков и скотов мычало, блеяло, кричало и ругалось из - за лучших мест в галереях и на скамьях. Менялы занимали восточные галереи, торговцы птицей устраивались на северной стороне, а продававшие скот на южной. Таким образом, вся прихрамовая площадь моментально, в течение часа или даже меньше, превращалась в подобие римского бычьего рынка. Потом появлялись храмовые рабы и собирали плату с торговцев и менял. К третьему часу в храм начинали стекаться пришедшие в город на праздник. Каждый вёл с собой жертвенное животное, или мог купить его прямо здесь у торговцев. К этому же времени на всех трёх дворах храма появлялись крытые серебром ящики, так называемые сокровищницы, в которые приходящие ложили добровольные пожертвования. С этого же часа начиналось и жертвоприношение. До 11 часа дня, пока солнце не подошло к вершинам западного нагорья, стоял в воздухе непрерывный рёв и тревожное блеянье, обильно сдобренное тяжёлым, и приторным до тошноты, запахом крови. Места, отведённые под жертвоприношение, были завалены грудами требухи и залиты лужами крови. Служители не успевали вывозить внутренности убитых животных, а скудость и недостаток воды не позволял быстро смывать их кровь. Тучи мух, казалось со всей Иудеи, слетались сюда, чтобы утолить свою жажду крови. А телеги с требухой целыми караванами выезжали из восточных ворот и везли сочащиеся кровью внутренности на свалку, где уже пылал огромный костёр и кружились тучи падальщиков и рыскали сотни бродячих псов в предвкушении пира. Стоило подуть австру и весь этот аромат горящего мяса и копоть сжигаемой плоти накрывал Иерусалим. Глядя на всё это я проникся таким отвращением к происходящему, что меня самого чуть не вырвало. Заметив моё состояние стоявший рядом Целлер протянул мне пропитанный миррой платок. « Так каждый год - сказал он. - Они собирают огромные деньги, казнохранилище храма до потолка забито золотом, но провести акведук в храм, как они говорят, не богоугодное дело. Грат пытался их убедить, но без успеха. Как я понял самое богоугодное дело для них это копить золото». - Целлер рассмеялся и добавил: «Когда нибудь, и кто нибудь, я думаю, решится и заберет всё накопленное ими. Однажды это сделал Красс, конфисковав 2000 талантов храмового золота. Но с тех пор прошло уже 90 лет и они опять накопили не меньше. Для кого?». Тогда мне впервые пришла в голову мысль конфисковать часть их казны и построить им акведук, чтобы обеспечить храм достаточным количеством воды. Пусть даже вопреки их воле, но во благо и народа, и города, и храма. Подобное жертвоприношение совершалось каждый год, и каждый год в эти дни я приводил в Иерусалим воинов и наблюдал одну и ту же картину с горами требухи и ручьями крови. И однажды меня буквально пронзила мысль: «Их божеством был храм. Они поклонялись этому позолоченному внешне и набитому золотом внутри святилищу. Ему они приносили свои жертвы, им они гордились и им превозносились пред другими народами». В этом бы не было ничего удивительного. Каждый народ создаёт своих богов и поклоняется им. Мы, римляне, сделали своим божеством государство и ему в жертву отдавали свои жизни, ради его величия шли на смерть наши предки, память о величии духа которых сохранилась в нашей истории. Греки сделали богами свои пороки и похоти. Пьянство они назвали жертвоприношением Вакху. Блуд почтением Венере, мужеложество слабостью Юпитера, тем самым дозволив себе любые непристойности и мерзости. Иудеи же обожествили свой храм. А жертвами ему избрали не добродетели и мужество, а золото. Они набили им все внутренности его, а город был грязен, тесен и пылен. Не говоря уже об общественных банях, в городе отсутствовала даже клоака. Зачем же они копили этот клад? На какие нужды и для каких грандиозных начинаний складировались в храме эти тысячи талантов золота, и несчётное количество серебра? Ответ был только один - алчность, неутолимая и скупая, заполнила сердца иудейских жрецов. Она управляла ими, а они, полностью порабощённые ею, обольщали народ своим мёртвым обрядом. И боялись, боялись до того, что готовы были пойти на любую ложь и преступление, чтобы не утратить своей власти. Они кормили из своих рук целый легион так называемых книжников, которые так и сяк толковали их законы, чтобы держать в невежестве толпу. Потому то они и выступали против любого посягательства на их авторитет. Потому то они и осудили на смерть Праведника, не побоявшегося обличить их во лжи и в идолопоклонстве. Тогда же я сразу после праздника покинул город. Я не принял приглашения ни Ирода, галилейского тетрарха, желавшего завязать знакомство со мной, ни их первосвященника, выказавшего мне свою благодарность, которая больше была похожа на насмешку, за мой отказ установить сигны в Иерусалиме. Покидая город на восходе солнца и удалившись от него стадий на 10 я обернулся и вновь увидел пылающий золотом шпиль храма. Но в этот раз зрелище напоминало бушующее на холме пламя, а не солнечное сияние. Это был второй год моего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия. А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». Этими словами заканчивалась табличка. Димитрий аккуратно положил её в стопку и хотел было взять следующую. Его любопытство не было удовлетворено прочитанным. Как то мельком, в нескольких словах, упоминался тот, кого Пилат называл Праведником, а Димитрий магом. «Да, конечно, размышления старика об иудеях, богах и храме интересны, но только как наблюдения и мысли. Ничего нового в них нет. И храмы строят люди, и богов творят люди. Вернее сказать, самые мудрые или самые лукавые из людей. Боги нужны им чтобы утвердить свою власть над толпой. А толпа тоже не может жить без богов и жрецов! Должен же кто то оправдывать их пороки и успокаивать их совесть. Но, что ни говори, а полез он глубоко. За подобные мысли о богах когда то можно было попасть под обвинение в развращении нравов и даже богохульстве. Сейчас же это никому не интересно. Боги давно умерли, и римские, и греческие и, наверное, и иудейские тоже. Все сейчас поклоняются золоту, а иудеи, судя по запискам старика, первыми поняли всемогущество этого бога». Грек даже почувствовал какое то превосходства над стариком, что то подобное высоте взрослого над ребёнком. - Терзания его совести свидетельствуют о незрелости его ума, - заключил Димитрий. - Наверное, так и есть. Эти его метания о посмертной доле...А ведь всё просто - душа, как набор атомов, распадается и... всё. Кто это знает - живёт здесь и сейчас. А кто мечется не живёт ни здесь, ни там... Ему показалось, что подобным утверждением он поставил точку, как поставил диагноз болезни старика. Грек ещё раз посмотрел на таблички и решил идти спать. - Незрелость ума... - повторил он вслух. - Только вот чьего? Может быть твоего? Вдруг искоркой насмешки вспыхнула мысль, на удивление чуждая всем предыдущим. «Когда все, как ты утверждаешь, поклоняются золоту, вдруг появляется сумасшедший, который обладает чудодейственной силой слова и дела, и говорит о каком то царстве справедливости. Он призывает людей к нравственной чистоте и умирает за свои слова, распятый на кресте, как презренный раб. Но слова его настолько проникли в сердца людей, что даже ныне, спустя 35 лет, тысячи мужей и жён готовы умирать, как и он, и умирают за своё право быть людьми...Это что? Тоже незрелость ума...» - Да...- растерянно, и даже ошеломленно, прошептал Димитрий, - может быть я чего то недопонимаю...и всё, чем я жил до сих пор...заблуждение? Он даже испугался этой мысли. Она пронеслась в его сознании как вспышка, но явно, что пришла откуда то извне, а не родилась в его сердце. Тогда он ещё не знал, да и не был готов знать, что «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит». Димитрий встал и взяв несколько чистых табличек пошёл в свою спальню. Третья стража ночи подходила к концу. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Двуколка императорской почты двигалась впереди повозки Клавдии Прокулы. Гай следовал за ней, держась метрах в 100 и ориентируясь по огню её фонаря, тусклым пятном маячившего в ночной мгле. Иногда лошади сами ускоряли свой бег и почти догоняли двух всадников - преторианцев следовавших за двуколкой. Тогда Гай даже мог рассмотреть императорского орла на заднике, освещаемого закреплённым над ним фонарём. Он натягивал поводья заставляя этим коней смиряться, и давая двуколке уйти вперёд. Ночь в Городе и ночь вдали от города совсем не походили друг на друга. Город боролся с ночью, пытаясь всеми силами прогнать её со своих улиц. Его улицы, площади, харчевни и форумы противостояли ей и огнём осветительных факелов, и буйством ночной жизни, кипящей похотью, беззаконием, воплями избиваемых и визгами пьяных блудниц, и криками их клиентов. Но стоило выехать за римские стены и миновать хотя бы 3 или 4 миллиариума , и ты погружался совсем в иную ночь. За пределами города властвовала ночь первобытной природы. Её не тревожили человеческие страсти в том буйстве, в каком они проявлялись в Риме. Её плоть не разрывали сполохи вездесущих факелов. Она освещалась золотой россыпью звёздной мантии своей матери Селены, а её густую звенящую тишину мог нарушить только крик ночной птицы, или, как в нашем случае, стук колёс редких припозднившихся путешественников. Следя за дорогой Гай несколько раз оборачивался и всматривался в хвостатую звезду. Она висела по левую сторону, у самого горизонта, угрожающе направив свой огненный клинок на восток. - А звезда то указывает на восток... - пробормотал он в раздумье, - и я готов поклясться и своими богами и римскими, оттуда следует ждать чего то...чего то важного...и опасного. Наверняка, вновь погибнут люди...прошлая звезда указывала на север и восстали ицены, а кроме того чума выкосила целые трибы, обезлюдив город. Только вот когда этого ждать? Боги, почему то, предупреждая людей о бедах, не указывают сроки...На то они и боги - вздохнув решил Гай. Но мысль продолжала бодрствовать. «А если бы и сроки указывали, что бы изменилось? Даже пусть эта звезда заговорит человеческим голосом и скажет: «То-то и то-то ждёт вас через месяц...Ну ты и завернул! - усмехнулся сам себе Гай. - Звезда заговорит...Нет, пусть лучше так - боги послали кого то сказать людям: «то-то ждёт вас через месяц». И кто поверит? Может быть, единицы...и то сомневаюсь. Греки же, уже рассказывали о чём то подобном. Их царица имела дар предсказаний и пыталась предупредить их о бедах, а они насмехались над нею и не верили ни одному её слову... Но должен же кто то быть, кто понимает и знамения, и разумеет сроки? Наверняка есть...мудрецы - жрецы, знающие тайное...». Гай ещё раз обернулся чтобы посмотреть на комету. «Пусть боится цезарь». Вспомнились ему слова госпожи. «Да, отважная женщина моя госпожа. Откуда это в ней? Хрупкая, кажется беззащитной и слабой,а дух воина» Он откинул полог повозки и посмотрел внутрь. Масляный светильник еле тлел, крошечным язычком пламени не столько освещая повозку, сколько сгущая проникшую в неё ночную тень. Клавдия полулежала на подушках укрывшись шерстяным покрывалом. Казалось, она спала убаюканная равномерным скрипом колёс и ночной истомой. Гай осторожно опустил полог на место и вновь вернулся к своим размышлениям. Они помогали ему противостоять сну, а порой даже рождали вопросы, которые заставляли удивляться и искать на них ответы. Не всегда простые. Клавдия не спала. Она лежала закрыв глаза. У человека есть одно поразительное свойство - открытыми глазами мы видим настоящее, а закрывая их видим прошлое, и даже, порой, будущее. Клавдия была в прошлом. Иерусалимское сновидение, повергшее её в ужас 35 лет назад, оказалось пророческим, и исполнилось во всех своих жестоких подробностях в эти дни в Риме. За малым, и для неё непонятным и даже обидным, исключением, всё произошло так, как и привиделось ей тогда. Но! Во сне её влекли на казнь вместе с Праведником, её тело рвали плетьми и её же бросали на растерзание зверям. В жизни же всё это произошло не с ней, а с теми, с кем она делила хлеб, с кем разделяла чашу и с кем уже многие годы трудилась бок о бок, пытаясь привнести в этот мир страдания и угнетения чуть больше милосердия, доброты, правды. То есть того, что завещал нести людям Праведник. Праведник был оклеветан и предан на смерть, и ныне так же были оклеветаны и преданы на смерть его ученики. Почему же она не разделила эту же участь, которая была ей явлена через сон? Её отъезд из Рима, в самый разгар казней и гонений, непосвящённым мог показаться бегством из страха за свою жизнь, и это очень мучило её. Она была готова умереть вместе с сёстрами и братьями, и ждала каждый день, что и за ней придут городские стражи. Но дни шли, а её никто не трогал. Она не пряталась, и даже каждый день ходила в городскую тюрьму пытаясь передать томящимся там хоть что то из пищи. Её прогоняли, а иногда и пускали внутрь. Всё зависело от стражи и их декурионов. Одни строго соблюдали правила, другие любили денарии. Там же, в туллиануме, находился и один из тех, кто был непререкаемым авторитетом для всех, живущих в Риме, учеников Праведника. Два года назад он был доставлен в Рим из Иерусалима потребовав суда цезаря. Клавдии удалось посетить и его, а так, как он уже два года находился в узах, то стража, зная его, не препятствовала посещениям. Всего трижды удалось ей встретиться с ним, но эти встречи, встречи душ приговорённых миром к смерти, но обречённых на бессмертие, дали ответ на многие её вопросы. Этот человек, посвятивший всю свою жизнь Праведнику и проповеди его учения, поручил ей доставить его послание в эфесскую общину. И, кроме того, взял с неё обещание сохранить все писания, послания к общинам и письма к братьям. И не только сохранить, но и перевести на греческий, латинский и, многократно размножив, разослать по всем общинам в Азии, Ахайе, Понте и Испании. - Это твой долг пред Ним - сказал он ей в последней беседе. - Не спеши умирать, соверши этот труд любви. Он принесёт больше плода, чем твоя смерть в амфитеатре. Не спеши... - повторил он и при расставании. - В своё время Он призовёт и тебя. Придя после этой встречи домой, она и отправила в имение сундук со всеми находившимися у неё свитками, оставив при себе только его послание, и приказала собираться в дорогу. Через два дня узник был убит. Ему отрубили голову в амфитеатре Статилия Тавра, где казнили всех христиан имеющих римское гражданство. Остальных, до кого смог добраться Тигеллин, распинали на крестах или отдали зверям, а несколько десятков мужчин, обмазав земляным маслом и смолою, подожгли на столбах в садах Мецената сделав из них осветительные факела. И вот, эта изощрённая и бесчеловечная жестокость, применяемая палачами в способах умерщвления их жертв, не виновных ни в чём, кроме желания жить по правде, была необъяснима и непонятна Клавдии. Получалось, что заповедь о любви к ближнему, к чему и призывал Праведник , ненавидима абсолютным большинством людей, как в Риме, так и по всей империи. Это было видно по глумлению толпы над казнимыми. Ненавидима так, что для уничтожения её приверженцев, учеников Праведника, допустимы любые способы, и самый главный из них - клевета и жестокость. Жестокость в отношении ближнего была гораздо желаннее людям, чем любовь. Более того, жестокость, казалось, была рассеяна каким то злым, ненавидящим всё живое, богом, везде. Она проникла в семьи и дома, она жила на улицах и в амфитеатрах, ею были наполнены законы человеческие и божественные. Подобные выводы ничего, кроме боли и страдания не приносили. Утешением и надеждой были слова казнённого узника, сказанные им при последней их встрече в тюрьме: «Все, желающие жить по правде будут гонимы и убиваемы. Этот путь прошёл Он, этим же путём идём и мы, Его ученики. Другого пути в Его Царство нет». Её разум понимал и принимал эти слова, но сердце! Сердце не принимало и не понимало человеческую жестокость. Ей вспомнились первые строки элегии Тибулла, некогда подаренной ей Пилатом, и так удивившие её тогда, в детстве: «Кто же тот первый,скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе своём». И вот, - тот, неизвестный первый, дикий и жестокий, сумел засеять своей жестокостью всё человечество. И люди изощряются в убийствах себе подобных придумывая всё более и более жесточайшие казни и пытки. Зачем? Неужели страдания казнимых настолько вожделенны, что чем большую муку несёт убиваемый, тем большее сладострастие получает и палач и зритель? Она сама видела эти толпы, спешащие на зрелища, в объявленные эдилами дни казней христиан. Амфитеатры были переполнены желающими видеть жесточайшие страдания женщин и детей, отданных на растерзание хищникам. А в сады Мецената, после захода солнца, текла многоголовая человеческая река, освещаемая горящими телами мужей, братьев и отцов тех, кого днём, в амфитеатре Тавра, растерзали голодные пантеры и медведи. Откуда же в людях эта жажда видеть чужие страдания? Клавдия даже застонала от подобных мыслей и открыла глаза. Гай, услышав её стон - вздох, откинув полог заглянул в повозку. - У тебя, госпожа, всё хорошо? - спросил он, внимательно всматриваясь в неё. - Да, Гай, не беспокойся, немного устала, попробую заснуть... Где мы? - спросила Клавдия поправляя подушки и поудобнее устраиваясь на своём походном ложе. - Проехали 12-ый миллиариум. - ответил Гай. - Может быть, госпоже, стоит остановиться у ближайшей гостиницы и переночевать там? А утром путь продолжим? Ему было жалко свою госпожу. Путешествие в 120 миль на повозке покажется нелёгким испытанием и для молодой женщины, а госпоже уже под 60. Дорога то никуда не денется, а вот госпожу надо беречь. Он был готов нести её на руках до самого имения, но это было невозможно. Возможно было ехать в повозке, но так, чтобы щадить госпожу и не утомлять её. Чего он и добивался своими настойчивыми просьбами. Выслушав его Клавдия согласно кивнула. Гай радостно склонил голову и опустив полог обратился к дороге. Двуколка так же маячила впереди, но он всматривался в ночную мглу надеясь разглядеть огни придорожных харчевен. Но впереди была только темнота земли и серебристая россыпь неба. Прокула вновь откинулась на подушки и отдалась прежним мыслям. Жестокость и ложь, как оказывается, более желанны обществу людей, чем милосердие и истина. Почему так? Вот на этот то вопрос Клавдия и пыталась найти ответ. Обратившись к своему детству она вспомнила первое посещение амфитеатра. Ей было тогда лет 12 и отец взял её с собой на устроенные Тиберием гладиаторские бои. Она слышала этот восторженный рёв толпы то с одной, то с другой стороны, в зависимости от того, кто убивал - фракиец германца, или германец фракийца. Она видела искажённые каким то звериным оскалом губы ревущих от восторга и вожделения мужчин и жён, выбрасывающих вверх руки в моменты когда чей то меч или трезубец входил в тело противника и рвал его. Она в ужасе оглядывалась по сторонам, надеясь увидеть слёзы жалости хоть на одном лице, но замечала лишь восторг неутолимой кровожадности. А ведь там были и её сверстницы и сверстники, так же приведённые на это зрелище, и откровенно наслаждающиеся им. Получалось, жестокость сеялась с самого детства в сердца римлян, да и не только римлян. Цирки с травлями животных и убийством людей присутствовали по всей империи во всяком, мало - мальски, приличном городе. А жестокость, привитая с детства, в зрелые годы уже и не жестокость, а обычная норма поведения. И господа кормят своих рыб живыми рабами, или просто убивают из развлечения на потеху гостям. ТАНЕЦ Её память озарилась вдруг новой картиной. Это была Тивериада. Город, построенный на берегу Галилейского озера в честь Тиберия. Они были приглашены туда на день рождения Ирода, правившего этой землёй. Шёл уже третий год их пребывания в провинции, но тогда она впервые покинула Кесарию и сопровождала Пилата. Она сама выразила желание поехать с ним. То ли однообразие Кесарии стало утомлять её, то ли желание увидеть что то новое, а может простое женское любопытство, но, скорее всего, надежда встретить родственную душу среди жён или дочерей иудейской знати, приглашённой тетрархом на свой 50-летний юбилей. Ирод прислал за ними октофор и ждал их прибытия в окружении своих родственников и придворных. Гостей было не меньше сотни. Все разряженные в пух и прах. Женщины сияли и сверкали немыслимым количеством золотых браслетов, серёжек, цепочек, колец, заколок и диадем. Мужчины были поскромнее, все в белых, расшитых золотом и серебром хитонах и туниках. Именинник блистал в великолепном пурпурном плаще, отороченном серебряной узорчатой вышивкой, и золотом венке на своей довольно поредевшей и поседевшей шевелюре. Он с величайшим почтением приветствовал Пилата, в то время как его жена, ещё молодая, и яркая в своей зрелой красоте, приветствовала Клавдию. Её уста растянулись в лёгкой улыбке, даже, как будто, искренне дружелюбной, но глаза, холодные и настороженные, оценивающе оббежали всю фигуру и наряд Клавдии. Она даже сердцем почувствовала этот взгляд, и внимательно посмотрела на всё так же мило улыбающуюся Иродиаду. Но та быстро отвернулась, и взяв её под руку повела вслед за идущими впереди Иродом и Пилатом. Все двинулись за ними в пиршественный зал. Ложе Ирода располагалось в конце зала, на мраморном возвышении, к которому вели три ступени. Остальные столы были накрыты по обе стороны зала. Рядом с Иродом, с правой стороны было приготовлено ложе для них. Слева возлегла Иродиада. Ирод дал знак, и где то за ширмами, у входа в зал, запищали раненными птицами флейты и свирели. Им ответили нежным звоном тимпаны и застонали бубны. А из-за колоннады окружающей зал выскочили в вихре - хороводе танцовщицы. Торжество началось. Рабы с кувшинами не успевали наполнять чаши. Каждый, поднимающий чашу, пил, конечно же, за здоровье Ирода, за его счастливое правление, за богатство и благополучие его семьи...одним словом, вскоре все были пьяны и гвалт болтовни, пьяный смех, крики славословий, а нередко и ругань, стали заглушать даже звуки музыки. Клавдия ещё не овладела во всей полноте арамейским языком, и из обрывков фраз и разговоров, доносящихся до неё, поняла только то, что предметом обсуждений и споров был какой то узник, заключённый Иродом в темницу. Она разглядывала пирующих и видела только пьющие и жующие лица, как женщин, так и мужчин. Разгорячённые вином и потные от усердного пережёвывания подаваемых яств, они наслаждались жизнью, своим благополучием и знатностью. Столы были в кучах обглоданных костей и лужицах разлитого вина. Рабы сновали между ними убирая эти следы обжорства и пьянства. Она взглянула на Иродиаду. Та не пила вино, и с нескрываемым презрением смотрела даже и не на пирующих, а куда то поверх их голов, в пространство зала. Её тонкие пальцы в перстнях и с острыми кроваво красными ногтями, отщипывали ягоды винограда от огромной рубиновой грозди лежащей перед ней на золотом блюде. Она медленно отправляла их в рот, так же медленно пережёвывая. Ирод что то рассказывал Пилату с горячностью и постоянно заглядывал ему в глаза, как бы пытаясь найти в них одобрение и поддержку. Понтий лежал опираясь на согнутую руку и слушал болтающего Ирода. Он с отвращением, если даже не с ненавистью, смотрел на происходящее в зале празднование. Клавдия знала это его выражение лица и понимала кипящие в нём чувства, но покинуть пир они не могли. Это было бы оскорблением и породило бы вражду. Он заметил её взгляд и наклонившись к ней сказал на греческом: «Придётся потерпеть ещё несколько часов эту иудейскую вакханалию». Она согласно кивнула. Вдруг гвалт стал тише и через минуту затих вообще. Между столами появилась девочка лет 13-ти, она была в красно - фиолетовой палле накинутой на плечи и укрывающей всю её фигуру. Волосы, черными змеями - косами рассыпались вокруг её лица, нежно - розового, с алыми маленькими губами и большими глазами, сияющими зеленью изумрудов, под чёрными стрелами бровей. Она шла медленно, как бы давая всем присутствующим рассмотреть себя, и налюбоваться ею. Ирод перестал болтать и с удивлением следил за приближающейся девочкой. «Это моя дочь» - шепнул он Пилату, привставая навстречу подходящей. Взгляд Пилата сменил отвращение и раздражение на насмешливое любопытство. Иродиада всё так же отщипывая ягоды с улыбкой смотрела на остановившуюся перед ступеньками Саломею. Та оглядела возлежащих Пилата и Клавдию и обратилась к Ироду, застывшему в нелепо выжидающей позе. - Господин мой, - сорвалось с её губ. - Я приготовила тебе подарок. Ты позволишь показать его тебе? Ирод глядел на неё с какой то глуповато восторженной улыбкой. - Конечно, дочь моя… - наконец выдавил он из себя. Саломея обернулась и махнула рукой. За занавесом ухнул барабан, тело девицы вздрогнуло. Она прикрыла глаза а её руки взметнулись вверх, оголившись до плеч и сверкнув на предплечьях, обвившими их золотыми змейками. Барабан начал ускорять свой ритм и в такт ему задвигались ноги, бёдра, руки и голова танцующей девочки. Она кружилась, приседая и даже почти падая на мозаичный пол залы, но тут же взметалась вверх в неистовом порыве юной силы и красоты. Вдруг барабан замолчал и она замерла в полупорыве, как будто хотела взлететь над всем залом. На смену барабану пришла флейта и арфа. Смена ритма танца заставило всех ахнуть. Девица сбросила с себя паллу, и оказалась совершенно нага. Её нагота была прикрыта только туникой из драгоценного, почти прозрачного виссона, сквозь который сияла миниатюрная, расшитая жемчугом, набедренная повязка. Волосы темной волной покрывали её шею и грудь, ещё по девичьи нежную и упругую. И эта её нагота, ещё девичья, но выставленная во всей откровенности уже не таившегося в этом юном нагом теле порока, приковывала к себе невидимыми цепями похоти сотни глаз, следящих за каждым изгибом её тела, за каждым движением её рук и ног, головы и шеи. И, наверняка, уже «прелюбодействующих с нею в сердцах своих». А она, извиваясь под звуки музыки, казалось наслаждается этими излучающими похоть и вожделение взглядами. Клавдия была ошеломлена и самим танцем и манерой его исполнения. Она мельком взглянула на Пилата. Он смотрел на танцующую девицу оценивающе презрительно. Так рассматривают рабов на торжище. За то Ирод буквально таял от сладострастия следя за девой. Его глаза ощупывали каждый изгиб её тела, а язык то и дело облизывал губы. Иродиада соскользнула со своего ложа и исчезла в глубине колоннады, то ли возмутившись столь откровенным «подарком» дочери, то ли возревновав её молодость. И в самом деле. Казалось, девица пытается соблазнить и увлечь своим юным телом Ирода. - Она совершенно не знает что такое целомудрие в свои 13 лет - подумала Клавдия. Ей стало нестерпимо стыдно за эту девочку, а ещё больше за наблюдающих. Она покраснела и уткнувшись в стол ожидала конца «подарка». А девица, в волнах всё затихающей арфы, кружилась всё медленней и медленней, закинув руки за голову, и, наконец, замерла вместе с последним аккордом сорвавшимся со струны. В зале повисла тишина. Девица быстро наклонилась и схватив паллу накинула её на себя, сокрыв то, что ещё минуту назад было открыто всем взорам. Гости восторженно закричали и захлопали в ладоши. Ирод встал со своего ложа и поднял руки, не отводя глаз от Саломии. Все прекратили хлопать и кричать. - Господину понравился мой подарок? - тяжело дыша и с улыбкой глядя на Ирода спросила девица воспользовавшись повисшей тишиной. - Дочь моя, - облизывая губы и прижимая руки к сердцу ответил тот. - Твой подарок - лучший из всех, которые мне когда либо в жизни дарили...Он достоин самой высшей награды... Вожделение, пережитое им, бушевало внутри его и он даже заикался говоря. - Клянусь Богом отцов моих...- продолжал он, - что исполню любое желание твоё, какое в силах исполнить человек...Проси, дочь моя... Девица оглянулась и торжествующе оглядела сидящих за столами, как бы призывая их в свидетели царского обещания. - Позволь мне переодеться, господин - улыбнулась она Ироду, и не дожидаясь ответа исчезла в колоннаде. Ирод возлёг на своё ложе и подняв чашу пригубил. Было видно, что девица пронзила его сердце своей обнажённой откровенностью. Пилат с интересом вслушивался в их разговор, и даже покачал головой, услышав обещание Ирода девице. Ему было интересно услышать, что же попросит она в награду. Он наклонился к Клавдии и сжав её руку прошептал по гречески: «В лупанариях Субуры это дитя нашло бы себе достойное применение». - Может стоит уйти сейчас? - так же по гречески спросила она его. Он отрицательно покачал головой. Девица появилась в зале спустя час. Её уже и не ждали. Зал опять шумел многоголосицей женщин и мужчин, продолжавших питьё и поедание пищи, разбавляемое разговорами о танце, молодости, красоте, нарядах, прибылях и убытках и прочем, чем полны разговоры за пиршественными столами у власть имущих, да и всех прочих. В этот раз Саломия появилась в небесно-голубой, под цвет гиацинта, столе, прекрасно подчёркивавшей её стройность. Волосы были уложены и скреплены серебряной фибулой с крупным изумрудом. Она была прекрасна и нагой и одетой, и завидев её все опять прекратили болтовню и замерли в восторженном полупьяном ожидании. - Господин не забыл своё обещание? - дерзко и даже чуть насмешливо спросила она, остановившись перед ложем тетрарха. - Проси, дочь моя... - восхищённо осматривая её пробормотал Ирод. - Тогда хочу...- медленно и громко, чтобы слышали все в зале, как бы в раздумье протянула девочка, - чтобы здесь, сейчас, мне принесли голову того бунтовщика из Вифавары, которого ты содержишь в темнице... В зале повисла тишина. Опять сотни глаз неотрывно смотрели на девицу, одни с ужасом, другие с удивлением, третьи с одобрением. - Зачем тебе это, дочь моя? - в растерянности прошептал Ирод. - Возьми шарлах, возьми виссон, пурпур, жемчуг, золото...всё, что найдёшь в сокровищнице...твоё. Он посмотрел по сторонам пытаясь найти Иродиаду, но её не было. Пилат с интересом наблюдал за девицей. - Я так хочу,- она упрямо наклонила голову. - Ты дал клятву...здесь и сейчас - повторила она и взойдя по ступеням улеглась на ложе Иродиады. Тетрарх несколько секунд смотрел на Саломию, затем повернулся к телохранителю. - Сделай то, что она хочет.- сказал он. Солдат ушёл. Надо сказать, что в момент появления девицы пир фактически был остановлен. Всем было до озноба любопытно узнать, что же попросит девица, и затем уж, увидев исполнение её желания, восславить щедрость Ирода, и тогда уж продолжить веселье. Но услышав желание девицы, и её настойчивость в его осуществлении никто не решился вновь взяться за кубки и чаши. Все даже прекратили разговоры, и проводив воина глазами, молча ждали его возвращения. Эргастул был совсем недалеко. Клавдия не совсем поняла и просьбы девицы и ответа Ирода, и была удивлена переменой в настроении пирующих. - Что девочка попросила в награду? - спросила она Пилата, с удивлением оглядывая лица гостей, замерших на своих ложах в каком то тревожном ожидании. - Что попросила? - Пилат нашёл её руку и осторожно пожал её, как бы ободряя. - Эта прелестная девочка попросила убить человека в награду за её танец... - сказал он по гречески всё так же держа её руку. Ирод нервно теребил пальцами золотое шитьё своего пурпурного плаща и неотрывно смотрел на вход в залу. Солдат появился с большим серебряным блюдом, на котором лежало что то бесформенное, прикрытое коричневым женским платком. По мере того, как он приближался к ложе Ирода, гости, вставая, следовали за ним заглядывая через его плечи на блюдо. Девица, завидев вошедшего солдата, тоже встала с ложа и спустившись ждала его. Приблизившись к ступенькам солдат остановился и глядя на тетрарха сказал: «Твоё желание исполнено. Она здесь». Ирод молча указал на девицу. Саломея подошла к солдату и осторожно, левой рукой взяв край платка, откинула его. На блюде лежала человеческая голова, вся в густых черных волосах. Клавдия в оцепенении смотрела на то, как девочка, взяв правой рукой голову за волосы подняла её, разглядывая с каким то хищным блеском глаз. Голова лежала в лужице запёкшейся крови, уже не красной, а бурой и подобной клею. Эта кровь пропитала всю бороду, и когда девочка подняла голову, кровь, липкими нитями потянулась за ней. Девочка аккуратно положила голову на блюдо и накрыла платком. - Как она теперь будет жить с этим... - в ужасе подумала Клавдия, лишаясь чувств и проваливаясь в густую, звенящую бессмысленной какафонией человеческих голосов, тьму. Это было её первое и близкое знакомство с иудейской знатью, и с её нравами. Впоследствии она узнала кем был человек, голову которого так жаждала получить юная Саломия... И вот, в этот мир, упивающийся человеческой кровью, опутанный паутиной похоти и погрязший в стяжании пришёл Он, с проповедью о любви к ближнему, о нестяжании и чистоте. Он не призывал изменять этот мир, но звал в какой то иной мир. Его Мир. В мир, в котором «не поднимет народ на народ меча, и не будут больше учиться воевать. Где не будет жестокости и ненависти, а ребёнок будет играть со львом... где не будет зла и болезней, а столетний будет умирать юношей...». То, что Он говорил было настолько небывалым и невозможным, что большинству Он казался бы безумным фантазёром, но сила, действующая в Нём, одних повергала в ужас, а других заставляла верить в реальность Его Мира. И два этих мира полностью противоположны друг другу. Тот в котором я живу, мир жестокости и лжи, а тот, из которого пришёл Он, мир любви и правды. « Я хочу туда... - думала Клавдия. - К Нему. Те, кто погиб в Риме уже с Ним, а я...» Она с грустью вспомнила узника - старца. «Всегда помни и знай, -говорил он, - в Слове Его вся полнота всего сущего. Здесь и ключи жизни вечной, и ключи к Царству Его, и ключи к разумению. Во всех сомнениях своих обращайся к Слову Его и молись. Он ответит и укрепит и развеет все твои страхи. Потому то я и говорю тебе: не спеши умирать и унывать, а соверши свой труд любви и веры. Доноси до людей Слово Его - переводи и размножь и распространи по ученикам и общинам. Люди должны знать Путь, который он открыл для нас ценою своей жизни». « Я сделаю всё, что от меня зависит - мысленно пообещала она, - но я не понимаю, почему в мире Его царствует любовь, радость и правда, а здесь жестокость, похоть и ложь? Разве нельзя это изменить?» Спрашивала Клавдия своё сердце, то проваливаясь в полусонную дрёму, а то пытаясь вырваться из её липких оков. А ответ, на мучивший её сердце вопрос, был в свитке. Мало кто обращает своё внимание на этот эпизод. Большинство принимает написанное за некую чудесную аллегорию, не стоящую серьёзного раздумья. А вся суть нашего мира, и человеческого общества, кроется именно в этих словах Писания: «И возведя Его на высокую гору, дьявол показал Ему все царства вселенной во мгновение времени, и сказал Ему дьявол: «Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ИБО ОНА ПРЕДАНА МНЕ, И Я, КОМУ ХОЧУ, ДАЮ ЕЁ». БОЛЕЗНЬ. Тропинка становилась всё уже и всё круче. Она вилась среди огромных валунов громоздящихся до самой вершины. На остром пике которой полыхал яркими мятущимися сполохами то ли костёр, то ли факел, разбрасывая в окружающую тьму звездопад искр. Серые, мрачные и замшелые валуны, изъеденные змеящимися по ним трещинами, теснили тропинку с обеих сторон. Из трещин и между валунами торчали жухлые и колючие клочки тёрна и шиповника. Старик из последних сил карабкался по этой тропинке, цепляясь за края валунов, и в кровь раздирая ладони колючками кустарника. Луна, огромным серебряным зеркалом висела на черно-фиолетовом полотне неба освещая тропинку, взбирающегося по ней старика, горящую вершину и всю окрестность, до самого горизонта вонзающуюся острыми пиками, так же пылающих огнями, утёсов и скал в ночную бездну. Он устал, и сев на валун вглядывался в уходящую к вершине тропинку. Ему вспомнился Сизиф, вечно взбирающийся в гору со своим камнем и вечно падающий вниз, чтобы вновь начать восхождение и вновь быть низвергнутым. «Сколько же ещё будет длиться эта тропинка и скоро ли вершина»- подумал он. Ему вдруг захотелось посмотреть назад, на пройденный путь, и обернувшись он вздрогнул от ужаса. Тропинка обрывалась в пропасть. У него даже закружилась голова от увиденного. «Как же я смог добраться сюда?» - Парализованный страхом подумал он судорожно вцепившись двумя руками в трещины валуна. «А если я сорвусь, или поскользнусь, или споткнусь...» лихорадочно думал он, отвернувшись от открывшейся внизу бездонной пропасти. Ему показалось, что камень, за который он держался двумя руками, зашатался и сдвинулся со своего места медленно и неотвратимо приближаясь к бездне. Волна ужаса накрыла его... «Клавдия! Клавдия!» - захрипел он ища хоть какой то опоры или помощи, и... проснулся. С минуту, или чуть больше, он приходил в себя очищая сознание от сна и возвращаясь в явь. В висках стучали маленькие, но назойливые молоточки, рот был полон какой то горечью, а тело покрыто испариной пота. За стенами виллы было ещё темно, вероятно, подходила к концу четвёртая стража ночи, и солнце только -только приближалось к горизонту. - Что это со мной? - подумал он. - Как мерзко я себя чувствую... Старик растёр руками виски, и наклонившись взял со столика чашу с водой. Сделав из неё несколько глотков он вновь улёгся на ложе. «Не нужно тебе было лезть в море, а потом, ещё не высохшим, как следует, верхом возвращаться домой. Забыл сколько тебе лет? - со злой насмешкой укорил он сам себя, но тут же решил: А , ерунда! Надо сказать, пусть приготовят баню... и растереться египетским бальзамом...». Его память вернулась к кошмару сна и отчаянному крику о помощи. « А и в самом деле - с тоской подумал он. - Клавдия - единственный в этом мире близкий и понятный мне человек...И только моя гордыня разделяет нас...Нет, разделяла нас. - поправил он сам себя - Она приедет и я не отпущу её больше в Рим, или нет, я разделю с ней её путь, пусть даже и придётся для этого вернуться в город и умереть! Да и что дало мне моё одиночество? Мудрость? Я познал смысл жизни? Понял для чего я пришёл в этот мир? Мне открылась Истина о которой приходил свидетельствовать Праведник? Нет! Да, я много чего узнал из книг, ранее неизвестных мне. Да, я сохранил себя от той липкой грязи, в которой корчится Рим, но и Прокула сохранила себя, хотя и жила среди этой грязи... Она не прочла столько, сколько я, но почему то для неё более понятны те вопросы, на которые я так и не нашёл ответа в десятках прочитанных мной свитков и книг. А жизнь прожита...моя то точно. Сначала я проливал кровь, свою и чужую, как воин. Потом судил и властвовал, как легат цезаря, над чужим и враждебным народом. А потом пытался забыть и убежать и от первого и от второго. Убежал? Убежал за 120 миль от Рима, но не от себя и своей памяти. Да, и всё ближе и ближе погребальный костёр...и он будет такой же, как и у тех, кто выбрал грязь. Так в чём же смысл? Нет, не всеобщий, его знают только боги, а вот смысл твоей жизни? Странно... - удивился Пилат, - почему я говорю о себе в третьем лице? «твоей жизни» - моей жизни! Я отказался посвятить её Риму, я наполнил её отвращением и презрением к людям, я не разделил её даже с женщиной, которая всегда была рядом со мной и... любила меня... А я, с высоты своей гордыни, смотрел на неё снисходительно и даже, порой, со злым раздражением... мне казалось, что она очень уж задержалась в своём детстве, со своими идеалами, и пора ей взрослеть...как всё же глуп и самодоволен в своей глупости был я... И, как это не досадно понимать, она всегда была сильнее тебя...именно своей любовью и добротой! Опять - тебя! Меня! Меня! Нет, конечно, речь не о силе физической, а о силе настоящей, силе нравственной...». Старик почувствовал, как горький ком поднялся от его сердца к горлу, и даже до глаз, наполнив их слезами. « Да, слезлив и жалостлив стал я... – в лихорадочном ознобе шептал он, сглатывая ком. - Нет ничего страшнее и горче, чем осознавать пустоту прожитых лет и полную невозможность хоть что то изменить или исправить...Всё в прошлом...В настоящем только я и Клавдия... и этот сон... что же там, на вершине, куда я так и не добрался во сне? Погребальный костёр, и омытые вином кости в колумбарии...которые некогда звались Понтием Пилатом...или же...что там за огонь?» Он уселся на кровати и взяв у изголовья небольшое полотенце намочил его в чаше и обтёр им свою голову, лицо и грудь. - Что же там, на вершине? - назойливо стучали молоточки в его голове, эти же слова пульсировали в кровяных артериях по всему его телу. Сил совершенно не было. Он вновь улёгся на своё ложе и закрыв глаза отдался этому пульсирующему во всём его теле ритму пяти слов. «Плохо мне... - с тоской подумал он. - Неужели пришло время уходить? Нет, я ещё должен закончить начатое...и Клавдия...обязательно дождаться её и просить прощения у неё...за все обиды...Что это я раскис, надо приказать натопить баню, пусть подготовят лаконик, и прогреться, прогреться до пота и бальзам... и всё пройдёт...». Под этот ритм старик и забылся в болезненном полудрёме из которого его вернуло чьё то осторожное прикосновение. Он открыл глаза и увидел склонившегося над ним Димитрия, из-за спины которого выглядывал раб - конюх. - С тобой всё хорошо? - всматриваясь в лицо старика спросил грек. - Обычно в это время ты совершаешь прогулку...что заставило тебя изменить своей привычке? Ты не болен? Димитрий прикоснулся к челу старика. - Да у тебя начинается горячка - озабоченно прошептал он. - Надо послать за Фрасилом - обернувшись к рабу сказал Димитрий. Тот кивнул головой и быстро вышел из спальни. Грек взял полотенце и намочив его отжал и обтёр голову и грудь старика. - Прикажи натопить баню и пусть хорошо прогреют лаконик, - отводя руку Димитрия и пытаясь встать сказал Пилат. - Не надо ни за кем посылать. Баня и бальзам...и скажи пусть сделают горячего вина с мёдом и чабером... - Хорошо, я распоряжусь. - кивнул грек. - Но тебе лучше прилечь... Старик согласно кивнул и вновь улёгся на своё ложе. Комната уже была освещена лучами солнца, и судя по всему день подходил к своей половине. На столике возле кровати еле тлел светильник, забытый и непотушенный. Димитрий вышел и старик вновь остался один. В суставах ломило, в висках по прежнему стучали молоточки пульсов и всё тело было покрыто испариной пота. « Гаснет огонёк... - глядя на еле заметный язычок пламени думал старик. - Как обыденно и...просто. Третьего дня ещё купал коня и вот...надо готовиться к смерти...». Дальше развить свою мрачную перспективу старик не успел. Появился Димитрий с чашей уксуса и губкой. Он осторожно стянул с не сопротивлявшегося Пилата ночную рубаху и смочив губку заботливо и осторожно начал обтирать его. - Омываешь меня для погребального костра... - Пилат с горькой иронией наблюдал за действиями грека. - Что я слышу от воина, да к тому же и философа... - ответил грек. Он обмакивал губку в чашу и обтирал ею каждый сустав и артерию старика. - О чём ты говоришь? Страх смерти напал на тебя? Через три дня будешь здоров... В спальню вошёл раб с кубком горячего вина. Поставив его на стол он замер наблюдая за действиями Димитрия. - Скажи Криспу пусть выгуляет Кандида. - обратился старик к рабу. Тот кивнул и ушёл. Старик закрыл глаза и отдался в волю Димитрия. Ему и в самом деле становилось лучше. Губка, скользя по его телу, как будто впитывала в себя и ломоту суставов и пульсацию кровяных молоточков. Обтерев старика и с груди и со спины грек закутал его в шелковую простынь и шерстяное покрывало. - Баню я отменил - сказал он, подавая Пилату кубок с вином. - Тебе сейчас надо больше пить. Авит приготовит отвар. Баня будет потом, когда уйдёт жар. Сейчас лежи, береги силы. Старик слушал его отхлёбывая маленькими глотками вино из кубка. - Мне надо работать - сказал он, отдавая кубок греку. - Я должен написать всё...успеть... - он хотел сказать: «до погребального костра», но запнулся и докончил: «в память о Праведнике». Он и сам не понял почему он так сказал, но упрямо повторил: «Да, надо успеть...это мой долг пред Ним». - Я принесу сюда таблички и стиль... - кивнул Димитрий, - но давай договоримся - ты будешь говорить, а я буду записывать за тобой... Он посмотрел на Пилата ожидая его согласия или не согласия. Старик молча кивнул. Горячее вино, с мёдом и чабером, разлившись внутри, своим жаром расслабило его до изнеможения. Казалось, оно забрало последние силы, которые ещё теплились в нём. Ему даже говорить было лень. Он откинулся на изголовье и закрыв глаза лежал, вслушиваясь в звуки окружающей его заботы. Кто то приходил и уходил, что то ставили, что то передвигали. Потом всё стихло и он услышал Димитрия негромко говорившего кому то: «Он уснул. Следи за ним. Когда проснётся дашь ему выпить вот этот отвар и позовёшь меня». Пилат открыл глаза и попытался привстать. - Ты принёс таблички? - спросил он наклонившегося к нему и попытавшегося ему помочь грека. Тот кивнул головой подлаживая под спину старика подушки и усаживая его поудобнее. - Тогда прочти последнее, что я там написал... - попросил Пилат. Он закрыл глаза и полулежал полусидел окружённый подушками и укрытый покрывалом. - Ты описываешь иудейский храм и их жертвоприношения... - делая вид что просматривает написанное сказал Димитрий. - Это был второй год твоего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия, - пишешь ты. - И далее...«А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». - прочитал Димитрий. - Да, Иудейский храм... - повторил старик. - Ты вот говоришь, что алчность и корысть победила римский народ...я не буду спорить с тобой, ты прав. Скажу только, что алчность покорила все народы...но первые из народов по алчности это, всё же, иудеи. Особенно их знать и жрецы. Десять лет провёл я среди них и убедился в этом своими глазами...Корысть живёт в их сердцах, наверное, с рождения. Я читал их священные книги, и там есть один эпизод, поразивший меня. Они рассказывают о своих праотцах, 12-ти братьях, ставших родоначальниками их народа. Так вот, одиннадцать из них возненавидели самого младшего, возненавидели так, что задумали убить его и уже были готовы осуществить задуманное злодейство, но тут увидели караван купцов и решили не убивать его, а продать в рабы. Понимаешь? Выгода победила даже их ненависть! Продали! Деньги поделили между собой. Ты это не пиши... - старик посмотрел на грека. Тот согласно кивнул. - Потом они так же продали и Праведника...- продолжил Пилат. - За тридцать денариев...и, самое удивительное в этих двух историях, это то, что и в том случае с проданным братом, и с Праведником, продающего звали Иудой...Что это? Совпадение? Случайность? Нет! Это их суть! Они и назвали себя иудеями, то есть сынами этого Иуды. Да что там говорить, сам наверняка знаешь – большинство римских ростовщиков иудеи... Этот монолог, довольно пространный и эмоциональный, утомил старика. Он замолчал и прикрыв глаза замер. Димитрий так же молча ждал. Минуты через три старик открыл глаза и посмотрел на терпеливо ожидавшего грека. - Так что я там наговорил? - спросил он. «А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие...» - повторил Димитрий. - Да, вспомнил, - перебил читающего грека Пилат. - раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле. Тогда продолжим вот так... Он закрыл глаза и заговорил. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «В пятнадцатый год правления Тиберия и в третий моей префектуры в Иудее и началась череда тех событий, которые и оставили неизгладимый след в моём сердце, а судя по событиям в Риме, не только в моём, но и тысяч других людей. Давая должную и справедливую оценку тем, далёким по времени, происшествиям, я не могу не упомянуть о том, кто первым собрал вокруг себя толпы людей, и стал причиной моего беспокойства и настороженного внимания. Полубезумный юродивый, они называли его пророком, вышедший из иудейской пустыни, вдруг объявился в окрестностях Вифавары, маленького и пыльного городка на берегу Иордана. Его появление вызвало всевозможные слухи и кривотолки, и к Вифаваре потянулись толпы со всей Палестины. Даже жители Декаполиса поддались всеобщему брожению и стали появляться на вверенной мне территории. Это, как мне тогда показалось, могло стать началом серьёзной смуты. Перед отбытием в Иудею, в канцелярии принцепса, мне дали просмотреть отчёты и письма моих предшественников. В записках Копония упоминались подобные события, вылившиеся, в конце - концов, в кровавый и затяжной бунт, затеянный неким галилеянином. Чтобы не повторить ошибку Копония, слишком долго полагавшегося на разумность иудеев, я тут же выступил с манипулом к Вифаваре, где и собиралась толпа почитателей этого раввина. Дальнейшие события показали, что моё беспокойство было напрасным. Это был очередной «учитель праведности». Так его называли окружающие его. Призывал он своих «учеников» и приходивших послушать его не к бунту, а наоборот, к смирению. К смирению пред их богом.Как это ни странно, но его речи производили двоякий эффект. Весь иудейский плебс буквально благоговел пред ним. В то время как у магистратов и жрецов он вызывал сильное раздражение и злобу. Я слышал его. Фанатизм и безумие смешавшись в нём породили самоуничтожение. Он был чужд этому миру. Чужд удовольствий и страстей присущих каждому, будь то свободный или раб. Его одежда, впрочем как и пища, не доставляли телу необходимого тепла и насыщения, а наоборот, терзали его. Появись он на улицах Рима его бы закидали грязью, в Греции, возможно, за ним бы увязалось с десяток бродяг, которые оставили бы его через пару дней. Но это была Иудея! Сам ли климат этой страны, или её близость к Востоку, а может и то и другое, делали из её жителей фанатиков, всегда готовых идти на смерть за любым. Я наблюдал за ними весь день. Дав отдых солдатам и послав центуриона в Вифавару приготовить нам ночлег я спустился к реке. Люди расступались передо мной, но всё внимание их было сосредоточенно на нём. Он и в самом деле поражал своим внешним видом. Время ещё не состарило его, но он состарил себя сам, измождив свою плоть постами и высушив её пустынными суховеями. На нём было какое то немыслимое одеяние из грубой верблюжьей шерсти, больше подобающее зверю, чем человеку. Его лицо всё было покрыто черной бородой сливающейся с такими же черными и длинными волосами, которых он, наверное, никогда не стриг, а быть может и не мыл. Тем не менее, он стоял в реке и совершал какой то, только ему понятный, обряд. Люди заходили в реку, и подходя к нему склонялись почти до самой воды. А он, зачерпнув воду двумя ладонями, возливал её на голову подходившего. Меня рассмешило выражение лиц участвующих в этом действе. Все они исполняли обряд с величайшей почтительностью и благоговением. Заметив мою усмешку, стоявший в воде раввин сверкнул глазами и протянув руку в мою сторону сказал: «Бог повелевает всем, римлянин, каяться. Исполни Его волю». Я молча смотрел на него. Его язык был мне понятен, но я не хотел, чтобы они знали об этом. Не дождавшись моего ответа раввин отвернулся и продолжил своё священнодействие не обращая на нас никакого внимания. Всё время нашего присутствия там новые и новые люди подходили к реке. По одежде некоторых было видно, что они из далека. Много было из окрестных селений и городов. Выходящие из реки одни оставались на берегу, другие уходили, но толпа не редела. И все с жадностью слушали его, когда он начинал говорить. Его речь обладала страстностью и огнём, и он был в силах увлечь толпу за собой, но он не разжигал в них неистовства, а призывал к нравственной чистоте. Один из моих солдат внимательно вслушивался в его речь, разумея иудейское наречие он переводил его слова своим товарищам. Дождавшись, когда раввин замолчал, он прокричал ему: «А что же делать нам, воинам, чтобы заслужить благоволение твоего бога?». Ответ раввина вызвал насмешки и злословие в большей части солдат. Заметив осуждающие взгляды иудеев, я был готов услышать угрозы или оскорбления с их стороны. Подобное случалось и раньше, по гораздо меньшему поводу, но они были на удивление смирны и молча проглотили неуважение к их учителю. Наблюдая всё это я понял, что здесь не пахнет бунтом, а скорее происходящее похоже на рождение какой то новой философской школы или религиозной секты. К 11 часу дня я вернулся в Вифавару и на следующее утро мы вышли в Кесарию. Больше я этого раввина живым не встречал. Спустя четыре месяца галилейский тетрарх Ирод убил его во время пира, который он устроил по поводу своего дня рождения, и по просьбе своей падчерицы, дочери его второй жены. Стоит сказать несколько слов и об Ироде. Я видел многих облачённых в мантии и тоги, Ирод был самым жалким и ничтожным из всех. Перед отбытием в ссылку, будучи в Риме, Ирод нашёл меня и мы несколько часов провели в беседе. Он жаловался на судьбу, козни брата, отнявшего у него тетрархию, несправедливость цезаря, но началом всех своих бед он считал казнь этого раввина. Меня тогда удивила его уверенность в том, что именно за эту смерть Бог лишил его всего - власти, богатства, почёта и даже родины, ибо умирать ему пришлось в Испании, такова была воля цезаря. Не думаю, что смерть иудейского раввина стала причиной ссылки Ирода Гаем. И без этой казни он натворил немало беззаконий, но казнь раввина, без всякого сомнения, была убийством невиновного. Убийством по прихоти злобной и жестокой шлюхи. Ирод не был закоренелым злодеем, как его печально знаменитый отец. Но он был рабом своих страстей и желаний, а это не достойно не только правителя, но и простолюдина. Он во всём шёл на поводу у своей жены, Иродиады. Она вертела им как хотела, прельстив своим телом и покорив неумеренной похотью. Она была красива, но за её красотой скрывалась грязная, жестокая и порочная душа. Как часто боги за прекрасной внешностью прячут бесстыдное и беспощадное зло. К чести её, надо сказать - в ссылку она отправилась вместе с Иродом, хотя Гай предлагал ей вернуться в Иудею и жить с братом, ставшим после изгнания Ирода царём всей Иудеи, Галилеи и Трахонитиды. Но она предпочла жизнь в изгнании с презираемым, жизни во дворце с ненавидимым...». Пилат прервал свой монолог и задумался. Димитрий молча ждал. - К чести её... - несколько раз повторил Пилат и нахмурился. - Нет, ни о какой чести говорить здесь нельзя. Напиши просто - «в ссылку она отправилась», и далее как было... Грек кивнул и загладил написанное. - Она и не могла вернуться в Иудею...- сказал Пилат. - Её там все ненавидели, и за жестокость, и за надменность, и за её прелюбодейную связь с Иродом...Потому то она и предпочла Испанию...Ни о какой чести, или верности Ироду речи и быть не может... Этого писать не надо - махнул рукой старик, заметив движение стилуса в руке у грека. Немного помолчав, он потянулся к кубку с остывшим вином. Сделав несколько глотков старик продолжил свой рассказ. «После казни этого пустынника рассеялась и толпа его адептов. Тем самым, Ирод, своими руками, избавил меня от забот и волнений, связанных с постоянной угрозой исходящей от большой массы людей, объединённых одним кумиром. Рано или поздно какой - нибудь новый «посланник бога» завладел бы их умами, и никто бы не дал гарантии, что он будет призывать толпу к праведности, как казнённый раввин, а не к восстанию против нас. Мои опасения оправдались довольно быстро. После смерти пустынника появился Он. А с ним и новые волнения и заботы, сопровождавшие меня во всё время моего пребывания в Иудее. Если власть пустынника зиждилась на его авторитете аскета и призывах к нравственной чистоте, то этот, из Назарета, обладал силой и властью не только над жизнью человеческой, но и над самой смертью. Молва о его деяниях распространялась подобно молнии по окрестным землям, и поражала своей чудовищной невозможностью. И если за пустынником ходили сотни, то за этим шли тысячи! Мне говорили о воскресших по его слову или прикосновению. Об исцелённых от неизлечимых болезней. Я видел людей, которые были слепы от рождения, но он вернул им возможность видеть...» Пилат говорил в каком то восторженном порыве, он уже и не диктовал Димитрию, как прежде, не спеша и с паузами, а говорил, как защитник на суде говорит речь в оправдание своего клиента. - Он накормил пять тысяч человек в пустыне...пятью хлебами - Пилат посмотрел на Димитрия. - Ты можешь поверить в подобное? - Об этом написано в свитке - уклонился от ответа грек. - Да, написано в свитке... - согласно кивнул Пилат. - Мне тоже кажется это невероятным, как и воскрешение дочери одного их жреца...но я лично допрашивал людей воочию видевших это. Один мой центурион ходил к нему с просьбой исцелить умирающего от горячки денщика и Он сделал по его просьбе. При этом он даже не видел умирающего, тот был в 30 стадиях от него. Он просто сказал центуриону: «Иди, слуга твой здоров». Ты пишешь это? - спросил Пилат, и увидев утвердительный кивок Димитрия продолжил: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры и через несколько месяцев после казни пустынника...». Пилат замолчал и откинулся на подушки. - Я устал от этих воспоминаний... - прошептал он, - давай отдохнём...и потом продолжим. Грек помог ему улечься поудобней и подал чашу с отваром. Старик выпил и закрыв глаза замер в полудрёме. ГАЙ Как мы и рассказывали ранее путешествие по римским дорогам, и, тем более, на длительные расстояния, было довольно таки серьёзным испытанием на выносливость. Но ещё большим испытанием была остановка в придорожных харчевнях на ночлег. Клопы, мухи, тараканы, комары а часто и крысы, делали ночёвки в этих римских гостиницах незабываемым впечатлением. Сильные мира сего, конечно же, не останавливалась здесь. Путешествующая знать предпочитала передвигаться от виллы к вилле своих друзей или просто знакомых, где находили приём соответствующий их положению и должностям. Ну а плебс...плебс довольствовался удобствами постоялых дворов, о которых мы и сказали чуть выше. Клопы, мухи и всё подобное и так сопровождало простолюдинов каждый день их жизни. К этим «удобствам» они были привычны. В ворота одной из таких придорожных гостиниц и постучал Гай рукояткой бича. Была уже глубокая ночь, то время, когда на большую дорогу выходят лихие люди. Днём они могут быть кем угодно - погонщиками ослов и мелкими торговцами, банщиками и водовозами, рабами и свободными, но с заходом солнца тьма покрывает не только землю, но и их сердца и души. И из людей дня они превращаются в ночных оборотней, снующих по дорогам и грабящим, и уводящим в рабство запозднившихся странников. Иногда разбойников ловят, и тогда, в назидание другим, они висят на крестах, медленно и мучительно умирая по обочинам дорог, на которых они и злодействовали. Именно этих и боялся Гай, когда настаивал на ночлеге в городе, и именно от этих Клавдия просила в молитве о защите, когда они покидали город. Как мы видели, и молитва Клавдии была услышана, и просьба Гая была удовлетворена. Он вновь постучал рукоятью бича в ворота. На стук отворилось оконце и заспанный раб с откровенной враждебностью, и в глазах, и в голосе проскрипел: «Что нужно? Мест нет и все спят». Гай показал ему сестерций. Глаза у раба оживились и голос стал дружелюбней. - Сколько вас? - спросил он разглядывая Гая и повозку. - Я и госпожа - ответил Гай. - Лошади устали, да и нам надо отдохнуть... Раб протянул ладонь сквозь оконце и Гай положил ему монету. Оконце закрылось и зашумел засов. Гай терпеливо ждал. Двуколка императорской почты еле заметным огоньком дрожала далеко впереди растворяясь в ночи. Ворота распахнулись и Гай, дёрнув поводья, направил повозку во двор. Раб закрыл ворота и вставив засов в скобы подошёл к спрыгнувшему с сиденья и распрягавшему коней Гаю. Он помог ему, и они вместе отвели коней в стойло и насыпав в кормушки овса вернулись во двор. Гай подошёл к повозке и осторожно заглянул вовнутрь. Клавдия спала. Светильник всё так же еле тлел, дрожащими полутенями освещая лежащую под шерстяными покрывалами женщину. Раб вопросительно посмотрел на Гая. - Пусть спит - прошептал Гай. - Утром ей понадобится комната...А я лягу где нибудь здесь рядом... - он огляделся - Да вот, хотя бы здесь. Гай показал на скамью стоявшую возле бассейна в центре двора. - А сейчас я бы чего нибудь перекусил... - он достал ещё один сестерций и дал рабу. Тот взял монету и направился к кухне. Через мгновение там затеплились лампады и спустя несколько минут он позвал Гая. Они уселись за большой дубовый стол, на котором стояло блюдо с холодной телятиной, овощи, сыр, кувшин с вином, оливки и хлеб. Гай достал нож и принялся за телятину. Раб налил ему вина и подал чашу. - Путь далекий? - спросил он. Гай кивнул прожёвывая телятину и запивая её вином. - Наливай и себе - сказал он подвигая кувшин рабу. Тот не заставил себя уговаривать, и сняв чашу с полки налил и себе. - Видно дело у вас важное, раз в ночь выехали... - продолжил раб. Он с любопытством разглядывал Гая. Тому не понравилось и это любопытство и вопросы, но он сдержал себя и с напускным раздражением, и даже кивнув в сторону повозки, сказал: «Да сам же, наверное, знаешь, эти матроны римские, как вобьют себе в голову что то, так хоть трава не расти, а делай по её. Ты наливай, не скромничай. Он подмигнул рабу. - Богатая то твоя матрона? - наполнив чашу и отхлёбывая из неё спросил раб. - Да, скажешь тоже...богатая - усмехнулся Гай. - Вчера в Риме дом забрали заимодавцы за долги. Вот и едем ночью, так как и ночевать негде было в городе... - Ну да? - озадаченно протянул раб. - А повозка, а лошади? Он хотел сказать ещё: «а сестерции», но остановился и недоверчиво посмотрел на евшего Гая. - Повозка, лошади... - переспросил Гай, - да это взято всё в долг, доехать только, а там надо всё вернуть... Ну а у вас тут как живётся? Спокойно? - пряча усмешку спросил он замолчавшего раба. Тот допил свою чашу и пожал плечами: «Живём потихоньку» - Наливай, наливай... - подбодрил его Гай и сам плеснул ему в чашу из кувшина. Как известно с древнейших времён - истина в вине. Вино развязывает языки и открывает запоры сердца. Что трезвый прячет в тайниках души, тем опьянённый вином хвастает в застольных беседах. Вино, подаваемое в гостиницах, конечно, не сравнить с вином из собственных виноградников, но и оно требует разбавления водой. Раб этим пренебрегал. Через полчаса алкоголь развязал его язык и расслабил мозги. Гай узнал, что вся челядь этой гостиницы - мерзавцы и воры, и только он один верен хозяину, который живёт в Риме и не ценит его преданность, а поставил управляющим в гостинице совершенно никчёмного и глупого вчерашнего раба, которого отпустил на волю только за то, что тот мог говорить чревом и подражать голосам других людей. Раб болтал без умолку обо всём и обо всех. Гай слушал его в пол уха и уже собирался улечься спать, но тут раб сменил тему и рассказал о посещении гостиницы эдилом. - Он зачитал нам эдикт цезаря о наказании поджигателей города... - бормотал раб. - Награда, конечно, достойная...свобода...да ещё и половина их имущества...Я у него спрашиваю, как же их определить? Этих «христовщиков»...они же с виду такие же как все...Вот, к примеру, как ты, или вот матрона, которую ты везешь...у них же на лбу не написано... Гай внимательно посмотрел на раба. Ему показалось, что он больше притворяется пьяным и намеренно затронул эту тему. - Да и ты ни чем не отличаешься от «христовщиков» - сказал Гай отодвигая от себя блюдо с недоеденной телятиной. - Ну и что он тебе ответил? - Я? - раб пьяно захихикал. - Да будь я одним из них я бы уже был и свободен и богат! -Как это тебе бы удалось? - Гай с презрением посмотрел на раба. - Очень просто... - осклабился тот. - Разве свобода и имущество не стоит доноса на тех, кого объявили врагами государства? А? Как думаешь? Гай пожал плечами и усмехнулся. - Да, точно так. Тебя твой хозяин явно недооценил. Ты умней того, кто говорит чревом. А как же их отличить от добропорядочных граждан? -Эдил сказал, что они не приносят жертвы Юпитеру Капитолийскому и отказываются воскурять фимиам пред статуей цезаря - с пьяной ухмылкой ответил раб кивая в глубину двора. Там на небольшом алтаре, освещаемом горящей лампадой, стояла бронзовая статуя Нерона. - Буду знать - посмотрев на ухмыляющегося раба сказал Гай. Он встал из - за стола и огляделся вокруг. - Я лягу там, на скамье у бассейна. Утром матроне нужна будет комната. Ты позаботься об этом. Гай достал из кошеля квадрусс и протянул рабу. Тот согласно кивнул. Гай вышел из кухни, и взяв с сиденья войлочные подстилки улёгся на них, подложив под голову мешок с овсом и укрывшись плащом. « Сколько же их, этих псов, вышло ныне на охоту... - подумал он о мечте раба. - Кровью невинных они готовы, и даже жаждут этого, покупать своё благополучие. Уж лучше получить свободу за способность говорить чревом, чем за донос или предательство... Бедная госпожа, скольким опасностям она подвергает себя...». Клавдию разбудила утренняя суета. Она несколько минут лежала пытаясь понять, что за звуки прервали её сон. Человеческие голоса, стук дверей, журчание льющейся воды, фыркание скота и, конечно же, многоголосье птичника свидетельствовало о кипящей вокруг жизни. Она привстала и откинув полог выглянула из повозки. «Гостиница. Гай всё же нашёл её» -подумала она разглядывая довольно пространный двор окружённый по периметру двухэтажным строением с галереей и лестницами. Гай уже не спал. Он встал с первыми, даже и не лучами, а петухами. Умывшись, он нашёл своего ночного собутыльника и заставил его приготовить комнату и всё, что надо женщине для приведения себя в почтенный вид после сна. Проведав лошадей и насыпав им в торбы овса он вышел и усевшись на скамью наблюдал за утренней суетой и ждал пробуждения госпожи. Завидев движение полога Гай подошёл к повозке и поклонился Клавдии. - Госпожа, комната готова, там тебя ждёт всё необходимое для утра - сказал он, протягивая ей руку и помогая сойти на землю. Он провёл её на галерею до дверей комнаты. - Я заказал завтрак... - добавил он пропуская её в комнату. - Когда госпожа будет готова пусть спускается во двор и мы продолжим путь. - Благодарю тебя, верный мой друг - услышал Гай закрывая дверь. Он остановился, и несколько секунд стоял наблюдая сверху, сквозь ограду галереи, за повозкой и снующими по двору людьми. «Верный мой друг...Я верный твой раб, госпожа, и горжусь этим...и благодарю бога, которому ты служишь, что он послал тебя мне» - сказал он. Но этих слов никто кроме него не слышал, ибо они были сказаны его сердцем, а не языком. Закрыв дверь Клавдия скинула паллу, налила в миску воды из стоявшего кувшина, и умылась, с наслаждением ополаскивая лицо, шею и грудь холодной ключевой водой. Полотенце из льна и оловянный гребень для волос лежали на небольшой полке у медного зеркала. Она вытерлась и расчесав волосы уложила их на затылке скрепив серебряной заколкой. Зеркало отразило в себе женщину, уже немолодую, с большими усталыми и грустными глазами на худощавом лице, покрытом сетью морщинок в уголках глаз и губ, уже тонких и обескровленных. Седина, расчёсанных на прямой пробор волос, даже благодаря материалу зеркала, превращающего всё в золотисто - рыжий цвет, оставалось всё той же сединой. Клавдия несколько секунд вглядывалась в своё отражение. «Всё проходит... - подумала она. - Мне почти 60 лет! Как же быстро пролетели эти года! И что? Стоит об этом грустить? Как всё же точно сказано: «всякая плоть, как трава...засыхает и её цвет и её красота». Но это же не главное...тебя же это не мучает, как других, пытающихся победить время мастями и притирками...Это - глупо...и смешно. «Если наш внешний человек и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется» - вспомнила она слова из когда то переводимого ею послания. Какая всё таки бездна мудрости в учении Праведника, и какая сила жизни...а ведь всё это могло пройти мимо меня... - вдруг мелькнула мысль. - Не стань я женой Понтия...или даже стань я его женой, но останься в Риме, когда он выехал в Иудею и всё...Вот и получается, я разделила и его рок, и его судьбу...А это было его испытанием превратившемся в его мучение. Потому то он и страдает в своём одиночестве. Он не может быть среди нас, потому что он сам себя казнит за малодушие. Как же он несчастен... А ты?» Клавдия всё так же сидела перед зеркалом вглядываясь в своё отражение. « Ты счастлива? - спрашивала зазеркальная Клавдия. - Ты не стала матерью...Почему? Это милость Бога, или наказание Его Пилату и тебе, как его жене? Если бы я родила Понтию детей, на них бы вечно лежала вина их отца за его суд...пусть эта вина лежит на нём одном - отвечала она. - Праведник сказал: Бог есть Любовь! А любовь не может быть жестока...Дети даются в радость, а не для горя и страдания… А как же мать Праведника...она же знала, что рождает сына своего на смерть... - возражало зазеркалье. - Мариам рассказывала, что ей возвестил Ангел и о его рождении, и о его судьбе... Как же она жила храня всё это в сердце... Такое смирение... сверх человеческих сил - с содроганием подумала Клавдия. - Мариам говорила, что рождала она его в хлеву, на гостиничном дворе...для матери сына Бога не нашлось комнаты в гостинице! Даже последняя рабыня у самого бесчувственного хозяина имеет право на ложе, повитуху и чашу с тёплой водой...а сын Бога рождался в хлеву...на дворе, наверное, вот такой же убогой гостиницы... Да, какое же надо иметь смирение... и веру в Бога» Клавдия осмотрелась кругом. И в самом деле, всё было просто до скудости. Комнатёнка вмещала старую деревянную кровать, такой же шкаф для платья, столик с умывальной чашей и табурет. И даже такой комнаты для них не нашлось... Размышления Клавдии прервал стук. Она накинула паллу, сняла щеколду и открыла дверь. На пороге стоял раб держа в руках поднос с завтраком. «А вот с завтраком Гай поспешил» - подумала она, и улыбнувшись рабу сказала: «Это мы возьмём с собой. Ты сложи всё это в корзинку». Раб согласно кивнул и направился к лестнице. Клавдия пошла за ним. Гай встретил её во дворе. Он уже впряг в повозку лошадей и ждал её. Она подошла к повозке и в нерешительности остановилась. - А скажи мне где здесь хлев? - оглядывая двор гостиницы спросила она. - Госпожа что то хочет? - удивился вопросу Гай. - Да, я хочу увидеть его - кивнула Клавдия. Гай привёл её в дальний угол двора к широким двустворчатым воротам, и приоткрыв их ввёл её вовнутрь. Клавдия оказалась в полутьме большого сарая, разделённого на стойла и пропитанного густым запахом навоза, мочи, конского пота и прелого сена. Маленькие слуховые оконца не справлялись с вентиляцией помещения, а рабы, ответственные за уборку, ещё не приступили к своим обязанностям. Клавдия прикрыла лицо воротом паллы и осмотрелась вокруг. - Где же здесь можно принять роды? - еле сдерживая чихание спросила она. Гай не понял вопроса и молча смотрел на неё. Клавдия подошла к одному из стойл. Там стоял мул и вырывая из кормушки пучок за пучком монотонно, не обращая на них никакого внимания, жевал положенное туда сено. - Это ясли? - спросила Клавдия указывая на кормушку. Гай кивнул. Клавдия ещё раз оглядела всё вокруг и пошла к выходу. Гай поспешил за ней. У повозки их уже ждал раб с корзинкой снеди. Клавдия взяла её и достав динарий дала рабу. Через десять минут они выехали из гостиничных ворот и свернули на дорогу. На перекрёстке стоял милевой столб на котором было выбито: Окрикул - 15; Каисра - 33. - К вечеру, если богам будет угодно, доберёмся до Каисры - обернувшись к Клавдии сказал Гай. Его очень удивило желание госпожи увидеть гостиничный хлев, а ещё больше его удивили её слова о родах в хлеву. Чем может заинтересовать римскую аристократку хлев? Тем более, гостиничный! Даже не хлев в имении, а наверняка он есть там, а придорожный, вонючий, грязный и тёмный? Желание не только непонятное, но даже, можно сказать, противоречащее здравому смыслу. Спросить же напрямую, что имела в виду госпожа, Гай не решался. Но любопытство победило. - Почему тебя, госпожа, так заинтересовал гостиничный хлев? - вновь обернувшись к Клавдии спросил он. Она, как и вчера, возлежала в повозке и раскрыв лист пергамента просматривала его. Отложив пергамент Клавдия посмотрела на Гая. - В таком вот хлеву, может быть, даже более грязном и тёмном, одна женщина родила царя... - сказала она. - Я попыталась себе представить, как это могло происходить... Гай был готов услышать что угодно, но не такое. Он покачал недоверчиво головой. - А такое может быть? - озадаченно спросил он. - Чей же он царь? Какого народа? Клавдия внутренне улыбнулась его недоверию и удивлению. - Ты успел утром поесть? - заметив стоящую корзинку со снедью спросила она. Гай отрицательно покачал головой. - Это не главное, госпожа... - он попытался вернуть разговор к прежней теме. - Как может царь родиться в хлеву? Это, наверное, был царь скифов... - Нет, мой дорогой Гай, не скифов. Это царь совершенно иного мира... - Я понял, госпожа, ты говоришь о царе тех, кого ныне убивают в Риме! Гай помолчал ожидая ответа, но Клавдия, взяв корзинку со снедью, принялась разбирать её. - Я знаю, госпожа, ты одна из них...- продолжил он. - И ты подвергаешься такой же опасности... - он вспомнил свой ночной разговор с гостиничным рабом. - Ты остановись, где возможно - попросила она, - и давай перекусим. И ты голоден, да и я разделю с тобой хлеб. Гай кивнул и съехав с дороги остановился возле небольшой рощицы диких маслин. Сердце его кипело от желания высказаться, это было сродни восторгу, благоговению перед ней, даже, можно сказать - любви. Только это чувство вызывает восторг до самоотречения, до желания отдать жизнь свою за объект восторга. - Я знаю, госпожа, что ты с этими людьми - повторил он, соскочив с сиденья, и подходя к повозке. - Я тоже хочу быть одним из вас, с вами...Вас обвиняют в чудовищных злодействах, но я знаю тебя уже 20 лет, и вижу, что все обвинения - злобная и жестокая ложь. Если бы тебя влекли на смерть, я был бы готов умереть с тобой... и...всегда готов! - с твёрдостью повторил Гай. - А сегодняшней ночью я узнал, что на вас по всей империи буквально объявлена охота! Он рассказал Клавдии о ночном разговоре с рабом. - Этот пёс просто жаждет найти и выдать кого нибудь из вас, и я думаю, что он не остановится и перед клеветой. А сколько таких...псов, готовых на подлость, предательство, клевету ради имущества предаваемых - с ненавистью в голосе, и глядя в сторону недавно покинутой ими гостиницы, сказал Гай. - Не живи ненавистью, - различив эти нотки в его голосе, ответила Клавдия. - живи милосердием. Этим мы и отличаемся от них, и за это они и убивают нас ныне. Но наш Царь сказал нам: «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». Не бойся смерти, для нас её нет. Все живущие любовью бессмертны, все живущие ненавистью - мертвы уже при жизни... - Я не боюсь смерти - возразил Гай. - Я боюсь за тебя, госпожа. Но сказанное тобой повергает меня в великое удивление. В твоих словах есть что то, что выше человеческого разумения... - Это не мои слова. Это слова царя, рождённого в хлеву - улыбнувшись сказала Клавдия. - Если хочешь я дам тебе прочесть о нём и расскажу о его учении...когда мы приедем в имение... - Да, хочу...я был бы счастлив быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы - повторил он глядя на свою госпожу. Клавдия согласно кивнула, подавая ему ломоть хлеба щедро намазанный маслом, с куском свежего козьего сыра. Через полчаса они вновь выехали на дорогу и покатили к Каисре. Небольшому и пыльному городку лежащему почти на средине их пути к этрусскому имению Пилата.
«Я хочу быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы». Эти слова, сказанные Гаем Клавдии, оставили глубокий след в его сознании. Они то затихали, как будто проваливались куда то, то вновь заполняли собой и сердце и мысли управлявшего повозкой Гая. Его глаза следили за дорогой, руки держали поводья, а внутри, где то глубоко - глубоко, пульсировала эта нехитрая формула из простых, но наполненных какой то сверхъестественной силой, слов. Эти слова не только заполняли его сознание, но формировали и мысли и воображение. Об этом стоит сказать особо. Человечество уже давно пренебрегает не только силой слова, но и красотой слова. Людская речь переполнена пустой болтовнёй, злословием, глупостью, но ещё больше - злобой. Чтобы обеспечить эти темы соответственными словами люди создали совершенно новый язык общения. В этом языке преобладают слова - оскорбления, слова - унижения, слова - презрения, но совершенно отсутствуют слова -человечности. То есть, те слова, которые своей красотой и силой укрепляют человека в правде и поднимают до божественного подобия. Слова, заполнившие сознание Гая, относились именно к этой категории. Высказав их однажды, он знал, что теперь они станут смыслом его жизни, а он стал их заложником до конца своих дней. Конечно, есть люди которые бросаются словами направо и налево не придавая сказанному ни силы, ни значения. Гай был не из таких. Из происходящего в Риме, да и во всей империи, он понимал, что если придётся умирать, то смерть будет люта и жестока. Он видел как умирали женщины, дети и мужи казнимые Нероном. Так же могла умереть и госпожа, а он был уверен, что она готова к этому, и, следовательно, был уверен, что готов к подобному тоже. А вот какова жизнь, которую он желает разделить с учениками этого необычного царя, родившегося в хлеву, он ещё до конца не понимал. Что значит жить милосердием? Единственным примером в глазах Гая была его госпожа... « Но она женщина... - размышлял он, время от времени оглядываясь на читающую пергаментный лист Клавдию. - Женщинам от богов дана эта способность милосердия... и любви тоже. Но...не всем, почему то - тут же в противовес его размышлениям мелькала мысль. - Иначе, откуда же столько подкидышей и даже убитых младенцев? А скольких детей их же матери продают в рабы...Вот и получается, что одни женщины, как госпожа, живут милосердием и любовью, а другим даже и неведомо это чувство. Почему? А что же тогда говорить о мужах? Среди людей есть место материнской любви и женскому милосердию... но вот о мужском милосердии, а тем более любви мне слышать не доводилось. Римляне даже дали право отцам убить и дочь и сына за проступок. То есть, где же здесь милосердие? Что же значит - не живи ненавистью, а живи милосердием? Как можно быть милосердным к моему бывшему ланисте, который за 100 денариев продал меня на убийство чтобы потешить кровавым зрелищем толпу? Он что, был милосерд ко мне? И я должен быть милосерден к нему? Госпожа что то не договаривает, или я не готов ещё понимать то, что открыто ей... А к Нерону...к этому зверю в облике человека...как можно быть милосердным к нему?» Его так и подмывало вновь начать утренний разговор, видя же увлечённость Клавдии чтением он не решался. Но, как известно, вопросы мучащие совесть и волнующие разум требуют разрешения, рано или поздно. Лучше, конечно, рано, чтобы было больше времени на обдумывание. - Госпожа... - оглянувшись на Клавдию начал Гай. - Ты говоришь: «Не живи ненавистью, живи милосердием...». Как это применимо в жизни, когда вокруг каждый готов сожрать другого? Не зря же один из ваших же стихотворцев сказал: «Человек человеку волк». Клавдия отложила пергамент и посмотрела на Гая. - Очень просто, мой друг - сказала она. - Надо стараться не стать волком, а оставаться человеком. То есть, видеть в людях ни презренных рабов, блудниц, гладиаторов, мытарей, а людей с их несчастьем, заблуждением, болью, горем...тогда станут понятны их скорби, нужды, стремления...Праведник сказал: больные имеют нужду во враче...Ты говоришь: люди как волки, но даже волка можно сделать ручным исцелив его рану, или вызволив из смертельной ловушки. Гай усмехнулся последним словам Клавдии, но не успокоился. - А цезарь тоже нуждается в сострадании и в понимании...и в милосердии - спросил он. - Цезарь...- переспросила Клавдия. - Когда то он был человеком, как и все, но власть превратила его в чудовище. Сам посуди - не стань он принцепсом разве убил бы он свою мать, или брата, или жену? Нет, конечно. Жил бы частным человеком, как большинство римлян. Я не знаю почему так происходит, но очень часто достигая верховной власти люди превращаются в жестоких тиранов, хотя, казалось бы, у них есть выбор - стать мудрым правителем или тираном. - А есть ли, или был ли, хоть в одном царстве на земле мудрый и милосердный принцепс, который бы заботился о всём народе и был справедлив ко всем... - с какой то даже безнадёжной горечью проговорил Гай. - Вот и получается: принцепсы - тираны, сенаторы - волки, купцы - хищники, эдилы - псы, а огромная часть римского народа просто свиньи, живущие жратвой и зрелищами, а мы должны любить их и быть милосердными к ним? - А мы должны оставаться людьми среди них - возразила Клавдия. - Люди и отличаются от всех, тобою перечисленных, тем, что не уподобляются псам и свиньям, даже под угрозой смерти... И умирают людьми, чтобы возродиться в царстве Праведника. Способность любить и отличает людей от нелюдей. Выбор за нами... - Я выбрал, госпожа - кивнул Гай. - но я не знаю другой любви, кроме любви мужчины к женщине... ты же явно говоришь о любви иной, которая пока недоступна для моего понимания... - Да, Гай, я говорю о Любви истинной, той, источник которой Бог. Праведник так и говорил: Бог и есть Любовь. В Любви, о которой я говорю, нет страсти, зависти, гордыни, себялюбия, раздражения, злопамятства...Она чиста в своём источнике, а её источник, как и сказал Праведник, есть Бог. Эта Любовь милосердна и долготерпелива, скромна и верна, ею живёт весь видимый, да и невидимый, мир. Она вечна и бессмертна. Ради неё стоит и жить и умирать... Клавдия говорила негромко, но каждое её слово было подобно огненной стреле, пронзающей сознание внимающего ей Гая. Эти горящие стрелы- слова буквально оставляли шрамы в его памяти, но эти шрамы не вызывали болезненных и неприятных ощущений, а казалось ласкали его слух заставляя смаковать снова и снова их смысл. - Праведник и был послан Богом, чтобы мы познали эту Любовь, и не только познали, но и приобщились к ней и стали частью её...Но миру не нужна Любовь, иначе бы Праведника не осудили на смерть. Мир живёт похотью, алчностью, властолюбием, но не любовью. Потому то и ненавидят нас, и убивают...и злословят, но победим мы, потому что побеждает не тот, кто готов убивать, а тот, кто готов умирать... Гай смотрел на Клавдию и ему казалось, что с каждым словом она как будто молодеет. Её глаза искрились каким то сиянием, а морщины разгладились и почти исчезли, даже волосы выбивавшиеся седой прядью из под капюшона паллы казались не серебряными, а золотыми. - Праведником, госпожа, называет царя, рождённого в хлеву? - спросил Гай замолчавшую Клавдию. - Видевшие его дела называли его так же Сыном Бога... - ответила она. - Судя по твоим словам, госпожа, он и вправду был велик...Твои слова полны огня, когда ты говоришь о нём...А тебе самой доводилось встретиться с ним? - Встретиться с ним... - Клавдия посмотрела на Гая, и кивнула головой. - Да, я видела его перед самой казнью...я даже просила Понтия отменить казнь, но казнь состоялась. Всё было предопределено свыше... - Господин имел отношение к казни Праведника? - переспросил Гай. Эта новость не только удивила его, но и дала объяснение одиночеству Клавдии в Риме, и уединению Пилата в этрусском имении. - Да, жизнь порой предлагает роковой выбор...- подумал он. - и приходится выбирать, а потом отвечать за выбранное... Впереди замаячил очередной миллиариум указывающий, что скоро поворот и выезд на Аврелиеву дорогу, пронзающую прямой стрелой весь Аппенинский полуостров от Рима до Ватлуны, и проходившей в нескольких милях от имения, куда они и держали путь. Было время второй стражи, солнце уже приближалось к зениту, а до Каисры, где они планировали заночевать, было ещё не меньше 20 миль. СТРАХИ, ОБИДЫ И ПЕРЕЖИВАНИЯ Эта, внезапно свалившая Пилата, лихорадка, тёмной и тревожной пеленой накрыла всё имение. Почему тревожной и тёмной? Да потому, что каждого из живущих в имении посетила вдруг простая, но тревожная, мысль: если эта проклятая немощь принесёт смерть хозяину, то что будет с ними? Продастся имение и придёт новый хозяин, а кто он будет и что он принесёт с собой? Не будет ли он жесток, или развратен? Как, например, был тот, римский префект, которого убил его любовник - раб! А потом, за преступление одного, были казнены все рабы находящиеся тогда в доме, а их было более четырёхсот...Не помиловали никого...даже наложниц и вольноотпущенников. Скорбна доля раба в Римском государстве. «Хотя бы боги продлили жизнь старику». Мысленно желали одни, пытаясь подавить тревогу, сверлящую их сердца тёмной неизвестностью. «А как быть нам?». Думали другие. Этих можно было назвать самыми несчастными. Им Пилат некогда даровал свободу, но даровал «в дружеском кругу», то есть, без официального засвидетельствования при магистратах. Это была призрачная свобода, свобода не подтверждённая грамотой. Потому то внезапная смерть господина фактически убивала и надежду на свободу полную. Следовательно, всё та же, тёмная и тревожная неизвестность будущего, терзала их сердца, возбуждая злую досаду на господина не нашедшего времени вызвать магистратов и довести дело до конца. Теплилась, правда, слабая надежда на приезд госпожи, и её вступление в наследство. Тогда всё останется по старому...Но последние 20 лет госпожа жила в Риме, наведываясь в имение редко и оставляя его спешно. Одним словом, болезнь Пилата породила в сердцах одних- страх неизвестности, в сердцах других - раздражение и досаду, вместе с тем же страхом неизвестности. Третьи надеялись, что госпожа, если хозяин умрёт, оставит имение под надзором Димитрия. А сама уедет в Рим, и их возьмёт с собой для личных нужд и для прислуги по римскому дому. Но ни в одном сердце не возникла простая человеческая скорбь по страдающему и умирающему старику. И это не смотря на то, что жизнь в имении, и челяди и рабов, была предметом зависти их соседей из других хозяйств. По распоряжению Пилата эргастул, как средство наказания, был отменён уже лет как 15. А его снисходительность, порой даже неоправданная, вызывала осуждение у хозяев близлежащих вилл. Одним словом, Пилат, как мог старался видеть в своих рабах не животных, как большинство его сограждан, а людей. Но, всё это не расценивалось челядью как добросердечие хозяина, а большей частью истолковывалось как блажь, или как чудачества их господина. Его малословие принималось челядью за надменность, а простота в жизни за гордость и высокомерие. Нет, нельзя сказать, что они презирали или ненавидели его, скорее побаивались и не понимали. И в самом деле, что может взбрести в голову римскому аристократу? Сегодня он добр, а завтра? А непонимание...Что таится в человеке, которому чуждо всё человеческое? Он не копит, не предаётся разврату и развлечениям, нелюдим и всё время или что то читает, или пишет. Он больше предпочитает разговаривать со своим конём, чем с людьми. Даже соседи перестали посещать его. Да и жена его вот, выбрала жизнь вдали от него! К тому же, и опасение и непонимание многократно усиливалось твёрдостью духа старика. Вот такая гамма чувств - страх неизвестности, непонимания, досадного раздражения - невидимой паутиной окружила больного Пилата, повиснув в углах и закоулках виллы. Не было только любви и сострадания. Да и откуда взяться любви в сердцах рабов к своему господину, если, порой, даже в сердцах собственных детей, а то и жён её нет? Это, конечно, скорбно и грустно прожить свою жизнь с холодным сердцем, но ещё скорбней жить среди холодных сердец. Многие так и проживают свои жизни, пренебрегая величайшим сокровищем этого мира - любовью, предпочитая ей - похоть, власть, стяжание или славу мирскую. Но, как говорится, каждый сам выбирает себе бога. Пилат, как со всей откровенностью показала болезнь, в своём уединении не смог заслужить любви своих рабов. Правда, и ненависти тоже. Но давайте вернёмся к нашему повествованию. Итак, в сердцах рабов и челяди окружавших больного старика роились вышеописанные нами мысли, связанные с болезнью хозяина. А сердце Пилата, как это не удивительно, тоже смущали подобные мысли. Встречая и провожая взглядом входящих в его спальню рабов он вглядывался в их лица и глаза пытаясь найти в них искреннее сострадание или скорбь, и не находил. Он принимал от них отвары и пищу, они обтирали его и помогали дойти до умывальной комнаты, всё это делалось ими с печальным выражением лиц, но глаза были равнодушны. Его задевало это? Скорее заставляло задумываться о пустоте и бессмысленности жизни. «Клавдия пишет о любви - думал он, - а где же она? Есть только любовь мужчины к женщине, но можно ли это влечение назвать любовью? Наверное, нет. Очень уж быстро проходит это упоение...Она пишет об иной любви...а как её найти и чем обрести? Вот я как мог стремился облегчить долю этих людей, я кормлю их, жалею их, помогаю им, не наказываю их и не продаю, где же их любовь ко мне? Димитрий говорит, что они меня любят и уважают...Льстит грек. Он тоже не любит меня. Этот будет огорчён...но не моей смертью, а утратой своего места и дохода… Я умру и никто из них даже слезинки не прольёт...» - с каким то даже раздражением размышлял Пилат. Его внутренний монолог был прерван Димитрием. Грек вошёл с лекарем привезённым из Тархны, небольшого городка лежавшего на побережье в 15 милях от имения. Они вместе подошли к ложу старика, но лекарь остановился за спиной грека и ждал, рассматривая убранство спальни. - Господин, мы привезли тебе врача - наклонившись к Пилату и поправляя его подушки сказал Димитрий. Пилат оценивающе посмотрел на лекаря. Он никогда не прибегал к услугам лекарей, и с уважением относился только к тем из них, которые применяли своё искусство в военных лагерях. Лекарь был средних лет и довольно почтенного вида, упитанный и благообразный. Заметив, мелькнувшее в глазах старика неудовольствие, лекарь почтительно склонил голову и вышел вперёд. Наклонившись над стариком он обхватил рукой его запястье и замер считая пульс. Затем он вынул деревянный рожок и прослушал грудь и спину, покорно подставившему ему своё тело, Пилата. Когда все процедуры были закончены врач вздохнул, и посмотрев на старика спросил: «Господина что то беспокоит?». - Убери его - сказал Пилат посмотрев на Димитрия. - Заплати ему, сколько он скажет, и отправь обратно... Грек попытался что то возразить, но Пилат закрыл глаза и отвернулся. Он лежал с закрытыми глазами пока не услышал закрывающейся за уходящими двери. «Ему интересно, что меня беспокоит...- вновь ушёл в свой внутренний диалог с самим собой старик. - Если бы он услышал, что меня на самом деле беспокоит, то явно бы посчитал меня за сумасшедшего...если кто и сможет понять мои беспокойства, то это только она...Клавдия». - Клавдия - повторил он её имя, как будто хотел позвать её. И опять горький комок подкатил к его горлу и наполнил слезами глаза. Вновь давно прошедшее взволновало его память. «Эта девочка, ставшая моей женой, и которую я всегда считал за ребёнка, разделила со мной всю мою жизнь. А когда то её скромность раздражала меня. Она казалась мне серой мышью на фоне ярких, и вызывающе откровенных в своём кокетстве, жён и дочерей иудейской знати в кругу которой нам с ней пришлось провести десять лет. А вся их яркость была не только пустышкой, но и гнусностью. Интересы этих царственных шлюх не шли дальше примитивной похотливости, ради которой они холили и лелеяли свои тела мастями и благовониями. Клавдия, в своей простоте и скромности, была выше их всех, как своей добродетелью, так и разумом. А её нелицемерная жалость к убогим и нищим, всегда толпящимся у ворот дворца в Цезарее. А её возмущение до слёз и гнева от жестокости в отношении и людей и животных...Она ни разу не посетила цирк или амфитеатр...а во мне это её милосердие вызывало снисходительную насмешку. Я - воин, был уверен, что доброта является слабостью, а ведь это одно из лучших человеческих качеств...и как оно редко в человеческих сердцах! Да, как же ей было тяжело со мной...но она не только сумела с детства сохранить своё милосердие, но и пронести через всю нашу жизнь... и этот храм Эскулапа... который стал её повседневной заботой, после возвращения в Рим...и где она нашла последователей Праведника. Всю жизнь возле меня был человек с чистой душой и живым сердцем, а я видел только себя...И даже сон боги послали ей...ни мне, а ей...почему? А потому, что она могла тогда понять происходящее, а я был слеп...от своей глупой самоуверенности и власти... а сейчас ты прозрел? А сейчас я умираю...не хочется умирать слепым...Да, надо дождаться Клавдию...». С тоской подумал старик, вызывая в памяти образ жены. Всегда вспоминая о ней, он видел её всё той же, двадцатилетней девушкой, с которой сошёл на землю Иудеи с императорской квинкверемы почти 35 лет назад. Его размышления были прерваны возвратившимся Димитрием. Грек подошёл к ложу Пилата и поправив покрывало сел рядом. - Зря ты так - сказал грек. - Он толковый врач - Может быть, - согласился Пилат, - но мне он сейчас не нужен... И заметив удивленный взгляд Димитрия добавил: «Старческая немощь не лечится, а продлевать её, цепляясь за каждый день, дело недостойное». - Ты ждёшь смерти? - спросил Димитрий. - Я жду Клавдию - ответил Пилат. - И хочу тебя огорчить, мой дорогой Димитрий, пока мы с тобой не закончим мои воспоминания, я не умру... - Ну что ж, тогда не будем спешить - улыбнулся грек. - Нет, - возразил старик, - спешить будем. Бери стиль и таблички и за работу... Димитрий взял таблички, ровной стопкой лежавшие на столике, и найдя последнюю прочитал последние строки: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры через несколько месяцев после казни пустынника...». - Да, через два месяц после казни пустынника - повторил Пилат. - Они были совершенно противоположны друг другу во всём... пустынник и Праведник. Один был нелюдимый аскет, совершенно презревший человеческие радости, второй не гнушался вином и не чуждался людей. Но оба призывали людей к добродетели и оба были убиты за свои проповеди... - Этого писать не надо - сказал Пилат, поудобнее устраиваясь на своём ложе. Димитрий кивнул. Старик закрыл глаза, и в его памяти начали всплывать картины давно ушедшего, но, как оказывается, постоянно пребывающего в бесконечности человеческого сознания. Это можно расценить как чудо, но всё увиденное глазами не стирается ни временем, ни даже смертью. Так и носит человек в себе всё пережитое, и хорошее и плохое. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Он появился в Иерусалиме за несколько дней до иудейского жертвоприношения. Тогда ещё о нём мало знали. Да, молва о его деяниях в окрестностях Кинерета достигла и до Иерусалима, но одно дело видеть своими глазами чудеса совершаемые им, а совсем другое слышать от других. Люди склонны преувеличивать, приукрашивать и восторгаться порой ничтожными делами, чем и пользуются многочисленные мошенники и обманщики. Я тоже получал донесения о нём. В каждом из иудейских городов стояла, как минимум, наша центурия, а в обязанности первого центуриона входило своевременное и постоянное наблюдение за происходящим вокруг. Все их записки стекались в Кесарию, и я получал ежеутренний доклад от трибуна претория. Как я упоминал ранее, после казни Иродом пустынника его последователи разбрелись по стране. Подавленные и разочарованные, даже озлобленные они не несли в себе угрозы для нас. Их ненависть была направлена против убийцы их учителя, то есть против Ирода. Правды ради надо признать, что какая то часть иудейского плебса соорганизовалась в некое подобие гетерии, целью и смыслом существования которой была провозглашена борьба за свободу Иудеи от власти «язычников». То есть нас, римлян. Вождём этой шайки безумцев, называвших себя «зелотами», был тогда некий Варрава. Мы знали о них, и следили за каждым их шагом...». Пилат замолчал и открыл глаза. - Свобода, свобода, свобода... - повторил он. - Рабы мечтают о свободе, народы, покорённые нами, мечтают о свободе...Свободой прельщают всякие бунтари и мятежники...а где она, эта свобода? - Он посмотрел на Димитрия. - Ты задаёшь мне вопрос? - спросил грек. Пилат молчал. - Я думаю, свобода - это возможность всегда соблюдать своё человеческое достоинство... - ответил грек. - Ты сейчас о чём? - с насмешкой переспросил Пилат. - Человеческое достоинство... оглянись кругом, и свобода... Какой то Варрава, вчерашний раб, собирает шайку головорезов, и, обольщая рабов сказками о свободе, увлекает за собой. Они перережут свою знать, потом он распнёт своих вчерашних соратников и станет единоличным тираном. Те, которых он обольщал свободой, так и останутся рабами, только теперь его рабами. Вот и вся борьба за свободу. А свобода раба...да дай я завтра вольную своему конюху...он что, станет свободным? Он раб пьянства, обжорства и блуда... и что? Он тут же освободится от этого рабства? Боюсь, что будет порабощён ещё больше... - Ты, как и все римляне, оправдываешь рабство... - сказал грек. - У нас есть пословица, и звучит она так: «Один день рабства лишает половины человеческого естества». - Я ненавижу рабство...и ненавижу тиранов и рабов, - возразил Пилат, - но вижу вокруг огромное число рабов, причём рабов добровольных, которые находят удовольствие в своём рабстве... большинство из них уверены, что являются свободными римскими гражданами...но думать, что свободен, и быть свободным, это не одно и то же. - А ты сам, - спросил грек, - ты свободен? - Свободен ли я... - повторил Пилат. - Я думаю, что свободен тот, кто живёт в согласии со своей совестью. Меня же она... - Он замолчал, подыскивая слово, наиболее подходящее для объяснения. - Меня же моя совесть укоряет, и за прошлое, и за настоящее тоже, следовательно, и я несвободен. Но мы отвлеклись, где ты прервал запись? «Мы знали о них, и следили за каждым их шагом» - прочёл Димитрий. Пилат кивнул головой: «Да, знали, и, в конце - концов, разгромили их шайку, а Варраву, и двух его ближайших соратников отправили на крест. Каиафа выторговал его, и вместо Варравы распят был Праведник... Пилат замолчал, и Димитрий решил, что старик опять ушёл в воспоминания. - Об этом написано в свитке... - попытался прервать молчание старика Димитрий. - Да, написано, но не всё - возразил старик. - Я разговаривал и с одним, и с другим и то, о чём мы говорили, не знает никто, кроме нас...и Бога. Но об этом потом. Итак. «К праздничному жертвоприношению в город стекались все. Нищие и больные. Воры и мошенники. Мятежники и разбойники. Приезжал даже Ирод со всей своей многочисленной и чванной роднёй. Население Иерусалима за эти дни увеличивалось в три, а то и в пять раз. И все проходили через храм. Этот праздник приносил огромные барыши менялам и торговцам скотом заполонявшим с раннего утра храмовый двор. До праздника жертвоприношения оставалось ещё несколько дней, но город уже был полон. В тот день я прибыл в Антонию к концу первой утренней стражи. Целлер уже расставил караулы по галереям крепости и на лестнице, соединяющей Антонию с храмовым двором. Он дожидался меня в восточной башне, возвышающейся на 70 локтей над замком, и дававшей возможность наблюдать за всей храмовой площадью. Происходящее там обычно было однообразно скучным. Торговля, непрерывный и бессвязный гул людских наречий, мычание торгуемого скота и, время от времени, перекрывающий этот гул, заунывный звук шофара, возвещающий движение времени, отмеряемое храмовой клепсидрой. Каждый день, за исключением субботы, всё повторялось в одном и том же ритме и по одному и тому же распорядку дня. Я уже собирался вернуться во дворец, и встав направлялся к лестнице, но усилившийся гвалт со стороны храмовой площади привлёк моё внимание. Я вернулся к резной мраморной решётке окружающей балкон и посмотрел вниз. Возле столов меновщиков денег собралась небольшая толпа из храмовой стражи и торговцев скотом. Окружив группу молодых мужчин они что то возмущено кричали. Подобные скандалы были не редкость в этой среде. Насколько я знал меновщики не брезговали давать деньги в рост и часто привлекали храмовых стражников к выбиванию долгов из заёмщиков. Но вдруг один из мужей, оттолкнув стоявших перед ним, поднял и перевернул стол меновщиков. Стражи отшатнулись от него, а он тут же перевернул и второй и третий стол. Гул человеческой речи моментально стих и все, замерев, смотрели на него. А он, выхватив бич из рук одного из торговцев скотом, начал хлестать им по спинам ползающих и собирающих рассыпанные по мраморным плитам площади монеты. Самым удивительным во всём этом было то, что никто не воспротивился и не попытался остановить его. Наоборот, все старались как можно быстрее убежать или спрятаться. Даже храмовая стража стояла в оцепенении и только наблюдала, как он разгонял бичом этот бычий форум. Целлер, как и я, с удивлением глядя на происходящее, послал центуриона узнать в чём дело. Этот муж, разогнавший толпу, остановился и оглядевшись кругом бросил бич. Как оказалось он был не один, но его спутники всё это время тоже стояли в оцепенении наблюдая за ним. Он что то сказал им и они все направились к выходу. У ворот стражники преградили им путь. Я не слышал о чём они говорили, но видел, что он просто прошёл сквозь них, и они расступились пред ним и его спутниками, позволив им беспрепятственно уйти. Вернувшийся центурион доложил о причине конфликта. Человек, которого иудеи называли пророком из Назарета, обличил храмовых жрецов в стяжании, и в превращении ими святилища в грязное торжище. На вопрос: почему стража не задержала его? Центурион только пожал плечами. Пророком из Назарета называли Праведника. Это была моя первая встреча с ним. До этого случая я только читал о нём в отчётах, приходящих из Галилеи. Увидев воочию произошедшее в храме я понял, что этот человек не только велик и духом и мужеством, но, судя по всему,очень силён и дерзок. Ибо не побоялся восстать против авторитета и власти храмовых жрецов. И пред огромным множеством людей обнажил их алчность и обличил их корыстолюбие. Которое они лукаво старались спрятать под маской лицемерного богопочитания. С этого момента они и возненавидели Праведника, а я стал пристально следить за его действиями. Человек такого мужества и твёрдости духа может быть и полезным и опасным. Всё зависит от того на какой путь он станет. После происшествия в храме весь Иерусалим только и говорил о нём. Я думал, что он удалится из города, ибо жрецы не прощают когда посягают на их власть быть единственными носителями религиозной истины. Но он, как будто издеваясь над ними, на следующий день опять был в храме со своими друзьями и возле него уже толпились сотни людей. Он становился опасен, но я ещё не понимал, для кого больше - для нас, римлян, или для жрецов. Я поручил Целлеру приставить к нему нескольких соглядатаев, чтобы понять направление его мыслей. Это было несложно, по Иерусалиму за ним постоянно ходило десятка три бродяг ловивших каждое его слово и надеющихся на его чудодейственную силу...». Старик по видимому устал и вновь замолчал. Димитрий положил таблички и ждал. - Так он и в самом деле обладал этой чудодейственной силой? - спросил он старика, вспомнив с каким восторгом тот рассказывал об его чудесах. - Ты лично видел как он оживлял мёртвых? - Я не был этому свидетелем... - ответил Пилат. - Мне показывали одного, о котором говорили, что Праведник своей властью вызвал его из гроба, в котором он находился уже несколько дней...Но ты сам понимаешь - глаза видят, а уши только слышат. Димитрий согласно кивнул и хотел что то сказать, но старик продолжил говорить. -В это можно верить, а можно не верить, но не обладай он своим даром за ним бы не ходило столько народа. Ведь не только же своими речами привлекал он эти тысячные толпы...Хотя и слова его, простые и доступные для понимания даже детям, приводили в замешательство его врагов. А жрецы постоянно подсылали своих холуёв, ходивших за ним и выискивавших в его разговорах любую зацепку для обвинения его...в святотатстве или богохульстве...или в подстрекательстве к мятежу. Они ни чем не гнушались в своём стремлении погубить его. - С твоих слов следует, что он был обречён на смерть. С одной стороны твои соглядатаи, следящие за ним. С другой - жрецы, только и ждущие, когда он допустит ошибку... Старик ничего не ответил и попытался приподняться на ложе. Димитрий отложил таблички и помог ему. - Да, они всегда искали в чём обвинить его...но он был не так то прост...- с усмешкой сказал Пилат облокотясь на подушки заботливо подложенные греком. - Он ставил в тупик самых мудрых из своих врагов, так, что вся их мудрость оказывалась глупостью на потеху всем слушающим их. Подай свиток - попросил старик, и когда Димитрий выполнил его просьбу развернул его и несколько минут рассматривал написанное. - Вот, читай - наконец сказал он передавая свиток греку. Тот взял и пробежал глазами по пергаменту с греческой вязью букв. - Читай вслух - попросил Пилат. Грек прочёл: «Тогда фарисеи пошли и совещались, как бы уловить Его в словах. И посылают к нему учеников своих с иродианами, говоря: «Учитель! Мы знаем, что Ты справедлив, и истинно пути Божию учишь, и не заботишься об угождении кому либо, ибо не смотришь ни на какое лицо; Итак, скажи нам, как Тебе кажется, позволительно ли давать подать кесарю, или нет? Но Иисус, видя лукавство их, сказал: что искушаете Меня лицемеры? Покажите мне монету, которою платите подать. Они принесли Ему динарий. И говорит им: чьё это изображение и надпись? Говорят Ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Когда Димитрий дочитал до этих строк Пилат даже рассмеялся. Правда, смех его был больше похож на кашель, но успокоившись он посмотрел на грека и сказал: «Согласись, это выше человеческого разумения! Ты заметил, как лукаво они к нему подошли...Скажи он: «Позволительно», и его обвинят в холуйстве нам и предательстве иудейских законов, а ответь он: «Не позволительно», и всё - он - бунтовщик... и этот его ответ с монетой...хотел бы я видеть их лица в тот момент». Он вновь усмехнулся и продолжил: «Мне рассказывали ещё об одном их ухищрении против него и таком же позоре. В свитке ничего не сказано об этом...Они привели к нему какую то жену, пойманную мужем в прелюбодеянии. По их законам её следовало побить камнями до смерти. Он же в своих речах всегда призывал к милосердию и прощению. Они притащили её к нему и спросили: «Как с ней поступить, по закону, данному нам Богом, её следует казнить, а ты призываешь к милосердию? Что же делать с ней?». Они торжествовали. Скажи он: «Исполните закон», и его учение о милосердии окажется ложью. Если же он скажет: «Простите», то тем самым он нарушает закон их Бога. Как ты думаешь, что он сказал им? - спросил Пилат посмотрев на грека. Тот молчал. - Ну вот, как бы ответил ты - не отставал старик. Грек пожал плечами. - Думаю, следовало поступить по закону. По вашему же праву: закон суров, но это - закон. Судьи должны и решить... Пилат опять попытался засмеяться и вновь закашлялся. - Кто из вас без греха, пусть первый бросит на неё камень... - сказал он с не скрываемым восторгом. - Так ответил он им. И что ты думаешь сделали эти святоши в белых одеждах? Пилат с каким то презрением, даже с нотками ненависти, произнёс последние слова. - Они все ушли! Один за другим...сначала все святоши, потом их рабы, потом и вся толпа, сбежавшаяся посмотреть происходящее. Вся иудейская, да и ваша, греческая, да и римская мудрость пустота и суесловье пред ним... И вот этого человека я послал на крест... - прошептал Пилат. - Значит, они всё же уличили его в чём то? - после недолгого молчания спросил грек. - Да, - кивнул Пилат. - Но для этого им пришлось нанять нескольких лжесвидетелей, и подкупить одного из ближайших его учеников...который продал своего учителя за 1 ауреус... Такова цена дружбы и любви и верности...о которых ты, милый мой, так любишь говорить... Пилат с насмешкой посмотрел на Димитрия и закрыв глаза откинулся на подушки. ЧАСТЬ II. МЕРА БЕЗЗАКОНИЯ Беда, как известно с древнейших времён, не приходит одна. Войнам сопутствует голод, голод тянет за собой моры и болезни. Всё это вызывает скорбь и ужас целых народов, а подмечено, что очень часто человеческая скорбь влияет и на среду обитания скорбящего народа. Засухи, землетрясения, проливные дожди, ураганы, лютые морозы не редко являются дополнением к войнам, гладам и морам. Но всё вышеперечисленное, как это ни странно, является лишь следствием. Причины же всех бед лежат гораздо глубже, и называются они - мерою беззакония. Да, да! Именно отвержение народами законов правды и морали подвергают эти народы бедам войн, гладов и моров. Если же народ не обращается к правде, и продолжает упорствовать в беззаконии, то, в конце - концов, исчезает во тьме исторического процесса. То же самое справедливо и в отношении каждого человека. Но если беззаконие раба отражается только на его жизни, то беззаконие правителя становится предметом подражания, сначала для ближайшего окружения, а потом и для огромного числа его подданных. Тем самым, распространяясь в народе, беззаконие, как рак, приводит в конце - концов, к бедам, о которых мы и говорили в начале главы. Как долго происходит этот процесс распада и гибели, зависит от многих факторов. В Священном Писании, к примеру, Господь говорит Аврааму в своём обетовании ему о земле для потомков Авраама: «...в четвёртом роде возвратятся они сюда (т. е. в Палестину) ибо мера беззаконий Амореев доселе ещё не наполнилась». Когда же мера наполнилась то народ аморейский был истреблён. Ну а теперь, после такого пространного пролога перед новой главой нашего повествования, давайте вернёмся в Вечный город и окунёмся в его жизнь. Она, конечно, разная, от самого грязного оттенка, до самого блистающего. Но мы не будем опускаться на самое дно, в лупанарии и харчевни Рима, а пойдём в самые высшие сферы, туда, где обитают почти что небожители - принцепс и его окружение.
После того как пожар уничтожил Палатинский дворец Нерон перебрался на виллу Поппеи располагавшуюся на Садовом холме, недалеко от Фламиниевой дороги. Рядом, за акведуком Агриппы, был и пруд на котором, всего несколько месяцев назад, верный Тигеллин устроил Нерону остров наслаждений. Воспоминания об этом «празднике удовольствий» остались ярким и незабываемым пятном даже в переполненной, разными гнусностями и мерзостями, связанными с развратом, памяти Нерона. Нагие гетеры и юноши в образе фавнов прислуживали за столами, и, разжигая похоть пирующих, устраивали живые картины из книги Элефантиды. А под занавес, когда уже пресыщение развратом забрало все силы и у пирующих и у обслуживающих, сыграли свадьбу Нерона. Это уже в четвёртый раз цезарь восходил на брачное ложе, но если в трёх предыдущих браках он был мужем, то в тот раз он стал женой... Воспоминания приятно щекотали, вызывали сладкую истому и требовали новых ощущений. Но ещё большую истому рождали мысли о возвеличении и даже обожествлении. «Как всё же вовремя посетила его эта чудесная мысль о новом Риме...нет, уже не Риме, а Неронии, или даже не Неронии, а Нерополе! Городе, который удивит весь мир своим величием, красотой и богатством. А на месте Палатина, в грандиознейшем дворце, подобных которому еще не было в истории народов, будет стоять золотая статуя божественного Нерона Клавдия Цезаря Августа Германика! Ни Цезарь, ни Август да и никто за всю историю Рима не уподобится ему, Нерону! Как они были глупы, все те, которые были до него. Глупы и слабы! Они не понимали какой властью обладают и что значит истинная свобода...да, истинная и почти божественная! Только ему и открылось это величие безграничной власти и совершенной свободы...». Увлечённый своими мыслями Нерон вышел в южную колоннаду виллы и облокотившись на мраморные перила, разглядывал открывавшуюся панораму. Вилла была выстроена ещё Лукуллом, тогда же он устроил и сады, террасами нисходившие к Квириналу и упиравшиеся в Номентинскую дорогу. Далеко - далеко впереди поднимались клубы пыли и едва слышался гомон людского говора, стук молотов и кирок и скрип сотен повозок, вывозивших останки сгоревших жилых домов, храмов и вилл. Отсюда была видна и торговая пристань со сгрудившимися вдоль неё кораблями. Он дал повеление, чтобы все суда, привозящие в Город зерно, загружались убираемым мусором и вывозили его в район остийских болот. Его замысел начинал воплощаться в жизнь. С минуты на минуту он ждал появления Тигеллина с Севером и Целером. Именно на этих двух он возложит обязанность воплотить его мечту в реальность. И с Нерополем, и с дворцом. «Это будет - Золотой дворец Нерона! Но... нужны деньги...и не малые. Много денег! О, если бы нашлись эти сокровища Дидоны... перерыли всю Киренаику и...впустую. Этот безумец Басс...как я мог поверить ему! Да и с конфискацией имений этих христовщиков...так же надежды не оправдались... Тигеллин говорит о ничтожных суммах...Лжёт? Хотя... может и не лжёт. Богачей явно среди них нет. В основном рабы и самый ничтожный плебс... Деньги все у этих крыс... сенаторов да проконсулов, но ничего я доберусь и до них...» Его мысль текла по течению его фантазий, то ускоряясь его воображением, то замедляясь реальностью жизни. Погружённый в эти противоречия он совершенно не заметил появления Поппеи. Она вошла в колоннаду в шёлковой голубой тунике отороченной золотым шитьём по подолу, запястьям рукавов и вокруг шеи. Волосы, необузданные ни сеткой , ни заколками, густыми медно - золотыми волнами ниспадали на её плечи. Она была по домашнему проста. Без браслетов, колец и всевозможной мишуры, которую так любят женщины неумные и тщеславные. Надеющиеся блеском золота и камней умножить свою привлекательность и притягательность для мужчин. Поппея, даже в свои 34 года, пользовалась, и по праву, славой самой прекрасной женщины Рима. И нам кажется, что пришло время поближе познакомиться с этой женщиной и немного рассказать о ней. С ранней юности Поппея Сабина знала силу своей красоты, унаследованной от матери - первой красавицы Кампании. И тогда же, с юности, она поставила своей целью продать её как можно дороже. Первая сделка состоялась когда ей было всего 15 лет, и в ней она участвовала косвенно, всем руководила её мать. Покупателем её красоты и юности стал префект преторианцев Криспин Руф. Стать женой префекта претория значило не мало. Во первых, стал близок императорский двор и доступно окружение принцепса. Но тогда же её юный восторг, вызванный столь быстрым и головокружительным взлётом к вершинам римского общества, столкнулся с реальностью дворцовой жизни. Близкий круг находился под ревностным наблюдением и контролем жены Клавдия, жестокой и развратной Мессалины. Поппее не понадобилось много времени, чтобы понять в каком беспощадном и безжалостном ритме дворцовых козней и сетях интриг, зависти и разврата живёт двор. Особенно женская его половина. Императором уже пятый год был Клавдий и, казалось, боги, как будто, дали отдохнуть и перевести дух римскому государству после тирании Тиберия и безумств Калигулы. Но женой императора была Мессалина, неистовая не только в похоти, но и в беспощадности к тем, кого она считала соперниками или соперницами в её власти над стареющим Клавдием. Что может связывать единым узлом 55-ти летнего слабоумного мужа с 25-ти летней женщиной, впервые познавшей мужчину ещё в 13 лет, и с тех пор ненасытимой в сладострастии. Конечно же, только деньги, власть или похоть. Похотью и был буквально пропитан весь палатинский дворец. Поппее исполнилось 16 лет когда по проискам Мессалины её мать покончила с собой. Причиной ненависти императрицы стал актёр Мнестер. Из предложивших ему себя Мессалины и Поппеи - старшей, избравший Поппею. Таких унижений Мессалина не прощала никому. И Поппее пришлось умереть. Впрочем, умирать тогда доводилось многим, отвергающим домогательства порабощённой похотью августы. Утрата матери не стала для Поппеи жестоким ударом, скорее, серьёзным уроком. Она увидела воочию, что сладость разврата только тогда безопасна, когда прикрыта пурпурной тогой верховной власти. Но через год гнев богов настиг и Мессалину. Уверовав в своё безраздельное господство над принцепсом, и обольстившись своими успехами в интригах, она задумала сменить уже впадающего в деменцию Клавдия, на молодого и резвого в любовных утехах Гая Силия. Довольствуйся она Силием, как очередным любовником, и всё бы сошло ей как и прежде. Но она перешла черту допустимого даже для августы, сыграв свадьбу со своим любовником при живом и здравствующем муже. Убиты были оба. Всё это происходило на глазах Поппеи, а что было сокрыто от её глаз слышали её уши, на супружеском ложе, во время ночных наслаждений с Криспином. Префект личной охраны принцепса обязан был знать и явное и тайное, чем и делился со своей прекрасной и любопытной женой. Из всего произошедшего Поппея вывела для себя ещё одну жизненную аксиому - страсть, какой бы сладкой она не казалась, должна быть подвластна разуму. Достичь вершины человеческого могущества и потерять всё из-за безумной, необъяснимой ни чем, кроме как всё тем же безумием, выходки...Такого Поппея никогда бы в своей жизни не допустила. Она была уверена в этом, но вершина, о которой она грезила в своих тайных фантазиях, в те дни, была для неё недостижимой мечтой. В борьбу за право стать новой августой вступили сразу три римские матроны, за каждой из которых стояли свои партии и интересы. Победила самая бесстыдная и бессовестная, 37-летняя Агриппина, сестра Калигулы, и мать юного тогда ещё, 12-летнего Нерона. Через год Клавдий усыновил Нерона, тем самым предопределив судьбу и своих детей от Мессалины и свою собственную. Новая жена превосходила убитую Мессалину во всём, кроме, разве что, разврата. Агриппина плела свою интригу долготерпеливо и целенаправленно. Она хотела править и при муже и при сыне. Коварство и жестокость этой женщины в сотни раз превосходили все злодейства Мессалины. В 803 году место Криспина занял Бурр, давний знакомец и любовник Агриппины. Поппея была удалена от дворца, а причиной было то, что Агриппина заметила сластолюбивые взгляды своего любимого отрока на красивую молодую жену бывшего префекта преторианской гвардии. Поппее тогда исполнилось 20 лет и она была в самом расцвете своей красоты. Нерону - 13, и бушующая в нём юношеская похоть всю свою силу сконцентрировала на желании обладать этой женщиной. Её образ вызывал у Нерона ночные поллюции, но на яву она была недосягаема для него. Он был уже помолвлен с дочерью Клавдия, Поппея ещё оставалась женою Криспина Руфа. Нерон ревновал её и ненавидел его, но ничего поделать не мог. Мать зорко следила за каждым его шагом и неустанно плела сеть своей интриги. На пути к её цели стояли два человека - сам принцепс и его сын от Мессалины, Британник. Она была уверена, что рано или поздно заставит Клавдия написать завещание на Нерона, а потом уж придёт время уйти и самому принцепсу, а возможно и Британнику тоже. В конце - концов, от этих родственных связей одни заговоры и мятежи. Для осуществления плана у неё была надёжная помощница, некогда спасённая ею от мешка со змеёй, Лукуста, знающая толк в составлении ядов и всяких снадобий. Но Клавдий не только медлил с завещанием, а вопреки всем ухищрениям жены, начал проявлять своё благоволение к Британнику, а не к Нерону. Это становилось опасным и Агриппина тут же приступила к воплощению задуманного. Клавдий умер отравившись своим любимым лакомством заботливо приготовленным и поданым самой Агриппиной. Нерон был объявлен преемником и новым принцепсом. Британник, чуть погодя, ушёл вслед за отцом, приняв чашу с ядом из рук своего названного брата. Казалось, неистовая и неукротимая во зле женщина достигла всего, к чему стремилась. Её сын стал цезарем, а она фактически владычицей империи. Но реальность оказалось совершенно другой, а её торжество было недолгим, и разбил его вдребезги тот, ради кого она и совершала все преступления. Её силы воли и лукавства вполне хватало чтобы управлять глуповатым и трусоватым Клавдием, но с 17-летним сыном подобных качеств не хватало. Оказалось, он перехитрил и её. Быв пасынком принцепса он с покорностью следовал всем указаниям своей матери. Её советы для него были обязательны к исполнению, и во всём он проявлял лицемерную покорность её воле. Но став цезарем он быстро показал ей, что не нуждается ни в её советах, ни в её опеке. Агриппина, натолкнувшись в сыне на жёсткое противление её воле, сначала даже опешила. Уж очень была разительна перемена в ещё недавно, таком покорном и любящем её чаде. Она попыталась усилить давление, подкрепив его упрёками в неблагодарности и чёрствости. Но, в ответ на это, противление со стороны Нерона стало уже не просто жёстким, а жестоким. Она притихла, но только внешне. Неистовство, бушевавшее в этой женщине, усиленное обидой, злостью и неблагодарностью, стало принимать безумные формы. Агриппина решила соблазнить своего сына и привязать к себе развратом. В этом ремесле она была мастерицей с юных лет, получив первые навыки ещё от своего братца Гая. Нерон благосклонно принял и показное смирение матери и её ласки. Пурпурная тога, как и раньше, покрывала и инцест и кровосмешение и прелюбодеяние. Но даже подобное святотатство не принесло того результата на который рассчитывала Агриппина. Власть, то ради чего она не останавливалась ни перед каким злодеянием, ускользала от неё. Но самым досадным во всём этом было то, что Нерон, снисходительно, если не сказать - равнодушно, приняв её ласки, свою страсть и вожделение направил на ту, которую Агриппина ненавидела, и от влияния которой, думала, что избавилась удалив её от двора. Видя почти что маниакальную настойчивость сына в обладании Поппеей она до крови из губ кляла себя, что не погубила её во дворце, как некогда Мессалина довела до самоубийства Поппею - старшую. Ныне же у неё не было ни силы, ни возможности убить младшую. Это бессилие вызывало почти что отчаяние. Агриппина прекрасно разбиралась в людях, и видела в Поппее не только соперницу во влиянии на Луция, но и опасного врага, в коварстве и жестокости не уступающего ей. А в лицемерии и притворстве даже превосходящую. Но главным оружием Поппеи была её красота, молодость и ум. Этим она превосходила всех женщин окружавших принцепса и удовлетворявших его похоть. Три года, как могла, боролась Агриппина, пытаясь погасить страсть сына к Поппее. Но, как всегда и бывает, стройное и красивое тело молодой женщины обладает непреодолимой силой влечения. Агриппина понимала это, но одно дело, когда тело просто красиво, и не обременено умом и коварством. В таком случае, вскоре на смену ему придёт иное, более молодое и красивое. Но в Поппее было редкое для женщин сочетание красоты, ума и бессердечия, и сближение её с Нероном, на фоне его отчуждения от неё, Агриппины, грозило ей погибелью. Но, как пророчила и кумская Сивилла: «что предопределено, то и исполнится». Нерон добился своего правдами и не правдами. Криспина заставили развестись с Поппеей, а вскоре она появилась во дворце в качестве наложницы принцепса. Фантазии, которым она предавалась с юности, обрели черты реальности. Конечно, наложница это не жена, но всё было впереди. Тогда Поппея впервые задумалась о влиянии богов на человеческие дела. Её судьба явно определялась свыше, и теперь она верила в своё предназначение стать августой. В истории народов немало примеров, когда ради обладания женским телом начинались кровопролитные войны и совершались ужасные преступления. И женщины очень часто принимали в этом самое активное участие. Попав на ложе к Нерону и восхитив его своей страстностью и неистовством в любовной игре, Поппея начала понемногу пытаться подчинить себе «моего Луция», как говорила она. Видя его неприязнь к матери она ненавязчиво, но при любом случае, принимала его сторону, и усиливала эту неприязнь, превратив её, в конце - концов, в ненависть. Частенько он сам начинал клясть и ругать свою мать в застольных разговорах в кругу наперсников по разврату и попойкам. Поппея всегда присутствовала при этом, и однажды, после очередных жалоб и причитаний пьяного Нерона, кто то, то ли в пьяном кураже, то ли чтобы подольститься к Нерону, выкрикнул: «Пусть боги уберут всех, кто умышляет против тебя, цезарь». Нерон пьяно захохотал, и его серые остекленевшие глаза пробежали по пирующим. Уставившись на своего дядьку Аникета, он с минуту разглядывал его, а потом, растянув в ухмылке губы, произнёс, указывая на него пальцем: «Тебя я назначаю богом». Все угодливо захихикали, но смысл сказанного быстро дошёл до возлежащих и хихиканье прекратилось. Все посмотрели на замершего с кубком Аникета. С этого момента судьба Агриппины была предрешена. Оставалось только выбрать способ, каким боги, в лице Аникета, уберут злокозненную и надоевшую Агриппину. Остановились на яде. Но, предприняв безуспешно несколько попыток, отказались от задуманного. Агриппина, с юности усвоив правила жизни при дворе, принимала противоядия. Пришлось искать другие способы. Поппея если и не принимала прямого участия в подготовке убийства Агриппины, то была в курсе всех планов. Нерон, как некогда и Криспин, рассказывал ей обо всём планируемом и осуществлённом. Выслушивая подробности она восторженно хвалила «гениальность» Нерона, и её лицемерное восхищение подталкивало его к скорейшему осуществлению убийства. Эта лихорадка предстоящего злодеяния увлекла их до самозабвения. Были отвергнуты все угрызения совести, все доводы разума, все тревоги сердца. Только одно желание - скорее осуществить задуманное. Когда всё было готово Нерон устроил пир в Байях в честь празднования Минервы, и ласковым письмом пригласил Агриппину якобы для примирения. Она примчалась обольщённая ласковыми словами и своими надеждами на возвратившуюся сыновью любовь. Нерон и впрямь переменился к ней. Был почтителен и предупредителен, а при прощании даже поцеловал в грудь. Все, посвящённые в заговор, с интересом наблюдали за происходящим лицедейством с нетерпением ожидая развязки. Но, как часто и бывает, всё хитросплетённое человеческое злодеяние наталкивается на непредвиденные, и казалось бы, невозможные случайности, разрушающие всё хитросплетение. А может это боги дают человеку шанс отказаться от задуманного злодейства. Но именно так и произошло с гениальным планом Нерона. Чудо инженерной мысли, распадающийся на части корабль, над созданием которого трудились полгода лучшие корабелы империи, распался не причинив никакого ущерба плывущей на нём Агриппине. Более того, даже свинцовый потолок над её ложем, сделанный чтобы уж наверняка размозжить её голову, свалился мимо. Это было поистине чудом. Когда весть об этом дошла в Байи все на несколько минут просто онемели. Одни от ужаса в ожидании гнева Нерона. Другие от удивления в невозможности произошедшего. Третьи подумали о вмешательстве богов. Глаза всех смотрели на Нерона ожидая его реакции на «радостную весть об избавлении его матери от гибели» принесённую Луцием Агермом вольноотпущенником Агриппины. Когда принёсший весть удалился Нерон покачал головой и тяжело вздохнув произнёс: «Даже боги не могут справиться с этой неистовой, а ведь она желает мне смерти, как никто другой...». И посмотрев на окоченевшего от страха Аникета добавил: «Исполни то, что не смог сделать твой корабль». Наварх мизенского флота подобострастно согнулся в поклоне и быстро направился к выходу. Через час Агриппина была умерщвлена. Принёсшего «добрую весть» Агерма удавили. Самый опасный и непримиримый враг был устранён, но вместе с тем, к Поппее вдруг пришло понимание простого и очевидного факта - нет ничего, что могло бы обуздать или сдержать Нерона. Если он не остановился перед убийством матери, то кто может чувствовать себя в безопасности? Она? Да, пока он привязан к ней...но, когда то он так же был привязан и к Агриппине. Более того, она видела, что его привязанность к ней, в основе своей, зиждется на чём то зверином, более животном инстинкте, чем на человеческом влечении. И этот инстинкт распространялся не только на неё, но и на кинэдов, проституток, наложниц. Подобное пугало неопределённостью. Выход был только в одном - стать законной женой и родить наследника. Препятствием теперь оказывалась Октавия, дочь Клавдия от Мессалины и уже почти семь лет, как жена Нерона. К счастью, или, наоборот, к несчастью, Октавия не унаследовала от своей матери ни волчьей похоти ни коварства. Она была антиподом Мессалины. Скромная, стыдливая и добросердечная она очень быстро наскучила Нерону. К тому же их помолвка и свадьба были нитями интриги Агриппины, тянувшей Нерона к престолу. Теперь же, после смерти Агриппины, пришло время эти нити оборвать за их ненадобностью. Самым простым и эффективным способом было обвинение в прелюбодеянии. Поппея помнила как Мессалина убила её мать и решила повторить, казалось бы, беспроигрышный вариант, на Октавии. Как то, во время отдыха между любовной игрой, лёжа на груди Нерона Поппея, как бы приревновав своего любовника, с обидой в голосе упрекнула его что ей приходится делить свою любовь к нему с Октавией. Нерон расхохотался и скривившись заверил её, что уже долгие месяцы не посещает свою жену, она, мол, противна ему за своё показное целомудрие и неумелость в любви. Поппея выслушав оправдания Нерона сделала удивлённые глаза и покачала головой. « Как же она сильна... - задумчиво проговорила она глядя на Нерона. - молодой женщине познавшей мужа необходимо просто утешение любовью...» И немного помолчав добавила: «Может она нашла утешение у своего раба или вольноотпущенника...». Нерон внимательно посмотрел на замолчавшую Поппею. Ему были одинаково чужды, как угрызения совести, так и муки ревности, но слова Поппеи давали возможность избавиться от постылой жены. Надо только найти её любовника. Существует ли он? Это уже не важно. Пытка или лжесвидетельство найдут его, если даже его и нет. Распространение слухов было поручено верному Аникету, проведение дознания на основании слухов, Бурру. К неудовольствию Нерона дознание не принесло ожидаемых им результатов. Даже под пыткой никто не подтвердил выдвинутых против Октавии обвинений. Не оправдавший надежды Нерона префект претория Бурр получил свою порцию яда. Но обратного пути уже не существовало. Вновь вступил в игру Аникет. Он и объявил себя тем, неуловимым любовником несчастной Октавии, о котором, даже под пыткой, никто из домочадцев не сказал ни слова. Октавию казнили, а через несколько недель её место заняла Поппея. Теперь она была на самой вершине римского Олимпа. Римской Юноной - Поппеей, женой Юпитера - Нерона. Оставался всего один шаг, чтобы окончательно закрепиться на этой, поистине божественной, вершине. Нужно родить Нерону сына. Или же, если удастся, сделать так, чтобы он усыновил её сына от первого брака, маленького Руфрия. Но эта надежда была эфемерной, и Поппея, понимая это, все свои возможности и силы направила на осуществление задуманного. Казалось бы, что проще простого зачать от мужа, с кем совокупляешься практически каждый день. Но настораживало то, что ни десятилетний брак с Октавией, ни их, уже почти пятилетняя связь, не привела ни к зачатию, ни к беременности. Поппея окружила себя ворожеями, астрологами, гадателями. Ей составляли гороскопы с наилучшими днями для зачатия, варили снадобья из корней мандрагоры для неё, и делали вытяжки из чабера для Нерона. Вся эта активность принесла плод. Поппея зачала и спустя девять месяцев на свет появилась Клавдия Августа. Этот маленький комочек человеческой плоти прожил всего четыре месяца. Уж очень сильно он был переполнен страстями и похотями унаследованными от родителей. Младенческое сердце не в силах было выдержать их и разорвалось под непосильной тяжестью. Нерон, впервые почувствовавший себя отцом, облачился в траурные одежды и объявил дни скорби для всей империи. Смерть младенца, конечно же, утрата скорбная и горестная, как для матери, так и для отца. Но для скорби нужно сердце, умеющее любить, чего Нерон был лишён. Как может скорбь посетить сердце матереубийцы, братоубийцы, женоубийцы? Да и просто убийцы? Внезапная смерть дочери тяжело подействовала на Поппею. Глубоко - глубоко в себе она чувствовала, что эта смерть, в какой то мере, лежит на её совести. За неделю до смерти дочери ей во сне привиделась Агриппина. Луций рассказывал ей, что мать часто во сне приходит к нему в окружении страшных призраков, которые истязают его бичами и жгут факелами. И вот, Агриппина явилась и ей. Она была одна, и молча с ужасной насмешкой смотрела на неё. И Поппея запомнила эту страшную и ненавистную насмешку явившегося ей призрака её бывшей врагини. А через неделю младенец умер. Она боялась повторения этого сна, но Агриппина не являлась больше и постепенно тревога и страх ушли. В это же время к ней на аудиенцию напросился молодой иудей. Он приехал с посольством ходатайствовать за схваченных ещё Фестом и отправленных в Рим иудейских храмовых священников. Ходатай был молод, строен и красив. И богат. За то, чтобы попасть к Поппее, ей поднесли драгоценный ковчежец из белого золота, украшенный жемчугом и изумрудами, и полный индийских благовоний. Иудей покорил её не только своим видом, но и обхождением. Его речь текла мягко и была полна тонкой лести, за которой - она видела это - сквозило его восхищение ею. Будь она поглупей, то не удержалась бы от охватившего её вожделения. И вправду. Нерон, со своим отвисшим брюхом, тонкими ногами и постоянным запахом кислого, почти что лошадиного пота, и стройный, как Апполон, и благоухающий ароматом фиалок иудей. А ведь по возрасту они почти ровесники... Она часто потом вспоминала тот озноб, который охватил её в момент их разговора. Но отдайся она своему влечению и...всё. Смерть... или ссылка. Но в любом случае конец всему, к чему так долго и с такими усилиями стремилась. Она помогла иудею в освобождении его священников, и они ещё несколько раз встречались и говорили много и о многом. Он рассказал ей о своей стране, об иудейском боге и храме, который они построили для него. Она слушала его с тем же сладким ознобом, как и в первый раз, но и всё. Разве что она позволила себе чуть дольше задержать его руку прощаясь с ним. Ещё одним последствием их встречи стало принятие ею его религии. Но даже такой серьёзный шаг не был вызван её внезапным прозрением и уверованием в Иегову, скорее всё той же подавляемой и скрываемой симпатией к рассказчику. Так же сыграли роль и его уверения, что соблюдением обряда и приношением ежегодной жертвы иудейский бог прощает преступления и грехи. Поппея подумала, как всё же хорошо иметь такого бога, который прощает человеческие слабости за ежегодное приношение. Она не отказалась ни от астрологов, ни от гаруспиков, просто добавила в свой образ жизни и некоторые обряды иудейства. Ну а чтобы обряды совершались правильно и вовремя Поппея оставила у себя первосвященника и казначея из посольства. Вообще, честно говоря, эта женщина на голову превосходила всех своих современниц. Проживи она дольше, может быть и Рим стал бы Нерополем. Но, забегая вперёд стоит сказать вот о чём. Через восемь месяцев после нижеописанного, в апрельские календы, Поппея умерла. Возвратившись пьяным с ночной оргии Нерон, в ответ на её укоризну, со злобой ударил её ногой в живот. Поппея была на восьмом месяце беременности. Плод был убит во чреве, носящая его, промучавшись двое суток, ушла в царство Плутона и Прозерпины. Мера беззакония этой незаурядной женщины, как видно, к тому моменту переполнилась. А сейчас вернёмся в южную колоннаду лукуллова особняка, где мы и оставили задумавшегося о восстановлении Рима Нерона и наблюдавшую за ним Поппею. ЗАГОВОР Поппея молча наблюдала за разглядывающим Рим Нероном. Лёгкий ветерок нежным порывом облепил её голубым шёлком туники, откровенно обозначив грудь, живот и бёдра. Даже в 34 года её тело могло бы стать эталоном для Праксителя, возродись он в Риме и задумай изваять Афродиту Римскую. Она сделала шаг вперёд, и Нерон, почувствовав её движение, резко обернулся. Поппея заметила мелькнувший в его глазах страх, но он тут же подавил его, и улыбнувшись протянул к ней руки. Она подошла. Он наклонился и поцеловал её в левую грудь, обхватив губами выпирающий сквозь шёлк туники сосок. - Пришёл Тигеллин с архитекторами - сказала она, пока он мусолил губами её тунику. - Да - да... - Нерон взял её под руку и увлёк к балюстраде. - Видишь, расчищают место для нашего с тобой дворца - прошептал он ей на ухо, указывая рукой на копошащиеся в пыльном мареве огромные толпы народа. - Ты даже не представляешь, что это будет за дворец... - хвастливо заявил он. - Рим ахнет и замрёт в восхищении. - Я уверена, что он будет соответствовать твоему гению - улыбнулась Поппея. - Да, моему гению... - кивнул польщённый Нерон. - Но, пойдём, я расскажу о своих планах. Они направились во внутренние покои виллы, где в центральном зале их ждал Тигеллин с двумя лучшими архитекторами империи. Увидев входящих Нерона и Поппею все встали. Нерон прошёл мимо них, и остановился у мраморного стола, на котором лежал большой и чистый лист пергамента. Все подошли и окружили стол. Нерон немного подождал и аккуратно перевернул пергамент. На листе был схематично изображён план Рима. Там, где всё сгорело были пунктиром проведены дороги, которые должны были стать границами вновь выстраиваемых кварталов. Между Палатином и Эсквилином на плане было чистое поле. Все молчали ожидая объяснений цезаря. Нерон оглядел почтительно склонившихся к нему зодчих и сказал, указывая на пергамент: «Вам я хочу поручить возрождение города. Впредь римляне должны быть защищены от подобных бедствий. Я издал эдикт о правилах застройки. Там указана ширина улиц, высота домов, расстояние между ними...и, да...у каждого дома пусть возводят портики с плоскими крышами, для удобства тушения огня. Я оплачу на это издержки...В остальном вы сами решайте возникшие вопросы...». Зодчие согласно кивнули не отрывая глаз от Нерона. Тот усмехнулся и посмотрев на Поппею продолжил: «Теперь о главном. Здесь... - Нерон положил ладонь на пустое пространство плана - ...между Палатином и Эсквилином должен появиться новый дворец, и я хочу чтобы этот дворец превосходил все дворцы, бывшие или ныне существующие на земле...Места здесь хватит... думаю, югеров в 30 мы уложимся». Нерон посмотрел на удивлённо замерших архитекторов. «В атриуме дворца будет стоять моя статуя. - Нерон на миг задумался и повернувшись к одному из зодчих спросил: «Какова была высота родосского Гелиоса?». - Сто футов, господин - ответил тот. - Моя должна быть 120 футов, и, разумеется, в золоте - сказал Нерон. - Кому можно поручить это дело? Как бы размышляя спросил Нерон глядя на Тигеллина. Тот промолчал, но Нерон и не ждал его ответа. - Как вы думаете, Зенодор справится? - он посмотрел на зодчих. - Ему это вполне по силам... - ответил Целлер переглянувшись с напарником. Нерон удовлетворено кивнул. - Далее, я хочу чтобы во дворце сочетались четыре стороны света. Все, подвластные нам земли с их богатствами, ландшафтами, садами и зверями... должны быть отражены во дворце. Соединять всё это будут каналы, по которым можно бы было разойтись двум либурнским галерам...Это внешнее. Теперь о внутреннем. Зал для пиров и увеселений должен иметь потолок с раздвижными панелями, чтобы можно было осыпать пирующих лепестками роз и рассеивать ароматы благовоний. Но не только. Я хочу чтобы потолок непрерывно вращался, как вращается небесная сфера, и на нём были изображены созвездия Зодиака. Я думаю, не нужно говорить о том, что всё должно быть построено из лучших сортов мрамора и инкрустировано ониксом, бирюзой, сердоликом и всем, что есть в копях империи... Нерон замолчал и посмотрел на ошеломлённых строительными фантазиями принцепса Целера и Севера. - Цезарь замахнулся на величайшее... - с льстивым восхищением проговорил Север. - До декабрьских календ представьте мне чертёж дворца, с учётом всего, что я сказал... и по размерам, и по величию, и по богатству. Нерон свернул пергамент с чертежом Рима и вручил его Северу. - Чтобы воплотить замысел цезаря понадобится множество работников... - принимая чертёж сказал Север с почтительным поклоном. - И миллиарды сестерций... - добавил Целер, но испугавшись сам своей дерзости, смутился и опустил глаза. Нерон, казалось, не заметил его реплики. - Я приказал Эпафродиту составить указ об осуждении всех преступников, не зависимо от тяжести преступления, на каторжные работы...и отправке в Рим, так что, думаю, с рабами недостатка не будет - усмехнувшись, проговорил Нерон. - А по поводу денег... моя казна к вашим услугам, но за результат отвечаете головой...помните, к календам я хочу видеть чертёж дворца. Нерон махнул рукой в знак того, что на этом разговор окончен. Зодчие поклонились и вышли. - А теперь поговорим о казне... - с ухмылкой сказал Нерон посмотрев на Тигеллина. - Что там с заговором? Ты допросил эту потаскуху, о которой донёс Волузий? - Да, цезарь - Тигеллин развёл руками. - Она ничего ни на кого не показала. - Ты меня удивляешь... - брезгливо поморщился Нерон. - Твои палачи разучились пытать? Или ты жалел её? Она хоть красива? - Её пытали шесть часов...дыба, огонь, клещи...она визжала, мочилась, блевала, но ни слова ни о пощаде, ни о заговоре... - Так пытай дальше...тебя, что? Учить? - с раздражением перебил его Нерон. - Увы, цезарь… - Тигеллин мельком посмотрел на слушавшую их Поппею. - На следующий день её несли на пытку и она удавилась... Нерон с удивлением посмотрел на Тигеллина. Тот вновь развёл руками. - Она не могла идти и её несли на кресле, в какой то миг ей удалось снять нагрудную повязку и закрепить её на подлокотнике. Она завязала петлю на свою шею и бросилась с носилок. Я наказал тех, кто допустил это... - А, ладно...одной шлюхой больше, одной меньше... - сказал Нерон. - Но ты становишься неловок...Мои враги плетут интриги и заговоры, а ты... Нерон замолчал и в зале повисла какая то тревожная тишина. Её нарушила Поппея. - Луций, позволь мне сказать - обратилась она к Нерону. Тот повернулся к ней. - Я понимаю так, что для осуществления твоего плана нужно найти очень и очень большую сумму денег? Она посмотрела на Нерона, и заметив в его глазах блеснувший интерес, продолжила: «Ты знаешь, что два года тому в Рим приезжало посольство из Иудеи, ходатайствовать за своих жрецов. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и освободил их от наказания. Пока послы были в Риме я часто общалась с ними и они рассказывали мне о своей стране и религии... - О, Поппея, прошу тебя... - замахал руками Нерон, - я помню, помню...и что? Мне нужно принять иудейство и молить иудейского бога, чтобы он дал мне тысячу талантов золота? Оставь, прошу тебя... Поппея переждала монолог раздражённого Нерона и улыбнувшись повторила: «Луций, позволь мне договорить до конца». Нерон скривился но замолчал. - Иудеи, как я поняла из рассказов, да ты и сам знаешь это, расселились по всей земле. Это народ ростовщиков, менял, торговцев, откупщиков...Посмотри, ты не найдёшь во всей империи нищего иудея...Они все зажиточны и богаты. Но не это главное... У них есть закон, десятую часть своей прибыли они обязаны отдавать своему божеству. Всё это золото стекается в их столицу, Иерусалим. И хранится в сокровищнице иерусалимского храма. Этот храм, по рассказам всё тех же послов, весь покрыт золотом и снаружи и внутри, а сокровищница непрерывно наполняется текущими со всех концов империи ручейками золота... - Ты предлагаешь мне конфисковать иудейскую сокровищницу - спросил Нерон. Поппея отрицательно покачала головой. - Нет, Луций, я хочу сказать, что иудеи очень богаты, а ты берёшь с них налоги, как с жителей трансальпийской Галлии, или Мезии. Иудея - императорская провинция, и ты, по праву, являешься царём Иудеи. Ты волен повысить налоги, а они обязаны повиноваться твоей воле...и даже если ты вдвое увеличишь их дань, они не обеднеют, а ты решишь дела по устройству нашего дворца. - Они взбунтуются - возразил Нерон. - Это же самый сварливый и варварский народ... - А вот если они взбунтуются, и поднимут мятеж... - усмехнулась Поппея. - то тогда ты имеешь полное право не только смирить их оружием, но и конфисковать храмовую сокровищницу. Она замолчала и посмотрела на Нерона. Тот молча смотрел пред собой. Казалось, он усваивал сказанное Поппеей. - Насколько я знаю, однажды уже её конфисковывали. Красс, идя на войну с парфянами, вывез из Храма 2000 талантов золота в слитках, и 8000 талантов в посуде и храмовой утвари... Добила фантастической суммой задумавшегося Нерона Поппея. И заметив мелькнувший на секунду алчный блеск в его глазах, добавила: «С тех пор прошло сто лет. Иудеи, клянусь Минервой, скопили не меньше, а может и больше...». - Да, ты права... - после недолгого молчания сказал Нерон. - Я скажу Эпафродиту чтобы он составил указ о повышении налогов для Иудеи...Кто там у нас прокуратор? Обратился он к Тигеллину. - Альбин... - не дав открыть рта Тигеллину сказала Поппея. - Он не справится с подобным делом - поспешила добавить она. - Есть более достойный кандидат на эту должность. И, заверяю тебя, Луций, он исполнит твою волю с величайшей тщательностью и преданностью... - Кого ты имеешь в виду? - с любопытством спросил Нерон. - Гессия Флора, Луций - ответила Поппея. - Отправь его в Иудею и ты не пожалеешь об этом решении. Нерон согласно кивнул. - Хорошо, пусть будет так, как ты хочешь... - сказал он. - Скажи Эпафродиту пусть составит указ и о смене прокуратора. Поппея поклонилась ему и направилась к выходу. Когда стих звук её шагов Нерон посмотрел на Тигеллина. - Кто такой этот Гессий Флор? - спросил он. - Всадник из плебеев - с презрением в голосе ответил Тигеллин, - ничем особо не знаменит...разве что любовью к мальчикам...а ещё больше к деньгам и роскоши... - Ну, это не пороки, а скорее добродетели... - возразил Нерон. - Нет людей на земле, которые бы были без пороков и не стремились их удовлетворять. Кто хвалится своей добродетелью, тот лжец и лицемер...Надо быть свободным...Так ты говоришь: «любит мальчиков и деньги»? Тигеллин кивнул. - А какое отношение он имеет к Поппее? Что это она просит за него? - Нерон посмотрел на Тигеллина. - Я думаю, причина в Клеопатре, его жене. Вероятно, это она упросила Поппею за него... - А, ясно, ну что же, пусть будет по её, в конце - концов, мне нужны деньги...пусть этот Флор грабит иудеев, но не для себя, как свойственно прокураторам, а для меня...и Рима. - добавил Нерон хохоча, и указывая Тигеллину на кувшин и два кубка стоявшие на серебряном подносе. - Ты и есть Рим - угодливо растянул в улыбке уста Тигеллин. Он налил кубки и поднёс один Нерону. - А всё же какая у меня мудрая жена - принимая кубок сказал Нерон. - Только вот я не пойму, если можно конфисковать казну иудейского храма, то почему нельзя позаимствовать сокровища храмов Ахайи? Да и в Италийских храмах немало накоплено в сокровищницах... А? Что думаешь? Да и с налогами...почему только иудеи должны платить вдвое больше? Это не справедливо...пусть так платят все! - Решения принимаешь ты, принцепс - ответил Тигеллин. - Да, решение принимаю я. А что же прикажешь делать с тобой... - отхлебнув несколько глотков произнёс Нерон. - Ты совершенно не ловишь этих толстеньких, жирненьких и мерзких...крыс. Нерон даже поморщился от брезгливости говоря это. - Позволь мне оправдаться... - возразил Тигеллин. - Я не хотел говорить при августе, но сейчас готов рассказать тебе обо всём, предпринятом мною за последние дни. - Ты не доверяешь Поппее? - с удивлением перебил Нерон Тигеллина. - Нет, цезарь, августа для меня то же что и ты, но есть вещи о которых знать должен только цезарь.. - Ты осторожен - усмехнулся Нерон. - но это радует меня. Говори. Я хочу услышать доброе...и многообещающее. - Я нашёл человека, который исполнит наш замысел - подвинувшись ближе к возлежащему Нерону полушепотом начал Тигеллин. - Это мой префект Руф. Фанний Руф. Он начнёт дело. Когда то он был любовником Агриппины, и на этом он и сыграет. Под предлогом мести тебе за её смерть он начнёт плести заговор. Мы с ним обговорили детали. Для начала он увлечёт ещё нескольких из претория. Мы сошлись на трибуне Сильване и центурионе Прокуле. Но он потребовал у меня гарантий их помилования после окончания дела... Тигеллин замолчал ожидая реакции Нерона. Тот лежал, потягивая вино и внимательно слушал начальника своей гвардии. - Успокой его, - сказал Нерон. - я помилую всех, кто поможет в этом деле. Но мы с тобой говорили о заговоре сенаторов, а не о заговоре преторианцев... - Конечно, цезарь, но участие в заговоре преторианцев придаст смелости даже самым малодушным, тем, которые сами по себе никогда бы не решились на подобное... - Да, ты верно рассуждаешь... и дальше... - Я думаю надо вовлечь в первую очередь этого краснобая Пизона... если он поверит в успех, то за ним пойдут и все эти...как ты метко сказал - крысы. - Ты уж постарайся, чтобы он поверил... - поставив кубок проговорил Нерон. - Если тебе удастся втянуть в это дело человек 30 из моих врагов, то я думаю, казна обогатится на несколько сотен миллионов... - Может и поболее... - усмехнулся Тигеллин. - Один только философ, учивший нас бескорыстию и милосердию нафилософствовал на 400 миллионов. Зачем философу столько денег? - Я вижу ты ненавидишь его больше, чем я... - усмехнулся Нерон. - Но он умён, и втянуть его в заговор будет не просто... - В отношении его я постараюсь приложить максимум усилий... - с нескрываемой ненавистью проговорил Тигеллин. - Постарайся, постарайся - кивнул Нерон. - И посмотрим, как у тебя это получится. Надеюсь, мы соберём с них урожай пощедрее, чем с этих христовщиков. - Уверен, что гораздо щедрее - заверил Тигеллин. - Ты меня успокоил, но не затягивай.., а как ты задумал выйти на Пизона? Он вряд ли станет говорить с твоим префектом... Нерона всё больше увлекал план Тигеллина. Он и сам любил коварство, и всегда с удовольствием им пользовался. Чужое коварство вызывало в нём если и не чувство ревности, то желание как можно больше узнать о способах реализации задуманного коварства, и своими советами усовершенствовать его. То есть, сделать задуманное зло совершенным, таким, чтобы на взгляд непосвящённых, конструируемое человеческим умом коварство казалось ударом судьбы. А ещё лучше, выставило бы злодеем того, против кого и хитро сплеталось. Но Тигеллин в этот совершенном искусстве был под стать своему господину. - Ему поначалу и не нужно будет говорить с Руфом - ободренный интересом Нерона к его плану Тигеллин пустился в подробности задуманного. - Руф выйдет на Натала, а Натал - ближайший дружок Пизона. Они вместе днюют и ночуют... - Любовники? - перебил Нерон увлёкшегося Тигеллина. Тот развёл руками: «Оба - сладострастники, это точно, но вот любовники ли - не знаю...». - Какое ты подобрал слово - сладострастники... - пробормотал Нерон наливая себе из кувшина. Было видно, что вино начало действовать. - Сладкая, сладкая страсть! - повторил он - Точно! Сладче нет ничего...во всяком случае в этом мире Тигеллин попытался продолжить своё изложение задуманного злодеяния, но Нерон замахал руками, расплескав даже вино из кубка, и он замолчал. - Сладострастники, любовники - всё одно и тоже... я тоже сладострастник... Казалось Нерон говорит сам с собой. Он даже не смотрел в сторону притихшего Тигеллина. - Это наслаждение божественно, а его оттенки неповторимы...Ты - плебей, Тигеллин, и не можешь понять этого... А я - бог! Я рождён мужем и познал наслаждение от обладания женщиной, а могу стать женщиной и испытать её страсть. А стоит мне взять кифару и я превращаюсь в Орфея... Ты - свидетель, как толпы рукоплещут мне, когда я играю и пою. Но я ещё не испытывал вожделения зверя...звериного сладострастия... Нерон отхлебнул из кубка и продолжил свой чудовищный монолог. - Да, сладострастия зверя...А ты знаешь, где я увидел его? В цирке! Во время казни этих христовщиков... Помнишь, их травили дикими зверьми нарядив в шкуры мулов, волов и прочих скотов. Там была одна молодая рабыня. Её, в отличие от всех, почему то завязали в шкуру волчицы. Потом на них выпустили леопардов, пантер и волков... И вот, её облюбовал волк, матёрый и огромный, он бросился на неё, вероятно обольщённый шкурой и запахом, и попытался покрыть её, но поняв свою ошибку принялся рвать и терзать её плоть...А я видел воочию его звериную страсть...и мне захотелось побывать в его шкуре, чтобы хоть раз испытать это, недосягаемое человеку, сладострастие зверя... И ты поможешь мне в этом, Тигеллин. Нерон смотрел куда то в угол зала. Его глаза остекленели и, казалось, вот - вот вывалятся из орбит. Было ясно, что рассказанное, он не раз уже переживал в своём воображении. И что он не отступит от того, чтобы осуществить это наяву. - Ты поможешь мне в этом - повторил он, переведя взгляд на Тигеллина. - А заговор? - ошеломлённый услышанным переспросил тот. -Заговор - само собой. Тут будем действовать так, чтобы ни у кого ничего не осталось... - А как я смогу помочь тебе... в твоём желании - спросил Тигеллин. - Узнаешь потом, я ещё не решил, как это осуществить - промычал Нерон. «...В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него - Спор...» (Светоний «Нерон») Давайте на этом и оставим двух проклятых, плетущих свои козни и с упорством Данаид наполняющих свои «меры беззакония». Они приближают неотвратимое воздаяние. Через 3 года после подслушанного нами разговора Нерон, избегая казни «по обычаям предков», к которой его приговорил сенат, сам пронзил своё горло кинжалом. А ещё через год был казнён и Тигеллин, соучастник Нерона во всех злодействах и гнусностях. Поппея, как мы заметили чуть выше, уже три года как обитала в царстве мёртвых. А мы вернёмся на грязную и грешную землю. Туда, где трудятся, стяжают, ругаются, мирятся, едят, пьют, строят, разрушают, женятся, выходят замуж, одним словом - живут и умирают простые люди. Многие из которых, а по всей вероятности - большинство, жадно завидуют небожителям, и мечтают, хотя бы на денёк, побывать в их шкуре. Глупцы! Они не ведают и не видят за блеском золотой мишуры, и величия мраморных чертогов ту чёрную и мрачную драпировку, которой укрывается власть цезарей, царей, князей и всех, власть имущих. Живите скромно! Скажем мы им, но услышат нас едва ли единицы. ДИМИТРИЙ Когда Пилат замолкал или засыпал, утомлённый своими воспоминаниями и обессиленный болезнью, у Димитрия появлялась возможность и самому отдохнуть. С тех дней, когда горячка впервые уложила старика на ложе болезни, он всегда старался быть рядом с ним. Трудность была в том, что и по своему положению, да и по совести, он руководил всей жизнью усадьбы. Сбор винограда подходил к концу, но впереди был сбор оливок, заготовка масла да и куча других дел, в ежегодном круговороте жизни, вроде бы как обыденных и привычных, но требующих времени, внимания и сил. А большую часть времени теперь занимал слабеющий и, как видел Димитрий, уже смирившийся со смертью, Пилат. Его нежелание принимать врачей и их помощь возмущали грека, но заставить старика он не мог и надеялся только на скорый приезд Клавдии. Клавдию ждали все. Её посещения виллы были не часты, но всегда привносили в жизнь поместья какую то светлую и доброжелательную атмосферу. Вплоть до того, что прекращалось всякое сквернословие, сплетничанье, зависть. Одним словом, всё то, что так опошляет и оскверняет человеческое общежитие. Свойство так влиять на окружающих присуще только душам великим, а величина души прямо пропорциональна её доброте и любви. Когда же Клавдия покидала усадьбу всё постепенно возвращалось «на круги своя». Жизнь в поместье входила в своё русло. Вернее сказать: разделялась на два русла. По одному текла жизнь рабов и челяди, со всем, присущим этой жизни, добром и злом. По второму, в своём одиночестве плыл Пилат, погружённый в свои поиски истины. Мостиком, если можно так сказать, между этими потоками был Димитрий. Как мы уже говорили выше, знакомясь с ним в начале повествования, он гордился своим происхождением из народа, давшего миру философию, театр, поэзию и бесконечную череду мудрецов и законодателей. И его больно укололи слова Пилата о том, что « вся ваша, греческая мудрость всего лишь пустота и суесловье пред мудростью Его», то есть того, кого грек называл магом, а Пилат - Праведником. С той ночи, когда он решив разобраться с тайной свитка, всерьёз занялся его изучением прошло всего несколько дней. За столь небольшое время он всё же умудрился исписать несколько табличек цитатами иудейского мага, встреча с которым так повлияла на старика. А учение которого, судя по произошедшему в Риме, победило даже страх смерти в сознании идущих за Ним. И хотя греческая гордость на всё чужеродное смотрела свысока, всё же тут было о чём задуматься. Вот и в этот раз, дождавшись пока Пилат задремал, Димитрий прошёл в свою комнату и взяв таблички вернулся в атриум. Усевшись за стол, на котором ещё недавно сидел за своей рукописью Пилат он разложил таблички и развернув свиток углубился в его тайны. «Вам дано знать тайны Царства Небесного, а им не дано...» - читал он. - «Ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет». « О чём это он? Что имеют имеющие? Разум? Мудрость? А не имеющие? Он говорит: сердце их огрубело...не слышат, не видят, хотя имеют глаза и уши! А сердце огрубело...Чем? Да в притче же и ответ! Обольщение богатством и заботы житейские... А как же без забот житейских обеспечить свои потребности в пище, одежде, жилье? Никто из величайших мудрецов не пренебрегал ни достатком, ни заботами... - размышлял грек. - Но между ними и магом великая пропасть! Все они мечтали об условиях социального общежития в гармонии, и при максимальном достижении человеческого счастья. Законы Ликурга, законы Солона, «Государство» Платона, в конце - концов! Всё это о жизни здешней, насущной, земной! А маг говорит, и к тому же притчами, о каком то Царстве Небесном, Царстве Бога! Мало того, а эти его заявления о том, что те, кто любит родителей или детей больше, чем его, недостойны быть его учениками! Это что то за пределами человеческих чувств и законов...никто из мудрецов подобного не говорил! Как может человек призвать других людей любить его сильнее, чем своих детей или родителей? Какую чудовищную уверенность в совести своей должно иметь, чтобы так сказать! Это, пока ещё, выше моего понимания...» - с какой то досадой и даже раздражённостью решил грек. Он пробежал глазами ещё несколько столбцов текста и остановился на строке, помеченной Пилатом маленькими, еле заметными буквами NB. «Тогда говорит Ему Пилат: не слышишь, сколько свидетельствуют против Тебя? И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился». Грек несколько раз перечитал написанное пытаясь понять смысл пометки Пилата. Это была не единственная пометка сделанная стариком в свитке. Чуть ниже была подчёркнута целая строка: «Ибо знал, что предали Его из зависти». А после подчёркнутой строки шёл рассказ о сне Клавдии, и о её просьбе отпустить мага, которого она называла Праведником. Он уже читал это раньше, но тогда его внимание больше привлекало упоминание имени Пилата и, в общих чертах, описываемое происшествие. Теперь же, читая, он не только замечал, но и пытался понять смысл мельчайших деталей, скрупулёзно описываемых автором свитка. Зачем нужно было описывать, порой отвратительные, подробности этой, произошедшей давным - давно, в чужой земле и, казалось бы, обычной казни? Издевательства солдат, делёж одежды, глумление обвинителей...страдание казнимого. Ему врезались в память слова автора о Пилате, который «знал, что предали Его из зависти». Тогда становились понятными и настойчивые попытки Пилата освободить Праведника, и его умывание рук. А более всего и нынешние, пробужденные свитком, воспоминания. Терзающие его стародавним бессилием, или проявленным тогда малодушием. Да и эти новости из Рима... о казнях последователей этого Праведника. Отсюда и это навязчивое желание хоть как то оправдаться за прошлое...и уединение от всех, даже от жены!». Димитрий посмотрел в сторону спальни старика. Ему даже стало жаль его. « Да, не хотел бы я оказаться в подобной ситуации...» - подумал он вновь обращаясь к свитку. Он внимательно вчитывался в каждую строку повествующую о казни Праведника и о последовавших за ней знамениях и чудесах. В чудеса, особенно связанные с воскресением мёртвых, он не верил. Читая описанное затмение и землетрясение, случившееся во время казни, он вспомнил рассказ Пилата о храме и о разодранной надвое храмовой завесе. Здесь свидетельства свитка и воспоминания Пилата совпадали. Но вот, что знаменовало собой это происшествие с завесой? И было ли связано со смертью Праведника? Его размышления были прерваны влетевшей в атриум птицей. За ней мелькнула тень преследовавшего её коршуна. Не рискнув преодолеть колоны портика вслед за ускользающей добычей он с недовольным криком уселся на ветку платана. Димитрий откинулся на кресле и следил глазами за хаотично мятущейся по атриуму птицей. Поняв, что опасность миновала, пичуга уселась на светильник, и крутя головой осматривала двумя чёрными бусинками глаз пространство атриума. «Мир живёт по своим правилам...» - замерев, чтобы не спугнуть, и наблюдая за пичугой, подумал Димитрий. - «Сильный живёт за счёт слабого. В этот раз ей удалось ускользнуть, а в следующий окажется в его когтях...и всё...А они мечтают о каком то ином мире, где коршун и этот вот воробей будут жить мирно... Мечтатели?». Заключил он. Птица, между тем, успокоившись и оглядевшись, вспорхнула со светильника и исчезла в проёме крыши над бассейном. «Плохая, всё же, примета - птица залетевшая в дом...» - мелькнула беспокойная и тревожная мысль. Грек поспешно сложил таблички, свиток и встав быстро направился в спальню к Пилату. Осторожно приоткрыв дверь он заглянул вовнутрь. Старик не спал. Его глаза встретились с взглядом Димитрия и он поманил его рукой. Грек облегчённо вздохнул и вошёл в спальню. Дождавшись, когда Димитрий подошёл к кровати, старик приподнялся и попытался встать. Было видно, что все движения даются ему с трудом, но он был упорен и упрям. Димитрий помог ему усесться на краю ложа. - Я хочу в парк, на свежий воздух, к платанам, к солнцу, к морю... - сказал Пилат посмотрев на грека. - Распорядись, пусть меня отнесут туда... Димитрий согласно кивнул и направился к двери. - И скажи пусть сделают мне горячего вина с мёдом... - попросил старик, - ложку мёда, не больше... Через полчаса грек вернулся с четырьмя рабами несущими небольшой открытый портшез, некогда предназначенный для Клавдии, но уже многие годы стоявший без дела в кладовых имения. Димитрий помог Пилату поудобнее усесться в него и рабы, подхватив шесты осторожно понесли старика. Они миновали коридор, вышли в атриум, спустились по ступеням портика к бассейну и понесли портшез по аллее к выходу из усадьбы. Димитрий шёл позади. На аллее его нагнал Авит с подносом, на котором стоял кубок с крышкой, укутанный несколькими слоями шерстяного полотна. У выхода, под тенью полувекового платана Пилат приказал поставить паланкин и отправил рабов. Димитрий взял у Авита кубок и подал Пилату. Отсюда открывался великолепный вид сливавшихся на горизонте в единую сущность, двух стихий - неба и моря. День уже перевалил на вторую половину и солнечный диск висел над Лигурийским морем отражаясь в его зеркальной глади мириадами солнечных зайчиков, скачущих по гребешкам еле заметных волн. Кое где на поверхности, убаюкиваемые нежным бризом, белосерыми комочками мелькали отдыхающие чайки. Дело шло к октябрьским календам, но днём ещё стояла по летнему жаркая погода. В густой листве платанов от жары прятались сотни воробьёв и их нескончаемый гвалт наполнял воздух неповторимой музыкой жизни, существующей обособленно от человека, но неразрывно связанной с жизнью всеобщей. Жизнью мира. Пилат несколько минут сидел молча и неотрывно смотрел на искрящуюся поверхность моря до тех пор, пока из его глаз не потекла слеза. То ли искрящиеся блики отражённых солнечных лучей вызвали её, то ли вновь он ушёл в тёмные закоулки своей памяти. Димитрий молча стоял рядом наблюдая за задумавшимся Пилатом. - Сегодня должна прибыть Клавдия - после долгой паузы проговорил старик.- Я чувствую её приближение… Он открыл кубок и пригубил вино. Шерсть сохранила тепло, и горячая струйка пронеслась по пищеводу и моментально впиталась в кровь. Щёки старика покраснели, а глаза загорелись и ожили. Он сделал ещё несколько глотков и посмотрел на грека. - Давай продолжим наше дело - сказал он. - Время уходит и силы уходят вместе с ним... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Целлер исполнил порученное ему. Рядом с Праведником, в толпе, сопровождающей его, всегда были наши глаза и уши. Но у меня он вызывал больше любопытство, чем беспокойство или опасение. Его слова, обращённые к толпе, были созвучны словам того юродивого раввина из Вифавары, которого казнил Ирод в угоду своей жене. Как тот, так и этот призывали к нравственной чистоте и смирению пред их Богом. Я с интересом, а часто и с удивлением, и даже с раздражением на пишущих отчёты, читал о его словах и делах. В самом деле! Как можно отнестись к рассказу о том, что двумя рыбами и пятью хлебами было накормлено пять тысяч человек! Это произошло в окрестностях Тивериады, и об этом доносил один из тех, кто и ел эту рыбу и хлеб. Я лично допрашивал этого соглядатая и он клялся и божился, что всё так и было, как он описывал в своём донесении. Там же, при Тивериаде, произошло одно происшествие, которое окончательно развеяло все мои опасения и подозрения в отношении Праведника. Как я говорил выше, наше внимание привлекала также и группа иудейского мятежного сброда, вождём которого был один из тех, религиозных фанатиков, в которых ненависть к нам, римлянам, является жизненной силой. Я знал, что этот сброд тайно поддерживается и направляется жрецами, использующими их фанатизм и ненависть в своих целях. Сами ли от себя задумали они это дело, или были научены Каиафой, я так и не узнал, но они попытались схватить Праведника, объявить его царём, и силою заставить его стать во главе их восстания...». Пилат усмехнулся и повторил: «Силою заставить его стать их царём...Как это могло прийти в их бестолковые головы?». Он посмотрел на Димитрия и немного помолчав продолжил свой монолог: «Как можно силою заставить что то сделать того, кто словом возвращает зрение и слух, прикосновением исцеляет от проказы и обладает силой воскрешать мёртвых! Я много думал над этим. Сила его врагов осуществлялась через страх и принуждение, сила Праведника имела совершенно иную природу. Он никому не отказывал в исцелении от каких бы то ни было хворей. Для него не существовало неизлечимых болезней и свою силу он никогда не обращал во вред своим врагам. Хотя, по всей видимости, и судя по возможностям, мог. Если он словом оживлял и исцелял, то, я думаю, мог словом и умертвить! Его травили, хулили, объявляли лжецом, но он не отвечал своей силой на их злобу. А ведь по всем человеческим и божественным законам он был бы прав, но никто не пострадал от него, даже убивавшие его! Впервые в жизни я встречал Человека творящего добро бескорыстно и просто. Живущего для других. Что это? Высшая сила смирения и добродетели? Или закон на котором зиждутся правила жизни в Его Царстве? Да, множество вопросов задал он мне своим молчанием и своей жизнью и смертью. Тогда он ушёл от тех, кто был послан взять его и принудить стать царём. Он и так был Царь, и он знал какого царства он властелин. Его не прельщали ни власть, ни деньги. Он был свободен той свободой, к которой человек только и должен стремиться - свободой быть Человеком! Ни тираном, ни рабом, ни холуём. Тогда я ещё не понимал многого. Может быть мне следовало посетить его сборища, чтобы лично увидеть и услышать его, как я посетил тогда раввина при Вифаваре, но я не сделал этого и продолжал наблюдать за происходящим из Цезареи. Надо признать, что наблюдал за ним не только я. Кроме упомянутого Каиафы деятельность Праведника очень тревожила и Ирода. Неизвестно, что больше вызывало обеспокоенность у этого распутника. Или эти сборища толп народа, стекавшихся со всей Иудеи и Десятиградия, чтобы увидеть Праведника и его чудеса. Или же некий мистический ужас, сопровождавший Ирода с тех пор, как он казнил раввина из Вифавары. Его больная совесть, а может быть ещё более больной рассудок, шептали ему, что в Праведнике воплотилась душа убитого им раввина. Об этом он сам писал мне, объясняя чудеса творимые Праведником. Он так же несколько раз пытался схватить его и казнить, но всякий раз терпел неудачу. Праведник ускользал из его рук, как будто наперёд знал все замыслы ищущих его души. И это при том, что большую часть своего времени Праведник проводил именно в Галилее, тетрархом которой и был Ирод. В Иерусалим он приходил несколько раз в год, на главные иудейские жертвоприношения, которые был вынужден посещать и я, в силу их важности и ради огромного стечения народа. Там мы с ним и встретились лицом к лицу, в первый и в последний раз. Это был 18-ый год правления Тиберия, и пятый год моей префектуры. Эти года пролетели как то очень уж быстро. Но и плодотворно, если судить по обилию впечатлений, и моей вовлеченности в жизнь знати и жречества вверенной мне провинции. Я не искал их уважения, и, тем более, любви. Как я и говорил ранее, с первых же дней моего пребывания в Иудее, я натолкнулся на стену презрения со стороны жрецов и ответил тем же. Разница была в том, что моё презрение к ним основывалось на понимании их лицемерия, алчности и коварства. А их презрение к нам, римлянам, да и ко всем остальным народам, основывалось на присущей всем варварам национальной гордыне, взращиваемой, обычно, жрецами, семенем их особенной богоизбранности. К тому же моё презрение к ним было подкреплено реальной властью, как над их душами, так и над имуществом. Но, видит Бог, я никогда не использовал свою власть для корысти, или ради удовлетворения своих страстей. После моей отставки они обвинили меня в жестокости и самоуправстве, но ни в мздоимстве, ни в вымогательстве обвинить не смогли. Моя жестокость оправдалась долгом. Я пресекал на корню любое поползновение к мятежу. А самоуправство было вызвано невыносимой вонью и грязью после их праздничных торжеств. Мне пришлось силой конфисковать часть их храмовой казны, чтобы построить водопровод из источников, обнаруженных мною за 35 миль от Иерусалима. Это произошло уже после казни Праведника и, правды ради, тогда я уже не только презирал этот народ, но и возненавидел его. По большому счёту мне было наплевать и на грязь, царящую в городе, и на вонь и мириады насекомых, слетающихся на потоки проливаемой крови. Но я сделал это, зная, что Каиафа, как и вся его свора, не смогут стерпеть подобного «святотатства» и поднимут бунт. Это и было моей целью. Я горел отмщением за Праведника и жил в те дни ненавистью ко всем «отделённым». Так называли себя те, кто и настоял на его казни. Всё произошло так, как я и задумал. Жрецы возмутили толпу и призвали её остановить работы. Несколько тысяч человек окружили строящих акведук и воплями и оскорблениями, а кто и камнями, попытались смутить рабочих и остановить работы. Я ждал этого и заранее подготовил солдат. В рабочие одежды были наряжены два манипула триариев и у каждого под плащом был спрятан тренировочный деревянный меч. По моему знаку воины достали их и начали избивать голосящую и вопящую толпу. Может быть, делая это даже через чур усердно, чем мне бы хотелось. Толпа была рассеяна, пострадали многие, но до смерти и увечий дело не дошло. Я надеялся, что всё это станет причиной более серьёзного с их стороны мятежа, но нет. Каиафа, по всей вероятности, раскусил мой план и остановил своих. Водопровод я довёл до конца, но за это был обвинён в расхищении их казны. Они обвинили меня перед Вителлием в завышении цен и объёмов работ, и, следовательно, хищении средств. Обвинения были опровергнуты моим квестором, он педантично вёл все дела с поставщиками и на всё брал расписки и договора. После казни Праведника у меня фактически началась война с иудеями. Этот эпизод с акведуком лишь единичный случай. На любое проявление их фанатизма или гордыни я отвечал жёстко и быстро. Но вернёмся к главному. В те, априлиские календы какое то безумие охватило Иудею. Хотя до праздника было ещё дней десять, но огромные толпы паломников со всех окрестных земель уже направлялись в город. Дороги были запружены повозками, стадами гонимого в город на продажу скота, всадниками и погонщиками верблюдов. Эллины и финикийцы, парфяне и эламиты, египтяне и ливийцы наполнили город своим разноязычием и пестротой одежд. Даже римскую речь можно было услышать на храмовом подворье, куда допускались для жертвоприношения «нечистые». Так называли всех не иудеев иудейские жрецы. Молва, распространяемая болтунами и смутьянами, была причиной этого нашествия. Все ждали какого то Царства Божия, которое, якобы, должно было открыться в те дни. Эти слухи спровоцировали и настоящий мятеж. Зелоты попытались захватить арсенал с оружием и амуницией расквартированной в городе когорты. Целлер перебил до дюжины фанатиков, и троих захватил в плен. Но и двое гастатов были убиты иудеями. Бунтовщиков ждал крест. Этой доли удостаивались самые презренные из людей - рабы, разбойники, беглые гладиаторы и подобная им грязь. Казнь довольно мучительная и медленно убивающая. Дающая казнимому порой до нескольких дней страдания прежде чем наступает смерть. Люди вообще искусны в изобретении казней. Казалось бы, достойных смерти и приговорённых к ней судом, стоит казнить быстро. Ожидание смерти само по себе является страданием для приговорённого к ней. Но нет, люди жадны до зрелищ, и с ненасытимостью смотрят на мучения других. Отсюда и такое разнообразие жестокости в убийствах людьми себе подобных. С одних заживо сдирают шкуру, других варят в котлах, третьих отдают на растерзание диким зверям...». Пилат замолчал. Казалось, он устал или задумался о чём то. Димитрий ждал. После небольшой паузы старик продолжил свой монолог: «...Для меня всегда было загадкой почему римляне избрали для отцеубийц и отравителей казнь в мешке с петухом, обезьяной, змеёй и псом? Почему вместе с убийцей на смерть обрекались и бессловесные твари, не имеющие никакого отношения к преступлению? Изощрённа всё же человеческая фантазия...». Нет, погоди... - вдруг сказал Пилат вновь прервав свой монолог. - Ты это не пиши. Эти брюзжания по поводу казней и людей никому не интересны, а люди такие, какие есть... - Что именно убрать? - переспросил грек и перечитал Пилату последние предложения. Остановились на словах: «Люди вообще искусны в изобретении казней». С этих слов Димитрий загладил написанное и приготовился к дальнейшей работе. «Итак, бунтовщиков, схваченных Целлером, ждал крест. Среди них оказался и их вождь. Но я немного забежал вперед в описании тех событий. В Иерусалим мы прибыли в последний день иудейской недели. Они называют его «шабат», а их жрецы запрещают им любой труд в этот день. До жертвоприношения оставалось шесть дней и этого вполне хватало для решения всех задач по обеспечению порядка и безопасности в городе. В тот раз, щадя Клавдию, я приказал приготовить трирему, и от Кесарии до Иоппии наш путь лежал вдоль побережья. В Иоппии меня ожидала когорта Италийского легиона и мы двинулись в столицу. Как я говорил выше дороги были переполнены спешившими на жертвоприношение и ожидавшими чуда. Надо побывать в Иудее, чтобы понять всю «прелесть» местных дорог. Уже по этому видна огромная разница между варварами и нами, римлянами. И одинокая повозка на иудейской дороге оставляет за собой тучу пыли, проникающей везде, и от которой не защищают даже смоченные водой лицевые платки. Она забивает глаза и скрипит на зубах, покрывает тончайшим ковром попоны коней и доспехи воинов. Мне пришлось послать декурию всадников, чтобы разгонять впереди идущие толпы. Это было самое мучительное наше с Клавдией путешествие в Иерусалим. Я знал об ожидающих нас трудностях и отговаривал её, но она, как будто предчувствуя будущие события, была непоколебима в своём решении сопровождать меня. Через два дня пути, на закате, город открылся перед нами во всей своей мрачной и горделивой торжественности. Уходящее за горизонт солнце последними лучами зажгло золотой храмовый венец, и его призрачный огонь висел над погружающимися в ночную тьму крепостными стенами. Мы приближались по Яффской дороге ведущей к воротам Долины, за которыми уже был виден сияющий белизной мрамора в исчезающих лучах дворец Ирода. Целлер встречал нас с декурией всадников за несколько стадий от города, и сопроводил до самого дворца. Мы въехали в город вместе с ночной тьмой. Улицы уже обезлюдели, перекрёстки освещались факелами, а дома были заперты. Дворец ждал нас, предоставив все удобства царского комфорта. Омывшись и поужинав мы отдались отдыху, оставив все дела на предстоящий день. А на следующий день в город пришёл Праведник. Это был первый день новой недели. Он вошёл в Иерусалим с востока, через Храмовые ворота, в одиннадцатом часу дня. Как всегда его сопровождала толпа зевак и учеников. Его, как будто, ждали, и само его появление вызвало у толпы бурный и необузданный восторг. Мужчины и женщины, старцы и старицы, отроки и девицы устилали дорогу пред ним цветами и ветвями пальм, а самые неистовые срывали с себя хитоны, плащи и даже таллифы, чтобы бросить под копыта осла, на котором восседал этот необычный и загадочный Царь Иудейский. Даже в этом он презрел все человеческие понятия о величии и знатности. Царь на осле! От создания мира не бывало такого. Только белый конь достоин нести на себе цезарей и царей. И я уверен, что будь его желание, его ученики предоставили бы ему какого угодно коня, но он въехал в город на осле. Ещё раз показав всё ничтожество и суету человеческого стремления к возвеличению и славе. Ему и в самом деле не нужно было доказывать своё величие ни белым конём, ни пышной свитой. Величие и слава Праведника отражалась в восторге видящих его глаз и прославляющих его уст сотен людей. Он сразу же направился в храм. Толпа сопровождала его везде, куда бы он ни зашёл. Храмовая стража уже зажигала ночные факела и готовилась закрывать ворота, но узрев толпу народа направлявшегося в храм, растерялась и замешкалась. Он сошёл с осла у ворот и войдя вовнутрь обошёл весь храмовый двор. Его сопровождали ближайшие друзья, в то время, как все остальные остались у ворот, ожидая их возвращения. Выйдя из храма он со своими учениками спустился в долину Кедрона по дороге ведущей к Вифании. Толпа, сопровождала его до дороги, а затем растворилась среди улочек нижнего города...». - Ты говоришь так, как будто был свидетелем, и видел своими очами всё это - вставил Димитрий, дождавшись секундной паузы в воспоминаниях старика. Тот согласно кивнул. - Это видели многие из гарнизона. Я был там, в крепости, и собирался во дворец, но задержался и стал свидетелем поневоле. Пилат вздохнул и продолжил: « Самое удивительное...вернее сказать - самое величественное в том, что я тебе рассказал, это тот факт, что въезжая в Иерусалим он знал что спустя всего 5 дней будет убит, и сам выбрал этот жребий. В свитке сказано об этом...он говорил о своей смерти ученикам, но они не восприняли его слова всерьёз. И это вот, на мой взгляд, самое страшное и трагичное. Он шёл умирать в кругу своих друзей и знал, что они все оставят его...мало того, один из них, из ненависти ли к своему учителю, или из зависти, просто продаст его...да, именно, просто продаст...Можно понять предательство из ненависти, я не говорю – оправдать, но понять, а здесь произошло предательство с продажей…понимаешь! Получить выгоду из своей подлости предательства! Это – вершина человеческой гнусности, а ведь этот предатель тоже был там, когда все кричали от восторга и бросали одежды свои, а потом сопровождали его в храм. Он ходил рядом с ним, ел из одной чаши с ним, разделял хлеб с ним и со своими друзьями - учениками Праведника. А в сердце своём копил ненависть и жил этой ненавистью… Это страшное чувство! Я испытал его там, в Иерусалиме, после казни Праведника. Ненависть буквально сжигала меня, заставляя придумывать всякие козни, чтобы уничтожать тех, кого я считал виновниками смертного приговора Праведнику...Хотя главным виновником был я сам...Имея власть отпустить его, я не сделал этого. Моя власть оказалась без силы...наверное, я просто испугался. Каиафа повернул дело так, что отпусти я Праведника и эти псы обвинили бы меня в оскорблении величества Тиберия. А это неминуемый отзыв и, даже если бы мне удалось оправдаться, конец моему восхождению к сенаторской тоге. Тогда эта цель ещё обольщала меня. За это малодушие я и возненавидел себя, но, как и всегда бывает, легче ненавидеть других и их же сделать виновными в своей слабости или малодушии. Это и произошло со мной. Я стал жесток. Ненависть делает сердце бесчувственным к тем, кого ненавидишь. Ты просто перестаёшь считать их за людей. Тогда от полного превращения в зверя меня спасла Клавдия...» Пилат вздохнув замолчал. Его глаза предательски блеснули и чтобы не дать слезе пути он прикрыл их. - Да, Клавдия...она мой добрый гений - после недолгой паузы прошептал Пилат. Его голос дрогнул, а слеза, всё же найдя еле видимую тропинку, медленно сползла вдоль переносицы, и он ощутил на губах её солоноватый вкус. - Но, давай продолжим – поборов тоску сказал Пилат. «На следующий день с утра Он вновь был в храме, и возле Него, как всегда, толпилось с сотню зевак, заглядывающих ему в глаза и с жадностью ловивших каждое Его слово. Я тогда каждый день проводил в гарнизоне, наблюдая с галереи за происходящим в храмовом дворе. Наши соглядатаи докладывали мне о словесных битвах, разыгрывавшихся между Ним и жрецами. Всю свою хитрость и коварство использовали в этой схватке каиафины холуи против Праведника. Но Он, с какой то непостижимой лёгкостью, ни секунды не раздумывая, и не обращая внимания на их лукавые хитросплетения, разрушал и опровергал их попытки уличить и опозорить его пред народом. Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник, буквально высмеивает их лживую мудрость, и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться и пред кем рабски благоговеть и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами…» КЛАВДИЯ ПРОКУЛА А Клавдия была уже всего в десятке миль от усадьбы. Последнюю ночь они провели в Ватлуне, в доме давнего знакомого и Пилата и Клавдии Сульпиция. Когда то он тоже проживал в Риме, но оставил столицу и выбрал этот небольшой этрусский городок, приткнувшийся на Аурелиевой дороге, в пяти милях от побережья, и в 20 от имения Пилата. Сульпиций принял Клавдию со всей широтой римского гостеприимства. Были приготовлены лаконик и кальдарий, а после, когда прогретый воздух и горячая вода вернули телу свежесть, был накрыт щедрый и обильный ужин в небольшом уютном триклинии. Самой желанной мечтой, вымотанной за долгий путь Клавдии, было отдохнуть в уединении спальни, но гостеприимство хозяина и его жены заставляло побеждать усталость и отвечать любезностью. Гай с повозкой и лошадьми был поручен старшему рабу, и нашёл приют и еду на кухне. Гости из Рима вызвали любопытство как у челяди, так и у хозяев. Разговоры, и кухонные, и господские велись вокруг происходящего в Городе. Слухи, самые разнообразные, порой фантастические, распространялись по империи со скоростью, даже превосходящей стремительность императорской почты. Пожар приобретал в глазах многих чуть ли не мистическое, предсказанное ещё Сивиллой, знамение о скорой погибели государства. К тому же, и появление звезды, внезапно вспыхнувшей на горизонте и уже четвёртый день зловеще висевшей на небе, не прибавляло оптимизма. Шёпотом обсуждали и эдикт Нерона, последовавший за пожаром, и обращённый на последователей какого то восточного культа, то ли иудейского, то ли египетского. Всё это заставляло толпу с подозрением и опаской относиться ко всем инородцам. Особенно с восточных провинций империи. Подобные страхи, рассуждения, вопросы и догадки пришлось выслушать и Гаю на кухне, в кругу рабов, и Клавдии в триклинии, от словоохотливой жены Сульпиция, да и от него самого. Но пришла ночь, и все ушли на покой. И в кухне, и в господском доме. Клавдия отослала рабыню, застилавшую ей постель, и опустившись на колени поблагодарила Бога за прошедший день. Сняв столу она прилегла на ложе, и едва её щека коснулась шёлка подушки как она провалилась в сладкую, укутавшую её дрёму. «Как просты они и дружелюбны в своём неведении и незнании... - уже засыпая подумала она о хозяине и хозяйке. - А если бы знали, что я тоже с теми, кого обрёк на смерть Нерон? Были бы они так же дружелюбны и гостеприимны...ведь это грозило бы им самим смертью...Готовы ли они пойти на это? А так они счастливы в своём неведении...и в своём мире, который ограничен их домом, детьми, достатком...а иного они и не хотят. Да, счастливы...точно сказал этот иудейский царь, что жить в неведении гораздо приятнее... и безопаснее... и...». Она так и не договорила того, о чём лепетало её сонное сознание. Через минуту она спала, тихо и ровно дыша, освещаемая сиянием язычка пламени оставленного рабыней на ночном столике светильника. А Гай устроил себе ложе в повозке. Кухонные разговоры донимали и его, но он больше уделял внимания еде, а на все вопросы отвечал односложно и кратко. Порой даже невпопад, чем вызывал ухмылки и даже смех, и, по всеобщему мнению, был причислен к тугодумам. Это дало ему возможность больше слушать болтовню челяди, и освободило от необходимости удовлетворять чужое, и не всегда беспристрастное, любопытство. Он помнил слова и желания того, гостиничного раба, который очень хотел стать свободным и богатым, пусть даже ценой чужой жизни. Утро выдалось облачным и прохладным. Клавдия отказалась и от завтрака, и от предложения остаться ещё на день, и они выехали со двора провожаемые в воротах хозяевами и толпой челяди. К обеду она надеялась добраться до виллы. Какое то внутреннее беспокойство томило её и заставляло спешить. Они выехали из городка и проехав несколько миль свернули к побережью. Здесь ехать стало тяжелее. Дорога была просёлочной и вилась по песчаным местам, то стесняемая склонами холмов, то распрямляясь на небольших равнинах. То там, то здесь навстречу им попадались отары овец и табуны лошадей, выгуливаемых на последней, жухлой и скудной траве. Свежий и довольно пронзительный киркий гнал по небу хлопья серых набухших влагою облаков. Их тени скользили по склонам холмов, а порой, когда плывущее по небу облако закрывало своим телом восходящее светило, вся окрестность становилась серой и неприветливой. Но проходила минута, две и вновь всё освещалось ярким небесным огнём возносящегося к небесам небес Гелиоса. А тени побеждённых туч вновь неслись по склонам холмов, пятная их приметами медленно, но неуклонно, приближающейся осени. Тишина, сопровождающая их, нарушалась только скрипом колёс повозки и, время от времени, всхрапыванием лошадей тянувших её. Когда тучи в очередной раз укрыли солнце, Гай остановил повозку и достал из седельного ящика шерстяной плащ. Надев его он несколько секунд рассматривал окрестности оглядывая впереди тянувшиеся холмы и теряющуюся среди них дорогу. - Что случилось, Гай? - открыв полог спросила Клавдия. - Послушай, госпожа, какая тишина вокруг...- прошептал Гай. - Впервые в жизни я слышу тишину... такого в Риме не найти вовек... - в каком то даже восторге проговорил он. И в самом деле. Они были одни посреди огромного пространства земли. Где то вдалеке виднелось маленькими разбросанными точками пасущееся стадо. Вдоль дороги небольшими оазисами кустились заросли дикого тёрна. Солнечный свет сменялся серостью теней, но всё это было беззвучно, и даже шелеста волнуемых ветром кустов не доносилось до их слуха. - Да, теперь я понимаю господина... - посмотрев на Клавдию сказал Гай. - В такой тишине можно говорить не только с самим собой, но и с богами... Он замолчал, и они несколько минут вслушивались в безмолвие окружающего их мира. Но дорога звала вперёд. Усевшись, Гай вздохнул, и понудив лошадей вполголоса затянул какую то древнюю германскую песню. Грустную и непонятную, но оставшуюся в его памяти с тех далёких времён, когда он, свободным ребёнком, жил среди своего народа на своей земле. А Клавдия думала о Пилате. Прежняя встреча была почти полгода назад, в априлиские иды. Тогда она впервые посетила имение именно в эти дни, дни казни Праведника. Раньше её посещения обычно приходились на лето, когда в Риме было невыносимо душно от жары и мерзко от обилия мух и комаров. Она брала с собой пергаменты, письма, воспоминания тех, кто был рядом с Праведником во дни Его жизни, и предупредив о своём отъезде Петра или Мариам, уезжала в имение. Там, месяц или чуть больше, она жила, переводя с арамейского на греческий и латынь драгоценные свидетельства о жизни и учении Праведника. Пилат встречал её сдержано, но она видела, что он рад её приездам. Он не мешал ей в её труде и знал, чему она посвятила себя. Иногда она даже обращалась к нему с затруднением по переводу и он помогал ей. Они вместе совершали прогулки по окрестностям имения и вместе ели, но каждый жил своей особенной, внутренней, жизнью. Она рассказывала ему о делах общины и о распространении учения по Азии и Греции путешествующими учениками Праведника. Пилат молча слушал, иногда сам что то говорил, но никогда не затрагивал тему ни своего прокураторства, ни казни. Сначала ей показалось, что он просто хочет забыть всё то, что произошло с ними в Иудее, но со временем она поняла, что он всё помнит. Да и как забыть то, что забыть невозможно? Но она также поняла, что эти воспоминания мучат его какой то неразрешимой для него загадкой. Если бы он поделился с ней своим бременем, может быть ему бы стало легче. Но он нёс его сам. За несколько месяцев до её априлиского посещения виллы, зимой, в Риме, ей передали для перевода первую историю жизни Праведника написанную одним из тех, кто был призван Праведником и назывался его другом. Внимательно, почти что с замиранием сердца, прочитав свиток, она впервые по настоящему осознала с кем ей и Пилату пришлось соприкоснуться в Иудее. Многое из того, что рассказывала ей Мариам, она встретила в свитке, но ещё больше было того, что она узнала впервые. Когда же её глаза увидели имя Пилата и описание его суда, она сначала сильно взволновалась, а потом задумалась. И суд и описание действий Пилата были не то что не достоверны, но описаны скудно и неполно. Рассказчик, вероятно, был в толпе, и не мог знать, что происходило в претории, тем более слышать о чём и что говорил Пилат. Клавдия была во дворце и видела происходящее своими глазами. Она видела, что Пилат дважды вводил Праведника в зал, и, по всей видимости, говорил с ним. Она видела, как Понтий перед тем, как отдать Праведника солдатам, омыл руки на виду у всей претории. Она на всю жизнь запомнила сон, привидевшийся ей в ночь перед казнью, и свою попытку спасти Праведника. Но в свитке об этом не было сказано ни слова, да и не могло быть сказано, свидетелей этому не было, кроме её и Понтия. Важно это, или нет? Задавалась она вопросом. С одной стороны, конечно же, важно всё, что связано с Праведником. С этими переживаниями она и приехала в имение в априлиские иды, надеясь расспросить более подробно Пилата обо всём произошедшем тогда между ним и Праведником. Но Понтий всячески избегал этой темы и ей пришлось вернуться в Рим ни с чем. Несколько раз она пыталась поделиться своими сомнениями с Мариам, но всякий раз не решалась. Ей казалось, что она этим пытается оправдать Пилата и саму себя. И ей становилось стыдно. Она переводила свиток и всё время думала о том, как быть, когда придёт время описывать суд и произошедшее в претории. Вписать ли самой, на свой страх и риск, известные ей события, или же оставить всё как есть. Она решила найти автора свитка и рассказать ему о том, чему была свидетелем. Но автор уже был в мире Божественной истины, о которой и свидетельствовал. Его забили камнями в Иераполисе фанатики иудеи за проповедь учения Праведника. Решение пришлось принимать самой, и она вписала в свиток строки и о своём сне, и о умывании рук Пилатом и о словах глумящейся толпы, взявшей на себя и своих детей кровь невинно осуждённого. Свиток с жизнеописанием Праведника и со своими вставками она и отправила в имение. Написав так же письмо, в котором рассказала и о свитке с упоминанием о нём и о ней. Она была уверена, что Пилат прочтёт свиток. Но как он отнесётся к написанному, и какой будет результат она не знала. А то, что результат должен быть, она не сомневалась. И вот, трясясь в повозке по холмам Этрурии, Клавдия и размышляла о предстоящей встрече с Пилатом, которая, всего-то, через три - четыре часа и должна была состояться. К имению они подъехали ко времени второго завтрака. Солнце уже миновало вершину своего восхождения и склонилось в сторону моря. Киркий сменился зефиром и гнал на побережье буруны волн, искрящихся пеной и укутывавших ею прибрежные скалы и песок. Этот вечный спор волн и побережья доносился до имения негромким шелестом прибоя, возмущая тишину царствующую в местных окрестностях. Повозку заметил раб- придверник ещё за несколько стадий до ворот. Слухи о скором приезде госпожи уже почти две недели будоражили всех в имении. Завидев появившуюся на склонах холмов повозку, ещё далёкую и неизвестную, он побежал искать Димитрия. Грек выслушал его и приказав привести коня направился к воротам усадьбы. Коня привели и он, заскочив на него, погнал его рысью по дороге, на встречу мелькавшей среди масличных деревьев повозке. Гай тоже заметил скачущего им навстречу всадника. Он приостановил повозку и привстав рассматривал приближавшегося, и оставляющего за собой пыльный шлейф, Димитрия. – Нас встречают, госпожа – сказал он, обернувшись к Клавдии. Но она уже и сама встав, и откинув полог, смотрела на дорогу. Никогда раньше никто не выезжал на встречу ей в её посещения имения. Несущийся в клубах пыли всадник лишь усилил мучившее её всю дорогу тревожное ожидание встречи с мужем. Они оба в молчании ждали его приближения. Димитрий метров за 50 осадил коня и перешёл на шаг, а за несколько метров соскочил и ведя коня за узду подошёл к повозке. – Приветствую тебя, госпожа – сказал он, поклонившись молча смотревшей на него Клавдии. – И тебе здравствовать, Димитрий – подавляя тревожность ответила она. – Как поживает господин? - Господин заболел… - сказал грек, - и мы все опасаемся за его жизнь… Слова Димитрия объясняли всё – и эту, сопровождавшую её всю дорогу, тревожность, и желание побыстрее прибыть в имение, и горечь воспоминаний, и накатывающуюся постоянно волну едва ли не слёзной жалости к Понтию. И вот, ответ на все переживания…он умирает. И самое страшное, он мог умереть без неё, в своём одиночестве и со своим бременем. Но Бог этого не допустил. Она успела. – Он умирает? – с замиранием сердца спросила Клавдия. – Он стремится умереть… - с какой- то досадой ответил грек. – Он отвергает лекарства и прогнал врача…он слабеет с каждым днём, и говорит, что устал жить… и хочет умереть… «Это по пилатовски…» - слушая сетование грека думала Клавдия. – «Это – Понтий Пилат. Тот Пилат каким я его знала всегда. Поразительно, проходят года, десятилетия, жизнь…а то, что делает нас самими собой, то, что живёт где то там, в глубине души и имеет имя – Пилат, или Клавдия, или Гай, не поддаётся текущему времени и остаётся таким же, каким было в юности, и зрелости…Да, он остался верен себе и в 75…». -А какова причина его болезни? – перебив жалобы Димитрия спросила Клавдия. – Господин после конной прогулки решил искупать коня… в море. И возвращаясь в усадьбу по всей видимости сильно продрог. По утру у него начался жар и лихорадка… - Как долго всё это длится? – вновь перебила грека Клавдия. – Да уже с неделю - ответил тот. – Поехали, Гай – приказала Клавдия. Повозка тронулась. Димитрий заскочив на коня поехал рядом, время от времени поглядывая на задумавшуюся Клавдию. – А до купания коня с господином всё было хорошо? - вдруг спросила она. – Да всё было как всегда… - пожал плечами Димитрий. – Ты же знаешь, госпожа, у господина все дни расписаны, и он педантично следует своему ежедневному распорядку…Правда, после того, как в имение привезли твои вещи из Рима, господин стал каким то другим. На него очень подействовал свиток, присланный тобою…он был сильно взволнован! Вероятно, написанное в свитке очень задело и всколыхнуло какое то давнее и неприятное для господина воспоминание… Димитрий замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию, как будто предлагая ей сказать что то в ответ на его предположения. Но она молчала. Тогда он продолжил свой рассказ. – Господин даже начал писать свои воспоминания и описывать своё видение и понимание тех событий, участником которых он стал в то время, когда был послан Тиберием в Иудею префектом… Димитрий вновь замолчал и посмотрел на Клавдию. – Он сам тебе рассказал об этом… - спросила Клавдия. Она была удивлена услышанным. – Господин начал писать свои воспоминания до болезни, сразу после прочтения твоего письма и свитка, госпожа. А потом, когда болезнь стала отнимать у него силы, он поручил мне записывать сказанное им, что я и делаю, когда он чувствует себя готовым вспоминать и рассказывать… Они почти что подъехали к воротам усадьбы, у которых их встречала гурьба женщин из кухни, и свободных от работ на винограднике рабов. – Где ты оставил господина, когда выехал нам навстречу? – отвечая на приветствия челяди, спросила Клавдия грека. – Он спал – ответил Димитрий придерживая коня и пропуская повозку в имение. Гай подкатил к бассейну и остановил лошадей. Соскочив с сидения он откинул ступеньки повозки и помог Клавдии сойти. Каждый приезд Клавдии в имение вызывал радость в сердцах челяди и рабов. Она была ласкова и добра ко всем. Даже Пилат в её присутствии становился не так суров и нелюдим. Но сейчас, когда он лежал на одре болезни, а все в имении ходили в смятении и тревоге за будущее, даже приезд Клавдии не развеял все страхи и сомнения. Хотя и вселил в сердца робкую надежду, что теперь, с приездом госпожи, всё устроится к лучшему. Эта надежда и отразилась в глазах встречающих и приветствующих её, а вечером проявилась в обсуждениях за ужином и в домашних разговорах. Клавдия тоже заметила эту, замутнённую неизвестностью, надежду и сразу же поняла причину её появления. Ей и самой, после рассказа Димитрия о болезни Пилата, пришли мысли, как быть с имением если Понтий умрёт. Её жизнь и весь смысл её существования был в Риме, но ныне там царила смерть, и возврат в город, пока там властвовал Нерон, был не то чтобы невозможен, но безрассуден. К тому же и поручивший ей переправить в Эфес своё послание апостол Праведника, запретил возвращаться в Рим. Встречая взгляды челяди она тут же и приняла решение, и тут же постаралась ободрить всех. – Приготовьте мне комнату и разберите тут всё… - сказала она, обращаясь, как бы, ко всем сразу, - я думаю, что мне тут придётся задержаться надолго. Во всяком случае, пока не заставим господина выздороветь… - добавила она. И быстро направилась к дому. Димитрий поспешил за ней. ВСТРЕЧА Дверь в спальню она открывала осторожно и медленно, рассматривая через открывающуюся щель лежащего на кровати Пилата. Он спал, запрокинув голову с полуоткрытым ртом и вытянутыми вдоль тела руками. Ей в глаза сразу бросилась многодневная щетина, седая и жёсткая, покрывающая его лицо и шею. Его грудь равномерно вздымалась под шерстяным покрывалом, а остатки редких волос жалкими клочьями лежали на подушке. Огромный семисвечник освещал комнату. Возникший сквозняк заставил метнуться пламя в сторону открывшейся двери, а затем хаотично заплясать над бронзовыми чашечками светильника. На столике, приютившемся у изголовья кровати, стояла чаша и лежали таблички. Клавдия осторожно вошла и закрыла за собой дверь не дав войти Димитрию. Грек потоптался с полминуты возле закрытой двери и вернувшись в атриум уселся в кресло. Его возмутила до обиды закрытая перед его носом дверь. Греческая гордость восприняла это чуть ли не как пренебрежительное унижение его достоинства и положения в имении. Клавдия почти что крадучись подошла к спящему и остановившись рассматривала его. Болезнь и в самом деле сделала старика как то отчаянно дряхлым и немощным. С прежней их встречи прошло всего полгода, но перед ней лежал совсем не тот Пилат, который провожал её тогда. «Он и в самом деле умирает…» - подумала она. В горле стал набухать комок горькой и тоскливой жалости, перетекающей в глаза, и готовой, вот – вот, излиться слезами. Пилат, как будто почувствовав эту волну тоски в сердце Клавдии, зашевелился и закашлялся. Клавдия наклонилась к нему, и он открыл глаза, пытаясь рукой достать со столика чашу с водой. Она подала ему чашу, и их глаза встретились. Он сделал несколько глотков и откинувшись на подушку не отрываясь смотрел на неё. – Ты приехала, мой добрый гений… – с какой то, по детски счастливой, улыбкой сказал он. И заметив блеск в её глазах покачал головой. – Мой вид вызывает желание плакать? – спросил он. Клавдия присела на край его ложа, и наклонившись прижалась лицом к его щетине. – Ты почему перестал бриться? - прошептала она, пытаясь подавить накатившую на неё волну горькой и тоскливой жалости. – Да, перестал, наверное, обленился… - шептал он ей в ответ, чувствуя на своих щеках её слёзы. – Но завтра же возьму себя в руки и позову брадобрея… Он обнял её и подвинулся на ложе давая ей место прилечь рядом с ним. – И врача - пристраиваясь рядом шептала Клавдия. – Ты мой врач…я ждал тебя…разве могут эти римские или греческие, или ещё какие эскулапы исцелить душу? - говорил он ей в ответ. Они лежали рядом взявшись за руки и говорили глядя друг другу в глаза и оба плакали. – А у тебя болит душа? – спрашивала она. - Да, моя Лукреция, болит, и порою даже до слёз… Она молча смотрела на него боясь, что если начнёт говорить и утешать его то разрыдается, а он, поглаживая её руку, и тоже пытаясь сдержать слёзы, исповедовался ей в своей тоске. -Жизнь прожита… - говорил он, - а память…память, как будто, живёт совершенно отдельно от нас. То, что пытаешься забыть, всё время всплывает болезненным укором, и мучает совесть…и видишь себя таким ничтожным и жалким, и думаешь: «зачем ты это делал?». Сейчас, с высоты лет, видишь всё прошлое так ясно, что понимаешь насколько всё же пусты были мотивы тех, давних твоих дел, а изменить то уже ничего нельзя…то, что совершено тобой, каменным резцом записано в памяти, и с ним живёшь…не придавая значения совершённому, а порой и гордясь сделанным. А потом приходит время конца, и тут, вдруг, всё предстаёт в ином свете…и становится стыдно…да, представь себе, стыдно и досадно на себя самого…Ты понимаешь меня? – вдруг спросил он, заглядывая ей в глаза. Она кивнула головой. -Да, конечно, понимаешь… Ты всегда была тем, единственным, животворным огоньком возле меня, который не давал мне превратиться в зверя… - едва слышно сказал Пилат, - и я уверен, что только благодаря тебе я и живу до сих пор. И я благодарен богам, что они соединили нас в этом мире… – Ты преувеличиваешь, Понтий - так же тихо сказала Клавдия, - ты всегда был человеком… - Да, я старался…милая моя, я был свободен от зависти и алчности, но порой гордыня и даже ненависть терзали моё сердце…делая меня жестоким к людям… - Только у человека может болеть душа… – как будто не слыша слов Пилата говорила Клавдия. – И я тоже благодарна Богу, что Он соединил нас в этом мире, и я думаю, что и в том мире мы будем вместе – А он есть, тот мир? – с какой то надеждой, неуверенной и робкой, спросил Пилат. – Может вновь раздача душ…или вообще, вечный мрак? – Милый мой, Понтий – гладя его по щетине рукой, и улыбаясь сквозь слёзы, прошептала Клавдия, – если есть люди, страдающие душой, то есть и мир, в котором они утешатся и исцелятся от своих страданий. – Это Царство о котором говорил Праведник. – спросил Пилат. – Ты веришь в его существование? – А Он говорил тебе о нём? – спросила в свою очередь Клавдия с интересом вглядываясь в Пилата. – Да, во время допроса – кивнул Пилат. – Он сказал, что Его царство не от мира сего… - Ты никогда раньше не говорил об этом…расскажешь? – спросила она, удивлённая и заинтригованная им. – В вашем свитке сказано, что Он ничего не отвечал мне во время допроса, и не хотел разговаривать со мной, но это не так…Он ни словом не обмолвился с Иродом, это правда, и не отвечал на обвинения жрецов… - сказал Пилат. – Но со мной он говорил, и об этом разговоре знаю только я и Он, но Его нет…да и я скоро уйду. Но о нашем разговоре я должен рассказать. Слишком важны слова, которые я слышал от него тогда. Пилат попытался приподняться, и Клавдия, встав с ложа, помогла ему. Он показал ей на стопку лежавших на столике табличек. –Я записываю сюда то, что ношу в своей памяти о Нём и о нашем с тобой пребывании в Иудее… Осталось рассказать о допросе и казни…Ты поможешь мне в этом? Клавдия молча кивнула головой. – Ну тогда зови брадобрея… - улыбнувшись сказал Пилат. – А то я и в самом деле выгляжу жалко… Клавдия помогла ему улечься поудобнее, и ответив на его улыбку ободряющим кивком, вышла из спальни. Увидев ожидавшего её Димитрия Клавдия подошла к нему. – Он проснулся – сказала она, кивнув в сторону спальни, – его нужно побрить. Найди брадобрея… - Я всегда брил его сам – возразил грек. – В последние дни он отказывался бриться…Твоё появление, госпожа, воистину творит чудеса. В господине вновь пробудилось желание жить? - Он страдает… - ответила Клавдия с грустью взглянув на Димитрия. – Когда приготовишь всё, позовёшь меня… Грек поклонился ей и направился к выходу. У бассейна он остановился и обернувшись к стоявшей у кресла Клавдии спросил: «Госпожа прикажет приготовить баню?». – Да, - кивнула она. – Пусть прогреют кальдарий…но не сейчас, ближе к вечеру. Сейчас он. И позови ко мне Гая – крикнула она в след уходящему Димитрию. Оставшись одна Клавдия села в кресло и задумалась. Болезнь Пилата не только очень огорчила её, но и ломала все планы. Весь смысл её бегства из Рима был в спасении не её жизни, а свитков и пергаментов, хранившихся у неё и, по её твёрдому убеждению, имевших гораздо большую ценность, чем её жизнь. Мало того, в последнее её свидание с узником, он передал ей послание для одного из братьев, живущих в Ефесе. Он попросил её переправить его, как можно скорее, и она заверила, что сама лично отвезёт письмо в Ефес. Теперь, в связи с болезнью Пилата, дело затягивалось. Она не могла оставить мужа в таком состоянии, но и письмо не могло ждать. Скорая казнь написавшего его, да и римские события наполняли послание совершенно иным смыслом. Оно становилось посланием ушедшего в мир высший живущим ещё в мире низшем. «А ведь он тоже предчувствовал свою кончину и знал, чем окончится его заключение, и неоднократно мог совершить побег от своего охранника – думала Клавдия. – Почти два года он жил не в тюрьме, а в снятом для него доме, и охранял его только один воин. И ему не раз предлагали братья подкупить этого воина и вывезти его из Рима. Но он всегда отказывался и ждал со смирением своей участи, зная, что будет убит. «Ибо я уже становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало» - пришли ей на память строки из письма. И это было написано за неделю до эдикта…и последующих казней. «А теперь готовится мне венец правды, который даст мне Господь…». - Венец правды… - прошептала она. – ради этого венца он нёс учение Праведника…и не страшился ни врагов, ни смерти. Ей вспомнилось далёкое и беззаботно счастливое детство. В Рим возвратился отец и зашёл к ней в комнату. В его руках был венец из золота, который он получил за взятие какой то паннонской крепости. Обняв её, он возложил его ей на голову. Венец был велик и тяжеловат для её головы, и сняв его она прочитала надпись, вычеканенную среди золотых листьев: «За храбрость». Тогда она с восхищением смотрела на отца гордясь в душе его воинской доблестью. Он рисковал жизнью и за это был почтён от самого императора венцом за храбрость. Узник же говорил о венце за правду, которым будет почтён за свою верность Праведнику. Даже награды в мире императора и мире Праведника различны…и чтобы отстаивать правду надо иметь не меньше мужества и храбрости, чем на войне, а порой и больше…Её мысли были прерваны пришедшим Гаем. Он вошёл в атриум и найдя глазами сидевшую в кресле Клавдию подошёл к ней. – Госпожа звала меня… - спросил он. – Да, мой друг – сказала Клавдия, – мне нужна твоя помощь… – Я жду твоих приказаний, госпожа – коротко и твёрдо ответил Гай. Клавдия встала и сделав знак ему следовать за ней, направилась в экседру. Убедившись, что они одни, и никто не может слышать их разговора, она предложила ему сесть и сев рядом посмотрела ему в глаза. – Господин серьёзно болен… - сбивчиво начала Клавдия, - и мне придётся... вернее сказать – я не могу оставить его в таком состоянии… Гай молча слушал её. – Да и не хочу – с каким- то горьким отчаянием, и почти что шёпотом, говорила она. – Но на мне лежит обязательство перед моими братьями и сестрами доставить послание в Ефес… Она замолчала увидев проходящего по двору и направлявшегося в дом Димитрия. Когда он исчез в атриуме она вновь продолжила свой монолог. – У меня нет здесь никого, кому бы я могла доверять так же, как тебе – говорила она, - ты согласился бы доставить свиток? Она посмотрела на Гая, ожидая его ответа. – Я готов выехать хоть сейчас – ответил Гай. - Госпожа может не беспокоиться за свиток. Я сделаю всё, что от меня зависит, чтобы твои братья в Ефесе получили его. – Я почему то уверена, что они станут и твоими братьями, когда ты узнаешь их поближе. - сказала Клавдия, с благодарностью пожимая руку Гаю. – Цена этого свитка больше, чем моя жизнь… -добавила она, не выпуская его руки и глядя ему в глаза. – Значит и больше моей… - ответил Гай. – Когда госпожа прикажет выезжать? – Мне нужно снять копию со свитка – сказала Клавдия. – Думаю, что через пару дней. И ещё… никто не должен знать о том, куда ты направляешься. Я всем скажу, что отослала тебя обратно, в Рим, следить за домом. Она встала и Гай встал вместе с ней. – Бог благословит твой путь, Гай – сказала она. - А пока отдыхай, я приготовлю всё, что тебе будет необходимо в дороге. Клавдия с благодарностью кивнула ему и быстро пошла в спальню Пилата. Дверь она открывала с прежней осторожностью, разглядывая в приоткрывающуюся щель происходящее в спальне. Димитрий замачивал в небольшом медном тазу полотенце, и отжимая его, прикладывал к лицу лежащего Пилата. На столике возле ложа стояла чаша со взбитой мыльной пеной и лежала бритва, старая и знакомая Клавдии ещё по Кесарии. Она и покупала её в подарок Пилату ещё в первый их год пребывания в Иудее. Она тихо вошла в комнату и села в кресло возле столика. Димитрий мельком взглянул на неё и продолжил своё дело. Она взяла верхнюю из табличек, лежащих в стопке, и взглянула на Пилата. - Прочти, конечно же, прочти, моя Лукреция - придерживая рукой полотенце, положенное Димитрием на скулы и шею, кивнул Пилат, отвечая на её взгляд. Клавдия благодарно улыбнулась и углубилась в чтение. «...Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник высмеивает их лживую мудрость и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться, и пред кем рабски благоговеть, и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами. Как доложил мне Целлер, именно в тот день, на тайном совещании у Каиафы и было решено убить Праведника. Эта свора была готова растерзать его прямо там, на мраморных плитах храмовой площади, но боялись народа, сопровождавшего его. Попытайся они тогда схватить Праведника, и тут же возник бы бунт, я уверен, что храмовая стража была бы смята и побита камнями. Сопровождавшие его были надёжной охраной для него днём. Но Каиафа не был бы главным жрецом, если бы был глуп. Арест Праведника он задумал произвести ночью. Это было гораздо легче сделать, ибо ночами с Праведником оставались только наиболее близкие ему друзья. А их было всего то дюжина, да и то не всегда. Трудность заключалась лишь в одном - место их ночного пребывания знали только те, кто и был рядом с ним. И вот, даже среди этого узкого и, казалось бы, наипреданейшего Праведнику окружения, нашёлся один, презревший узы дружбы, предавший доверие и продавший своё достоинство человека. Что руководило им больше - ненависть, выросшая из зависти, или корысть, ослепившая его разум и ожесточившая сердце - неизвестно. Но, если, как говорят греческие мудрецы, зло имеет разумную природу, то здесь и слились два желания двух совершенно разных людей, объединённых одной ненавистью, Каиафы и Иуды Симонова Искариота. Так звали того, кто и выдал место ночлега Праведника и привёл храмовую стражу. И сделал он это за 30 денариев! Для него эта сумма показалась достойной ценой его преступления. На какую только не готов человек подлость и низость в своём стремлении к деньгам. И к власти. Один ради денег продал душу, другой ради власти душу убил. Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». Дочитав до этих строк Клавдия с грустью посмотрела на Пилата. Он полулежал на подушках с закрытыми глазами. Его лицо и шею покрывала густая мыльная пена. Димитрий аккуратно и ловко брил его, разглаживая одной рукой морщины, а другой осторожно снимал бритвой щетину. Кожа лица, освобождённая от пены и щетины, неестественно блестела в лучах светильника. Даже были заметны тончайшие паутинки кровяных артерий на заострившемся носе, скулах и щеках старика. Убрав щетину Димитрий стёр полотенцем остатки пены и сложив всё в таз вышел. Пилат открыл глаза и посмотрел на Клавдию. - Надеюсь, теперь я выгляжу лучше... - спросил он, пытаясь изобразить весёлую бодрость. - Ты прочла... то, что хранит моя память? В его глазах она заметила мелькнувшую искорку робкой надежды и неуверенности. Она кивнула и показала ему табличку, которую держала в руках. - А... - протянул Пилат. - Это последнее, записанное Димитрием. Я хочу чтобы ты прочитала с начала, может я что то забыл и ты напомнишь, или дополнишь... - Хорошо, Понтий - согласилась Клавдия. - тогда я хочу спросить тебя по поводу прочитанного... Пилат удивлённо и даже насторожено посмотрел на неё. Она положила табличку на столик и пересев на кровать взяла его за руку. - Неужели, как ты пишешь тут, именно твоя встреча с Праведником, тогда, в претории, стала причиной твоего... ожесточения - Она взяла табличку и прочитала вслух: «в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем?» И вот, самое для меня непонятное: «...чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». - Нет, нет! - возразил Пилат. - Я, наверное, не так высказал свою мысль. Порой не хватает слов, чтобы описать чувства, переживаемые в те, или иные моменты жизни. С той поры, как я впервые услышал о Нём, я всегда желал встречи с Ним. Жаль только, что именно желал, а не искал. Может быть, если бы наша встреча состоялась раньше, всё закончилось бы по иному... Пилат замолчал и посмотрел на внимательно слушавшую его Клавдию. - А? Как ты думаешь? Хотя, нет.. Сейчас что об этом говорить... - вздохнул он. - Да, встреча с Праведником сделала меня другим...Я не знаю, лучшим или худшим, но другим. Я стал по другому оценивать окружающее меня...Ты спросишь: как, по другому? И я постараюсь объяснить тебе. Хотя ты, наверняка, всё понимаешь и сама...не зря же ты связала свою жизнь с Его учениками... А Он был Человек! Мне хватило тогда часа общения с Ним, чтобы понять это. Никогда больше я не встречал никого подобного Ему, ни по достоинству, ни по величию духа. Одни Его называли царём, другие - божьим сыном, но я ещё раз говорю: Он был Человек. Если бы все на земле были подобны Ему, то этот мир стал бы совершенным и прекрасным. Но мы, люди, которых он призывал быть честными в своих поступках, скромными в своих желаниях, милосердными в своей жизни, Его убили. Видит Бог, я прилагал все усилия чтобы этого не произошло. Но и я, со всей своей чванной и пустой властью, которой, якобы, я обладал над жизнью и смертью во вверенной мне провинции, оказался ничтожен и бессилен. Это было моё первое и тяжёлое разочарование... Этот мир, оказывается, ненавидит правду, и убивает всякого, кто дерзнёт о ней говорить и по ней жить. Пилат говорил всё это усталым монотонным голосом, полуприкрыв глаза, как бы боясь взглянуть на слушавшую его Клавдию, и было видно, что это всё он не раз уже и раньше проговаривал сам с собой. - Так случилось тогда в Иудее, так произошло и ныне в Риме... - Пилат закашлялся и несколько секунд сухой и натужный кашель сотрясал его грудь. - И это лишь подтверждает мою правоту - прокашлявшись продолжил он. - Но другая сторона нашей встречи с Праведником была ещё большим разочарованием для меня. Около него всегда были самые близкие и верные друзья. Где же оказались они, когда необходимость в них была наибольшей? Они все разбежались! Мне доложили о подробностях ареста Праведника, да и в свитке всё рассказано без прикрас и недомолвок. Все оставили Его. Больше того, один из ближайших друзей продал Его, а другой трижды отрёкся от своего Учителя. Страх и корысть оказались сильнее уз дружбы и верности. Если был продан и отвергнут Тот, который, по моему убеждению, был лучшим из людей, то грош цена и человеческой дружбе, и верности, и слову. Вот что я имел в виду, когда написал то, о чём ты спрашиваешь... - со вздохом закончил Пилат. В спальне повисло долгое и тягостное молчание. Слышно было только учащённое дыхание старика. - Да, ты во многом прав - наконец нарушила тишину Клавдия. - Этот мир живёт не по законам, о которых говорил Праведник. Но это не повод возненавидеть за это весь род человеческий...Даже скажу тебе больше...ты казнишь себя за то, что не смог сохранить Ему жизнь, но, поверь мне, никто на земле не смог бы этого сделать...даже сам принцепс...Он и пришёл сюда, в этот мир, чтобы своей смертью открыть нам дверь в Мир Свой... Он и родился для этого и знал всё, что Ему предстоит... Она замолчала, не зная какими словами донести до Пилата эту великую и неразрешимую загадку. Перед которой, некогда, и она стояла в недоумении и тоске, не в силах понять ни сердцем, ни умом эту тайну искупления и победы над смертью через саму смерть. - Да, да, да - вдруг в каком то восторженном упоении зашептал Пилат. - Он же мне сказал тогда: «Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине...». Так и сказал! Понимаешь? Он знал, для чего пришёл в этот мир! И эти Его слова буквально копьём, там же, в претории, вонзились в меня. А я? Для чего родился и пришёл в этот мир я, Понтий Пилат, всадник и префект? Для того, чтобы стать сенатором? Или, по близости к принцепсу, достичь консульского звания? И что? Набивать сундуки сестерциями, приобретать виллы и рабов и отдаться разврату и обжорству, чем и живут те, к кругу которых я стремился? Кто из людей задаётся подобным вопросом: для чего я пришёл в этот мир? А ведь это главный вопрос для любого человека, но, почему то, никто не задаётся им... А ведь не будь этой встречи не было бы этих слов, и всё пошло бы у нас с тобой по накатанной, римской дорожке... - вымучено усмехнулся Пилат, взглянув на Клавдию. - Вот и получается, - ответила она - что ты на то родился и пришёл в этот мир, чтобы встретиться с Праведником, а я чтобы стать твоей женой и разделить с тобой твою судьбу. - Мне тоже приходили подобные мысли - сжимая её руку, с волнением в голосе сказал Пилат. - А может быть я должен был спасти Его от креста, и не выполнил своего предназначения? Подобная мысль тоже мучает меня. - Он с надеждой посмотрел ей в глаза. - Ты говоришь, что Его смерть была предопределена богами? И никто не мог помешать? Клавдия молча кивнула головой. Пилат, как бы в сомнении, покачал головой и задумался. Клавдия ждала, держа его руку и поглаживая её. - Я тогда по своей глупой гордыне спросил Его: «А что есть, эта Твоя Истина? О которой Ты пришёл свидетельствовать» - после недолгого молчания продолжил Пилат. - Я зря так сказал, мой вопрос был высокомерно снисходителен, я и впрямь тогда думал, что Его жизнь и смерть в моих руках... не надо было так говорить, но с того момента, ты не поверишь, а я никогда никому не говорил об этом, но этот мой глупый вопрос всю остальную жизнь сверлил мой разум, не давая мне покоя...Он, как будто, наказал меня...им, прочитав мысли, родившие этот вопрос, и заставив искать, искать, искать... Но это томление духа и не дало мне стать свиньёй... - добавил с горькой усмешкой Пилат. - С того дня я всю свою жизнь и ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина? И порой мне кажется, что во всём мире только меня этот вопрос и мучает... ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? И в самом деле, что же это за слово то такое - Истина? Как будто простое, по сути своей, и, одновременно, непостижимо сложное, по своему содержанию. Что скрывает оно в себе, что одни пытаются разгадать его тайну всю жизнь, а для других, и их подавляющее большинство, этого слова и вовсе не существует. Его просто нет, ни в их словарном запасе, ни в их кругозоре, ни в их жизненном мировоззрении. Наверное, они счастливы в своём не любопытстве. Да и зачем засорять своё сознание подобными вопросами, когда есть потребности более насущные и, по человечески, более желанные и вожделенные. Не сорвись этот вопрос тогда с пилатовских уст, и жило бы человечество без него, в своём слепом и безнадёжном неведении. Да и кому принёс богатство, славу или власть поиск ответа на этот вопрос? Скорее найдёшь насмешки, не понимание, а порой и неприкрытое презрение, или даже ненависть. Оставим его и мы, чтобы не запутаться в лабиринте его смыслов и не попасть, как Пилат, в его ловушку.
Выйдя из спальни Димитрий оставил таз с бритвой и полотенцем на столике в атриуме, и осторожно вернулся к спальне. Приблизившись к двери, он огляделся по сторонам и приник к ней. Ему было неловко, и даже какое то чувство стыда укололо его внутри. Но обида, на выказанное, как показалось ему из-за закрытой двери, недоверие, победила, и в его сердце родилось желание знать то, о чём говорят без него. Честно говоря, он надеялся услышать как будет решатся судьба имения, ведь от этого во многом зависело и его будущее. Но, как оказалось, это меньше всего заботило Пилата и волновало госпожу. Из-за закрытой двери до его ушей доносились всё те же страдания совести и воспоминания. Правда, с некоторыми, ранее ему неизвестными, дополнениями. Всё это он уже слышал и даже записывал, не понимая до конца, зачем и кому эти воспоминания умирающего старика интересны. У него вызвали скептическую усмешку слова о рождении для свидетельства об истине, и последовавшие за этим размышления Пилата о предназначении его рождения. Всё это было так далеко от настоящей жизни, которая кипела вокруг не засоряясь подобными вопросами, и от этого только выигрывала. Ещё больший сарказм вызвало признание старика о его поиске ответа на, казалось бы, совсем уж пустой вопрос, более риторический, чем практически нужный для жизни. «Да, голову, конечно, можно забить всякой лжемудростью...и испортить себе жизнь - думал грек, вслушиваясь в текучий за дверью разговор. - Но зачем? Какое мне дело что есть истина? Вот и конец этого иудейского мага лишь подтверждает всю обманчивость и призрачность познания истины. Он, видите ли, на то родился, чтобы свидетельствовать об истине. Какой то иудейский плебей, из ремесленников, да ещё и плотников сын, возомнил о себе, что родился на то, чтобы возвестить истину! Даже в Ахайе, прославленной своими мудрецами и философами, никто из них не дерзнул заявлять подобное. Что уж там говорить о Риме и прочих варварах... да и тьмы тем людей живут даже не имея понятия ни о том, что такое истина, и даже не зная такого слова...и счастливы...и счастливы» - повторил он, как бы убеждая самого себя. Ему вдруг стало до озноба неловко за его подслушивание, как будто сотни глаз вдруг увидели его за этим занятием. Он торопливо отошёл от двери и повернувшись увидел стоящего у колоны возле бассейна Гая. Димитрий даже вздрогнул и скривился от досады, но взял себя в руки и направился к выходу. Сделав несколько шагов, он остановился и взглянул на Гая. «Видел или нет - лихорадочно билась мысль. - Ещё не хватало чтобы он донёс...что видел меня подслушивающим. Так заметил или нет...». - Что ты тут делаешь, раб? - спросил он его, подавляя волну раздражительной злости. - Жду госпожу - ответил тот. Димитрий оглядел его. «Вот что этот раб из себя значит...» - подумал он. - Скажи мне, раб, что есть истина? - с плохо скрытой злобной насмешкой вопросил грек Гая. - Я думаю, истина - это высшая правда - спокойно и не обращая внимания на насмешку сказал Гай. Димитрий с удивлением посмотрел ему в глаза. - И где же ты видишь вокруг эту твою высшую правду? - с той же насмешкой спросил грек. - Где она? А может ты скажешь, раб, и в чём она для тебя лично состоит, эта высшая правда? - Скажу... - так же глядя в глаза Димитрия ответил Гай. - Её не нужно искать вовне, она должна быть внутри...А что до меня, то она помогает мне сохранить себя человеком... Димитрий даже вздрогнул. В ответе Гая он явно услышал укор себе. «Видел...» - пронеслось в его голове. - «Намекает, что подслушивать не по человечески...Он, раб, пытается оскорбить...меня, свободнорождённого эллина…» - Ты же раб – уже не скрывая злобного раздражения сказал он. - Как ты можешь сохранить себя человеком, если над тобою есть господин, а у тебя нет прав быть человеком. - Ты говоришь, что я раб - всё с тем же спокойствием ответил Гай, как будто не замечая раздражения грека. - Право быть человеком дано каждому, рабу и свободному, варвару и эллину... - Он на секунду замолчал, как будто раздумывая говорить дальше или нет, но усмехнулся и добавил: «Беда в том, что многие им пренебрегают... Я удивлён, что ты, эллин, не знаешь этого». «Что он о себе возмечтал!» - уже поддаваясь гневу подумал Димитрий. - «А...» - вдруг осенило его - «Он, наверное, из этих, которых принцепс объявил вне закона, из последователей мага, осуждённого стариком...». Грек с болезненным любопытством буквально впился в лицо спокойно стоявшего Гая, как будто пытаясь проникнуть в его мысли. - Ты мудрствуешь, раб - уже не скрывая своего раздражения перебил Димитрий. - и дерзишь... Уж не из этих ли ты, которых в Риме объявили врагами государства... Глаза Гая тоже сверкнули гневом, но он всё так же не отводил их от Димитрия. - Что я сказал такого, что вызвало твоё раздражение и даже гнев... - спросил он грека. Димитрий и сам уже внутри клял себя за подобное развитие их диалога. И раздражение и злость были вызваны не столько ответами или спокойствием и достоинством Гая, а тем, что он видел его, Димитрия, подслушивающим у двери. Эта мерзкая слабость, которой он поддался, ложилась пятном на его самолюбие. Одно дело если бы это всё осталось в тайне, и обличителем была бы только совесть, а другое - когда в подобном уличает раб, да ещё и варвар. Тут же был удар двойной - и по греческой гордости, и по совести. Он ничего не ответил Гаю и направился к выходу, досада на самого себя горечью колола сердце. - Пойди на кухню, пусть несут обед господину и госпоже, и накрывают в спальне - крикнул он уже из портика. - И отнеси таз и бритву... Ему очень хотелось убедить Гая, что если он и видел его у двери, то он там не подслушивал разговор господ, а ожидал указаний по обеденному меню. Оставалось только убедить совесть. Вариантов было два. Принять совершённое за норму, и впредь не гнушаться подобным. Или же осудить своё малодушие и в будущем не поддаваться ему. С такой вот борьбой противоположностей в голове Димитрий шёл по двору в смущении духа и раздражении совести. «Вот тебе и истина. Вот тебе и истина» - с досадным укором шептал кто то внутри. «Сохранить себя человеком...Старик тоже нечто подобное выдал...сенаторы псы, Рим - город свиней, а он сохраняет себя человеком...в одичании своём. А раб? Как будто они с одного голоса поют...Что есть истина! Сохранить себя человеком...». Димитрий остановился. « Да... - шепнул голосок, - не подкрадись ты к двери, и не было бы тебе так досадно и стыдно...и не упал бы ты в глазах какого то раба...да и в своих собственных...сохранил бы свою честь. Точно сказал Фалес, что один грязный поступок запятнает всю чистоту предыдущей жизни...Вот тебе и истина...». А Гай, дождавшись, когда фигура грека исчезла в пространстве двора, взял оставленный греком таз с бритвой и побрёл на кухню. Его не то, чтобы раздражил, а скорее удивил этот разговор, неизвестно по какой причине начатый подобным вопросом, и непонятно почему вызвавший раздражение и гнев у Димитрия. Гай, после разговора с Клавдией, ещё некоторое время просидел в экседре, а затем, пройдя в атриум, остановился у колоннады бассейна и задумался о предстоящем путешествии. Это было делом новым и опасным, но желанным, ибо приобщало его к гетерии, в которой состояла и госпожа. Он стоял опёршись о колону, и разглядывал искрящееся, в проникающих сквозь отверстие крыши лучах солнца, водное зеркало бассейна. Его мысли продумывали путь, наиболее быстрый и безопасный, и он всецело был поглощён своими планами. Его размышления и были прерваны появившемся в атриуме греком. Гай знал, кто он, но их пути практически не пересекались. Разве что в те дни, когда он привозил госпожу в имение, но и тут, ни он к греку не имел отношения, ни грек к нему. Потому то его и удивило и обращение грека, и его непонятная раздражительность в разговоре с ним. Гай не был рабом с того дня, как его, умирающего от ран гладиатора, привезли и бросили на поле у храма Эскулапа. Знал об этом грек, или не знал, демонстративно называя его рабом, не вызвало в Гае ни гнева, ни раздражения. Даже нотки презрения и превосходства, прозвучавшие и в самих вопросах, заданных греком, не поколебали спокойствия Гая, но насторожили. Ему показалось, что презрением и насмешкой грек выражает своё отношение к тем святыням, которым поклоняется его госпожа. Но зачем он именно ему, её слуге и телохранителю, начал задавать эти вопросы? Что он хотел этим добиться? И это презрительное: раб, и...не из тех ли ты...Он просто зол или глуп? И неужели он сам не знает, что есть истина? Он, эллин по рождению! Именно за свою учёность и приглашённый занять должность прокуратора имения! И что? Вся его учёность пуста... А зачем тогда нужна такая учёность? Несчастный гордец, он так хотел унизить меня, называя меня рабом... и не понимая простой истины, что раб тот, кто порабощён своим Я, а не тот, кого сделали рабом силою оружия. Да и госпожа, вот, говорит: не живи ненавистью, живи милосердием...разве это не высшая правда? Она дарит свою доброту людям и не смотрит, кто перед ней - раб или свободный...Её доброта разве не есть высшая правда! А он спрашивает, что есть истина... Истина - это свобода! Истина - это милосердие! Истина - это Правда! Гай с огорчением подумал о том, что как то не сумел, вот сейчас, здесь, сказать всё это греку, а теперь уже и не будет повода чтобы вновь вернуться к подобному разговору. Нельзя сказать, что Гай был как то по особому мудр, но перед его глазами протекала жизнь Клавдии. Он видел её дела, слышал её слова и постоянно убеждался, что её слова не расходятся с её делами. Она была из тех, о которых Праведник сказал: «Вы - свет миру», и её свет мимоходом осветил и его. Не понимая причины, побудившей Димитрия попытаться уязвить его, Гай и не мог понять, что вопросы, которыми засыпал его Димитрий, не вышли из сердца грека. Грек никогда не задавался ими, и не мучался поиском ответов на них. Он просто подслушал чужие мысли. Они были чужды и даже враждебны мировоззрению грека, но услышав их, нельзя было просто пренебречь ими. Необходимо было или подтвердить их право на размышление, или же доказать ненужность подобных вопросов для человеческой жизни. Но грек не учёл что то такое, что выше человеческих ухищрений. Унизив сам себя своим поступком, Димитрий, как это часто бывает с людьми, тут же задумал унизить и Гая. Как? Конечно же, показав его умственную убогость и полное неприятие подслушанных умствований Пилата. Он уже предвкушал своё торжество, но вышло всё с точностью до наоборот. Он был постыжен рабом, унижен своим любопытством и обличён своей же совестью. С Истиной, как оказалось, нельзя шутливо играть. Ею можно восхищаться, через познание. Ею можно пренебрегать, игнорировать и даже ненавидеть. От этого она не умаляется и не исчезает. Исчезают те, кто её игнорируют, пренебрегают и ненавидят. Но над Истиной нельзя насмехаться. Она всегда смеётся последней. А её смех вызывает такую тоску смертную, что не дай Бог никому пережить это. СОМНЕНИЯ И НАДЕЖДЫ Исповедь Пилата Клавдии была прервана появившимися в спальне рабами. Один нёс поднос с чашами и блюдами, а второй - Авит, старший над всеми, причастными к приготовлению еды, нёс чаши для омовения рук и полотенца. Он с торжественной почтительностью сервировал стол принесёнными яствами и отпустив раба замер у ложа Пилата, готовый прислуживать Клавдии и помогать Пилату. - Авит заботится, чтобы я не умер с голоду - вздохнув сказал Пилат. - А у меня совершенно нет аппетита...ты же знаешь, я всегда был непривередлив в пище... - добавил он, разглядывая сервированный стол. - Я подумал, что в честь приезда госпожи, уставшей и проголодавшейся с дороги, нужно немного разнообразить наш ежедневный обед - как бы оправдываясь сказал Авит, подавая чашу для рук. - Ты подумал правильно - омыв руки и принимая от раба полотенце согласился Пилат. - А что, Понтий, если мы отпустим Авита... - сказала Клавдия. - А я сама поухаживаю за тобой... - Это доставит мне удовольствие...- улыбнулся старик, - и напомнит дни нашей далёкой молодости. - Я позову тебя, добрый наш кормилец, - беря чашу из рук Авита сказала Клавдия. - Позаботься о Гае, накормите его и приготовьте комнату. Ему надо отдохнуть и возвращаться в Рим. Авит поклонился и ушёл. Клавдия подсела к Пилату и взяв чашу с бульоном подала ему. Варево источало пряный аромат трав, плавающих в янтарных пятнах жира, среди мелко порезанного чеснока и порея. Пилат послушно сделал несколько глотков и вернул ей. Она уже очистила ему яйцо и разрезала его пополам. - Расскажи мне, что там, в Риме? - попросил он, наблюдая за ней. - В Риме...в Риме безумие и беззаконие - ответила Клавдия, подавая ему половинку яйца с хлебцем. - Безумие и беззаконие это неотъемлемая часть жизни Рима - согласно кивнул Пилат. - а также жестокость... и разврат...и...да, наверное, нет такого порока каким бы не осквернился этот город! А вот месту добродетели там не найдётся...Я до сих пор не понимаю, зачем ты там? И эти люди, с которыми ты, и которых убивают ныне... - Он вздохнул, тяжело и прерывисто, и она заметила искру страдания в его глазах. - Я боюсь потерять тебя, боюсь даже подумать о том, что ты можешь оказаться на арене Большого цирка, и толпа будет реветь от восторга видя, как тебя разрывают львиные челюсти... Произошедшее с вами лишь подтверждает простую истину, что добродетель никому не нужна в этом мире. Её презирают, над ней насмехаются и её ненавидят...Ты же сама воочию видела судьбу Праведника и знаешь, к чему привели Его фантазии... если вы хотите жить по Его принципам, то спрячьтесь где нибудь в провинции, в Нарбонской Галлии, в Панонии, в Британии, наконец, и живите там своим укладом. Но зачем вы выбрали Рим? Это же город свиней! Классический! В твоём же свитке написано:«не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтоб они не растерзали вас...». Пилат говорил быстро, не переводя дыхания, и казалось, что порой он даже задыхался, от недостатка воздуха и своей слабости. - А они вас растерзали... а ваш жемчуг затоптали в грязь. В которой они и живут - с какой то даже злобой закончил он свою тираду, откинувшись на подушки и тяжело дыша. - Да, ты, наверное, прав... - после небольшой паузы сказала Клавдия. - я о городе свиней...но, поверь мне, там далеко не все свиньи...и среди казнённых немало римских граждан. То есть, они жили в этой грязи, как ты говоришь, но услышав учение Праведника оставили грязь и тьму и обратились к свету и чистоте нравственной... - И поплатились за это жизнями... - с раздражением перебил её Пилат. - Ты хочешь сказать, что жить во тьме и грязи лучше для человека, чем стать Человеком и умереть? - Я хочу сказать, что стать Человеком и жить подальше от свиней и псов лучше, чем жить среди них и быть растерзанными ими. - Нет, Понтий, здесь я не могу согласиться с тобой - возразила Клавдия. - «Зажегши свечу не ставят её под сосудом...» так сказал Праведник. Да ты и сам упоминал о его словах, что он пришёл чтобы свидетельствовать об истине. Понимаешь? Свидетельствовать, то есть открыть её людям, а не спрятать её в каком то уединении пустыни или лесов... - И ты о том же... - с горькой иронией сказал Пилат. - Что же есть эта истина, о которой Он пришёл свидетельствовать, и за которую отдал свою жизнь...скажи мне ты, жена моя, ведь и вы ныне умираете за неё же - Он приходил свидетельствовать о Любви...Истина и есть Любовь - она заглянула в глаза Пилата и продолжила: «Любовь ко всему...к людям, к животным, к миру, в котором мы живём...Согласись, если в душе человека живёт Любовь, то эта душа прекрасна! Она беззлобна, скромна, милосердна...да невозможно перечислить качества души любящей...она и бесстрашна, потому что для любящего смерти нет! Об этом и засвидетельствовал Праведник... Он не убоялся прийти в Иерусалим на казнь. Ведь он знал, что там его ждёт, но пошёл...А мог, как ты говоришь, уйти со своими учениками в Египет, или в Аравию, или даже в Индию... но предпочёл унижение и страдание на кресте...В Любви нет страха и для Любви нет смерти. Он это и показал своим воскресением... - Ты веришь в это? - быстро спросил Пилат. - Да, Понтий, иначе и быть не могло...Его видели и с Ним общались после Его воскрешения многие люди, с некоторыми из них я встречалась... - Кто они? - с любопытством перебил её Пилат. - Впервые об этом я услышала от Мариам из Магдалы. Она много рассказывала мне о Нём ещё в Иудее. А в Риме мне довелось встретиться с одним из тех, кто был с Праведником изначала. Его звали Симон, но Праведник нарёк ему имя - Пётр. - Я понял о ком ты говоришь. Этот Симон единственный из учеников Праведника, носивший всегда с собой меч... и это было безрассудством с его стороны, ибо всегда давало нам повод схватить его... - проговорил Пилат. - Он ещё жив? - спросил он Клавдию. Она отрицательно покачала головой. - Нерон распял его... после пожара. Кстати, он тоже мог избежать казни. Братья вывезли его из Рима в безопасное место, но он вернулся и принял смерть со всеми. - Да, тела так и не нашли... - как будто не слыша сказанного Клавдией прошептал Пилат. - Так ты веришь в то, что Праведник воскрес? Вновь задал он тот же вопрос. - А ты, я вижу, боишься верить в это? - вопросом на его вопрос ответила Клавдия. - Я хочу верить в это так же, как веришь ты... - с горечью проговорил Пилат. - Но почему... - Нет - нет, - прервала его Клавдия, - без всяких: Почему? Как? Просто поверь - Он воскрес! И все, живущие любовью, бессмертны, потому что любовь от Бога. Бог есть Любовь! Это и есть Истина. - Как всё просто...поверь в то, во что здравый смысл отказывается верить, Любовь! Бог! Бессмертие! Все эти слова в этом мире высмеяны и уничижены! Любовь продаётся и покупается в лупанариях Субуры и в подворотнях Рима. Богами стали гнуснейшие из человеческого рода, им строят храмы и в их честь устраивают жертвенные приношения. Бессмертие воплощается в мраморе мавзолеев и бронзе статуй...Как скуден, жалок и мерзок мир окружающий нас... в котором мы живём и который видим, слышим и чувствуем. Он реален и потому кажется единственно истинным. И как далёк и недосягаем мир о котором говоришь ты - мир бессмертия, в котором правда и милосердие... и в истинность которого поверили те, немногие, с которыми ты... Пилат замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Об этом мире, Понтий, говорю не я, а Праведник - возразила она. - Я верю в истинность Его Мира. - Да - да, - согласно кивнул он. - Я тоже хочу верить в истинность Его Мира, и если он существует, то я хочу оказаться там вместе с тобой. Но примет ли Он меня, неправедного судью, в свой Мир? Пилат горько усмехнулся. За все время разговора он так и держал в руке поданный ему кусочек хлебца с яйцом. Заметив это, он виновато посмотрел на Клавдию. -Налей мне немного вина с мёдом - попросил он. Клавдия подала ему кубок. Он сделал несколько глотков, и отломив кусочек хлебца зажевал его. Клавдия взяла с подноса тарелочку с рыбным филе и маслинами и подала ему. Пилат принял, и даже съел несколько кусочков рыбы и маслин, но отдал Клавдии и вновь пригубил кубок. Она подала ему сыра и он покорно съел отломив половинку от поданного ею. - Нет аппетита - как бы оправдываясь перед нею сказал Пилат. - Да и куда столько есть, когда лежишь? - Я всё же прикажу Димитрию привезти врача - сказала Клавдия, принимая от Пилата кубок. - И не упрямься... - добавила она заметив недовольную мину Пилата. - И ты приехала мучить меня... - вздохнул он. - только, прошу тебя, не сегодня...Сейчас я устал. Раз уж ты так настроена, то завтра...А сегодня мне надо дописать воспоминания мои... Вечером, после ужина, приходи и скажи Димитрию... Клавдия согласно кивнула и обняв Пилата поцеловала его. - И ещё... - нерешительно начала она, - мне нужны деньги. Сказав это она с тревогой посмотрела на Пилата. Он кивнул головой. - Я скажу Димитрию... - Нет, я бы не хотела, чтобы кто то из челяди знал об этом - с твёрдостью в голосе возразила Клавдия. - Хорошо, сколько тебе надо - спросил Пилат. - Мне кажется, десять ауреусов хватит... - подумав, ответила Клавдия. - Тысяча сестерций - уточнил Пилат. - тебе точно хватит этого? - Да - кивнула Клавдия, - но нужно именно 10 ауреусов, а не 1000 сестерций... - Хорошо, хорошо - согласился он, пытаясь приподняться с ложа. Она помогла ему сесть. Пилат запустил руку за спинку кровати и несколько секунд что то пытался извлечь оттуда. Повернувшись к Клавдии он подал ей медный ключ, указав им на стоявший в нище, за изголовьем кровати, сундук. Она взяла ключ и приклонившись на колени открыла сундук. Он был полон свитками, пергаментами и книгами. Она обернулась к Пилату. - Там, в правом углу под свитками кошель - сказал он. Она нашла его и развязав достала десять золотых. Всё вернув на своё место Клавдия отдала ключ и помогла Пилату вновь улечься. - Почему ты не спрашиваешь зачем мне эти деньги? - присев рядом с ним спросила она. - Зачем? - улыбнулся он. - Наверняка ты хочешь кого то выкупить, или кому то помочь...но в любом случае, я знаю, эти деньги ты обратишь во благо... - Пилат взял её руку и сжал в своей.- Милая моя, Лукреция, как я хочу быть с тобой, и здесь, и там, в Мире Праведника...- прошептал он. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Оставив Пилата Клавдия направилась в свою комнату, где останавливалась всякий раз по своему посещению имения. Её вещи уже были перенесены и сложены. Вазы, расставленные по мраморной полке, были наполнены свежесрезанными цветами, ложе искрилось шёлковым зелёным покрывалом, с золотой каймой по всему периметру, а на ночном столике стоял серебряный кувшин с водой, таз и бронзовое зеркало. Возле ложа, в ногах, стоял её баул. Она подошла к нему и развязав шнуровку достала бутылочку с чернилами, кожаный тубус и небольшой полированный пенал. Сложив всё это на ложе Клавдия нашла платок и завернув туда золотые спрятала их в недра баула. Оглядев комнату, она собрала всё с ложа и вышла. Придя в атриум Клавдия села в кресло и разложив всё на столе достала из тубуса скрученный в трубку лист пергамента, исписанный с обеих сторон. Она несколько раз свернула и развернула лист и придавив его светильником положила перед собой. В тубусе оказался и второй лист, чистый, она положила его поверх первого, оставив открытым верхний столбец послания. В пенале оказалась чернильница и с десяток перьев. Через несколько минут она уже была вся в работе. Послание было написано на греческом и работа шла быстро. Не нужно было переводить, как не раз бывало, с арамейского на греческий, или римский. С тщательным подбором слов и передачей смысла. Здесь нужно было сделать копию, а оригинал отправить с Гаем, как можно быстрее. Она знала, что каждое послание тех, кто воочию видел Праведника, слушал Его слова и был рядом с Ним, обретало бесценность святыни. И становилось источником познания Истины, о которой Он и приходил свидетельствовать. Занимаясь этим уже не один год она, буквально через сердце, пропускала каждое слово переписываемое ею, или переводимое. Иногда написанные строки так поражали её своей глубиной или тайной, что она могла днями рассуждать о прочитанном, а потом, вдруг, какое то внезапное озарение проникало в её разум и всё становилось ясно и понятно, даже до веселья. Так было и сейчас. Каждая написанная ею строчка, да что там строчка, каждое слово проходило через неё. «Ибо дал нам Бог духа не боязни, но силы и любви и целомудрия...» - выводила её рука на пергаменте, а воображение возвращало в Рим, где в окружении ревущей толпы вели на казнь автора этих строк и вместе с ним с десяток женщин, мужчин и детей. «Да, не боязни...» - повторяла она в мыслях. - «А силы и любви...» И тут же всплывали в памяти слова Праведника, из свитка переводимого ею и отправленного Пилату: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». И, дополняя их, своей силой и надеждой: «И ни в чём не страшитесь противников: это для них есть предзнаменование погибели...». «Откуда это?» - попыталась вспомнить она, прервав работу и отложив перо. Её всегда удивляла эта особенность её труда. Она никогда не пыталась запоминать переводимые ею письма, но они, как бы сами, ложились в её память, и занимали там свои полочки, стеллажи, шкафы. Из которых тут же появлялись, стоило только найти нечто схожее в других свитках. Мало того, даже порой сама жизнь, в своих многообразных ситуациях, провоцировала появление цитат, или даже целых абзацев, а то и страниц некогда переводимых или копируемых ею свитков. Казалось, память, как губка, с ненасытимостью, и даже с удовольствием, впитывала в себя толпы этих слов. По детски чистых и простых, но по глубине и смыслу казавшихся пришедшими из другого мира, и скрывающих в себе сверхчеловеческую мудрость. Хотя она знала, что писавшие были простыми иудейскими рыбарями. Погружаясь в эту работу она полностью отстранялась от окружающей её жизни, оставаясь один на один со свитком. Она предпочитала заниматься перепиской по ночам. В ночные стражи тишина её одиночества нарушалась только потрескиванием масла в горящем светильнике, да причудливыми тенями ночного мрака, танцующими на стенах и потолках. В эти моменты, выводя столбец за столбцом на поверхности пергамента, она как будто на вкус пробовала каждое написанное ею слово. Слова складывались в предложения, предложения в абзацы, а за всем этим незримо стоял Праведник, которому Клавдия и посвятила не только свой труд, но и свою жизнь. Она и видела то Его всего раз в жизни. Тогда, в претории иродова дворца, в разорванном хитоне и с засохшей на бороде кровью, в венке из тёрна, который, вместе с багряницей, надели на него глумящиеся солдаты. Но увиденное осталось в ней на всю жизнь. Здесь, в имении, она впервые изменила себе и занялась перепиской днём. Но на это были причины. Она надеялась уже завтра отправить Гая в Ефес. Но даже спешка не заставила её переписывать свиток механически, не вдумываясь в смысл написанного, и не смакуя его глубину. «Знай же, что в последние дни наступят времена тяжкие... - выводила она пером на пергаменте. - Ибо люди будут самолюбивы, сребролюбивы, горды...». Написанное заставило её задуматься. «В последние дни... - повторила она в мыслях - будут самовлюблённы, сребролюбивы... А когда они наступят, эти последние дни? Завтра? Через 100 лет? Или через 1000... И разве ныне люди не сребролюбивы и не горды?» Клавдия пробежала глазами следующие строки: «...неблагодарны..клеветники, жестоки, предатели». «Всё как и ныне... - с горечью подумала она. - Значит, ничего и не изменится в этом мире, всё только будет хуже и хуже...». «...Не примирительны, не воздержны, не любящие добра, наглы...» - читала она, и каждое слово в её воображении принимало вид маленького мерзкого и уродливого человечка, прятавшегося в буквах самих этих слов. «И в самом деле...» - размышляла она, вновь и вновь перечитывая пороки будущего человечества, которые предсказывал апостол в своём письме. « Не зря же он на первое место поставил самовлюблённость...Греки рассказали о Нарциссе, влюблённом в самого себя. Говорят, он был божественно красив, но его красота была жестока и бессердечна...ибо он не замечал ни чужих нужд, ни страданий, ни боли. Он был занят только собой.. Человек самовлюблённый - идеал в своих глазах...А чем он может похвалиться перед другими и доказать свою исключительность? Богатством, конечно же! Деньгами! Богатый себялюбец тут же возносится в гордыне и надменности, а надменность - это презрение к другим, и, как следствие, злоречие и сквернословие...по отношению к ближним, да у самолюбца и нет ближних, все для него презренные рабы. Человек только он!». Клавдия даже подивилась так чётко и ясно, ступень за ступенью, разъяснённому апостолом погружению человечества в бездну духовного омертвения. «Неблагодарны, недружелюбны...» - её глаза скользили по написанным словам, а рука выводила их по пергаментной канве, впитывавшей в себя вместе с чернилами и тревожный смысл этих слов. « И до последних дней мира, до этих самых «тяжких времён», когда, по пророчеству Праведника, в человеческих сердцах охладеет любовь, а её место займут вот эти самые, перечисленные апостолом, нечистоты, будут читать люди письмо казнённого Нероном апостола, и станет оно обличением для одних, и предупреждением для других. И в этом есть частичка моего труда... - с удовлетворением шептало ей сердце. - И как бы не лютовал Нерон, бросая в темницы или на арену тех, кто несёт учение Праведника, ничего он не добьётся своей жестокостью - «для Слова Божьего нет уз». «Да и все, желающие жить благочестиво во Христе Иисусе, будут гонимы...» - писала она, вспомнив, что когда то, эта нравственная аксиома вызывала в её сердце некое возражение, и даже возмущение, своей несправедливостью. Почему, живущие честно и праведно должны быть гонимы? Теперь же, после римских событий, истинность написанного не вызывала сомнений, как и то, что «злые люди и обманщики будут преуспевать во зле...». Этот, на неискушённый взгляд, моральный абсурд, когда зло властвует, а добро уничтожается, был главным законом в человеческой среде, хотя лицемерно прикрывался и таился, прячась за лживыми сентенциями придуманными греческими и римскими мудрецами. И опять в её памяти вспыхнули слова из письма, переписываемого ею около пяти лет назад: «Мудрость мира сего, есть безумие пред Богом». Она вновь остановила работу. «Да, мудрость мира сего...Где она? В чём она? В достижении власти, богатства, славы...А потом? А потом безумие...во зле, в разврате, в обжорстве, в жестокости к рабам, клиентам, ближним... В мудрости мира сего почему то нет любви, нет стыда, нет скромности...Да, люди самолюбивы, сребролюбивы, горды и жестоки...и всё это - безумие пред Богом, но и Бога для большинства просто не существует...». Клавдия вздохнула и макнув перо в чернильницу продолжила свой труд. Но через небольшое время вновь остановилась увлечённая новыми мыслями вызванными следующими словами апостола: «При первом моём ответе никого не было со мной, но все меня оставили...». Она всем сердцем ощутила горечь этих слов. Клавдия несколько раз перечитала их. « Все его оставили... - повторила она шепотом. - И так же все оставили Праведника, когда пришли взять Его. Что это? Малодушие или жребий?» «Да не вменится им» - прочитала она следующее предложение. «Да не вменится им...» - повторила она вслух несколько раз, и дописав пожелание апостола поставила в конце знак восклицания. Оставалось совсем немного. «Постарайся прийти до зимы...» - это предложение она выводила медленно и на её глазах даже появились слёзы. Уже месяц как он был казнён...а в послании просит принести ему книги и плащ...хотя там же и пишет: «я становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало...». Знает, что будет убит, но...живёт надеждою на Бога... Она вздохнула и дописала: «Приветствуют тебя Еввул и Пуд, и Лин и Клавдия, и все братья...». Из всех перечисленных, в живых оставалась только она, Клавдия Прокула. Дописав последние строки она перечитала написанное, сверяя его с оригиналом, и сложив пергамент в тубус, а перья и чернильницу в пенал вернулась в свою комнату. Она устала. Пока она находилась в пути, все неудобства дороги преодолевались надеждами и планами. Но вот, путь завершён. Она в имении, но и планы все разрушены болезнью Пилата. Она впервые увидела его по детски беспомощным, и впервые испытала такую горькую грусть и печаль, какую может испытать мать, видя умирающим своего ребёнка. Это был ещё один удар по её сердцу. Утратив в Риме братьев и сестёр, она воочию увидела, что теряет и мужа. Как могла Клавдия сдерживала себя, но слёзы всё равно прорывались и выдавали её. Свиток отвлёк на время от грустных и печальных мыслей о настоящем, но, вместе с тем, не принёс и утешения. Он тоже был о расставании и утрате. Всё это, вместе взятое, отняло остаток её сил. Положив тубус и пенал на столик рядом с ложем, она легла не раздеваясь и не сняв даже сандалий. «Боже Всемогущий - прошептали её губы. - Ради Твоей милости к нам, и ради Праведника, Сына Твоего, помоги мне...Ты знаешь, чем озабочено сердце моё...помоги мне...и будь милостив к мужу моему. Прости ему и мне ибо оба мы виновны перед Тобой и Сыном Твоим...». Сонное оцепенение мягкими узами опутало её сознание и тело, давая ей успокоиться, а телу набраться сил. ДИМИТРИЙ Расставшись с Гаем Димитрий, в раздражении и досаде, прошёл на конюшню и оседлав коня выехал через хозяйственные ворота. Разговор не выходил у него из головы, и, так же как и у Гая, пестрил недосказанными фразами и убедительными аргументами в пользу правоты, конечно же, грека. « Какое то гнездо сумасшедших мечтателей - со злым раздражением думал он. - Один в своей одичалости возненавидел весь род людской и бродит в закоулках своей больной совести...Госпожа... тоже хороша...воскрес из мёртвых! Как в это можно поверить, и как вообще можно о подобном говорить! Кроме как старческим слабоумием это и не объяснишь... - заключил он, но и это не успокоило его. «И раб туда же, сохранить себя человеком! В этом мире, чтобы сохранить себя человеком надо быть или знатным, или богатым...а ещё лучше и тем и другим сразу». Грек горько вздохнул. Он не был ни богат, ни знатен. Знатность была недостижимой целью, но вот скопить сумму, достаточную для приобретения небольшого имения, и выдвижения в городскую магистратуру, грек считал задачей посильной. Нет, конечно же, его мечты не о римских магистратурах. Тут он не обольщал себя, да и проведя несколько лет в Риме, он возненавидел этот город со всем презрением греческой души. Распутный, продажный, насквозь лицемерный и варварский. Здесь он был согласен со стариком в его оценке. Мечтой Димитрия было вернуться в Элладу и приобрести имение с масличным садом, виноградником и бассейном. Лучше в окрестностях Коринфа, чтобы было недалеко от моря и вдали от городской суеты. Он не собирался отказывать себе в тех удовольствиях, которые высмеивал старик. Театр, цирк, состязания кифаредов, диспуты философских школ, да и, в конце - концов, те же гладиаторские бои...как может лишать себя этих маленьких приятностей жизни образованный человек! Уединённость имения, в его мечтах совсем не отрицала близость и городских развлечений. В его планах на будущую жизнь, тёмным, и до конца ещё не решённым, был вопрос о браке. Нужна ли будет ему жена, или достаточно для счастливой и безмятежной жизни конкубины... Жена, это, конечно же, законный наследник всего, что он, Димитрий, сумеет стяжать. Но он скептически, и даже с презрением, смотрел на этот, казалось бы, бесспорный закон человеческой жизни. «Мой наследник наследует моё, его сын наследует, что стяжает мой сын, далее внук, затем правнук и так бесчисленная череда...а смысл всей этой карусели? Его нет! - уже давно для себя решил он. - Я живу здесь и сейчас, а потом распадаюсь на атомы...и всё! Какое мне дело до того, что будет после меня? Как будет жить мой сын или внук...Женщина, конечно , нужна...но больше для ложа...». Грек не был чужд сладострастия, но в имении держал себя отрешённо, за то навёрстывал своё в близлежащем городке, куда часто выезжал и по делам имения и по своим. Впереди показались ряды масличного сада и он свернул к ним. В ближайшие дни нужно было начинать сбор оливок. Димитрий соскочил с коня и привязав узду к дереву пошёл по междурядью. Всё уже было готово. Сети растянуты под кронами деревьев и установлены на кольях. Корзины, опрокинутые вверх дном, тёмными пирамидами маячили в междурядьях. Грек подошёл к ближайшему дереву и взяв прислонённый к нему деревянный биток ударил им по стволу. В сеть слетели с полдюжины маслин и пожухлых листьев. Он достал несколько ягод и попробовал их. «Ещё несколько дней стоит подождать» - решил он. Урожай обещал быть неплохим. Он прошёлся по саду и вернулся к коню. «Закончу с уборкой и попрошу расчёт - подумал он, - если раб донесёт, что видел меня подслушивающим у дверей, то оставаться здесь просто невозможно». Ему опять стало горько и досадно. Но, в большей степени, не от постыдной слабости, на поводу у которой он пошел, а от того, что придётся искать другое место работы, и вряд ли удастся найти нечто подобное. Пилат, со всей своей, на взгляд грека, чудаковатостью, и платил хорошо и относился без явного пренебрежения и превосходства. Хотя, и как греку казалось, довольно часто, в его словах Димитрий замечал насмешку или иронию и по отношению к нему, Димитрию, и по отношению к его любимой Элладе. Хотя, и ирония и насмешка не были злы и унизительны. А по предыдущему опыту своей римской жизни, грек знал, как могут унизить или оскорбить римские аристократы человека, подобного ему. Да что там аристократы! Вчерашние рабы, сделавшие себе баснословные состояния на холуйстве или разврате или доносах, могли не только оскорбить словом, но и натравить свору своих рабов. «А ты говоришь: сохранить себя человеком - вновь вступил он в заочный спор с Гаем. - Если ты беден, то и бесправен, и будь ты хоть тысячу раз прав, но любой судья примет сторону богатого, потому что деньги решают всё в этом мире...это и есть истина, а не какая то твоя высшая правда...». Грек взгромоздился на коня и направил его к имению. «Сколько там у меня в сумме... - считал он в уме. - У Клодия под 10% 15000 сестерциев, у этой старой сводни под те же проценты 10000 сестерций... за этот год получу свои 6000... итого можно говорить о 33000...не густо, надо бы поднять проценты...в Риме и под 20 дают..». Да, наш гордый и самолюбивый эллин не гнушался и ростовщичеством. Чего не сделаешь, и на что не пойдёшь ради осуществления такой, по человечески простой, мечты, как своё небольшое имение и возможность достичь магистратуры, хотя бы и в деревенском поселении. Не зря же сказал божественный Юлий, что лучше быть первым в захудалом Перузии, чем вторым в Риме. Конь неспеша брёл вдоль склонов прибрежных холмов давая Димитрию возможность размышлять о настоящем и будущем. «Да, 33000 явно маловато... - продолжал вести свой подсчёт грек. - за югер виноградника ныне просят 10000, а дом, а постройки, а рабы, а скот и инструменты...тысяч 100 надо, а то и больше... у старика вот имение в 3 миллиона, и даёт доходу в год около сотни тысяч...А он мудрствует и бредит о каком то там царстве правды, а с доходом в сотню тысяч и в этом царстве можно жить припеваючи... Но нет, всё ему тут не так... Встреча...да, встреча с этим магом свела его с ума...да, судя по всему, и госпожу тоже. Что есть истина и для чего я родился! Глупейших вопросов и не придумаешь...Родился всадником, был близок к принцепсу...чего ещё желать? Наслаждайся жизнью, почётом, властью, богатством. На это ты и родился. Так нет! Надо всё похулить и искать что то, чего просто нет! А я вот на то родился, чтобы стать уважаемым человеком... и стану им». Но твёрдой уверенности в этом не было. Жалкие 33 тысячи сестерциев насмешливо звякнули в его памяти. «Ой ли, - как будто бы услышал он в их звоне, - с такой суммой самое большее на что ты можешь рассчитывать это харчевня при дороге...». Грек даже скривился от подобных мыслей. «А что делать?». Его уже давно смущала или соблазняла мысль о возможном обогащении за счёт доходов имения. Старик, как он видел, полностью доверял ему во всех делах по имению. Здесь можно было поживиться, и он знал, что многие прокураторы имений не гнушаются утаить часть дохода в свою пользу. Но он гнал подобные мысли, и не считал для себя возможным обманывать доверявших ему. Была ещё одна возможность найти деньги. Возможность относительно честная и используемая многими - жениться на богатой вдове, или лучше на девице. Это, конечно, давало какие то перспективы, но вместе с тем налагало и бремя, и не только супружеских обязанностей, но и претензий, склок, разногласий, обид и прочих связанных с браком тягот. Эти, предполагаемые им, неизбежные неприятности брака и убеждали его предпочитать конкубину. Но богатых наложниц во всей римской империи было не сыскать, а значит и этот вариант отпадал. Что же оставалось нашему доброму Димитрию? Оставить всё, как есть. То есть, и дальше исполнять свои обязанности прокуратора имения и получать свои честно заработанные 6000 сестерциев в год. Учитывая то, что пища, кров и одежда доставались ему от старика, лет через 10 он бы скопил сумму, о которой мечтал и стал бы уважаемым человеком в окрестностях Коринфа. Но эта глупая слабость, которой он поддался, и за которой его застал этот раб... «Он уже наверняка донёс госпоже, что видел меня у спальни - с вновь проснувшимся раздражением подумал Димитрий. - Она полностью доверяет ему... и поверит. Да, придётся просить расчёт и уезжать... Куда? Вот тебе и истина, высшая правда». С такими мыслями въезжал Димитрий в ворота имения. У конюшни коня подхватил под узды раб, и, дождавшись когда грек спрыгнул, увёл его в стойло. Димитрий направился к колодцу в углу двора, и зачерпнув из ведра, стоящего на краю колодезного устья, медленными глотками пил уже насыщенную солнечным теплом влагу. Он сел рядом с ведром, молча наблюдая за жизнью двора. Заканчивалась последняя дневная стража, а вместе с ней и повседневные труды и заботы обитателей имения. Кто то пробежал на птичник и спустя несколько минут вернулся уже с корзинкой яиц, собрав последний дневной урожай куриных плодов. Его увидели, и несколько голов выглянули из кухни, но тут же скрылись. Он усмехнулся, заметив эту робость. Он знал, что его побаивались рабы и не любили за высокомерие и строгость. «Скоро я оставлю вас... - прошептал он в себе. - найдёт вам старик иного прокуратора...если, конечно, выкарабкается...а если нет, то госпожа найдёт кого нибудь». Ему вдруг стало грустно. Всё же он успел, если и не привыкнуть к этой «одичалой», как он говорил, жизни, то проникнуться некоторой прелестью её обособленности. Здесь, казалось, даже время текло медленнее, а значит и жизнь подстраивалась под его неспешность. После Рима, с его вечным движением и ночью и днём, прибыв в имение Димитрий, как будто погрузился в воды огромной невидимой, но мощной, реки, несущей плавно и убаюкивающе всех, кто попадал во власть её течения. Вилла, словно огромная трирема, со всеми своими обитателями плыла по этой «реке времени» в неспешности и однообразии бытия. С одной стороны, это, ежедневное, однообразие забот, потребностей и трудов отупляло, едва ли не доводя до уровня мула, что каждый день крутил архимедов винт, подавая воду в бассейны и фонтаны усадьбы. Но, с другой стороны, это размеренное однообразие и называлось жизнью. Конечно, её наполняемость была различной. Внешне видимое однообразие и монотонность жизни старика было наполнено постоянным внутренним поиском ответов на запросы его разума и совести. А однообразие жизни рабов ничем не обременяло никого из них, даже наоборот, считалось за благо. Ибо они были сыты, одеты, имели жильё и, хотя и чудаковатого, но хорошего хозяина. А чего ещё желать в этой жизни? Димитрий презирал их за эту покорность и непритязательность. И хотя понимал, что они под игом, но видел, что даруй им старик волю, большинство бы отказались от неё, чтобы жить в неволе, но сытно. Поначалу его угнетал этот однообразный уклад жизни в имении. День был похож на день до безысходной тоски. Но он быстро наладил свой личный уклад и оказалось, что у него уйма свободного времени. Старик доверил ему имение, а сам весь ушёл в свои книги и таблички. Постепенно они сблизились. Оказалось, что старик умён и образован, чего грек уж никак не ожидал увидеть в провинциальном, как он думал, римском солдафоне. Их беседы часто затягивались до полуночи, а темы были самыми разнообразными. В конце - концов он и сам стал мечтать о подобной уединённой вилле, но недалеко от большого города. Он был человеком «греческой культуры», а это налагало некоторые необходимые стереотипы поведения. Посещение театра и диспутов перипатетиков было признаком культурного человека, а этим званием он тешил себя. Его уединённость нарушила кухонная служанка пришедшая к колодцу набрать свежей воды. Она подошла с еле заметной улыбкой, блуждающей по её губам и глазам. - Господин спрашивал о тебе - сказала она, опуская ведро в колодец и разглядывая задумавшегося Димитрия. Её глаза были дерзки и завлекали в сети её желания. Грек оценивающе окинул её взглядом с головы до ног, и встав, направился к дому, но остановился и повернулся к ней. - Послушай, Мелита - сказал он, - ответь мне, что есть истина? - Господин задаёт мудрёные вопросы... - со смехом ответила женщина. - А зачем мне знать, что есть истина? Он молча ждал. - Ты мужчина, я - женщина... - проговорила она. - Я хочу тебя, а ты хочешь меня...это же и есть истина... Она с интересом заглянула ему в глаза, как бы ища в них ответ, но увидела лишь искру презрения. - Это не истина, Мелита, это - похоть. - с насмешкой сказал Димитрий и пошёл к дому. Она смотрела ему во след, и, скривив губы, плюнула на то место где он секунду назад стоял. - Грязный лицемер - со злостью в голосе прошептала она, вытаскивая ведро с водой, - корчит из себя мисогина, думает мы не знаем, как он развлекается с «козочками» в Ватлуне... Она перелила воду в кувшин, и ловко вскинув его на плечо направилась к кухне. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Димитрий поспешил к Пилату. Подойдя к спальне он замедлил шаги и прислушался, но тут же одёрнул себя, и постучав в дверь вошёл. Старик был один. Димитрий облегчённо вздохнул. Он не то, чтобы боялся, застать здесь Клавдию, но ему бы было неловко при ней. Мысль, что он был обличён в подслушивании, и об этом уже знает госпожа, сверлила его. А увидеть презрение в её глазах для грека было подобно пытке. Но всё обошлось. Подойдя к ложу он придвинул поближе кресло и сел в него. - Я искал тебя... - дождавшись пока он сел, сказал Пилат. - Я ездил в сад, - ответил грек, - через 3-4 дня будем начинать сбор оливок... - Да... - кивнул головой старик. - Всё идёт своим чередом...виноград, оливки, Сатурналии, пахота, сев... Ты отлично управляешься с имением...я доволен тобой. Но сейчас давай продолжим наш труд... Димитрий согласно кивнул и встав с кресла направился к столику. Он взял стиль и несколько верхних из лежащих в стопке табличек. Просмотрев их, он вернулся и сев в кресло приготовился к работе. - Напомни мне, о чём я говорил в прошлый раз - устраиваясь поудобнее попросил Пилат. «...Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, и в целях, и в смыслах?» -Да, точно так - повторил Пилат. - ничтожны цели и пусты смыслы...но оставим философию... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Праведника взяли в ту же ночь. Я не ожидал такой прыти от Каиафы, но, судя по всему, дневные диспуты в Храме стали той, переполнившей меру терпения, каплей, которая заставила их действовать быстро и решительно. Сыграло свою роль и предательство. Я не знаю, что стало его причиною, и когда его замысел впервые посетил сердце этого человека... Хотя...можно ли назвать человеком того, кто предаёт доверяющего ему? - Пилат посмотрел на Димитрия, как бы обращаясь к нему, и продолжил: «Может ли замысел предательства родиться мгновенно, за минуты, или даже секунды...не думаю. Зависть, постепенно, день за днём, превращаясь в ненависть, копилась в сердце этого...и, наконец, нашла себе применение. Он нашёл тех, кто ненавидел Праведника так же, как и он. Подобное соединяется с подобным, так, по моему, говорит и Аристотель. Этот не только рассказал где проводит ночи Праведник, но даже вызвался провести туда храмовую стражу и каиафиных рабов, чтобы в ночной сутолоке они не ошиблись, и не взяли вместо Праведника кого либо из бывших с ним. Всё так и произошло. Находившиеся с ним увидев появившуюся толпу с факелами и оружием разбежались, поражённые страхом, а Праведник был схвачен, связан и отведён в дом Каиафы. Они глумились и издевались над ним до утра. А едва пробили первую стражу, как вся эта свора направилась к претории. Их было не так уж и много, в основном каиафины рабы и храмовые служители, но гвалт, поднимаемый ими, заставил напрячься воинов, стоявших в карауле и не видевших источник и причину приближающегося крика и визгов. Этот варварский язык, на котором изъясняются в Иудее, не благозвучен и груб, когда же эмоции переполняют их сердца, то речь их становится невразумительна и буйна. Я различал отдельные фразы, доносившиеся до дворца. Из их глоток в основном вырывались проклятия: «Смерть еретику» - визжали одни. «Смерть богохульнику» - старались перекричать их другие. «Да воздаст Бог этому лжецу» - давились злобой третьи. А в совокупности всё это напоминало карканье возмущённой чем то вороньей стаи. Был первый час утренней стражи. В ожидании завтрака я просматривал отчёт квестора о налоговых поступлениях от торговцев жертвенными животными. Клавдия находилась у себя, на женской половине дворца, и мы должны были встретиться за столом в триклинии, а после завтрака вместе отправиться в Антонию. Вечером предыдущего дня я рассказывал ей о том, как Праведник постыдил и высмеял пред толпой паломников храмовых жрецов. С самых первых дней его появления она с любопытством внимала всем слухам, распространяемым о нём. Зная, что все праздничные дни он будет находиться в храме, ибо до сего дня так было всегда, я предложил ей вместе поехать в Антонию, и увидеть, или даже услышать, всё своими очами и ушами. Она с радостью согласилась. Кто тогда мог предположить, что Каиафа приступит к осуществлению своего плана так быстро. Как мне казалось, разумнее было дождаться конца праздника, и тогда уж, когда толпы разбредутся по своим жилищам, осуществить задуманное ими убийство Праведника. Которому я, всё же, надеялся помешать. Таковы были наши планы. Но всё пошло по иному. Толпа остановилась перед воротами продолжая вопить в сотню глоток. Я вышел к колоннаде, и наблюдал за происходящим с верхней галереи дворца. Подобное представление было мне не в диковинку. Нечто похожее было и в Цезарее, в первый год моего прокураторства. За всеми этими иудейскими ателланами, как я понял ещё тогда, всегда стояли тайные кукловоды, и здесь их белые одежды маячили за спинами беснующихся. Каждый из этого сброда пытался, как можно убедительнее, показать своё негодование, гнев, ярость. Они махали руками и потрясали кулаками, рвали на себе волосы и кетонеты, набирали пригоршни пыли и бросали её над головой, и всё это под непрерывный визг и изрыгание проклятий, которыми они осыпали связанного верёвками Праведника. Я сразу узнал его. Досада и гнев наполнили моё сердце, но я взял себя в руки. Дело только начиналось, и я был уверен, что своей властью смогу вызволить Праведника из рук толпы». - Как я был наивен тогда... - вздохнул Пилат прервав свой рассказ. Димитрий молча ждал. Старик помолчал и продолжил: «Ко мне на галерею поднялся центурион. Он был встревожен складывающейся обстановкой, ибо не понимал истинных причин её возникновения. Ему показалось, что толпа пришла вызволять силой трёх злодеев о которых я упоминал ранее. В эргастуле дворца находились в узах три мятежника, взятые Целлером при попытке захвата ими арсенала. Их судьба была предрешена их преступлением. В этот день их ждало распятие. Центурион с бригадой плотников занимался изготовлением орудий казни. Вертикальные брёвна уже были готовы и уложены в повозки, а в патибулумах высверливались отверстия. С появлением толпы работа прекратилась и все воины вооружившись заняли места по стене и у ворот. Центурион стал чуть позади меня и ждал моих указаний. Толпа заметила нас, но не утихла, а заголосила с ещё большим рвением и злобой. «Заставь их замолчать» - приказал я центуриону. Он кивнул и спустился во двор. Через минуты легионный трубач протрубил сигнал «приготовиться к атаке». Два коротких и один резкий и протяжный звук военного рожка заставили толпу притихнуть, но не замолчать. В тот же миг были распахнуты ворота дворца и две декурии воинов в полном вооружении выстроились напротив толпы. Стоявшие впереди поддались назад, и мне показалось, что все они сейчас побегут, гонимые страхом. Так обычно и бывало ранее. Но в этот раз они не побежали, а отступив назад замерли, с ненавистью и настороженностью наблюдая за солдатами. Праведник оказался в середине круга, с одной стороны ограниченного солдатами, с другого толпой. «Что вы хотите?» - крикнул я им в повисшей и, как будто, даже звенящей от напряжения тишине. «Чтобы ты осудил его на смерть!» - прокричал кто то из задних рядов толпы, и тут же вновь заревело сотня глоток: «На смерть еретика! На смерть! На смерть». Я поднял руку и тут же их глотки закрылись и вновь повисла эта бессмысленная и дрожащая тишина, готовая в любую секунду вновь прорваться визгом и воплем. «В чём же виновен Человек сей, что вы желаете ему смерти?» - спросил я. Я уже не кричал, мой голос был спокоен и ровен и в повисшей тишине мой вопрос услышали все. Я ожидал очередного взрыва, но, казалось, мой вопрос был не услышан ими. Они молчали и просто глядели на меня, как будто не зная, что говорить и что отвечать. Прошло не меньше минуты, прежде чем вновь из задних рядов донеслось: «Если бы он не был злодей, мы не привели бы его к тебе». И тут же толпа заголосила: «Не был бы злодей, не привели бы к тебе». Я посмотрел на Праведника. Он стоял в кругу и смотрел куда то в землю, казалось, он не обращает ни какого внимания на происходящее вокруг него. Я приказал центуриону привести Праведника ко мне. Толпа молча наблюдала, как воин перерезал веревку, за которую держали его и приказав следовать за ним, ввёл его в преторию. Поднявшись на галерею, он подтолкнул Праведника в спину в направлении меня, а сам остался у лестницы. Я приказал развязать его руки и рассматривал его с нескрываемым любопытством и интересом. Он был красив и мужествен, чуть выше среднего роста, строен и, вероятно, силён. Его, должно быть, любили женщины. И, на сколько я знал, не менее десяти их следовало за ним везде. Вся его осанка, взгляд спокойных, но, как показалось мне, усталых, глаз, свидетельствовали о высоком духе, жившем в этом человеке. Спокойное и уверенное в себе достоинство, в сочетании с какой то, нечеловеческой, усталостью сквозившей из его глаз, поразили меня. Ведь он был на пороге смерти! Где же, нет, не страх, истинные мужи не боятся смерти, но, хотя бы, тень волнения? Я подошёл к нему. О! сколько раз за свою жизнь я всматривался в глаза осуждённых на смерть! Вся необъятность, вся бездна людской природы в этот момент ограничивается двумя маленькими огоньками человеческого ока. Их цвет может быть разным - серым или голубым, как у обитателей Рейна, или карим, как у живущих в Азии, чёрным, как у аравийских кочевников, но трепет и стон, исходящий из них в это мгновение един для всех. Его же глаза были полны усталости и спокойствия...». В этот момент двери в спальню приоткрылись, и в комнату вошла Клавдия. Пилат, увидев её, замолчал и виновато улыбнулся. - Мы записываем прошлое... - сказал он глядя на неё. - Я не помешаю вам? - спросила она шёпотом приблизившись к нему. - Как можешь ты помешать, добрый мой гений - протягивая к ней руку, и указывая на стоявший с другой стороны ложа стул, ответил Пилат. Появление Клавдии заставило Димитрия напрячься и опустить глаза в табличку. Клавдия села рядом с ложем, ожидая продолжения воспоминаний. - Да, усталости...и спокойствия - продолжил он свою мысль, но, не досказав её, обратился к Клавдии. - Я попрошу тебя об одной услуге... - сказал он. - Эти воспоминания - всё, что я могу сделать ради памяти Праведника. В этих строках моя совесть, моё малодушие, моё покаяние...позднее конечно, но всё же...Если бы ты не прислала этот свиток с описанием его жизни, и твоей и моей причастности к ней, то и моя память умерла бы вместе со мной. Но, видно так угодно божеству, чтобы и мои воспоминания о Нём дошли до людей. Тот, кто писал о Нём и о моей роли в Его судьбе, конечно, написал всё так, как знал он. Но он не мог знать о нашем разговоре, и потому написал, что Праведник не отвечал мне «..ни на одно слово». Именно эта неизвестность истины и подвигла меня к моему труду. Нет, не подумай, что я пытаюсь оправдаться за своё малодушие, но сказанное им тогда буквально обожгло меня, хотя всё сказанное было обращено не ко мне лично...Если его слова произвели такое действие в моей душе, то о них должен узнать каждый...и, я уверен, что и ещё в ком то они произведут подобное действие... Пилат замолчал и в спальне повисла тишина. Димитрий всё так же сидел потупив взор. - Я сделаю всё, о чём ты попросишь - с волнением сказала Клавдия. - Я хочу, чтобы все это... - Пилат кивнул головой на столик, где лежала небольшая стопка уже исписанных табличек, - стало свитком...или книгой. В Ватлуне не найти ни хорошего либрария, ни скриптория...разве что в Риме, на Туфельной улице целый ряд книжных лавок и скрипториев... - Я всё сделаю, Понтий - сказала Клавдия. Она хотела добавить: «сама», но не стала. Пилат благодарно пожал её руку, и продолжил свой рассказ. «Пока центурион развязывал ему руки он смотрел куда то поверх его головы. Сделав своё дело, центурион засунул верёвку себе за пояс, и обшарив хитон Праведника, схватил его за волосы и резким толчком заставил склониться предо мною. Я остановил его рвение и подошёл почти вплотную к Праведнику. «Что же мне делать с тобой? - подумал я, глядя на него. - Ведь они требуют твоей смерти, только лишь из зависти к тебе...». Он поднял лицо и наши глаза встретились. И вновь эта нечеловеческая усталость, в купе с непоколебимой твёрдостью смирения. «Делай то, чего они требуют от тебя...» - как будто говорили его глаза, проникающие в меня и, казалось, наполняющие моё сердце этой же, невыносимой усталостью. «Нет, нет...» - прогнал я эту мысль. - «Я не дам восторжествовать Каиафе в его ненависти и злобе. Здесь я обладаю властью над жизнью и смертью...». Секунды длился наш бессловесный диалог глаз, но именно в тот момент я понял, что передо мною - Царь. Да, Царь! По духу своему, по своему достоинству и величию, хотя и не по происхождению. Мысленно я сравнил его с Иродом, и едва не рассмеялся представленному. Раб в царской диадеме и пурпуре не стоил мизинца этого Царя в рваном хитоне и с рассечённой до крови губой. - Ты - Царь Иудейский? - спросил я, отходя на шаг, и не отрывая взгляда от его лица. В его глазах, я заметил, блеснула искорка интереса. - Ты сам решил это, или кто то сказал тебе обо мне? - спросил он, глядя на меня. Я пожал плечами. Разве мог я сказать ему то, о чём думал, и что чувствовал? Римская спесь закрыла мои уста. «Разве я иудей? - с усмешкой произнёс я. - Твой народ и жрецы привели тебя ко мне...В чём ты виновен пред ними?». Он оглянулся и посмотрел на толпящихся у ворот в ожидании исхода каиафиных рабов. Толпа молча наблюдала за нами. Наш разговор был недоступен их ушам, но их глаза могли видеть нас сквозь колоннаду галереи. - Ты говоришь, что я - Царь... - повернувшись ко мне сказал он. - Царство же моё не от мира сего; если бы я был царём в мире сём, то служители мои не позволили бы иудеям схватить меня; Но ныне Царство моё не отсюда. Его ответ показался мне не только бессмысленным, но даже безумным. О каком таком царстве «не от мира сего» говорил он? «Он или одержимый идеей мечтатель, или сумасшедший философ - думал я рассматривая его. - Но, если так, то тем более он не достоин смертной казни...неужели Каиафа не распознал его болезни и приговорил к смерти заведомо душевнобольного...Тогда понятно и его спокойствие, и мужественная твёрдость и усталость в глазах...Он просто не понимает, где он и что его ждёт». - Итак, всё же ты- Царь? - уже с иронией в голосе вновь спросил я его. Он усмехнулся и наши глаза опять встретились. Мне стало ужасно неловко за свою иронию, я просто ощутил, как его глаза читали роившиеся в моей голове мысли. - Ты уже дважды сказал, что я - Царь - ответил он. - Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине; Всякий, кто жаждет истины, слушает слова мои...». Он говорил без всякого надрыва, или волнения, или пафоса, как любят облекать слова в свои эмоции модные римские риторы и адвокаты. Его слова были просты и ясны, как лучи солнца, но и могли ослепить своей яркостью. Что и произошло тогда со мной. «Я на то родился и пришёл в этот мир, чтобы свидетельствовать об истине!» - сказал он. Разве подобное может сказать о себе душевнобольной? Нет! Такое может сказать лишь тот, кто знает своё предназначение и идёт к нему не боясь ничего, и не изменяя своему жребию. « А для чего пришёл в этот мир ты?» Нет, он не спросил об этом меня, но во мне пронеслась эта мысль, как горящая стрела, выпущенная лучником по варварскому селению с целью поджечь его. Я с ужасом отогнал её, вернее сказать, отбил в тот момент своим глупейшим вопросом: «А что есть истина?». И, чтобы не встретиться с ним глазами, быстро прошёл к ограде галереи и остановившись посмотрел на жужжавшую толпу. Я приказал им замолчать и слушать. « Я допросил его - сказал я, - и не нашёл в нём вины, достойной смерти...» Толпа возмущенно загудела, готовясь вновь разродиться воплями и проклятиями. « Есть же у вас обычай, чтобы на праздник я отпускал вам одного из узников... - продолжал я подняв руку и призывая их к тишине. - Хотите, отпущу вам Царя Иудейского?» Я замолчал ожидая их согласия, но всё тот же голос из задних рядов прокричал хрипло и зло: «Варавву, хотим Варавву». И тут же все за ним подхватили: «Не его, но Варавву...отдай нам Варавву». Они требовали отпустить того, на котором была кровь римских воинов, и желали смерти тому, кто не только не пролил ни капли человеческой крови, но исцелял, воскрешал, очищал от проказы их же детей, отцов, братьев! Это было их платой ему, за его доброту... Я вернулся в зал. Праведник стоял там же, где я и оставил его. Он прекрасно слышал и то, что я говорил, и то, что отвечала толпа. «И вот, ты родился и пришёл в этот мир, чтобы этим жалким рабам засвидетельствовать об истине... - со злым раздражением подумал я, подходя к нему. - Они и разорвут тебя...и будут топтаться на твоём трупе...зачем им истина». Всё это, раздражённое и злое, крутилось у меня в голове и было готово выплеснуться ему в лицо, но я натолкнулся на его взгляд. «Делай то, чего они требуют от тебя» - говорили его глаза. Я не знаю, как это объяснить, но именно эти слова возмущали мой разум, стоило мне встретиться с ним взглядом. Я опять, хоть и с трудом, но прогнал эту мысль. Сделать так, значило для меня тогда вновь уступить Каиафе, и, тем самым, укрепить ещё больше его авторитет и власть над толпой, в ущерб моему авторитету и власти. Подозвав центуриона я приказал ему доставить того, о ком просила толпа, а Праведника увести в преторию и бичевать...». Пилат замолчал, и вздохнув повторил: «Бичевать...Да, я приказал подвергнуть его бичеванию...». В спальне повисла тишина, нарушаемая только сиплым и неровным дыханием Пилата. - А зачем ты это сделал? - наконец прервала тишину Клавдия. - Для меня это твоё решение всегда было непонятным и жестоким... Ведь нужды в этом не было...Да и те, несчастные, которых распяли тогда с Праведником, не подверглись бичеванию...Ты преследовал какие то свои цели? - Тогда у меня была только одна цель - немного помолчав, ответил Пилат. - Не дать исполниться каиафиному замыслу, а значит, не допустить казни Праведника...А бичевание... Это была моя соломинка...человек, подвергшийся наказанию скорпионами, вызывает сострадание одним видом своей истерзанной плоти...подобная мысль посетила меня тогда. В этом и заключалась моя цель - вызвать сострадание толпы...Всё же, бичевание это не смерть на кресте, ведь верно?». Пилат виновато посмотрел на Клавдию. - Да, это ведь именно тогда, когда центурион увёл Праведника в преторию, ты и передала мне записку о твоём сне и желании защитить его. В этом мы были с тобой единодушны, но нашего с тобой единодушия, даже в совокупности с моей властью, оказалось мало...Но вернёмся к нашему повествованию. Пилат повернулся к Димитрию. - Ты успеваешь? - спросил он. Димитрий кивнул. «Когда центурион увёл Праведника я приказал принести тогу и поставить курульное кресло. Теперь начиналось главное действо этого утра - суд. Из двух обвиняемых один должен быть осуждён, а другой помилован. Я представлял римское право и осуществлял его неотвратимость на вверенной мне территории провинции. Следовательно, все необходимые юридические и представительские нормы должны быть соблюдены. Когда я облачался в тогу на лестнице раздались шаги и бряцанье цепи, а вскоре показались головы идущих. Центурион вёл того, о ком ходатайствовала толпа, и кого она предпочла Праведнику. Закрепив тогу заколкой, я сел в кресло и наблюдал за входящим на галерею, в сопровождении воина, бунтовщиком. Это был типичный представитель своего народа. Смуглый, коренастый, с мощным торсом, покрытым густым черным волосом, такой же бородой и коротким жёстким ёжиком волос на черепе. Его руки вместе с ногами были скованы цепью, которая ограничивала его движения и сдерживала животную силу, скрывавшуюся в узлах его мышц. Уже около недели он со своими сообщниками сидел в яме эргастула. Ожидание смерти, наверное, страшнее самой смерти. Первые дни в сердце ещё буйствует ярость схватки постепенно переходящая в злую досаду на постигший плен. Но через несколько дней это проходит, и начинается ожидание казни. А вместе с этим и осмысление произошедшего, настоящего и будущего. И, как не оценивай прошлое, как не сетуй на настоящее, а будущего нет. Вернее есть лишь способ казни - крест, меч, звери, мешок... Большинство готово смириться с судьбой, и даже показать своё бесстрашие перед смертью, но только если смерть будет быстра... А если нет! И тут воображение рисует картины зловещие и пугающие. А вдруг умирать придётся на арене...в пастях львов, или гиен, которые будут рвать твою плоть частями? А если на кресте? Три, а то и больше, дня мучений на солнцепёке, в рое мух и слепней. Воронья, пытающегося выклевать твои глаза, и голодных псов, алчущих поживиться твоим телом. От подобных мыслей и самый стойкий и бравирующий своей отвагой впадёт в отчаяние и даже страх. Подобные мысли, вероятно, посещали и стоящего передо мной бунтовщика и убийцу. Его глаза смотрели насторожено и дерзко. Подобную дерзость я видел и раньше в глазах обречённых на смерть. Ею пытаются скрыть отчаяние и страх. Я молча разглядывал его несколько минут. Его глаза бегали по залу, как бы ощупывая взором колоны и фрески, вазы и светильники, бассейн и окружающие его скамьи. Казалось, они никак не могут насытиться увиденным, зная, что впереди вечный и беспросветный мрак. Иногда они останавливались на мне, но только на секунды и вновь продолжали блуждать по пространству дворца. - Как твоё имя, иудей? - спросил я по арамейски. Его глаза остановились на мне и в них блеснул тревожный огонёк. - Не всё ли равно тебе, римлянин, какое моё имя - ответил он. - Называй меня - иудей, как ты и сказал. Его голос был полон презрения, и даже высокомерия, и если бы не эта суетливость глаз и постоянно мелькающая в них тревога, то можно было и впрямь принять на веру его показное бесстрашие. Меня нисколько не задевало выказанное им презрение и высокомерие. Это всё было предсмертной мишурой, призванной прикрыть отчаяние и страх. Я даже усмехнулся выслушав его ответ. Моя усмешка ещё больше встревожила его. - Толпа твоих единородцев пришла просить меня в честь праздника помиловать какого то Варавву - сказал я вставая с кресла. Сказанное мной не сразу дошло до его сознания, а когда он понял смысл моих слов, то спесь и мишура тут же слетели с него. - Да, я - Варавва, о котором они просят тебя - запинаясь проговорил он. В его глазах уже не было дерзости, а в голосе презрения. Если ещё минуту назад он помышлял о том, как достойно умереть, и был дерзок, то теперь, вместе с появившейся надеждой на жизнь, вдруг появилось и смирение. Подойдя к балюстраде галереи я посмотрел на притихшую внизу толпу. - Они просят помиловать тебя, мятежника и убийцу римских солдат... - сказал я не оборачиваясь и всё так же разглядывая толпу. - И это ни только не нравится мне, но и заставляет думать, что за твоей попыткой захватить арсенал стоит чьё то безумное желание поднять восстание против нас? Я подождал его ответа, но он молчал. - Ты выбрал неверную тактику защиты - продолжал я подходя к нему. - Молчание не всегда является спасительным. Я могу применить пытку, а затем предать тебя на распятие, или выкинуть с перебитыми ногами и руками этой вот, просящей за тебя, толпе... - Я не боюсь твоих угроз, римлянин - ответил он. - Я готов и к пытке и к смерти... А на твой вопрос я отвечу так: никто не стоит за мной, кроме Бога. Помилуешь ты меня, или прикажешь распять, знай, что я свою жизнь посвятил борьбе за свободу моего народа... А что может быть почётнее для мужа, чем смерть за свободу своего народа? Я слушал его, смотрел в его глаза и видел, что он и в самом деле верит в то, о чём говорит. - А они то... - я показал рукой в сторону толпы, - твой народ, хотят ли той свободы за которую ты готов отдать свою жизнь? - с насмешкой спросил я его. - Может быть, им так лучше... Он с презрением посмотрел на меня и ничего не ответил. В это время на галерею ввели Праведника. Он был бледен и шёл с трудом, тяжело и прерывисто дыша. На его плечи воины накинули рваную бутафорскую багряницу, а какой то злой шутник, сплётши из тёрна подобие венка, возложил его на чело Праведника. Шипы расцарапали его лоб, и струйки крови, пропитав брови, капали на щёки и бороду. Его хитон, виднеющийся из под багряницы, был так же испачкан кровью. Он остановился напротив меня и наши глаза встретились. Это продолжалось мгновенье, больше я не смог, но в то мгновение я понял - Они не простят ему... Ни кровавые ссадины и рубцы от скорпионов, ни эта бутафорская багряница и шутовской венец ни умаляли того величия и достоинства, которое окружало этого нищего, преданного своим народом, Царя. И даже мёртвый, этот бродячий галилейский раввин будет величествен, как ни один из нас. Я вышел к толпе и дал знак ему приблизиться. Увидев его в багрянице и венке толпа загудела насмешливо и глумливо, а я понял всю бессмысленность моих попыток воззвать к их разуму. Он же молча, и, как показалось мне, с каким то состраданием, или даже с жалостью, смотрел на них. И от этого его взгляда моё сердце пронзила горькая тоска и отчаяние. В очередной раз торжествовала несправедливость...и самое ужасное во всём происходящем было то, что эта жестокая несправедливость была задумана и осуществлена теми, кто возложил на себя бремя служения иудейскому божеству, то есть, по всем человеческим понятиям, высшей справедливости. Забегая вперед, скажу, что их торжество длилось недолго. Уже на следующий день после казни вожди заговора против Праведника были в трепете, ужасе и сомнениях. Но об этом потом. Итак. Мы стояли с ним на галерее вдвоём. Я в тоге и он в багрянице, а внизу, у наших ног, этот грязный сброд, продажный и невежественный, осыпал его бранью и насмешками. Я с презрением смотрел на это море кричащих и злословящих Праведника, искривлённых от ненависти, лиц. И гнев начал закипать во мне. А потом произошло и вовсе непонятное. В какой то момент я увидел их всех распятыми. Да, именно так. Видение было едва ли не мгновенным, но оно навечно отпечаталось в моей памяти. Как будто толпа мертвецов, сошедших с крестов, стояла у ворот претории и орала на своём диком и мерзком наречии. Я закрыл глаза пытаясь сбросить наваждение, а открыв их сам закричал, со злобой и ненавистью глядя на эти тупые и ненавистные рожи. « Он - Человек! - кричал я указывая на Праведника... - а вы...». Я не знаю, что остановило меня в ту секунду, но я не произнёс то слово, которое вполне относилось к ним: «псы». «Он - Человек! - вновь закричал я притихшей толпе. - И я не нахожу в нём вины достойной смерти...Слышите, вы!». Я замолчал задыхаясь от волны гнева и безнадёжности. «Он виновен не пред тобой, а пред Богом» - прокричали мне в ответ. - «И по закону нашему должен умереть, ибо объявил себя сыном Бога, а это - дерзкое богохульство». Они стояли на своём твёрдо и непоколебимо, как будто их жизни, благополучие и само существование зависело от смерти Праведника. Он должен был умереть, чтобы они могли жить. Это было нечто загадочное и непонятное. Что то такое, что не объяснимо простой человеческой завистью, ненавистью или злобой. Я вернулся в зал и сел в судейское кресло. Праведник оставался на галерее. Я дал ему знак подойти и он повиновался. - Так кто ты? - спросил я его. - Оказывается, ты не просто царь иудейский, но ещё и сын Бога? Он молчал, глядя куда то мимо меня. - Откуда ты? - немного подождав повторил я вопрос. Но он молчал, как будто потеряв всякий интерес и ко мне и к происходящему вокруг него. - Мне ли не отвечаешь... - с укоризной сказал я. - Не знаешь ли, что я имею власть распять тебя, и власть имею отпустить тебя... - Ты не имел бы надо мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше - с усталостью в голосе проговорил он. И выждав секундную паузу добавил: «Посему не мучь себя...более греха на том, кто предал меня тебе». Его глаза обратились ко мне, и в третий уже раз я прочитал в них: «Делай то, что требуют они от тебя». Его ответ удивил меня своей очевидной простотой, если даже не насмешкой, в отношении моей власти, на которую я так полагался тогда, но и испугал. Мне показалось, что он прочитывает мои мысли...о стремлении спасти его от желавших погубить его. А иначе как понимать это: «более греха на том, кто предал меня тебе»? - Откуда ты? - вновь спросил я его, и вновь он промолчал. - Он из Галилеи... - вдруг ответил за него Варавва. Забытый мною, он стоял за колонной, наблюдая и слушая всё происходящее. - Он - Иисус, из Назарета Галилейского... - повторил он. Эта новость ободрила меня. Если он из Галилеи, то подлежит юрисдикции Ирода, галилейского тетрарха, и тогда Ирод должен решить его судьбу. В эти дни он со своей бесчисленной роднёй так же пребывал в Иерусалиме, расположившись во дворце Хасмонеев, в нескольких стадиях от меня. Я приказал снять с Праведника венок, багряницу и под усиленным конвоем отвести к Ироду, написав ему записку о причине подобного решения. И вновь эта моя новая попытка спасти его оказалась всё той же, бесполезной соломинкой, за которую в отчаянии ухватился я. А ведь я знал, как никто другой, кто такой Ирод! Шут и животное. И, тем не менее, понадеялся, что его участие в этом деле поможет мне. Увидев Праведника он со своими фиглярами начал кривляться и глумиться над ним, в то время, как посланные Каиафой, всячески лгали и лжесвидетельствовали на Праведника. В конце - концов, насмеявшись и наиздевавшись, над не проронившим ни одного слова Праведником, он отослал его обратно ко мне. Подходила к концу первая дневная стража. Город уже давно проснулся, и толпа понемногу увеличивалась, за счёт праздношатающихся бездельников и зевак, всегда готовых присоединиться к какой нибудь склоке или скандалу. Нужно было скорее заканчивать с этим «народным собранием» ревнителей благочестия. Я вышел к ним. - Итак... Я принял решение - громко, чтобы слышали все столпившиеся у ворот, сказал я. - Исследовав дело я не нашёл ни какой вины достойной смерти этого человека. Так же и Ирод оправдал его...следовательно, он может быть свободен...я отпускаю его. Последние мои слова исчезли в диком рёве толпы. Они грозили кулаками, бросали пыль, стучали себе в грудь и рвали свои волосы и кетонеты. И вся эта вакханалия безумия буквально стонала в единодушии и единомыслии, воплотившихся в словах: «Не его, но Варавву...Варавву...Варавву». Я поднял руку призывая их замолчать, но они продолжали безумствовать. Центурион стоявший у ворот смотрел на меня ожидая моих указаний, и я был готов дать команду разогнать толпу силой оружия. Но вдруг они все замолчали, и всё тот же голос, прятавшийся за спинами и дирижирующий всей толпой, прокричал с угрозой и издёвкой: «Если ты отпустишь его, то ты не друг, а враг кесарю...всякий делающий себя царём враг Риму и кесарю». Это была прямая и не двусмысленная угроза именно мне, они дерзнули обвинить меня если и не в измене, то в оскорблении величества. Я искал глазами того, кто сказал это. Как я понял толпой управляла малая группа жрецов. Они были рассредоточены среди этого сброда и умело направляли и подогревали его. Я подозвал Праведника и едва они увидели его, как снова завопили: «Возьми, возьми и распни его». - Царя ли вашего распну? - уже без всякой злости или гнева спросил я, потеряв всякую надежду и на свою власть, которой так гордился, и на свою самоуверенность. - Нет у нас царя, кроме кесаря... - прокричал кто то в толпе, и вся толпа подхватила: «кроме кесаря, нет у нас царя». Что мне оставалось делать? То, что они требовали. Но я не хотел быть соучастником в их беззаконии. А ведь и де факто, и де юре, отправлял Праведника на крест я, как представляющий римское право. И, таким образом, его смерть ложилась на меня. И Каиафа оставался чист, а я навечно был бы заклеймён кровью Праведника. И так бы и стало, если бы не озарившая меня тогда мысль умыть руки. Я не знаю откуда она пришла, но она была спасительной. Я омыл руки пред толпой, а они, глядя на меня и насмехаясь надо мной, кричали: «Кровь его на нас и на детях наших». Они были безумны и в своей слепоте и в своём фанатизме, и в бессмысленной кровожадности...». Пилат замолчал и закрыл глаза. Казалось, он отдал последние силы своему воспоминанию, и теперь, обессиленный и опустошённый, готов был медленно угаснуть. Так угасает огонёк светильника, тлея и мигая, при отсутствии масла в плошке и держась только на его остатках в фитиле. Его лицо было бледно - серым, щёки покрыты сетью просвечивающих розовых капилляров, а нос заострился и нависал над полуоткрытым ртом. И только пульсирующая у виска жилка свидетельствовала о жизни, теплящейся в этом высохшем теле. - Понтий... - тихо позвала Клавдия, наклонясь к Пилату, - ты слышишь меня... - Я отдал им Праведника... - не открывая глаз заговорил Пилат. - А что я мог сделать? Все мои попытки спасти его натыкались на стену...Да и он сам шёл к своей смерти не колеблясь и не пытаясь избежать её... Они взяли его и повели... и распяли своего Царя! Да, именно так. А чтобы в этом не было никакого сомнения я лично приказал сделать табличку, и своей рукой написал на ней, что он - Царь! На арамейском, греческом и латинском... Всё, произошедшее после, описано в свитке, присланном тобой. И затмение, и дрогнувшая земля в момент его смерти, и разорванная надвое храмовая завеса - всё это произошло в этот же день, заставив одних пожалеть о содеянном, а других - ещё больше ожесточиться. Он умер быстро. Это несвойственно распятым, и этот факт тоже свидетельствовал в пользу его невиновности. Потом ко мне пришёл один из иудейских магистратов и попросил тела Праведника, чтобы похоронить его. Потом было посольство от Каиафы с просьбой поставить стражу у гробницы. А как они засуетились когда... - Пилат скривил губы в некое подобие усмешки, - когда тело Праведника исчезло из гробницы... Он опять замолчал, как будто смакуя в своём воображении вытянутые из бездны памяти события. В спальне повисла тишина. Минуты через две Пилат зашевелился и открыл глаза. - Ну вот и всё, что я хотел рассказать о нашей встрече и разговоре с Праведником - сказал он, протягивая руку Клавдии. - Позаботься о том, чтобы это дошло до тех, для кого память о нём священна, а его слова - есть истина... Да, есть истина! Со вздохом повторил Пилат. Клавдия согласно кивала головой на каждое его слово и подхватив его руку прижала её к своей щеке и поцеловала. Старик горько улыбнулся ей в ответ. - Ты всё записал за мной? - обратился он к Димитрию. Грек подал ему табличку с записями. Пилат передал её Клавдии и смотрел как она пробегала глазами написанное греком. - А что произошло с этим бунтовщиком, Вараввою - спросил Димитрий. - Ты отпустил его? - Ах, да...Варавва... - Пилат даже изобразил нечто похожее на улыбку. - Он слышал всё и видел всё. Когда воины увели Праведника я приказал расковать его цепь. Пока искали кузнеца я думал, как поступить с ним. Нет, я не собирался нарушать обычай, он получил свободу, но он был опасен и я был готов к тому, что его могли зарезать в каком - нибудь в иерусалимском притоне. Но я решил его фанатизм попробовать обратить не против нас, римлян, а против этих лицемеров в белых одеждах и с золотыми филактериями на лбах. Повод подали они сами в своём надмении и самоуверенности. - Ну так что, иудей - сказал я ему, - видишь, не нужна твоя жизнь твоему Богу, ради которого ты желал умереть, да и нам она не нужна...Живи... За твоё преступление понесёт наказание тот, которого ты назвал Иисусом Назореем. Живи теперь, и всегда помни, что твоя жизнь куплена ценою убийства невиновного...А вот те, два, обольщённые тобою, твои товарищи, будут мучительно и долго умирать на кресте, когда ты будешь обгладывать кости сегодняшнего пасхального агнца... наслаждаясь его вкусом и избежав смерти... Он молча слушал меня, играя желваками и сверкая глазами, а я, как будто не замечая его раздражения, продолжал говорить. - Да и свобода, о которой ты говоришь, не нужна им...Ты же сам слышал: римский принцепс их царь! И они засвидетельствовали это своими устами...никто не принуждал их так говорить...А? Что скажешь, иудей? Сегодня твой народ, за свободу которого ты был готов умереть, сделал выбор - вы отправили на крест своего Царя, и присягнули кесарю... Вы сами избрали рабство...Так что иди, борец за свободу, к рабам и подумай о том, что есть настоящая свобода, ибо и в тебе я вижу раба... - Я никогда и никому не был рабом...кроме Бога - с запальчивостью и гневом возразил он. - Не обольщайся... - сказал я, - ты раб своего фанатизма и ненависти, которую очень искусно подогревают в тебе ваши жрецы. Они прикрываются именем Бога, а сами уже давно озабочены только своим благосостоянием и властью над народом... Тот, которого ты назвал Иисусом из Назарета понял всё их лицемерие и ложь, и за это они и убили его...А ты в цепях своего невежества и фанатизма...Разве это не рабство? И разве ты не раб? Мой монолог был прерван пришедшим кузнецом. Он быстро сбил заклёпки, соединяющие ручные и ножные кольца, и цепи со звоном свалились на мраморные плиты двора. Я приказал открыть ворота и вывести его вон. В воротах он остановился и несколько мгновений смотрел на меня с каким то вопросом в глазах, но не высказав его устами повернулся и быстро, почти бегом, поспешил куда то в сторону нижнего города. Я смотрел ему во след и был уверен, что его путь лежит к дому Каиафы. Я приказал послать за ним соглядатая и докладывать мне о всех его встречах и передвижениях. Мне казалось, что я сумел посеять в его сердце ростки недоверия к храмовой клике. Но, если всё же, его фанатизм превознесётся над здравым смыслом, и вернёт его на путь ненависти к нам, то его смерть в какой нибудь харчевне, была бы лучшим исходом и для нас, и для иудеев. К моему удивлению всё пошло по совершенно неожиданному пути, о котором я и не мог предположить, но который меня не только обрадовал, но и утешил. Я не знаю, как это согласуется с высшей справедливостью, но именно её я вижу в судьбе этого несчастного Вараввы. Дело в том, что жрецы, добившись его освобождения от смертной казни, тем самым себе подписали смертные приговоры. Этот Варавва был не так глуп и не так прост, как считали те, которые стояли за ним. Они, вероятно, надеялись на его вечную им преданность. Ещё бы! Только благодаря их настойчивости ему и была дарована жизнь. Но именно он стал зачинщиком раскола в рядах наших недоброжелателей. Или его, искренне верующего в святость идеи о свободе, до глубины души смутили слова тех, кого он считал своими сторонниками, о «кесаре, как единственном желанном царе». Или же он наконец сам понял всё лицемерие, ложь и корысть жрецов. Или и то, и другое вместе, вдруг невыносимым огнём ненависти зажгли его совесть...Да, это страшное состояние, когда совесть сжигает ненависть...человек тогда превращается в зверя, жестокого и беспощадного к тем, кого ненавидит...Его ненависть обратилась на жрецов и магистратов его народа. Да, именно на тех, кому он был обязан своей жизнью! Его людей называли «сикариями». «Sica» - узкий и небольшой кинжал, которым они расправлялись с теми, кого объявляли врагами народа и свободы, дал им имя. Они прятали его в складках своих хитонов и растворяясь в сутолоке наносили смертельный удар, тут же в всеобщем смятении поднимая вопли отчаяния и переполоха. Первой их жертвой, показательной и многозначительной, был один из первосвященников, приходивший с толпой к претории. Его звали Ионатан, и это он выкрикнул тогда «нет у нас царя, кроме кесаря». Надо сказать, что движение, начатое этим Вараввой, быстро усиливалось и находило множество сторонников, но парадокс был в том, что вся их ненависть, в большей степени изливалась на жречество и знать. Мы оставались в стороне, и я с удовольствием наблюдал, как трепещут от ежедневного страха смерти те, кто послал на смерть невиновного...ради своей корысти. Разве это не действие высшей справедливости? Зло, вознёсшееся в своём беззаконии до небес, уничтожает само себя. Высшая справедливость, наверное, и есть истина...и она вечна и непобедима…» Пилат посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Ведь так, добрый мой гений? Говорил его взгляд. - А где же высшая справедливость в смерти Праведника? - спросил Димитрий, внимательно следивший за рассказом Пилата. - Разве может казнь невиновного быть справедлива? - Этого я не могу понять до конца... - ответил старик. - Но многое человек и не может постигнуть...мы ограничены и в познании, и в способностях...и во времени. Но бесспорно, что и в смерти Праведника есть эта высшая справедливость... которая, пока, недоступна моему разуму... Димитрий глубокомысленно кивнул головой. Его разуму это тоже было недоступно. ДИМИТРИЙ За записями и разговорами пролетел вечер, и густая осенняя тьма, сонным покрывалом опустилась на холмы Этрурии. Она совершенно размыла границу между землёй и небом, как и всегда бывает при наступлении ночи. Небо заискрилось звёздными брызгами Млечного пути, а земля мигающими огоньками вилл, деревень и городов. Оставив Пилата на попечение спальника и сиделки, Клавдия с Димитрием вышли в атриум. Каждый из них по своему воспринял рассказ Пилата о суде. Клавдия лихорадочно искала способ донести услышанное от мужа до учеников. « Как это сделать, и кому передать записанное Димитрием? Явно, что об этом разговоре должно рассказать всем, но кто возьмёт на себя смелость и право? Она? Но, нет...Даже Мариам, знавшая о Праведнике всё, как губка впитавшая в своё сердце его учение, первая из всех увидевшая его воскресшим, и та не дерзнула написать о нём. А кто такая я... - думала Клавдия. - Эти записки Пилата надо передать кому то из ближайших друзей Праведника... кому то из тех, кого называют Апостолами...Но где их найти сейчас? Бывшие в Риме убиты, некоторые разбрелись по странам и народам возвещая учение Праведника...многие из них тоже убиты...Иоанн!» - вдруг вспомнила она. Это имя вспыхнуло в её памяти неожиданной надеждой. Она только слышала об этом человеке. Это имя знали многие, но видели его носителя только единицы. Говорили, что он был любимым учеником Праведника и самым молодым из них. Он ни разу не был в Риме, предпочитая нести служение в Азии и созидая в асийских городах общины учеников. «Иоанн...Иоанн - несколько раз повторила она это имя. - Я отправлю ему эти воспоминания Понтия...пусть он и решит, что с ними делать...Но где его искать в Азии? Может быть это знает тот, кому я должна передать послание? Или кто то из братьев в Ефесе...». - Димитрий... - окликнула она идущего впереди грека. Тот вздрогнул и, как будто, съёжился от внутреннего, неприятно щекотнувшего его, волнения. «Донёс...» - решил он, оборачиваясь и не поднимая глаз. - Послушай меня, Димитрий, - не замечая его волнения заговорила Клавдия. - Я очень надеюсь, что ты не оставишь меня в эти трудные дни...- она заглянула ему в глаза. - И я готова обговорить с тобой новые условия твоего вознаграждения... - За чем, госпожа... - запинаясь и с облегчением вздыхая возразил грек. - Я разве давал повод госпоже думать, что я чем то недоволен...или собираюсь оставить имение? С него как будто свалилось невидимое, но такое тяжёлое бремя. «Не донёс, не донёс... - стучало в его сердце. - А я дал место ненависти...по отношению к нему. Как всё же слаб человек...и как быстро поддаётся злу...». - Хорошо, Димитрий, тогда я полностью полагаюсь на тебя - сказала Клавдия. - Понтий говорил мне, что ты всего себя отдаёшь заботам об имении и достоин более высокого вознаграждения...Но это мы обсудим после...Скажи мне, в Ватлуне можно найти толкового и грамотного либрария? Необходимо быстро и без ошибок переписать всё, рассказанное господином, на пергамент... - Не думаю, что в Ватлуне можно найти хоть кого то занимающегося переписыванием книг... - покачал головой грек. - Но если госпоже будет угодно я сам могу переписать воспоминания господина на пергамент. - Хорошо, Димитрий, мы подумаем с тобой как это лучше и быстрее сделать... Клавдия пожала ему руку и повернувшись направилась в свою комнату. Димитрий проводил её взглядом, вышел в портик и опустившись на ступень лестницы сел, опёршись спиной о колону. Он устал за этот день. И от переживаний своих, и от встреч, и от разговоров. Он сидел в одиночестве и тишине, на том же месте, где несколько дней назад, коротая свою бессоницу, сидел и Пилат. Над ним было то же небо и те же звёзды, и та же тишина, изредка тревожимая ночным шелестом листьев, или шорохом крыльев летучих мышей, снующих в поисках своего ужина. Так же плясали языки пламени в ночных светильниках, выхватывая из мрака причудливые силуэты кустов и деревьев. Он сидел вслушиваясь в эту тишину и в себя. Карусель из отрывочных мыслей, кусков разговоров, событий и встреч кружилась в его голове, не давая никакой возможности сосредоточиться на чём то одном, и, как казалось ему, очень важном. Но на чём именно, он не мог вспомнить. Мало - по малу тишина ночи начала обволакивать его. Она мягко, но настойчиво, вторгалась в сознание, заставляя одни мысли исчезать, другие упорядочивала, что то просто стирала. «Что есть истина...что есть правда...что есть свобода...что есть человек...что есть жизнь...» Сменяя друг друга плыли по океану его сознания триремы - вопросы, исчезая среди звёзд неба. «Высшая справедливость...в смерти невиновного...на то родился...царь не от мира, царство не от мира. Быть человеком...есть истина...вот незадача! Как далеко всё это от меня было...и так же далеко бы и оставалось, если бы не это прокураторство...Да, странные они люди...хотя, почему, странные? Они достойны уважения и за образ жизни и за верность своим принципам, и старик и госпожа... Что же есть человек, и что есть жизнь человеческая...их это мучает! А я думаю: как лоскутное одеяло эта жизнь: ложь - правда, правда - ложь. Не может же быть жизнь из одной лжи...или только правды...Высшая правда - говорит этот раб... А что он понимает в этом? Высшая справедливость - говорит старик, а сам страдает из -за того, что отправил на казнь невиновного... Сохранить себя Человеком! Вот, Человек! А мы - ничтожества! Правда - ложь, ложь - правда и вся жизнь...Как я устал за эти дни...Смятение в мыслях, в жизни неопределённость, в будущем - неизвестность...Взять, что ли, себе жену, родить детей и жить как все живут...Ложь - правда, правда - ложь...Накопить денег, купить именьице и...забыть все эти умствования...Быть Человеком...на что родился... Да, надо переписать на пергамент воспоминания старика... Для них это очень важно...во всяком случае им обоим так кажется...Да и старик говорил, что эта встреча и переменила его мысли о жизни... А по мне так всё это пустое...но раз пообещал перепишу...Всё же они достойные люди...хоть и странные. Э... надо идти спать...» - решил Димитрий. Он встал и направился в свою комнату. Сняв тунику, он умыл лицо, торс и ноги из таза с водой, и сев на ложе тщательно и с удовольствием растёр своё тело полотенцем. Но и здесь мысли не оставили его в покое, роясь и волнуя его сознание. «Да, высшая правда...высшая справедливость... по моему так правда и есть правда...и справедливость...она просто есть. Ни высшая, ни низшая...просто справедливость. Хотя...тут не всё так просто...». Возражал он сам себе. Всё же он был эллин, и пытливость ума, как одно из главных качеств греческого народа, были присущи ему от рождения. «Правда римская далеко не такая же, как правда эллинов...да и справедливость римлян для греков беззаконие...римская справедливость - это варварство и жестокость...» - думал он, вспоминая недавнее дело, нашумевшее на всю империю. Раб убил своего господина и любовника, и за это были казнены все рабы живущие в доме. 400 человек были осуждены по римской правде и справедливости. «А есть ещё правда и справедливость германцев, да и у иудеев тоже своя правда и справедливость... то есть, всё же должна быть какая то высшая правда и справедливость... которая бы была едина для всех народов и племён...». Об этом убедительно свидетельствовали мысли, никак не желающие утихомириться. Он так и сидел на ложе, держа полотенце в руках и ведя этот внутренний диалог сам с собой, или с неким другим собой, язвительным, и порой даже злым скептиком, который иногда проявлял себя в обидных или насмешливых вопросах. «Но почему, если всё так, как говорит старик, об этой высшей и единой для всех правде, пришёл свидетельствовать иудей, а не эллин? Что такое эта Иудея и иудеи, народ торгашей, ростовщиков и варваров...Старик же и говорит, что высшее божество для них это их золотой храм, а мы - народ философов и мудрецов...мы дали всем этим варварам науку и поэзию...». Димитрий даже скривился от такой несправедливости. «Когда то были...народом мудрецов - вновь возразил скептик. - А ныне толпа сибаритов и болтунов, ни на что серьёзное не годящихся, и всего серьёзного и важного в жизни боящихся... Именьице, конкубина и сундучок с сестерциями, вот ныне вся ваша мудрость, философия...наука и поэзия ». Это было уж слишком. Димитрий даже внутренне расмеялся такому повороту мыслей. «Неужели я на то родился, и на то пришёл в Рим?» - сказал он вслух. Звук собственного голоса встряхнул его и заставил замолчать скептика. Он вновь повторил сказанное, как заклинание, но скептик молчал. Димитрий отбросил полотенце и улёгся на ложе прикрывшись лёгким шерстяным покрывалом. Утро, как известно, мудрее вечера, и поразмыслить над своим вопросом он решил на следующий день. Или в ближайшем будущем. Понадеемся, что ответ он найдёт правильный. Когда Пилат замолчал и дал знак, что хочет отдохнуть, Клавдия вызвала спальника и поручив ему Понтия ушла вместе с греком. Она хотела остаться, но спальник напомнил ей о кальдарии, уже давно прогретом и ожидающим её. За дневной суетой она совсем и позабыла о своём распоряжении, и напоминание спальника укололо её. Уже несколько часов ради неё поддерживали огонь и служанки -рабыни ожидали её прихода. Вспомнив о кальдарии, она вдруг и почувствовала всю тяжесть прожитого дня. И дорога, и встреча с умирающим мужем, и заботы о будущем, и долг перед памятью убитых Нероном, и образы, встревоженные воспоминаниями Пилата, всё это, вместе с шестью десятками прожитых ею лет, под вечер сковали её члены усталостью. Переговорив с Димитрием в атриуме она прошла в помещение бани, где её встретили две молодые женщины посланные Авитом в помощь госпоже. Клавдия скинула паллу и оставшись в короткой тунике без рукавов прошла в помещение кальдария. Её окутали со всех сторон волны горячего воздуха и она, присев на дубовую скамью, легла на спину закрыв глаза и отдавшись ласкающему её кожу жару. Женщины осторожно стянули с неё тунику. Она не сопротивлялась, покорно подчиняясь их действиям. Они набирали в ладони оливковое масло и щедро втирали его в её тело, массируя её руки, ноги, грудь, живот. «Завтра нужно отправлять Гая в Азию...» - думала Клавдия. - «А что же делать с записями Понтия... Доверить всё Димитрию, или, всё же самой переписать... но, в любом случае, это потребует времени...а с кем потом я отправлю пергамент в Ефес? Задержать Гая? Переписка займёт дня 3 -4... а может и больше... если с переводом на греческий...А у меня кроме Гая нет никого, кому можно доверить это дело... А вдруг ещё и умрёт Понтий...он очень плох, хоть и бодрится передо мною...». Эта мысль была самой тяжкой и горькой. Стоило только ей подумать об этом, как слёзы сами наполняли её глаза. Вот и сейчас они предательски скатились к уголкам ресниц. «Всё же, как важно то, что он рассказал... и об этом надо обязательно засвидетельствовать ученикам». Мысли Клавдии были прерваны одной из девушек растиравших её. - Госпожа, расскажи нам о Риме... - попросила она. - Там, наверное, так прекрасно...дворцы, базилики, храмы...театры, цирки... - с мечтательной улыбкой перечисляла девушка, - а у нас тут одно и тоже, день за днём, одни и те же лица, одни и те же заботы, одни и те же разговоры...склоки, обиды... . Клавдия открыла глаза и с жалостью взглянула на рабыню. - В Риме страшно...Акма - сказала Клавдия. - Рим - это город палачей...и их жертв. И палачей там гораздо больше, чем жертв... Девушки переглянулись между собой, удивлённые и даже испуганные ответом Клавдии. ВЫСШАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ А Пилат, после ухода жены и Димитрия, позволил спальнику обтереть себя полотенцем, смоченным уксусом, и приказал подать немного вина. Сделав несколько глотков неразбавленного фалернского, он зажевал его куском свежего козьего сыра и хлебнув ещё глоток, отдал кубок рабу. Укутавшись в покрывало он вновь вернулся к своим воспоминаниям, которые только что излагал своим слушателям, и в которые погрузился так глубоко, что даже после их ухода вырваться из их оков не мог. Он снова и снова возвращался к Варавве. Вопрос Димитрия о его судьбе, заставил Пилата не только вспомнить, но и задуматься о путях Провидения, в которых, как показалось ему, он увидел действие Высшей справедливости, о чём и попытался в своём рассказе убедить не столько грека, сколько себя. Но когда все ушли сомнение смутило его. Получалось, что тогда, прогнав Варавву из претории, и высмеяв его борьбу, за так называемую свободу, он, фактически, и сделал из него орудие возмездия для жрецов. То есть, это он - Пилат, стал причиной осуществления мщения за Праведника, а ни какая ни Высшая справедливость! Под Высшей справедливостью он, конечно же, имел в виду действие божества, сыном которого, и он это хорошо помнил, и объявляли Праведника. Ему просто до отчаяния хотелось думать, что в действиях Вараввы была воля Высшая, воздавшая этим псам за их лицемерие, корыстолюбие и нечестие. А в казни Праведника он видел именно наглое попрание жрецами храма всех человеческих законов. Но, если, как говорили многие, Праведник был сыном Бога, то возмездие должно было настичь в первую очередь Каиафу. Ведь это он был и зачинщик и планировщик убийства Праведника, а этого не произошло. Пилат до самого своего отзыва из Иудеи ждал каиафиной смерти, но первосвященника миновали и кинжалы убийц, и моровая язва, косившая жителей Иерусалима. Более того, этот интриган и лицемер так и оставался верховным жрецом Иудеи до самого конца префектуры, и только Вителлий сместил его в те же дни, когда и отправил Пилата отчитаться перед Тиберием. Это то и было самым непонятным и досадным. В добавок к этой явной несправедливости с безнаказанностью Каиафы, в памяти Пилата всегда стоял этот нагло-насмешливый гул толпы в ответ на его умывание рук: «Кровь Его на нас и на детях наших». А ведь прошло ни много - ни мало, а более 30 лет с тех дней! И Каиафа, наверное, уже давно мирно почил на своём ложе... Но по прежнему, уже в новом поколении, пришедшие ему на смену лицемеры продолжают торговать в храме, стяжать, лихоимствовать и лгать, как и их отцы... А где же воздаяние им за кровь невинную? Неужели можно вот так, глумясь, взять на себя явное беззаконие и остаться безнаказанным? Уже и забыт ими Праведник... и всё в этом мире идёт своим чередом...невинных убивают, над честными глумятся...а ты говоришь о какой то высшей справедливости...я не говорю...я ждал её...желал её всем сердцем...В конце - концов, я всегда стремился следовать ей... Мысли были грустны в своей горькой очевидности и тяжелы, из -за торжествующей в жизни, несправедливости и лжи. И вскоре отправили Пилата, своей безысходной тоской, в тяжёлый и беспокойный сон. Он видел своё детство и мать, превратившуюся в Клавдию и ведущую его за руку по прекрасному саду, полному чудесных плодов и диковинных добрых зверей. «Это царство Праведника?» - спрашивал он Клавдию, с восторгом рассматривая красоту окружающего его мира. Сад становился берегом Океана и Пилат судорожно цеплялся за гриву своего Блеза, пытаясь выплыть вместе с ним из волн бурного и внезапного прилива. Он метался по улицам пылающего Иерусалима, в отчаянии и ужасе ища потерянную им Клавдию, а бушующее пламя настигало его, лизало языками огня и гнало, гнало, гнало по бесконечным переулкам пока, наконец, он, вырвавшись из горящего города, не увидел прямо перед собой Лысую гору и три креста на её склоне. Он замер, как заворожённый глядя на чернеющий, в отсветах пожарища, крест с висевшим на нём человеком. Он был обнажён и исполосован бичеванием, его лица не было видно из - за спутанных и висящих клочьями волос. Тело, избитое и истерзанное, блестело, в тех же сполохах горевшего города, подтёками кровавого пота. А грудь судорожно вздымалась в попытках наполнить лёгкие глотком воздуха. По дороге, мимо креста, огромной змеящейся чередой шла густая и плотная толпа людей. Казалось, им нет ни конца, ни края. Одни с состраданием смотрели на распятого, другие тыкали пальцами в его сторону и что то говорили соседним со смехом и равнодушием. Третьи злословили и ругались в его сторону. Были и такие, которые не замечали ни креста, ни висящего на нём. Они просто шли, разговаривая сами с собой, и размышляя о чем то очень для них важном. Он хотел растолкать эту толпу, чтобы пробраться к кресту. Он должен был снять его с креста, прекратить эту казнь. Но он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Он хотел закричать и позвать центуриона, но и крик замер в нём. Он был бессилен и нем, а Праведник умирал на кресте. И тогда он заплакал. Можно ли передать ту горечь и тоску, которые обволокли его сердце? Он ничего не мог сделать! Всё уже было сделано, и эта безвозвратность времени и беспощадность судьбы навсегда соединили их в вечности. Можно ли забыть подобное? Конечно же - нет! « ПЯТНИЦА, ПЕРЕД СУББОТОЮ...» Проводив взглядом убегающего, под смех и крики солдат, Варавву Пилат медленно, а со стороны казалось, даже с трудом, поднялся по ступеням к галерее. Там уже ни кого не было, лишь стояло одиноко его курульное кресло. Кресло власти и силы, но, как оказалось, бессилия и безвластия. Он сел в него. Эти утренние часы своим накалом страстей и борьбой воль опустошили, и даже обессилили его. Внутри шевелилась, извиваясь в бессильном гневе, одна лишь ненависть к Иудеям, над которыми он был поставлен правителем. Он попытался осмыслить её, упорядочить, найти её причины, ибо понимал, что править народом, который ненавидишь, нельзя. Это окончится большой кровью. Причиной гнева, окаменившего его сердце, стала очередная победа, как ему казалось, Каиафы. И, особенно, эти явные и подлые угрозы, выкрикнутые из толпы, и обвинившие его в оскорблении величества принцепса. Хотя все понимали, что в нежелании его утвердить смертный приговор невинному не было ни оскорбления величества цезаря, ни его, Пилата, корысти. Только желание правды! «Ведь весь этот кровавый цирк, разыгранный здесь, был вызван обыкновенной завистью жрецов и их страхом утратить власть. Но они были готовы всё извратить и оболгать, чтобы добиться своего. И это им удалось.., да, ценою подкупа и клеветы, но они добились своего. А ведь они называют себя служителями божества! - со злой усмешкой думал Пилат. - Значит, их божество допускает подобные методы? Или нет никакого божества...да, конечно, золото... А ты? А я...умыл руки...». Ненависть в нём буквально закипала от этих мыслей, и требовала воздаяния. В эти минуты он и сам был готов убить...Каиафу или предателя... «Толпа она невежественна... - думал он, вспоминая выпученные глаза и всколоченные волосы ещё час назад требующих распятия. - Страшны те, кто толпой управляет...или обольщая ложью, обряженной в религиозные догмы, или примитивно покупая за гроши...Купили же они этого предателя за 120 сестерциев... а Каиафа, конечно, умён...не каждый сможет за подобные гроши достичь такого результата...За 120 сестерциев им куплена смерть Праведника, жизнь этому Варавве...который теперь обязан ею Каиафе, авторитет в глазах толпы, которой он вернул «борца за их свободу», и, к тому же, унизил меня, заставив сделать так, как решил он, Каиафа, а не как хотел я...». Его мысли были нарушены движением, которое уловил слух. Он повернулся и встретился глазами с Клавдией. - Ты всё же отправил его на крест... - сказала она. Её голос, почти шёпот, поразил его какой то смесью отчаяния и горя. - Он сам этого желал... - вырвалось у него. Он тут же хотел рассказать ей всё, и об их разговоре, и о том, что он слышал, но увидел в её глазах презрение и осёкся, сражённый им. Она кивнула головой и повернувшись ушла. Это был ещё один удар, полученный в это утро. «Эта Иудея как злой рок для меня - с горькой обидой думал он. - Я прибыл сюда одним, а оставлю её другим... презираемым собственной женою, и самим собой...а каким гордым и важным я ступил на эту землю... Быстро пролетело уже 5 лет моей префектуры...и вот, я ненавижу и презираю этот народ, иудеи ненавидят и презирают меня, а ещё и Клавдия возмутилась духом. Она решила, что я испугался этих псов и отдал им Праведника...А ей привиделся какой то ночной кошмар...Да и без её кошмара я бы отпустил его, но...Если бы она видела его глаза...и слышала, что он говорил...Он же сам шёл на крест...Сам! Я просто не смог воспрепятствовать ему...В этом ли моя вина? Стоп! Стоп! Он же сам сказал: Больше греха на тех, кто предал меня тебе... Эй, опять стоп! А вообще, какое дело мне, римскому всаднику, до этих, иудейских интриг?». Пилат даже вздрогнул от этих мыслей. «Забыть всё и дело с концом...Жаль его, конечно, Он был Человек, Царь по достоинству своему...но вот и доля Человека в этом мире, быть растерзанным псами. А ты сможешь забыть его?». Он поперхнулся этим вопросом, неожиданно мелькнувшем в его сознании. «Конечно... Конечно...да» - неуверенно проговорил он. Ему хотелось думать, что - «да». Так всегда бывает с людьми пережившими, в силу своего собственного малодушия, унижение, или сами совершившие нечто такое, за что им стыдно перед самими собой. Им кажется, что пройдёт время и позор, допущенный ими, забудется сам по себе. Загромоздится новыми яркими впечатлениями и уйдёт в бездну беспамятства. Но нет! Ничто из совершённого не забудется и не исчезнет. А выползет наружу в самый - самый неожиданный момент, заставив порой даже заплакать от досады или безнадёжности. Его размышления вновь были прерваны стуком солдатских сандалий по ступеням лестницы. На галерею поднялся декурион стражи. Заметив сидящего Пилата он остановился. - Господин, три иудейских жреца просят тебя принять их - сказал он, оглядываясь на двор. Пилат с удивлением посмотрел на воина. «Что им ещё надо? Пришли, лицемеры, насмеяться надо мной...за справедливый приговор...» со злым раздражением подумал он, но приказал впустить. Декурион сбежал по лестнице и через несколько минут к Пилату поднялись трое из храмовых жрецов. Он даже не привстал со своего кресла на их поклоны и молча рассматривал вошедших. Они переглянулись между собой и один из них начал говорить, вкрадчивым и льстивым голосом, но с нотками возмущения и укора. - Правитель, чтобы всем было известно, за что казнён этот еретик, изволил написать его вину на дощечке, и приказал солдатам прибить над его головой... - говорящий замолчал и посмотрел на Пилата. Тот сидел неподвижно в упор рассматривая лицо говорившего. Тот выдержал взгляд Пилата и продолжил: «Но правитель, вероятно не владея в совершенстве нашим наречием, написал: Иисус Назорей, Царь Иудейский...а это неверно...Правителю следовало написать: Я - Царь Иудейский...». Он сделал паузу, и с надменным вызовом и в глазах и в голосе, добавил: «Мы просим тебя исправить написанное, чтобы не соблазнять народ...и ради истины...». «А, псы, вам ли, лицемерам и лжецам, говорить об истине - так и крутилось у Пилата на языке, но он промолчал, скривившись в усмешке. Первосвященники ждали, уставившись на него. - Что я написал, то написал! - резко, как отрезал, сказал Пилат вставая с кресла и подходя к перилам галереи. - Проводи этих почтенных людей - крикнул он стоявшему у лестницы декуриону и не оглядываясь на просителей свернул в колоннаду дворца. Их надменность и наглость, ещё более усилили его раздражение и гнев. Он брёл по колоннаде дворца шепча проклятия и угрозы в адрес всего этого «сборища рабов и лицемеров» противоставших ему в суде. А за их спиной маячила с наглой и презрительной ухмылкой физиономия Каиафы. Его внимание привлёк шум на заднем дворе дворца. Там располагались хозяйственные помещения, казарма воинов и склады провианта и оружия. Он спустился по ближайшей лестнице и пройдя через криптопортик вышел к небольшому внутреннему дворику. По мере приближения шум усиливался, он довольно внятно различал смех, в вперемешку с солдатской бранью, и жалобное, почти в смертельном ужасе, овечье блеяние. Пилат остановился у входа в дворик и оставаясь незамеченным наблюдал за развлечением солдат. Четверо воинов, новобранцев из Сирии, гоняли длинными бичами по двору овцу, по всей видимости приготовленную к убою, для обеда дежурившего во дворце гарнизона. Бедное животное металось по двору, обезумевшее от боли и страха. Солдаты ловко владели бичами, и их концы, с вплетёнными кусочками свинца, настигали овцу в любом уголке, куда бы она не попыталась спрятаться. Это, безобидное солдатское развлечение, в другое время может быть и не привлекло бы внимание Пилата, но после всего произошедшего утром, увиденное вызвало бурю в его сердце. Раздражение и гнев разгорелись какой то безумной яростью. Она буквально захлестнула его. Он ударом ноги распахнул створку двери и вошёл. Солдаты увидев его смутились, и отдав знаки почтения стояли молча, наблюдая за ним и переглядываясь. Овца забилась в угол двора и жалобно блеяла судорожно дёргаясь всем телом. - Как ловко у вас получается... - едва сдерживая себя и оглядывая солдат проговорил Пилат. - С овцой... - выдержав паузу продолжил он. - Я хочу видеть, как у вас получится с воином... Один из солдат открыл было рот в желании что то сказать, но не успел. - Быстро сюда десять тренировочных мечей... - свистящим, от прорывающейся сквозь слова яростью, шёпотом проговорил Пилат. - Быстро! - уже закричал он видя, как замешкались солдаты. Они, как будто, почувствовали его гнев и засуетились, побросав бичи и бегом бросившись к оружейной. - Полные доспехи... - крикнул им вслед Пилат. - И быстро... Только сейчас он заметил, что всё ещё в тоге и сняв заколку освободился от белого полотнища, бросив его на мраморный разделочный стол. Воины появились спустя какие то минуты. Они были в кожаных панцирях, шлемах и поножах, а один из них держал двумя руками охапку деревянных тренировочных мечей. Их всерьёз испугал гнев Пилата, к тому же они не понимали его причины, и от этого ещё больше боялись возможного наказания, неизвестно за что. Пилат с презрением оглядел их и выбрал себе из рук воина два меча. - Каждый по два меча...- приказал он, и подождав, пока они разобрали оружие, жестом вызвал того из них, который, как он заметил, был самым азартным истязателем овцы. Тот робко приблизился с опаской следя за Пилатом. В его глазах был страх. Пилат выставил меч перед собой и тут же нанёс удар вторым. Воин неловко парировал удар и попытался уклониться. Пилат напал. Его удары сыпались на несчастного со всех сторон. От некоторых солдату удавалось увернуться, но большинство достигало цели. Пилат не щадил. Трое остальных с удивлением наблюдали за схваткой, которая больше походила на избиение. Прижав соперника к стене Пилат сделал ложный выпад левой рукой и тут же присев на колено нанёс удар вторым мечом по бедру воина. Тот заверещал от боли и завалился на бок. Пилат приказал выйти второму. Тот, поняв что пощады не будет, напал первый, но натолкнулся на ещё большую ярость. С ним Пилат разделался за несколько минут, оглушив его ударом по шлему, с такой силой, что деревянный меч разлетелся в щепки. Третий, вызванный в круг, только защищался с отчаянием в глазах мечась по двору, и пытаясь увернуться от нагоняющего его пилатова меча. Пилату надоело гоняться за ним и он вызвал четвёртого. Этот был похитрее своих товарищей и вышел на поединок с одним мечом, как бы уравнивая шансы свои и Пилата. Пилат устал. Пот пропитал всю его тунику и маленькими ручейками стекал по всему его телу. Вместе с потом уходила и ярость, и раздражение, и злость. «Что ты делаешь? - всё настойчивее сверлила его одна и та же мысль. - Чем они то перед тобой виноваты? Ты уже покалечил двоих...оставь их в покое...ты и так достаточно наказал их...а за что я наказываю их? За то, что Каиафа унизил меня? Нет, нет, нет! Это за их жестокость... За овцу? Ты что, совсем сошёл с ума? Да, наверное, схожу...». Всё это кружилось в его голове, а рука с мечом продолжала наносить и парировать удары. Четвёртый, в конце - концов, ухитрился потерять меч, выбитый из его рук. Пилат остановился тяжело дыша, и бросив меч подошёл к бочке с водой. Окунув голову он поднял тогу со стола и молча вышел. Поднявшись к себе и обмывшись в бассейне с тёплой водой, он переоделся, и взяв кувшин с вином и кубок пошёл к Гиппиковой башне. Ему вдруг пришла мысль, что с неё он сможет увидеть место казни Праведника. Башня возвышалась на западном крыле дворца и возносилась на 80 локтей над городом. Он брёл по ступеням держа в одной руке кувшин с вином, а в другой кубок, и с упорством сомнамбулы считал в уме пройденные им ступени. « девяносто пять, девяносто шесть...» - отсчитывал он, поднимаясь со ступени на ступень. Этот счёт позволял отвлечься от мыслей, которые постоянно возвращали его к утреннему поражению и вызывали всевозможные планы мести. Полумрак башни рассеивался косыми солнечными столпами, падающими из узких бойниц - окон на матово сияющий мрамор стен. Заканчивался пятый час дня, и солнце почти достигло пика своего восхождения к зениту. Лестница вывела его к двухэтажному павильону, венчающему башню и разделённому на удобные и роскошно отделанные покои. Павильон был окружен по периметру балконом с изящной мраморной оградой, каждый угол которой украшали полутора метровые башенки. Пилат подошёл к северной башенке и поставив в её нище кувшин и кубок всмотрелся в простирающуюся перед ним местность. Город, казалось, вымер. Гелиос достиг своего апогея и его жалящие зноем лучи заставили большинство горожан спрятаться под крыши своих домов. Пилат всматривался в видневшуюся далеко впереди Лысую гору, место казни преступников и бунтовщиков. Там шевелилась людская масса и были видны три креста с висевшими на них фигурками людей. - Вот и всё... - сказал он, напрягая глаза и пытаясь угадать на каком кресте распят Праведник. - Вот и всё... - повторил он, с нервным смешком. - Ты пришёл свидетельствовать об истине...и потерял за это свою жизнь...Мне казалось, что я имел власть спасти твою жизнь.., да что там власть! Я желал и имел возможность спасти тебя...но не смог...и власть, и желание, и возможность оказались бессильны...да и сама правда этим утром была побеждена ложью! Это то и мучает меня, ведь я тоже отстаивал истину...я защищал твою невиновность.., а победила, и тебя и меня, ложь! Зависть и коварство победили и твою истину и мою веру в справедливость...Как же сохранять теперь достоинство...человека! Зачем? Если побеждает более коварный и злокозненный? Пилат налил кубок вина и выпил его. Вытерев губы он запрокинул голову и посмотрел на солнце. «А ведь его смерть будет мучительна и долга... - подумал он с содроганием. - Зной будет терзать его, слепни пить его кровь, а воронье стараться выклевать глаза...». Вино начинало действовать. Мысли становились легки, а чувства острее и пронзительнее. «Он же сын Твой... - подняв лицо к небу закричал Пилат. - Неужели ты допустишь эти мучения ему? Ты же знаешь, что он ни в чём не виноват...Ты не можешь просто так взирать на его страдания...Если Ты есть, то помоги ему!». Небо впитало его крик, как губка впитывает воду, и молчаливо взирало на него блекло - голубым покровом, с раскалённым огненным глазом в зените. Пилат покорно кивнул головой, и вновь наполнив кубок осушил его медленными глотками, неотрывно смотря на Лысую гору. Если бы кто то в этот момент оказался рядом с ним, то заметил бы наполненные слезами глаза сурового и мужественного прокуратора Иудеи. Второй кубок совсем расслабил его, и он, войдя во внутрь павильона, буквально упал на подушки, разбросанные по овальному деревянному ложу. Он лежал с закрытыми глазами перебирая в памяти утренние события и образы. Его слух уловил звуки храмового шофара возвещающего о наступлении полудня, но он и не думал вставать и даже не открыл глаз. Его сознание проваливалось в вязкую суету каких то хаотичных видений. Прокуратор Иудеи проспал до десятого часа дня. Ни дрогнувшая земля, ни трёхчасовая тьма по всей земле, ни гвалт воронья, встревоженного затмением, и тысячекрылыми черными тучами носившегося над Иерусалимом, ни собачий вой и мычание домашнего скота, так же напуганного небесным знамением, не нарушило сна Пилата. Открыв глаза он ещё довольно долго лежал вспоминая сонные видения и восстанавливая переживания. Голова болела, а во рту, казалось, слиплись зубы, язык и губы. Он поморщился и встав с ложа направился к башенке, где оставил кувшин и кубок. Солнце склонилось к самым вершинам холмов, наполняя тенями восточные предместья города. Он всмотрелся в Лысую гору. Она была почти пуста и безлюдна. Даже кресты, насколько он мог видеть, были без своих жертв. - Всё кончено... - сказал он. - И для него, и для меня... «КРОВЬ ЕГО НА НАС, И НА ДЕТЯХ НАШИХ...» Нерон прислушался к совету Поппеи и отозвав Альбина своим указом назначил на его место Гессия Флора. Доводы Поппеи были убедительны и реально обещали средства и для строительства Золотого дворца, и для восстановления Нерополя. Приняв иудаизм Поппея, поддерживала связь с иерусалимской жреческой знатью и всегда была в курсе происходящего в Иудее. Первосвященники, надеясь на её благосклонность и заступничество перед цезарем, регулярно писали ей, сообщая о всех сплетнях и слухах, как в царском семействе Агриппы, так и о делах наместников. В дополнение к этому они всегда сопровождали свои письма изысканными и дорогими подарками. Но в последних, полученных из Иерусалима письмах, были только слёзные и отчаянные жалобы на алчность и произвол Альбина. Префект вёл себя не просто, как грабитель и разбойник, но и оправдывал преступников за деньги, и даже войдя в сговор с сикариями, имел от них долю в их грабежах и убийствах. Читая слёзные жалобы и униженные просьбы первосвященников освободить их от тирании Альбина, императрица возмутилась духом и даже пришла в ярость. Нет, её возмутили не преступления представителя императора в императорской же провинции, а то, что алчность Альбина ни в коей мере не приносила прибыли ей, Поппее Сабине! Грабя иудейскую знать и наполняя свои сундуки иудейским золотом Альбин забыл о том, кем он отправлен в Иудею, и кому обязан своим назначением. Поппея не показывала Нерону жалоб первосвященников, но решила лишить Альбина должности, а по возвращении в Рим привлечь его к суду, и отобрать всё им награбленное в казну. Пожар только ускорил осуществление задуманного и стал веским доводом в пользу смены прокуратора. Она перебирала кандидатов на смену и остановилась на Флоре, муже своей наперсницы и соучастницы в интригах, Клеопатры. Это был невысокий и коренастый человек лет 50-ти, с кривыми ногами и выпяченным животом. Его голова была плешива, и только над ушами и на висках оставались ещё кустящиеся клочья седых волос. Глаза, серые и пустые, сидели глубоко под надбровными дугами, а всё лицо, обрюзгшее, с мясистым носом и толстой нижней губой, имело какое то надменно брезгливое выражение. Но в иные моменты, когда перед ним находился кто то выше или знатнее, лицо Флора принимало совсем иное выражение - подобострастное, или даже рабское. Но с теми, кто был ниже его он был жесток и надменен. Незнатного всаднического рода, из плебейского звания, небогат по меркам Рима, но маниакально тщеславен и абсолютно бессовестен. Не было такого порока, которого бы он гнушался, как в отношении своего тела, так и духа. Это то и стало главным фактором в утверждении его на должность. Задача была поставлена при личной аудиенции у Поппеи. И подтверждена Нероном во время напутственной беседы. Незадолго до Альбина был снят со своей должности и Корбулон, наместник провинции Сирия. Нерон послал ему приказ умереть, что тот и сделал вскрыв себе вены. Ему на смену той же Поппеей был утверждён Цестий Галл. Нерон беседовал с каждым из них по отдельности, но речь шла об одном и том же - казна остро нуждалась в доходах - и главной задачей их обоих было обеспечить как можно больший приток денег в Рим. Любыми способами. А Флору даже намекнули, что любое недовольство населения вверенной ему провинции не должно приниматься во внимание. А если даже дело дойдёт до открытого мятежа, то вина за это ляжет не на него, а на иудеев. Пока Нерон говорил Флор подобострастно смотрел на него со льстивым и восторженным выражением глаз. Нерон ходил взад - вперед по залу и голова Флора, как стрелка компаса, поворачивалась вслед ему. «Деньги нужны быстро... - выплёвывая слова и заложив руки за спину говорил цезарь. - К Сатурналиям, я думаю, мы завершим уборку мусора и разберём руины, а к весне начнём строительство дворца... Так что не мешкая ни дня приступай к своим обязанностям... я надеюсь ты оправдаешь мои ожидания...». Он не смотрел на Флора и бросал слова в пустоту зала, но знал, что сказанное им, как печать его перстня, останется в памяти слушающего. Он уже 10 лет был цезарем, и за это время очень хорошо понял силу своего слова и его власть. « Цестий отправляется завтра...тебе даю три дня на сборы - остановившись и посмотрев на Флора сказал Нерон. - И вот ещё что... - Нерон повернулся к Эпафродиту, тот быстро подскочил к нему и подал какую то бумагу. - Мне написали жители Цезареи, что между ними и иудеями постоянно возникают конфликты..., и что иудеи, в своей заносчивости, считают Цезарею своим городом, а греки, живущие там с момента её основания, своим. Так как, говорят они, царь Ирод строил этот город не для иудеев, а для римлян и греков...». Нерон вопросительно взглянул на своего секретаря. - Да, цезарь... - поспешно проговорил тот, - если бы царь строил Цезарею для иудеев, то не возвёл бы в городе театры, термы и цирк...иудеям это возбранено... Нерон согласно кивнул и продолжил: «Итак, я решил их спор и постановил: Цезарея является городом, в котором полноценными гражданами являются греки. Они в приоритете...иудеи не имеют права претендовать на магистратуры и иные должности, связанные с управлением города...Ты донесёшь моё решение до иудеев...И пожёстче с ними... Флор склонил голову в рабском поклоне. Нерон скривился в ухмылке и махнул рукой давая понять, что аудиенция окончена. Эпафродит сопроводил Флора в канцелярию, где тому были выданы проездные и полномочные грамоты, и указ цезаря по поводу Цезареи. Если во всё время пребывания во дворце глаза, лицо, да и вся фигура новоиспечённого прокуратора Иудеи, расплывалась в безграничном почтении и благоговении, даже перед преторианской стражей, охраняющей покои, коридоры и портики, то за воротами его осанка резко изменилась. Теперь это был гордый и надменный, и в походке, и во взгляде, чуть ли не консул - легат. За воротами его ждали носилки - паланкин и пятеро рабов из челяди его жены. Он с превеликим достоинством погрузил своё тело в их, оббитую кожей, глубину и махнув рукой, подражая жесту Нерона, крикнул: «Домой». Рабы- носильщики надели наплечные ремни, раб - номенклатор встал впереди, и паланкин плавно качаясь поплыл по улицам Рима. Преторианский трибун, сопровождавший его до ворот дворца, проводил носилки взглядом, пока они не скрылись за колоннадой базилики Юлиев. И никто и не догадывался в целом мире, что в этих носилках несут того, кто, сам того не ведая, был избран стать орудием Всевышнего для отмщения народу и во исполнение слов, сказанных Праведником своим мучителям и гонителям: «Да придёт на вас вся кровь праведная, пролитая на земле...Истинно говорю вам, всё сие придёт на род сей...оставляется вам дом ваш пуст». А уже через три с небольшим месяца после пожара в Риме, в канун ноябрьских календ, в гавань Цезареи вошла трирема с вновь назначенным префектом Иудеи Гессием Флором. Всего год понадобился ему, чтобы исполнить своё предназначение - разжечь огонь бунта, быстро перешедшего в кровавый мятеж, и погрузивший всю Иудею в «мерзость запустения». В сентябре 819 года восставшими иудеями был вырезан римский гарнизон в Иерусалиме, что привело к кровавым еврейским погромам по всей Иудее, Сирии и Египте. Потом пришёл Веспасиан...и, спустя четыре года, от величайшей святыни иудеев - иерусалимского храма - не осталось «камня на камне», а вся провинция Иудея превратилась в «мерзость запустения». Но об этом уже совсем другая история, и называется она - Иудейская война.
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА
ЧАСТЬ I. И БЫЛ ВЕЧЕР ...
Наступавшие с северо-запада тучи медленно заполняли своей мрачно- тревожной красотой небесный свод. Солнце, расточив за день весь свой блеск и силу, пряталось в море, стараясь побыстрее убежать от этого, неотвратимо надвигающегося, грозового мрака. Но тучи настигали его, укутывая, разгорячённое за день, тело светила своими причудливыми кружевами. От этого их края окрашивались блистающей золотой каймой, переливающейся всеми оттенками пурпура и бирюзы. Иногда сквозь эту пелену всё же прорывался луч уходящего Гелиоса, и тогда по морской глади, уже волнуемой дерзкими порывами киркия , пробегала искрящаяся солнечная тропа, на которой резвились в пенных гребнях призрачные наяды. На земле же тени медленно удлинялись, густели, превращаясь в клочья ночного мрака, и заполняли закоулки садов и ряды виноградников, раскинутых на склонах прибрежных холмов. Где то в лощине, в зарослях дикой ежевики и тёрна, робко и нестройно попытались затянуть свою вечернюю серенаду цикады. И тут же, как бы разбуженный ими, заголосил требовательным и визгливым басом старый мул весь день крутивший архимедов винт, подающий воду в имение, и напоминавший скотнику-рабу что пора вести его в хлев и кормить. День уходил вслед за светилом, передавая свою власть и права приближающейся ночи, которая, судя по тучам и усилению ветра, вела за собой дождь и непогоду. Внизу, у кромки моря, суетились человек пять. Двое быстро и ловко сматывали сушившиеся на вешалах сети и уносили их в низкий деревянный сарай стоявший у небольшого пирса, тоже деревянного, уходящего метров на 30 в море. Трое других разложив катки из круглых ошкуренных брёвен вытягивали на берег большую рыбацкую лодку. Место было довольно живописное. Прибрежное пространство, шириной метров в 30 и длиной в стадию, ограничивалось с обоих сторон выступающими в море скалистыми мысами образованными хребтами холмов высотой метров по 25-30 с плоскими вершинами и крутыми склонами. Они, отрезая кусок прибрежной полосы превращали её в уютную и красивую бухту, с удобной пристанью для рыбаков. На вершине левого мыса виднелись развалины старинной, возможно ещё этрусской, башни. Правый был каменист и гол. От бухты поднималась просёлочная дорога с двумя колеями набитыми арбами и повозками. Она петляла по склонам окрестных холмов покрытых ровными рядами масличных деревьев, смоковниц и виноградников. По суете снующих на виноградниках людей было видно, что идёт сбор урожая. На обочине дороги, у подпорной стены, разделяющей масличный сад и виноградник, стояла повозка на которую несколько человек грузили корзины с уже собранными гроздьями, а человек 20, или даже больше, подтаскивали новые, разбросанные в междурядьях. Дорога же, заканчивалась, или наоборот - начиналась, у ворот довольно просторного дома. Правильнее сказать, это была небольшая усадьба, в классическом римском стиле, с изящным портиком с западной стороны, выдающейся из него экседрой со скамьями, из которой открывался великолепный вид на Лигурийское море, бассейном в атриуме, гостевым залом - триклинием с большим мраморным столом и окружающими его ложами, а также небольшой, но уютной залой для друзей, комнатами для отдыха, для запасов, для домашней челяди , с кухней и ледником и, конечно же, с баней. Двор усадьбы с трёх сторон был окружен, как крепостной стеной , хозяйственными постройками. Тут были конюшни, маслобойня, винодельня, ткацкие комнаты, комнаты для рабов семейных и помещения - общежития для рабов одиноких и малолетних. Тут была даже темница - эргастул, но последний раз она использовалась по назначению лет 20 назад, и с тех пор о ней упоминали только в ругани между собой, как угрозу, рабы и прислуга. Господский дом стоял в центре усадьбы. Всё пространство перед ним было превращено в небольшой, но прекрасный парк, распланированный цветниками с розами, дельфиниумами, лилиями, гортензиями, левкоями, каждый из которых в своё время радовал глаз разноцветьем, и ласкал обоняние ароматами. Было видно, что за всем этим следит опытный и толковый садовник. Вход в усадьбу был обозначен двумя мраморными статуями лица которых были обращены к морю, и от которых к самому дому вела выложенная из больших известняковых плит тенистая аллея. С двух сторон она была засажена платанами, между которыми причудливыми фигурами располагались кусты самшита. Перед портиком аллея превращалась в небольшую площадь в центре которой располагался круглый бассейн с проточной водой. Чтобы зайти в портик нужно было преодолеть пять ступеней из таких же, как и вымощенная аллея, известняковых плит. Поднявшись по ним вы оказывались в тени колоннады полукруглой веранды в глубине которой открывался вход в атриум. Двор усадьбы был пуст, разве что у входа, в небольшой каморке, сидел в полудреме старый раб - придверник, которого мы и не заметили. Нет, конечно же, усадьба не была безлюдна, как может показаться из нашего описания, но жизнь в ней была подчинена ритму жизни всего лишь одного её обитателя. Он был хозяин усадьбы, нескольких десятков рабов её обслуживающих и четырёх сот югеров земли, лежащей вокруг. Небогато по меркам Рима, даже скудно, но Рим с его безумно - крикливой роскошью находился за 100 миль от этого маленького и скромного Эдема спрятавшегося среди холмов Этрурии. Да и, честно говоря, хозяин всего вышеописанного мирка, был уже стар, и, как говорят - пресыщен жизнью, а потому уже давно отверг, и даже, можно сказать, возненавидел и Рим, и суету жизни да и саму жизнь, которая, всё же вопреки ему, ещё тлела в его иссохшем от возраста, и перенасыщенном впечатлениями прожитого, теле. Приближающаяся ночь, обещавшая непогоду и возможный дождь, вносила всё же и свои заботы в жизнь усадьбы. Где то на задворках возмущенно заголосили обитатели птичника загоняемые на ночь в клети. Несколько раз фыркнул конь, и в ответ ему призывно и коротко заржала кобылица. Заскрипели колеса повозки въезжающей с черного хода на хозяйственный двор с грузом собранного винограда. Одним словом, жизнь кипела, но кипела ненавязчиво и скрытно, где то в недрах усадьбы, а в самом доме и вокруг него жизнь казалось замерла, а если и не замерла, то еле тлела вместе с хозяином. К дому, со стороны построек, направился человек в греческой тунике. За ним двое рабов несли оконные рамы со слюдяными вставками. Установив рамы и проверив прочность их крепления двое ушли, а «грек» прошёл в портик и проверил наличие масла в ночных светильниках. Он был уже не молод, но ещё и не стар, лет сорока или чуть больше. Его курчавая борода уже серебрилась сединой, как и шевелюра на голове, но вся его фигура говорила о недюжей физической силе, а в глазах не было и тени той рабской угодливости или опаски, которая так присуща людям испытавшим над собой гнёт чужой воли. Проверив светильники грек зажёг их и пройдя в атриум остановился у края бассейна. С другой его стороны в палисандровом кресле сидел старик. Возле него на низком столике лежало несколько развёрнутых свитков и таблички. В отличие от грека он был гладко выбрит и почти плешив, да и гораздо более долголетен. Может быть лет на 30, а то и более. Его высохшее тело тоже покрывала туника, но отороченная пурпурной полосой. Поверх неё на старике был лёгкий шерстяной плащ без рукавов. На указательном пальце правой руки старика сидел массивный золотой перстень, свидетельствующий о его принадлежности к высшей знати. Казалось, старик был весь погружен в изучение одного из свитков. Его губы беззвучно шевелились, а палец, украшенный перстнем, медленно двигался по пергаменту свитка. Грек кашлянул пытаясь привлечь внимание старика, но тот не отрываясь от своего чтения поднял левую руку в сторону грека, как бы призывая его к молчаливому ожиданию. Вечерний полумрак уже проникал и в атриум. Грек обошел вокруг и зажёг большие бронзовые светильники стоявшие между колон и возле стола. Старик одобрительно кивнул головой. Минуты через три он оторвался от чтения и откинувшись в кресле посмотрел на грека. - Авит спрашивает, что подавать на ужин? - сказал тот, окинув взглядом свитки и внимательно всматриваясь в лицо старика. Старик как будто и не слышал его. Было видно, что прочитанное глубоко взволновало старика, и его мысли, да и сердце, заполнено греческой вязью букв свитка. - Что ты сказал, Димитрий? - переспросил старик, и не дожидаясь ответа встал с кресла и подошёл к краю бассейна. - Прочти - после недолгого раздумья сказал он, повернувшись к греку, указывая головой на свиток. - Что это? - Грек подошёл к столу, и взяв свиток посмотрел на старика. -Беззакония мои преследуют меня - ответил старик, - то, что, как я думал, уже забыто, вновь напоминает о себе... Этот...- он запнулся на секунду, - этот нечестивец спаливший Рим... обвинил в злодеянии невиновных, и убивает их...а самое страшное во всём этом то, что некогда я отправил на смерть человека, последователей которого ныне убивает Нерон. Этот свиток передала Клавдия...прочти - повторил старик. - С госпожой всё хорошо? Она в безопасности? - спросил грек. - Может мне стоит выехать в Рим? - Нет, Клавдия собралась покинуть Город и прибыть сюда...- Старик хотел сказать что то ещё, но только покачал головой и вышел в портик. Спустившись по ступеням он направился по аллее к выходу из усадьбы. Грек проводил его взглядом и пристроившись возле одного из светильников принялся за чтение свитка. Прочтя первые же строки он остановился и хотел было перемотать свиток на начало, но не решился и вернулся к прежнему. Но чем дальше он читал, тем все более внимательнее и заинтересованнее. «Когда же настало утро, все первосвященники...имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти...И связав Его, отвели и предали Его Понтию Пилату, правителю... Иисус же стал перед правителем. И спросил Его правитель: Ты - Царь Иудейский?...Тогда говорит Ему Пилат: Не слышишь сколько против Тебя свидетельствуют...» сказал им Пилат: кого хотите, чтобы я отпустил вам?... Между тем, как сидел он на судейском месте, жена его послала ему сказать: не делай ничего Праведнику тому, ибо я ныне во сне много пострадала за Него... Пилат, видя, что ничего не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника сего; смотрите вы...». Встретив имя старика в свитке грек с удивлением еще раз перечитал написанное, и осторожно положил свиток на стол. Оглянувшись, и не заметив нигде старика, он встал и вышел из атриума. Раб - придверник уже зажигал ночные факела, и отблески пламени, тревожимые порывами ветра, метались по аллее и между кустами букса. Старик стоял у мраморной тумбы, на которой замерла мраморная женщина в скорбной позе и в траурной столе , и смотрел на закат. Его тень тоже металась из стороны в сторону в факельной огненной пляске. Солнце наконец то вырвалось из цепких объятий туч и спешило побыстрее укрыться в море. Ему это почти удалось, но частица его, багровым куском раскалённого металла, ещё лежала на горизонте в серебряном мареве, медленно густевшем по мере исчезновения светила. Там, в море, ещё купались последние минуты дня, а на холмах уже вступила в права ночь. Грек направился к старику, по пути, остановив раба, он приказал ему принести кресло и ждал несколько минут пока тот не вынес из дома небольшое сиденьице с подлокотниками и удобной спинкой. Взяв его грек подошёл к старику. - Присядь - мягко, но настойчиво попросил он. Старик молча покорился его просьбе. - Это о тебе? - спросил грек после недолгой паузы. Старик кивнул. - Там упомянута жена, это о госпоже?- Старик опять молча кивнул. Димитрий хотел ещё что то спросить его, но не решился. Он давно знал старика и видел, что он взволнован, даже встревожен. Причина, по всей видимости, была в свитке, присланном Клавдией, но тайну свитка мог раскрыть только сам старик. Если, конечно, захочет ею делиться с ним. Они оба молча смотрели на уходящее светило, но каждый видел своё. Грек темнеющее в наступающем мраке ночи море, а подслеповатым глазам старика в уходящем сиянии багрового диска открывался беломраморный город, к гавани которого подходила императорская квинкверема со штандартом Тиберия на ростре, и с ним, вновь назначенным префектом Иудеи. «Сколько же ему было тогда лет? - старик еле заметно усмехнулся всматриваясь в вызванную памятью фата-моргану. - Ну да, 35. или 36? Нет, точно 36, а Клавдии 19». Она стояла рядом с ним и с любопытством всматривалась в сияющую в лучах солнца мрамором дворцов Цезарею. Уже год она была его женой по праву руки. Тиберий, вопреки запрету сената брать с собою жен наместникам провинций, позволил Клавдии сопровождать его. Город приятно удивил их обоих. Изящество греческой архитектуры сочеталось в нем с римскими удобствами, но без сутолоки и грохота римских полисов. Гавань была окружена искусственными плотинами, разрушающими всякое буйство волн. Колоссальные статуи, как слева так и справа, украшали вход в эту рукотворную бухту, а прямо напротив, на холме, возвышался сверкающий каппадокийским мрамором храм Августа. «А ведь какой гордостью исполнилось тогда сердце мое видя все эти знаки почтения и благоговения пред Римом... - еле заметная усмешка скривила губы старика. - Цари и правители всех подвластных нам народов соревновались между собой за право доказать нам, римлянам, свою преданность и благонадежность. Не было такого города на земле, будь то свободный полис, или подвластный нам, где посреди форума или в главном храме не возвышалась бы статуя Цезаря и не стояли бы императорские сигны . И этот, быстро приближающийся, город был ярким свидетельством нашей силы и их признанием её. Тяжело вспоминать об этом, но именно так и думал я тогда всматриваясь в раскинувшуюся предо мной Цезарею. Как молод был я тогда, и как самоуверен...и горд от величия...вернее сказать - лживого величия своей значимости и своей власти». Бичевал себя своей памятью старик, всматриваясь в наступающем сумраке в видимый только ему город. - Проклятый город, проклятая Иудея - прошептал он, совершенно погрузившись в свои грёзы, но налетевший порыв ветра, как пощёчиной, вернул его в реальность. - Пойдём в дом, Димитрий - вставая с сиденьица и опираясь на поданную греком руку сказал старик. Раб -придверник наблюдавший за ними из сторожки у входа в усадьбу быстро прибрал сиденьице и исчез в своей каморке. Грек и старик прошли вместе до портика, Димитрий попытался помочь старику подняться по ступенькам, но тот отвёл его руку. - Пусть Авит принесёт хлеба, сыра, свежего масла...и что там он готовил? - поднимаясь по ступенькам сказал старик. - если есть рыба пусть подаёт, мяса не надо. А ты спустись в подвал и набери вина, что там у нас есть? - он посмотрел на грека, - возьми лучшего и воды набери в роднике. Выслушав его грек кивнул и ушёл. Старик поднялся по ступеням и прошёл в атриум. Подойдя к столу со свитками он стал аккуратно сворачивать их пряча в кожаные тубусы. Таблички с нетронутым восковым полем он сложил и перенёс к большому шкафу стоявшему меж двух дверных проёмов в спальные комнаты. А несколько других, исписанных и связанных между собой кожаным ремешком, взял, и усевшись в своё кресло положил себе на колени. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Смогу ли я с достаточной убедительностью и точностью передать череду тех событий, свидетелем и участником которых по воле Бога Всевышнего я стал. Не знаю. Но Истины ради обязан я правдиво и последовательно описать известные мне происшествия, участвовать в которых довелось мне в бытность мою префектом Иудеи. Труд этот требует усилий, как умственных, так и физических, ибо с тех пор прошло ни много, ни мало как 35 лет, и неумолимое время подточило мои силы, но не память. Каждый раз устремляясь мыслями к тем далёким дням я вновь и вновь начинаю бесконечный спор со своей совестью обвиняющей меня за проявленное тогда малодушие. Оправданием мне служат слова, которые он сказал мне в тот день: «Ты не имел бы надо мною ни какой власти, если бы не было дано тебе свыше». Разве может смертный воспротивиться воле богов? Но совесть моя...неумолимый и беспощадный судья мой. Близок уже час моего освобождения , и чем ближе он, тем всё чаще и чаще мысли мои подвигали руку мою взять стиль и дощечки. Но ныне, доколе еще длится нить моих суетных и безотрадных дней, отпущенных мне Богом, решился я. Ибо жестокость цезаря в отношении людей, называющих себя «Христианами», несправедлива и бесчеловечна, так же, как была несправедлива и бесчеловечна казнь их учителя, которую я санкционировал в угоду иудеям и вопреки своей совести 35 лет назад..». Старик здесь прервал своё чтение и задумался. « Вопреки своей совести и вопреки просьбе Клавдии, а ведь именно с того дня и началось наше с ней отчуждение. Она стала презирать меня...хотя нет, я сам стал презирать себя, а она...скорее она стала жалеть меня, даже бояться за меня...и этот её сон... тогда он мне показался пустым женским ночным кошмаром, но вот прошло 35 лет и сон оказался пророческим...». Старик вздохнул и взяв стилус дописал: «Я послал на смерть Учителя, Нерон, продолжая начатое мной, убивает Его учеников...Почему происходит подобное? Люди, избравшие добродетель основой своего бытия искореняются как преступники, а преступники, попирающие все законы морали и человечности, возносятся на вершины власти и почёта? Рим обезумел? Или обезумел весь мир? И как жить человеку честному в таком мире? Становиться нечестивцем подобным цезарю, или хранить совесть свою на потеху толпе?». Старик остановился и аккуратно загладил последнее предложение. «Как жить в таком мире? Что за вопросы ты задаёшь. И кому? Себе? Каждый пусть сам решает как ему жить в этом мире. Другого мира нет, эти греческие бредни о каком то Элизиуме пусть останутся для рабов и малоумных...а то Царство, о котором он говорил...которое не от мира сего...». Тихим, почти беззвучным шепотом спросила память. Старик нахмурился и отложил таблички. « Да, тяжело убедить себя в чем либо, когда не можешь прийти к единству с самим собой даже на склоне лет..». Его размышления прервал раб - повар с большим медным подносом уставленным тарелками с сыром, жаренной камбалой, зеленью, свежими, ещё истекающими запахом пропечённого теста хлебцами и чашею с маслом, ароматным и густым. Он мельком взглянул на старика и направился в триклиний. У входа он ловко подхватил свой поднос левой рукой, а правой захватил светильник. Сервировав стол принесённым раб взял два кубка из большого посудного шкафа и поставил их между тарелками. Оглядев всё, он вновь метнулся к шкафу и достал две умывальные чаши. Наполнив их на треть водой он отнёс их на ложе и положил возле каждой свёрнутые полотенца. Оглядев результат своих трудов ещё раз, он подвинул светильник ближе к столу и вышел в атриум. - Господин, всё готово, как ты желал - сказал он, склонившись и удерживая поднос у груди. - Да, благодарю тебя, Авит, - кивнул рабу старик, - пойди, поторопи Димитрия, скажи, что я его жду в триклинии. И по тону старика, и по поведению раба было видно, что отношения в усадьбе держатся больше на уважении человеческого достоинства со стороны хозяина и на почтении со стороны челяди, но никак не на страхе одних и презрении других. Раб ещё раз склонил голову и исчез среди колоннады портика. Начинался дождь. Первые капли уже упали на плиты аллеи и зашелестели по листьям платанов и цветников. С крыши атриума сначала скромно, каплями, а потом сильнее и сильнее в бассейн полились маленькими водопадиками струи дождя. Пламя массивных бронзовых семисвечников отражалось в этих струящихся нитях воды, превращая их в потоки то ли расплавленного золота, то ли драгоценного елея изливающегося с небес в бассейн. Разбиваясь о края бассейна они превращались в водяную пыль, которая мириадами искр висла над пузырящейся поверхностью. Старик встал и направился в триклиний. Подойдя к столу он отломил кусок хлебца и макнув его в миску с маслом отправил в рот. « Вот она, еда мужа и воина, - разжёвывая хлебец и наслаждаясь вкусом и ароматом подумал старик. - Что надо человеку, чтобы насытиться и утолить голод? Кусок хлеба, ложка масла, кусок сыра... а они, эти вчерашние рабы, новые римляне... тратят по сотне тысяч сестерциев за раз на обжорство...соловьиные языки, краснобородки, молоки мурен...чванятся своим богатством, а как были рабами, так и остались, а им завидуют, и стремятся подражать... безумие...безумие во всём». Грек появился с двумя небольшими кувшинами. Один был из финикийского стекла, разноцветного и непрозрачного, с изящным горлышком и тонкой витой ручкой. Второй - обыкновенный римский, тоже из стекла, но матово белого. Дождь щедро оставил свои метки на его тунике и шевелюре. Поставив кувшины Димитрий полотенцем протёр лицо и голову. - Этот кувшин Клавдия купила в Тире - сказал старик беря разноцветный кувшин и наливая из него в кубки себе и Димитрию. Вино, в отблеске светильника казалось черной струёй смолы. - Ты выбрал массикское - старик одобрительно кивнул наблюдая за льющимся в кубок вином. - Как давно это было, и как всё же быстро пролетает жизнь человеческая - продолжал он. - Мы тогда возвращались в Рим. Вителий послал меня на суд к Тиберию. Иудеи написали донос, обвинив меня в расхищении их храмовой казны...- старик покачал головой и повторил - Да, как давно это было, и как быстро проходит жизнь. Он поставил кувшин и возлёг. Димитрий взял второй кувшин и разбавил налитое стариком вино родниковой водой. Устроившись напротив он поднял свой кубок. - Здоровья и благоденствия тебе, Клавдии и всему твоему роду. Пусть боги будут милостивы к вам - сказал он. Они отхлебнули из кубков, и поставив их принялись за еду. - Не знаю о каких богах ты говоришь, - после недолгой паузы, вызванной прожевыванием пищи, произнёс старик, - если о своих, греческих, то это не боги, а сборище прелюбодеев, блудниц и мужеложников...- посмотрев на реакцию грека и заметив его еле заметную усмешку, он добавил - судя по вашим же сказаниям... Но грек молчал и не думал вступать в спор. Старик вновь пригубил кубок. - А если ты имеешь в виду наших, римских божков - божественного Юлия или Августа, или этого скудоумца Клавдия, то их милостью пользовались те, кто холуйствовал возле их столов Грек молча ел и слушал. Он понимал, что со стариком что то произошло, и он хочет высказаться. Внутреннее волнение выдавало его в непривычной словоохотливости. А причиною был этот свиток, непонятно откуда взявшийся и непонятно зачем рассказывающий о какой то казни, в которой участвовал старик многие годы назад, и которая, как оказывается, злой занозой сидит в его памяти. Грек омыл руки в чаше, вытер их полотенцем и поднял свой кубок. - Ну если ты не нуждаешься в милости богов, - сказал он, - то пусть тебя всегда сопровождает любовь друзей. - Да, умеешь ты пожелать того, чего среди людей ныне и не найдёшь - усмехнулся старик. - Любовь, дружба, справедливость, милосердие, самопожертвование, доблесть... когда то, если верить Ливию, эти добродетели были широко распространены в римском народе...Ныне же они редкие гости среди нас. Чаще встретишь зависть, алчность, жестокость... да лицемерие, да похоть... Порой кажется, что только эти «достоинства» и ценятся ныне людьми и более желанны людям. Но, всё равно, сказал ты хорошо... Старик тоже поднял свой кубок и они выпили. - Меня настораживает твоё состояние духа…- грек отломил кусок сыра и посмотрел на старика. - Ты отвергаешь добродетель в человеке? - Я вижу, что её отвергает и искореняет само общество, а возвеличивают нечестие и подлость, причём во всех её проявлениях - ответил старик. - И это длится едва ли не со времен Гая. А последние события в Риме, этот пожар и казни, только подтверждают мою правоту. Эти несчастные, которых этот нечестивец сжигает на крестах и отдаёт зверям, лучшие люди Рима. Я говорю не о родовитости, и не о богатстве...ни то, ни другое не даёт человеку нравственную силу и достоинство, скорее наоборот - забирает остатки, если они ещё и теплятся в сердце... Грек внимательно слушал речь старика, а после слов о «лучших людях Рима» даже с удивлением посмотрел на него. Старик заметил его взгляд и продолжал - Да, ни знатность, ни богатство не делает человека Человеком. Можно иметь в роду сотни консулов, триумфаторов, сенаторов даже царей, а быть скотом, и по образу мыслей и по образу жизни. Да и нынешний наш...цезарь...разве не является убедительным подтверждением моей правоты? Поверь, я говорю о том, что сам видел. О богатстве даже и не стоит говорить. Разве стали людьми Паллант, или Нарцисс, или Эпафродит? Старик замолчал, то ли ожидая возражений, то ли задумавшись о чём то своём. - Но эти люди, о которых ты говоришь, как об образцах добродетели, обвиняются в распространении какого то зловредного и человеконенавистнического учения, и в приверженности к тайным жертвоприношениям. Говорят они приносят в жертву своему богу младенцев...Это что? Ложь? - Грек взял кувшин и долил в кубки вина, затем чуть разбавил его водой. Старик с усмешкой посмотрел на него - Обычная уловка нечестивцев и лжецов - беря кубок сказал он. - Они обвиняют своих противников в своих же преступлениях. Лгут, но во лжи обвиняют людей честных, убивают, но убийцами назначают невинных, оскверняются самым грязным развратом, а обвиняют в нём целомудренных. Всё это видел я за свою жизнь, потому то и склонен думать что этот мир во власти зла и преуспевают в нём только те, кто живёт по его законам. - Но насколько я тебя сумел понять, - возразил грек, - ты предпочёл всё же в своей жизни придерживаться законов человеколюбия. Это видно в твоём имении. Вся челядь и рабы, не побоюсь этого сказать, тебя не только уважают, но и любят. Он посмотрел на старика. Тот грустно усмехнулся - Человеческая любовь и уважение очень быстро меняются на ненависть и презрение - сказал он и поднял кубок. Они выпили по несколько глотков. - У меня были все возможности стать нечестивцем, одним из многих, сенатором, или даже консулом - Старик поставил кубок и подложив себе под руку подушку облокотился на неё. - Но одна встреча... одна встреча... изменила не только всю мою жизнь, но даже образ мыслей моих. Старик замолчал и с минуту глядел куда то в сторону. Казалось, эта встреча вновь заполнила его память. Грек ждал. Старик очнулся от своих воспоминаний и посмотрел на Димитрия. - Этот свиток, который прислала Клавдия, он об этой встрече... Написал его один из тех, кто был тогда там. Я даже знаю кто. Сборщик налогов, откупщик. Они звали его Левием. Он был довольно богат, по меркам Иудеи, но и его эта встреча сделала другим. Он оставил всё - и дом, и жену, и накопленное чтобы быть с Ним. - С кем «с Ним» - удивлённый, если не сказать - ошеломлённый, словами старика о «возможности стать нечестивцем», то есть сенатором, переспросил грек. - Одни называли Его сыном Бога, другие - Царём Иудейским, третьи обвиняли во лжи... внимательно посмотрев на Димитрия ответил старик. - Он и впрямь был велик и достоинством и силою духа...это и стало причиной Его смерти... Он вызывал лютую зависть и ненависть у иудейских жрецов. В конце - концов они и обвинили Его... А я, пойдя у них на поводу, утвердил приговор...послав на смерть невиновного... -Ты никогда не рассказывал об этом - осторожно вставил грек. - Не так то просто признаться в своём преступлении, или малодушии, тем более рассказать о нём. - в задумчивости проговорил старик. - Ты думаешь легко это, осудить на смерть невиновного? Хочешь чтобы я рассказал тебе? - Я был бы благодарен и за рассказ и за разрешение прочесть свиток присланный госпожой. - Хорошо - кивнул старик, - но не сейчас, я устал и оставим это на завтра.
БЕССОННИЦА
О чём можно думать среди ночи, страдая от бессоницы и одиночества? Конечно, многое тут зависит и от возраста, и от занимаемого положения в обществе, и от должности, да и от съеденного на ночь тоже. Чем заполнена душа человеческая, то и будоражит мысли и вызывает видения. Отдавшиеся разврату предаются сладострастным мечтаниям, выбравшие сети власти задумывают интриги и козни своим соперникам и конкурентам, страдающие от болезней или обжорства размышляют об исцелении и лекарях, а обжоры хулят себя за чрезмерное чревоугодие, завистливые...впрочем, зачем нам гадать о чем размышляют в ночные стражи страдающие бессоницей. Нам интересен лишь один из подобных страдальцев - старик, господин и хозяин имения о котором мы рассказали чуть выше. Он полулежал в своей спальной комнате на деревянной кровати под шерстяным покрывалом и наблюдал за язычком пламени почти недвижимо стоящим над глиняным ночным светильником. « Вот горит этот огонёк, - думал старик, - маленький и немощный, а вокруг мрак ночи. Стоит ему потухнуть и тьма накроет всю комнату, а он не тухнет и тьма ничего с ним поделать не может...масло даёт силу и жизнь этому огоньку, пока есть оно и он непобедим тьмой. Да не мудрствуй ты, а то уподобишься этим греческим лжецам...». Старик поправил подушки и возлёг навзничь. Его движение передалось огоньку и он задрожал и замигал. « Видишь, порыв ветра и нет огонька, или кончится масло и всё... - текла мысль, рождённая ночной бессоницей. - А человеческая жизнь? Что даёт силу жить? Какое масло заканчивается в человеке и он уходит в вечный мрак... Да, в свитке же тоже написано о каких то девах и масле в светильниках, которое у одних закончилось, а у других нет...Интересно, что он этим хотел сказать?» Старик решил было встать и взять свиток, но передумал и опять откинулся на ложе. « Мне уже семьдесят пять...скоро потухнет светильник... масло кончается, да, силы уходят...хотя...Август ушёл в 77, Тиберий погас в 78, так что ещё тлеешь...Но как всё же быстро пролетела эта жизнь...и сколько сделано недостойного...и самое горькое, что это недостойное неисправимо... второй жизни не будет. Или будет? Да, а что там, во мраке? Харон, Лето и раздача душ...если верить басням Платона...а какую же душу выбрать мне? Улисс выбрал душу самого простого подёнщика... Какой всё же бред лезет в голову...А ты боишься смерти? Ты же не боялся её в 19 лет, и там, за Рейном,в 25, а в 40 стал бояться её в Риме. Конечно, одно дело поле битвы и смерть воина, а другое быть удушенным или зарезанным, как баран, по безумной прихоти очередного римского «бога». Хотя, в сути своей, смерть все равно едина, какая разница найти её на поле битвы, или в своей кровати, или на кресте... все идут во мрак...или, всё же, за новыми душами...». Старик усмехнулся и сел на своём ложе. « Да, скоро сам это узнаешь, не долго осталось ждать... Надо успеть всё написать, пока ещё тлеет огонёк...Этот откупщик пишет, что Он мне ничего не отвечал...А откуда он может знать? Мы были вдвоём в претории, я и он, и никто не мог слышать нас. Но откуда он узнал про сон Клавдии и её просьбу ко мне? Разве что она сама рассказала кому из них... а они искренне верят, что он не умер на кресте...но ты сам же видел, что гробница была пуста, и сам производил сыск и допрашивал стражу, охранявшую гробницу... Нет, на кресте он умер, Лонгин сам проткнул его копьём, тут сомнений нет, а вот то, что они объявили, что он воскрес...здесь загадка или тайна, или ложь. 35 лет я стремился это всё сначала понять, а потом и забыть и вот, на тебе! Эти казни, и это писание...вновь возвратили меня в самые постыдные мои дни...надо всё же успеть записать о нашем разговоре с ним. Насколько я понял для них важно каждое его слово. А для меня...а для меня важно примириться с ним...руки я умыл, а память вода не смывает...». Старик встал с кровати и начал одеваться. Закончив с одеждой и завязав ремешки сандалий, он взял светильник и вышел из спальни. В атриуме было довольно светло. Бронзовые семисвечники хоть и были на половину загашены, но давали достаточно света для безопасного перемещения. Дождь ушёл на юго - восток гонимый всё тем же киркием. Он оставил напоминанием о себе лужицы воды на мозаичном полу возле бассейна, и плавающие по его поверхности кусочки листьев и коры. Старик уселся в своё кресло и взяв новую табличку и стилус задумался. А через минуту остриё костяной палочки побежало по восковому полю расставляя на нём ровные и стройные, как ряды триариев в манипуле, латинские буквы. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА « Волею Тиберия я должен был сменить Валерия Грата в Иудее. Разве мог я тогда предположить в череду каких событий ввергнет меня это назначение. Я был молод и честолюбив. Настоящее делало меня честолюбивым, будущее открывалось предо мной великим. И это назначение было последней ступенью в моем восхождении к сенаторской тоге. Префектура давала широкие возможности для достижения сенаторского ценза, а кроме того я не был подконтролен никому. Императорский легат, назначенный в Сирию, сидел в Риме задерживаемый Тиберием и, как я знал, ему не суждено было добраться до своей провинции. Префект с полномочиями наместника, и с правом жизни и смерти над всяким, живущим на подвластной мне территории. Власть, насколько она пьянит и ожесточает сердце. Насколько ощущение силы твоего слова надмевает человеческий дух. Все это понял я лишь в Иудее. Понял, чтобы отречься от этой власти, но отрёкся только испив её вполне и до дна. На что обратил я ее? Кому принесла моя власть благо или хотя бы утешение? Даже в час наибольшей необходимости в ней она оказалась бессильна. Власть оказалась безвластием. Каким укором и насмешкой над самим собой стали те мои самоуверенные слова, что я имел власть распять Его и имел власть отпустить Его. Да, я хотел отпустить Его, но не отпустил. Да, я имел власть сделать это, но не сделал. Почему человек устроен так, что часто желая сделать доброе, не имеет силы сделать его? О многом и многие дни размышлял я после того, но до тех дней ни на миг не сомневался я в том, что моя власть реальна, ибо она являлась частью власти высшей, и, как мне тогда казалось, вечной - власти Рима над вселенной. Наш корабль вошел в гавань Цезареи в самый канун августовских ид. Этот город на целых 10 лет стал моим приютом в Иудее. Он успел мне надоесть до отвращения за это время. Если бы величественность зданий и дворцов соответствовала душевным качествам живущих в них, но этого никогда не бывает. Чем ничтожнее душа властелина, тем помпезней и величественней воздвигаемое им. Истинное величие не нуждается в роскоши и не стремится оставить по себе память в грандиозных, построенных ценою тысяч жизней рабов, дворцах и храмах. Но что такое для цезарей кровь, слезы и пот рабов и простолюдинов? Во сколько человеческих жизней обошёлся и этот, посвящённый Августу, город? И в какую меру страданий? Сколько денег было выбито из спин тех, кто по прихоти жестокого и льстивого тирана и убийцы оплачивал строительство храма и гавани, цирка и театра? Суетна и безжалостна жизнь одних, и изнуряюще скорбна других. Кто решает участь тех и других? И есть ли отрада для тех, кто внизу? Об этом часто думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело, оно было наполнено другим…». Старик положил стилус и табличку и встав с кресла направился в триклиний. Остатки их вечерней трапезы так и стояли на столе. Старик взял кубок и налил в него немного вина. Он не стал разбавлять его водой, отломил кусок сыра и вышел держа кубок и сыр в руках. Минуя атриум он оказался в портике и хотел было сесть на ступени, но они были мокры от дождя. Тогда старик поставил кубок с вином на пол и вернувшись к креслу взял из него небольшую кожаную подушечку. Пристроив её на ступеньку он уселся на неё и взяв кубок отхлебнул пару глотков. Ночная тьма окружала имение со всех сторон, и даже проникла в междурядья цветников и самшитов, но отгонялась пляшущими языками факелов от аллеи и придомовой площади. Судя по беспросветной черноте востока, была третья стража ночи. Ни какой звук, ни шорох листвы, ни шелест волн не тревожил сон земли. Казалось, в этой тишине замер весь мир и остановилось время. Небо, свободное от туч, сияло мириадами огоньков, больших и малых, ярких и тусклых, и это сияние отражалось в огромном зеркале Средиземного моря, раскинувшегося до самого горизонта и сливавшегося с этой сияющей бесконечностью. Старик и сам как будто замер во времени, укутанный по рукам и ногам тишиной, и ошеломлённый необъятностью и красотой ночного небосвода. « Это и есть вечность...- в каком то восторженном ужасе думал он, запрокинув голову и, как зачарованный, рассматривая мерцающую вселенную. « Она будет всегда...человек рождается, мужает, выбирает свой жизненный путь, стремится к славе, богатству... за это сражается, интригует, лжёт, клевещет и на это тратит дни своей жизни, такой краткой и быстро проходящей... сколько уже было нас и сколько ещё будет, а это небо есть всегда! В своей красоте и бескрайности...Ему нет дела до наших войн, до наших интриг...его не пачкает наш разврат и не затрагивает наше безумие, его не возможно осквернить ни какими человеческими пороками...Если боги есть, то они могут быть только там...Может быть именно об этом Царстве, которое не от сего мира, говорил он..» Из плена неба, оков тишины и сети мыслей опутавших старика, освободил раб - сторож. Он давно заметил сидящего на ступенях господина, но не решался подойти. В конце -концов он нарочно уронил на плиты площади свой посох - дубинку и этот звук своей неожиданностью прервал нить размышлений. Старик вздрогнул и посмотрел в сторону звука. Раб быстро подхватил свой посох и подошёл поближе. - Господин чем то огорчён? - спросил он. Старик сделал несколько глотков из кубка и поставив его на ступени встал. - Сон ушёл от меня -сказал он и огляделся ища куда положить кусок сыра. Не найдя ничего он протянул его рабу. Тот взял и проводив взглядом уходящего старика поднял кубок и понюхав его выпил содержимое заев куском сыра. - Да, хорошее вино пьют господа - пробормотал он и вновь понюхал уже пустой кубок. А старик пройдя в атриум подошёл к столу и взял исписанные им таблички. «Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело - прочёл он последние строки - оно было наполнено другим». « А и в самом деле, ведь я никогда раньше не замечал ни неба, ни его красоты, не слышал тишины и подобные мысли даже призрачно не появлялись в моём сердце тогда, чем же я жил? Тем, чего сейчас стыжусь и что презираю...мечтами о славе и богатстве...как скот... точно по платоновскому городу свиней...надо всё это описать здесь...обязательно...хотя...кто сейчас смотрит на небо и рассуждает о смысле жизни...весь Рим стал одним большим городом свиней. Они совокупляются, обжираются и лягают друг друга ногами из жадности и ненасытности...». Старик положил таблички, и взяв свой глиняный светильник пошёл в спальню. Раздевшись, он улёгся на кровать, и долго ворочался ища удобную позу и пытаясь заснуть. Неразбавленное вино и возраст, а также ночь, совместными усилиями всё же заставили Морфея прийти, и под утро старик забылся в глубоком и беспокойном сне. . ...И БЫЛО УТРО Порою кажется, что ночь всё ещё в полноте своей силы. Мрак всё так же густ. Звёзды мерцают ярко и отчётливо. Нет и намёка на приближающийся рассвет, не заметно даже еле видимого сияния подкрадывающихся с востока лучей, но об их приближении первыми, как всегда, объявили петухи. Каким чудесным даром всё же наградили боги эту птицу. Сидя в тёмной клети, в сонном оцепенении, когда ещё ни что не предвещает рассвета, где то внутриэтой птицы вдруг звенит колокольчик, слышимый только ей и понятный только ей, и встрепенувшись, объявляет она всему миру о приближающемся рассвете. О том, что скоро, в бесконечном круговороте тьмы и света, вновь ночь сменяется днём, и пора возвращаться из иллюзорных миров, в которых бродила ночью душа, в реальный мир. Мир трудов и забот, мир рабства и господства, мир добра и зла. Ещё не отголосил первый, как вперегонки с ним запел свой утренний гимн Солнцу второй, и третий, и вскоре всё побережье перекликалось звонкими петушиными голосами. В очагах кухонь зажигался огонь, сонные кухарки и повара принимались за приготовление еды. Вилики и прокураторы имений составляли планы работ на предстоящий день. Исполнители работ получали задания. Начинался очередной день, со своими заботами, надеждами, страстями и разочарованиями. Похожий на предыдущий и на последующий, и на тысячи дней бывших до него, и на тысячи дней которые будут после. Старик спал в своей уютной спальне. Его сон не нарушили ни петушиные крики, ни возня пришедших рабов, которые тщательно вытерли все ночные лужи вокруг бассейна и выловили плавающий на поверхности мусор. Остатки ужина тоже были убраны, стол протёрт и все светильники загашены. В имении жизнь шла своим чередом, и по годами выверенному распорядку. Её однообразие нарушалось только сезонными работами. И то довольно условно. Год был похож на год, и различались года только обилием или скудостью урожаев, засухами или, наоборот, проливными дождями. Ну и конечно естественным ходом человеческой жизни, то есть смертями, рождениями, брачными договорами между свободнорождёнными и союзами между рабами и рабынями. Сейчас шла уборка и переработка винограда, затем, через месяц - полтора, поспевали масличные деревья. Потом приходила зима со своими заботами и весна со своими. Виноград превращался в вино, а какая то часть сушилась. Маслины - в масло. Птичник обеспечивал усадьбу яйцами и мясом. Скотный двор молоком и всем, что из молока можно получить. Близость моря вносила своё разнообразие. Дорогих и редких рыб в окрестностях не было, но камбалы, скумбрии и креветок море давало в избытке. Одним словом, гармоничное сочетание климата, труда рабов, щедрости моря и плодородия почвы давало всё потребное для безбедного существования всей челяди в усадьбе и содержания господского дома в Риме. В котором и проживала жена старика - Клавдия Прокула с тремя служанками и Гаем, бывшим гладиатором, которого она вырвала из лап смерти, выполнявшим службу охранника, сторожа и посыльного. Дом был небольшой и довольно старый. Он располагался недалеко от верфей, возле моста Агриппы. Тибр здесь делал небольшую петлю и разделялся островом на два рукава. Пожар, бушевавший неделю, сюда не дошёл. Всеобщими усилиями на седьмой день его остановили у Капитолия, но от старого города с его древними храмами, имениями знаменитых полководцев, домами, базиликами остались только руины и пепелища. А самое страшное, тысячи несчастных сгорели заживо, тысячи были затоптаны и задавлены, тысячи задохнулись в узких улочках пытаясь спастись от огненного смерча. Рабы, вольноотпущенники, свободнорождённые обоего пола, и самого различного возраста, сгинули в пламени этого погребального костра, в котором сгорел древний Рим. Рим легендарных царей, первых консулов и диктаторов. ЭДИКТ Сразу же после пожара по Риму поползли слухи о злом умысле цезаря. Одни говорили, что видели рабов из императорского дома, бегающих с факелами у лавок возле Большого цирка, откуда и начался пожар. Другие, якобы, слышали разговоры, что Нерон задумал отстроить новый город и назвать его своим именем, и для этого велел расчистить место для него. Кто то верил этим сплетням, кто то нет. Но когда начали рассказывать, как цезарь, в великом восторге наблюдая это всенародное бедствие, декламировал сочинённую им же «Песнь о гибели Трои», сплетни стали обретать тяжесть обличения в преступлении. А это отнюдь не прибавляло любви народа, и грозило выплеснуться ненавистью не только в анонимных эпиграммах и стишках, но и в реальных угрозах заговоров. И тогда воспалённая голова цезаря напряглась, и лихорадочно стала искать возможность отвести от себя все подозрения в поджоге. Он вообще был гений по изобретению планов с самой ранней юности. Правда, все изобретённые им планы своей целью имели убийства, но обставленные так, чтобы всё обрело видимость правосудия, или, на худой конец, несчастного случая. В 19 лет он придумал план убийства матери и осуществил его. Целая триера была изобретена так хитроумно, что в нужный момент распалась на части, а на кровать, где спала Агриппина, свалилась огромная свинцовая плита. Если бы не досадная случайность, всё прошло бы блестяще. Но, как говорят иудеи: человек замышляет, а бог осуществляет. Такой гениально задуманный «несчастный случай» с кораблекрушением не принёс ожидаемого результата, и пришлось посылать Аникета чтобы довести задуманное до конца. Но и тут всё было обставлено так, якобы Агриппина покончила с собой. Потом было отравление брата, потом казнь жены, обвинённой в прелюбодеянии всё тем же верным Аникетом. Потом, по мере взросления цезаря, казни стали обычным его развлечением, наравне с развратом, доставляющим незабываемые и постоянно желаемые ощущения, как в многогранности похоти, так и в упоении абсолютной властью. Но пожар испугал своей чудовищной смертоносностью даже Нерона. Пытаясь успокоить народ он объявил, что все погребения совершатся за счёт государства, а утратившим жилища будет оказана помощь в постройке нового. Но ропот не стихал, и даже умножался... Поппея лежала на животе, раскинув ноги и руки, и тихо постанывала, переживая и пытаясь растянуть затихающие внутри её волны сладострастия. Нерон осторожно высвободил руки, сжимавшие ещё трепещущие от пережитого оргазма груди Поппеи, и перевернувшись на бок откинулся на спину. «Как же угомонить эту уличную римскую грязь...- думал он, искоса поглядывая на распластавшуюся Поппею. - Чернь волнуется и готова к бунту, надо чем то успокоить её... а потом...а потом я отстрою новый Рим, но теперь это будет уже и не Рим, а Нерополь - мечтал он. - Но эти языки надо отсечь, а рты заткнуть. Каким же образом?». Тут же всплывал вопрос и Нерон пока не знал на него ответ. Подобные мысли, после пожара, постоянно заполняли его, не давая покоя даже во время выполнения супружеских обязанностей. Поппея зашевелилась и перевернувшись прижалась к нему положив голову ему на живот. - О чём ты думаешь? - прошептала она водя пальцами по его животу и перебираясь всё ближе и ближе к той части его тела, которая и дарила ей удовольствие и повергала в истому. - О чём думаю... - переспросил Нерон. - О наследнике, которого ты мне родишь... Он запустил пальцы в её рассыпавшиеся волосы, и нежно перебирая их, тихо подталкивал её голову вслед за её пальцами. - Мне надо омыться - освобождаясь от его руки и встав на колени возле Нерона, улыбаясь сказала Поппея. Он молча рассматривал её, нависшую над ним в откровенной и бесстыдной прелести. «А ведь ей уже 34 года... - подумал Нерон. - Семь лет она со мной... Да, не долог век женской красоты...» Он протянул руку и коснулся её живота, ещё упругого, но носившего следы двух беременностей. Так же и грудь, уже немного обвисшая и утратившая своё былое совершенство. Даже на лице, всё ещё прекрасном, еле заметными тенями уже проявлялись морщинки. Правда, благодаря белилам, притираниям и мастям пока ещё скрываемые, но время и возраст неумолимо стирали красоту этой женщины, ради обладания которой, он убил её первого мужа и выслал в Лузитанию второго. Поппея как будто уловила направление его мыслей, и быстро соскользнув с ложа пошла к небольшому бассейну с тёплой водой, расположенному в углу её опочивальни. Нерон всё так же следил за ней, а когда она спустилась по ступенькам в бассейн встал и пошёл к ней. Она сидела на нижней ступени, по пояс в воде, обхватив ноги руками и положив лицо на колени. Он уселся рядом и обнял её. Вода была не только тёплая, но и разбавленная каким то благовонным и бодрящим экстрактом, покалывающим кожу и пьянящим ноздри. - Это и есть твой бассейн для омовений? - спросил он, зачёрпывая воду и поднося её к лицу. - Да, иудеи называют его миквэ, - Поппея повернулась к Нерону, - это необходимо для всех женщин иудеек. - О, извини, я же забыл, ты теперь иудейка... - Нерон усмехнулся и встав сошёл в чашу бассейна. - Но я так и не понял, зачем тебе это надо? Неужели быть иудейкой почётней, чем римской матроной? - Милый мой, Луций...- прошептала Поппея, - после смерти нашей дочери я потеряла всякую надежду...ты же помнишь горе моё в те дни... - на глазах Поппеи появились слёзы, но она зачерпнув воды умыла лицо и продолжала - иудейские жрецы вернули мне надежду и утешили в горе. Их бог, единый и всемогущий, может помочь, но чтобы обратиться к нему надо принять их веру и исполнять его законы. Ради наших будущих детей я и приняла их веру и посвятила себя их божеству... «Как же она порой бывает глупа - думал Нерон выслушивая её монолог - Она верит в эти басни о богах...Если бы у иудеев на самом деле был всемогущий бог, разве были бы они нашими рабами? Бог здесь я!». - Может и мне стать иудеем - с плохо скрытой насмешкой спросил он. - Что для этого надо сделать мне? Поппея не заметила насмешки. Она внимательно посмотрела на стоявшего по горло в воде Нерона. - Я оставила возле себя двух из их жрецов. Помнишь, из того посольства, что приезжали ходатайствовать за высланных Фестом в Рим иудейских законоучителей. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и разрешил удалиться им в Иудею. А жрецов я оставила в Риме. Если хочешь я пришлю их к тебе и они совершат обряд посвящения... - А в чём он состоит, этот обряд? - переспросил Нерон. - мне тоже нужно будет омыться в этой, как ты сказала - миквэ? И я стану иудеем? Поппея встала и войдя в чашу бассейна почти вплотную подошла к Нерону. Она прикоснулась рукой к его члену и оттянув крайнюю плоть сказала, глядя на начинающего возбуждаться Нерона: «Мужчинам делают обрезание. Жрецы говорят, что это заповедал Бог всем, кто поклоняется ему, и желает его помощи». Она убрала руку и обняв его спросила: «Так что? Присылать жрецов?». Он захохотал заливисто и громко. - Нет, нет, нет... - давясь смехом повторял Нерон. - ни какого обрезания, я согласен только на облизание...через облизание можно стать иудеем? Ха-ха-ха! Тогда я готов! Прикосновения Поппеи оказалось достаточно чтобы вновь вызвать дикое и необузданное вожделение. Он поднял её за бёдра, и она обхватив его ногами и руками отдалась в его волю. Всё закончилось на полу возле бассейна. Они лежали мокрые и уставшие держась за руки и глядя в потолок, разрисованный нимфами и сатирами. - У меня к тебе просьба, - прошептала Поппея, сжимая руку Нерона. - Говори - так же шёпотом ответил он. - Мои иудейские жрецы говорят, что Рим стал рассадником какого то зловредного учения, пришедшего сюда из Иудеи и распространяющегося лжеучителями и еретиками. Они просили меня посодействовать в изгнании их из города и о наказании... - Что за учение? И что они хотят? - спросил Нерон. - Я не знаю, но мои жрецы очень плохо отзываются о них. Это последователи какого то Хреста. Говорят, это человеконенавистническое учение отвергает и Бога, и власть, и богатство, и наслаждение... - Ну если и наслаждение...то точно - человеконенавистническое... - пробормотал в раздумье Нерон. - А знаешь, твои жрецы правы... Надо прислушаться к ним... Поппея удивлено посмотрела на него. Нерон был в каком то непонятном ей восторге. - И, что самое главное, как вовремя они обратились к тебе. Теперь я уверен, что Рим подожгли именно эти приверженцы, как ты сказала, зловредного учения... Вот они, истинные поджигатели Рима... Нерон наклонился к лежащей Поппее и поцеловал её в сосок груди - Скажи своим жрецам, что мы сделаем по просьбе их... И, уже в августовские иды, всего через две недели после пожара, и через два дня после вышеописанных событий на улицах Рима и по городам империи читали Эдикт цезаря. «Император Нерон Клавдий Цезарь Германик Август говорит: Великое бедствие постигло римский народ. Оплот нашей доблести и силы, священный Рим основанный божественным Ромулом подвергся испытанию огнём. Мы скорбим по погибшим и заверяем живых, что восстановим наш Город. Рим станет прекрасней, богаче и величественнее, чем был. Вместе с тем, доискиваясь причин, кои привели к подобному, мы нашли достаточно убедительные доказательства того, что пожар не стал наказанием богов, как некоторые об этом говорят. И не возник из-за оплошности нерадивых и легкомысленных. Причиной стал злой умысел врагов не только нашего Города, но и всего рода человеческого. Верные и благонадёжные граждане, в присутствии магистратов и под клятвою, дали показания, что видели своими глазами, как некие люди, приверженцы мерзкого и нечестивого чужеземного культа, поджигали дома у большого рынка. Мы дали приказ эдилам и преторам произвести дознание и объявить об его результатах всему народу римскому. Но уже известно, что поджигателями являются так называемые «христовщики». Посему объявляем всем: кто знает этих злодеев, пусть сообщат об их местах проживания или местонахождения в магистраты. Сообщившим свободнорождённым в порядке вознаграждения передаётся половина имущества злодея. Рабам предоставляется вольная. Чужеземцам право римского гражданства. Мы накажем всех, так или иначе, причастных к этому чудовищному преступлению и посягательству на наши святыни, ценности, традиции. Таким образом мы восстановим величие Рима и удовлетворим богов». Этот эдикт Нерона взбаламутил всё римское отребье. И в харчевнях Субуры, и на Форуме, и в Сенате нашлись «верные и благонадёжные» граждане, которые за половину имущества готовы были искоренять приверженцев «мерзкого и нечестивого чужеземного культа». Уже через неделю римские тюрьмы были заполнены мужчинами, женщинами и детьми самого разного возраста и общественного положения. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Поспешим сразу успокоить наших читателей, Клавдии среди томившихся в эргастулах и туллиануме христианах не было, но время познакомиться поближе с Клавдией Прокулой пришло. Мы не будем углубляться в её детство и начнём, пожалуй, с отрочества. Можем лишь сказать, что род её, достаточно древний и принадлежащий к всадническому сословию, как со стороны матери, так и отца, хоть и не прославился знаменитыми полководцами или консулами, дал немало отважных воинов и достойных жён. Её отец, Клавдий Арруций, служил под началом Тиберия, и был трибуном у префекта конницы Веллея Патеркула. За свою доблесть он даже был удостоен триумфальных украшений во время паннонского триумфа будущего императора. Кстати сказать, именно тогда Клавдия и была помолвлена с молодым командиром кавалерийской турмы . Командиру было 22 года, его помолвленной невесте 7 лет. Эта помолвка ничего не изменила ни в жизни Пилата, ни в жизни Клавдии. Он уехал в германские легионы, готовившиеся к вторжению за Рейн. Она осталась в Риме под надзором нянек и воспитателей. Следующая их встреча состоялась спустя 5 лет. За время, проведённое Пилатом в сражениях, а Прокулой в Риме, погребли Августа, императором стал Тиберий, за Рейном были разбиты и рассеяны германские племена поднятые Арминием. Воинские почести были отданы останкам погибших в Тевтобургском лесу легионерам Вара. Одним словом, поход был тяжёлый, но он вернул славу римскому оружию, а частичка этой славы затронула и Пилата. Теперь и он был удостоен триумфальных украшений из рук Германика. Ему было 27 лет. Клавдии исполнилось 12. Что такое 12 лет для девочки? Для римской девочки это уже почти что брачный возраст. Ещё год -два и вполне возможен брачный договор и всё, что следует за ним - дом мужа, обязанности жены и власть хозяйки. В эту их встречу Клавдия впервые смотрела на посетившего их дом молодого офицера, как на своего будущего мужа. Но смотрела глазами 12-летней девочки. И в этих глазах он был почти что героем. Даже больше, одним из тех, о ком писал Ливий в своей «Истории Рима». Благородство, отвага, справедливость и самопожертвование которых и сделало её родной Рим великим. Она не сомневалась ни в отваге своего будущего мужа, ни в его благородстве. Да и в самом деле, как может быть иначе, когда она вместе с отцом ещё вчера с восхищением наблюдала за триумфальным шествием победителя Арминия, Германика за квадригой которого в строю лучших из лучших следовал и тот, кто должен стать её мужем. В 12 лет и девочки и мальчишки полны надежд светлых и великих. Ещё бы! Мир человеческой гордыни, лукавства и стяжаний далёк от них. Воспитатели и наставники учат их на примерах и образцах почти что сказочных, а сердца и разум воспитываемых, как губки, впитывают отвагу, целомудрие, доблесть героев поэм, мифов, сказаний. Потом, когда возраст позволит им выйти в мир, и они столкнутся с жизнью реальной, детские мечты развеются сами собой, у одних с разочарованием, у других с сожалением, у третьих с насмешкой. Но будут и такие, которых не смутит это несоответствие примеров величия человеческого духа, на которых их воспитывали, и преобладания человеческого ничтожества в окружающей жизни. Эти сохранят свои мечты и будут стремиться следовать им в жизни. Это - лучшие люди человечества. Они хранят свои идеалы, которым поклонились в детстве, и не готовы предавать их или продавать. Почему мы говорим об этом? Клавдия Прокула была из этой породы римлянок. Обычное воспитание для девочки из всаднического сословия было ей тесно. В свои 12 лет она не только читала, писала и считала, но и знала греческий язык и греческую поэзию. Но, в отличие от большинства своих и более старших сограждан, у неё не было восторженного поклонения пред аттическим гекзаметром. Предпочтение она отдавала римской истории и поэзии. «История Рима от основания города» была её настольной книгой. Она восхищалась отвагой Клелии и великодушием Камилла. Читая об убийстве Сервия Тулия его зятем и дочерью она кипела гневом и возмущением, и плакала о судьбе Лукреции, а её предсмертные слова: «Что хорошего остаётся в женщине с потерей целомудрия?», стали для Клавдии едва ли не смыслом жизни. У неё вызывало стойкое неприятие, чуть ли не до отвращения, и «законная» жестокость «Манлиева правежа», и злобное коварство Тарквиния и децемвиров. Одним словом, её сердце было живым, а ум пытливым, и во всех узнанных ею примерах и событиях, она спрашивала себя: «а что бы сделала я, будь я там?». И она была готова умирать с Лукрецией, бежать с Клелией и даже прыгать в пропасть с Курцием. Её восхищало человеческое великодушие и благородство, и вызывало презрение и негодование жестокость и коварство. Дух древней римлянки жил в ней, родившейся в совсем иные времена и при иных нравах. Но в свои 12 лет она ещё не знала об этом. Её мир был ограничен стенами её дома и общением с его обитателями и её учителями. Эта их встреча с Пилатом была кратковременна и больше походила на встречу сестры и брата, чем невесты с женихом. Он подарил ей сетку из золотых нитей и жемчуга для волос, отрез тёмно-зелёного шелка для столы и «Элегии» Альбия Тибула в футляре из красного дерева. Через неделю он вновь отбыл к легионам, но теперь на восток. Германик был послан Тиберием наводить порядок в Армении и Каппадокии. Они расставались, как им тогда казалось, ненадолго, но миссия на Востоке затянулась на несколько лет. Кстати сказать, подарки Пилата тоже сыграли немалую роль в становлении Клавдии Прокулы. Речь не о золотой сетке для волос, и не о драгоценном шелке для столы, конечно, для любой римлянки подобные дары стали бы предметом желанным и вожделенным. Клавдия надела подаренное украшение, накинула скользящий по её плечам шёлк, и оглядела себя в полированном серебряном зеркале. Она смущённо улыбнулась своему расплывчатому изображению, а через минуту уже сидела за столом и раскрыв футляр разворачивала свиток с «Элегиями» Тибула. Первые же строки поразили её и заставили задуматься о совершенно новых смыслах.
«Кто же тот первый, скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе железном своём! С ним человеческий род узнал войну и убийства. К смерти зловещей был путь самый короткий открыт». Она отложила свиток и задумалась. «А и в самом деле, кто же тот первый, кто выковал меч? И зачем? Если люди ещё не умели делать оружие, то и войн, значит, не было...а как же тогда жили?» Вопрос был, а ответа на него она не знала. Всё прочитанное ею до сих пор только рассказывало о войне или прославляло войну. « Если не было оружия, то не было и воинов, - размышляла она, - тогда и героев не было, и доблести и самопожертвования...а кто же был? Получается, чтобы стать героем нужны войны? Нужно убивать...А всё же интересно как жили люди, когда не было оружия...». - Надо спросить у Никанора - решила Клавдия и снова принялась за чтение. Никанор был её учителем - греком, преподававшем ей поэзию и обучающим языку. А по расхожему мнению, господствующему среди римской аристократии, греки знали всё и обо всём. Авторитет древних греческих мудрецов и поэтов плотно окутывал своими софизмами солдафонское сознание римской знати. Как вновь появившейся, благодаря лихоимству и казнокрадству, так и исконной. Вот такие интересные, и даже не всякому взрослому присущие, мысли и вопросы крутились в милой, детской еще, головке Клавдии Прокулы. Ей не было и 13 лет, но в ней уже уживались благоразумие и серьёзность римской матроны с наивностью и прелестью юной девочки. Вот такая жена была уготована Пилату. Правда, он не понимал ещё тогда всей серьёзности их будущих взаимоотношений. Она была для него просто девушкой, будущей матерью его детей и хозяйкой его дома. Её внутренний мир был ему неинтересен, вернее сказать, он его ставил в ограниченные рамки верности, покорности, скромности. В приоритете же был его мир и его мечты и цели. Впоследствии их миры столкнулись, чтобы в итоге превратиться в мир, единый для обоих. Но об этом потом. Давайте оставим на некоторое время Клавдию в её давно прошедшем детстве, и вернёмся в настоящее, в виллу Пилата, в которой мы оставили его спящим, несмотря на петушиные трели и утренний гам просыпающейся усадьбы. ПИСЬМО Старик проспал всю первую стражу дня и проснулся только в третьем часу. Солнце уже пробежало по небосводу почти четверть своего ежедневного ристалища. Его светоносные стрелы, вырвавшись из-за горизонта на безграничный простор, скользили по горбатым склонам холмов, натыкались на стены усадьб и домов, находили в них большие и маленькие оконца, врывались в них и разгоняли полутона рассвета. Проникнув в спальню старика через небольшое слуховое оконце, они преткнулись на противоположной стене, и застыли на ней ослепительно ярким пятном. В этом «солнечном зайчике» резко высветилась голова цапли нарисованной на стене. По мере движения солнца к зениту смещался и «зайчик», всё ниже и ниже, и освещая сантиметр за сантиметром нарисованную на стене картину. Когда солнечное пятно опустилось до кровати, и, скользнув по её спинке, переползло на шерстяное покрывало старик зашевелился и открыл глаза. С минуту он лежал пытаясь собрать воедино осколки сонного видения, но они разлетались, словно стая испуганных воробьёв, не оставив даже следа или намёка на те события в гуще которых он пребывал во сне. Оставалась только какая то ноющая боль, не физическая, а скорее предчувствие чего то нехорошего, тревожного. Он обратился к памяти и перебрал весь вчерашний день. Дни в имении были однообразны и похожи один на другой, как трудами челяди, так и времяпрепровождением хозяина. Вчерашний день ничем бы не отличался от позавчерашнего, да и от наступившего с приходом этого утра. Это однообразие жизни внезапно было потревожено прибытием из Рима отправленного Клавдией дорожного сундука со свитками и её письмом. Сундук стоял здесь же, в спальне, и своим неожиданным появлением обещал изменения в распорядке жизни усадьбы. Причём, затронуто было именно однообразие жизни старика. Челядь как жила по заведённому и утверждённому годами распорядку, так и продолжала влачить своё существование в рамках своих рабских и наёмных обязанностей. Этот сундук, да и присланные с ним свитки, а в не меньшей степени и письмо Прокулы, и принесли эту тревожность. Старик встал со своего ложа и открыв дорожный сундук достал из него небольшой, скрученный в трубку, лист пергамента. Усевшись на край кровати, в самый солнечный круг, он развернул пергамент. Письмо было написано по арамейски, и это было одной из причин тревожности. Клавдия не хотела, чтобы его видели чужие глаза. «Клавдия Прокула Понтию Пилату - здравствовать... - читал он. - Думаю, что и до твоего уединения дошли слухи о происходящих в городе событиях. Пожар, чудовищный по своей смертоносной и разрушительной мощи, уничтожил тысячи домов и храмов, убив, кроме того, своим дымом, огнём и ужасом огромное количество людей. Такого бедствия народ римский не переживал со времён Тиберия, ты должен помнить это. Тогда под обрушившимся цирком нашли свою погибель больше 20000 человек, а пожар уничтожил целийский холм. Но то бедствие было воздаянием богов за распущенность и нечестие. Ныне же вся чудовищность происшедшего в том, что бедствие исходит от преступной воли одного человека. Ты догадываешься о ком я говорю, ибо и для тебя и для меня одинаково ненавистно и его имя, и весь его род. Я уверена, что кровожадность и звериная злоба этого человека получат воздаяние в самые короткие сроки, и не от чьей то ненависти, а в силу его собственного безумия. Ты спросишь меня: почему я так уверена в этом? Я отвечу тебе: мера его беззаконий и преступлений превосходит всех, бывших до него. Доколе он глумился и казнил себе подобных боги терпели его, но ныне он поднял руку на людей чистых. Людей, которые смыслом своего существования избрали служение истине...». «...Избрали служение истине» - эти строки и вчера, когда он первый раз читал письмо, и сейчас, когда он перечитывал его снова, напомнили давно прошедшее и незабываемое - преторию в Иерусалиме и их разговор, о котором до сих пор ещё никто не знал. «Я на то родился и пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине «А что есть истина? А ведь, честно говоря, - вспоминал старик, - спрашивал я это так, скорее для насмешки, чем желал тогда получить ответ. И вот, Клавдия как бы и ответила на этот вопрос. Служение истине, наверное то же, что и свидетельство о ней, то есть - «готовность умереть за своё право быть Человеком». Совесть. Всё дело в ней! Да, мудрено... какое поле для построения всяких софизмов, на которые так ловки всевозможные философы... Он родился для свидетельства об истине... и умер за своё право быть Человеком! А эти, называющие себя его учениками, следуют по его пути... как всё же верно сказала она: «умереть за своё право быть Человеком». А я? для чего родился и пришёл в этот мир я? Вот вопрос который мучает меня уже 30 лет. Найду ли ответ за оставшиеся дни? Но, бесспорно, описать происходившее в Иудее важно, а может и есть самым главным в жизни. Неужели я пришёл и родился для этого приговора?». Старик вздрогнул от этой мысли, и вновь обратился к письму. «Ты, может быть, удивляешься этим моим словам, но я знаю, что ты не можешь быть равнодушным к тем, кто готов умереть за своё право быть Человеком. Я говорю о людях последовавших за Праведником. Они называют себя его учениками, и целью своей жизни ставят исполнение его призыва учиться любить. Любить людей, любить творение, любить правду. Ты скажешь: люди не достойны любви, а правда изгнана из нашей жизни. Да и как можно любить Эпафродита или его хозяина? Но дело не в них, и не в подобных им, дело в нас - в тебе и во мне, и в тысячах тех, кто называет себя его учениками. Мы должны учиться любить и достигать тех вершин любви, к которым он призывал восходить. Любовь побеждает смерть. Только через любовь открывается путь к богу, а значит и к бессмертию. Вижу скептическую усмешку на твоих губах, но те, кто мог бы засвидетельствовать и подтвердить тебе правду моих слов, ныне горят на улицах Рима и отдаются зверям в Большом цирке. Многих из них я знаю уже долгие годы. Некоторые пришли в Рим из Иудеи чтобы засвидетельствовать о Праведнике и принести его учение римлянам. Я как могла помогала им в их деле. И вот, этих людей принцепс обвинил в преступлении, которое сам и совершил - в поджоге Рима. Он убивает их с особой жестокостью, но знаешь что удивляет многих, и даже врагов, которые и казнят их - они идут на казнь с таким достоинством и мужеством, как будто смерть является для них величайшей наградой! Буду честна, есть среди нас и малодушные, даже больше, некоторые чтобы спасти свои жизни, клевещут на своих вчерашних братьев и сестёр, именно так мы все называем друг друга в общении. Да, этой клеветой и лжесвидетельством они спасают свои жизни, но как они будут жить дальше? Ведь память постоянно будет терзать их напоминанием о тех, кого они своей клеветой обрекли на смерть? Мне кажется подобная жизнь страшнее смерти, но они избрали её. Я была готова умереть, но мне приказали жить. Эти свитки, что я передала тебе, повествуют о жизни и учении Праведника. Там также есть послания тех, кто был рядом с ним и несёт его дело людям. Я переводила их послания на латинский и греческий, чтобы все народы могли узнать об учении Праведника. Прочитай написанное там, наверняка твои свитки не расскажут тебе ничего подобного. Ещё скажу, ты, наверное, будешь неприятно удивлён, а может быть и огорчён, но твоё имя, вероятно переживёт тебя. Твой суд описан достаточно подробно одним из соратников Праведника, там же упоминается и о моей просьбе к тебе по поводу его помилования. Я рассказала об этом сама, ибо для них очень важна каждая деталь, каждое слово, каждая подробность. Прошу тебя, сохрани все эти свитки до моего прибытия. Я надеюсь, если Богу будет угодно, прибыть в имение до октябрьских календ. Не буду распространяться о многом, увидимся и поговорим устами к устам. Будь здоров». Старик дочитал письмо, аккуратно свернул его и положил в сундук. « Она не изменила себе ни на йоту, - подумал он, - и тоже готова умереть вместе с ними...вот потому и эта тревога в сердце...я боюсь за неё...она как была...Лукрецией...так и осталась ею и в свои 60 лет. А я родился Пилатом и останусь Пилатом и после смерти. Как она написала - имя моё переживёт меня...Только вот как переживёт - в доброй памяти или в проклятии... это ведь важно! Для тех людей о которых она упоминает я - палач их учителя. А для всех остальных я никто. Она, верно, преувеличивает, этот нечестивец искоренит их всех, а вместе с ними уйдёт в небытие и моё имя...» «Подумай, прошло уже 35 лет, а их всё больше и больше...если даже в Риме их тысячи, то сколько же их в Иудее? А в Азии?» - мелькнула яркая, как искра, мысль. Старик слез с кровати и натянув на себя тунику побрёл в умывальню. Зачерпнув из серебряного тазика пригоршни воды он освежил лицо и вытер мокрые руки о голову, приглаживая остатки редких седых волос и разглядывая себя в полированном бронзовом зеркале. Время, конечно, не щадит никого. Из бронзового зазеркалья старика разглядывало его восково - бледное подобие. Лоб избороздили глубокие морщины переходящие в надбровные дуги, покрытые густыми бровями почти прикрывающими глаза. Нос, заострившийся, как у хищной птицы, и нависающий над тонкими ниточками бескровных губ. Подбородок, упрямый и тяжёлый, под которым пряталась дряблая морщинистая шея, торчащая из выреза туники. Старость, неприглядная и скорбная, и можно бы было сказать - зовущая к смерти, отражалась в зеркале, если бы не глаза старика. Говорят, именно в глазах и таится, и теплится огонёк, дающий силу жить. Порой бывает, у совсем молодых людей глаза пусты и мертвы, и это самый верный признак того, что госпожа Смерть где то совсем рядом с ними, а может быть уже и внутри их. А иногда у немощных стариков в глазах горит такой огонь жизни, что его сила воздействует и на ближних. Наш герой, наверное, был из таких. Плотская немощь компенсировалась силой духа старика. А ведь и впрямь сказано - дух бодр, плоть же немощна. - Я не был палачом Праведника - сказал старик своему отражению, - он сам не обвинил меня ни в чём. Да, наверное, я смалодушничал... но ныне я не побоюсь рассказать об этом... Отражение сверкнуло глазами и согласно кивнуло головой. Старик вернулся в спальню, одел сандалии, плащ и пройдя через атриум вышел во двор. КУПАНИЕ БЕЛОГО КОНЯ Солнечные лучи, и в помощь им, лёгкий западный бриз, обдули и высушили остатки ночного дождя на листве деревьев и кустарников. И только небольшие лужицы ещё отсвечивали зеркальной гладью на известковых плитах аллеи и площади, да аромат пара, исходящего от прогреваемой солнцем травы и земли, свидетельствовал о прошедшем ливне. К одной из лужиц прилетела пара диких голубей. Они топтались вокруг неё, припадали грудками к воде и клювами расправляли замоченные перья. Голубка вся отдалась своему утреннему туалету, а её спутник, вертя головой, зорко оглядывался по сторонам охраняя свою подругу. Время от времени, то ли соблазняясь жеманностью своей красавицы, а то ли пытаясь поторопить её, он, распушив хвост и припадая крылом к плитам аллеи, начинал со страстным воркованием ходить вокруг голубки, как будто признаваясь ей в любви на голубином языке. А может быть ругал её за слишком затянувшийся туалет. Старик осторожно, чтобы не спугнуть птиц, поднялся в экседру и усевшись на скамью наблюдал за голубями. Аромат земли смешиваясь с ароматом моря и запахом исходящим от клумб дразнил нос и старик несколько раз чихнул. Голуби встрепенулись и тревожно закрутили головами ища источник опасности. Не заметив ничего они всё же взлетели и переместились на крышу. Старик проводил их взглядом, и выйдя из экседры подошёл к бассейну и умыл лицо, вытерев его концом плаща. Двор был пуст и погружён в тишину. Старик уселся на край бассейна. Отсюда была видна бухта, часть дороги ведущей к садам и винограднику, склоны холмов с устроенными на них террасами огородов и разбросанные тут и там имения соседей. «Сколько раз я видел это всё - тысячи и тысячи. Точно сказал этот иудейский мудрец, или философ: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием». Двадцать лет я живу здесь, среди этих холмов, садов, виноградников. Этого побережья, которое исходил вдоль и поперек. Сначала всё увлекало и радовало. Я с азартом взялся за переустройство купленной усадьбы и на это ушло лет пять жизни. Потом, обеспеченный комфортом, уединённостью и изобилием я занялся свитками, привезёнными из Иудеи. Они не ответили мне на вопрос: «Что есть истина?», и я обратился к наследию греков. Бесспорных авторитетов, во всём, что касается вопросов познания. Так, праздный вопрос, сорвавшийся с моих уст как насмешка, вдруг стал для меня едва ли не самой важной загадкой, поиск ответа на которую затянулся на десятилетия жизни. А с другой стороны, на что ещё тратить жизнь, как не на поиск подобных ответов? Столь малый отрезок времени, отпущенный человеку? Как всё же обольстительно время, и как поздно начинаешь понимать его безвозвратность. В отрочестве оно еле тянется, обременённое воспитателями, учителями, поучениями и наказаниями. В юности оно, как будто, исчезает, растворяется в мечтах и иллюзиях, а когда мечты и иллюзии развеяны и запачканы, вдруг появляется внезапно с насмешливой ухмылкой, и ты вдруг осознаёшь, что и большая часть жизни тоже растворилась с этими мечтами и иллюзиями. И тоже запачкана...и ты продолжаешь жить дальше своей, уже запачканной жизнью, и пачкаешь её больше и больше...а потом погребальный костёр и похвальная речь, как будто и не было никакой грязи, или она сгорела в пламени вместе с прахом. А разве можно прожить жизнь и не запачкаться? Кому подобное удалось? А Клавдия? - мелькнула мысль. - Клавдия - женщина... - возразил старик сам себе. - Им гораздо легче сохранить себя в чистоте...Прокула себя сохранила...любовью своей. А ты что, жалеешь о чём- то? - вновь кольнуло в сердце. - Жалею? Да, наверное, так и есть...я не умел любить... и только сейчас начал понимать это. После её письма? Да и сейчас не знаю об этом ничего... даже голуби живут чем то подобным... Видно, скоро умирать, что то чаще и чаще всё это лезет в голову...» Старик встал и направился в сторону заднего двора. Обойдя дом, он подошёл к небольшой калитке в кирпичной стене, примыкавшей к дому и войдя в неё оказался на подворье. Здесь жизнь кипела. В винодельне под пляску и песню топтали виноградную мезгу, и янтарно - зелёный ручеёк будущего вина бежал по глиняному жёлобу прямо в горловину амфоры. Двое рабов следили за её наполнением и ловко заменяли на пустую, не давая пролиться ни одной капле мимо. Наполненная тут же относилась в ряд уже стоявших на деревянных стояках. Ещё один, уже пожилой, и, как видно, главный по процессу, закупоривал горловины амфор хлопковыми шариками и завязывал полотняными лоскутами, метя их только ему известными знаками. Заметив Пилата давильщики пение прекратили, а занимавшийся амфорами поклонился ему и сказал, указывая на заполнявшиеся мутным зелёным соком амфоры: «Господин, боги благословили урожай, вина будет довольно». Пилат молча кивнул и повернувшись направился к конюшне. « Как всё просто для них - подумал он, - в достатке они радуются, в скудости ропщут, и никогда ни у кого из них не возникнет вопрос: «Что есть истина?» или «На что я родился и пришёл в этот мир?». Они даже счастливы в этом неведении...Потому они и рабы...но, когда то они всё же не были рабами, были воинами, сражались за свои земли и обычаи, за своих жён и детей... но стали рабами, предпочтя жизнь в плену смерти в сражении. Следовательно, жизнь в рабстве для них и есть смысл их существования. Потому то и не нужна им истина, а нужен им хлеб и более - менее спокойное существование, тогда и рабство не гнетёт...да и не кажется рабством. Они несчастны в своей слепоте? Нет, счастливы. Несчастен ты в своём беспокойстве...». Старик отворил дверь конюшни и вошёл. Жеребец уже давно почуял его, и нетерпеливо топтался в стойле ожидая встречи с хозяином. Старик был всадником не только по спискам римских граждан, но по духу. Он искрене любил лошадей. Даже больше того, кони были частью его жизни с самых ранних лет. Он понимал их, а они чувствовали его и тоже отдавали ему свою преданность и любовь. Этот жеребец, молодой и сильный трёхлеток, был фактически вскормлен и выращен Пилатом, и когда был жеребёнком то как собачонка следовал за ним везде. Увидев хозяина он вытянул шею и поджав верхнюю губу обнажил зубы, как бы в улыбке выказывая свою радость от встречи и нетерпение от столь долго ожидаемой прогулки. Из соседнего стойла выглянул конюший и поклонился старику. - Сходи к Авиту, пусть даст кусок хлеба с солью - сказал старик поглаживая шею жеребца и прижимаясь к ней лицом. Этот запах силы и молодости, исходящий от жеребца, ощущение щекой гладкой, заплетённой в ровные косички гривы, и трепещущей от бьющихся кровяных пульсов в шейных артериях кожи как будто перетекал и в старика, возвращая его на многие годы назад, в молодость. Старик постоял так с минуту и взяв с полки попону из плотного белого войлока накинул её на спину нетерпеливо переминавшегося коня. Положив сверху седло он затянул подпружные ремни и проверил их натяжение в подбрюшье. Одел узду, а когда устанавливал стремена вернулся конюший с небольшим подносом. - Авит передал это господину - сказал он, ставя поднос на мраморную тумбу. - Я же не просил ничего кроме хлеба с солью...- с раздражением проговорил старик. Конюший пожал плечами и развёл руки, показывая, что он ни при чём. Это всё Авит. Старик взял ломоть хлеба лежащий отдельно и дал его жеребцу. Тот осторожно захватил его губами и несколько раз кивнул головой в знак благодарности. Старик улыбнулся и взяв с подноса чашку с молоком пригубил её, возле чашки тоже лежал ломоть хлеба и стояла миска с мёдом. Старик выпил молоко и съел половину ломтя хлеба макая его в мёд. Вторую половину он отдал жеребцу. Захватив луку седла он вставил левую ногу в стремя и посмотрел на конюшего. Тот быстро подскочил к нему и подхватив правую ногу помог старику оседлать нервно перебиравшего копытами жеребца. Вставив ноги в стремена старик с горькой усмешкой посмотрел на раба, но тот уже бежал к воротам и отворив их склонил голову перед выезжающим Пилатом. Старик, еще минуту назад не имевший силы сам оседлать коня, очутившись в седле казалось слился с конём, стал единым с ним. Он, как влитой, сидел в седле, а выехав за стены усадьбы пустил коня вскачь. Это упоительное чувство единения с конём во время его бега наполняло старика восторгом и каким то буйством. Подобное он испытывал во время своей молодости, когда его турма , в составе конницы легиона, неслась на врагов, и это чувство единения с живой лавиной тысяч подобных тебе невозможно больше испытать нигде, кроме как на коне и в атаке. Но одно дело восторг и буйство в 25 лет, и совершенно другое в 75. Тем не менее, всегда, когда позволяла погода и не ныли застарелые боевые раны, он совершал верховые прогулки по окрестностям имения. Это стало даже не привычкой, а потребностью благодаря которой, хоть и не на долго, он побеждал и время, и возраст. Проскакав несколько стадий Пилат осадил жеребца и тот перешёл сначала на рысь, а после и пошёл неторопливой иноходью. Миновав оливковые сады, где несколько рабов растаскивали по междурядью сети, готовясь к скорому сбору маслин, и приблизившись к виноградникам они встретили Димитрия. Он возвращался в усадьбу, но завидев Пилата развернул коня и ждал их приближения. Поравнявшись со стариком он наклонил голову в знак приветствия и приложил руку к груди. Пилат кивнул в ответ и они бок о бок поехали по дороге. - Приезжали покупщики, - указывая на виноградники сказал Димитрий, - мы сговорились о цене. Они готовы дать по 2 денария за корзину. Урожай хороший, и солнца и влаги было достаточно... Что скажешь? - Решай сам - ответил старик. - Сейчас прокуратор ты, а не я. Он с усмешкой посмотрел на Димитрия - И вилик, и старший виноградарь, и старший садовник, и диспенсатор... Разве что о рабах...пусть покупщики везут на сбор своих людей. Наших не отягощай... Имение практически каждый год приносило прибыль, но ни умножающийся доход, ни комфорт имения и даже уединённость уже не вызывали ни удовольствия, ни радости. Ему вообще порой казалось, что всё окружающее само по себе, а он сам по себе, как бы проходящий мимо всех этих людей, усадьбы, моря, холмов. Такое ощущение пришло как то неожиданно, как какое то озарение. Раньше он никогда подобного не испытывал. Его жизнь была внутри окружающего его мира, и вдруг он увидел себя во вне. То, чем жили люди окружающие его, стало для него не только не интересно, но даже чуждо, если не сказать - тягостно. И речь не столько о его челяди, но и о соседях , тоже свободнорождённых, гордящихся званием квиритов. Нет, жизнь, в свойственных ей требованиях - пищи, сна, физиологии, способности видеть, слышать, осязать и обонять продолжалась. Но необычность ощущений была в том, что глаза видели во всём - суету сует, сдобренную обильно стяжанием, подлостью и лукавством. Уши слышали в основном глупость и невежество пустых разговоров, разбавленное злословием, а в большей степени завистью. Что это было? Апофеоз одиночества или начало безумия? Наверное и то, и другое. Когда он впервые ощутил подобное состояние своей души, то даже испугался. Испугался безумия, которое могло стать итогом его одиночества. Тогда он и нашёл Димитрия. Вернее сказать, он написал об этом в Рим, Клавдии, и она нашла этого грека и смогла уговорить его поселиться в имении и принять должность прокуратора. Он был из греческих учителей - риторов, посещающих Рим в поисках славы или денег, что удавалось единицам. Большинство же находили в Городе только зависть и козни себе подобных, и помыкавшись в нищете, лишениях а ещё больше в унижениях, были готовы на всё. Димитрий был образован на греческий манер, то есть знал поэзию, мог рассуждать о диалогах Платона, читал Геродота и Ксенофонта и вообще мог поддержать разговор обо всём, как на греческом, так и на латинском языках. Кроме того, он был честен и горд своей принадлежностью к греческому народу. Как понял Пилат за несколько лет общения со своим прокуратором - греком, римлян он презирал, но явно этого не выказывал. Впрочем, Пилат прощал ему этот, так сказать - недостаток , ибо и сам презирал своих сограждан. В остальном они сошлись. Димитрий был вежлив без лести, предупредителен без подобострастия и искренен без лицемерия. Пилат порой даже удивлялся его суждениям, в которых проявлялся какой то необычный, даже сказать - несвойственный простому человеку взгляд на то или иное событие. Если же попытаться понять суть их отношений, то это будет сделать непросто. Они не были приятелями,тем более товарищами, и уж никак не друзьями. Но это и не были отношения господина и слуги. Римский аристократ снизошёл до греческого ритора, а греческий ритор стал на ступень римского аристократа. Во всяком случае в имении было именно так, но и обязанности прокуратора при этом исполнялись Димитрием добросовестно и, даже, можно сказать, человеколюбиво. - Хорошо, я решу сам... - согласно кивнул грек. Ему льстило это полное доверие во всех делах, связанных с продажами и покупками. И в то же время вызывало удивление. Насколько он знал римлян, жажда денег, и, связанных с владением ими удовольствий, была жаждой всеобщей и всепоглощающей. Поначалу он воспринимал это доверие, как испытание его честности, и ждал, что рано или поздно будет подвергнут спросу и отчёту во всех проводимых им сделках. Но время шло, и ни отчёта, ни спроса не было. Это порождало соблазн, но своё честное имя грек ценил гораздо дороже тех денариев, а порой и ауреусов, которыми бы мог поживиться злоупотреби он этим доверием. Себя грек считал свободным от алчности, а увидев эту же свободу в Пилате был удивлён. Оказалось, что бывают исключения и в римлянах, не все, значит, подвержены жажде наживы и не все рабы удовольствий. В конце - концов удивление было побеждено уважением. Они долго присматривались друг к другу. Пилат, допустив Димитрия к своему столу, не впускал его ни в свои мысли, ни в свои воспоминания. Димитрий воспринимал всё как должное, и не вторгался ни с расспросами, ни с вопросами к своему патрону. Их застольные, да и не застольные, беседы текли всегда по предложенной Пилатом теме и касались чего угодно, но не затрагивали ни прошлого Пилата, ни настоящего. Во всяком случае так было до вчерашнего дня. Присланный Клавдией дорожный сундук со свитками, а в большей степени письмо о событиях в Риме, всколыхнуло в старике что то давнее и тёмное. Это давнее и тёмное, лежавшее где то глубоко-глубоко в его сердце и памяти, вдруг потребовало выхода наружу даже, может быть, вопреки и желанию Пилата. Их вчерашний ужин и нечаянные откровения старика очень заинтриговали Димитрия. Он никогда не видел его в таком нервном, возбуждённом состоянии духа. Да и свиток с упоминанием госпожи, и какой то сон, сыгравший злосчастную роль в судьбе и старика и его жены. Всё это было загадочно и потому любопытно. - Вчера ты мне сказал о встрече, которая изменила не только твою жизнь, но даже и мысли... - осторожно начал Димитрий, - может ты расскажешь об этом? -Да, одна встреча... - повторил старик, - одна из многих моих встреч...Ты видел царей? - вдруг спросил он, повернувшись к греку. - Царей? - в замешательстве переспросил Димитрий, - а разве они существуют сейчас? По моему, ныне царствует один римский император... - Существуют - усмехнулся старик, - я их повидал не мало. И в каждом из них я не увидел царя, а увидел раба... знаешь, Димитрий, рабская сущность ведь не скроется ни тогой, ни царской диадемой.- Пилат осадил жеребца, всё порывающегося вновь перейти в галоп. - Лишь однажды за свою жизнь я видел настоящего царя, - продолжил он, - но он был в одежде простолюдина... а потом, истины ради, мои воины одели его в багряницу...Как давно это было... разве мог я предположить, что всё происшедшее тогда, в Иудее, будет иметь значение ныне даже для Рима. Старик помолчал и несколько минут они ехали молча. - Всё это началось в 778 году, при Тиберии, он уже 11 год правил государством, а мне было 35 лет тогда. Возраст достаточно зрелый, но вызревал он в военных лагерях и сражениях. Я был воин от совершеннолетия моего. К 35 годам я дослужился до трибунской должности, но это не было пределом моих устремлений. Я был тщеславен и мечтал, рано или поздно, надеть сенаторскую тогу. Это виделось мне вершиной моих устремлений, но было одно препятствие - сенаторский ценз. Требовался ежегодный доход в 1 миллион сестерций. Я не был в родстве со знаменитыми и сильными. Род наш незначителен, и главное богатство - достоинство всадника, и верность римскому государству, мы хранили честно, но этого было мало. Я не знаю, как бы сложилась моя судьба иди всё своим чередом. Наверное, вышел бы в отставку, поселился бы в Риме и стал домогаться магистратур и должностей, как тысячи других ветеранов. Но вмешался случай. Не знаю, назвать его счастливым, или наоборот - злосчастным. Однажды преторианец появился у моей палатки и передал приказ Тиберия явиться в Рим. Это было неожиданно и тревожно. Тиберий тогда раскрыл заговор Сеяна и карал направо и налево не жалея даже родственников. Я был чист от всего, но безумие и жестокость уже вполне овладели сердцем принцепса, а его природная подозрительность во всех видела только врагов... - Ты лично знал императора? - воспользовавшись паузой в рассказе спросил грек. - Война свела нас однажды... - Пилат усмехнулся. - Это произошло на Рейне, ещё при Августе. Тиберий с Германиком делили проконсульскую власть над легионами. В тот год полномочия полководца принял Тиберий, а Германик вернулся в Рим отозванный Августом. Тиберий, как полководец, был очень осторожен и предусмотрителен. Да и война была непростой, нам противостоял Арминий, противник коварный и уже испытавший радость победы над нами. Это возвысило их дух и спесь, но и нас научило осмотрительности. Тиберий не предпринимал никаких действий не собрав военный совет и не выслушав всех. На совет приглашались трибуны легионов и центурионы первых центурий. Наш лагерь располагался почти в центре Германии, у реки Лупии, враг был недалеко и каждый раз, после совета, Тиберий в окружении свиты обходил укрепления, проверял посты и назначал пароли. Я оказался там совершенно случайно. Днём со своей декурией я производил разведку окрестностей и меня в первый раз тогда вызвали в совет... Как удалось этому германцу пробраться в лагерь так и осталось неизвестным. Ни пытка, ни увещания не развязали ему язык. Он как то неприметно влился в свиту императора и пробился почти что к нему. Его заметил я. Меня привлекли его бегающие глаза. Он буквально впивался ими в лицо каждого, как бы пытаясь угадать, кто же здесь полководец. Тиберий ни чем не выделялся из свиты. Даже плащ был на нём обыкновенный, солдатский, это и вызывало растерянность варвара. В конце - концов он схватился рукой за меч, но опять отпустил рукоятку, а в следующий момент я перехватил его руку. Он начал вырываться, но тут его уже схватили и другие. Под пыткой он признался, что задумал убить Тиберия и с этой целью проник в лагерь. Его казнили, а я удостоился почести от полководца, из декуриона возвысился до командира турмы, и стал едва ли не доверенным лицом префекта конницы. Им был тогда Валлей Патеркул. Вот такое начало моей военной карьеры. Мне тогда было всего 20 лет... Пилат замолчал на несколько минут и Димитрию показалось, что предавшись воспоминаниям он, как будто вновь ушёл в те далёкие времена. Конь почувствовал ослабление узды и вновь попытался перейти в рысь, но старик резко осадил его и продолжил свой рассказ. - Так я оказал услугу императору, но с тех пор прошло почти 15 лет...и вот этот приказ и срочное возвращение в Рим, тем более тревожное, что всюду, от моей палатки и до дворца, меня сопровождал привезший приказ преторианец. Но все мои опасения оказались пустыми. Тиберий принял меня ласково и даже, можно сказать, по дружески. Я не обольстился и с должным почтением вёл себя, выказывая все знаки покорности и уважения. Он предложил мне должность префекта Иудеи. На тот момент её занимал Грат, но Тиберий отзывал в Рим и Грата и наместника всей провинции Сирии Сатурнина. Вместо Сатурнина Тиберий назначил Элию Ламия, но, как я понял, править провинцией он собирался из Рима. Таким образом, моё назначение префектом, де факто, делало меня и наместником Сирии и префектом Иудеи. Это всё больше походило на сон, чем на явь. Мои мечты обретали реальность осуществления и с достижением ценза и фактически, ещё не будучи сенатором, я был поставлен этим назначением наравне с ними...мне дан был месяц на сборы. Я заикнулся о жене, мне было милостиво разрешено взять её с собой, хотя Сенат и вынес постановление о запрете жёнам сопровождать своих мужей - наместников провинций...Вот так я оказался в Иудее...Вернее сказать - оказались в Иудее мы с Кладией. На долгие 10 лет эта страна стала нашим приютом...Ты даже не можешь представить себе как я возненавидел её за это время! Но там же и произошла эта встреча, заставившая меня задуматься о вещах, о которых я бы никогда не помыслил в Риме... Дорога, змеящаяся по склонам холмов, вывела их на утёс с развалинами башни. Дальше, к бухте, шёл довольно крутой спуск. Они остановили коней у края развалин. Пилат молчал и было видно, что рассказывать дальше он не хочет. Вдыхая несравнимый ни с чем солоновато - пряный запах, рождаемый морем, ветром и прибрежным песком, он смотрел на водную гладь ласкаемую лёгким западным бризом и лениво накатывающуюся на песчаный берег. - Вернись в имение - сказал он, - и не забывай - мы ждём Клавдию. Димитрий кивнул и повернув коня пустил его рысью. Старик проводил его взглядом и когда он исчез за поворотом пришпорил жеребца направляя его к бухте. Тот давно уже ждал этой команды и рванул к спуску. У пристани Пилат слез с коня и снял седло, положив его на доски пирса. Затем, раздевшись, он взял жеребца за узду, и введя в море по грудь, принялся обтирать его губкой. Старик делал это неспешно и даже с удовольствием. Жеребец фыркал и перебирая ногами покорно принимал заботу своего хозяина. А Пилат, под впечатлением своих же воспоминаний, поведанных Димитрию, вновь победил время и ушёл на 40 лет в прошлое. Он был на побережье Кесариии, у Яффы, куда каждое утро выезжал на своём верном старом Блезе и купал его. Это был конь его молодости, прошедший с ним рейнский поход и спасший ему жизнь, когда он чуть не утонул в водах Океана. Он забрал его и в Иудею, хотя конь уже был стар. Но как бросить того, с кем почти что сроднился, и кому доверял свою жизнь? Надо быть совсем без сердца, или с сердцем каменным. Он и умер в Иудее и Пилат сжёг его останки почтив его едва ли не как человека. После Блеза были другие, но лучше и ближе не было никого. Порой даже воспоминание о нём вызывали слёзы и скорбь в сердце. Может это и есть любовь? Любовь же не может быть только к людям? О чём говорит она...может всё же и я мог любить, а как иначе объяснить ту горечь, какую я пережил после смерти коня... Жеребец, как будто прочтя мысли старика, изогнул шею и нежно губами прикоснулся к его плечу. Пилат поднял голову и встретился глазами с конем. - Ты молод, а я стар, - сказал старик, поглаживая его, - а когда то я был молод, а ты стар. Ты ушёл, а я остался. Теперь мой черед скоро уйти, а тебе остаться. Не бойся я поручу тебя достойному человеку...он будет заботиться о тебе...и... любить Жеребец насторожил уши и внимательно слушал, а Пилат и не сомневался в том, что конь понимает каждое его слово. Ему вдруг стало так грустно и тоскливо, что даже заболело сердце, и глаза начали наполняться слезами. - Что со мной - прошептал он, оборачиваясь и оглядывая берег, ему было стыдно и за слёзы и за эту грусть. Пилат зачерпнул горсть воды и умыл лицо. Жеребец тоже почувствовал невидимую волну грусти, накрывшую хозяина, и коротко и тревожно заржал. Пилат ещё раз умыл лицо и погладив жеребца пошёл к берегу. Конь, почувствовав свободу, в несколько прыжков, рассекая воду стеною брызг, выскочил на берег и завалившись на спину катался с бока на бок в золотисто - белом песке. Пилат сел на край пирса и наблюдал за игрой коня. « Если и есть любовь в этом мире, - думал старик, - то вот, она в них. Они нас любят...просто любят, умирают за нас, тоскуют без нас, ждут нас и радуются, когда видят нас. Выходит, они выше нас...они умеют любить и живут ею, а мы - люди, отвергли её, то есть, получается, стали ниже животных... Да, логика неумолима...» Старик тихо свистнул. Жеребец насторожил уши и вскочил. « Клавдия, как мне кажется, об этом и пишет...и этот царь иудейский приходил напомнить об этом...что нам надо возвращать то, что мы отвергли...и становиться людьми...а как? Он только напомнил об этом, и его свои же и растерзали... Как можно быть Человеком, когда вокруг все живут, как скоты...даже нет, и скоты так не живут, скорее, как волки... прав Плавт - человек человеку - волк! Но, тем не менее, учение Праведника находит отклик в сердцах. Видно, всё же, желание быть Человеком привлекает многих, даже несмотря на угрозу смерти...хотя, казалось бы, какая разница умереть волком, или человеком? Всё идёт в прах, или раздача душ? Или царство в котором он Царь? Да, что же есть истина...» Даже не обсохнув на солнце старик быстро оделся, и аккуратно очистив круп жеребца от песка оседлал его. Подведя коня под начало пирса он довольно ловко уселся в седло и жеребец повёз его в усадьбу, где старика ждал первый завтрак, а после него стиль с дощечками и сундук со свитками. Со стороны моря дул довольно свежий бриз и в тени холмов старику стало довольно таки зябко. Он несколько раз глубоко вдохнул задерживая дыхание и с силой выдыхая воздух из лёгких. Этим он пытался согреться и унять дрожь. Подобному способу согревания он научился ещё во время германского похода. Тогда его легион попал под прилив на берегу Океана, и они оказались по грудь в воде, без возможности выбраться на берег и обогреться огнём. Дыхание уняло дрожь, но озноб не проходил. Пилат пришпорил коня и послал его в галоп. Бешеная скачка согрела его и вернула бодрость. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Утренняя прогулка, а в особенности купание коня, отнюдь не прибавили сил старику, хотя и взбодрили свежестью моря и яркостью воспоминаний. А завтрак, по своей неприхотливости, более подходящий для простолюдина, чем для римского аристократа, и вовсе расслабил до сонливости. Пилат попытался было побороть одолевавшую его члены истому, и перебраться к своему столу и дощечкам, но оставил эту мысль, и подложив под голову подушку прилёг тут же, на триклинии. Прикрыв глаза он впал в полудрёму, когда сознание не уходит во власть сна, а балансирует на границе между явью и сном. Он слышал как раб убирал со стола остатки завтрака, до его слуха доносились звуки дневной суеты челяди и звуки жизни окружающей виллу природы. Они были ненавязчивы и не раздражающи, а порой, смешиваясь между собой, превращались в его воображении в какое то видение, то ли ателланы, то ли трагедии, разыгрываемой где то совсем рядом с ним, а он никак не может ни увидеть, ни понять происходящее на невидимом просцениуме, и ищет как пробраться к нему, а везде стена. А звуки за ней. Этот бесплодный поиск Пилатом входа в его полусонное видение был прерван совершенно неожиданно. Голос, нежный и тихий, как дуновение ветерка, или как взмах крыльев ангела, позвал его: «Понтий, пиши. Понтий, пиши.». Старик вздрогнул и вырвался из объятий уже готового его усыпить Морфея. Несколько секунд он лежал пытаясь вспомнить видение, но оставался только голос угасающим эхом повторявший всё те же слова. Это было удивительно и даже страшно. Он встал и освежив лицо из чаши для омывания пошёл к своему столу. Через несколько минут он уже раскрыл таблички и перечитывал последние предложения своих воспоминаний: «...Об этом думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело. Оно было наполнено другим». - Гордыней и чванством... - проговорил старик, - но об этом я расскажу попозже. Взяв стиль он пересмотрел таблички и выбрав несколько принялся за работу.
« Грат ждал меня на пространной прибрежной площади оцепленной центурией гастатов. С ним находились трибуны легиона расквартированного в провинции и центурионы первых центурий. После приветствий легионеров и представления меня трибунам была подана квадрига и в сопровождении турмы мы двинулись в резиденцию префекта расположившуюся в удобном и прекрасном дворце. Стоит немного рассказать и о Грате. Он передал мне Иудею, и многое из того, что он посеял там, мне пришлось жать. Ни одна смута не омрачила его, более чем десяти летнюю, префектуру. Все своё искусство управления он приложил к этой стране. Где страхом, где подкупом, а где хитростью он утверждал владычество Рима, и как мог насаждал ростки цивилизованности среди этого варварского племени. Правда, справедливость надо отдать и их царю, деду нынешних правителей. Всю свою власть, и их страх пред ним, употребил он на то, чтобы научить свой народ радостям цивилизации. Не только в Цезарее, но и в других городах страны, и даже в столице он строил театры и стадионы. Несмотря на яростное сопротивление жрецов он ввёл игры на греческий манер, посвятив их Августу. Гладиаторские бои и конные ристалища, состязания борцов и греческие трагедии вторглись, благодаря ему, в жизнь иудеев, привнеся с собой утонченность истинной культуры и ослабляя их фанатизм, так присущий всем варварским племенам. Грат стремился продолжать его дело. Он привлёк на сторону Рима немало местной знати, тем самым внеся раскол в их ряды, и поколебав их фанатичное единство в преданности их божеству. Даже в среде самых непримиримых и непокорных наших врагов Грат сумел найти друзей Рима. Дружба эта питалась нашим золотом, но мы не искали их верности, а нуждались в их ушах и глазах там, где ненависть к нам была жизненной силой. Какой все же неодолимой властью обладает чеканный металл, если он заставляет одних – предавать свои святыни, других делает клятвопреступниками, третьих – убийцами. И насколько все же ничтожен и слаб человек если ради обладания им преступает божественные и человеческие законы. За свою префектуру Грат сменил четырёх иудейских верховных жрецов, а пятый – Иосиф Каиафа, был утверждён им незадолго до моего прибытия в Цезарею. Назначая и низлагая их Грат, как я понял, преследовал две цели, коих с успехом и достиг. Меняя жрецов через малое время он не давал им возможности утвердить свою власть над толпой, но в то же время каждый из них, видя шаткость своего положения, готов был платить ему мзду. И тем большую, чем на больший срок хотел обладать саном великого понтифика. Каиафа был последним и, как выяснилось впоследствии, белоснежное одеяние верховного жреца обошлось ему в 100000 денариев. Одно из достоинств Грата, как префекта, заключалось в том, что он, ставя интересы Рима на первое место, умудрялся извлечь из этого главную пользу для себя лично. Мне так никогда и не удалось достичь подобного. Но Каиафа, с лихвой вернув свои денарии, оказался хитрее и Грата и меня. Ибо прельстив нас золотом, и откупаясь каждый год от нашей алчности, не терял времени даром и сумел сплотить вокруг себя всех тех, кто питал к нам неприязнь. Впоследствии его власть проявилась вполне, но об этом после. Тогда же наша беседа затянулась далеко за полночь. Несмотря на усталость я с интересом и вниманием слушал его. Он был искренен в желании открыть мне суть иудейских законов и традиций, но очень сдержан и осторожен когда речь заходила о делах в Риме. Вероятно, и до Иудеи доходили слухи о безумствующем в злодеяниях Тиберии. Да и кто тогда мог быть уверен за свою жизнь? Нравы соответствовали времени, и человек воистину был волком для себе подобных. Наверняка и Грат не доверял мне, боясь, что результатом нашей беседы может оказаться донос, посланный во след ему, в Рим. На следующий день после нашей беседы он отбыл в Италию. Что ждало его в Риме, милость Тиберия и сенаторская тога, или крючья и Гемонии? Я был в более выгодном положении, ибо моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности...». Здесь труд старика был прерван появившемся в атриуме Димитрии. Грек, увидев недовольную гримасу Пилата, в нерешительности остановился и хотел было уйти, но Пилат махнул ему рукой, предлагая подойти. - Ты опять по поводу продажи урожая? - спросил он, пробегая глазами последние написанные строки. - Нет, это я решу сам - ответил грек.- У меня есть свободное время и я хотел бы потратить его на чтение свитка...Если ты дашь мне его - добавил он. Пилат оторвался от табличек и посмотрел на грека. - А мне показалось, что твой интерес ко всему этому более праздный, чем истинный - сказал он, - так, больше для поддержания беседы, или удовлетворения любопытства. Я, наверное, заблуждаюсь? - Ты не веришь людям - посмотрев в глаза старику ответил грек. - Видишь в людях только лицемерие и фальшь. Пилат усмехнулся, но промолчал и встав направился к шкафу. Достав свиток он положил его на стол. - Возьми и прочти - сказал он садясь в кресло. - Прости, если я тебя обидел своими словами, я и вправду невысокого мнения о людях, опыт и наблюдение сделали меня таким. Извини - повторил он. - Опыт и наблюдение - хорошие учителя - согласно кивнул Димитрий. - Вот и я, имея некоторый опыт жизни, и наблюдая за её перипетиями хочу понять, как ты - римский аристократ, презрел и отверг и своё происхождение, и знатность, и карьеру, и уважение общества и славу гражданскую или воинскую. То есть всё то, ради чего и стоит жить. А ты удалился в эту глушь и живёшь какой то совершенно чужой и непонятной жизнью. Сенаторы для тебя нечестивцы, жизнь Рима с её развлечениями и удовольствиями - грязь. Общественное служение - ложь и бессмыслица. А в чём же правда и смысл твоей жизни? Для меня загадка... во всяком случае пока ещё загадка. Которую я и хочу разгадать. Может быть, свиток поможет мне в этом... Пилат выслушал этот, вырвавшийся наружу, крик души своего прокуратора бесстрастно. - Иди, читай - сказал он, когда Димитрий замолчал. - Может быть и поможет. Вечером, за ужином, поделишься со мной своими впечатлениями... Грек несколько секунд смотрел на старика, затем взял свиток и ушёл. Дождавшись его ухода Пилат встал и прошёлся несколько раз вдоль бассейна. « Как он там сказал, для него загадка в чём правда и смысл моей жизни...он, видишь ли, ищет ответ... А я ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина...Кто же из нас раньше найдёт ответ? Да и неужели стоит тратить жизнь на всякие скотские удовольствия, или на достижение почёта толпы, которая сегодня тебя славит, а завтра хулит? Или правдами и неправдами копить и стяжать, чтобы потом твои же наследники возненавидели друг друга из-за дележа, или всё заберёт цезарь. Это недостойно и мерзко, хотя все так и живут. Значит ты безумец, Пилат! Или же наоборот, безумцы они, что может быть важнее для человека, чем найти ответ на вопрос: для чего ты родился и пришёл в этот мир? Он это знал! А я до сих пор не знаю, а миллионы и не хотят этого знать...Ну и что? В своём незнании они и счастливы, а ты в своём познании в их же глазах - безумец! Димитрий фактически это и сказал...и сбил меня...». Старик недовольно скривился и вернулся к своему столу. Усевшись в кресло, он взял стиль и вновь принялся за свой труд. «Моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности... Впоследствии я узнал, что по возвращении в Рим Грат был привлечён к суду по выдвинутому иудеями обвинению в вымогательствах и взятках. Оправдан сенатом, и удалившись в своё альбанское поместье жил там некоторое время в праздности и разврате. После же того, как Тиберий удалился на Капри вернулся в Рим». « Зачем я это пишу... - прошептал старик, откинувшись в кресле, - какое кому дело до Грата и его судьбы. Речь же совершенно не о нём». Он развернул стиль и плоским концом аккуратно загладил написанное до слов - «...а его в неизвестности». И начал свою историю вновь: «Первые же мои шаги в Иудее встретили ярое и упрямое противодействие со стороны их жречества, и вызвали в моём сердце стойкое и с годами всё увеличивающееся презрение и отвращение к ним. За несколько дней до моего отбытия я был вызван во дворец. Во время нашей беседы Тиберий настоятельно просил меня проявить усердие не только в своевременном и полном сборе податей и налогов в провинции, но и о подобающем величию Рима почтении, как к власти императора, так и к его изображениям со стороны туземного населения провинции. «Всякое оскорбление величества должно караться смертью» сказал цезарь. Я точно следовал указаниям принцепса. Так, в канун какого то иудейского праздника, обещавшего большое сборище народа в их столице, я приказал трибуну легиона взять три когорты и походным маршем войти в столицу с сигнами и штандартом императора. Это вызвало ярость их жрецов и едва не привело к кровопролитию. Они собрали толпу в несколько сотен человек и направили её ко мне. Этот сброд пришёл в Кесарию и усевшись перед моим дворцом начал вопить и посыпать пылью свои головы. Тогда я ещё не понимал их языка и пришлось призвать толмача. Я нанял его по прибытию в провинцию для занятий и обучения иудейскому языку Клавдии и меня. В тот день он занимался с ней и явился по первому зову. Они требовали убрать императорский штандарт и значки легиона, ссылаясь на их закон и запрет их божества на изображения людей, зверей и птиц. Я сказал им, что они чисты перед своим божеством, ибо штандарт и сигны не их рук дело, а святыни римлян. Пусть божество гневается на нас, а они невинны. Но толпа ещё сильнее стала кричать и даже угрожать смертью нам. Это раздражило меня. Я дал знак трибуну и весь этот орущий и визжащий сброд был окружён тройной цепью воинов с готовыми к сражению мечами. Увидя блеснувшие клинки толпа онемела, но в следующий момент все они бросились на землю и замерли. Я был удивлён и спросил толмача, что это значит. Он обратился к ним и один из лежащих, вероятно заводила всего этого, прокричал, что они все готовы умереть, но не допустить нарушения их закона. Моё раздражение сменилось гневом и я был готов дать команду казнить этого вожака в устрашение прочим. От этого безрассудства меня спасла Клавдия. Она пришла вслед за толмачом и наблюдала за всем происходящим из колоннады дворца. «Не стоит начинать наше пребывание здесь с кровопролития - шепнула она подойдя ко мне, - сделай по их просьбе, раз они так ревностны в служении своим богам». Честно говоря, меня тоже тогда впечатлила эта их преданность божеству и я дал указание вывести когорты из столицы. Впоследствии я понял, это была первая комедия, или скорее трагедия, разыгранная Каиафой. Поддайся я тогда гневу и неизвестно чем бы закончилась моя префектура. Он и впоследствии не упускал ни одной возможности противостать мне и в течение всего моего пребывания в Иудее строил козни. Поначалу, особенно после вышеописанного мною случая, я принимал за чистую монету их богопочитание и даже восхищался блеском их обрядов и педантичностью их исполнения. Но, как оказалось, всё это было только внешней формой, за ослепительным блеском и показным благочестием скрывалась хищная и ненасытимая алчность и безмерная гордыня. А чтобы разглядеть суть за яркой мишурой мне потребовалось время». Надо сказать, что облечь образы своих воспоминаний в слова не так то и просто. Читающий думает, что буквы, превращающиеся в слова на восковом поле таблички, или на пергаменте, просто и легко нанизываются на нить повествования, и потому кружевная вязь предложений так ярко вызывает в воображении читателя образ мыслей написавшего. Но это не совсем так. Взяв стиль и таблички Пилат на долгие часы уходил в себя. Он писал, заглаживал написанное, вновь писал. Замирал на минуты в своём кресле или вставал и ходил по атриуму скрестив руки за спиной. Вновь садился и писал, вновь заглаживал, перечитывал написанное, кривился или задумывался отыскивая в закоулках памяти осколки событий погребённых почти 40-летней жизненной суетой. И, что самое удивительное, все эти осколки находились и складывались в какое то чудесное зеркало в котором он видел себя самого, но совсем иного. Так, вспоминая и описывая это своё первое столкновение с иудеями, он почувствовал даже некую досаду на себя того. « По справедливости рассудить - думал он, - это было безрассудно с моей стороны. Я действовал в заносчивости, как юнец, а не как 37 - летний муж. А что мной руководило? Гордость? Да, гордыня и чванство! Мы -римляне - повелители мира, все остальные - варвары и рабы... а ведь я был готов и к кровопролитию тогда...если бы не Клавдия Каиафа переиграл бы меня, как мальчишку... поднял бы бунт и тут же послал бы донос в Рим обвинив меня в беззаконии и убийстве невинных. Да, вспоминать даже стыдно... но это был я. А Кладия... ей тогда было каких то 19 лет. И откуда в ней уже тогда рассудительность и мудрость каковой не найти и у более старших...и у тебя тогда не нашлось». Таким самоуничижительным выводом Пилат обрубил нить своих воспоминаний. А пока он предавался им, и переводил их на таблички, прошла большая половина дня. Солнце перевалилось через зенит и медленно двинулось к своему ночному пристанищу на другой стороне земли. В это же самое время, за сто двадцать миль от имения, в Риме, в доме Клавдии Прокулы, готовилась повозка на которой хозяйка собиралась покинуть столицу. Вернее сказать, повозка была уже готова. Вещи уложены, даны последние указания по присмотру за домом рабыням, и оставалось только дождаться заката. В дневное время, как известно, повозкам было запрещено передвигаться по улицам Вечного города. ХВОСТАТАЯ ЗВЕЗДА По мере того, как Гелиос, на своей сияющей колеснице, уходил всё дальше на запад по проторённой за миллиарды лет колее, замирала и жизнь в Великом городе. Пустели улицы, закрывались лавки и торговые ряды, муниципальные рабы зажигали уличные факела, ночная стража занимала свои караулы. Одним словом, законопослушная и добропорядочная часть горожан готовилась к вечернему отдыху переходящему постепенно в ночной сонный покой. Те, которые обеспечивали ночной порядок, выполняли свои обязанности в каждой городской трибе. Но была ещё и другая часть римских горожан. Для этих жизнь только и начиналась вместе с уходом солнца и наступлением тьмы. Эти сыны и дочери ночи принадлежали к самым разным сословиям. Рабы и бывшие рабы, через пощёчину получившие свободу. Господа, по спискам цензоров, но уже давно рабы по своей природе, обесчещенные своими пороками и отдавшиеся им в рабство. И господа только начинающие свой путь к рабству, предпочитавшие ночной и тайный разврат доброму имени римского гражданина. Вся эта чернь выползала из всевозможных щелей Рима и мелкими ручейками стекалась к Субуре или к Мульвиеву мосту в поисках развлечений, наслаждений, приобретений, мошенничества, воровства и всего прочего, чего обычно ищут ночами. Прошло всего полтора месяца со страшного пожара, уничтожившего почти треть Рима. Ещё не были до конца разобраны завалы и пепелища. Не извлечены и не преданы огню тела несчастных, разлагающиеся под сентябрьским солнцем, и поедаемые червями и бродячими псами. Ещё стоял тяжёлый и отвратительный запах горелого мяса вперемежку с зловонием гниющего. Но, как всегда и бывает, беда не учит ничему, и, обычно, забывается быстро теми, кого она миновала. Жизнь продолжается во всей своей, как положительной, так и отрицательной ипостаси. Даже наоборот, те, кого миновала беда, благодарят богов за их милость, и с ещё большей ненасытимостью предаются удовольствиям жизни, зная, что завтра и их может постигнуть гнев богов, а тогда уже не будет возможности ни совокупляться, ни упиваться, ни пользоваться стяжаниями, ни хвалиться своим положением среди себе подобных. Только вечная скорбь в мрачном и преисполненном тоски царстве Плутона. Так что, будем есть и пить ибо завтра, возможно, умрём и мы. Вероятно, подобным неопровержимым аргументом и руководствуются любители ночных развлечений не только в Риме, но и во всех городах империи. Но когда последние лучи колесницы солнечного бога исчезли за горизонтом, и небо покрылось сияющей звёздной пылью, весь ночной Рим замер в волнении и даже ужасе. Между Кастором и Поллуксом, как будто брошенная уходящим Гелиосом, повисла огненным копьём хвостатая звезда. Что на этот раз боги предвещали Вечному Городу? Какие бедствия или, наоборот, удачи? Ведь не прошло ещё и четырёх лет, как подобная же звезда пронеслась над Римом. Что же тогда принесла она? Самые дотошные вспоминали, что звезда появилась через месяц после убийства Нероном Агриппины. Другим вспоминалось восстание Боудики и резня римских колоний в Британии. Третьим виделись реки крови казнённых Нероном, стремящимся, по совету астролога Бальбилла, отвести от себя гнев богов жизнями своих жертв. И вот, вновь звезда, а значит опять страх и трепет и скорбь для одних. А для других - жрецов, астрологов, предсказателей и прочих лжецов - возможность поживиться на людских суевериях. К тому же, разве не предвещали и другие знамения приближающихся ужасов и бед? А младенцы с двумя головами найденные на улице, возле Большого цирка. А телёнок родившийся с головой приросшей к ноге? Всё это не к добру, ох как не к добру. Всё это, наверняка, и предупреждало и о пожаре и о гневе богов за нечестие этих человеконенавистников из секты христовщиков. И вот, их казнили и, кажется, полностью искоренили их зловредное учение, а опять звезда...Чем же теперь загладить гнев богов, и что они придумали для римлян на этот раз? Подобные мысли, как рой мошкары, тут же опутали головы не только ночной черни, но и отцов - сенаторов, и декурионов триб, и рабов и проникли даже в преторианский лагерь. Ведь что бы не говорили астрологи и прозорливцы, все в Риме знают, что хвостатые звёзды возвещают смерть цезарей. Но говорить об этом вслух, значит накликать смерть на себя самого. В Риме знали и то, что цезари могут отвести от себя приговор богов только одним - предать на смерть вместо себя других. Именно об этом и задумался глядя на зловеще висевшую над горизонтом комету Нерон. Ещё задолго до заката он со своими ближайшими соучастниками в разврате и преступлениях, прибыл к Тигеллину и уже третий час они разгорячали себя вином и развлекались с обслуживающими их нагими блудницами, собранными Тигеллином из лучших римских лупанариев. Но появившаяся после заката звезда своей неожиданностью и яркостью как то сразу погасила и их разгорячённую похоть и весёлую пьяную разнузданность. Женщинам было приказано удалиться и ждать когда их позовут вновь. И Нерон и его собутыльники как то сразу притихли и задумались. Разве что Спор был равнодушен и спокоен. «Ну несёт звезда беду или только предвещает её, а его это как касается? Он ни цезарь, ни сенатор, ни начальник преторианцев, как Тигеллин, ни казначей, как Фаон, и даже не секретарь цезаря, как Эпафродит. Он, всего - навсего, евнух, наложник цезаря. Пусть даже если и не откупится от гнева богов Нерон, и зарежут его какие то заговорщики, придёт другой принцепс и тоже будет нуждаться в моей красоте и нежности...- в полупьяном умиротворении, думал он, разглядывая из под накладных ресниц небесную гостью. – Да и чего бояться цезарю? Дельфийский бог в своём оракуле сказал ему «бояться 73-его года», а сейчас цезарю всего 27... а мне 19, у нас ещё целая жизнь впереди...». Его мысли были прерваны кинутым в него Нероном яблоком. Он жеманно, как бы в испуге, взмахнул руками в браслетах и кольцах и посмотрел на цезаря. - Что скажешь, Спор? - кивнул на звезду Нерон. Головы всех повернулись в сторону Спора и четыре пары глаз уставились на евнуха. Он был самым молодым среди них, и, наверное, самым глупым, но Нерон, то ли ради насмешки, то ли по каким то своим, ведомым только ему, причинам, всегда спрашивал мнение своей особенной «жены». - Она прекрасна... - томно проворковал евнух, - а красоты не стоит бояться, ею надо восхищаться. Три пары глаз со Спора переметнулись на Нерона. Цезарь в оцепенении сверлил своими серыми, как бы остекленевшими, глазами Спора. В такие моменты казалось, что глаза цезаря вот- вот вылезут из орбит, а их неподвижность вызывала почти панический ужас у тех, кто впервые видел задумавшегося о чём то Нерона. Спор знал эту особенность своего мужа и добавил: «Думаю тебе не стоит беспокоиться, вспомни оракул Апполона Дельфийского, а до 73-его года тебе ещё далеко...» - Утешил и ободрил! - в глазах Нерона мелькнула какая то еле заметная искорка вернувшая им осмысленность и жизнь. - А ты что думаешь, мой верный Гай. Теперь глаза всех обратились на Тигеллина. Если Спор был самым молодым, то Тигеллин был самым старшим. Ему было уже за 50, но ни пожилые года, ни неудержимый разврат которому он предался с самой ранней юности, а злые языки в Риме утверждали, что и Нерон результат его прелюбодейной связи с юной Агриппиной, ни изощрённое коварство и подлость, ни сколько не подточили его сил. Во всех затеях цезаря, от организации самых низменных и чудовищных удовольствий, до придумывания казней и осуществления их, не было у принцепса более умелого в разврате и стойкого в кровожадности холуя. Хотя, порой казалось, что холуй даже соревнуется с Нероном в кровожадности и похотливости. Подобных соперников Нерон не только терпел, но и всячески благоволил к ним. - Позволю себе не согласиться с нашим юным и прекрасным Спором - начал Тигеллин. - Красота, конечно, достойна восхищения, но порой за её притягательностью скрывается коварство и даже заговоры. Но, этой звездой боги показывают тебе, цезарь, своё благоволение... ты искоренил эту, человеконенавистническую иудейскую секту, распространявшую своё зловредное учение среди римских граждан. Твой гений восстановит город в новом блеске могущества и красоты, и это уже не будет Рим, а будет новая столица мира - Нерополь, ты воплотишь свою мечту о дворце, который станет новым чудом света, а твоё имя прославится в народах и в веках... Его тирада была прервана Нероном. - Всё это так, мой милый Гай, но нужны деньги! Миллиарды сестерций, сотни и даже тысячи талантов золота и серебра...кто мне их даст? Может эта звезда? Он посмотрел на комету и взяв кубок отхлебнул из него. Все молчали зная, что когда Нерон начинал размышлять вслух, он не терпел чтобы кто то перебивал его. - А может звезда предупреждает меня об опасности? Все эти псы - сенаторы ненавидят меня и только и желают моей смерти...народ меня любит, а вся эта сволочь из сената...я знаю... Нерон покачал головой и погрозил кулаком звезде. - Все хотят властвовать! Заговоры и козни сопровождают меня постоянно. То родная мать плела интриги, то брат, то жена... Нерон входил в какой то экстаз. Его голос дрожал от волнения, а на глазах, серых и мертвенных, даже появились слёзы. Он повернулся к Тигеллину - Я просто чувствую опасность, боги предупреждают меня, ты помнишь ту шлюху, на которую донёс мой наварх, что она вовлекала его в заговор против меня? - Да, цезарь - в замешательстве ответил Тигеллин, - но ты сам знаешь, что донос не подтвердился, нет ни свидетелей, ни доказательств. Я повелел держать её пока в заключении... - Подвергни её пытке, я уверен она расскажет много интересного...я думаю там будут замешаны знатнейшие и состоятельные мерзавцы...Мы их всех выведем на чистую воду, а имущество конфискуем в казну. Я даже уверен, если ты хорошо поищешь, то найдутся и рабы знающие о заговорах своих хозяев... Тигеллин внимательно слушал и согласно кивал. «Ловко придумано...- думал он глядя на Нерона, - почему бы и в самом деле не организовать заговор среди этих чванящихся своим происхождением и знатностью патрициев. Они осторожны в речах, но при правильном подходе всё равно сболтнут что нибудь, а там и потянется ниточка...Надо только не ошибиться...они не так просты, и не доверятся первому встречному...кто же поведёт их на убой? А ведь знатный заговор можно организовать и всех этих Сцевинов, Наталов, Пизонов...и этого старого борова лжефилософа тоже сюда нужно будет привязать... Нерон его ненавидит и не упустит возможности расправиться и с ним. У одного его только 400 миллионов...нафилософствовал за свою близость к цезарю». Тигеллин даже скривился от ненависти. У него вызывали ненависть и злобу все, кто хранил своё нравственное достоинство человека и гражданина. Впрочем, даже в этом он подражал Нерону. Тот всегда хвалился своей гнусностью и был убеждён, что все так же гнусны, как и он, но только притворяются и скрывают свои пороки. А он, как свободный римлянин, не нуждается в притворстве, и его страсти являются его достоинствами. Нерон заметил его кривую ухмылку и повторил склонившись к нему: «Хорошо поищи...Тигеллин». Тот согласно закивал головой, выражая полное понимание и ревность в осуществлении высказанного цезарем предложения. Нерон встал с ложа и подошёл к колоннаде окружающей залу. Звезда, встревожившая Рим, висела там же, на небосводе, между Кастором и Поллуксом. «Славлю тебя, о звезда, между небесных огней ярко пролившая свет! Пусть же сиянье твоё Рима врагов всех погубит!». Продекламировал он, протянув к ней руку с чашей вина. Все дружно и восторженно захлопали в ладоши. - Грации, где вы - закричал Нерон выпив чашу и бросив её на стол. Девушки выпорхнули из - за покрывал окружавших пространство с ложами и столом. - Сапфо! Сапфо! - Нерон указал пальцем на одну из них. - Пещера нимф. Ну -ка покажите нам развлечения лесбийских дев... Девушки закружились перед столом сплетаясь между собой в непристойных телодвижениях. Все уставились на них, а Нерон буквально упав на ложе медленно пополз к Спору. Его движение напоминало подкрадывающегося к жертве хищного зверя. «О, дитя, с взглядом девичьим, хочу тебя, ты же глух ко мне: ты не чуешь, что правишь мной, правишь, словно возница» - шептал он с похотливой улыбкой протягивая руки под шелковое платье евнуха. Оргия продолжилась. Хозяин и владыка всего цивилизованного мира, над которым распростёр крылья римский орёл, развлекался со своими друзьями.
КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Когда по всему Риму были зажжены уличные факела, и первая ночная стража начала отсчёт своего караула, из ворот небольшого двухэтажного дома выехала крытая повозка запряжённая парой гнедых коней. Конями правил бородатый плотный мужчина лет 45-ти, в полотняных штанах и плаще с капюшоном. В глубине повозки на подушках среди корзинок со снедью расположилась женщина. Повозка скрипя и покачиваясь медленно тащилась по брусчатке мимо тёмных окон домов и мрачных глыб храмов. Сполохи факелов приветствовали её на перекрёстках, а мрак, густой и липкий, сопровождал в узких, больше похожих на горные ущелья, кривых переулках. Пожар не добрался до этих мест, и ничего здесь не свидетельствовало о пережитом бедствии. Разве что, при сильных порывах австра , доносился приторно - сладкий запах тления и гари. Миновав театр Помпея повозка свернула влево к набережной Тибра. Возница обернулся и посмотрел на свою госпожу. «Бесстрашная женщина - подумал он, - какая другая решилась бы в ночь не только выехать из Рима, но и ехать в одиночестве среди мрака и опасностей, подстерегающих на дороге». Его всегда удивляла и даже восхищала отважная твёрдость этой римской аристократки, ставшей его госпожой не в силу её власти, не по причине её богатства, а в силу её милосердия и доброты. Уже двадцать лет он был рядом с ней и всегда был готов не только защитить её, но и умереть за неё. Когда то она фактически вырвала его из вечной тьмы Аида. Он падал туда, и вновь возвращался, в бреду и в боли, чтобы через некоторое время вновь провалиться, и тьма становилась всё осязаемей и гуще. После побоища на Фуцинском озере, устроенном Клавдием для развлечения римского народа, тысячи гладиаторов были убиты и утонули, тысячи остались калеками и были почтены деревянными мечами, а сотни тяжелораненых были выброшены ланистами на остров Эскулапа, где медленно, или быстро, умирали от зноя, потери крови, голода и равнодушия. Да и в самом деле, деньги за них получены, а тратиться на долгое и дорогостоящее лечение зачем? Именно там Клавдия и нашла его, ещё живого, и выходила и вернула к жизни и даже к свободе. Так он появился в их доме. Когда силы восстановились, а раны напоминали о себе только уродливыми шрамами на груди и животе, Пилат испытал его владение мечом и доверил ему Клавдию. Тогда же он и обрёл новое своё имя - Гай Понтий. Меч и сейчас лежал рядом с ним, под сидением, прикрытый рогожей. Он ощупал его. «Но что такое меч, пусть даже и в руке такого как он? Если по дорогам промышляют целые шайки лихих людей, и они встретятся с ними, то он готов умереть, но что тогда будет с госпожой?». Он даже не хотел думать об этом, и крепче ухватив повод направлял коней по улочкам Города. Вскоре впереди замаячила арка Тиберия и повеяло сыростью от близости Тибра. Они подъехали к мосту Агриппы и остановились у караульного поста. К повозке подошёл солдат. - Куда ты собрался на ночь глядя? - качая головой и разглядывая возницу спросил он. - Госпожа спешит к своему мужу - ответил Гай кивая на повозку. Солдат откинул полог и с любопытством заглянул вовнутрь пытаясь факелом осветить пространство возка. Ему это удалось. Увидев Клавдию он с почтением наклонил голову. - Госпожа может столкнуться с неприятностями, - сказал он, - дороги даже днём не безопасны...Может госпоже стоит переночевать в Городе, здесь рядом, есть харчевня и сдают комнаты... Возница, услышав предложение солдата, повернулся к Клавдии в надежде на её согласие. Но она только поблагодарила солдата за совет. Гай вздохнул, и направил коней на мост. - Видели звезду? - прокричал им вослед солдат кивая головой на небо. Возница остановил коней, и приподнявшись оглянулся в сторону куда указывал солдат. С минуту он разглядывал небесную странницу, огненным копьём повисшую над всем Аппенинским полуостровом. - Взгляни, госпожа, - с тревогой в голосе обратился он к Клавдии, - может стоит последовать совету солдата? Хвостатые звёзды всегда несут беду... - Если кому и стоит бояться, то явно не нам, Гай - откинув полог и посмотрев на небо сказала она. - Пусть боится цезарь... Возница согласно кивнул головой и усевшись поудобней дёрнул поводья направляя коней на мост. Солдат проводил повозку взглядом и вернулся в караулку. Двое его напарников играли в «царя» с азартом бросая кости, и передвигая своих «царей» по расчерченному прямо на плитах полю. - Кому там не спится? - повернувшись к вошедшему спросил один из игроков. - Матрона спешит к своему мужу - ответил солдат усевшись рядом и наблюдая за игрой. - На ночь глядя? Молодая и красивая? - захохотал спрашивающий. - Как моя бабка, но из всадников, а может и из сенаторского звания... - ответил солдат. - И не побоялась выехать в ночь? - передвигая своего «царя» удивился игрок. -Это значит, что ей в Риме опаснее, чем ночью на дороге - вступил в разговор второй игрок. - Может она из этих, которых Нерон объявил вне закона? Надо было тебе её проверить. Он хмуро посмотрел на солдата. - А как ты её проверишь? - возразил тот. - что у неё на лбу написано? По виду римская матрона, из знати, поди проверь её, потом забот не оберёшься... - Глуп ты, они сами сознаются, нужно только спросить: ты - христовщик? И всё! Им нельзя отрекаться от своего бога - с какой то даже злобой ответил второй игрок. Он проигрывал и был раздражён и зол. - Может догнать их? - нерешительно спросил солдат, переводя взгляд с одного на другого. Те ничего не ответили на это предложение. - Да ладно, пусть себе едут. Никакая она не «христовщица», обыкновенная матрона... Те опять промолчали. По правде сказать им было наплевать кто проехал и зачем проехал. Но из-за явно намечающегося проигрыша у одного из игроков закипало раздражение и досада, он и выплеснул её в сторону самого молодого из них. Заставив и его поволноваться и даже испугаться «А вдруг он доложит декуриону о моей оплошности, да ещё и наговорит всяких небылиц. Вот и неприятности... Надо было спросить... она признается! Ну да, так она и призналась, только безумцы признаются так просто в своих преступлениях» - размышлял солдат наблюдая за игрой. Повозка же Клавдии, тем временем, благополучно миновав Тибр, в чёрных водах которого отражались сполохи освещающих мост факелов, выехала на яникульскую дорогу. Клавдия откинулась на подушки и прикрыв глаза зашептала: «Бог всемогущий - срывалось с её губ, - в твоих руках и жизни наши и пути наши. Ты - Защитник наш и от людей лихих, и от всякой беды. И в этой дороге не оставь нас Твоим руководством и охрани от всякого зла. Ради Праведника, которого Ты назвал Сыном Твоим и ради милости Твоей к нам, Его ученикам». Едва она закончила свою молитву как повозка внезапно остановилась. Она открыла глаза и привстала на подушках, вглядываясь в причину остановки. Они стояли на перекрёстке дорог и пропускали двуколку императорской почты, которую сопровождали четыре преторианца. Пропустив их, возница свернул за ними и пристроившись на небольшом расстоянии поехал вслед двуколке. Так, в паре и под охраной, они миновали сады Агриппины и, выбравшись на дорогу в Этрурию, покатили по ней. Ну а пока повозка ведомая парой гнедых, резвостью которых управлял Гай, катит по дороге к имению Пилата мы расскажем немного о прошлом нашей отважной Клавдии Прокулы.
После казни Пилат ещё 5 лет прокураторствовал в Иудее. Она могла вернуться в Рим, но после произошедшего твёрдо решила остаться с ним. Время шло. Так, в Иудее, и пролетели десять лет их совместной жизни. Прибыв туда молодой девятнадцатилетней девушкой она покидала её взрослой женщиной, сумевшей, не смотря ни на что, сохранить в своём сердце свои девические идеалы. Следующие десять лет забрал Рим. Вместе с годами уходила молодость, здоровье и жизнь. Боги не дали им родительских забот. И где то в глубине сердца Клавдия связывала это с приговором и казнью. Её бессильная попытка повлиять на приговор так и оставалась в памяти и совести постоянным укором Пилату и скорбью ей самой. Даже слова Мариам о том, что смерть Праведника была предречена и даже необходима, не устранили ни укор, ни скорбь. Её сердце просто не принимало такого объяснения. Почему лучшие из людей должны умирать, а худшим достаётся власть, богатство, почёт. Она не выказывала этого явно, но Пилат чувствовал это сам, ибо и его память и совесть были обременены подобным же укором. Так, за внешним благополучием всаднической семьи скрывалось внутреннее обособление, которое каждый старался заполнить своим. Пилат, свободно владеющий не только латинским и арамейским, но и греческим языком, большую часть своего времени, по возвращении в Рим, уделял чтению. У него были списки древних иудейских пророков, переведённых с арамейского на греческий семьюдесятью раввинами. Он купил целый ящик этих свитков перед самым отбытием из Иудеи. Клавдия же нашла себя в заботе о больных рабах. Недалеко от дома, на острове посреди Тибра, стоял Храм Эскулапа. К нему сносили умирать больных рабов те из господ, кто не хотел тратить деньги на их лечение. Туда и повадилась ходить Клавдия. Каждый день, уложив небольшую корзинку снедью и купленными снадобьями, посещала она это место, где на небольшом пространстве возле храма, столкнулись между собой жестокосердие одних с милосердием других. Так они и жили, тихо и затворнически. Тогда и нельзя было по иному, да по иному и не хотелось. Вернувшись из Иудеи они поселились в доме отца Клавдии Клавдия Арруция. Старик болел и нуждался в их заботе и присутствии. Он умер за год до убийства Гая. Предав огню его останки, и совершив погребальный обряд, они решили покинуть Рим, ибо безумства и жестокость принцепса не могла оставить равнодушным ни её ни Понтия. В те дни ужас незримой пеленой висел над всем Римом. Но пока они искали недорогую и достаточно удалённую от города виллу, Гая убили, и место принцепса занял Клавдий Тиберий. Тогда многие в Риме, запуганные и утомлённые безумной кровожадностью, в сочетании с безграничной властью и звериной похотливостью Гая, связывали с новым принципатом надежды на благоразумие и справедливость. Как оказалось, и справедливость и, тем более, благоразумие не присущи новому императору Рима. А власть, в своей прежней безграничности, была отдана вчерашним рабам нового принцепса, постоянно интригующим, ненавидящим друг друга и бессовестно алчным. Вновь мечта о вилле, где - нибудь, только бы подальше, подальше от Рима с его безумным и буйным скотством, завистью и развратом, заполнила сердца и Клавдии и Понтия. И вскоре подвернулся продавец, за 800 тысяч сестерциев уступавший небольшую усадьбу в Этрурии. Они вместе посетили усадьбу и она понравилась им. Вернувшись в Рим Пилат начал оформлять сделку, и они взялись за приготовления к переезду. Римский дом было решено оставить и сдавать в наём, но вдруг Клавдия отказалась покидать Рим. Нет, она не требовала развода, и всё так же ненавидела и Рим, и его образ жизни, но её желание остаться в городе было твёрдым. Поначалу Пилат был разгневан упрямством жены в её неожиданном решении. Но ни его гнев, ни попытки уговорить её сменить решение, не принесли успеха. В конце -концов после 100-летних игр, оставив непокорную жену на попечение Гая, и взяв с неё обещание регулярно навещать его, он выехал в приобретённое имение. Там он и обрёл желанное уединение, в которое и погрузился наедине с собой, своими мыслями и свитками. Клавдия осталась в Городе. А дело было в том, что совершенно случайно, во время одного из посещений храма Эскулапа, она встретила Мариам из Магдалы. МАРИАМ ИЗ МАГДАЛЫ Это произошло спустя почти 15 лет после их первой, и на тот момент единственной, как думала Клавдия, встречи. Но, как оказалось, мир не только тесен, но и предопределён. Их предыдущая встреча произошла в Иерусалиме, в те дни, когда Клавдия искала хоть кого то из тех, кто бы мог рассказать ей из первых уст о казни, и о том, что случилось после. Слухи, которые распространялись по Иерусалиму после казни, были настолько фантастичны, что вызывали двоякое чувство - или всё это была изощрённая и корыстная ложь, или же великое чудо. В том, что это великое чудо, Клавдию убеждал и сон, посетивший её в ночь перед казнью. Он встревожил её до глубины души, и заставил обратиться к Понтию с просьбою о помиловании. Никогда ранее не вмешивалась она в его дела, и не просила ни о чём подобном. Он не услышал её и утвердил приговор, хотя знал, что обрёк на смерть невиновного. Это стало некоей невидимой, но прочной стеной между ними с тех пор. Она пыталась оправдать его в своём сердце: «Всё же он был префектом провинции и исполнял свои обязанности, - говорила она сама себе, - но он же и человек, и должен был им оставаться всегда. Что важнее? Быть префектом или человеком? И, к тому же, он и сам говорил, что предали его из зависти». Но, как она не пыталась переубедить себя, совесть упорно стояла на своём - важнее, оставаться всегда человеком, а он, по её восприятию жизни, своим человеческим долгом пренебрёг в угоду своей должности. После этого она и стала искать встречи с кем либо из учеников казнённого праведника. Она была уверена, что Пилат знал многих из них, ибо почти три года следил за ними, но обращаться к нему не стала. Найти Мариам ей помогла одна из её служанок - иудеек. И встреча произошла через год после казни, когда они вновь посетили Иерусалим. В праздник к Храму стекались тысячные толпы со всей страны и Пилат, опасаясь беспорядков, всегда приводил в город перед праздником когорту солдат. Они останавливались на эти дни в покоях дворца Ирода расположенного прямо против Храма. В эти покои служанка и привела Мариам. Отпустив служанку Клавдия усадила гостью, и сев напротив попросила: «Расскажи мне о том Праведнике, которого казнили год назад, насколько я знаю ты была с ним рядом до самой смерти». -Госпожа говорит по арамейски? - удивилась гостья, и внимательно посмотрев на Клавдию спросила: «Зачем госпоже это знать?». Клавдия поведала ей о сне. Она не вдавалась в подробности, но по её голосу, лицу и даже блеснувших слезами глазах, Мариам поняла её. Она рассказывала долго, и порой тоже с глазами, полными слёз и дрогнувшим голосом. Клавдия слушала с жадным вниманием иногда даже закрывая лицо руками, и качая головой. Рассказывала Мариам ярко и убедительно, но всё это было настолько фантастично, что поверить в услышанное было невозможно. - Неужели всё это правда? - воскликнула Клавдия, когда Мариам рассказывала ей о раскрытой гробнице и о неузнанном Учителе, которого она приняла за садовника. -Мне нет проку во лжи, - возразила Мариам, - я говорю о том, что видела сама... - Да, да...- поспешно согласилась Клавдия. - Я верю тебе...Но расскажи мне, как ты встретилась с ним впервые...Как ты оказалась рядом с ним... - Как я встретилась с ним? - Мариам грустно улыбнулась и закрыла лицо руками. - Я пришла соблазнить его...- сказала она после недолгого молчания. И заметив удивлённый взгляд Клавдии кивнула головой: «Да, госпожа, именно так...До встречи с ним я жила презренной и постыдной жизнью...Мужчины смотрели на меня с вожделением, а жены с ненавистью. Сладострастие владело мною и я продавала его желающим...» Мариам посмотрела на Клавдию надеясь увидеть отвращение или презрение в её глазах после этих слов, но Клавдия смотрела всё так же, с грустью и участием. - Может мне стоит уйти? - всё же спросила она Клавдию, но та взяла её руки и сжав их в своих ладонях покачала головой. - Говори - тихо попросила она. - Я родилась в Магдале, это в Галилее на берегу Киннерета. Нравы местных жителей, в основном рыбарей и земледельцев, не отягощаются бременем, суровых и обязательных для всех правоверных иудеев, законов и правил. Удачный лов рыбы, как и хороший урожай, отмечаются у нас широко и весело. А поклонение Иегове и соблюдение Его заповедей сводится в основном к ежегодной уплате храмового сбора. Своего отца я не знаю, да и мать никогда не говорила мне о нём. В городке сплетничали о причастности к моему рождению римского центуриона из расквартированного в Капернауме гарнизона. Ну а доля незаконно рождённой, наверное, одинакова и в Галилее, и в Риме...так что моя судьба была предрешена в момент зачатия...вернее сказать: «была бы предрешена», если бы не встреча с Ним... - поправила свои слова Мариам. - Мать умерла когда мне едва исполнилось 17 лет. Многие мои сверстницы уже имели мужей и детей, но даже в Галилее, при её нравах, никто не готов был взять себе в жену зачатую в блуде, и к тому же почти что нищую. Но я была молода, безрассудна и жаждала любви. Вероятно, семя того римлянина, оплодотворившего мою мать, было разгорячено его животной похотью. А может быть моя мать отдавалась ему не в порыве любви, а в буре своей страсти. Но этот сладострастный жар двух тел, некогда соединившихся в темноте галилейской ночи, передался и мне... и стал моим проклятием. Ты даже не представляешь, госпожа, какие оскорбления, унижения, проклятия мне довелось услышать и пережить...Мир и так жесток и равнодушен к людям, а к отверженным он жесток вдвойне. Да и не только жесток, но и лицемерен, лжив и подл. А делаем его таким мы сами. Сталкиваясь с человеческой подлостью, жестокостью, лицемерием я и сама становилась такой. Я научилась наглости и стала дерзкой. В людях я видела только зло и лицемерие. Одни, на улицах, при свете дня, сторонились меня, как прокажённую, а под покровом ночи искали встречи со мной, чтобы удовлетворить свою похоть. Другие осыпали меня оскорблениями при встрече, хотя я не давала им ни какого повода для этого, но таким образом они выставляли своё негодование моим образом жизни, и возвеличивали свою праведность. Третьи, получив от меня желаемое, могли избить меня, как собаку. Так они наказывали меня за мою грешную жизнь. В своих же глазах они были безгрешны... Мне стыдно и неприятно об этом вспоминать, но я так жила...и другой жизни для меня тогда не существовало… Мариам взглянула на Клавдию и увидела слёзы, текущие по её щекам. - Вижу, госпожа, ты плачешь от моего рассказа...это свидетельствует о твоём добром сердце - тихо сказала Мариам. - А я тогда жила, если можно назвать моё существование жизнью, с сердцем мёртвым...и, наверное бы, скоро умерла если бы не Он. Ты спрашиваешь, как я встретилась с Ним...Молва о нём неслась от города к городу. Одни говорили, что он безумен и своими речами обольщает народ. Другие рассказывали, что он в Кане, на свадебном пиру, превратил воду в вино, а в Капернауме очистил прокажённого и исцелил множество больных. Третьи говорили, что он одержим бесами и творит чудеса силою князя бесовского. Меня, как и многих других, привело к нему любопытство. В самом деле, часто ли среди нас появляются люди способные превратить воду в вино, или вернуть зрение слепорождённому? Я тогда жила в Магдале, а он, как говорили, был в окрестностях Вифсаиды. Я встала и пошла туда. Весь путь меня терзала одна и та же мысль - как он отнесётся ко мне, грязной грешнице...возгнушается и прогонит вон, или будет стыдить и упрекать, смакуя мой позор перед толпой идущих за ним. Я и не ждала уже другого к себе отношения от людей. В сердце я даже решила, что попытаюсь обольстить его, если он унизит или оскорбит меня пред людьми. Да... - Мариам взглянула на Клавдию. - Представь, госпожа, всю низость моего падения...Я нашла его на берегу Киннерета. Он был не один. С ним рядом постоянно было множество людей, но самыми близкими к нему были два брата, рыбари из Вифсаиды, Симон и Андрей. Были и другие, но я их не знала тогда, впоследствии нас всех сблизила любовь к нему. Тогда же люди толпились и теснили его, и он, взойдя в подогнанную Симоном лодку обратился к толпящимся на берегу. Его слова лились, как елей. Я никогда не слышала ничего подобного. Сам его голос, не громкий, но ясный, казалось, звучал не из его уст, а в самом моём сердце. Он говорил о тайнах царства Божия, но свои слова облекал в притчи, так, что многое из сказанного им было недоступно и непонятно слушающим. Многие уходили не понимая его, а я была зачарована и его речью и им самим. Ему было лет около 30, и он отличался той мужественной красотой, которая присуща твёрдым духом и уверенным в себе мужам, и которая очень влечёт женщин. Слушая его я желала чтобы он обладал мною. Эти нечистые мысли будоражили меня, нашёптывая лукаво и цинично: «это только слова, он такой же как все, не стоит тебе обольщаться, помани его вдали от людей и друзей, и он будет твой». Когда нас, слушающих, осталось немного, он вышел из лодки на берег и кто то, кажется, Симон, попросил его растолковать притчи, которыми он поучал народ. В одной из притч он уподобил царство истины семени, которое упав в землю, и будучи малым, возрастает и приносит многократный плод. Семя истолковывалось им как проповедуемое им учение. Он так и говорил: «если пребудете в слове моём, то вы истинно мои ученики...и не увидите смерти вовек». Но тогда эти слова для многих, даже из его ближайших учеников, были странными, а для меня, блудницы, скорее безумными. Что значит: «не увидите смерти вовек»? Моя наглость и дерзость заговорили во мне, поддавшись всё тем же нашёптываниям нечистых моих помыслов. «Послушай, учитель - крикнула я - оставь во мне это семя твоё, о котором ты сейчас говорил. Пусть оно принесёт плод». Он замолчал и посмотрел в мою сторону. Я видела как смутились его друзья и опустили глаза стоящие рядом. Некоторые даже отодвинулись от меня, и все молчали выжидая. Наши глаза встретились. Я думала увидеть в нём раздражение, или презрение, или насмешку, хотя втайне надеялась, что в его глазах хоть на мгновение мелькнёт интерес ко мне, как к женщине. Мне было 23 года и я была красива и ещё желанна. Мгновенье, и его взгляд, казалось, проник в самое моё сердце и осветил все его закоулки. Всю нечистоту, все помыслы, весь накопленный мною опыт притворства и лукавства. Я просто физически ощутила этот свет, шарящий по моему сердцу и находящий то, что я не только стремилась забыть, но даже стыдилась вспомнить. Эти мгновенья мне показались вечностью. Потом волна стыда и раскаяния захлестнула меня и я, захлёбываясь слезами, упала на землю у его ног. Мне было до смерти жаль себя и стыдно перед всеми стоящими вокруг нас. Он наклонился и прикоснувшись к моим волосам сказал: «Встань, Мариам». Он знал имя моё. Это поразило меня, и ещё в рыданиях я встала на колени, и обхватив его ноги, прошептала: «Равви, прости рабу твою». «Встань, Мариам» - вновь повторил он. Его друзья помогли мне встать. Он вытер мне слёзы своим платом и улыбнулся. «Ты сестра наша, Мариам, - сказал он. - Оставайся с нами». Вот так день встречи с ним стал днём моего второго рождения. От прежней жизни осталась только память...как вечный укор мне и напоминание - закончила рассказ Мариам. - Это и в самом деле удивительно...- после недолгого молчания сказала Клавдия. - Я готова тебя слушать ещё и ещё... - Может быть, в следующий раз - Мариам виновато улыбнулась Клавдии. - Сейчас мне пора уходить. Госпожа проводит меня? - вставая спросила она. - А где же сейчас те, кто был с ним - спросила Клавдия, провожая Мариам и пытаясь дать ей пару ауреусов. - Он заповедал нам донести его учение всем народам - улыбаясь и отводя руку с деньгами сказала Мариам. - А если бы мой муж не утвердил приговор, и он бы остался жив, зачем ему было умирать? Ты же сама говоришь, что он был лучшим из людей - каким то отчаянным шепотом спросила Клавдия. - Он не мог не умереть... он для этого и пришёл...умереть за нас...В наших священных книгах говорилось о нём, но тогда мы не понимали этого...а многие не понимают и до сих пор...Его смерть - наша жизнь - Ты любила его? - заглянув в глаза уходившей Мариам спросила Клавдия - Я люблю его и сейчас...его невозможно не любить... Она говорила о мёртвом, как о живом и это было удивительно и скорбно. - Зачем ему умирать за нас? - всё не могла успокоиться Клавдия - зачем и кому нужна была его смерть... Но этот вопрос она уже задавала больше себе самой. Вот так закончилась их встреча в Иерусалиме. Мариам ушла не взяв ауреусы, и не договорившись о новой встрече. Об этом разговоре Клавдия рассказала Пилату. Он внимательно слушал её пересказ того, что ей поведала Мариам о виденных ею чудесах. - Во всём этом много выдумки... - задумчиво сказал он, - и докопаться до истины, наверное, невозможно, но то, что он был воистину велик, как человек, это так. Поверила ли тогда в рассказанное Мариам Клавдия? Наверное, нет. Да и кто вот так просто с чужих слов поверит в чудеса с насыщением, воскрешением, вознесением. Но, надо признать и учесть тот факт, что Клавдии тогда было 25 лет, и хотя это не мало, и в подобном возрасте многие девушки уже довольно таки практичны, мудры и не верят даже в любовь, но чистота её сердца, и в 25 лет, не вызывала сомнения ни у её мужа, ни у всех близко знающих её, а чистота женского сердца является самым плодородным полем для веры, любви, скромности и милосердия. Ну а с неожиданной, и даже случайной, как могло показаться на первый взгляд, встречи с Мариам у храма Эскулапа начался совершенно новый этап в жизни Клавдии. Так же, как в своё время начался и совершенно новый этап жизни Мариам после встречи с Учителем. Мариам свела её с людьми бывшими рядом с Праведником с начала Его проповеди. Они знали Его, слушали Его, разделяли с Ним хлеб и после Его казни несли дальше Его учение. И Клавдия, став одной из них, поняла для чего родилась и пришла в этот мир. ВЕЧЕРНИЕ РАЗГОВОРЫ В ИМЕНИИ А что же наша звезда, так взбаламутившая своим нежданным появлением всю тину и грязь на дне Вечного Города? А звезда неслась в бесконечности вселенной с огромной скоростью, покрывая за человеческий день миллионы миль, и не замечая ни времени, ни пространства, ни людских страхов, ни страстей. Что для неё жизни копошащихся в грязной суете цезарей и рабов? Мгновенья! Что для неё мысли человеческие? Ничто! Что для неё весь Рим с его похотью, стяжаниями, гордыней, храмами и жертвоприношениями, цирками и развлечениями? Прах! Что для неё вся Земля, с народами, племенами, коленами и языками? Она вызывала ужас и страх, и ожидание бедствий, но она об этом ничего не знала. Она была частью, вернее - малой частицей в великой и прекрасной, но непостижимой для человеческого ума, божественной Гармонии Мироздания.
Вечера в усадьбе, как мы уже и говорили раньше, были похожи один на другой, так же как и дневные и утренние часы. С закатом и наступлением сумерек зажигались дворовые факела и светильники в помещениях. Челядь собиралась в своей половине, где за вечерней трапезой делились своими впечатлениями о прошедшем дне, погоде, урожае, болезнях, склоках, мечтами и разочарованиями. Всем тем, чем наполнена жизнь рабов, и о чём можно говорить без ущерба для себя и своего рабского благополучия. Новости из Рима сюда если и доходили, то обычно с большим опозданием. Да и, честно говоря, римская жизнь здесь воспринималась как что то если и не сказочное, то однозначно чужое. И если ею пренебрёг сам хозяин, то чего желать его рабам? Они были сыты, одеты, имели семьи и крышу над головой. Некоторые были освобождены Пилатом «в дружеском кругу», другие оставались рабами по римскому праву, но по отношению к ним хозяина вполне могли считать себя в большей степени его благодарными клиентами. Что нужно человеку в этой жизни? Хлеб, дом, женщина и безопасность. Когда всё это есть, то и бремя рабства как бы и не отягощает. Ведь рабство это состояние больше присущее духу, чем плоти. Ну а уединённость виллы и её устоявшийся уклад вполне устраивал если и не всех в ней живущих, то большую часть. Человек же, как показывает практика, всегда найдёт недостатки даже в райском саду. Так что, можно сказать, челядь была вполне удовлетворена существующим положением вещей, а значит и довольна жизнью. И лучше всего об этом свидетельствовали разговоры ведущиеся за столами, как в женской половине трапезной комнаты, так и на стороне мужской. Надо сказать, что рабы, состоящие в браке, имели свои жилища и могли не присутствовать на этих совместных «пиршествах», а поужинать в своём углу и завалиться спать в окружении детей и под боком супруги. Но, куда денешь потребность поговорить! Порой застольная болтовня гораздо желаннее, чем сама еда, пусть даже и самая изысканная. Да и, как мы и говорили выше, уединённость усадьбы сформировала своеобразную микрокопию человеческого общества. Даже не смотря на то, что все они были рабами по юридическому праву, по сути своей они всё же оставались людьми. Причём, совершенно разными. Со своими характерами, привычками, надеждами, целями. Кто то был смышлёнее, кто то попроще. Кто то честнее, а кто то лукавее. Они жили все рядом друг с другом, торговали между собой, ссорились, мирились, давали друг другу взаймы под процент, заключали какие то договора между собой и жаловались Пилату друг на друга. Одним словом - жили по принципу, сформулированному ещё греками, но перенесённому на римскую почву их же великим соотечественником: «я человек, ничто человеческое мне не чуждо». Ну а то, что им «не чуждо», и чем были наполнены их сердца, как мы и говорили ранее, открывалось в их застольных разговорах. Вот, судите сами. - Авит сказал госпожа возвращается в усадьбу - обгладывая куриную ляжку то ли утверждая, то ли вопрошая своего соседа говорил один из сидящих за столом. - Да? А что же случилось? - прожёвывая и запивая проглоченный кусок поской отвечал его сосед. - Говорят, в этом пожаре сгорел и её дом, сама еле спаслась... - вступил в разговор ещё один. - Кто говорит? - сразу несколько человек посмотрели на говорившего - Встретил вчера Луция из проперциевой усадьбы, хозяин его отправлял в Рим с поручением, рассказывал мне, и о доме госпожи сказал... - Нашёл кому верить, этот болтун соврёт не дорого возьмёт... - Да, хороший урожай винограда в этом году... - И оливки богато уродились... - А вам то что с этого урожая? Вино не для нас... нам вот это пойло... - кивнул на кувшин с поской раб - сторож. - Димитрий нашёл уже покупателя, выслуживается перед хозяином... да и себя, думаю, не обидит - Если бы выслуживался, то нас бы и заставил убирать, а так покупщик сам должен искать людей, вот и наймёт нас... - возразил один из сидящих. -А тебе опимианский фалерн подавай? - язвительно вставил другой. Все засмеялись. Лучше бы прикусил язык, а то за «выслуживается перед хозяином» и плетей можно отведать... - А ты донеси пойди и отведаю... - Жаль, господин эргастул приказал заколотить, плачет по тебе... - По тебе уже давно крест плачет... - Эй, хватит вам, петухи галльские... - осадил спорящих старик - винодел, - и вина в этом году будет в достатке и масла..., а значит и мы будем сыты и господин доволен. - А мне порой кажется, что нашему господину абсолютно наплевать и на виноград и на оливки и вообще на всё. Он целыми днями что то читает или пишет... - А ты что хочешь, чтобы он каждый день устраивал попойки с соседями, а за триклинием им прислуживали наши дочери? - Он уже не молод, для такого времяпрепровождения, может быть когда то и таковое бывало в его жизни... - с ухмылкой вставил раб - сторож. - Прикуси язык, - уже с угрозой в голосе повернулся к нему конюх, - я знаю господина уже 20 лет... - А что я такого сказал? - возразил тот, - многие патриции так проводят время, говорят сам принцепс не прочь попировать в кругу не только блудниц, но и кинэдов ... - Да, жаль, не дали боги родиться тебе патрицием, вот бы ты разгулялся... - с насмешкой перебил его сосед, - но, знаешь сам, бодливым коровам Юпитер рогов не даёт, а даёт долю раба, да ещё и с должностью ночного сторожа...Все дружно захохотали. Но тема с кинэдами и блудницами обсуждалась ещё некоторое время, пока кто то не перевёл разговор на приближающиеся Сатурналии и все мысли ужинающих обратились к будущему празднику. Не сильно отличались разговоры и в женской половине трапезной. -Сладкую запеканку делай так, - рассказывала пожилая кухарка молодой, - полфунта муки и творога фунта с два смешай вместе, как для оладий. Подбавь мёда с четверть фунта и одно яйцо. Когда хорошо размешаешь всё, то смажь маслом глиняную миску и положив туда закрой всё крышкой. Смотри, чтобы хорошо пропеклось в середине... Молодая женщина всё внимательно слушала и согласно кивала головой. - Побалуешь муженька вкусной едой и он тебя побалует... - завершила неоспоримым доводом свой рецепт кухарка. Молодая застенчиво улыбнулась ей в ответ. - Лучше побалуй своего муженька сатирионом, - крикнула ей с другого конца стола женщина лет 30. - Вакхом клянусь, будет тебя баловать всю ночь...и без запеканки. Женщины рассмеялись, а молодая вопросительно посмотрела на кухарку, как бы спрашивая её: «О чём это она?». Советчица заметила этот немой вопрос и продолжила: «Зайди ко мне после ужина, я научу тебя, как муженька превращать в неутомимого сатира...». Все опять засмеялись, а молодая покраснела и опустив глаза принялась за еду. - Бесстыжая, - укорила женщину кухарка, - что смущаешь девчонку? Она только жизнь начинает.., а ты - «научу, как муженька в сатира превращать». - Да полно тебе, Сервилия, - возразила женщина. - Каков наш век? Ты вот удовольствие получаешь только от еды и сна, ушли твои года с красотой и молодостью. И мои скоро уйдут, а пока не ушли хочу сатира, хочу...а что нам ещё остаётся? Такова доля наша рабская...Мужья наши - рабы, детей рождаем в муках да и тоже рабами...даже если и отпущены господами, то всё равно ни завещания, ни наследства детям оставить не можем... где радость? Где свет? Вот и остаётся только любовь...когда захлёбываешься этими волнами удовольствия и внутри ощущаешь изливающееся семя... Она даже прикрыла глаза и говорила уже почти что шепотом. Женщины, как заворожённые, слушали этот монолог и когда она замолчала все с грустной скорбью вздохнули. - Говорят, госпожа приезжает - после небольшой паузы вновь начался разговор. - Госпожа наша добрая, она мне в прошлый приезд подарила гребень для волос... -А мне покрывало... - А почему она живёт в Риме, а господин здесь? - спросила молодая у кухарки. - Они в разводе? - Ну вот ещё выдумала... - ответила та, - значит ей в Риме интереснее, чем здесь... - Как я ей завидую, - прошептала молодая, - моя мечта попасть в Рим...вот бы нас с Луцием забрала госпожа с собой. Рим! Цирк! Театры! Я бы её сопровождала...
Ну а на другой стороне дома, в экседре, тоже был накрыт стол, за которым так же текла беседа, вернее сказать - монолог, изредка прерывающийся вопросами или замечаниями второго собеседника. Давайте послушаем и их, тем более, что не видя нас они будут такими же откровенными в своих суждениях, как и те, которых мы подслушивали в трапезной. - Твоя утренняя речь, Димитрий, была похожа на речь цензора, - с некоторой даже насмешкой говорил старик, очищая варёное яйцо от скорлупы. - Ни больше, ни меньше, как в оскорблении величества Рима и римского народа обличил ты меня... Я же, в соответствии с римскими законами, попытаюсь оправдаться перед тобой. Пилат посмотрел на Димитрия и улыбнувшись продолжал. - Начну с сенаторского достоинства...Не буду лукавить, мечта стать одним из отцов римского народа тешила меня многие годы и в армии, и во время префектуры. Все условия осуществить эту мечту были. Вернувшись в Рим после смерти Тиберия я готов был выставить свою кандидатуру на выборы в сенат. Более того, принцепсом стал Гай Германик, я знал его с малых лет. Его отец был моим полководцем, а маленький Гай фактически сыном нашего легиона. Я не сомневался, что он поддержит меня, да так бы и было... но, тут начались какие то странные и настораживающие меня метаморфозы с Гаем. Доколе он был частным человеком, он был образцом скромности и, казалось, в нём воплотились все добродетели его великого отца. Став принцепсом и приняв власть он превратился в совершенно иного человека. Даже не в человека, он стал считать себя богом и пытался заставить всех поклоняться ему, как божеству. Как ты думаешь, Димитрий, кто должен был первым объявить его божеством и воздать ему божеские почести? Пилат вопросительно посмотрел на грека. - Я слышал об этом, - кивнул головой тот, - он издал эдикт, чтобы во всех городах строили ему храмы и совершали богослужения в его честь... - Нет, мой дорогой грек, - возразил старик, - это уже было после. Первым ему должен был поклониться сенат! Вот такой выбор стал и передо мной. Стать сенатором и умереть, ибо я не считал его богом, или стать сенатором и поклониться этому обезумевшему...То есть, остаться самим собой и умереть на плахе, а ты знаешь, как Гай поступал с противящимися его безумию. Или предать свою совесть, достоинство, предков и стать одним из холуев сумасшедшего принцепса. Зато сенаторского достоинства! А! как тебе такой выбор? Ты бы какой путь выбрал? Спросил с усмешкой Пилат наливая себе вина и разбавляя его. Димитрий молчал. - Так это ещё цветочки... - не обращая внимания на молчащего грека продолжал старик свой монолог. - Он как то ввёл своего коня в курию и оглядев всех этих отцов сказал, что хочет видеть его сенатором! Коня! И никто не открыл рта своего, и поверь мне, они проголосовали бы все единогласно. И конь бы стал одним из них. А потом он бы захотел сделать сенатором своего пса...или...да мало ли что взбрело бы ему в голову если бы Херея не прервал его безумства. Вот тебе и ответ почему я пренебрёг всем тем, о чём ты говорил. А сенаторское достоинство... Его просто нет. Есть сенаторское ничтожество - продажное, холуйское и угодливо трусливое. Пилат замолчал, и аккуратно разрезав очищенное яйцо окунул его в соус и отправил в рот. Прожевав и проглотив его, он сделал глоток вина и продолжил. - Ну а по поводу того, что я предпочитаю жить изгнанником на сто первом миленариуме, а не в Риме, и тем самым лишаю себя удовольствия посещать театры и цирки... Я не знаю даже что и сказать тебе. Неужели ты сам не видишь, что такое Рим? Ты же жил там! Пилат с каким то даже сожалением посмотрел на Димитрия и вздохнув продолжил. - Я вчера после нашего разговора долго не мог заснуть и вышел в портик и, представь себе, увидел небо. Ты удивился? Да, увидел небо. Представь, ночь, тишина до звона в ушах, и небо огромное и прекрасное. Мерцающее и даже страшное в своей необъятности и непостижимости. В первый раз я его видел таким...И тут же вспомнился мне платоновский город свиней. За чем свиньям небо? Свиньям нужна земля, желуди, корыто с отрубями... Верно же подметил ваш мудрец: они жрут, совокупляются, лягаются ногами, отталкивая других от кормушки, кусаются набивают своё чрево и только этим и живут. Ты говоришь: Рим с его развлечениями и удовольствиями...театры, цирки. Я уже 20 лет живу здесь и не знаю, что там, в городе, но когда я покидал его театры были сборищем похотливых шутов, глумливых дураков и кинэдов. Мне было стыдно смотреть этот постоянный кордак, и ещё более стыдно слушать, что они вытворяли на просцениуме, и что исходило из их уст. Думаю, с тех пор если что и изменилось, то не в лучшую сторону. Или эти, полуденные побоища, устраиваемые Клавдием на потеху черни. Я - воин, видевший смерть и сам несущий её остриём своего меча, не мог без сострадания смотреть на этих несчастных, которых заставляли биться на смерть без щитов и без доспехов. А толпа ревела от удовольствия видя потоки крови, увечья и страдания умирающих. Об этих развлечениях и удовольствиях говорил ты? Они мне не только чужды, но и отвратительны. Здесь я свободен от всей этой грязи и гнусности. А там нужно быть бесноватым, чтобы не выделяться среди бесноватых, как говорят в Италии. Или стать свиньёй, как метко подметил ваш мудрец. Пилат усмехнулся и посмотрел на грека. - Я не хочу становиться ни тем, ни другим. Я хочу остаться самим собой. Надеюсь, ты услышал меня и понял. - Ты говорил убедительно, но другой жизни ведь нет, а ту, которой живут все, ты презираешь - возразил Димитрий. - О другой жизни только мечтают...философы и ... Он хотел сказать - сумасшедшие, но осёкся, и мельком взглянув на старика продолжил: - Люди живут своими страстями, а не разумом...и так будет, я думаю, всегда. Так ради чего становиться белой вороной? Не разумнее ли принять эти правила и просто жить? - Ты говоришь, как один из них, - перебил его Пилат, - нет, не разумнее. Разумнее попытаться понять, что же такое наша жизнь, и в чём её главный смысл. Посмотри на меня, жизнь пролетает очень быстро, а что там, потом? Если вечный мрак, то, конечно, надо быть свиньёй, да понаглей, даже если эти басни с раздачей душ и истинны, то тоже можно жить по свински в надежде на новую долю, но вот кажется мне, что не так всё просто, как возвещают жрецы юпитеров и кибел. Но, мой дорогой грек, давай оставим эту тему. Ты прочитал свиток? Скажи мне, что ты думаешь о прочитанном? - Я не дочитал до конца, но очень уж удивительно то, что я прочитал, - сказал Димитрий, - если хотя бы малая часть того о чём там повествуется правда, то это был или великий маг, или великий обманщик...но, в любом случае, безумец! - после мгновенной паузы добавил грек. - Потому что то, чему он учит, не выполнимо человеком, а то, что описывается, как сотворённое им, не по силам человеку... Он вопросительно посмотрел на Пилата. - Как я понял, именно с этим человеком ты встретился в Иудее, и эта встреча заставила тебя по иному взглянуть на человеческую жизнь? Пилат с каким то горьким сожалением взглянул на ожидающего ответа грека, и кивнул головой. - Как оказывается, не только меня. - ответил он. - Ещё и Клавдию, а судя по происходящему в Риме, сотни и тысячи других...мужей и жён. Он не был безумен, не был маг и, тем более, обманщик. Сами иудеи называли его сыном Бога. Но, как бы они не называли его это был Человек! Царь! В одежде простолюдина, но Царь! Пилат замолчал и налил вина себе и Димитрию, грек поспешно схватил кувшин с водой и разбавил налитое. Они подняли чаши. - Ты расскажешь мне о вашей встрече? - спросил грек. - После произошедшего в Риме я обязан рассказать об этой встрече...всем. - ответил старик. - Клавдия рассказала им о своём сне, но она не рассказала о нашем разговоре, она и не могла об этом знать. В претории тогда были только я и он. Пилат вытер губы полотенцем и продолжил. - Ты же видел, в свитке написано, что он не отвечал мне ни слова, но это не так... Да, он был не многословен, но каждое сказанное им слово было подобно вспышке света...ты не поймёшь этого, это и невозможно объяснить человеческими словами, но это именно так. Он говорит, а каждое его слово как какой то луч, не видимый, но пронзающий твоё сердце, или совесть, или разум. Я не могу объяснить это... ощущение, и самое удивительное, его слова невозможно забыть. В любой момент они вдруг вспыхивают в памяти, и вся моя жизнь мелькает на фоне этих слов...какой то ничтожной и пустой. Старик замолчал, и посмотрев на грека, добавил: «А ты говоришь - великий лжец...Правды ради, все его враги тоже обвиняли его во лжи...».
Вот такие разговоры можно было услышать за столами ужинающих в усадьбе в то же самое время, когда Рим был взбудоражен и взволнован появлением кометы. Вы обратили внимание - ни слова о звезде! А всё потому, что вновь всё небо, ещё с одиннадцатого часа дня, затянуло тучами, и её просто невозможно было заметить за этой завесой. И ни что не навевало тревоги, и никто не гадал, что же за беду несёт хвостатая звезда на этот раз цезарю, сенату и народу римскому. А теперь самое время оставить увлечённых своими разговорами, и пустой болтовней разбавляющих свой вечерний ужин. Ведь дальше, как и всегда бывает, пойдут воспоминания и размышления, насмешки и споры, а время уже позднее, и воспоминания прервутся недосказанными, а споры незавершёнными, и все разбредутся по своим спальням и провалятся в свои сны. А следующий день вновь соединит их в триклинии или в атриуме, или на задворках усадьбы, или на винограднике, или на берегу моря. Таковой и была ежедневная «суета сует», как определил человеческую жизнь мудрейший из царей, отмеряемая восходами и закатами «светила большего». С усталым равнодушием взирающего со своей золотой квадриги на копошащихся в прахе земном человеков. ХРАМ Когда старик ушёл в свою спальню Димитрий ещё с час оставался в экседре. Ужин и выпитое вино склоняли к умиротворённому покою, но разговор, особенно откровения и размышления Пилата о жизни и её лабиринтах и тупиках, вызвал в мыслях Димитрия какое то хаотичное движение. По своему мировоззрению он был атеист, но атеист с некими нравственными обязанностями, которые, в первую очередь, были связаны с его национальностью. Он родился эллином и считал себя носителем и наследником древнего и великого этноса. Римлян он презирал. Да и в самом деле, какое сравнение может быть народа древних героев и мудрецов с народом, как он считал, солдафоном по своей сути. К тому же развращённым и неистово алчным. Справедливости ради надо сказать, что и римляне презирали греков и смотрели на них свысока за эти же качества. Цивилизация древних героев и мудрецов, к моменту нашего повествования, давно уже «канула в Лету», оставив после себя только театр, атлетические соревнования и сотни, если не тысячи, талантов свитков и книг своих софистов, поэтов и драматургов. Рим всё это забрал, и, как видел и понимал Димитрий, превратил всё в балаган. Это вызывало в нём ещё большее презрение. Но, как часто и бывает в жизни, презрение это надо было прятать глубоко, ибо и личное благополучие, и достаток да и сама жизнь порой зависели от презираемых. Пилатовский монолог о сенаторах и вообще о Риме, был созвучен внутреннему убеждению грека. Здесь он понимал старика, но вот ответить на возникший в нём же вопрос: «А смог бы он вот так отказаться от всего и уединиться в глуши?», он однозначно не мог. Что ни говори, но он всё же предпочёл оставить свой Коринф и бросился искать славы и денег в Рим. И если бы судьба свела его с кем либо из знатных и сильных, то не стал бы он одним из тех, о ком старик говорил с насмешкой и отвращением? Город свиней всё же заманчив и желан для многих, и только единицы находят в себе силы и достоинство пренебречь всем тем, чем этот город заманивает. « А ведь он сам признаётся, что поначалу эта свиная доля привлекала и его... - размышлял грек в своём одиночестве. - И он только благодаря встрече с этим магом отказался от неё...Да, что же этот маг сказал ему такое, что полностью заставил сменить и мысли и цели и смыслы...» Димитрий соскользнул с ложа и взяв светильник направился в свою спальню. Свиток лежал на столике возле кровати. Он зажёг большой светильник и поставив его у изголовья уселся на кровать. Развернув свиток грек нашёл абзац на котором остановился и принялся за чтение. Он не особо углублялся в смысл прочитанного более обращая внимание на описание событий и дел, приписываемых магу, так он решил для себя называть того, о ком и рассказывалось в свитке. Некоторые слова, сказанные магом, и дела, совершённые им, вызывали удивление Димитрия, некоторые - возмущение, а иногда даже раздражение. Прочитав следующие строки: «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч. Ибо Я пришёл разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её» он с иронией подумал: «а мужа с женою его»? Но то, что прочитал он дальше вызвало уже не иронию, а раздражение: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня». « Как же надо вознестись в собственных глазах, чтобы такое сказать... - с каким то даже гневом подумал грек. - Это явно слова безумного...или бога - искоркой промелькнула мысль - а о каком Отце он постоянно упоминает? Может быть все эти слова имеют какой то тайный смысл...что он хотел этим сказать, что любить его важнее, чем любить своих родителей или детей? Безумец! Или Бог? Если принять на веру исцеление слепых, очищение прокажённых...но воскрешение умерших, как это возможно? Нужно повнимательней разобраться с этим - решил он. - Всё, что вызывает вопросы, особенно сказанное магом, надо отдельно выписать для себя и поговорить об этом со стариком. Всё это происходило в то самое время, когда он был там! Интересно, он то сам верит в истинность всего написанного здесь? По всей вероятности нет! Хоть он и говорит о маге с восторгом и восхищением, но говорит как о человеке... хоть и сравнивает его с царём. И даже решил описать свою встречу с ним...хотелось бы знать, что он там пишет?» Димитрий отложил свиток и прислушался. По всей вероятности ночь уже перевалила на вторую стражу. Он поднялся, и взяв светильник вышел из спальни. Пройдя по коридору он оказался в атриуме, и подойдя к столу уселся в кресло старика. Таблички лежали двумя стопками. Справа исписанные, слева стопка чистых. Он отложил в сторону несколько чистых решив взять их для своего исследования свитка. Затем, после некоторого раздумья, он взял одну из исписанных табличек и подвинув поближе светильник углубился в чтение. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «...а чтобы рассмотреть суть за яркой мишурой мне потребовалось время. Тогда же, этот мой первый опыт общения с народом, которым повелевать послал меня принцепс, оказался поучителен для меня. Пойдя у них на поводу я утвердил их в мысли, что и впредь не решусь применить силу, а они, играя на этом, смогут управлять мной. Больше подобного я не позволял себе. Впоследствии я узнал, что некогда, над главным входом в иудейский Храм возвышался золотой римский орёл водружённый там царём Иродом. И никто не открывал рот свой и не противился его воле. Дерзнувших же низвергнуть орла он сжёг огнём. Только жёсткой рукой можно было управлять этим народом. Нашу же снисходительность они принимали за малодушие или даже слабость. Кто прожил среди иудеев долгое время поймёт меня. Нет в мире другого народа, который был бы так спесив, самонадеян и мятежен. Этот народ так же выделяется среди прочих народов своей ненасытимой алчностью и несмиряемой гордыней. Не раз, и не два, сила римского оружия обрушивалась на иудеев. Квириний и Вар, а до них Помпей и Габиний наказывали и побеждали этот народ, как на поле брани, так и в укреплённых городах. Но ни кровь, ни огонь, ни тысячи крестов ничуть не научили их смирению и страху. Всегда в их среде бродит, подобно как в молодом вине, дух непокорности и часто всякие праздношатающиеся болтуны и бездельники увлекали за собой тысячные толпы, обольщая их красивыми речами, и, выдавая себя за посланников божества, обещали им свободу, подстрекая к восстаниям и мятежам против нас. После вышеописанного мной инцидента я сам решил посетить их столицу. Приближался один из главных иудейских праздников, и , как я знал из записок Копония и рассказов Грата, в этот день народ со всей страны стекался в город для жертвоприношения божеству всех иудеев. Я хотел видеть их почитание своего бога. А кроме того, было необходимо на эти дни усилить гарнизон, расквартированный в Иерусалиме, и обеспечить невозможность провокаций со стороны всяких бунтарей и разбойников. Я выступил из Кесарии за неделю до предстоящего торжества. Со мной шла когорта из размещённого в Яффе Италийского легиона. Клавдия осталась в Кесарии. Я не хотел утомлять её неизведанным и долгим путём, а нам предстояло преодолеть более 85 миль по иудейским дорогам, пыльным разбитым и непригодным для римских матрон. Двинувшись через Самарию мы заночевали в Сихеме, и к вечеру следующего дня были в Антипатриде. До Иерусалима оставалось около 30 миль, дневной переход походным маршем, но время позволяло, к тому же я не хотел входить в город в ночную стражу, когда все уже сидят у своих очагов и думают о ночных сновидениях. Уязвлённый прошлой неудачей я вновь решил войти в город при свете солнечного дня и во всей мощи и блеске римского военного строя. Это стало бы сдерживающим фактором для тайных бунтовщиков и смутьянов, а заодно напомнило бы иудеям, что хозяева здесь мы, а не они. В Антипатриде мы пробыли ночь и день и выступили из неё с заходом солнца. Восход встретил нас за десять миль до города. Но задолго до того, как мы увидели сам Иерусалим, зрелище, подобное чуду, удивило меня. Как будто ещё одно солнце, в своём нестерпимом блеске, засияло над вершиной открывавшегося впереди холма. Поражённый, я остановил коня, и прикрыв глаза пытался рассмотреть источник этого ослепляющего сияния. «Иудейский храм - заметив моё замешательство сказал сопровождавший меня трибун. - Ты будешь поражён ещё больше, когда увидишь его вблизи. До города ещё около 6 миль». Мы двинулись вперед, а пылающий над холмом огонь, как свет маяка, вёл нас по постоянно поднимающейся в гору дороге. Город расположился на двух противоположных холмах и был окружён мощной крепостной стеной. Мы приближались к нему по дамасской дороге, и чем ближе подходили, тем всё более и более его стены угрожающе нависали над нами, давя своей мрачной и угрожающей мощью. Тогда я впервые испытал ощущение, что и сами стены этого города ненавидят нас, так же, как и живущие в нём. Это ощущение постоянной ненависти не покидало меня все 10 лет моего прокураторства в Иудее. И я был прав. В этой стране всё ненавидело нас, а для их жрецов, и они не скрывали этого, мы, римляне, хозяева всей ойкумены, были не только ненавидимы, но и нечисты. Они считали себя осквернёнными даже прикоснувшись к нашей одежде! А кто же были они? О! Себя они считали избранниками богов. Но настоящими избранниками богов были мы, римляне, ибо мы властвовали над ними, и пусть тешут себя рабы гордыней или презрением, или упиваются своей ненавистью, но они платили нам дань и мы утверждали им царей. Город не впечатлил меня ничем. Если бы не их царь, отец бывших тогда тетрархов, в городе не было бы даже достойного дворца. Как я впоследствии узнал это он вновь отстроил храм и придал ему нынешнее величие. Благодаря ему в Иерусалиме появился театр, цирк и амфитеатр. Его дворец стал местом пребывания римских наместников, а возведённая им в честь Марка Антония крепость стала казармой для расквартированного в городе гарнизона. Базилика, выстроенная им с южной стороны храма, была поистине украшением города и излюбленным местом встреч для местных купцов, придворных и храмовых служителей. Мы вошли в город через северо - западное предместье и миновав Дамаские ворота вышли к крепости Антония. Здесь разместилась когорта приведённая мной. Трибун Целлер командующий иерусалимским гарнизоном приказал двум декуриям сопровождать нас к дворцу Ирода, где была резиденция префекта. Это, пожалуй, было единственное место в городе достойное царей по своему комфорту и роскоши. Цель этой моей исповеди не описание Иерусалима и тех зданий и сооружений, которые построил Ирод. Как я уже писал выше, к сожалению, за грандиозностью и величием выстроенных дворцов и храмов, прячется, почти всегда, низкая и жестокая душа властителя. А всё сооружаемое им вызвано тщеславием или гордыней. Повторюсь, истинное величие не нуждается в грандиозности дворцов и триумфальных арок. Но дело не в этом. Прежде чем речь пойдёт о моей встрече с Праведником я хочу тут рассказать о храме, и о той роли какую он сыграл во всей этой истории. Главным обвинением предъявленным жрецами Праведнику было то, что он, якобы, грозил разрушить храм и в три дня воссоздать его. Обвинение было не только смехотворно абсурдным, но и лживым, тем не менее оно стало причиной смерти невиновного. Но вернёмся к храму. На следующий день я посетил гарнизон. Крепость, в которой квартировали воины, через галерею соединялась с храмовой площадью. На этой галерее и располагались солдаты во время иудейских богослужений и жертвоприношений. Крепость имела четыре башни по своим углам, две из которых возвышались над храмовой площадью, и с которых открывался великолепный обзор всего комплекса. Надо признать, подобного святилища я не видел в своей жизни. Ни храм Юпитера Капитолийского, ни храм Аполлона в Дельфах, ни Дианы в Эфесе не сравнятся с тем, что соорудили иудеи для своего божества. И дело не в грандиозности самих зданий, а в богатстве и великолепии их убранства и самой отделки. Храм был построен на хребте мощно укреплённого холма высотою в 300 локтей. Всё пространство вершины было выровнено и обнесено двойными галереями покоившимися на беломраморных, по 30 локтей вышины каждый, столбах. Вся площадь, ограниченная этими галереями была выложена цветной мозаикой, а в центре её, окружённое стенами из такого же снежно-белого мрамора возвышалось само здание святилища. В этой стене было 10 ворот, по четыре с юга и севера, и двое с востока. Высота каждых составляла не менее 30 локтей высоты и 15-ти ширины и все они были покрыты золотом. Но ещё более удивительным было само святилище. Его высота составляла локтей около ста, а вершина его по всему периметру была окружена золотыми треугольниками, по 4 локтя в высоту каждый. Они то и создавали эффект горящего факела под лучами солнца. Но и это ещё не всё. В святилище вели ворота локтей 70 в высоту и не менее 25 в ширину. Как я уже говорил высота фронтона святилища была около 100 локтей и вся покрыта золотыми листами, так же как и ворота и косяки и все стены святилища. Справа и слева от ворот стояли два золотых столба вершины которых обвивали виноградные, золотые же, лозы, с которых свешивались виноградные гроздья в человеческий рост. Эти ворота не имели дверей, и сквозь них виднелась внутренность храма, тоже вся покрытая золотом по всей высоте и глубине. Это всё смог я разглядеть своими очами, с башни крепости, ибо в храм было запрещено входить неиудеям, а в самое святилище мог войти только их верховный жрец, и только раз в год. Как мне рассказали потом, в глубине святилища была ещё одна комната, называемая у них «святое святых», и она тоже вся от потолка до пола была покрыта золотом. В ней хранились главные сокровища иудейского богослужения. Её отделял от основного помещения великолепный занавес из самых драгоценных тканей, какие только существовали на тот момент в мире. Эта завеса символизировала, по замыслу иудеев, вселенную и расшита была в виде неба. По странному стечению обстоятельств, и к великому огорчению и даже страху иудейских жрецов, предавших на смерть Праведника, именно в момент его смерти этот занавес сам собой разорвался пополам. Они винили в этом произошедшее в тот день землетрясение, но, как ни странно, разрыв занавеса оказался единственным последствием землетрясения, как для храма, так и для города. Рассказав о внешнем благолепии и, по истине, ослепляющем богатстве иудейского храма перейду теперь к внутренней сути, к смыслу и цели самого существования этого святилища, как я думаю, единственного во всем мире. Храмы строят люди. Люди же и наполняют их стены своими догмами священнодействия, порядком жертвоприношений и правилами почитания богов. Иерусалимский храм открывал свои двери с восходом солнца под заунывный звук шофара, объявлявшего всему городу о начале нового дня. Я написал - двери, но это были ворота из коринфской меди, по своим размерам и весу столь огромны, что не менее двадцати человек из храмовой стражи открывали их утром и запирали на ночь. Тотчас же, по открытии, передний двор храма заполнялся толпами люда и повозками с птицей, овцами, агнцами, козлами, коровами и волами. Всё это сборище человеков и скотов мычало, блеяло, кричало и ругалось из - за лучших мест в галереях и на скамьях. Менялы занимали восточные галереи, торговцы птицей устраивались на северной стороне, а продававшие скот на южной. Таким образом, вся прихрамовая площадь моментально, в течение часа или даже меньше, превращалась в подобие римского бычьего рынка. Потом появлялись храмовые рабы и собирали плату с торговцев и менял. К третьему часу в храм начинали стекаться пришедшие в город на праздник. Каждый вёл с собой жертвенное животное, или мог купить его прямо здесь у торговцев. К этому же времени на всех трёх дворах храма появлялись крытые серебром ящики, так называемые сокровищницы, в которые приходящие ложили добровольные пожертвования. С этого же часа начиналось и жертвоприношение. До 11 часа дня, пока солнце не подошло к вершинам западного нагорья, стоял в воздухе непрерывный рёв и тревожное блеянье, обильно сдобренное тяжёлым, и приторным до тошноты, запахом крови. Места, отведённые под жертвоприношение, были завалены грудами требухи и залиты лужами крови. Служители не успевали вывозить внутренности убитых животных, а скудость и недостаток воды не позволял быстро смывать их кровь. Тучи мух, казалось со всей Иудеи, слетались сюда, чтобы утолить свою жажду крови. А телеги с требухой целыми караванами выезжали из восточных ворот и везли сочащиеся кровью внутренности на свалку, где уже пылал огромный костёр и кружились тучи падальщиков и рыскали сотни бродячих псов в предвкушении пира. Стоило подуть австру и весь этот аромат горящего мяса и копоть сжигаемой плоти накрывал Иерусалим. Глядя на всё это я проникся таким отвращением к происходящему, что меня самого чуть не вырвало. Заметив моё состояние стоявший рядом Целлер протянул мне пропитанный миррой платок. « Так каждый год - сказал он. - Они собирают огромные деньги, казнохранилище храма до потолка забито золотом, но провести акведук в храм, как они говорят, не богоугодное дело. Грат пытался их убедить, но без успеха. Как я понял самое богоугодное дело для них это копить золото». - Целлер рассмеялся и добавил: «Когда нибудь, и кто нибудь, я думаю, решится и заберет всё накопленное ими. Однажды это сделал Красс, конфисковав 2000 талантов храмового золота. Но с тех пор прошло уже 90 лет и они опять накопили не меньше. Для кого?». Тогда мне впервые пришла в голову мысль конфисковать часть их казны и построить им акведук, чтобы обеспечить храм достаточным количеством воды. Пусть даже вопреки их воле, но во благо и народа, и города, и храма. Подобное жертвоприношение совершалось каждый год, и каждый год в эти дни я приводил в Иерусалим воинов и наблюдал одну и ту же картину с горами требухи и ручьями крови. И однажды меня буквально пронзила мысль: «Их божеством был храм. Они поклонялись этому позолоченному внешне и набитому золотом внутри святилищу. Ему они приносили свои жертвы, им они гордились и им превозносились пред другими народами». В этом бы не было ничего удивительного. Каждый народ создаёт своих богов и поклоняется им. Мы, римляне, сделали своим божеством государство и ему в жертву отдавали свои жизни, ради его величия шли на смерть наши предки, память о величии духа которых сохранилась в нашей истории. Греки сделали богами свои пороки и похоти. Пьянство они назвали жертвоприношением Вакху. Блуд почтением Венере, мужеложество слабостью Юпитера, тем самым дозволив себе любые непристойности и мерзости. Иудеи же обожествили свой храм. А жертвами ему избрали не добродетели и мужество, а золото. Они набили им все внутренности его, а город был грязен, тесен и пылен. Не говоря уже об общественных банях, в городе отсутствовала даже клоака. Зачем же они копили этот клад? На какие нужды и для каких грандиозных начинаний складировались в храме эти тысячи талантов золота, и несчётное количество серебра? Ответ был только один - алчность, неутолимая и скупая, заполнила сердца иудейских жрецов. Она управляла ими, а они, полностью порабощённые ею, обольщали народ своим мёртвым обрядом. И боялись, боялись до того, что готовы были пойти на любую ложь и преступление, чтобы не утратить своей власти. Они кормили из своих рук целый легион так называемых книжников, которые так и сяк толковали их законы, чтобы держать в невежестве толпу. Потому то они и выступали против любого посягательства на их авторитет. Потому то они и осудили на смерть Праведника, не побоявшегося обличить их во лжи и в идолопоклонстве. Тогда же я сразу после праздника покинул город. Я не принял приглашения ни Ирода, галилейского тетрарха, желавшего завязать знакомство со мной, ни их первосвященника, выказавшего мне свою благодарность, которая больше была похожа на насмешку, за мой отказ установить сигны в Иерусалиме. Покидая город на восходе солнца и удалившись от него стадий на 10 я обернулся и вновь увидел пылающий золотом шпиль храма. Но в этот раз зрелище напоминало бушующее на холме пламя, а не солнечное сияние. Это был второй год моего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия. А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». Этими словами заканчивалась табличка. Димитрий аккуратно положил её в стопку и хотел было взять следующую. Его любопытство не было удовлетворено прочитанным. Как то мельком, в нескольких словах, упоминался тот, кого Пилат называл Праведником, а Димитрий магом. «Да, конечно, размышления старика об иудеях, богах и храме интересны, но только как наблюдения и мысли. Ничего нового в них нет. И храмы строят люди, и богов творят люди. Вернее сказать, самые мудрые или самые лукавые из людей. Боги нужны им чтобы утвердить свою власть над толпой. А толпа тоже не может жить без богов и жрецов! Должен же кто то оправдывать их пороки и успокаивать их совесть. Но, что ни говори, а полез он глубоко. За подобные мысли о богах когда то можно было попасть под обвинение в развращении нравов и даже богохульстве. Сейчас же это никому не интересно. Боги давно умерли, и римские, и греческие и, наверное, и иудейские тоже. Все сейчас поклоняются золоту, а иудеи, судя по запискам старика, первыми поняли всемогущество этого бога». Грек даже почувствовал какое то превосходства над стариком, что то подобное высоте взрослого над ребёнком. - Терзания его совести свидетельствуют о незрелости его ума, - заключил Димитрий. - Наверное, так и есть. Эти его метания о посмертной доле...А ведь всё просто - душа, как набор атомов, распадается и... всё. Кто это знает - живёт здесь и сейчас. А кто мечется не живёт ни здесь, ни там... Ему показалось, что подобным утверждением он поставил точку, как поставил диагноз болезни старика. Грек ещё раз посмотрел на таблички и решил идти спать. - Незрелость ума... - повторил он вслух. - Только вот чьего? Может быть твоего? Вдруг искоркой насмешки вспыхнула мысль, на удивление чуждая всем предыдущим. «Когда все, как ты утверждаешь, поклоняются золоту, вдруг появляется сумасшедший, который обладает чудодейственной силой слова и дела, и говорит о каком то царстве справедливости. Он призывает людей к нравственной чистоте и умирает за свои слова, распятый на кресте, как презренный раб. Но слова его настолько проникли в сердца людей, что даже ныне, спустя 35 лет, тысячи мужей и жён готовы умирать, как и он, и умирают за своё право быть людьми...Это что? Тоже незрелость ума...» - Да...- растерянно, и даже ошеломленно, прошептал Димитрий, - может быть я чего то недопонимаю...и всё, чем я жил до сих пор...заблуждение? Он даже испугался этой мысли. Она пронеслась в его сознании как вспышка, но явно, что пришла откуда то извне, а не родилась в его сердце. Тогда он ещё не знал, да и не был готов знать, что «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит». Димитрий встал и взяв несколько чистых табличек пошёл в свою спальню. Третья стража ночи подходила к концу. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Двуколка императорской почты двигалась впереди повозки Клавдии Прокулы. Гай следовал за ней, держась метрах в 100 и ориентируясь по огню её фонаря, тусклым пятном маячившего в ночной мгле. Иногда лошади сами ускоряли свой бег и почти догоняли двух всадников - преторианцев следовавших за двуколкой. Тогда Гай даже мог рассмотреть императорского орла на заднике, освещаемого закреплённым над ним фонарём. Он натягивал поводья заставляя этим коней смиряться, и давая двуколке уйти вперёд. Ночь в Городе и ночь вдали от города совсем не походили друг на друга. Город боролся с ночью, пытаясь всеми силами прогнать её со своих улиц. Его улицы, площади, харчевни и форумы противостояли ей и огнём осветительных факелов, и буйством ночной жизни, кипящей похотью, беззаконием, воплями избиваемых и визгами пьяных блудниц, и криками их клиентов. Но стоило выехать за римские стены и миновать хотя бы 3 или 4 миллиариума , и ты погружался совсем в иную ночь. За пределами города властвовала ночь первобытной природы. Её не тревожили человеческие страсти в том буйстве, в каком они проявлялись в Риме. Её плоть не разрывали сполохи вездесущих факелов. Она освещалась золотой россыпью звёздной мантии своей матери Селены, а её густую звенящую тишину мог нарушить только крик ночной птицы, или, как в нашем случае, стук колёс редких припозднившихся путешественников. Следя за дорогой Гай несколько раз оборачивался и всматривался в хвостатую звезду. Она висела по левую сторону, у самого горизонта, угрожающе направив свой огненный клинок на восток. - А звезда то указывает на восток... - пробормотал он в раздумье, - и я готов поклясться и своими богами и римскими, оттуда следует ждать чего то...чего то важного...и опасного. Наверняка, вновь погибнут люди...прошлая звезда указывала на север и восстали ицены, а кроме того чума выкосила целые трибы, обезлюдив город. Только вот когда этого ждать? Боги, почему то, предупреждая людей о бедах, не указывают сроки...На то они и боги - вздохнув решил Гай. Но мысль продолжала бодрствовать. «А если бы и сроки указывали, что бы изменилось? Даже пусть эта звезда заговорит человеческим голосом и скажет: «То-то и то-то ждёт вас через месяц...Ну ты и завернул! - усмехнулся сам себе Гай. - Звезда заговорит...Нет, пусть лучше так - боги послали кого то сказать людям: «то-то ждёт вас через месяц». И кто поверит? Может быть, единицы...и то сомневаюсь. Греки же, уже рассказывали о чём то подобном. Их царица имела дар предсказаний и пыталась предупредить их о бедах, а они насмехались над нею и не верили ни одному её слову... Но должен же кто то быть, кто понимает и знамения, и разумеет сроки? Наверняка есть...мудрецы - жрецы, знающие тайное...». Гай ещё раз обернулся чтобы посмотреть на комету. «Пусть боится цезарь». Вспомнились ему слова госпожи. «Да, отважная женщина моя госпожа. Откуда это в ней? Хрупкая, кажется беззащитной и слабой,а дух воина» Он откинул полог повозки и посмотрел внутрь. Масляный светильник еле тлел, крошечным язычком пламени не столько освещая повозку, сколько сгущая проникшую в неё ночную тень. Клавдия полулежала на подушках укрывшись шерстяным покрывалом. Казалось, она спала убаюканная равномерным скрипом колёс и ночной истомой. Гай осторожно опустил полог на место и вновь вернулся к своим размышлениям. Они помогали ему противостоять сну, а порой даже рождали вопросы, которые заставляли удивляться и искать на них ответы. Не всегда простые. Клавдия не спала. Она лежала закрыв глаза. У человека есть одно поразительное свойство - открытыми глазами мы видим настоящее, а закрывая их видим прошлое, и даже, порой, будущее. Клавдия была в прошлом. Иерусалимское сновидение, повергшее её в ужас 35 лет назад, оказалось пророческим, и исполнилось во всех своих жестоких подробностях в эти дни в Риме. За малым, и для неё непонятным и даже обидным, исключением, всё произошло так, как и привиделось ей тогда. Но! Во сне её влекли на казнь вместе с Праведником, её тело рвали плетьми и её же бросали на растерзание зверям. В жизни же всё это произошло не с ней, а с теми, с кем она делила хлеб, с кем разделяла чашу и с кем уже многие годы трудилась бок о бок, пытаясь привнести в этот мир страдания и угнетения чуть больше милосердия, доброты, правды. То есть того, что завещал нести людям Праведник. Праведник был оклеветан и предан на смерть, и ныне так же были оклеветаны и преданы на смерть его ученики. Почему же она не разделила эту же участь, которая была ей явлена через сон? Её отъезд из Рима, в самый разгар казней и гонений, непосвящённым мог показаться бегством из страха за свою жизнь, и это очень мучило её. Она была готова умереть вместе с сёстрами и братьями, и ждала каждый день, что и за ней придут городские стражи. Но дни шли, а её никто не трогал. Она не пряталась, и даже каждый день ходила в городскую тюрьму пытаясь передать томящимся там хоть что то из пищи. Её прогоняли, а иногда и пускали внутрь. Всё зависело от стражи и их декурионов. Одни строго соблюдали правила, другие любили денарии. Там же, в туллиануме, находился и один из тех, кто был непререкаемым авторитетом для всех, живущих в Риме, учеников Праведника. Два года назад он был доставлен в Рим из Иерусалима потребовав суда цезаря. Клавдии удалось посетить и его, а так, как он уже два года находился в узах, то стража, зная его, не препятствовала посещениям. Всего трижды удалось ей встретиться с ним, но эти встречи, встречи душ приговорённых миром к смерти, но обречённых на бессмертие, дали ответ на многие её вопросы. Этот человек, посвятивший всю свою жизнь Праведнику и проповеди его учения, поручил ей доставить его послание в эфесскую общину. И, кроме того, взял с неё обещание сохранить все писания, послания к общинам и письма к братьям. И не только сохранить, но и перевести на греческий, латинский и, многократно размножив, разослать по всем общинам в Азии, Ахайе, Понте и Испании. - Это твой долг пред Ним - сказал он ей в последней беседе. - Не спеши умирать, соверши этот труд любви. Он принесёт больше плода, чем твоя смерть в амфитеатре. Не спеши... - повторил он и при расставании. - В своё время Он призовёт и тебя. Придя после этой встречи домой, она и отправила в имение сундук со всеми находившимися у неё свитками, оставив при себе только его послание, и приказала собираться в дорогу. Через два дня узник был убит. Ему отрубили голову в амфитеатре Статилия Тавра, где казнили всех христиан имеющих римское гражданство. Остальных, до кого смог добраться Тигеллин, распинали на крестах или отдали зверям, а несколько десятков мужчин, обмазав земляным маслом и смолою, подожгли на столбах в садах Мецената сделав из них осветительные факела. И вот, эта изощрённая и бесчеловечная жестокость, применяемая палачами в способах умерщвления их жертв, не виновных ни в чём, кроме желания жить по правде, была необъяснима и непонятна Клавдии. Получалось, что заповедь о любви к ближнему, к чему и призывал Праведник , ненавидима абсолютным большинством людей, как в Риме, так и по всей империи. Это было видно по глумлению толпы над казнимыми. Ненавидима так, что для уничтожения её приверженцев, учеников Праведника, допустимы любые способы, и самый главный из них - клевета и жестокость. Жестокость в отношении ближнего была гораздо желаннее людям, чем любовь. Более того, жестокость, казалось, была рассеяна каким то злым, ненавидящим всё живое, богом, везде. Она проникла в семьи и дома, она жила на улицах и в амфитеатрах, ею были наполнены законы человеческие и божественные. Подобные выводы ничего, кроме боли и страдания не приносили. Утешением и надеждой были слова казнённого узника, сказанные им при последней их встрече в тюрьме: «Все, желающие жить по правде будут гонимы и убиваемы. Этот путь прошёл Он, этим же путём идём и мы, Его ученики. Другого пути в Его Царство нет». Её разум понимал и принимал эти слова, но сердце! Сердце не принимало и не понимало человеческую жестокость. Ей вспомнились первые строки элегии Тибулла, некогда подаренной ей Пилатом, и так удивившие её тогда, в детстве: «Кто же тот первый,скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе своём». И вот, - тот, неизвестный первый, дикий и жестокий, сумел засеять своей жестокостью всё человечество. И люди изощряются в убийствах себе подобных придумывая всё более и более жесточайшие казни и пытки. Зачем? Неужели страдания казнимых настолько вожделенны, что чем большую муку несёт убиваемый, тем большее сладострастие получает и палач и зритель? Она сама видела эти толпы, спешащие на зрелища, в объявленные эдилами дни казней христиан. Амфитеатры были переполнены желающими видеть жесточайшие страдания женщин и детей, отданных на растерзание хищникам. А в сады Мецената, после захода солнца, текла многоголовая человеческая река, освещаемая горящими телами мужей, братьев и отцов тех, кого днём, в амфитеатре Тавра, растерзали голодные пантеры и медведи. Откуда же в людях эта жажда видеть чужие страдания? Клавдия даже застонала от подобных мыслей и открыла глаза. Гай, услышав её стон - вздох, откинув полог заглянул в повозку. - У тебя, госпожа, всё хорошо? - спросил он, внимательно всматриваясь в неё. - Да, Гай, не беспокойся, немного устала, попробую заснуть... Где мы? - спросила Клавдия поправляя подушки и поудобнее устраиваясь на своём походном ложе. - Проехали 12-ый миллиариум. - ответил Гай. - Может быть, госпоже, стоит остановиться у ближайшей гостиницы и переночевать там? А утром путь продолжим? Ему было жалко свою госпожу. Путешествие в 120 миль на повозке покажется нелёгким испытанием и для молодой женщины, а госпоже уже под 60. Дорога то никуда не денется, а вот госпожу надо беречь. Он был готов нести её на руках до самого имения, но это было невозможно. Возможно было ехать в повозке, но так, чтобы щадить госпожу и не утомлять её. Чего он и добивался своими настойчивыми просьбами. Выслушав его Клавдия согласно кивнула. Гай радостно склонил голову и опустив полог обратился к дороге. Двуколка так же маячила впереди, но он всматривался в ночную мглу надеясь разглядеть огни придорожных харчевен. Но впереди была только темнота земли и серебристая россыпь неба. Прокула вновь откинулась на подушки и отдалась прежним мыслям. Жестокость и ложь, как оказывается, более желанны обществу людей, чем милосердие и истина. Почему так? Вот на этот то вопрос Клавдия и пыталась найти ответ. Обратившись к своему детству она вспомнила первое посещение амфитеатра. Ей было тогда лет 12 и отец взял её с собой на устроенные Тиберием гладиаторские бои. Она слышала этот восторженный рёв толпы то с одной, то с другой стороны, в зависимости от того, кто убивал - фракиец германца, или германец фракийца. Она видела искажённые каким то звериным оскалом губы ревущих от восторга и вожделения мужчин и жён, выбрасывающих вверх руки в моменты когда чей то меч или трезубец входил в тело противника и рвал его. Она в ужасе оглядывалась по сторонам, надеясь увидеть слёзы жалости хоть на одном лице, но замечала лишь восторг неутолимой кровожадности. А ведь там были и её сверстницы и сверстники, так же приведённые на это зрелище, и откровенно наслаждающиеся им. Получалось, жестокость сеялась с самого детства в сердца римлян, да и не только римлян. Цирки с травлями животных и убийством людей присутствовали по всей империи во всяком, мало - мальски, приличном городе. А жестокость, привитая с детства, в зрелые годы уже и не жестокость, а обычная норма поведения. И господа кормят своих рыб живыми рабами, или просто убивают из развлечения на потеху гостям. ТАНЕЦ Её память озарилась вдруг новой картиной. Это была Тивериада. Город, построенный на берегу Галилейского озера в честь Тиберия. Они были приглашены туда на день рождения Ирода, правившего этой землёй. Шёл уже третий год их пребывания в провинции, но тогда она впервые покинула Кесарию и сопровождала Пилата. Она сама выразила желание поехать с ним. То ли однообразие Кесарии стало утомлять её, то ли желание увидеть что то новое, а может простое женское любопытство, но, скорее всего, надежда встретить родственную душу среди жён или дочерей иудейской знати, приглашённой тетрархом на свой 50-летний юбилей. Ирод прислал за ними октофор и ждал их прибытия в окружении своих родственников и придворных. Гостей было не меньше сотни. Все разряженные в пух и прах. Женщины сияли и сверкали немыслимым количеством золотых браслетов, серёжек, цепочек, колец, заколок и диадем. Мужчины были поскромнее, все в белых, расшитых золотом и серебром хитонах и туниках. Именинник блистал в великолепном пурпурном плаще, отороченном серебряной узорчатой вышивкой, и золотом венке на своей довольно поредевшей и поседевшей шевелюре. Он с величайшим почтением приветствовал Пилата, в то время как его жена, ещё молодая, и яркая в своей зрелой красоте, приветствовала Клавдию. Её уста растянулись в лёгкой улыбке, даже, как будто, искренне дружелюбной, но глаза, холодные и настороженные, оценивающе оббежали всю фигуру и наряд Клавдии. Она даже сердцем почувствовала этот взгляд, и внимательно посмотрела на всё так же мило улыбающуюся Иродиаду. Но та быстро отвернулась, и взяв её под руку повела вслед за идущими впереди Иродом и Пилатом. Все двинулись за ними в пиршественный зал. Ложе Ирода располагалось в конце зала, на мраморном возвышении, к которому вели три ступени. Остальные столы были накрыты по обе стороны зала. Рядом с Иродом, с правой стороны было приготовлено ложе для них. Слева возлегла Иродиада. Ирод дал знак, и где то за ширмами, у входа в зал, запищали раненными птицами флейты и свирели. Им ответили нежным звоном тимпаны и застонали бубны. А из-за колоннады окружающей зал выскочили в вихре - хороводе танцовщицы. Торжество началось. Рабы с кувшинами не успевали наполнять чаши. Каждый, поднимающий чашу, пил, конечно же, за здоровье Ирода, за его счастливое правление, за богатство и благополучие его семьи...одним словом, вскоре все были пьяны и гвалт болтовни, пьяный смех, крики славословий, а нередко и ругань, стали заглушать даже звуки музыки. Клавдия ещё не овладела во всей полноте арамейским языком, и из обрывков фраз и разговоров, доносящихся до неё, поняла только то, что предметом обсуждений и споров был какой то узник, заключённый Иродом в темницу. Она разглядывала пирующих и видела только пьющие и жующие лица, как женщин, так и мужчин. Разгорячённые вином и потные от усердного пережёвывания подаваемых яств, они наслаждались жизнью, своим благополучием и знатностью. Столы были в кучах обглоданных костей и лужицах разлитого вина. Рабы сновали между ними убирая эти следы обжорства и пьянства. Она взглянула на Иродиаду. Та не пила вино, и с нескрываемым презрением смотрела даже и не на пирующих, а куда то поверх их голов, в пространство зала. Её тонкие пальцы в перстнях и с острыми кроваво красными ногтями, отщипывали ягоды винограда от огромной рубиновой грозди лежащей перед ней на золотом блюде. Она медленно отправляла их в рот, так же медленно пережёвывая. Ирод что то рассказывал Пилату с горячностью и постоянно заглядывал ему в глаза, как бы пытаясь найти в них одобрение и поддержку. Понтий лежал опираясь на согнутую руку и слушал болтающего Ирода. Он с отвращением, если даже не с ненавистью, смотрел на происходящее в зале празднование. Клавдия знала это его выражение лица и понимала кипящие в нём чувства, но покинуть пир они не могли. Это было бы оскорблением и породило бы вражду. Он заметил её взгляд и наклонившись к ней сказал на греческом: «Придётся потерпеть ещё несколько часов эту иудейскую вакханалию». Она согласно кивнула. Вдруг гвалт стал тише и через минуту затих вообще. Между столами появилась девочка лет 13-ти, она была в красно - фиолетовой палле накинутой на плечи и укрывающей всю её фигуру. Волосы, черными змеями - косами рассыпались вокруг её лица, нежно - розового, с алыми маленькими губами и большими глазами, сияющими зеленью изумрудов, под чёрными стрелами бровей. Она шла медленно, как бы давая всем присутствующим рассмотреть себя, и налюбоваться ею. Ирод перестал болтать и с удивлением следил за приближающейся девочкой. «Это моя дочь» - шепнул он Пилату, привставая навстречу подходящей. Взгляд Пилата сменил отвращение и раздражение на насмешливое любопытство. Иродиада всё так же отщипывая ягоды с улыбкой смотрела на остановившуюся перед ступеньками Саломею. Та оглядела возлежащих Пилата и Клавдию и обратилась к Ироду, застывшему в нелепо выжидающей позе. - Господин мой, - сорвалось с её губ. - Я приготовила тебе подарок. Ты позволишь показать его тебе? Ирод глядел на неё с какой то глуповато восторженной улыбкой. - Конечно, дочь моя… - наконец выдавил он из себя. Саломея обернулась и махнула рукой. За занавесом ухнул барабан, тело девицы вздрогнуло. Она прикрыла глаза а её руки взметнулись вверх, оголившись до плеч и сверкнув на предплечьях, обвившими их золотыми змейками. Барабан начал ускорять свой ритм и в такт ему задвигались ноги, бёдра, руки и голова танцующей девочки. Она кружилась, приседая и даже почти падая на мозаичный пол залы, но тут же взметалась вверх в неистовом порыве юной силы и красоты. Вдруг барабан замолчал и она замерла в полупорыве, как будто хотела взлететь над всем залом. На смену барабану пришла флейта и арфа. Смена ритма танца заставило всех ахнуть. Девица сбросила с себя паллу, и оказалась совершенно нага. Её нагота была прикрыта только туникой из драгоценного, почти прозрачного виссона, сквозь который сияла миниатюрная, расшитая жемчугом, набедренная повязка. Волосы темной волной покрывали её шею и грудь, ещё по девичьи нежную и упругую. И эта её нагота, ещё девичья, но выставленная во всей откровенности уже не таившегося в этом юном нагом теле порока, приковывала к себе невидимыми цепями похоти сотни глаз, следящих за каждым изгибом её тела, за каждым движением её рук и ног, головы и шеи. И, наверняка, уже «прелюбодействующих с нею в сердцах своих». А она, извиваясь под звуки музыки, казалось наслаждается этими излучающими похоть и вожделение взглядами. Клавдия была ошеломлена и самим танцем и манерой его исполнения. Она мельком взглянула на Пилата. Он смотрел на танцующую девицу оценивающе презрительно. Так рассматривают рабов на торжище. За то Ирод буквально таял от сладострастия следя за девой. Его глаза ощупывали каждый изгиб её тела, а язык то и дело облизывал губы. Иродиада соскользнула со своего ложа и исчезла в глубине колоннады, то ли возмутившись столь откровенным «подарком» дочери, то ли возревновав её молодость. И в самом деле. Казалось, девица пытается соблазнить и увлечь своим юным телом Ирода. - Она совершенно не знает что такое целомудрие в свои 13 лет - подумала Клавдия. Ей стало нестерпимо стыдно за эту девочку, а ещё больше за наблюдающих. Она покраснела и уткнувшись в стол ожидала конца «подарка». А девица, в волнах всё затихающей арфы, кружилась всё медленней и медленней, закинув руки за голову, и, наконец, замерла вместе с последним аккордом сорвавшимся со струны. В зале повисла тишина. Девица быстро наклонилась и схватив паллу накинула её на себя, сокрыв то, что ещё минуту назад было открыто всем взорам. Гости восторженно закричали и захлопали в ладоши. Ирод встал со своего ложа и поднял руки, не отводя глаз от Саломии. Все прекратили хлопать и кричать. - Господину понравился мой подарок? - тяжело дыша и с улыбкой глядя на Ирода спросила девица воспользовавшись повисшей тишиной. - Дочь моя, - облизывая губы и прижимая руки к сердцу ответил тот. - Твой подарок - лучший из всех, которые мне когда либо в жизни дарили...Он достоин самой высшей награды... Вожделение, пережитое им, бушевало внутри его и он даже заикался говоря. - Клянусь Богом отцов моих...- продолжал он, - что исполню любое желание твоё, какое в силах исполнить человек...Проси, дочь моя... Девица оглянулась и торжествующе оглядела сидящих за столами, как бы призывая их в свидетели царского обещания. - Позволь мне переодеться, господин - улыбнулась она Ироду, и не дожидаясь ответа исчезла в колоннаде. Ирод возлёг на своё ложе и подняв чашу пригубил. Было видно, что девица пронзила его сердце своей обнажённой откровенностью. Пилат с интересом вслушивался в их разговор, и даже покачал головой, услышав обещание Ирода девице. Ему было интересно услышать, что же попросит она в награду. Он наклонился к Клавдии и сжав её руку прошептал по гречески: «В лупанариях Субуры это дитя нашло бы себе достойное применение». - Может стоит уйти сейчас? - так же по гречески спросила она его. Он отрицательно покачал головой. Девица появилась в зале спустя час. Её уже и не ждали. Зал опять шумел многоголосицей женщин и мужчин, продолжавших питьё и поедание пищи, разбавляемое разговорами о танце, молодости, красоте, нарядах, прибылях и убытках и прочем, чем полны разговоры за пиршественными столами у власть имущих, да и всех прочих. В этот раз Саломия появилась в небесно-голубой, под цвет гиацинта, столе, прекрасно подчёркивавшей её стройность. Волосы были уложены и скреплены серебряной фибулой с крупным изумрудом. Она была прекрасна и нагой и одетой, и завидев её все опять прекратили болтовню и замерли в восторженном полупьяном ожидании. - Господин не забыл своё обещание? - дерзко и даже чуть насмешливо спросила она, остановившись перед ложем тетрарха. - Проси, дочь моя... - восхищённо осматривая её пробормотал Ирод. - Тогда хочу...- медленно и громко, чтобы слышали все в зале, как бы в раздумье протянула девочка, - чтобы здесь, сейчас, мне принесли голову того бунтовщика из Вифавары, которого ты содержишь в темнице... В зале повисла тишина. Опять сотни глаз неотрывно смотрели на девицу, одни с ужасом, другие с удивлением, третьи с одобрением. - Зачем тебе это, дочь моя? - в растерянности прошептал Ирод. - Возьми шарлах, возьми виссон, пурпур, жемчуг, золото...всё, что найдёшь в сокровищнице...твоё. Он посмотрел по сторонам пытаясь найти Иродиаду, но её не было. Пилат с интересом наблюдал за девицей. - Я так хочу,- она упрямо наклонила голову. - Ты дал клятву...здесь и сейчас - повторила она и взойдя по ступеням улеглась на ложе Иродиады. Тетрарх несколько секунд смотрел на Саломию, затем повернулся к телохранителю. - Сделай то, что она хочет.- сказал он. Солдат ушёл. Надо сказать, что в момент появления девицы пир фактически был остановлен. Всем было до озноба любопытно узнать, что же попросит девица, и затем уж, увидев исполнение её желания, восславить щедрость Ирода, и тогда уж продолжить веселье. Но услышав желание девицы, и её настойчивость в его осуществлении никто не решился вновь взяться за кубки и чаши. Все даже прекратили разговоры, и проводив воина глазами, молча ждали его возвращения. Эргастул был совсем недалеко. Клавдия не совсем поняла и просьбы девицы и ответа Ирода, и была удивлена переменой в настроении пирующих. - Что девочка попросила в награду? - спросила она Пилата, с удивлением оглядывая лица гостей, замерших на своих ложах в каком то тревожном ожидании. - Что попросила? - Пилат нашёл её руку и осторожно пожал её, как бы ободряя. - Эта прелестная девочка попросила убить человека в награду за её танец... - сказал он по гречески всё так же держа её руку. Ирод нервно теребил пальцами золотое шитьё своего пурпурного плаща и неотрывно смотрел на вход в залу. Солдат появился с большим серебряным блюдом, на котором лежало что то бесформенное, прикрытое коричневым женским платком. По мере того, как он приближался к ложе Ирода, гости, вставая, следовали за ним заглядывая через его плечи на блюдо. Девица, завидев вошедшего солдата, тоже встала с ложа и спустившись ждала его. Приблизившись к ступенькам солдат остановился и глядя на тетрарха сказал: «Твоё желание исполнено. Она здесь». Ирод молча указал на девицу. Саломея подошла к солдату и осторожно, левой рукой взяв край платка, откинула его. На блюде лежала человеческая голова, вся в густых черных волосах. Клавдия в оцепенении смотрела на то, как девочка, взяв правой рукой голову за волосы подняла её, разглядывая с каким то хищным блеском глаз. Голова лежала в лужице запёкшейся крови, уже не красной, а бурой и подобной клею. Эта кровь пропитала всю бороду, и когда девочка подняла голову, кровь, липкими нитями потянулась за ней. Девочка аккуратно положила голову на блюдо и накрыла платком. - Как она теперь будет жить с этим... - в ужасе подумала Клавдия, лишаясь чувств и проваливаясь в густую, звенящую бессмысленной какафонией человеческих голосов, тьму. Это было её первое и близкое знакомство с иудейской знатью, и с её нравами. Впоследствии она узнала кем был человек, голову которого так жаждала получить юная Саломия... И вот, в этот мир, упивающийся человеческой кровью, опутанный паутиной похоти и погрязший в стяжании пришёл Он, с проповедью о любви к ближнему, о нестяжании и чистоте. Он не призывал изменять этот мир, но звал в какой то иной мир. Его Мир. В мир, в котором «не поднимет народ на народ меча, и не будут больше учиться воевать. Где не будет жестокости и ненависти, а ребёнок будет играть со львом... где не будет зла и болезней, а столетний будет умирать юношей...». То, что Он говорил было настолько небывалым и невозможным, что большинству Он казался бы безумным фантазёром, но сила, действующая в Нём, одних повергала в ужас, а других заставляла верить в реальность Его Мира. И два этих мира полностью противоположны друг другу. Тот в котором я живу, мир жестокости и лжи, а тот, из которого пришёл Он, мир любви и правды. « Я хочу туда... - думала Клавдия. - К Нему. Те, кто погиб в Риме уже с Ним, а я...» Она с грустью вспомнила узника - старца. «Всегда помни и знай, -говорил он, - в Слове Его вся полнота всего сущего. Здесь и ключи жизни вечной, и ключи к Царству Его, и ключи к разумению. Во всех сомнениях своих обращайся к Слову Его и молись. Он ответит и укрепит и развеет все твои страхи. Потому то я и говорю тебе: не спеши умирать и унывать, а соверши свой труд любви и веры. Доноси до людей Слово Его - переводи и размножь и распространи по ученикам и общинам. Люди должны знать Путь, который он открыл для нас ценою своей жизни». « Я сделаю всё, что от меня зависит - мысленно пообещала она, - но я не понимаю, почему в мире Его царствует любовь, радость и правда, а здесь жестокость, похоть и ложь? Разве нельзя это изменить?» Спрашивала Клавдия своё сердце, то проваливаясь в полусонную дрёму, а то пытаясь вырваться из её липких оков. А ответ, на мучивший её сердце вопрос, был в свитке. Мало кто обращает своё внимание на этот эпизод. Большинство принимает написанное за некую чудесную аллегорию, не стоящую серьёзного раздумья. А вся суть нашего мира, и человеческого общества, кроется именно в этих словах Писания: «И возведя Его на высокую гору, дьявол показал Ему все царства вселенной во мгновение времени, и сказал Ему дьявол: «Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ИБО ОНА ПРЕДАНА МНЕ, И Я, КОМУ ХОЧУ, ДАЮ ЕЁ». БОЛЕЗНЬ. Тропинка становилась всё уже и всё круче. Она вилась среди огромных валунов громоздящихся до самой вершины. На остром пике которой полыхал яркими мятущимися сполохами то ли костёр, то ли факел, разбрасывая в окружающую тьму звездопад искр. Серые, мрачные и замшелые валуны, изъеденные змеящимися по ним трещинами, теснили тропинку с обеих сторон. Из трещин и между валунами торчали жухлые и колючие клочки тёрна и шиповника. Старик из последних сил карабкался по этой тропинке, цепляясь за края валунов, и в кровь раздирая ладони колючками кустарника. Луна, огромным серебряным зеркалом висела на черно-фиолетовом полотне неба освещая тропинку, взбирающегося по ней старика, горящую вершину и всю окрестность, до самого горизонта вонзающуюся острыми пиками, так же пылающих огнями, утёсов и скал в ночную бездну. Он устал, и сев на валун вглядывался в уходящую к вершине тропинку. Ему вспомнился Сизиф, вечно взбирающийся в гору со своим камнем и вечно падающий вниз, чтобы вновь начать восхождение и вновь быть низвергнутым. «Сколько же ещё будет длиться эта тропинка и скоро ли вершина»- подумал он. Ему вдруг захотелось посмотреть назад, на пройденный путь, и обернувшись он вздрогнул от ужаса. Тропинка обрывалась в пропасть. У него даже закружилась голова от увиденного. «Как же я смог добраться сюда?» - Парализованный страхом подумал он судорожно вцепившись двумя руками в трещины валуна. «А если я сорвусь, или поскользнусь, или споткнусь...» лихорадочно думал он, отвернувшись от открывшейся внизу бездонной пропасти. Ему показалось, что камень, за который он держался двумя руками, зашатался и сдвинулся со своего места медленно и неотвратимо приближаясь к бездне. Волна ужаса накрыла его... «Клавдия! Клавдия!» - захрипел он ища хоть какой то опоры или помощи, и... проснулся. С минуту, или чуть больше, он приходил в себя очищая сознание от сна и возвращаясь в явь. В висках стучали маленькие, но назойливые молоточки, рот был полон какой то горечью, а тело покрыто испариной пота. За стенами виллы было ещё темно, вероятно, подходила к концу четвёртая стража ночи, и солнце только -только приближалось к горизонту. - Что это со мной? - подумал он. - Как мерзко я себя чувствую... Старик растёр руками виски, и наклонившись взял со столика чашу с водой. Сделав из неё несколько глотков он вновь улёгся на ложе. «Не нужно тебе было лезть в море, а потом, ещё не высохшим, как следует, верхом возвращаться домой. Забыл сколько тебе лет? - со злой насмешкой укорил он сам себя, но тут же решил: А , ерунда! Надо сказать, пусть приготовят баню... и растереться египетским бальзамом...». Его память вернулась к кошмару сна и отчаянному крику о помощи. « А и в самом деле - с тоской подумал он. - Клавдия - единственный в этом мире близкий и понятный мне человек...И только моя гордыня разделяет нас...Нет, разделяла нас. - поправил он сам себя - Она приедет и я не отпущу её больше в Рим, или нет, я разделю с ней её путь, пусть даже и придётся для этого вернуться в город и умереть! Да и что дало мне моё одиночество? Мудрость? Я познал смысл жизни? Понял для чего я пришёл в этот мир? Мне открылась Истина о которой приходил свидетельствовать Праведник? Нет! Да, я много чего узнал из книг, ранее неизвестных мне. Да, я сохранил себя от той липкой грязи, в которой корчится Рим, но и Прокула сохранила себя, хотя и жила среди этой грязи... Она не прочла столько, сколько я, но почему то для неё более понятны те вопросы, на которые я так и не нашёл ответа в десятках прочитанных мной свитков и книг. А жизнь прожита...моя то точно. Сначала я проливал кровь, свою и чужую, как воин. Потом судил и властвовал, как легат цезаря, над чужим и враждебным народом. А потом пытался забыть и убежать и от первого и от второго. Убежал? Убежал за 120 миль от Рима, но не от себя и своей памяти. Да, и всё ближе и ближе погребальный костёр...и он будет такой же, как и у тех, кто выбрал грязь. Так в чём же смысл? Нет, не всеобщий, его знают только боги, а вот смысл твоей жизни? Странно... - удивился Пилат, - почему я говорю о себе в третьем лице? «твоей жизни» - моей жизни! Я отказался посвятить её Риму, я наполнил её отвращением и презрением к людям, я не разделил её даже с женщиной, которая всегда была рядом со мной и... любила меня... А я, с высоты своей гордыни, смотрел на неё снисходительно и даже, порой, со злым раздражением... мне казалось, что она очень уж задержалась в своём детстве, со своими идеалами, и пора ей взрослеть...как всё же глуп и самодоволен в своей глупости был я... И, как это не досадно понимать, она всегда была сильнее тебя...именно своей любовью и добротой! Опять - тебя! Меня! Меня! Нет, конечно, речь не о силе физической, а о силе настоящей, силе нравственной...». Старик почувствовал, как горький ком поднялся от его сердца к горлу, и даже до глаз, наполнив их слезами. « Да, слезлив и жалостлив стал я... – в лихорадочном ознобе шептал он, сглатывая ком. - Нет ничего страшнее и горче, чем осознавать пустоту прожитых лет и полную невозможность хоть что то изменить или исправить...Всё в прошлом...В настоящем только я и Клавдия... и этот сон... что же там, на вершине, куда я так и не добрался во сне? Погребальный костёр, и омытые вином кости в колумбарии...которые некогда звались Понтием Пилатом...или же...что там за огонь?» Он уселся на кровати и взяв у изголовья небольшое полотенце намочил его в чаше и обтёр им свою голову, лицо и грудь. - Что же там, на вершине? - назойливо стучали молоточки в его голове, эти же слова пульсировали в кровяных артериях по всему его телу. Сил совершенно не было. Он вновь улёгся на своё ложе и закрыв глаза отдался этому пульсирующему во всём его теле ритму пяти слов. «Плохо мне... - с тоской подумал он. - Неужели пришло время уходить? Нет, я ещё должен закончить начатое...и Клавдия...обязательно дождаться её и просить прощения у неё...за все обиды...Что это я раскис, надо приказать натопить баню, пусть подготовят лаконик, и прогреться, прогреться до пота и бальзам... и всё пройдёт...». Под этот ритм старик и забылся в болезненном полудрёме из которого его вернуло чьё то осторожное прикосновение. Он открыл глаза и увидел склонившегося над ним Димитрия, из-за спины которого выглядывал раб - конюх. - С тобой всё хорошо? - всматриваясь в лицо старика спросил грек. - Обычно в это время ты совершаешь прогулку...что заставило тебя изменить своей привычке? Ты не болен? Димитрий прикоснулся к челу старика. - Да у тебя начинается горячка - озабоченно прошептал он. - Надо послать за Фрасилом - обернувшись к рабу сказал Димитрий. Тот кивнул головой и быстро вышел из спальни. Грек взял полотенце и намочив его отжал и обтёр голову и грудь старика. - Прикажи натопить баню и пусть хорошо прогреют лаконик, - отводя руку Димитрия и пытаясь встать сказал Пилат. - Не надо ни за кем посылать. Баня и бальзам...и скажи пусть сделают горячего вина с мёдом и чабером... - Хорошо, я распоряжусь. - кивнул грек. - Но тебе лучше прилечь... Старик согласно кивнул и вновь улёгся на своё ложе. Комната уже была освещена лучами солнца, и судя по всему день подходил к своей половине. На столике возле кровати еле тлел светильник, забытый и непотушенный. Димитрий вышел и старик вновь остался один. В суставах ломило, в висках по прежнему стучали молоточки пульсов и всё тело было покрыто испариной пота. « Гаснет огонёк... - глядя на еле заметный язычок пламени думал старик. - Как обыденно и...просто. Третьего дня ещё купал коня и вот...надо готовиться к смерти...». Дальше развить свою мрачную перспективу старик не успел. Появился Димитрий с чашей уксуса и губкой. Он осторожно стянул с не сопротивлявшегося Пилата ночную рубаху и смочив губку заботливо и осторожно начал обтирать его. - Омываешь меня для погребального костра... - Пилат с горькой иронией наблюдал за действиями грека. - Что я слышу от воина, да к тому же и философа... - ответил грек. Он обмакивал губку в чашу и обтирал ею каждый сустав и артерию старика. - О чём ты говоришь? Страх смерти напал на тебя? Через три дня будешь здоров... В спальню вошёл раб с кубком горячего вина. Поставив его на стол он замер наблюдая за действиями Димитрия. - Скажи Криспу пусть выгуляет Кандида. - обратился старик к рабу. Тот кивнул и ушёл. Старик закрыл глаза и отдался в волю Димитрия. Ему и в самом деле становилось лучше. Губка, скользя по его телу, как будто впитывала в себя и ломоту суставов и пульсацию кровяных молоточков. Обтерев старика и с груди и со спины грек закутал его в шелковую простынь и шерстяное покрывало. - Баню я отменил - сказал он, подавая Пилату кубок с вином. - Тебе сейчас надо больше пить. Авит приготовит отвар. Баня будет потом, когда уйдёт жар. Сейчас лежи, береги силы. Старик слушал его отхлёбывая маленькими глотками вино из кубка. - Мне надо работать - сказал он, отдавая кубок греку. - Я должен написать всё...успеть... - он хотел сказать: «до погребального костра», но запнулся и докончил: «в память о Праведнике». Он и сам не понял почему он так сказал, но упрямо повторил: «Да, надо успеть...это мой долг пред Ним». - Я принесу сюда таблички и стиль... - кивнул Димитрий, - но давай договоримся - ты будешь говорить, а я буду записывать за тобой... Он посмотрел на Пилата ожидая его согласия или не согласия. Старик молча кивнул. Горячее вино, с мёдом и чабером, разлившись внутри, своим жаром расслабило его до изнеможения. Казалось, оно забрало последние силы, которые ещё теплились в нём. Ему даже говорить было лень. Он откинулся на изголовье и закрыв глаза лежал, вслушиваясь в звуки окружающей его заботы. Кто то приходил и уходил, что то ставили, что то передвигали. Потом всё стихло и он услышал Димитрия негромко говорившего кому то: «Он уснул. Следи за ним. Когда проснётся дашь ему выпить вот этот отвар и позовёшь меня». Пилат открыл глаза и попытался привстать. - Ты принёс таблички? - спросил он наклонившегося к нему и попытавшегося ему помочь грека. Тот кивнул головой подлаживая под спину старика подушки и усаживая его поудобнее. - Тогда прочти последнее, что я там написал... - попросил Пилат. Он закрыл глаза и полулежал полусидел окружённый подушками и укрытый покрывалом. - Ты описываешь иудейский храм и их жертвоприношения... - делая вид что просматривает написанное сказал Димитрий. - Это был второй год твоего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия, - пишешь ты. - И далее...«А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». - прочитал Димитрий. - Да, Иудейский храм... - повторил старик. - Ты вот говоришь, что алчность и корысть победила римский народ...я не буду спорить с тобой, ты прав. Скажу только, что алчность покорила все народы...но первые из народов по алчности это, всё же, иудеи. Особенно их знать и жрецы. Десять лет провёл я среди них и убедился в этом своими глазами...Корысть живёт в их сердцах, наверное, с рождения. Я читал их священные книги, и там есть один эпизод, поразивший меня. Они рассказывают о своих праотцах, 12-ти братьях, ставших родоначальниками их народа. Так вот, одиннадцать из них возненавидели самого младшего, возненавидели так, что задумали убить его и уже были готовы осуществить задуманное злодейство, но тут увидели караван купцов и решили не убивать его, а продать в рабы. Понимаешь? Выгода победила даже их ненависть! Продали! Деньги поделили между собой. Ты это не пиши... - старик посмотрел на грека. Тот согласно кивнул. - Потом они так же продали и Праведника...- продолжил Пилат. - За тридцать денариев...и, самое удивительное в этих двух историях, это то, что и в том случае с проданным братом, и с Праведником, продающего звали Иудой...Что это? Совпадение? Случайность? Нет! Это их суть! Они и назвали себя иудеями, то есть сынами этого Иуды. Да что там говорить, сам наверняка знаешь – большинство римских ростовщиков иудеи... Этот монолог, довольно пространный и эмоциональный, утомил старика. Он замолчал и прикрыв глаза замер. Димитрий так же молча ждал. Минуты через три старик открыл глаза и посмотрел на терпеливо ожидавшего грека. - Так что я там наговорил? - спросил он. «А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие...» - повторил Димитрий. - Да, вспомнил, - перебил читающего грека Пилат. - раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле. Тогда продолжим вот так... Он закрыл глаза и заговорил. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «В пятнадцатый год правления Тиберия и в третий моей префектуры в Иудее и началась череда тех событий, которые и оставили неизгладимый след в моём сердце, а судя по событиям в Риме, не только в моём, но и тысяч других людей. Давая должную и справедливую оценку тем, далёким по времени, происшествиям, я не могу не упомянуть о том, кто первым собрал вокруг себя толпы людей, и стал причиной моего беспокойства и настороженного внимания. Полубезумный юродивый, они называли его пророком, вышедший из иудейской пустыни, вдруг объявился в окрестностях Вифавары, маленького и пыльного городка на берегу Иордана. Его появление вызвало всевозможные слухи и кривотолки, и к Вифаваре потянулись толпы со всей Палестины. Даже жители Декаполиса поддались всеобщему брожению и стали появляться на вверенной мне территории. Это, как мне тогда показалось, могло стать началом серьёзной смуты. Перед отбытием в Иудею, в канцелярии принцепса, мне дали просмотреть отчёты и письма моих предшественников. В записках Копония упоминались подобные события, вылившиеся, в конце - концов, в кровавый и затяжной бунт, затеянный неким галилеянином. Чтобы не повторить ошибку Копония, слишком долго полагавшегося на разумность иудеев, я тут же выступил с манипулом к Вифаваре, где и собиралась толпа почитателей этого раввина. Дальнейшие события показали, что моё беспокойство было напрасным. Это был очередной «учитель праведности». Так его называли окружающие его. Призывал он своих «учеников» и приходивших послушать его не к бунту, а наоборот, к смирению. К смирению пред их богом.Как это ни странно, но его речи производили двоякий эффект. Весь иудейский плебс буквально благоговел пред ним. В то время как у магистратов и жрецов он вызывал сильное раздражение и злобу. Я слышал его. Фанатизм и безумие смешавшись в нём породили самоуничтожение. Он был чужд этому миру. Чужд удовольствий и страстей присущих каждому, будь то свободный или раб. Его одежда, впрочем как и пища, не доставляли телу необходимого тепла и насыщения, а наоборот, терзали его. Появись он на улицах Рима его бы закидали грязью, в Греции, возможно, за ним бы увязалось с десяток бродяг, которые оставили бы его через пару дней. Но это была Иудея! Сам ли климат этой страны, или её близость к Востоку, а может и то и другое, делали из её жителей фанатиков, всегда готовых идти на смерть за любым. Я наблюдал за ними весь день. Дав отдых солдатам и послав центуриона в Вифавару приготовить нам ночлег я спустился к реке. Люди расступались передо мной, но всё внимание их было сосредоточенно на нём. Он и в самом деле поражал своим внешним видом. Время ещё не состарило его, но он состарил себя сам, измождив свою плоть постами и высушив её пустынными суховеями. На нём было какое то немыслимое одеяние из грубой верблюжьей шерсти, больше подобающее зверю, чем человеку. Его лицо всё было покрыто черной бородой сливающейся с такими же черными и длинными волосами, которых он, наверное, никогда не стриг, а быть может и не мыл. Тем не менее, он стоял в реке и совершал какой то, только ему понятный, обряд. Люди заходили в реку, и подходя к нему склонялись почти до самой воды. А он, зачерпнув воду двумя ладонями, возливал её на голову подходившего. Меня рассмешило выражение лиц участвующих в этом действе. Все они исполняли обряд с величайшей почтительностью и благоговением. Заметив мою усмешку, стоявший в воде раввин сверкнул глазами и протянув руку в мою сторону сказал: «Бог повелевает всем, римлянин, каяться. Исполни Его волю». Я молча смотрел на него. Его язык был мне понятен, но я не хотел, чтобы они знали об этом. Не дождавшись моего ответа раввин отвернулся и продолжил своё священнодействие не обращая на нас никакого внимания. Всё время нашего присутствия там новые и новые люди подходили к реке. По одежде некоторых было видно, что они из далека. Много было из окрестных селений и городов. Выходящие из реки одни оставались на берегу, другие уходили, но толпа не редела. И все с жадностью слушали его, когда он начинал говорить. Его речь обладала страстностью и огнём, и он был в силах увлечь толпу за собой, но он не разжигал в них неистовства, а призывал к нравственной чистоте. Один из моих солдат внимательно вслушивался в его речь, разумея иудейское наречие он переводил его слова своим товарищам. Дождавшись, когда раввин замолчал, он прокричал ему: «А что же делать нам, воинам, чтобы заслужить благоволение твоего бога?». Ответ раввина вызвал насмешки и злословие в большей части солдат. Заметив осуждающие взгляды иудеев, я был готов услышать угрозы или оскорбления с их стороны. Подобное случалось и раньше, по гораздо меньшему поводу, но они были на удивление смирны и молча проглотили неуважение к их учителю. Наблюдая всё это я понял, что здесь не пахнет бунтом, а скорее происходящее похоже на рождение какой то новой философской школы или религиозной секты. К 11 часу дня я вернулся в Вифавару и на следующее утро мы вышли в Кесарию. Больше я этого раввина живым не встречал. Спустя четыре месяца галилейский тетрарх Ирод убил его во время пира, который он устроил по поводу своего дня рождения, и по просьбе своей падчерицы, дочери его второй жены. Стоит сказать несколько слов и об Ироде. Я видел многих облачённых в мантии и тоги, Ирод был самым жалким и ничтожным из всех. Перед отбытием в ссылку, будучи в Риме, Ирод нашёл меня и мы несколько часов провели в беседе. Он жаловался на судьбу, козни брата, отнявшего у него тетрархию, несправедливость цезаря, но началом всех своих бед он считал казнь этого раввина. Меня тогда удивила его уверенность в том, что именно за эту смерть Бог лишил его всего - власти, богатства, почёта и даже родины, ибо умирать ему пришлось в Испании, такова была воля цезаря. Не думаю, что смерть иудейского раввина стала причиной ссылки Ирода Гаем. И без этой казни он натворил немало беззаконий, но казнь раввина, без всякого сомнения, была убийством невиновного. Убийством по прихоти злобной и жестокой шлюхи. Ирод не был закоренелым злодеем, как его печально знаменитый отец. Но он был рабом своих страстей и желаний, а это не достойно не только правителя, но и простолюдина. Он во всём шёл на поводу у своей жены, Иродиады. Она вертела им как хотела, прельстив своим телом и покорив неумеренной похотью. Она была красива, но за её красотой скрывалась грязная, жестокая и порочная душа. Как часто боги за прекрасной внешностью прячут бесстыдное и беспощадное зло. К чести её, надо сказать - в ссылку она отправилась вместе с Иродом, хотя Гай предлагал ей вернуться в Иудею и жить с братом, ставшим после изгнания Ирода царём всей Иудеи, Галилеи и Трахонитиды. Но она предпочла жизнь в изгнании с презираемым, жизни во дворце с ненавидимым...». Пилат прервал свой монолог и задумался. Димитрий молча ждал. - К чести её... - несколько раз повторил Пилат и нахмурился. - Нет, ни о какой чести говорить здесь нельзя. Напиши просто - «в ссылку она отправилась», и далее как было... Грек кивнул и загладил написанное. - Она и не могла вернуться в Иудею...- сказал Пилат. - Её там все ненавидели, и за жестокость, и за надменность, и за её прелюбодейную связь с Иродом...Потому то она и предпочла Испанию...Ни о какой чести, или верности Ироду речи и быть не может... Этого писать не надо - махнул рукой старик, заметив движение стилуса в руке у грека. Немного помолчав, он потянулся к кубку с остывшим вином. Сделав несколько глотков старик продолжил свой рассказ. «После казни этого пустынника рассеялась и толпа его адептов. Тем самым, Ирод, своими руками, избавил меня от забот и волнений, связанных с постоянной угрозой исходящей от большой массы людей, объединённых одним кумиром. Рано или поздно какой - нибудь новый «посланник бога» завладел бы их умами, и никто бы не дал гарантии, что он будет призывать толпу к праведности, как казнённый раввин, а не к восстанию против нас. Мои опасения оправдались довольно быстро. После смерти пустынника появился Он. А с ним и новые волнения и заботы, сопровождавшие меня во всё время моего пребывания в Иудее. Если власть пустынника зиждилась на его авторитете аскета и призывах к нравственной чистоте, то этот, из Назарета, обладал силой и властью не только над жизнью человеческой, но и над самой смертью. Молва о его деяниях распространялась подобно молнии по окрестным землям, и поражала своей чудовищной невозможностью. И если за пустынником ходили сотни, то за этим шли тысячи! Мне говорили о воскресших по его слову или прикосновению. Об исцелённых от неизлечимых болезней. Я видел людей, которые были слепы от рождения, но он вернул им возможность видеть...» Пилат говорил в каком то восторженном порыве, он уже и не диктовал Димитрию, как прежде, не спеша и с паузами, а говорил, как защитник на суде говорит речь в оправдание своего клиента. - Он накормил пять тысяч человек в пустыне...пятью хлебами - Пилат посмотрел на Димитрия. - Ты можешь поверить в подобное? - Об этом написано в свитке - уклонился от ответа грек. - Да, написано в свитке... - согласно кивнул Пилат. - Мне тоже кажется это невероятным, как и воскрешение дочери одного их жреца...но я лично допрашивал людей воочию видевших это. Один мой центурион ходил к нему с просьбой исцелить умирающего от горячки денщика и Он сделал по его просьбе. При этом он даже не видел умирающего, тот был в 30 стадиях от него. Он просто сказал центуриону: «Иди, слуга твой здоров». Ты пишешь это? - спросил Пилат, и увидев утвердительный кивок Димитрия продолжил: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры и через несколько месяцев после казни пустынника...». Пилат замолчал и откинулся на подушки. - Я устал от этих воспоминаний... - прошептал он, - давай отдохнём...и потом продолжим. Грек помог ему улечься поудобней и подал чашу с отваром. Старик выпил и закрыв глаза замер в полудрёме. ГАЙ Как мы и рассказывали ранее путешествие по римским дорогам, и, тем более, на длительные расстояния, было довольно таки серьёзным испытанием на выносливость. Но ещё большим испытанием была остановка в придорожных харчевнях на ночлег. Клопы, мухи, тараканы, комары а часто и крысы, делали ночёвки в этих римских гостиницах незабываемым впечатлением. Сильные мира сего, конечно же, не останавливалась здесь. Путешествующая знать предпочитала передвигаться от виллы к вилле своих друзей или просто знакомых, где находили приём соответствующий их положению и должностям. Ну а плебс...плебс довольствовался удобствами постоялых дворов, о которых мы и сказали чуть выше. Клопы, мухи и всё подобное и так сопровождало простолюдинов каждый день их жизни. К этим «удобствам» они были привычны. В ворота одной из таких придорожных гостиниц и постучал Гай рукояткой бича. Была уже глубокая ночь, то время, когда на большую дорогу выходят лихие люди. Днём они могут быть кем угодно - погонщиками ослов и мелкими торговцами, банщиками и водовозами, рабами и свободными, но с заходом солнца тьма покрывает не только землю, но и их сердца и души. И из людей дня они превращаются в ночных оборотней, снующих по дорогам и грабящим, и уводящим в рабство запозднившихся странников. Иногда разбойников ловят, и тогда, в назидание другим, они висят на крестах, медленно и мучительно умирая по обочинам дорог, на которых они и злодействовали. Именно этих и боялся Гай, когда настаивал на ночлеге в городе, и именно от этих Клавдия просила в молитве о защите, когда они покидали город. Как мы видели, и молитва Клавдии была услышана, и просьба Гая была удовлетворена. Он вновь постучал рукоятью бича в ворота. На стук отворилось оконце и заспанный раб с откровенной враждебностью, и в глазах, и в голосе проскрипел: «Что нужно? Мест нет и все спят». Гай показал ему сестерций. Глаза у раба оживились и голос стал дружелюбней. - Сколько вас? - спросил он разглядывая Гая и повозку. - Я и госпожа - ответил Гай. - Лошади устали, да и нам надо отдохнуть... Раб протянул ладонь сквозь оконце и Гай положил ему монету. Оконце закрылось и зашумел засов. Гай терпеливо ждал. Двуколка императорской почты еле заметным огоньком дрожала далеко впереди растворяясь в ночи. Ворота распахнулись и Гай, дёрнув поводья, направил повозку во двор. Раб закрыл ворота и вставив засов в скобы подошёл к спрыгнувшему с сиденья и распрягавшему коней Гаю. Он помог ему, и они вместе отвели коней в стойло и насыпав в кормушки овса вернулись во двор. Гай подошёл к повозке и осторожно заглянул вовнутрь. Клавдия спала. Светильник всё так же еле тлел, дрожащими полутенями освещая лежащую под шерстяными покрывалами женщину. Раб вопросительно посмотрел на Гая. - Пусть спит - прошептал Гай. - Утром ей понадобится комната...А я лягу где нибудь здесь рядом... - он огляделся - Да вот, хотя бы здесь. Гай показал на скамью стоявшую возле бассейна в центре двора. - А сейчас я бы чего нибудь перекусил... - он достал ещё один сестерций и дал рабу. Тот взял монету и направился к кухне. Через мгновение там затеплились лампады и спустя несколько минут он позвал Гая. Они уселись за большой дубовый стол, на котором стояло блюдо с холодной телятиной, овощи, сыр, кувшин с вином, оливки и хлеб. Гай достал нож и принялся за телятину. Раб налил ему вина и подал чашу. - Путь далекий? - спросил он. Гай кивнул прожёвывая телятину и запивая её вином. - Наливай и себе - сказал он подвигая кувшин рабу. Тот не заставил себя уговаривать, и сняв чашу с полки налил и себе. - Видно дело у вас важное, раз в ночь выехали... - продолжил раб. Он с любопытством разглядывал Гая. Тому не понравилось и это любопытство и вопросы, но он сдержал себя и с напускным раздражением, и даже кивнув в сторону повозки, сказал: «Да сам же, наверное, знаешь, эти матроны римские, как вобьют себе в голову что то, так хоть трава не расти, а делай по её. Ты наливай, не скромничай. Он подмигнул рабу. - Богатая то твоя матрона? - наполнив чашу и отхлёбывая из неё спросил раб. - Да, скажешь тоже...богатая - усмехнулся Гай. - Вчера в Риме дом забрали заимодавцы за долги. Вот и едем ночью, так как и ночевать негде было в городе... - Ну да? - озадаченно протянул раб. - А повозка, а лошади? Он хотел сказать ещё: «а сестерции», но остановился и недоверчиво посмотрел на евшего Гая. - Повозка, лошади... - переспросил Гай, - да это взято всё в долг, доехать только, а там надо всё вернуть... Ну а у вас тут как живётся? Спокойно? - пряча усмешку спросил он замолчавшего раба. Тот допил свою чашу и пожал плечами: «Живём потихоньку» - Наливай, наливай... - подбодрил его Гай и сам плеснул ему в чашу из кувшина. Как известно с древнейших времён - истина в вине. Вино развязывает языки и открывает запоры сердца. Что трезвый прячет в тайниках души, тем опьянённый вином хвастает в застольных беседах. Вино, подаваемое в гостиницах, конечно, не сравнить с вином из собственных виноградников, но и оно требует разбавления водой. Раб этим пренебрегал. Через полчаса алкоголь развязал его язык и расслабил мозги. Гай узнал, что вся челядь этой гостиницы - мерзавцы и воры, и только он один верен хозяину, который живёт в Риме и не ценит его преданность, а поставил управляющим в гостинице совершенно никчёмного и глупого вчерашнего раба, которого отпустил на волю только за то, что тот мог говорить чревом и подражать голосам других людей. Раб болтал без умолку обо всём и обо всех. Гай слушал его в пол уха и уже собирался улечься спать, но тут раб сменил тему и рассказал о посещении гостиницы эдилом. - Он зачитал нам эдикт цезаря о наказании поджигателей города... - бормотал раб. - Награда, конечно, достойная...свобода...да ещё и половина их имущества...Я у него спрашиваю, как же их определить? Этих «христовщиков»...они же с виду такие же как все...Вот, к примеру, как ты, или вот матрона, которую ты везешь...у них же на лбу не написано... Гай внимательно посмотрел на раба. Ему показалось, что он больше притворяется пьяным и намеренно затронул эту тему. - Да и ты ни чем не отличаешься от «христовщиков» - сказал Гай отодвигая от себя блюдо с недоеденной телятиной. - Ну и что он тебе ответил? - Я? - раб пьяно захихикал. - Да будь я одним из них я бы уже был и свободен и богат! -Как это тебе бы удалось? - Гай с презрением посмотрел на раба. - Очень просто... - осклабился тот. - Разве свобода и имущество не стоит доноса на тех, кого объявили врагами государства? А? Как думаешь? Гай пожал плечами и усмехнулся. - Да, точно так. Тебя твой хозяин явно недооценил. Ты умней того, кто говорит чревом. А как же их отличить от добропорядочных граждан? -Эдил сказал, что они не приносят жертвы Юпитеру Капитолийскому и отказываются воскурять фимиам пред статуей цезаря - с пьяной ухмылкой ответил раб кивая в глубину двора. Там на небольшом алтаре, освещаемом горящей лампадой, стояла бронзовая статуя Нерона. - Буду знать - посмотрев на ухмыляющегося раба сказал Гай. Он встал из - за стола и огляделся вокруг. - Я лягу там, на скамье у бассейна. Утром матроне нужна будет комната. Ты позаботься об этом. Гай достал из кошеля квадрусс и протянул рабу. Тот согласно кивнул. Гай вышел из кухни, и взяв с сиденья войлочные подстилки улёгся на них, подложив под голову мешок с овсом и укрывшись плащом. « Сколько же их, этих псов, вышло ныне на охоту... - подумал он о мечте раба. - Кровью невинных они готовы, и даже жаждут этого, покупать своё благополучие. Уж лучше получить свободу за способность говорить чревом, чем за донос или предательство... Бедная госпожа, скольким опасностям она подвергает себя...». Клавдию разбудила утренняя суета. Она несколько минут лежала пытаясь понять, что за звуки прервали её сон. Человеческие голоса, стук дверей, журчание льющейся воды, фыркание скота и, конечно же, многоголосье птичника свидетельствовало о кипящей вокруг жизни. Она привстала и откинув полог выглянула из повозки. «Гостиница. Гай всё же нашёл её» -подумала она разглядывая довольно пространный двор окружённый по периметру двухэтажным строением с галереей и лестницами. Гай уже не спал. Он встал с первыми, даже и не лучами, а петухами. Умывшись, он нашёл своего ночного собутыльника и заставил его приготовить комнату и всё, что надо женщине для приведения себя в почтенный вид после сна. Проведав лошадей и насыпав им в торбы овса он вышел и усевшись на скамью наблюдал за утренней суетой и ждал пробуждения госпожи. Завидев движение полога Гай подошёл к повозке и поклонился Клавдии. - Госпожа, комната готова, там тебя ждёт всё необходимое для утра - сказал он, протягивая ей руку и помогая сойти на землю. Он провёл её на галерею до дверей комнаты. - Я заказал завтрак... - добавил он пропуская её в комнату. - Когда госпожа будет готова пусть спускается во двор и мы продолжим путь. - Благодарю тебя, верный мой друг - услышал Гай закрывая дверь. Он остановился, и несколько секунд стоял наблюдая сверху, сквозь ограду галереи, за повозкой и снующими по двору людьми. «Верный мой друг...Я верный твой раб, госпожа, и горжусь этим...и благодарю бога, которому ты служишь, что он послал тебя мне» - сказал он. Но этих слов никто кроме него не слышал, ибо они были сказаны его сердцем, а не языком. Закрыв дверь Клавдия скинула паллу, налила в миску воды из стоявшего кувшина, и умылась, с наслаждением ополаскивая лицо, шею и грудь холодной ключевой водой. Полотенце из льна и оловянный гребень для волос лежали на небольшой полке у медного зеркала. Она вытерлась и расчесав волосы уложила их на затылке скрепив серебряной заколкой. Зеркало отразило в себе женщину, уже немолодую, с большими усталыми и грустными глазами на худощавом лице, покрытом сетью морщинок в уголках глаз и губ, уже тонких и обескровленных. Седина, расчёсанных на прямой пробор волос, даже благодаря материалу зеркала, превращающего всё в золотисто - рыжий цвет, оставалось всё той же сединой. Клавдия несколько секунд вглядывалась в своё отражение. «Всё проходит... - подумала она. - Мне почти 60 лет! Как же быстро пролетели эти года! И что? Стоит об этом грустить? Как всё же точно сказано: «всякая плоть, как трава...засыхает и её цвет и её красота». Но это же не главное...тебя же это не мучает, как других, пытающихся победить время мастями и притирками...Это - глупо...и смешно. «Если наш внешний человек и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется» - вспомнила она слова из когда то переводимого ею послания. Какая всё таки бездна мудрости в учении Праведника, и какая сила жизни...а ведь всё это могло пройти мимо меня... - вдруг мелькнула мысль. - Не стань я женой Понтия...или даже стань я его женой, но останься в Риме, когда он выехал в Иудею и всё...Вот и получается, я разделила и его рок, и его судьбу...А это было его испытанием превратившемся в его мучение. Потому то он и страдает в своём одиночестве. Он не может быть среди нас, потому что он сам себя казнит за малодушие. Как же он несчастен... А ты?» Клавдия всё так же сидела перед зеркалом вглядываясь в своё отражение. « Ты счастлива? - спрашивала зазеркальная Клавдия. - Ты не стала матерью...Почему? Это милость Бога, или наказание Его Пилату и тебе, как его жене? Если бы я родила Понтию детей, на них бы вечно лежала вина их отца за его суд...пусть эта вина лежит на нём одном - отвечала она. - Праведник сказал: Бог есть Любовь! А любовь не может быть жестока...Дети даются в радость, а не для горя и страдания… А как же мать Праведника...она же знала, что рождает сына своего на смерть... - возражало зазеркалье. - Мариам рассказывала, что ей возвестил Ангел и о его рождении, и о его судьбе... Как же она жила храня всё это в сердце... Такое смирение... сверх человеческих сил - с содроганием подумала Клавдия. - Мариам говорила, что рождала она его в хлеву, на гостиничном дворе...для матери сына Бога не нашлось комнаты в гостинице! Даже последняя рабыня у самого бесчувственного хозяина имеет право на ложе, повитуху и чашу с тёплой водой...а сын Бога рождался в хлеву...на дворе, наверное, вот такой же убогой гостиницы... Да, какое же надо иметь смирение... и веру в Бога» Клавдия осмотрелась кругом. И в самом деле, всё было просто до скудости. Комнатёнка вмещала старую деревянную кровать, такой же шкаф для платья, столик с умывальной чашей и табурет. И даже такой комнаты для них не нашлось... Размышления Клавдии прервал стук. Она накинула паллу, сняла щеколду и открыла дверь. На пороге стоял раб держа в руках поднос с завтраком. «А вот с завтраком Гай поспешил» - подумала она, и улыбнувшись рабу сказала: «Это мы возьмём с собой. Ты сложи всё это в корзинку». Раб согласно кивнул и направился к лестнице. Клавдия пошла за ним. Гай встретил её во дворе. Он уже впряг в повозку лошадей и ждал её. Она подошла к повозке и в нерешительности остановилась. - А скажи мне где здесь хлев? - оглядывая двор гостиницы спросила она. - Госпожа что то хочет? - удивился вопросу Гай. - Да, я хочу увидеть его - кивнула Клавдия. Гай привёл её в дальний угол двора к широким двустворчатым воротам, и приоткрыв их ввёл её вовнутрь. Клавдия оказалась в полутьме большого сарая, разделённого на стойла и пропитанного густым запахом навоза, мочи, конского пота и прелого сена. Маленькие слуховые оконца не справлялись с вентиляцией помещения, а рабы, ответственные за уборку, ещё не приступили к своим обязанностям. Клавдия прикрыла лицо воротом паллы и осмотрелась вокруг. - Где же здесь можно принять роды? - еле сдерживая чихание спросила она. Гай не понял вопроса и молча смотрел на неё. Клавдия подошла к одному из стойл. Там стоял мул и вырывая из кормушки пучок за пучком монотонно, не обращая на них никакого внимания, жевал положенное туда сено. - Это ясли? - спросила Клавдия указывая на кормушку. Гай кивнул. Клавдия ещё раз оглядела всё вокруг и пошла к выходу. Гай поспешил за ней. У повозки их уже ждал раб с корзинкой снеди. Клавдия взяла её и достав динарий дала рабу. Через десять минут они выехали из гостиничных ворот и свернули на дорогу. На перекрёстке стоял милевой столб на котором было выбито: Окрикул - 15; Каисра - 33. - К вечеру, если богам будет угодно, доберёмся до Каисры - обернувшись к Клавдии сказал Гай. Его очень удивило желание госпожи увидеть гостиничный хлев, а ещё больше его удивили её слова о родах в хлеву. Чем может заинтересовать римскую аристократку хлев? Тем более, гостиничный! Даже не хлев в имении, а наверняка он есть там, а придорожный, вонючий, грязный и тёмный? Желание не только непонятное, но даже, можно сказать, противоречащее здравому смыслу. Спросить же напрямую, что имела в виду госпожа, Гай не решался. Но любопытство победило. - Почему тебя, госпожа, так заинтересовал гостиничный хлев? - вновь обернувшись к Клавдии спросил он. Она, как и вчера, возлежала в повозке и раскрыв лист пергамента просматривала его. Отложив пергамент Клавдия посмотрела на Гая. - В таком вот хлеву, может быть, даже более грязном и тёмном, одна женщина родила царя... - сказала она. - Я попыталась себе представить, как это могло происходить... Гай был готов услышать что угодно, но не такое. Он покачал недоверчиво головой. - А такое может быть? - озадаченно спросил он. - Чей же он царь? Какого народа? Клавдия внутренне улыбнулась его недоверию и удивлению. - Ты успел утром поесть? - заметив стоящую корзинку со снедью спросила она. Гай отрицательно покачал головой. - Это не главное, госпожа... - он попытался вернуть разговор к прежней теме. - Как может царь родиться в хлеву? Это, наверное, был царь скифов... - Нет, мой дорогой Гай, не скифов. Это царь совершенно иного мира... - Я понял, госпожа, ты говоришь о царе тех, кого ныне убивают в Риме! Гай помолчал ожидая ответа, но Клавдия, взяв корзинку со снедью, принялась разбирать её. - Я знаю, госпожа, ты одна из них...- продолжил он. - И ты подвергаешься такой же опасности... - он вспомнил свой ночной разговор с гостиничным рабом. - Ты остановись, где возможно - попросила она, - и давай перекусим. И ты голоден, да и я разделю с тобой хлеб. Гай кивнул и съехав с дороги остановился возле небольшой рощицы диких маслин. Сердце его кипело от желания высказаться, это было сродни восторгу, благоговению перед ней, даже, можно сказать - любви. Только это чувство вызывает восторг до самоотречения, до желания отдать жизнь свою за объект восторга. - Я знаю, госпожа, что ты с этими людьми - повторил он, соскочив с сиденья, и подходя к повозке. - Я тоже хочу быть одним из вас, с вами...Вас обвиняют в чудовищных злодействах, но я знаю тебя уже 20 лет, и вижу, что все обвинения - злобная и жестокая ложь. Если бы тебя влекли на смерть, я был бы готов умереть с тобой... и...всегда готов! - с твёрдостью повторил Гай. - А сегодняшней ночью я узнал, что на вас по всей империи буквально объявлена охота! Он рассказал Клавдии о ночном разговоре с рабом. - Этот пёс просто жаждет найти и выдать кого нибудь из вас, и я думаю, что он не остановится и перед клеветой. А сколько таких...псов, готовых на подлость, предательство, клевету ради имущества предаваемых - с ненавистью в голосе, и глядя в сторону недавно покинутой ими гостиницы, сказал Гай. - Не живи ненавистью, - различив эти нотки в его голосе, ответила Клавдия. - живи милосердием. Этим мы и отличаемся от них, и за это они и убивают нас ныне. Но наш Царь сказал нам: «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». Не бойся смерти, для нас её нет. Все живущие любовью бессмертны, все живущие ненавистью - мертвы уже при жизни... - Я не боюсь смерти - возразил Гай. - Я боюсь за тебя, госпожа. Но сказанное тобой повергает меня в великое удивление. В твоих словах есть что то, что выше человеческого разумения... - Это не мои слова. Это слова царя, рождённого в хлеву - улыбнувшись сказала Клавдия. - Если хочешь я дам тебе прочесть о нём и расскажу о его учении...когда мы приедем в имение... - Да, хочу...я был бы счастлив быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы - повторил он глядя на свою госпожу. Клавдия согласно кивнула, подавая ему ломоть хлеба щедро намазанный маслом, с куском свежего козьего сыра. Через полчаса они вновь выехали на дорогу и покатили к Каисре. Небольшому и пыльному городку лежащему почти на средине их пути к этрусскому имению Пилата.
«Я хочу быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы». Эти слова, сказанные Гаем Клавдии, оставили глубокий след в его сознании. Они то затихали, как будто проваливались куда то, то вновь заполняли собой и сердце и мысли управлявшего повозкой Гая. Его глаза следили за дорогой, руки держали поводья, а внутри, где то глубоко - глубоко, пульсировала эта нехитрая формула из простых, но наполненных какой то сверхъестественной силой, слов. Эти слова не только заполняли его сознание, но формировали и мысли и воображение. Об этом стоит сказать особо. Человечество уже давно пренебрегает не только силой слова, но и красотой слова. Людская речь переполнена пустой болтовнёй, злословием, глупостью, но ещё больше - злобой. Чтобы обеспечить эти темы соответственными словами люди создали совершенно новый язык общения. В этом языке преобладают слова - оскорбления, слова - унижения, слова - презрения, но совершенно отсутствуют слова -человечности. То есть, те слова, которые своей красотой и силой укрепляют человека в правде и поднимают до божественного подобия. Слова, заполнившие сознание Гая, относились именно к этой категории. Высказав их однажды, он знал, что теперь они станут смыслом его жизни, а он стал их заложником до конца своих дней. Конечно, есть люди которые бросаются словами направо и налево не придавая сказанному ни силы, ни значения. Гай был не из таких. Из происходящего в Риме, да и во всей империи, он понимал, что если придётся умирать, то смерть будет люта и жестока. Он видел как умирали женщины, дети и мужи казнимые Нероном. Так же могла умереть и госпожа, а он был уверен, что она готова к этому, и, следовательно, был уверен, что готов к подобному тоже. А вот какова жизнь, которую он желает разделить с учениками этого необычного царя, родившегося в хлеву, он ещё до конца не понимал. Что значит жить милосердием? Единственным примером в глазах Гая была его госпожа... « Но она женщина... - размышлял он, время от времени оглядываясь на читающую пергаментный лист Клавдию. - Женщинам от богов дана эта способность милосердия... и любви тоже. Но...не всем, почему то - тут же в противовес его размышлениям мелькала мысль. - Иначе, откуда же столько подкидышей и даже убитых младенцев? А скольких детей их же матери продают в рабы...Вот и получается, что одни женщины, как госпожа, живут милосердием и любовью, а другим даже и неведомо это чувство. Почему? А что же тогда говорить о мужах? Среди людей есть место материнской любви и женскому милосердию... но вот о мужском милосердии, а тем более любви мне слышать не доводилось. Римляне даже дали право отцам убить и дочь и сына за проступок. То есть, где же здесь милосердие? Что же значит - не живи ненавистью, а живи милосердием? Как можно быть милосердным к моему бывшему ланисте, который за 100 денариев продал меня на убийство чтобы потешить кровавым зрелищем толпу? Он что, был милосерд ко мне? И я должен быть милосерден к нему? Госпожа что то не договаривает, или я не готов ещё понимать то, что открыто ей... А к Нерону...к этому зверю в облике человека...как можно быть милосердным к нему?» Его так и подмывало вновь начать утренний разговор, видя же увлечённость Клавдии чтением он не решался. Но, как известно, вопросы мучащие совесть и волнующие разум требуют разрешения, рано или поздно. Лучше, конечно, рано, чтобы было больше времени на обдумывание. - Госпожа... - оглянувшись на Клавдию начал Гай. - Ты говоришь: «Не живи ненавистью, живи милосердием...». Как это применимо в жизни, когда вокруг каждый готов сожрать другого? Не зря же один из ваших же стихотворцев сказал: «Человек человеку волк». Клавдия отложила пергамент и посмотрела на Гая. - Очень просто, мой друг - сказала она. - Надо стараться не стать волком, а оставаться человеком. То есть, видеть в людях ни презренных рабов, блудниц, гладиаторов, мытарей, а людей с их несчастьем, заблуждением, болью, горем...тогда станут понятны их скорби, нужды, стремления...Праведник сказал: больные имеют нужду во враче...Ты говоришь: люди как волки, но даже волка можно сделать ручным исцелив его рану, или вызволив из смертельной ловушки. Гай усмехнулся последним словам Клавдии, но не успокоился. - А цезарь тоже нуждается в сострадании и в понимании...и в милосердии - спросил он. - Цезарь...- переспросила Клавдия. - Когда то он был человеком, как и все, но власть превратила его в чудовище. Сам посуди - не стань он принцепсом разве убил бы он свою мать, или брата, или жену? Нет, конечно. Жил бы частным человеком, как большинство римлян. Я не знаю почему так происходит, но очень часто достигая верховной власти люди превращаются в жестоких тиранов, хотя, казалось бы, у них есть выбор - стать мудрым правителем или тираном. - А есть ли, или был ли, хоть в одном царстве на земле мудрый и милосердный принцепс, который бы заботился о всём народе и был справедлив ко всем... - с какой то даже безнадёжной горечью проговорил Гай. - Вот и получается: принцепсы - тираны, сенаторы - волки, купцы - хищники, эдилы - псы, а огромная часть римского народа просто свиньи, живущие жратвой и зрелищами, а мы должны любить их и быть милосердными к ним? - А мы должны оставаться людьми среди них - возразила Клавдия. - Люди и отличаются от всех, тобою перечисленных, тем, что не уподобляются псам и свиньям, даже под угрозой смерти... И умирают людьми, чтобы возродиться в царстве Праведника. Способность любить и отличает людей от нелюдей. Выбор за нами... - Я выбрал, госпожа - кивнул Гай. - но я не знаю другой любви, кроме любви мужчины к женщине... ты же явно говоришь о любви иной, которая пока недоступна для моего понимания... - Да, Гай, я говорю о Любви истинной, той, источник которой Бог. Праведник так и говорил: Бог и есть Любовь. В Любви, о которой я говорю, нет страсти, зависти, гордыни, себялюбия, раздражения, злопамятства...Она чиста в своём источнике, а её источник, как и сказал Праведник, есть Бог. Эта Любовь милосердна и долготерпелива, скромна и верна, ею живёт весь видимый, да и невидимый, мир. Она вечна и бессмертна. Ради неё стоит и жить и умирать... Клавдия говорила негромко, но каждое её слово было подобно огненной стреле, пронзающей сознание внимающего ей Гая. Эти горящие стрелы- слова буквально оставляли шрамы в его памяти, но эти шрамы не вызывали болезненных и неприятных ощущений, а казалось ласкали его слух заставляя смаковать снова и снова их смысл. - Праведник и был послан Богом, чтобы мы познали эту Любовь, и не только познали, но и приобщились к ней и стали частью её...Но миру не нужна Любовь, иначе бы Праведника не осудили на смерть. Мир живёт похотью, алчностью, властолюбием, но не любовью. Потому то и ненавидят нас, и убивают...и злословят, но победим мы, потому что побеждает не тот, кто готов убивать, а тот, кто готов умирать... Гай смотрел на Клавдию и ему казалось, что с каждым словом она как будто молодеет. Её глаза искрились каким то сиянием, а морщины разгладились и почти исчезли, даже волосы выбивавшиеся седой прядью из под капюшона паллы казались не серебряными, а золотыми. - Праведником, госпожа, называет царя, рождённого в хлеву? - спросил Гай замолчавшую Клавдию. - Видевшие его дела называли его так же Сыном Бога... - ответила она. - Судя по твоим словам, госпожа, он и вправду был велик...Твои слова полны огня, когда ты говоришь о нём...А тебе самой доводилось встретиться с ним? - Встретиться с ним... - Клавдия посмотрела на Гая, и кивнула головой. - Да, я видела его перед самой казнью...я даже просила Понтия отменить казнь, но казнь состоялась. Всё было предопределено свыше... - Господин имел отношение к казни Праведника? - переспросил Гай. Эта новость не только удивила его, но и дала объяснение одиночеству Клавдии в Риме, и уединению Пилата в этрусском имении. - Да, жизнь порой предлагает роковой выбор...- подумал он. - и приходится выбирать, а потом отвечать за выбранное... Впереди замаячил очередной миллиариум указывающий, что скоро поворот и выезд на Аврелиеву дорогу, пронзающую прямой стрелой весь Аппенинский полуостров от Рима до Ватлуны, и проходившей в нескольких милях от имения, куда они и держали путь. Было время второй стражи, солнце уже приближалось к зениту, а до Каисры, где они планировали заночевать, было ещё не меньше 20 миль. СТРАХИ, ОБИДЫ И ПЕРЕЖИВАНИЯ Эта, внезапно свалившая Пилата, лихорадка, тёмной и тревожной пеленой накрыла всё имение. Почему тревожной и тёмной? Да потому, что каждого из живущих в имении посетила вдруг простая, но тревожная, мысль: если эта проклятая немощь принесёт смерть хозяину, то что будет с ними? Продастся имение и придёт новый хозяин, а кто он будет и что он принесёт с собой? Не будет ли он жесток, или развратен? Как, например, был тот, римский префект, которого убил его любовник - раб! А потом, за преступление одного, были казнены все рабы находящиеся тогда в доме, а их было более четырёхсот...Не помиловали никого...даже наложниц и вольноотпущенников. Скорбна доля раба в Римском государстве. «Хотя бы боги продлили жизнь старику». Мысленно желали одни, пытаясь подавить тревогу, сверлящую их сердца тёмной неизвестностью. «А как быть нам?». Думали другие. Этих можно было назвать самыми несчастными. Им Пилат некогда даровал свободу, но даровал «в дружеском кругу», то есть, без официального засвидетельствования при магистратах. Это была призрачная свобода, свобода не подтверждённая грамотой. Потому то внезапная смерть господина фактически убивала и надежду на свободу полную. Следовательно, всё та же, тёмная и тревожная неизвестность будущего, терзала их сердца, возбуждая злую досаду на господина не нашедшего времени вызвать магистратов и довести дело до конца. Теплилась, правда, слабая надежда на приезд госпожи, и её вступление в наследство. Тогда всё останется по старому...Но последние 20 лет госпожа жила в Риме, наведываясь в имение редко и оставляя его спешно. Одним словом, болезнь Пилата породила в сердцах одних- страх неизвестности, в сердцах других - раздражение и досаду, вместе с тем же страхом неизвестности. Третьи надеялись, что госпожа, если хозяин умрёт, оставит имение под надзором Димитрия. А сама уедет в Рим, и их возьмёт с собой для личных нужд и для прислуги по римскому дому. Но ни в одном сердце не возникла простая человеческая скорбь по страдающему и умирающему старику. И это не смотря на то, что жизнь в имении, и челяди и рабов, была предметом зависти их соседей из других хозяйств. По распоряжению Пилата эргастул, как средство наказания, был отменён уже лет как 15. А его снисходительность, порой даже неоправданная, вызывала осуждение у хозяев близлежащих вилл. Одним словом, Пилат, как мог старался видеть в своих рабах не животных, как большинство его сограждан, а людей. Но, всё это не расценивалось челядью как добросердечие хозяина, а большей частью истолковывалось как блажь, или как чудачества их господина. Его малословие принималось челядью за надменность, а простота в жизни за гордость и высокомерие. Нет, нельзя сказать, что они презирали или ненавидели его, скорее побаивались и не понимали. И в самом деле, что может взбрести в голову римскому аристократу? Сегодня он добр, а завтра? А непонимание...Что таится в человеке, которому чуждо всё человеческое? Он не копит, не предаётся разврату и развлечениям, нелюдим и всё время или что то читает, или пишет. Он больше предпочитает разговаривать со своим конём, чем с людьми. Даже соседи перестали посещать его. Да и жена его вот, выбрала жизнь вдали от него! К тому же, и опасение и непонимание многократно усиливалось твёрдостью духа старика. Вот такая гамма чувств - страх неизвестности, непонимания, досадного раздражения - невидимой паутиной окружила больного Пилата, повиснув в углах и закоулках виллы. Не было только любви и сострадания. Да и откуда взяться любви в сердцах рабов к своему господину, если, порой, даже в сердцах собственных детей, а то и жён её нет? Это, конечно, скорбно и грустно прожить свою жизнь с холодным сердцем, но ещё скорбней жить среди холодных сердец. Многие так и проживают свои жизни, пренебрегая величайшим сокровищем этого мира - любовью, предпочитая ей - похоть, власть, стяжание или славу мирскую. Но, как говорится, каждый сам выбирает себе бога. Пилат, как со всей откровенностью показала болезнь, в своём уединении не смог заслужить любви своих рабов. Правда, и ненависти тоже. Но давайте вернёмся к нашему повествованию. Итак, в сердцах рабов и челяди окружавших больного старика роились вышеописанные нами мысли, связанные с болезнью хозяина. А сердце Пилата, как это не удивительно, тоже смущали подобные мысли. Встречая и провожая взглядом входящих в его спальню рабов он вглядывался в их лица и глаза пытаясь найти в них искреннее сострадание или скорбь, и не находил. Он принимал от них отвары и пищу, они обтирали его и помогали дойти до умывальной комнаты, всё это делалось ими с печальным выражением лиц, но глаза были равнодушны. Его задевало это? Скорее заставляло задумываться о пустоте и бессмысленности жизни. «Клавдия пишет о любви - думал он, - а где же она? Есть только любовь мужчины к женщине, но можно ли это влечение назвать любовью? Наверное, нет. Очень уж быстро проходит это упоение...Она пишет об иной любви...а как её найти и чем обрести? Вот я как мог стремился облегчить долю этих людей, я кормлю их, жалею их, помогаю им, не наказываю их и не продаю, где же их любовь ко мне? Димитрий говорит, что они меня любят и уважают...Льстит грек. Он тоже не любит меня. Этот будет огорчён...но не моей смертью, а утратой своего места и дохода… Я умру и никто из них даже слезинки не прольёт...» - с каким то даже раздражением размышлял Пилат. Его внутренний монолог был прерван Димитрием. Грек вошёл с лекарем привезённым из Тархны, небольшого городка лежавшего на побережье в 15 милях от имения. Они вместе подошли к ложу старика, но лекарь остановился за спиной грека и ждал, рассматривая убранство спальни. - Господин, мы привезли тебе врача - наклонившись к Пилату и поправляя его подушки сказал Димитрий. Пилат оценивающе посмотрел на лекаря. Он никогда не прибегал к услугам лекарей, и с уважением относился только к тем из них, которые применяли своё искусство в военных лагерях. Лекарь был средних лет и довольно почтенного вида, упитанный и благообразный. Заметив, мелькнувшее в глазах старика неудовольствие, лекарь почтительно склонил голову и вышел вперёд. Наклонившись над стариком он обхватил рукой его запястье и замер считая пульс. Затем он вынул деревянный рожок и прослушал грудь и спину, покорно подставившему ему своё тело, Пилата. Когда все процедуры были закончены врач вздохнул, и посмотрев на старика спросил: «Господина что то беспокоит?». - Убери его - сказал Пилат посмотрев на Димитрия. - Заплати ему, сколько он скажет, и отправь обратно... Грек попытался что то возразить, но Пилат закрыл глаза и отвернулся. Он лежал с закрытыми глазами пока не услышал закрывающейся за уходящими двери. «Ему интересно, что меня беспокоит...- вновь ушёл в свой внутренний диалог с самим собой старик. - Если бы он услышал, что меня на самом деле беспокоит, то явно бы посчитал меня за сумасшедшего...если кто и сможет понять мои беспокойства, то это только она...Клавдия». - Клавдия - повторил он её имя, как будто хотел позвать её. И опять горький комок подкатил к его горлу и наполнил слезами глаза. Вновь давно прошедшее взволновало его память. «Эта девочка, ставшая моей женой, и которую я всегда считал за ребёнка, разделила со мной всю мою жизнь. А когда то её скромность раздражала меня. Она казалась мне серой мышью на фоне ярких, и вызывающе откровенных в своём кокетстве, жён и дочерей иудейской знати в кругу которой нам с ней пришлось провести десять лет. А вся их яркость была не только пустышкой, но и гнусностью. Интересы этих царственных шлюх не шли дальше примитивной похотливости, ради которой они холили и лелеяли свои тела мастями и благовониями. Клавдия, в своей простоте и скромности, была выше их всех, как своей добродетелью, так и разумом. А её нелицемерная жалость к убогим и нищим, всегда толпящимся у ворот дворца в Цезарее. А её возмущение до слёз и гнева от жестокости в отношении и людей и животных...Она ни разу не посетила цирк или амфитеатр...а во мне это её милосердие вызывало снисходительную насмешку. Я - воин, был уверен, что доброта является слабостью, а ведь это одно из лучших человеческих качеств...и как оно редко в человеческих сердцах! Да, как же ей было тяжело со мной...но она не только сумела с детства сохранить своё милосердие, но и пронести через всю нашу жизнь... и этот храм Эскулапа... который стал её повседневной заботой, после возвращения в Рим...и где она нашла последователей Праведника. Всю жизнь возле меня был человек с чистой душой и живым сердцем, а я видел только себя...И даже сон боги послали ей...ни мне, а ей...почему? А потому, что она могла тогда понять происходящее, а я был слеп...от своей глупой самоуверенности и власти... а сейчас ты прозрел? А сейчас я умираю...не хочется умирать слепым...Да, надо дождаться Клавдию...». С тоской подумал старик, вызывая в памяти образ жены. Всегда вспоминая о ней, он видел её всё той же, двадцатилетней девушкой, с которой сошёл на землю Иудеи с императорской квинкверемы почти 35 лет назад. Его размышления были прерваны возвратившимся Димитрием. Грек подошёл к ложу Пилата и поправив покрывало сел рядом. - Зря ты так - сказал грек. - Он толковый врач - Может быть, - согласился Пилат, - но мне он сейчас не нужен... И заметив удивленный взгляд Димитрия добавил: «Старческая немощь не лечится, а продлевать её, цепляясь за каждый день, дело недостойное». - Ты ждёшь смерти? - спросил Димитрий. - Я жду Клавдию - ответил Пилат. - И хочу тебя огорчить, мой дорогой Димитрий, пока мы с тобой не закончим мои воспоминания, я не умру... - Ну что ж, тогда не будем спешить - улыбнулся грек. - Нет, - возразил старик, - спешить будем. Бери стиль и таблички и за работу... Димитрий взял таблички, ровной стопкой лежавшие на столике, и найдя последнюю прочитал последние строки: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры через несколько месяцев после казни пустынника...». - Да, через два месяц после казни пустынника - повторил Пилат. - Они были совершенно противоположны друг другу во всём... пустынник и Праведник. Один был нелюдимый аскет, совершенно презревший человеческие радости, второй не гнушался вином и не чуждался людей. Но оба призывали людей к добродетели и оба были убиты за свои проповеди... - Этого писать не надо - сказал Пилат, поудобнее устраиваясь на своём ложе. Димитрий кивнул. Старик закрыл глаза, и в его памяти начали всплывать картины давно ушедшего, но, как оказывается, постоянно пребывающего в бесконечности человеческого сознания. Это можно расценить как чудо, но всё увиденное глазами не стирается ни временем, ни даже смертью. Так и носит человек в себе всё пережитое, и хорошее и плохое. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Он появился в Иерусалиме за несколько дней до иудейского жертвоприношения. Тогда ещё о нём мало знали. Да, молва о его деяниях в окрестностях Кинерета достигла и до Иерусалима, но одно дело видеть своими глазами чудеса совершаемые им, а совсем другое слышать от других. Люди склонны преувеличивать, приукрашивать и восторгаться порой ничтожными делами, чем и пользуются многочисленные мошенники и обманщики. Я тоже получал донесения о нём. В каждом из иудейских городов стояла, как минимум, наша центурия, а в обязанности первого центуриона входило своевременное и постоянное наблюдение за происходящим вокруг. Все их записки стекались в Кесарию, и я получал ежеутренний доклад от трибуна претория. Как я упоминал ранее, после казни Иродом пустынника его последователи разбрелись по стране. Подавленные и разочарованные, даже озлобленные они не несли в себе угрозы для нас. Их ненависть была направлена против убийцы их учителя, то есть против Ирода. Правды ради надо признать, что какая то часть иудейского плебса соорганизовалась в некое подобие гетерии, целью и смыслом существования которой была провозглашена борьба за свободу Иудеи от власти «язычников». То есть нас, римлян. Вождём этой шайки безумцев, называвших себя «зелотами», был тогда некий Варрава. Мы знали о них, и следили за каждым их шагом...». Пилат замолчал и открыл глаза. - Свобода, свобода, свобода... - повторил он. - Рабы мечтают о свободе, народы, покорённые нами, мечтают о свободе...Свободой прельщают всякие бунтари и мятежники...а где она, эта свобода? - Он посмотрел на Димитрия. - Ты задаёшь мне вопрос? - спросил грек. Пилат молчал. - Я думаю, свобода - это возможность всегда соблюдать своё человеческое достоинство... - ответил грек. - Ты сейчас о чём? - с насмешкой переспросил Пилат. - Человеческое достоинство... оглянись кругом, и свобода... Какой то Варрава, вчерашний раб, собирает шайку головорезов, и, обольщая рабов сказками о свободе, увлекает за собой. Они перережут свою знать, потом он распнёт своих вчерашних соратников и станет единоличным тираном. Те, которых он обольщал свободой, так и останутся рабами, только теперь его рабами. Вот и вся борьба за свободу. А свобода раба...да дай я завтра вольную своему конюху...он что, станет свободным? Он раб пьянства, обжорства и блуда... и что? Он тут же освободится от этого рабства? Боюсь, что будет порабощён ещё больше... - Ты, как и все римляне, оправдываешь рабство... - сказал грек. - У нас есть пословица, и звучит она так: «Один день рабства лишает половины человеческого естества». - Я ненавижу рабство...и ненавижу тиранов и рабов, - возразил Пилат, - но вижу вокруг огромное число рабов, причём рабов добровольных, которые находят удовольствие в своём рабстве... большинство из них уверены, что являются свободными римскими гражданами...но думать, что свободен, и быть свободным, это не одно и то же. - А ты сам, - спросил грек, - ты свободен? - Свободен ли я... - повторил Пилат. - Я думаю, что свободен тот, кто живёт в согласии со своей совестью. Меня же она... - Он замолчал, подыскивая слово, наиболее подходящее для объяснения. - Меня же моя совесть укоряет, и за прошлое, и за настоящее тоже, следовательно, и я несвободен. Но мы отвлеклись, где ты прервал запись? «Мы знали о них, и следили за каждым их шагом» - прочёл Димитрий. Пилат кивнул головой: «Да, знали, и, в конце - концов, разгромили их шайку, а Варраву, и двух его ближайших соратников отправили на крест. Каиафа выторговал его, и вместо Варравы распят был Праведник... Пилат замолчал, и Димитрий решил, что старик опять ушёл в воспоминания. - Об этом написано в свитке... - попытался прервать молчание старика Димитрий. - Да, написано, но не всё - возразил старик. - Я разговаривал и с одним, и с другим и то, о чём мы говорили, не знает никто, кроме нас...и Бога. Но об этом потом. Итак. «К праздничному жертвоприношению в город стекались все. Нищие и больные. Воры и мошенники. Мятежники и разбойники. Приезжал даже Ирод со всей своей многочисленной и чванной роднёй. Население Иерусалима за эти дни увеличивалось в три, а то и в пять раз. И все проходили через храм. Этот праздник приносил огромные барыши менялам и торговцам скотом заполонявшим с раннего утра храмовый двор. До праздника жертвоприношения оставалось ещё несколько дней, но город уже был полон. В тот день я прибыл в Антонию к концу первой утренней стражи. Целлер уже расставил караулы по галереям крепости и на лестнице, соединяющей Антонию с храмовым двором. Он дожидался меня в восточной башне, возвышающейся на 70 локтей над замком, и дававшей возможность наблюдать за всей храмовой площадью. Происходящее там обычно было однообразно скучным. Торговля, непрерывный и бессвязный гул людских наречий, мычание торгуемого скота и, время от времени, перекрывающий этот гул, заунывный звук шофара, возвещающий движение времени, отмеряемое храмовой клепсидрой. Каждый день, за исключением субботы, всё повторялось в одном и том же ритме и по одному и тому же распорядку дня. Я уже собирался вернуться во дворец, и встав направлялся к лестнице, но усилившийся гвалт со стороны храмовой площади привлёк моё внимание. Я вернулся к резной мраморной решётке окружающей балкон и посмотрел вниз. Возле столов меновщиков денег собралась небольшая толпа из храмовой стражи и торговцев скотом. Окружив группу молодых мужчин они что то возмущено кричали. Подобные скандалы были не редкость в этой среде. Насколько я знал меновщики не брезговали давать деньги в рост и часто привлекали храмовых стражников к выбиванию долгов из заёмщиков. Но вдруг один из мужей, оттолкнув стоявших перед ним, поднял и перевернул стол меновщиков. Стражи отшатнулись от него, а он тут же перевернул и второй и третий стол. Гул человеческой речи моментально стих и все, замерев, смотрели на него. А он, выхватив бич из рук одного из торговцев скотом, начал хлестать им по спинам ползающих и собирающих рассыпанные по мраморным плитам площади монеты. Самым удивительным во всём этом было то, что никто не воспротивился и не попытался остановить его. Наоборот, все старались как можно быстрее убежать или спрятаться. Даже храмовая стража стояла в оцепенении и только наблюдала, как он разгонял бичом этот бычий форум. Целлер, как и я, с удивлением глядя на происходящее, послал центуриона узнать в чём дело. Этот муж, разогнавший толпу, остановился и оглядевшись кругом бросил бич. Как оказалось он был не один, но его спутники всё это время тоже стояли в оцепенении наблюдая за ним. Он что то сказал им и они все направились к выходу. У ворот стражники преградили им путь. Я не слышал о чём они говорили, но видел, что он просто прошёл сквозь них, и они расступились пред ним и его спутниками, позволив им беспрепятственно уйти. Вернувшийся центурион доложил о причине конфликта. Человек, которого иудеи называли пророком из Назарета, обличил храмовых жрецов в стяжании, и в превращении ими святилища в грязное торжище. На вопрос: почему стража не задержала его? Центурион только пожал плечами. Пророком из Назарета называли Праведника. Это была моя первая встреча с ним. До этого случая я только читал о нём в отчётах, приходящих из Галилеи. Увидев воочию произошедшее в храме я понял, что этот человек не только велик и духом и мужеством, но, судя по всему,очень силён и дерзок. Ибо не побоялся восстать против авторитета и власти храмовых жрецов. И пред огромным множеством людей обнажил их алчность и обличил их корыстолюбие. Которое они лукаво старались спрятать под маской лицемерного богопочитания. С этого момента они и возненавидели Праведника, а я стал пристально следить за его действиями. Человек такого мужества и твёрдости духа может быть и полезным и опасным. Всё зависит от того на какой путь он станет. После происшествия в храме весь Иерусалим только и говорил о нём. Я думал, что он удалится из города, ибо жрецы не прощают когда посягают на их власть быть единственными носителями религиозной истины. Но он, как будто издеваясь над ними, на следующий день опять был в храме со своими друзьями и возле него уже толпились сотни людей. Он становился опасен, но я ещё не понимал, для кого больше - для нас, римлян, или для жрецов. Я поручил Целлеру приставить к нему нескольких соглядатаев, чтобы понять направление его мыслей. Это было несложно, по Иерусалиму за ним постоянно ходило десятка три бродяг ловивших каждое его слово и надеющихся на его чудодейственную силу...». Старик по видимому устал и вновь замолчал. Димитрий положил таблички и ждал. - Так он и в самом деле обладал этой чудодейственной силой? - спросил он старика, вспомнив с каким восторгом тот рассказывал об его чудесах. - Ты лично видел как он оживлял мёртвых? - Я не был этому свидетелем... - ответил Пилат. - Мне показывали одного, о котором говорили, что Праведник своей властью вызвал его из гроба, в котором он находился уже несколько дней...Но ты сам понимаешь - глаза видят, а уши только слышат. Димитрий согласно кивнул и хотел что то сказать, но старик продолжил говорить. -В это можно верить, а можно не верить, но не обладай он своим даром за ним бы не ходило столько народа. Ведь не только же своими речами привлекал он эти тысячные толпы...Хотя и слова его, простые и доступные для понимания даже детям, приводили в замешательство его врагов. А жрецы постоянно подсылали своих холуёв, ходивших за ним и выискивавших в его разговорах любую зацепку для обвинения его...в святотатстве или богохульстве...или в подстрекательстве к мятежу. Они ни чем не гнушались в своём стремлении погубить его. - С твоих слов следует, что он был обречён на смерть. С одной стороны твои соглядатаи, следящие за ним. С другой - жрецы, только и ждущие, когда он допустит ошибку... Старик ничего не ответил и попытался приподняться на ложе. Димитрий отложил таблички и помог ему. - Да, они всегда искали в чём обвинить его...но он был не так то прост...- с усмешкой сказал Пилат облокотясь на подушки заботливо подложенные греком. - Он ставил в тупик самых мудрых из своих врагов, так, что вся их мудрость оказывалась глупостью на потеху всем слушающим их. Подай свиток - попросил старик, и когда Димитрий выполнил его просьбу развернул его и несколько минут рассматривал написанное. - Вот, читай - наконец сказал он передавая свиток греку. Тот взял и пробежал глазами по пергаменту с греческой вязью букв. - Читай вслух - попросил Пилат. Грек прочёл: «Тогда фарисеи пошли и совещались, как бы уловить Его в словах. И посылают к нему учеников своих с иродианами, говоря: «Учитель! Мы знаем, что Ты справедлив, и истинно пути Божию учишь, и не заботишься об угождении кому либо, ибо не смотришь ни на какое лицо; Итак, скажи нам, как Тебе кажется, позволительно ли давать подать кесарю, или нет? Но Иисус, видя лукавство их, сказал: что искушаете Меня лицемеры? Покажите мне монету, которою платите подать. Они принесли Ему динарий. И говорит им: чьё это изображение и надпись? Говорят Ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Когда Димитрий дочитал до этих строк Пилат даже рассмеялся. Правда, смех его был больше похож на кашель, но успокоившись он посмотрел на грека и сказал: «Согласись, это выше человеческого разумения! Ты заметил, как лукаво они к нему подошли...Скажи он: «Позволительно», и его обвинят в холуйстве нам и предательстве иудейских законов, а ответь он: «Не позволительно», и всё - он - бунтовщик... и этот его ответ с монетой...хотел бы я видеть их лица в тот момент». Он вновь усмехнулся и продолжил: «Мне рассказывали ещё об одном их ухищрении против него и таком же позоре. В свитке ничего не сказано об этом...Они привели к нему какую то жену, пойманную мужем в прелюбодеянии. По их законам её следовало побить камнями до смерти. Он же в своих речах всегда призывал к милосердию и прощению. Они притащили её к нему и спросили: «Как с ней поступить, по закону, данному нам Богом, её следует казнить, а ты призываешь к милосердию? Что же делать с ней?». Они торжествовали. Скажи он: «Исполните закон», и его учение о милосердии окажется ложью. Если же он скажет: «Простите», то тем самым он нарушает закон их Бога. Как ты думаешь, что он сказал им? - спросил Пилат посмотрев на грека. Тот молчал. - Ну вот, как бы ответил ты - не отставал старик. Грек пожал плечами. - Думаю, следовало поступить по закону. По вашему же праву: закон суров, но это - закон. Судьи должны и решить... Пилат опять попытался засмеяться и вновь закашлялся. - Кто из вас без греха, пусть первый бросит на неё камень... - сказал он с не скрываемым восторгом. - Так ответил он им. И что ты думаешь сделали эти святоши в белых одеждах? Пилат с каким то презрением, даже с нотками ненависти, произнёс последние слова. - Они все ушли! Один за другим...сначала все святоши, потом их рабы, потом и вся толпа, сбежавшаяся посмотреть происходящее. Вся иудейская, да и ваша, греческая, да и римская мудрость пустота и суесловье пред ним... И вот этого человека я послал на крест... - прошептал Пилат. - Значит, они всё же уличили его в чём то? - после недолгого молчания спросил грек. - Да, - кивнул Пилат. - Но для этого им пришлось нанять нескольких лжесвидетелей, и подкупить одного из ближайших его учеников...который продал своего учителя за 1 ауреус... Такова цена дружбы и любви и верности...о которых ты, милый мой, так любишь говорить... Пилат с насмешкой посмотрел на Димитрия и закрыв глаза откинулся на подушки. ЧАСТЬ II. МЕРА БЕЗЗАКОНИЯ Беда, как известно с древнейших времён, не приходит одна. Войнам сопутствует голод, голод тянет за собой моры и болезни. Всё это вызывает скорбь и ужас целых народов, а подмечено, что очень часто человеческая скорбь влияет и на среду обитания скорбящего народа. Засухи, землетрясения, проливные дожди, ураганы, лютые морозы не редко являются дополнением к войнам, гладам и морам. Но всё вышеперечисленное, как это ни странно, является лишь следствием. Причины же всех бед лежат гораздо глубже, и называются они - мерою беззакония. Да, да! Именно отвержение народами законов правды и морали подвергают эти народы бедам войн, гладов и моров. Если же народ не обращается к правде, и продолжает упорствовать в беззаконии, то, в конце - концов, исчезает во тьме исторического процесса. То же самое справедливо и в отношении каждого человека. Но если беззаконие раба отражается только на его жизни, то беззаконие правителя становится предметом подражания, сначала для ближайшего окружения, а потом и для огромного числа его подданных. Тем самым, распространяясь в народе, беззаконие, как рак, приводит в конце - концов, к бедам, о которых мы и говорили в начале главы. Как долго происходит этот процесс распада и гибели, зависит от многих факторов. В Священном Писании, к примеру, Господь говорит Аврааму в своём обетовании ему о земле для потомков Авраама: «...в четвёртом роде возвратятся они сюда (т. е. в Палестину) ибо мера беззаконий Амореев доселе ещё не наполнилась». Когда же мера наполнилась то народ аморейский был истреблён. Ну а теперь, после такого пространного пролога перед новой главой нашего повествования, давайте вернёмся в Вечный город и окунёмся в его жизнь. Она, конечно, разная, от самого грязного оттенка, до самого блистающего. Но мы не будем опускаться на самое дно, в лупанарии и харчевни Рима, а пойдём в самые высшие сферы, туда, где обитают почти что небожители - принцепс и его окружение.
После того как пожар уничтожил Палатинский дворец Нерон перебрался на виллу Поппеи располагавшуюся на Садовом холме, недалеко от Фламиниевой дороги. Рядом, за акведуком Агриппы, был и пруд на котором, всего несколько месяцев назад, верный Тигеллин устроил Нерону остров наслаждений. Воспоминания об этом «празднике удовольствий» остались ярким и незабываемым пятном даже в переполненной, разными гнусностями и мерзостями, связанными с развратом, памяти Нерона. Нагие гетеры и юноши в образе фавнов прислуживали за столами, и, разжигая похоть пирующих, устраивали живые картины из книги Элефантиды. А под занавес, когда уже пресыщение развратом забрало все силы и у пирующих и у обслуживающих, сыграли свадьбу Нерона. Это уже в четвёртый раз цезарь восходил на брачное ложе, но если в трёх предыдущих браках он был мужем, то в тот раз он стал женой... Воспоминания приятно щекотали, вызывали сладкую истому и требовали новых ощущений. Но ещё большую истому рождали мысли о возвеличении и даже обожествлении. «Как всё же вовремя посетила его эта чудесная мысль о новом Риме...нет, уже не Риме, а Неронии, или даже не Неронии, а Нерополе! Городе, который удивит весь мир своим величием, красотой и богатством. А на месте Палатина, в грандиознейшем дворце, подобных которому еще не было в истории народов, будет стоять золотая статуя божественного Нерона Клавдия Цезаря Августа Германика! Ни Цезарь, ни Август да и никто за всю историю Рима не уподобится ему, Нерону! Как они были глупы, все те, которые были до него. Глупы и слабы! Они не понимали какой властью обладают и что значит истинная свобода...да, истинная и почти божественная! Только ему и открылось это величие безграничной власти и совершенной свободы...». Увлечённый своими мыслями Нерон вышел в южную колоннаду виллы и облокотившись на мраморные перила, разглядывал открывавшуюся панораму. Вилла была выстроена ещё Лукуллом, тогда же он устроил и сады, террасами нисходившие к Квириналу и упиравшиеся в Номентинскую дорогу. Далеко - далеко впереди поднимались клубы пыли и едва слышался гомон людского говора, стук молотов и кирок и скрип сотен повозок, вывозивших останки сгоревших жилых домов, храмов и вилл. Отсюда была видна и торговая пристань со сгрудившимися вдоль неё кораблями. Он дал повеление, чтобы все суда, привозящие в Город зерно, загружались убираемым мусором и вывозили его в район остийских болот. Его замысел начинал воплощаться в жизнь. С минуты на минуту он ждал появления Тигеллина с Севером и Целером. Именно на этих двух он возложит обязанность воплотить его мечту в реальность. И с Нерополем, и с дворцом. «Это будет - Золотой дворец Нерона! Но... нужны деньги...и не малые. Много денег! О, если бы нашлись эти сокровища Дидоны... перерыли всю Киренаику и...впустую. Этот безумец Басс...как я мог поверить ему! Да и с конфискацией имений этих христовщиков...так же надежды не оправдались... Тигеллин говорит о ничтожных суммах...Лжёт? Хотя... может и не лжёт. Богачей явно среди них нет. В основном рабы и самый ничтожный плебс... Деньги все у этих крыс... сенаторов да проконсулов, но ничего я доберусь и до них...» Его мысль текла по течению его фантазий, то ускоряясь его воображением, то замедляясь реальностью жизни. Погружённый в эти противоречия он совершенно не заметил появления Поппеи. Она вошла в колоннаду в шёлковой голубой тунике отороченной золотым шитьём по подолу, запястьям рукавов и вокруг шеи. Волосы, необузданные ни сеткой , ни заколками, густыми медно - золотыми волнами ниспадали на её плечи. Она была по домашнему проста. Без браслетов, колец и всевозможной мишуры, которую так любят женщины неумные и тщеславные. Надеющиеся блеском золота и камней умножить свою привлекательность и притягательность для мужчин. Поппея, даже в свои 34 года, пользовалась, и по праву, славой самой прекрасной женщины Рима. И нам кажется, что пришло время поближе познакомиться с этой женщиной и немного рассказать о ней. С ранней юности Поппея Сабина знала силу своей красоты, унаследованной от матери - первой красавицы Кампании. И тогда же, с юности, она поставила своей целью продать её как можно дороже. Первая сделка состоялась когда ей было всего 15 лет, и в ней она участвовала косвенно, всем руководила её мать. Покупателем её красоты и юности стал префект преторианцев Криспин Руф. Стать женой префекта претория значило не мало. Во первых, стал близок императорский двор и доступно окружение принцепса. Но тогда же её юный восторг, вызванный столь быстрым и головокружительным взлётом к вершинам римского общества, столкнулся с реальностью дворцовой жизни. Близкий круг находился под ревностным наблюдением и контролем жены Клавдия, жестокой и развратной Мессалины. Поппее не понадобилось много времени, чтобы понять в каком беспощадном и безжалостном ритме дворцовых козней и сетях интриг, зависти и разврата живёт двор. Особенно женская его половина. Императором уже пятый год был Клавдий и, казалось, боги, как будто, дали отдохнуть и перевести дух римскому государству после тирании Тиберия и безумств Калигулы. Но женой императора была Мессалина, неистовая не только в похоти, но и в беспощадности к тем, кого она считала соперниками или соперницами в её власти над стареющим Клавдием. Что может связывать единым узлом 55-ти летнего слабоумного мужа с 25-ти летней женщиной, впервые познавшей мужчину ещё в 13 лет, и с тех пор ненасытимой в сладострастии. Конечно же, только деньги, власть или похоть. Похотью и был буквально пропитан весь палатинский дворец. Поппее исполнилось 16 лет когда по проискам Мессалины её мать покончила с собой. Причиной ненависти императрицы стал актёр Мнестер. Из предложивших ему себя Мессалины и Поппеи - старшей, избравший Поппею. Таких унижений Мессалина не прощала никому. И Поппее пришлось умереть. Впрочем, умирать тогда доводилось многим, отвергающим домогательства порабощённой похотью августы. Утрата матери не стала для Поппеи жестоким ударом, скорее, серьёзным уроком. Она увидела воочию, что сладость разврата только тогда безопасна, когда прикрыта пурпурной тогой верховной власти. Но через год гнев богов настиг и Мессалину. Уверовав в своё безраздельное господство над принцепсом, и обольстившись своими успехами в интригах, она задумала сменить уже впадающего в деменцию Клавдия, на молодого и резвого в любовных утехах Гая Силия. Довольствуйся она Силием, как очередным любовником, и всё бы сошло ей как и прежде. Но она перешла черту допустимого даже для августы, сыграв свадьбу со своим любовником при живом и здравствующем муже. Убиты были оба. Всё это происходило на глазах Поппеи, а что было сокрыто от её глаз слышали её уши, на супружеском ложе, во время ночных наслаждений с Криспином. Префект личной охраны принцепса обязан был знать и явное и тайное, чем и делился со своей прекрасной и любопытной женой. Из всего произошедшего Поппея вывела для себя ещё одну жизненную аксиому - страсть, какой бы сладкой она не казалась, должна быть подвластна разуму. Достичь вершины человеческого могущества и потерять всё из-за безумной, необъяснимой ни чем, кроме как всё тем же безумием, выходки...Такого Поппея никогда бы в своей жизни не допустила. Она была уверена в этом, но вершина, о которой она грезила в своих тайных фантазиях, в те дни, была для неё недостижимой мечтой. В борьбу за право стать новой августой вступили сразу три римские матроны, за каждой из которых стояли свои партии и интересы. Победила самая бесстыдная и бессовестная, 37-летняя Агриппина, сестра Калигулы, и мать юного тогда ещё, 12-летнего Нерона. Через год Клавдий усыновил Нерона, тем самым предопределив судьбу и своих детей от Мессалины и свою собственную. Новая жена превосходила убитую Мессалину во всём, кроме, разве что, разврата. Агриппина плела свою интригу долготерпеливо и целенаправленно. Она хотела править и при муже и при сыне. Коварство и жестокость этой женщины в сотни раз превосходили все злодейства Мессалины. В 803 году место Криспина занял Бурр, давний знакомец и любовник Агриппины. Поппея была удалена от дворца, а причиной было то, что Агриппина заметила сластолюбивые взгляды своего любимого отрока на красивую молодую жену бывшего префекта преторианской гвардии. Поппее тогда исполнилось 20 лет и она была в самом расцвете своей красоты. Нерону - 13, и бушующая в нём юношеская похоть всю свою силу сконцентрировала на желании обладать этой женщиной. Её образ вызывал у Нерона ночные поллюции, но на яву она была недосягаема для него. Он был уже помолвлен с дочерью Клавдия, Поппея ещё оставалась женою Криспина Руфа. Нерон ревновал её и ненавидел его, но ничего поделать не мог. Мать зорко следила за каждым его шагом и неустанно плела сеть своей интриги. На пути к её цели стояли два человека - сам принцепс и его сын от Мессалины, Британник. Она была уверена, что рано или поздно заставит Клавдия написать завещание на Нерона, а потом уж придёт время уйти и самому принцепсу, а возможно и Британнику тоже. В конце - концов, от этих родственных связей одни заговоры и мятежи. Для осуществления плана у неё была надёжная помощница, некогда спасённая ею от мешка со змеёй, Лукуста, знающая толк в составлении ядов и всяких снадобий. Но Клавдий не только медлил с завещанием, а вопреки всем ухищрениям жены, начал проявлять своё благоволение к Британнику, а не к Нерону. Это становилось опасным и Агриппина тут же приступила к воплощению задуманного. Клавдий умер отравившись своим любимым лакомством заботливо приготовленным и поданым самой Агриппиной. Нерон был объявлен преемником и новым принцепсом. Британник, чуть погодя, ушёл вслед за отцом, приняв чашу с ядом из рук своего названного брата. Казалось, неистовая и неукротимая во зле женщина достигла всего, к чему стремилась. Её сын стал цезарем, а она фактически владычицей империи. Но реальность оказалось совершенно другой, а её торжество было недолгим, и разбил его вдребезги тот, ради кого она и совершала все преступления. Её силы воли и лукавства вполне хватало чтобы управлять глуповатым и трусоватым Клавдием, но с 17-летним сыном подобных качеств не хватало. Оказалось, он перехитрил и её. Быв пасынком принцепса он с покорностью следовал всем указаниям своей матери. Её советы для него были обязательны к исполнению, и во всём он проявлял лицемерную покорность её воле. Но став цезарем он быстро показал ей, что не нуждается ни в её советах, ни в её опеке. Агриппина, натолкнувшись в сыне на жёсткое противление её воле, сначала даже опешила. Уж очень была разительна перемена в ещё недавно, таком покорном и любящем её чаде. Она попыталась усилить давление, подкрепив его упрёками в неблагодарности и чёрствости. Но, в ответ на это, противление со стороны Нерона стало уже не просто жёстким, а жестоким. Она притихла, но только внешне. Неистовство, бушевавшее в этой женщине, усиленное обидой, злостью и неблагодарностью, стало принимать безумные формы. Агриппина решила соблазнить своего сына и привязать к себе развратом. В этом ремесле она была мастерицей с юных лет, получив первые навыки ещё от своего братца Гая. Нерон благосклонно принял и показное смирение матери и её ласки. Пурпурная тога, как и раньше, покрывала и инцест и кровосмешение и прелюбодеяние. Но даже подобное святотатство не принесло того результата на который рассчитывала Агриппина. Власть, то ради чего она не останавливалась ни перед каким злодеянием, ускользала от неё. Но самым досадным во всём этом было то, что Нерон, снисходительно, если не сказать - равнодушно, приняв её ласки, свою страсть и вожделение направил на ту, которую Агриппина ненавидела, и от влияния которой, думала, что избавилась удалив её от двора. Видя почти что маниакальную настойчивость сына в обладании Поппеей она до крови из губ кляла себя, что не погубила её во дворце, как некогда Мессалина довела до самоубийства Поппею - старшую. Ныне же у неё не было ни силы, ни возможности убить младшую. Это бессилие вызывало почти что отчаяние. Агриппина прекрасно разбиралась в людях, и видела в Поппее не только соперницу во влиянии на Луция, но и опасного врага, в коварстве и жестокости не уступающего ей. А в лицемерии и притворстве даже превосходящую. Но главным оружием Поппеи была её красота, молодость и ум. Этим она превосходила всех женщин окружавших принцепса и удовлетворявших его похоть. Три года, как могла, боролась Агриппина, пытаясь погасить страсть сына к Поппее. Но, как всегда и бывает, стройное и красивое тело молодой женщины обладает непреодолимой силой влечения. Агриппина понимала это, но одно дело, когда тело просто красиво, и не обременено умом и коварством. В таком случае, вскоре на смену ему придёт иное, более молодое и красивое. Но в Поппее было редкое для женщин сочетание красоты, ума и бессердечия, и сближение её с Нероном, на фоне его отчуждения от неё, Агриппины, грозило ей погибелью. Но, как пророчила и кумская Сивилла: «что предопределено, то и исполнится». Нерон добился своего правдами и не правдами. Криспина заставили развестись с Поппеей, а вскоре она появилась во дворце в качестве наложницы принцепса. Фантазии, которым она предавалась с юности, обрели черты реальности. Конечно, наложница это не жена, но всё было впереди. Тогда Поппея впервые задумалась о влиянии богов на человеческие дела. Её судьба явно определялась свыше, и теперь она верила в своё предназначение стать августой. В истории народов немало примеров, когда ради обладания женским телом начинались кровопролитные войны и совершались ужасные преступления. И женщины очень часто принимали в этом самое активное участие. Попав на ложе к Нерону и восхитив его своей страстностью и неистовством в любовной игре, Поппея начала понемногу пытаться подчинить себе «моего Луция», как говорила она. Видя его неприязнь к матери она ненавязчиво, но при любом случае, принимала его сторону, и усиливала эту неприязнь, превратив её, в конце - концов, в ненависть. Частенько он сам начинал клясть и ругать свою мать в застольных разговорах в кругу наперсников по разврату и попойкам. Поппея всегда присутствовала при этом, и однажды, после очередных жалоб и причитаний пьяного Нерона, кто то, то ли в пьяном кураже, то ли чтобы подольститься к Нерону, выкрикнул: «Пусть боги уберут всех, кто умышляет против тебя, цезарь». Нерон пьяно захохотал, и его серые остекленевшие глаза пробежали по пирующим. Уставившись на своего дядьку Аникета, он с минуту разглядывал его, а потом, растянув в ухмылке губы, произнёс, указывая на него пальцем: «Тебя я назначаю богом». Все угодливо захихикали, но смысл сказанного быстро дошёл до возлежащих и хихиканье прекратилось. Все посмотрели на замершего с кубком Аникета. С этого момента судьба Агриппины была предрешена. Оставалось только выбрать способ, каким боги, в лице Аникета, уберут злокозненную и надоевшую Агриппину. Остановились на яде. Но, предприняв безуспешно несколько попыток, отказались от задуманного. Агриппина, с юности усвоив правила жизни при дворе, принимала противоядия. Пришлось искать другие способы. Поппея если и не принимала прямого участия в подготовке убийства Агриппины, то была в курсе всех планов. Нерон, как некогда и Криспин, рассказывал ей обо всём планируемом и осуществлённом. Выслушивая подробности она восторженно хвалила «гениальность» Нерона, и её лицемерное восхищение подталкивало его к скорейшему осуществлению убийства. Эта лихорадка предстоящего злодеяния увлекла их до самозабвения. Были отвергнуты все угрызения совести, все доводы разума, все тревоги сердца. Только одно желание - скорее осуществить задуманное. Когда всё было готово Нерон устроил пир в Байях в честь празднования Минервы, и ласковым письмом пригласил Агриппину якобы для примирения. Она примчалась обольщённая ласковыми словами и своими надеждами на возвратившуюся сыновью любовь. Нерон и впрямь переменился к ней. Был почтителен и предупредителен, а при прощании даже поцеловал в грудь. Все, посвящённые в заговор, с интересом наблюдали за происходящим лицедейством с нетерпением ожидая развязки. Но, как часто и бывает, всё хитросплетённое человеческое злодеяние наталкивается на непредвиденные, и казалось бы, невозможные случайности, разрушающие всё хитросплетение. А может это боги дают человеку шанс отказаться от задуманного злодейства. Но именно так и произошло с гениальным планом Нерона. Чудо инженерной мысли, распадающийся на части корабль, над созданием которого трудились полгода лучшие корабелы империи, распался не причинив никакого ущерба плывущей на нём Агриппине. Более того, даже свинцовый потолок над её ложем, сделанный чтобы уж наверняка размозжить её голову, свалился мимо. Это было поистине чудом. Когда весть об этом дошла в Байи все на несколько минут просто онемели. Одни от ужаса в ожидании гнева Нерона. Другие от удивления в невозможности произошедшего. Третьи подумали о вмешательстве богов. Глаза всех смотрели на Нерона ожидая его реакции на «радостную весть об избавлении его матери от гибели» принесённую Луцием Агермом вольноотпущенником Агриппины. Когда принёсший весть удалился Нерон покачал головой и тяжело вздохнув произнёс: «Даже боги не могут справиться с этой неистовой, а ведь она желает мне смерти, как никто другой...». И посмотрев на окоченевшего от страха Аникета добавил: «Исполни то, что не смог сделать твой корабль». Наварх мизенского флота подобострастно согнулся в поклоне и быстро направился к выходу. Через час Агриппина была умерщвлена. Принёсшего «добрую весть» Агерма удавили. Самый опасный и непримиримый враг был устранён, но вместе с тем, к Поппее вдруг пришло понимание простого и очевидного факта - нет ничего, что могло бы обуздать или сдержать Нерона. Если он не остановился перед убийством матери, то кто может чувствовать себя в безопасности? Она? Да, пока он привязан к ней...но, когда то он так же был привязан и к Агриппине. Более того, она видела, что его привязанность к ней, в основе своей, зиждется на чём то зверином, более животном инстинкте, чем на человеческом влечении. И этот инстинкт распространялся не только на неё, но и на кинэдов, проституток, наложниц. Подобное пугало неопределённостью. Выход был только в одном - стать законной женой и родить наследника. Препятствием теперь оказывалась Октавия, дочь Клавдия от Мессалины и уже почти семь лет, как жена Нерона. К счастью, или, наоборот, к несчастью, Октавия не унаследовала от своей матери ни волчьей похоти ни коварства. Она была антиподом Мессалины. Скромная, стыдливая и добросердечная она очень быстро наскучила Нерону. К тому же их помолвка и свадьба были нитями интриги Агриппины, тянувшей Нерона к престолу. Теперь же, после смерти Агриппины, пришло время эти нити оборвать за их ненадобностью. Самым простым и эффективным способом было обвинение в прелюбодеянии. Поппея помнила как Мессалина убила её мать и решила повторить, казалось бы, беспроигрышный вариант, на Октавии. Как то, во время отдыха между любовной игрой, лёжа на груди Нерона Поппея, как бы приревновав своего любовника, с обидой в голосе упрекнула его что ей приходится делить свою любовь к нему с Октавией. Нерон расхохотался и скривившись заверил её, что уже долгие месяцы не посещает свою жену, она, мол, противна ему за своё показное целомудрие и неумелость в любви. Поппея выслушав оправдания Нерона сделала удивлённые глаза и покачала головой. « Как же она сильна... - задумчиво проговорила она глядя на Нерона. - молодой женщине познавшей мужа необходимо просто утешение любовью...» И немного помолчав добавила: «Может она нашла утешение у своего раба или вольноотпущенника...». Нерон внимательно посмотрел на замолчавшую Поппею. Ему были одинаково чужды, как угрызения совести, так и муки ревности, но слова Поппеи давали возможность избавиться от постылой жены. Надо только найти её любовника. Существует ли он? Это уже не важно. Пытка или лжесвидетельство найдут его, если даже его и нет. Распространение слухов было поручено верному Аникету, проведение дознания на основании слухов, Бурру. К неудовольствию Нерона дознание не принесло ожидаемых им результатов. Даже под пыткой никто не подтвердил выдвинутых против Октавии обвинений. Не оправдавший надежды Нерона префект претория Бурр получил свою порцию яда. Но обратного пути уже не существовало. Вновь вступил в игру Аникет. Он и объявил себя тем, неуловимым любовником несчастной Октавии, о котором, даже под пыткой, никто из домочадцев не сказал ни слова. Октавию казнили, а через несколько недель её место заняла Поппея. Теперь она была на самой вершине римского Олимпа. Римской Юноной - Поппеей, женой Юпитера - Нерона. Оставался всего один шаг, чтобы окончательно закрепиться на этой, поистине божественной, вершине. Нужно родить Нерону сына. Или же, если удастся, сделать так, чтобы он усыновил её сына от первого брака, маленького Руфрия. Но эта надежда была эфемерной, и Поппея, понимая это, все свои возможности и силы направила на осуществление задуманного. Казалось бы, что проще простого зачать от мужа, с кем совокупляешься практически каждый день. Но настораживало то, что ни десятилетний брак с Октавией, ни их, уже почти пятилетняя связь, не привела ни к зачатию, ни к беременности. Поппея окружила себя ворожеями, астрологами, гадателями. Ей составляли гороскопы с наилучшими днями для зачатия, варили снадобья из корней мандрагоры для неё, и делали вытяжки из чабера для Нерона. Вся эта активность принесла плод. Поппея зачала и спустя девять месяцев на свет появилась Клавдия Августа. Этот маленький комочек человеческой плоти прожил всего четыре месяца. Уж очень сильно он был переполнен страстями и похотями унаследованными от родителей. Младенческое сердце не в силах было выдержать их и разорвалось под непосильной тяжестью. Нерон, впервые почувствовавший себя отцом, облачился в траурные одежды и объявил дни скорби для всей империи. Смерть младенца, конечно же, утрата скорбная и горестная, как для матери, так и для отца. Но для скорби нужно сердце, умеющее любить, чего Нерон был лишён. Как может скорбь посетить сердце матереубийцы, братоубийцы, женоубийцы? Да и просто убийцы? Внезапная смерть дочери тяжело подействовала на Поппею. Глубоко - глубоко в себе она чувствовала, что эта смерть, в какой то мере, лежит на её совести. За неделю до смерти дочери ей во сне привиделась Агриппина. Луций рассказывал ей, что мать часто во сне приходит к нему в окружении страшных призраков, которые истязают его бичами и жгут факелами. И вот, Агриппина явилась и ей. Она была одна, и молча с ужасной насмешкой смотрела на неё. И Поппея запомнила эту страшную и ненавистную насмешку явившегося ей призрака её бывшей врагини. А через неделю младенец умер. Она боялась повторения этого сна, но Агриппина не являлась больше и постепенно тревога и страх ушли. В это же время к ней на аудиенцию напросился молодой иудей. Он приехал с посольством ходатайствовать за схваченных ещё Фестом и отправленных в Рим иудейских храмовых священников. Ходатай был молод, строен и красив. И богат. За то, чтобы попасть к Поппее, ей поднесли драгоценный ковчежец из белого золота, украшенный жемчугом и изумрудами, и полный индийских благовоний. Иудей покорил её не только своим видом, но и обхождением. Его речь текла мягко и была полна тонкой лести, за которой - она видела это - сквозило его восхищение ею. Будь она поглупей, то не удержалась бы от охватившего её вожделения. И вправду. Нерон, со своим отвисшим брюхом, тонкими ногами и постоянным запахом кислого, почти что лошадиного пота, и стройный, как Апполон, и благоухающий ароматом фиалок иудей. А ведь по возрасту они почти ровесники... Она часто потом вспоминала тот озноб, который охватил её в момент их разговора. Но отдайся она своему влечению и...всё. Смерть... или ссылка. Но в любом случае конец всему, к чему так долго и с такими усилиями стремилась. Она помогла иудею в освобождении его священников, и они ещё несколько раз встречались и говорили много и о многом. Он рассказал ей о своей стране, об иудейском боге и храме, который они построили для него. Она слушала его с тем же сладким ознобом, как и в первый раз, но и всё. Разве что она позволила себе чуть дольше задержать его руку прощаясь с ним. Ещё одним последствием их встречи стало принятие ею его религии. Но даже такой серьёзный шаг не был вызван её внезапным прозрением и уверованием в Иегову, скорее всё той же подавляемой и скрываемой симпатией к рассказчику. Так же сыграли роль и его уверения, что соблюдением обряда и приношением ежегодной жертвы иудейский бог прощает преступления и грехи. Поппея подумала, как всё же хорошо иметь такого бога, который прощает человеческие слабости за ежегодное приношение. Она не отказалась ни от астрологов, ни от гаруспиков, просто добавила в свой образ жизни и некоторые обряды иудейства. Ну а чтобы обряды совершались правильно и вовремя Поппея оставила у себя первосвященника и казначея из посольства. Вообще, честно говоря, эта женщина на голову превосходила всех своих современниц. Проживи она дольше, может быть и Рим стал бы Нерополем. Но, забегая вперёд стоит сказать вот о чём. Через восемь месяцев после нижеописанного, в апрельские календы, Поппея умерла. Возвратившись пьяным с ночной оргии Нерон, в ответ на её укоризну, со злобой ударил её ногой в живот. Поппея была на восьмом месяце беременности. Плод был убит во чреве, носящая его, промучавшись двое суток, ушла в царство Плутона и Прозерпины. Мера беззакония этой незаурядной женщины, как видно, к тому моменту переполнилась. А сейчас вернёмся в южную колоннаду лукуллова особняка, где мы и оставили задумавшегося о восстановлении Рима Нерона и наблюдавшую за ним Поппею. ЗАГОВОР Поппея молча наблюдала за разглядывающим Рим Нероном. Лёгкий ветерок нежным порывом облепил её голубым шёлком туники, откровенно обозначив грудь, живот и бёдра. Даже в 34 года её тело могло бы стать эталоном для Праксителя, возродись он в Риме и задумай изваять Афродиту Римскую. Она сделала шаг вперёд, и Нерон, почувствовав её движение, резко обернулся. Поппея заметила мелькнувший в его глазах страх, но он тут же подавил его, и улыбнувшись протянул к ней руки. Она подошла. Он наклонился и поцеловал её в левую грудь, обхватив губами выпирающий сквозь шёлк туники сосок. - Пришёл Тигеллин с архитекторами - сказала она, пока он мусолил губами её тунику. - Да - да... - Нерон взял её под руку и увлёк к балюстраде. - Видишь, расчищают место для нашего с тобой дворца - прошептал он ей на ухо, указывая рукой на копошащиеся в пыльном мареве огромные толпы народа. - Ты даже не представляешь, что это будет за дворец... - хвастливо заявил он. - Рим ахнет и замрёт в восхищении. - Я уверена, что он будет соответствовать твоему гению - улыбнулась Поппея. - Да, моему гению... - кивнул польщённый Нерон. - Но, пойдём, я расскажу о своих планах. Они направились во внутренние покои виллы, где в центральном зале их ждал Тигеллин с двумя лучшими архитекторами империи. Увидев входящих Нерона и Поппею все встали. Нерон прошёл мимо них, и остановился у мраморного стола, на котором лежал большой и чистый лист пергамента. Все подошли и окружили стол. Нерон немного подождал и аккуратно перевернул пергамент. На листе был схематично изображён план Рима. Там, где всё сгорело были пунктиром проведены дороги, которые должны были стать границами вновь выстраиваемых кварталов. Между Палатином и Эсквилином на плане было чистое поле. Все молчали ожидая объяснений цезаря. Нерон оглядел почтительно склонившихся к нему зодчих и сказал, указывая на пергамент: «Вам я хочу поручить возрождение города. Впредь римляне должны быть защищены от подобных бедствий. Я издал эдикт о правилах застройки. Там указана ширина улиц, высота домов, расстояние между ними...и, да...у каждого дома пусть возводят портики с плоскими крышами, для удобства тушения огня. Я оплачу на это издержки...В остальном вы сами решайте возникшие вопросы...». Зодчие согласно кивнули не отрывая глаз от Нерона. Тот усмехнулся и посмотрев на Поппею продолжил: «Теперь о главном. Здесь... - Нерон положил ладонь на пустое пространство плана - ...между Палатином и Эсквилином должен появиться новый дворец, и я хочу чтобы этот дворец превосходил все дворцы, бывшие или ныне существующие на земле...Места здесь хватит... думаю, югеров в 30 мы уложимся». Нерон посмотрел на удивлённо замерших архитекторов. «В атриуме дворца будет стоять моя статуя. - Нерон на миг задумался и повернувшись к одному из зодчих спросил: «Какова была высота родосского Гелиоса?». - Сто футов, господин - ответил тот. - Моя должна быть 120 футов, и, разумеется, в золоте - сказал Нерон. - Кому можно поручить это дело? Как бы размышляя спросил Нерон глядя на Тигеллина. Тот промолчал, но Нерон и не ждал его ответа. - Как вы думаете, Зенодор справится? - он посмотрел на зодчих. - Ему это вполне по силам... - ответил Целлер переглянувшись с напарником. Нерон удовлетворено кивнул. - Далее, я хочу чтобы во дворце сочетались четыре стороны света. Все, подвластные нам земли с их богатствами, ландшафтами, садами и зверями... должны быть отражены во дворце. Соединять всё это будут каналы, по которым можно бы было разойтись двум либурнским галерам...Это внешнее. Теперь о внутреннем. Зал для пиров и увеселений должен иметь потолок с раздвижными панелями, чтобы можно было осыпать пирующих лепестками роз и рассеивать ароматы благовоний. Но не только. Я хочу чтобы потолок непрерывно вращался, как вращается небесная сфера, и на нём были изображены созвездия Зодиака. Я думаю, не нужно говорить о том, что всё должно быть построено из лучших сортов мрамора и инкрустировано ониксом, бирюзой, сердоликом и всем, что есть в копях империи... Нерон замолчал и посмотрел на ошеломлённых строительными фантазиями принцепса Целера и Севера. - Цезарь замахнулся на величайшее... - с льстивым восхищением проговорил Север. - До декабрьских календ представьте мне чертёж дворца, с учётом всего, что я сказал... и по размерам, и по величию, и по богатству. Нерон свернул пергамент с чертежом Рима и вручил его Северу. - Чтобы воплотить замысел цезаря понадобится множество работников... - принимая чертёж сказал Север с почтительным поклоном. - И миллиарды сестерций... - добавил Целер, но испугавшись сам своей дерзости, смутился и опустил глаза. Нерон, казалось, не заметил его реплики. - Я приказал Эпафродиту составить указ об осуждении всех преступников, не зависимо от тяжести преступления, на каторжные работы...и отправке в Рим, так что, думаю, с рабами недостатка не будет - усмехнувшись, проговорил Нерон. - А по поводу денег... моя казна к вашим услугам, но за результат отвечаете головой...помните, к календам я хочу видеть чертёж дворца. Нерон махнул рукой в знак того, что на этом разговор окончен. Зодчие поклонились и вышли. - А теперь поговорим о казне... - с ухмылкой сказал Нерон посмотрев на Тигеллина. - Что там с заговором? Ты допросил эту потаскуху, о которой донёс Волузий? - Да, цезарь - Тигеллин развёл руками. - Она ничего ни на кого не показала. - Ты меня удивляешь... - брезгливо поморщился Нерон. - Твои палачи разучились пытать? Или ты жалел её? Она хоть красива? - Её пытали шесть часов...дыба, огонь, клещи...она визжала, мочилась, блевала, но ни слова ни о пощаде, ни о заговоре... - Так пытай дальше...тебя, что? Учить? - с раздражением перебил его Нерон. - Увы, цезарь… - Тигеллин мельком посмотрел на слушавшую их Поппею. - На следующий день её несли на пытку и она удавилась... Нерон с удивлением посмотрел на Тигеллина. Тот вновь развёл руками. - Она не могла идти и её несли на кресле, в какой то миг ей удалось снять нагрудную повязку и закрепить её на подлокотнике. Она завязала петлю на свою шею и бросилась с носилок. Я наказал тех, кто допустил это... - А, ладно...одной шлюхой больше, одной меньше... - сказал Нерон. - Но ты становишься неловок...Мои враги плетут интриги и заговоры, а ты... Нерон замолчал и в зале повисла какая то тревожная тишина. Её нарушила Поппея. - Луций, позволь мне сказать - обратилась она к Нерону. Тот повернулся к ней. - Я понимаю так, что для осуществления твоего плана нужно найти очень и очень большую сумму денег? Она посмотрела на Нерона, и заметив в его глазах блеснувший интерес, продолжила: «Ты знаешь, что два года тому в Рим приезжало посольство из Иудеи, ходатайствовать за своих жрецов. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и освободил их от наказания. Пока послы были в Риме я часто общалась с ними и они рассказывали мне о своей стране и религии... - О, Поппея, прошу тебя... - замахал руками Нерон, - я помню, помню...и что? Мне нужно принять иудейство и молить иудейского бога, чтобы он дал мне тысячу талантов золота? Оставь, прошу тебя... Поппея переждала монолог раздражённого Нерона и улыбнувшись повторила: «Луций, позволь мне договорить до конца». Нерон скривился но замолчал. - Иудеи, как я поняла из рассказов, да ты и сам знаешь это, расселились по всей земле. Это народ ростовщиков, менял, торговцев, откупщиков...Посмотри, ты не найдёшь во всей империи нищего иудея...Они все зажиточны и богаты. Но не это главное... У них есть закон, десятую часть своей прибыли они обязаны отдавать своему божеству. Всё это золото стекается в их столицу, Иерусалим. И хранится в сокровищнице иерусалимского храма. Этот храм, по рассказам всё тех же послов, весь покрыт золотом и снаружи и внутри, а сокровищница непрерывно наполняется текущими со всех концов империи ручейками золота... - Ты предлагаешь мне конфисковать иудейскую сокровищницу - спросил Нерон. Поппея отрицательно покачала головой. - Нет, Луций, я хочу сказать, что иудеи очень богаты, а ты берёшь с них налоги, как с жителей трансальпийской Галлии, или Мезии. Иудея - императорская провинция, и ты, по праву, являешься царём Иудеи. Ты волен повысить налоги, а они обязаны повиноваться твоей воле...и даже если ты вдвое увеличишь их дань, они не обеднеют, а ты решишь дела по устройству нашего дворца. - Они взбунтуются - возразил Нерон. - Это же самый сварливый и варварский народ... - А вот если они взбунтуются, и поднимут мятеж... - усмехнулась Поппея. - то тогда ты имеешь полное право не только смирить их оружием, но и конфисковать храмовую сокровищницу. Она замолчала и посмотрела на Нерона. Тот молча смотрел пред собой. Казалось, он усваивал сказанное Поппеей. - Насколько я знаю, однажды уже её конфисковывали. Красс, идя на войну с парфянами, вывез из Храма 2000 талантов золота в слитках, и 8000 талантов в посуде и храмовой утвари... Добила фантастической суммой задумавшегося Нерона Поппея. И заметив мелькнувший на секунду алчный блеск в его глазах, добавила: «С тех пор прошло сто лет. Иудеи, клянусь Минервой, скопили не меньше, а может и больше...». - Да, ты права... - после недолгого молчания сказал Нерон. - Я скажу Эпафродиту чтобы он составил указ о повышении налогов для Иудеи...Кто там у нас прокуратор? Обратился он к Тигеллину. - Альбин... - не дав открыть рта Тигеллину сказала Поппея. - Он не справится с подобным делом - поспешила добавить она. - Есть более достойный кандидат на эту должность. И, заверяю тебя, Луций, он исполнит твою волю с величайшей тщательностью и преданностью... - Кого ты имеешь в виду? - с любопытством спросил Нерон. - Гессия Флора, Луций - ответила Поппея. - Отправь его в Иудею и ты не пожалеешь об этом решении. Нерон согласно кивнул. - Хорошо, пусть будет так, как ты хочешь... - сказал он. - Скажи Эпафродиту пусть составит указ и о смене прокуратора. Поппея поклонилась ему и направилась к выходу. Когда стих звук её шагов Нерон посмотрел на Тигеллина. - Кто такой этот Гессий Флор? - спросил он. - Всадник из плебеев - с презрением в голосе ответил Тигеллин, - ничем особо не знаменит...разве что любовью к мальчикам...а ещё больше к деньгам и роскоши... - Ну, это не пороки, а скорее добродетели... - возразил Нерон. - Нет людей на земле, которые бы были без пороков и не стремились их удовлетворять. Кто хвалится своей добродетелью, тот лжец и лицемер...Надо быть свободным...Так ты говоришь: «любит мальчиков и деньги»? Тигеллин кивнул. - А какое отношение он имеет к Поппее? Что это она просит за него? - Нерон посмотрел на Тигеллина. - Я думаю, причина в Клеопатре, его жене. Вероятно, это она упросила Поппею за него... - А, ясно, ну что же, пусть будет по её, в конце - концов, мне нужны деньги...пусть этот Флор грабит иудеев, но не для себя, как свойственно прокураторам, а для меня...и Рима. - добавил Нерон хохоча, и указывая Тигеллину на кувшин и два кубка стоявшие на серебряном подносе. - Ты и есть Рим - угодливо растянул в улыбке уста Тигеллин. Он налил кубки и поднёс один Нерону. - А всё же какая у меня мудрая жена - принимая кубок сказал Нерон. - Только вот я не пойму, если можно конфисковать казну иудейского храма, то почему нельзя позаимствовать сокровища храмов Ахайи? Да и в Италийских храмах немало накоплено в сокровищницах... А? Что думаешь? Да и с налогами...почему только иудеи должны платить вдвое больше? Это не справедливо...пусть так платят все! - Решения принимаешь ты, принцепс - ответил Тигеллин. - Да, решение принимаю я. А что же прикажешь делать с тобой... - отхлебнув несколько глотков произнёс Нерон. - Ты совершенно не ловишь этих толстеньких, жирненьких и мерзких...крыс. Нерон даже поморщился от брезгливости говоря это. - Позволь мне оправдаться... - возразил Тигеллин. - Я не хотел говорить при августе, но сейчас готов рассказать тебе обо всём, предпринятом мною за последние дни. - Ты не доверяешь Поппее? - с удивлением перебил Нерон Тигеллина. - Нет, цезарь, августа для меня то же что и ты, но есть вещи о которых знать должен только цезарь.. - Ты осторожен - усмехнулся Нерон. - но это радует меня. Говори. Я хочу услышать доброе...и многообещающее. - Я нашёл человека, который исполнит наш замысел - подвинувшись ближе к возлежащему Нерону полушепотом начал Тигеллин. - Это мой префект Руф. Фанний Руф. Он начнёт дело. Когда то он был любовником Агриппины, и на этом он и сыграет. Под предлогом мести тебе за её смерть он начнёт плести заговор. Мы с ним обговорили детали. Для начала он увлечёт ещё нескольких из претория. Мы сошлись на трибуне Сильване и центурионе Прокуле. Но он потребовал у меня гарантий их помилования после окончания дела... Тигеллин замолчал ожидая реакции Нерона. Тот лежал, потягивая вино и внимательно слушал начальника своей гвардии. - Успокой его, - сказал Нерон. - я помилую всех, кто поможет в этом деле. Но мы с тобой говорили о заговоре сенаторов, а не о заговоре преторианцев... - Конечно, цезарь, но участие в заговоре преторианцев придаст смелости даже самым малодушным, тем, которые сами по себе никогда бы не решились на подобное... - Да, ты верно рассуждаешь... и дальше... - Я думаю надо вовлечь в первую очередь этого краснобая Пизона... если он поверит в успех, то за ним пойдут и все эти...как ты метко сказал - крысы. - Ты уж постарайся, чтобы он поверил... - поставив кубок проговорил Нерон. - Если тебе удастся втянуть в это дело человек 30 из моих врагов, то я думаю, казна обогатится на несколько сотен миллионов... - Может и поболее... - усмехнулся Тигеллин. - Один только философ, учивший нас бескорыстию и милосердию нафилософствовал на 400 миллионов. Зачем философу столько денег? - Я вижу ты ненавидишь его больше, чем я... - усмехнулся Нерон. - Но он умён, и втянуть его в заговор будет не просто... - В отношении его я постараюсь приложить максимум усилий... - с нескрываемой ненавистью проговорил Тигеллин. - Постарайся, постарайся - кивнул Нерон. - И посмотрим, как у тебя это получится. Надеюсь, мы соберём с них урожай пощедрее, чем с этих христовщиков. - Уверен, что гораздо щедрее - заверил Тигеллин. - Ты меня успокоил, но не затягивай.., а как ты задумал выйти на Пизона? Он вряд ли станет говорить с твоим префектом... Нерона всё больше увлекал план Тигеллина. Он и сам любил коварство, и всегда с удовольствием им пользовался. Чужое коварство вызывало в нём если и не чувство ревности, то желание как можно больше узнать о способах реализации задуманного коварства, и своими советами усовершенствовать его. То есть, сделать задуманное зло совершенным, таким, чтобы на взгляд непосвящённых, конструируемое человеческим умом коварство казалось ударом судьбы. А ещё лучше, выставило бы злодеем того, против кого и хитро сплеталось. Но Тигеллин в этот совершенном искусстве был под стать своему господину. - Ему поначалу и не нужно будет говорить с Руфом - ободренный интересом Нерона к его плану Тигеллин пустился в подробности задуманного. - Руф выйдет на Натала, а Натал - ближайший дружок Пизона. Они вместе днюют и ночуют... - Любовники? - перебил Нерон увлёкшегося Тигеллина. Тот развёл руками: «Оба - сладострастники, это точно, но вот любовники ли - не знаю...». - Какое ты подобрал слово - сладострастники... - пробормотал Нерон наливая себе из кувшина. Было видно, что вино начало действовать. - Сладкая, сладкая страсть! - повторил он - Точно! Сладче нет ничего...во всяком случае в этом мире Тигеллин попытался продолжить своё изложение задуманного злодеяния, но Нерон замахал руками, расплескав даже вино из кубка, и он замолчал. - Сладострастники, любовники - всё одно и тоже... я тоже сладострастник... Казалось Нерон говорит сам с собой. Он даже не смотрел в сторону притихшего Тигеллина. - Это наслаждение божественно, а его оттенки неповторимы...Ты - плебей, Тигеллин, и не можешь понять этого... А я - бог! Я рождён мужем и познал наслаждение от обладания женщиной, а могу стать женщиной и испытать её страсть. А стоит мне взять кифару и я превращаюсь в Орфея... Ты - свидетель, как толпы рукоплещут мне, когда я играю и пою. Но я ещё не испытывал вожделения зверя...звериного сладострастия... Нерон отхлебнул из кубка и продолжил свой чудовищный монолог. - Да, сладострастия зверя...А ты знаешь, где я увидел его? В цирке! Во время казни этих христовщиков... Помнишь, их травили дикими зверьми нарядив в шкуры мулов, волов и прочих скотов. Там была одна молодая рабыня. Её, в отличие от всех, почему то завязали в шкуру волчицы. Потом на них выпустили леопардов, пантер и волков... И вот, её облюбовал волк, матёрый и огромный, он бросился на неё, вероятно обольщённый шкурой и запахом, и попытался покрыть её, но поняв свою ошибку принялся рвать и терзать её плоть...А я видел воочию его звериную страсть...и мне захотелось побывать в его шкуре, чтобы хоть раз испытать это, недосягаемое человеку, сладострастие зверя... И ты поможешь мне в этом, Тигеллин. Нерон смотрел куда то в угол зала. Его глаза остекленели и, казалось, вот - вот вывалятся из орбит. Было ясно, что рассказанное, он не раз уже переживал в своём воображении. И что он не отступит от того, чтобы осуществить это наяву. - Ты поможешь мне в этом - повторил он, переведя взгляд на Тигеллина. - А заговор? - ошеломлённый услышанным переспросил тот. -Заговор - само собой. Тут будем действовать так, чтобы ни у кого ничего не осталось... - А как я смогу помочь тебе... в твоём желании - спросил Тигеллин. - Узнаешь потом, я ещё не решил, как это осуществить - промычал Нерон. «...В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него - Спор...» (Светоний «Нерон») Давайте на этом и оставим двух проклятых, плетущих свои козни и с упорством Данаид наполняющих свои «меры беззакония». Они приближают неотвратимое воздаяние. Через 3 года после подслушанного нами разговора Нерон, избегая казни «по обычаям предков», к которой его приговорил сенат, сам пронзил своё горло кинжалом. А ещё через год был казнён и Тигеллин, соучастник Нерона во всех злодействах и гнусностях. Поппея, как мы заметили чуть выше, уже три года как обитала в царстве мёртвых. А мы вернёмся на грязную и грешную землю. Туда, где трудятся, стяжают, ругаются, мирятся, едят, пьют, строят, разрушают, женятся, выходят замуж, одним словом - живут и умирают простые люди. Многие из которых, а по всей вероятности - большинство, жадно завидуют небожителям, и мечтают, хотя бы на денёк, побывать в их шкуре. Глупцы! Они не ведают и не видят за блеском золотой мишуры, и величия мраморных чертогов ту чёрную и мрачную драпировку, которой укрывается власть цезарей, царей, князей и всех, власть имущих. Живите скромно! Скажем мы им, но услышат нас едва ли единицы. ДИМИТРИЙ Когда Пилат замолкал или засыпал, утомлённый своими воспоминаниями и обессиленный болезнью, у Димитрия появлялась возможность и самому отдохнуть. С тех дней, когда горячка впервые уложила старика на ложе болезни, он всегда старался быть рядом с ним. Трудность была в том, что и по своему положению, да и по совести, он руководил всей жизнью усадьбы. Сбор винограда подходил к концу, но впереди был сбор оливок, заготовка масла да и куча других дел, в ежегодном круговороте жизни, вроде бы как обыденных и привычных, но требующих времени, внимания и сил. А большую часть времени теперь занимал слабеющий и, как видел Димитрий, уже смирившийся со смертью, Пилат. Его нежелание принимать врачей и их помощь возмущали грека, но заставить старика он не мог и надеялся только на скорый приезд Клавдии. Клавдию ждали все. Её посещения виллы были не часты, но всегда привносили в жизнь поместья какую то светлую и доброжелательную атмосферу. Вплоть до того, что прекращалось всякое сквернословие, сплетничанье, зависть. Одним словом, всё то, что так опошляет и оскверняет человеческое общежитие. Свойство так влиять на окружающих присуще только душам великим, а величина души прямо пропорциональна её доброте и любви. Когда же Клавдия покидала усадьбу всё постепенно возвращалось «на круги своя». Жизнь в поместье входила в своё русло. Вернее сказать: разделялась на два русла. По одному текла жизнь рабов и челяди, со всем, присущим этой жизни, добром и злом. По второму, в своём одиночестве плыл Пилат, погружённый в свои поиски истины. Мостиком, если можно так сказать, между этими потоками был Димитрий. Как мы уже говорили выше, знакомясь с ним в начале повествования, он гордился своим происхождением из народа, давшего миру философию, театр, поэзию и бесконечную череду мудрецов и законодателей. И его больно укололи слова Пилата о том, что « вся ваша, греческая мудрость всего лишь пустота и суесловье пред мудростью Его», то есть того, кого грек называл магом, а Пилат - Праведником. С той ночи, когда он решив разобраться с тайной свитка, всерьёз занялся его изучением прошло всего несколько дней. За столь небольшое время он всё же умудрился исписать несколько табличек цитатами иудейского мага, встреча с которым так повлияла на старика. А учение которого, судя по произошедшему в Риме, победило даже страх смерти в сознании идущих за Ним. И хотя греческая гордость на всё чужеродное смотрела свысока, всё же тут было о чём задуматься. Вот и в этот раз, дождавшись пока Пилат задремал, Димитрий прошёл в свою комнату и взяв таблички вернулся в атриум. Усевшись за стол, на котором ещё недавно сидел за своей рукописью Пилат он разложил таблички и развернув свиток углубился в его тайны. «Вам дано знать тайны Царства Небесного, а им не дано...» - читал он. - «Ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет». « О чём это он? Что имеют имеющие? Разум? Мудрость? А не имеющие? Он говорит: сердце их огрубело...не слышат, не видят, хотя имеют глаза и уши! А сердце огрубело...Чем? Да в притче же и ответ! Обольщение богатством и заботы житейские... А как же без забот житейских обеспечить свои потребности в пище, одежде, жилье? Никто из величайших мудрецов не пренебрегал ни достатком, ни заботами... - размышлял грек. - Но между ними и магом великая пропасть! Все они мечтали об условиях социального общежития в гармонии, и при максимальном достижении человеческого счастья. Законы Ликурга, законы Солона, «Государство» Платона, в конце - концов! Всё это о жизни здешней, насущной, земной! А маг говорит, и к тому же притчами, о каком то Царстве Небесном, Царстве Бога! Мало того, а эти его заявления о том, что те, кто любит родителей или детей больше, чем его, недостойны быть его учениками! Это что то за пределами человеческих чувств и законов...никто из мудрецов подобного не говорил! Как может человек призвать других людей любить его сильнее, чем своих детей или родителей? Какую чудовищную уверенность в совести своей должно иметь, чтобы так сказать! Это, пока ещё, выше моего понимания...» - с какой то досадой и даже раздражённостью решил грек. Он пробежал глазами ещё несколько столбцов текста и остановился на строке, помеченной Пилатом маленькими, еле заметными буквами NB. «Тогда говорит Ему Пилат: не слышишь, сколько свидетельствуют против Тебя? И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился». Грек несколько раз перечитал написанное пытаясь понять смысл пометки Пилата. Это была не единственная пометка сделанная стариком в свитке. Чуть ниже была подчёркнута целая строка: «Ибо знал, что предали Его из зависти». А после подчёркнутой строки шёл рассказ о сне Клавдии, и о её просьбе отпустить мага, которого она называла Праведником. Он уже читал это раньше, но тогда его внимание больше привлекало упоминание имени Пилата и, в общих чертах, описываемое происшествие. Теперь же, читая, он не только замечал, но и пытался понять смысл мельчайших деталей, скрупулёзно описываемых автором свитка. Зачем нужно было описывать, порой отвратительные, подробности этой, произошедшей давным - давно, в чужой земле и, казалось бы, обычной казни? Издевательства солдат, делёж одежды, глумление обвинителей...страдание казнимого. Ему врезались в память слова автора о Пилате, который «знал, что предали Его из зависти». Тогда становились понятными и настойчивые попытки Пилата освободить Праведника, и его умывание рук. А более всего и нынешние, пробужденные свитком, воспоминания. Терзающие его стародавним бессилием, или проявленным тогда малодушием. Да и эти новости из Рима... о казнях последователей этого Праведника. Отсюда и это навязчивое желание хоть как то оправдаться за прошлое...и уединение от всех, даже от жены!». Димитрий посмотрел в сторону спальни старика. Ему даже стало жаль его. « Да, не хотел бы я оказаться в подобной ситуации...» - подумал он вновь обращаясь к свитку. Он внимательно вчитывался в каждую строку повествующую о казни Праведника и о последовавших за ней знамениях и чудесах. В чудеса, особенно связанные с воскресением мёртвых, он не верил. Читая описанное затмение и землетрясение, случившееся во время казни, он вспомнил рассказ Пилата о храме и о разодранной надвое храмовой завесе. Здесь свидетельства свитка и воспоминания Пилата совпадали. Но вот, что знаменовало собой это происшествие с завесой? И было ли связано со смертью Праведника? Его размышления были прерваны влетевшей в атриум птицей. За ней мелькнула тень преследовавшего её коршуна. Не рискнув преодолеть колоны портика вслед за ускользающей добычей он с недовольным криком уселся на ветку платана. Димитрий откинулся на кресле и следил глазами за хаотично мятущейся по атриуму птицей. Поняв, что опасность миновала, пичуга уселась на светильник, и крутя головой осматривала двумя чёрными бусинками глаз пространство атриума. «Мир живёт по своим правилам...» - замерев, чтобы не спугнуть, и наблюдая за пичугой, подумал Димитрий. - «Сильный живёт за счёт слабого. В этот раз ей удалось ускользнуть, а в следующий окажется в его когтях...и всё...А они мечтают о каком то ином мире, где коршун и этот вот воробей будут жить мирно... Мечтатели?». Заключил он. Птица, между тем, успокоившись и оглядевшись, вспорхнула со светильника и исчезла в проёме крыши над бассейном. «Плохая, всё же, примета - птица залетевшая в дом...» - мелькнула беспокойная и тревожная мысль. Грек поспешно сложил таблички, свиток и встав быстро направился в спальню к Пилату. Осторожно приоткрыв дверь он заглянул вовнутрь. Старик не спал. Его глаза встретились с взглядом Димитрия и он поманил его рукой. Грек облегчённо вздохнул и вошёл в спальню. Дождавшись, когда Димитрий подошёл к кровати, старик приподнялся и попытался встать. Было видно, что все движения даются ему с трудом, но он был упорен и упрям. Димитрий помог ему усесться на краю ложа. - Я хочу в парк, на свежий воздух, к платанам, к солнцу, к морю... - сказал Пилат посмотрев на грека. - Распорядись, пусть меня отнесут туда... Димитрий согласно кивнул и направился к двери. - И скажи пусть сделают мне горячего вина с мёдом... - попросил старик, - ложку мёда, не больше... Через полчаса грек вернулся с четырьмя рабами несущими небольшой открытый портшез, некогда предназначенный для Клавдии, но уже многие годы стоявший без дела в кладовых имения. Димитрий помог Пилату поудобнее усесться в него и рабы, подхватив шесты осторожно понесли старика. Они миновали коридор, вышли в атриум, спустились по ступеням портика к бассейну и понесли портшез по аллее к выходу из усадьбы. Димитрий шёл позади. На аллее его нагнал Авит с подносом, на котором стоял кубок с крышкой, укутанный несколькими слоями шерстяного полотна. У выхода, под тенью полувекового платана Пилат приказал поставить паланкин и отправил рабов. Димитрий взял у Авита кубок и подал Пилату. Отсюда открывался великолепный вид сливавшихся на горизонте в единую сущность, двух стихий - неба и моря. День уже перевалил на вторую половину и солнечный диск висел над Лигурийским морем отражаясь в его зеркальной глади мириадами солнечных зайчиков, скачущих по гребешкам еле заметных волн. Кое где на поверхности, убаюкиваемые нежным бризом, белосерыми комочками мелькали отдыхающие чайки. Дело шло к октябрьским календам, но днём ещё стояла по летнему жаркая погода. В густой листве платанов от жары прятались сотни воробьёв и их нескончаемый гвалт наполнял воздух неповторимой музыкой жизни, существующей обособленно от человека, но неразрывно связанной с жизнью всеобщей. Жизнью мира. Пилат несколько минут сидел молча и неотрывно смотрел на искрящуюся поверхность моря до тех пор, пока из его глаз не потекла слеза. То ли искрящиеся блики отражённых солнечных лучей вызвали её, то ли вновь он ушёл в тёмные закоулки своей памяти. Димитрий молча стоял рядом наблюдая за задумавшимся Пилатом. - Сегодня должна прибыть Клавдия - после долгой паузы проговорил старик.- Я чувствую её приближение… Он открыл кубок и пригубил вино. Шерсть сохранила тепло, и горячая струйка пронеслась по пищеводу и моментально впиталась в кровь. Щёки старика покраснели, а глаза загорелись и ожили. Он сделал ещё несколько глотков и посмотрел на грека. - Давай продолжим наше дело - сказал он. - Время уходит и силы уходят вместе с ним... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Целлер исполнил порученное ему. Рядом с Праведником, в толпе, сопровождающей его, всегда были наши глаза и уши. Но у меня он вызывал больше любопытство, чем беспокойство или опасение. Его слова, обращённые к толпе, были созвучны словам того юродивого раввина из Вифавары, которого казнил Ирод в угоду своей жене. Как тот, так и этот призывали к нравственной чистоте и смирению пред их Богом. Я с интересом, а часто и с удивлением, и даже с раздражением на пишущих отчёты, читал о его словах и делах. В самом деле! Как можно отнестись к рассказу о том, что двумя рыбами и пятью хлебами было накормлено пять тысяч человек! Это произошло в окрестностях Тивериады, и об этом доносил один из тех, кто и ел эту рыбу и хлеб. Я лично допрашивал этого соглядатая и он клялся и божился, что всё так и было, как он описывал в своём донесении. Там же, при Тивериаде, произошло одно происшествие, которое окончательно развеяло все мои опасения и подозрения в отношении Праведника. Как я говорил выше, наше внимание привлекала также и группа иудейского мятежного сброда, вождём которого был один из тех, религиозных фанатиков, в которых ненависть к нам, римлянам, является жизненной силой. Я знал, что этот сброд тайно поддерживается и направляется жрецами, использующими их фанатизм и ненависть в своих целях. Сами ли от себя задумали они это дело, или были научены Каиафой, я так и не узнал, но они попытались схватить Праведника, объявить его царём, и силою заставить его стать во главе их восстания...». Пилат усмехнулся и повторил: «Силою заставить его стать их царём...Как это могло прийти в их бестолковые головы?». Он посмотрел на Димитрия и немного помолчав продолжил свой монолог: «Как можно силою заставить что то сделать того, кто словом возвращает зрение и слух, прикосновением исцеляет от проказы и обладает силой воскрешать мёртвых! Я много думал над этим. Сила его врагов осуществлялась через страх и принуждение, сила Праведника имела совершенно иную природу. Он никому не отказывал в исцелении от каких бы то ни было хворей. Для него не существовало неизлечимых болезней и свою силу он никогда не обращал во вред своим врагам. Хотя, по всей видимости, и судя по возможностям, мог. Если он словом оживлял и исцелял, то, я думаю, мог словом и умертвить! Его травили, хулили, объявляли лжецом, но он не отвечал своей силой на их злобу. А ведь по всем человеческим и божественным законам он был бы прав, но никто не пострадал от него, даже убивавшие его! Впервые в жизни я встречал Человека творящего добро бескорыстно и просто. Живущего для других. Что это? Высшая сила смирения и добродетели? Или закон на котором зиждутся правила жизни в Его Царстве? Да, множество вопросов задал он мне своим молчанием и своей жизнью и смертью. Тогда он ушёл от тех, кто был послан взять его и принудить стать царём. Он и так был Царь, и он знал какого царства он властелин. Его не прельщали ни власть, ни деньги. Он был свободен той свободой, к которой человек только и должен стремиться - свободой быть Человеком! Ни тираном, ни рабом, ни холуём. Тогда я ещё не понимал многого. Может быть мне следовало посетить его сборища, чтобы лично увидеть и услышать его, как я посетил тогда раввина при Вифаваре, но я не сделал этого и продолжал наблюдать за происходящим из Цезареи. Надо признать, что наблюдал за ним не только я. Кроме упомянутого Каиафы деятельность Праведника очень тревожила и Ирода. Неизвестно, что больше вызывало обеспокоенность у этого распутника. Или эти сборища толп народа, стекавшихся со всей Иудеи и Десятиградия, чтобы увидеть Праведника и его чудеса. Или же некий мистический ужас, сопровождавший Ирода с тех пор, как он казнил раввина из Вифавары. Его больная совесть, а может быть ещё более больной рассудок, шептали ему, что в Праведнике воплотилась душа убитого им раввина. Об этом он сам писал мне, объясняя чудеса творимые Праведником. Он так же несколько раз пытался схватить его и казнить, но всякий раз терпел неудачу. Праведник ускользал из его рук, как будто наперёд знал все замыслы ищущих его души. И это при том, что большую часть своего времени Праведник проводил именно в Галилее, тетрархом которой и был Ирод. В Иерусалим он приходил несколько раз в год, на главные иудейские жертвоприношения, которые был вынужден посещать и я, в силу их важности и ради огромного стечения народа. Там мы с ним и встретились лицом к лицу, в первый и в последний раз. Это был 18-ый год правления Тиберия, и пятый год моей префектуры. Эти года пролетели как то очень уж быстро. Но и плодотворно, если судить по обилию впечатлений, и моей вовлеченности в жизнь знати и жречества вверенной мне провинции. Я не искал их уважения, и, тем более, любви. Как я и говорил ранее, с первых же дней моего пребывания в Иудее, я натолкнулся на стену презрения со стороны жрецов и ответил тем же. Разница была в том, что моё презрение к ним основывалось на понимании их лицемерия, алчности и коварства. А их презрение к нам, римлянам, да и ко всем остальным народам, основывалось на присущей всем варварам национальной гордыне, взращиваемой, обычно, жрецами, семенем их особенной богоизбранности. К тому же моё презрение к ним было подкреплено реальной властью, как над их душами, так и над имуществом. Но, видит Бог, я никогда не использовал свою власть для корысти, или ради удовлетворения своих страстей. После моей отставки они обвинили меня в жестокости и самоуправстве, но ни в мздоимстве, ни в вымогательстве обвинить не смогли. Моя жестокость оправдалась долгом. Я пресекал на корню любое поползновение к мятежу. А самоуправство было вызвано невыносимой вонью и грязью после их праздничных торжеств. Мне пришлось силой конфисковать часть их храмовой казны, чтобы построить водопровод из источников, обнаруженных мною за 35 миль от Иерусалима. Это произошло уже после казни Праведника и, правды ради, тогда я уже не только презирал этот народ, но и возненавидел его. По большому счёту мне было наплевать и на грязь, царящую в городе, и на вонь и мириады насекомых, слетающихся на потоки проливаемой крови. Но я сделал это, зная, что Каиафа, как и вся его свора, не смогут стерпеть подобного «святотатства» и поднимут бунт. Это и было моей целью. Я горел отмщением за Праведника и жил в те дни ненавистью ко всем «отделённым». Так называли себя те, кто и настоял на его казни. Всё произошло так, как я и задумал. Жрецы возмутили толпу и призвали её остановить работы. Несколько тысяч человек окружили строящих акведук и воплями и оскорблениями, а кто и камнями, попытались смутить рабочих и остановить работы. Я ждал этого и заранее подготовил солдат. В рабочие одежды были наряжены два манипула триариев и у каждого под плащом был спрятан тренировочный деревянный меч. По моему знаку воины достали их и начали избивать голосящую и вопящую толпу. Может быть, делая это даже через чур усердно, чем мне бы хотелось. Толпа была рассеяна, пострадали многие, но до смерти и увечий дело не дошло. Я надеялся, что всё это станет причиной более серьёзного с их стороны мятежа, но нет. Каиафа, по всей вероятности, раскусил мой план и остановил своих. Водопровод я довёл до конца, но за это был обвинён в расхищении их казны. Они обвинили меня перед Вителлием в завышении цен и объёмов работ, и, следовательно, хищении средств. Обвинения были опровергнуты моим квестором, он педантично вёл все дела с поставщиками и на всё брал расписки и договора. После казни Праведника у меня фактически началась война с иудеями. Этот эпизод с акведуком лишь единичный случай. На любое проявление их фанатизма или гордыни я отвечал жёстко и быстро. Но вернёмся к главному. В те, априлиские календы какое то безумие охватило Иудею. Хотя до праздника было ещё дней десять, но огромные толпы паломников со всех окрестных земель уже направлялись в город. Дороги были запружены повозками, стадами гонимого в город на продажу скота, всадниками и погонщиками верблюдов. Эллины и финикийцы, парфяне и эламиты, египтяне и ливийцы наполнили город своим разноязычием и пестротой одежд. Даже римскую речь можно было услышать на храмовом подворье, куда допускались для жертвоприношения «нечистые». Так называли всех не иудеев иудейские жрецы. Молва, распространяемая болтунами и смутьянами, была причиной этого нашествия. Все ждали какого то Царства Божия, которое, якобы, должно было открыться в те дни. Эти слухи спровоцировали и настоящий мятеж. Зелоты попытались захватить арсенал с оружием и амуницией расквартированной в городе когорты. Целлер перебил до дюжины фанатиков, и троих захватил в плен. Но и двое гастатов были убиты иудеями. Бунтовщиков ждал крест. Этой доли удостаивались самые презренные из людей - рабы, разбойники, беглые гладиаторы и подобная им грязь. Казнь довольно мучительная и медленно убивающая. Дающая казнимому порой до нескольких дней страдания прежде чем наступает смерть. Люди вообще искусны в изобретении казней. Казалось бы, достойных смерти и приговорённых к ней судом, стоит казнить быстро. Ожидание смерти само по себе является страданием для приговорённого к ней. Но нет, люди жадны до зрелищ, и с ненасытимостью смотрят на мучения других. Отсюда и такое разнообразие жестокости в убийствах людьми себе подобных. С одних заживо сдирают шкуру, других варят в котлах, третьих отдают на растерзание диким зверям...». Пилат замолчал. Казалось, он устал или задумался о чём то. Димитрий ждал. После небольшой паузы старик продолжил свой монолог: «...Для меня всегда было загадкой почему римляне избрали для отцеубийц и отравителей казнь в мешке с петухом, обезьяной, змеёй и псом? Почему вместе с убийцей на смерть обрекались и бессловесные твари, не имеющие никакого отношения к преступлению? Изощрённа всё же человеческая фантазия...». Нет, погоди... - вдруг сказал Пилат вновь прервав свой монолог. - Ты это не пиши. Эти брюзжания по поводу казней и людей никому не интересны, а люди такие, какие есть... - Что именно убрать? - переспросил грек и перечитал Пилату последние предложения. Остановились на словах: «Люди вообще искусны в изобретении казней». С этих слов Димитрий загладил написанное и приготовился к дальнейшей работе. «Итак, бунтовщиков, схваченных Целлером, ждал крест. Среди них оказался и их вождь. Но я немного забежал вперед в описании тех событий. В Иерусалим мы прибыли в последний день иудейской недели. Они называют его «шабат», а их жрецы запрещают им любой труд в этот день. До жертвоприношения оставалось шесть дней и этого вполне хватало для решения всех задач по обеспечению порядка и безопасности в городе. В тот раз, щадя Клавдию, я приказал приготовить трирему, и от Кесарии до Иоппии наш путь лежал вдоль побережья. В Иоппии меня ожидала когорта Италийского легиона и мы двинулись в столицу. Как я говорил выше дороги были переполнены спешившими на жертвоприношение и ожидавшими чуда. Надо побывать в Иудее, чтобы понять всю «прелесть» местных дорог. Уже по этому видна огромная разница между варварами и нами, римлянами. И одинокая повозка на иудейской дороге оставляет за собой тучу пыли, проникающей везде, и от которой не защищают даже смоченные водой лицевые платки. Она забивает глаза и скрипит на зубах, покрывает тончайшим ковром попоны коней и доспехи воинов. Мне пришлось послать декурию всадников, чтобы разгонять впереди идущие толпы. Это было самое мучительное наше с Клавдией путешествие в Иерусалим. Я знал об ожидающих нас трудностях и отговаривал её, но она, как будто предчувствуя будущие события, была непоколебима в своём решении сопровождать меня. Через два дня пути, на закате, город открылся перед нами во всей своей мрачной и горделивой торжественности. Уходящее за горизонт солнце последними лучами зажгло золотой храмовый венец, и его призрачный огонь висел над погружающимися в ночную тьму крепостными стенами. Мы приближались по Яффской дороге ведущей к воротам Долины, за которыми уже был виден сияющий белизной мрамора в исчезающих лучах дворец Ирода. Целлер встречал нас с декурией всадников за несколько стадий от города, и сопроводил до самого дворца. Мы въехали в город вместе с ночной тьмой. Улицы уже обезлюдели, перекрёстки освещались факелами, а дома были заперты. Дворец ждал нас, предоставив все удобства царского комфорта. Омывшись и поужинав мы отдались отдыху, оставив все дела на предстоящий день. А на следующий день в город пришёл Праведник. Это был первый день новой недели. Он вошёл в Иерусалим с востока, через Храмовые ворота, в одиннадцатом часу дня. Как всегда его сопровождала толпа зевак и учеников. Его, как будто, ждали, и само его появление вызвало у толпы бурный и необузданный восторг. Мужчины и женщины, старцы и старицы, отроки и девицы устилали дорогу пред ним цветами и ветвями пальм, а самые неистовые срывали с себя хитоны, плащи и даже таллифы, чтобы бросить под копыта осла, на котором восседал этот необычный и загадочный Царь Иудейский. Даже в этом он презрел все человеческие понятия о величии и знатности. Царь на осле! От создания мира не бывало такого. Только белый конь достоин нести на себе цезарей и царей. И я уверен, что будь его желание, его ученики предоставили бы ему какого угодно коня, но он въехал в город на осле. Ещё раз показав всё ничтожество и суету человеческого стремления к возвеличению и славе. Ему и в самом деле не нужно было доказывать своё величие ни белым конём, ни пышной свитой. Величие и слава Праведника отражалась в восторге видящих его глаз и прославляющих его уст сотен людей. Он сразу же направился в храм. Толпа сопровождала его везде, куда бы он ни зашёл. Храмовая стража уже зажигала ночные факела и готовилась закрывать ворота, но узрев толпу народа направлявшегося в храм, растерялась и замешкалась. Он сошёл с осла у ворот и войдя вовнутрь обошёл весь храмовый двор. Его сопровождали ближайшие друзья, в то время, как все остальные остались у ворот, ожидая их возвращения. Выйдя из храма он со своими учениками спустился в долину Кедрона по дороге ведущей к Вифании. Толпа, сопровождала его до дороги, а затем растворилась среди улочек нижнего города...». - Ты говоришь так, как будто был свидетелем, и видел своими очами всё это - вставил Димитрий, дождавшись секундной паузы в воспоминаниях старика. Тот согласно кивнул. - Это видели многие из гарнизона. Я был там, в крепости, и собирался во дворец, но задержался и стал свидетелем поневоле. Пилат вздохнул и продолжил: « Самое удивительное...вернее сказать - самое величественное в том, что я тебе рассказал, это тот факт, что въезжая в Иерусалим он знал что спустя всего 5 дней будет убит, и сам выбрал этот жребий. В свитке сказано об этом...он говорил о своей смерти ученикам, но они не восприняли его слова всерьёз. И это вот, на мой взгляд, самое страшное и трагичное. Он шёл умирать в кругу своих друзей и знал, что они все оставят его...мало того, один из них, из ненависти ли к своему учителю, или из зависти, просто продаст его...да, именно, просто продаст...Можно понять предательство из ненависти, я не говорю – оправдать, но понять, а здесь произошло предательство с продажей…понимаешь! Получить выгоду из своей подлости предательства! Это – вершина человеческой гнусности, а ведь этот предатель тоже был там, когда все кричали от восторга и бросали одежды свои, а потом сопровождали его в храм. Он ходил рядом с ним, ел из одной чаши с ним, разделял хлеб с ним и со своими друзьями - учениками Праведника. А в сердце своём копил ненависть и жил этой ненавистью… Это страшное чувство! Я испытал его там, в Иерусалиме, после казни Праведника. Ненависть буквально сжигала меня, заставляя придумывать всякие козни, чтобы уничтожать тех, кого я считал виновниками смертного приговора Праведнику...Хотя главным виновником был я сам...Имея власть отпустить его, я не сделал этого. Моя власть оказалась без силы...наверное, я просто испугался. Каиафа повернул дело так, что отпусти я Праведника и эти псы обвинили бы меня в оскорблении величества Тиберия. А это неминуемый отзыв и, даже если бы мне удалось оправдаться, конец моему восхождению к сенаторской тоге. Тогда эта цель ещё обольщала меня. За это малодушие я и возненавидел себя, но, как и всегда бывает, легче ненавидеть других и их же сделать виновными в своей слабости или малодушии. Это и произошло со мной. Я стал жесток. Ненависть делает сердце бесчувственным к тем, кого ненавидишь. Ты просто перестаёшь считать их за людей. Тогда от полного превращения в зверя меня спасла Клавдия...» Пилат вздохнув замолчал. Его глаза предательски блеснули и чтобы не дать слезе пути он прикрыл их. - Да, Клавдия...она мой добрый гений - после недолгой паузы прошептал Пилат. Его голос дрогнул, а слеза, всё же найдя еле видимую тропинку, медленно сползла вдоль переносицы, и он ощутил на губах её солоноватый вкус. - Но, давай продолжим – поборов тоску сказал Пилат. «На следующий день с утра Он вновь был в храме, и возле Него, как всегда, толпилось с сотню зевак, заглядывающих ему в глаза и с жадностью ловивших каждое Его слово. Я тогда каждый день проводил в гарнизоне, наблюдая с галереи за происходящим в храмовом дворе. Наши соглядатаи докладывали мне о словесных битвах, разыгрывавшихся между Ним и жрецами. Всю свою хитрость и коварство использовали в этой схватке каиафины холуи против Праведника. Но Он, с какой то непостижимой лёгкостью, ни секунды не раздумывая, и не обращая внимания на их лукавые хитросплетения, разрушал и опровергал их попытки уличить и опозорить его пред народом. Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник, буквально высмеивает их лживую мудрость, и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться и пред кем рабски благоговеть и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами…» КЛАВДИЯ ПРОКУЛА А Клавдия была уже всего в десятке миль от усадьбы. Последнюю ночь они провели в Ватлуне, в доме давнего знакомого и Пилата и Клавдии Сульпиция. Когда то он тоже проживал в Риме, но оставил столицу и выбрал этот небольшой этрусский городок, приткнувшийся на Аурелиевой дороге, в пяти милях от побережья, и в 20 от имения Пилата. Сульпиций принял Клавдию со всей широтой римского гостеприимства. Были приготовлены лаконик и кальдарий, а после, когда прогретый воздух и горячая вода вернули телу свежесть, был накрыт щедрый и обильный ужин в небольшом уютном триклинии. Самой желанной мечтой, вымотанной за долгий путь Клавдии, было отдохнуть в уединении спальни, но гостеприимство хозяина и его жены заставляло побеждать усталость и отвечать любезностью. Гай с повозкой и лошадьми был поручен старшему рабу, и нашёл приют и еду на кухне. Гости из Рима вызвали любопытство как у челяди, так и у хозяев. Разговоры, и кухонные, и господские велись вокруг происходящего в Городе. Слухи, самые разнообразные, порой фантастические, распространялись по империи со скоростью, даже превосходящей стремительность императорской почты. Пожар приобретал в глазах многих чуть ли не мистическое, предсказанное ещё Сивиллой, знамение о скорой погибели государства. К тому же, и появление звезды, внезапно вспыхнувшей на горизонте и уже четвёртый день зловеще висевшей на небе, не прибавляло оптимизма. Шёпотом обсуждали и эдикт Нерона, последовавший за пожаром, и обращённый на последователей какого то восточного культа, то ли иудейского, то ли египетского. Всё это заставляло толпу с подозрением и опаской относиться ко всем инородцам. Особенно с восточных провинций империи. Подобные страхи, рассуждения, вопросы и догадки пришлось выслушать и Гаю на кухне, в кругу рабов, и Клавдии в триклинии, от словоохотливой жены Сульпиция, да и от него самого. Но пришла ночь, и все ушли на покой. И в кухне, и в господском доме. Клавдия отослала рабыню, застилавшую ей постель, и опустившись на колени поблагодарила Бога за прошедший день. Сняв столу она прилегла на ложе, и едва её щека коснулась шёлка подушки как она провалилась в сладкую, укутавшую её дрёму. «Как просты они и дружелюбны в своём неведении и незнании... - уже засыпая подумала она о хозяине и хозяйке. - А если бы знали, что я тоже с теми, кого обрёк на смерть Нерон? Были бы они так же дружелюбны и гостеприимны...ведь это грозило бы им самим смертью...Готовы ли они пойти на это? А так они счастливы в своём неведении...и в своём мире, который ограничен их домом, детьми, достатком...а иного они и не хотят. Да, счастливы...точно сказал этот иудейский царь, что жить в неведении гораздо приятнее... и безопаснее... и...». Она так и не договорила того, о чём лепетало её сонное сознание. Через минуту она спала, тихо и ровно дыша, освещаемая сиянием язычка пламени оставленного рабыней на ночном столике светильника. А Гай устроил себе ложе в повозке. Кухонные разговоры донимали и его, но он больше уделял внимания еде, а на все вопросы отвечал односложно и кратко. Порой даже невпопад, чем вызывал ухмылки и даже смех, и, по всеобщему мнению, был причислен к тугодумам. Это дало ему возможность больше слушать болтовню челяди, и освободило от необходимости удовлетворять чужое, и не всегда беспристрастное, любопытство. Он помнил слова и желания того, гостиничного раба, который очень хотел стать свободным и богатым, пусть даже ценой чужой жизни. Утро выдалось облачным и прохладным. Клавдия отказалась и от завтрака, и от предложения остаться ещё на день, и они выехали со двора провожаемые в воротах хозяевами и толпой челяди. К обеду она надеялась добраться до виллы. Какое то внутреннее беспокойство томило её и заставляло спешить. Они выехали из городка и проехав несколько миль свернули к побережью. Здесь ехать стало тяжелее. Дорога была просёлочной и вилась по песчаным местам, то стесняемая склонами холмов, то распрямляясь на небольших равнинах. То там, то здесь навстречу им попадались отары овец и табуны лошадей, выгуливаемых на последней, жухлой и скудной траве. Свежий и довольно пронзительный киркий гнал по небу хлопья серых набухших влагою облаков. Их тени скользили по склонам холмов, а порой, когда плывущее по небу облако закрывало своим телом восходящее светило, вся окрестность становилась серой и неприветливой. Но проходила минута, две и вновь всё освещалось ярким небесным огнём возносящегося к небесам небес Гелиоса. А тени побеждённых туч вновь неслись по склонам холмов, пятная их приметами медленно, но неуклонно, приближающейся осени. Тишина, сопровождающая их, нарушалась только скрипом колёс повозки и, время от времени, всхрапыванием лошадей тянувших её. Когда тучи в очередной раз укрыли солнце, Гай остановил повозку и достал из седельного ящика шерстяной плащ. Надев его он несколько секунд рассматривал окрестности оглядывая впереди тянувшиеся холмы и теряющуюся среди них дорогу. - Что случилось, Гай? - открыв полог спросила Клавдия. - Послушай, госпожа, какая тишина вокруг...- прошептал Гай. - Впервые в жизни я слышу тишину... такого в Риме не найти вовек... - в каком то даже восторге проговорил он. И в самом деле. Они были одни посреди огромного пространства земли. Где то вдалеке виднелось маленькими разбросанными точками пасущееся стадо. Вдоль дороги небольшими оазисами кустились заросли дикого тёрна. Солнечный свет сменялся серостью теней, но всё это было беззвучно, и даже шелеста волнуемых ветром кустов не доносилось до их слуха. - Да, теперь я понимаю господина... - посмотрев на Клавдию сказал Гай. - В такой тишине можно говорить не только с самим собой, но и с богами... Он замолчал, и они несколько минут вслушивались в безмолвие окружающего их мира. Но дорога звала вперёд. Усевшись, Гай вздохнул, и понудив лошадей вполголоса затянул какую то древнюю германскую песню. Грустную и непонятную, но оставшуюся в его памяти с тех далёких времён, когда он, свободным ребёнком, жил среди своего народа на своей земле. А Клавдия думала о Пилате. Прежняя встреча была почти полгода назад, в априлиские иды. Тогда она впервые посетила имение именно в эти дни, дни казни Праведника. Раньше её посещения обычно приходились на лето, когда в Риме было невыносимо душно от жары и мерзко от обилия мух и комаров. Она брала с собой пергаменты, письма, воспоминания тех, кто был рядом с Праведником во дни Его жизни, и предупредив о своём отъезде Петра или Мариам, уезжала в имение. Там, месяц или чуть больше, она жила, переводя с арамейского на греческий и латынь драгоценные свидетельства о жизни и учении Праведника. Пилат встречал её сдержано, но она видела, что он рад её приездам. Он не мешал ей в её труде и знал, чему она посвятила себя. Иногда она даже обращалась к нему с затруднением по переводу и он помогал ей. Они вместе совершали прогулки по окрестностям имения и вместе ели, но каждый жил своей особенной, внутренней, жизнью. Она рассказывала ему о делах общины и о распространении учения по Азии и Греции путешествующими учениками Праведника. Пилат молча слушал, иногда сам что то говорил, но никогда не затрагивал тему ни своего прокураторства, ни казни. Сначала ей показалось, что он просто хочет забыть всё то, что произошло с ними в Иудее, но со временем она поняла, что он всё помнит. Да и как забыть то, что забыть невозможно? Но она также поняла, что эти воспоминания мучат его какой то неразрешимой для него загадкой. Если бы он поделился с ней своим бременем, может быть ему бы стало легче. Но он нёс его сам. За несколько месяцев до её априлиского посещения виллы, зимой, в Риме, ей передали для перевода первую историю жизни Праведника написанную одним из тех, кто был призван Праведником и назывался его другом. Внимательно, почти что с замиранием сердца, прочитав свиток, она впервые по настоящему осознала с кем ей и Пилату пришлось соприкоснуться в Иудее. Многое из того, что рассказывала ей Мариам, она встретила в свитке, но ещё больше было того, что она узнала впервые. Когда же её глаза увидели имя Пилата и описание его суда, она сначала сильно взволновалась, а потом задумалась. И суд и описание действий Пилата были не то что не достоверны, но описаны скудно и неполно. Рассказчик, вероятно, был в толпе, и не мог знать, что происходило в претории, тем более слышать о чём и что говорил Пилат. Клавдия была во дворце и видела происходящее своими глазами. Она видела, что Пилат дважды вводил Праведника в зал, и, по всей видимости, говорил с ним. Она видела, как Понтий перед тем, как отдать Праведника солдатам, омыл руки на виду у всей претории. Она на всю жизнь запомнила сон, привидевшийся ей в ночь перед казнью, и свою попытку спасти Праведника. Но в свитке об этом не было сказано ни слова, да и не могло быть сказано, свидетелей этому не было, кроме её и Понтия. Важно это, или нет? Задавалась она вопросом. С одной стороны, конечно же, важно всё, что связано с Праведником. С этими переживаниями она и приехала в имение в априлиские иды, надеясь расспросить более подробно Пилата обо всём произошедшем тогда между ним и Праведником. Но Понтий всячески избегал этой темы и ей пришлось вернуться в Рим ни с чем. Несколько раз она пыталась поделиться своими сомнениями с Мариам, но всякий раз не решалась. Ей казалось, что она этим пытается оправдать Пилата и саму себя. И ей становилось стыдно. Она переводила свиток и всё время думала о том, как быть, когда придёт время описывать суд и произошедшее в претории. Вписать ли самой, на свой страх и риск, известные ей события, или же оставить всё как есть. Она решила найти автора свитка и рассказать ему о том, чему была свидетелем. Но автор уже был в мире Божественной истины, о которой и свидетельствовал. Его забили камнями в Иераполисе фанатики иудеи за проповедь учения Праведника. Решение пришлось принимать самой, и она вписала в свиток строки и о своём сне, и о умывании рук Пилатом и о словах глумящейся толпы, взявшей на себя и своих детей кровь невинно осуждённого. Свиток с жизнеописанием Праведника и со своими вставками она и отправила в имение. Написав так же письмо, в котором рассказала и о свитке с упоминанием о нём и о ней. Она была уверена, что Пилат прочтёт свиток. Но как он отнесётся к написанному, и какой будет результат она не знала. А то, что результат должен быть, она не сомневалась. И вот, трясясь в повозке по холмам Этрурии, Клавдия и размышляла о предстоящей встрече с Пилатом, которая, всего-то, через три - четыре часа и должна была состояться. К имению они подъехали ко времени второго завтрака. Солнце уже миновало вершину своего восхождения и склонилось в сторону моря. Киркий сменился зефиром и гнал на побережье буруны волн, искрящихся пеной и укутывавших ею прибрежные скалы и песок. Этот вечный спор волн и побережья доносился до имения негромким шелестом прибоя, возмущая тишину царствующую в местных окрестностях. Повозку заметил раб- придверник ещё за несколько стадий до ворот. Слухи о скором приезде госпожи уже почти две недели будоражили всех в имении. Завидев появившуюся на склонах холмов повозку, ещё далёкую и неизвестную, он побежал искать Димитрия. Грек выслушал его и приказав привести коня направился к воротам усадьбы. Коня привели и он, заскочив на него, погнал его рысью по дороге, на встречу мелькавшей среди масличных деревьев повозке. Гай тоже заметил скачущего им навстречу всадника. Он приостановил повозку и привстав рассматривал приближавшегося, и оставляющего за собой пыльный шлейф, Димитрия. – Нас встречают, госпожа – сказал он, обернувшись к Клавдии. Но она уже и сама встав, и откинув полог, смотрела на дорогу. Никогда раньше никто не выезжал на встречу ей в её посещения имения. Несущийся в клубах пыли всадник лишь усилил мучившее её всю дорогу тревожное ожидание встречи с мужем. Они оба в молчании ждали его приближения. Димитрий метров за 50 осадил коня и перешёл на шаг, а за несколько метров соскочил и ведя коня за узду подошёл к повозке. – Приветствую тебя, госпожа – сказал он, поклонившись молча смотревшей на него Клавдии. – И тебе здравствовать, Димитрий – подавляя тревожность ответила она. – Как поживает господин? - Господин заболел… - сказал грек, - и мы все опасаемся за его жизнь… Слова Димитрия объясняли всё – и эту, сопровождавшую её всю дорогу, тревожность, и желание побыстрее прибыть в имение, и горечь воспоминаний, и накатывающуюся постоянно волну едва ли не слёзной жалости к Понтию. И вот, ответ на все переживания…он умирает. И самое страшное, он мог умереть без неё, в своём одиночестве и со своим бременем. Но Бог этого не допустил. Она успела. – Он умирает? – с замиранием сердца спросила Клавдия. – Он стремится умереть… - с какой- то досадой ответил грек. – Он отвергает лекарства и прогнал врача…он слабеет с каждым днём, и говорит, что устал жить… и хочет умереть… «Это по пилатовски…» - слушая сетование грека думала Клавдия. – «Это – Понтий Пилат. Тот Пилат каким я его знала всегда. Поразительно, проходят года, десятилетия, жизнь…а то, что делает нас самими собой, то, что живёт где то там, в глубине души и имеет имя – Пилат, или Клавдия, или Гай, не поддаётся текущему времени и остаётся таким же, каким было в юности, и зрелости…Да, он остался верен себе и в 75…». -А какова причина его болезни? – перебив жалобы Димитрия спросила Клавдия. – Господин после конной прогулки решил искупать коня… в море. И возвращаясь в усадьбу по всей видимости сильно продрог. По утру у него начался жар и лихорадка… - Как долго всё это длится? – вновь перебила грека Клавдия. – Да уже с неделю - ответил тот. – Поехали, Гай – приказала Клавдия. Повозка тронулась. Димитрий заскочив на коня поехал рядом, время от времени поглядывая на задумавшуюся Клавдию. – А до купания коня с господином всё было хорошо? - вдруг спросила она. – Да всё было как всегда… - пожал плечами Димитрий. – Ты же знаешь, госпожа, у господина все дни расписаны, и он педантично следует своему ежедневному распорядку…Правда, после того, как в имение привезли твои вещи из Рима, господин стал каким то другим. На него очень подействовал свиток, присланный тобою…он был сильно взволнован! Вероятно, написанное в свитке очень задело и всколыхнуло какое то давнее и неприятное для господина воспоминание… Димитрий замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию, как будто предлагая ей сказать что то в ответ на его предположения. Но она молчала. Тогда он продолжил свой рассказ. – Господин даже начал писать свои воспоминания и описывать своё видение и понимание тех событий, участником которых он стал в то время, когда был послан Тиберием в Иудею префектом… Димитрий вновь замолчал и посмотрел на Клавдию. – Он сам тебе рассказал об этом… - спросила Клавдия. Она была удивлена услышанным. – Господин начал писать свои воспоминания до болезни, сразу после прочтения твоего письма и свитка, госпожа. А потом, когда болезнь стала отнимать у него силы, он поручил мне записывать сказанное им, что я и делаю, когда он чувствует себя готовым вспоминать и рассказывать… Они почти что подъехали к воротам усадьбы, у которых их встречала гурьба женщин из кухни, и свободных от работ на винограднике рабов. – Где ты оставил господина, когда выехал нам навстречу? – отвечая на приветствия челяди, спросила Клавдия грека. – Он спал – ответил Димитрий придерживая коня и пропуская повозку в имение. Гай подкатил к бассейну и остановил лошадей. Соскочив с сидения он откинул ступеньки повозки и помог Клавдии сойти. Каждый приезд Клавдии в имение вызывал радость в сердцах челяди и рабов. Она была ласкова и добра ко всем. Даже Пилат в её присутствии становился не так суров и нелюдим. Но сейчас, когда он лежал на одре болезни, а все в имении ходили в смятении и тревоге за будущее, даже приезд Клавдии не развеял все страхи и сомнения. Хотя и вселил в сердца робкую надежду, что теперь, с приездом госпожи, всё устроится к лучшему. Эта надежда и отразилась в глазах встречающих и приветствующих её, а вечером проявилась в обсуждениях за ужином и в домашних разговорах. Клавдия тоже заметила эту, замутнённую неизвестностью, надежду и сразу же поняла причину её появления. Ей и самой, после рассказа Димитрия о болезни Пилата, пришли мысли, как быть с имением если Понтий умрёт. Её жизнь и весь смысл её существования был в Риме, но ныне там царила смерть, и возврат в город, пока там властвовал Нерон, был не то чтобы невозможен, но безрассуден. К тому же и поручивший ей переправить в Эфес своё послание апостол Праведника, запретил возвращаться в Рим. Встречая взгляды челяди она тут же и приняла решение, и тут же постаралась ободрить всех. – Приготовьте мне комнату и разберите тут всё… - сказала она, обращаясь, как бы, ко всем сразу, - я думаю, что мне тут придётся задержаться надолго. Во всяком случае, пока не заставим господина выздороветь… - добавила она. И быстро направилась к дому. Димитрий поспешил за ней. ВСТРЕЧА Дверь в спальню она открывала осторожно и медленно, рассматривая через открывающуюся щель лежащего на кровати Пилата. Он спал, запрокинув голову с полуоткрытым ртом и вытянутыми вдоль тела руками. Ей в глаза сразу бросилась многодневная щетина, седая и жёсткая, покрывающая его лицо и шею. Его грудь равномерно вздымалась под шерстяным покрывалом, а остатки редких волос жалкими клочьями лежали на подушке. Огромный семисвечник освещал комнату. Возникший сквозняк заставил метнуться пламя в сторону открывшейся двери, а затем хаотично заплясать над бронзовыми чашечками светильника. На столике, приютившемся у изголовья кровати, стояла чаша и лежали таблички. Клавдия осторожно вошла и закрыла за собой дверь не дав войти Димитрию. Грек потоптался с полминуты возле закрытой двери и вернувшись в атриум уселся в кресло. Его возмутила до обиды закрытая перед его носом дверь. Греческая гордость восприняла это чуть ли не как пренебрежительное унижение его достоинства и положения в имении. Клавдия почти что крадучись подошла к спящему и остановившись рассматривала его. Болезнь и в самом деле сделала старика как то отчаянно дряхлым и немощным. С прежней их встречи прошло всего полгода, но перед ней лежал совсем не тот Пилат, который провожал её тогда. «Он и в самом деле умирает…» - подумала она. В горле стал набухать комок горькой и тоскливой жалости, перетекающей в глаза, и готовой, вот – вот, излиться слезами. Пилат, как будто почувствовав эту волну тоски в сердце Клавдии, зашевелился и закашлялся. Клавдия наклонилась к нему, и он открыл глаза, пытаясь рукой достать со столика чашу с водой. Она подала ему чашу, и их глаза встретились. Он сделал несколько глотков и откинувшись на подушку не отрываясь смотрел на неё. – Ты приехала, мой добрый гений… – с какой то, по детски счастливой, улыбкой сказал он. И заметив блеск в её глазах покачал головой. – Мой вид вызывает желание плакать? – спросил он. Клавдия присела на край его ложа, и наклонившись прижалась лицом к его щетине. – Ты почему перестал бриться? - прошептала она, пытаясь подавить накатившую на неё волну горькой и тоскливой жалости. – Да, перестал, наверное, обленился… - шептал он ей в ответ, чувствуя на своих щеках её слёзы. – Но завтра же возьму себя в руки и позову брадобрея… Он обнял её и подвинулся на ложе давая ей место прилечь рядом с ним. – И врача - пристраиваясь рядом шептала Клавдия. – Ты мой врач…я ждал тебя…разве могут эти римские или греческие, или ещё какие эскулапы исцелить душу? - говорил он ей в ответ. Они лежали рядом взявшись за руки и говорили глядя друг другу в глаза и оба плакали. – А у тебя болит душа? – спрашивала она. - Да, моя Лукреция, болит, и порою даже до слёз… Она молча смотрела на него боясь, что если начнёт говорить и утешать его то разрыдается, а он, поглаживая её руку, и тоже пытаясь сдержать слёзы, исповедовался ей в своей тоске. -Жизнь прожита… - говорил он, - а память…память, как будто, живёт совершенно отдельно от нас. То, что пытаешься забыть, всё время всплывает болезненным укором, и мучает совесть…и видишь себя таким ничтожным и жалким, и думаешь: «зачем ты это делал?». Сейчас, с высоты лет, видишь всё прошлое так ясно, что понимаешь насколько всё же пусты были мотивы тех, давних твоих дел, а изменить то уже ничего нельзя…то, что совершено тобой, каменным резцом записано в памяти, и с ним живёшь…не придавая значения совершённому, а порой и гордясь сделанным. А потом приходит время конца, и тут, вдруг, всё предстаёт в ином свете…и становится стыдно…да, представь себе, стыдно и досадно на себя самого…Ты понимаешь меня? – вдруг спросил он, заглядывая ей в глаза. Она кивнула головой. -Да, конечно, понимаешь… Ты всегда была тем, единственным, животворным огоньком возле меня, который не давал мне превратиться в зверя… - едва слышно сказал Пилат, - и я уверен, что только благодаря тебе я и живу до сих пор. И я благодарен богам, что они соединили нас в этом мире… – Ты преувеличиваешь, Понтий - так же тихо сказала Клавдия, - ты всегда был человеком… - Да, я старался…милая моя, я был свободен от зависти и алчности, но порой гордыня и даже ненависть терзали моё сердце…делая меня жестоким к людям… - Только у человека может болеть душа… – как будто не слыша слов Пилата говорила Клавдия. – И я тоже благодарна Богу, что Он соединил нас в этом мире, и я думаю, что и в том мире мы будем вместе – А он есть, тот мир? – с какой то надеждой, неуверенной и робкой, спросил Пилат. – Может вновь раздача душ…или вообще, вечный мрак? – Милый мой, Понтий – гладя его по щетине рукой, и улыбаясь сквозь слёзы, прошептала Клавдия, – если есть люди, страдающие душой, то есть и мир, в котором они утешатся и исцелятся от своих страданий. – Это Царство о котором говорил Праведник. – спросил Пилат. – Ты веришь в его существование? – А Он говорил тебе о нём? – спросила в свою очередь Клавдия с интересом вглядываясь в Пилата. – Да, во время допроса – кивнул Пилат. – Он сказал, что Его царство не от мира сего… - Ты никогда раньше не говорил об этом…расскажешь? – спросила она, удивлённая и заинтригованная им. – В вашем свитке сказано, что Он ничего не отвечал мне во время допроса, и не хотел разговаривать со мной, но это не так…Он ни словом не обмолвился с Иродом, это правда, и не отвечал на обвинения жрецов… - сказал Пилат. – Но со мной он говорил, и об этом разговоре знаю только я и Он, но Его нет…да и я скоро уйду. Но о нашем разговоре я должен рассказать. Слишком важны слова, которые я слышал от него тогда. Пилат попытался приподняться, и Клавдия, встав с ложа, помогла ему. Он показал ей на стопку лежавших на столике табличек. –Я записываю сюда то, что ношу в своей памяти о Нём и о нашем с тобой пребывании в Иудее… Осталось рассказать о допросе и казни…Ты поможешь мне в этом? Клавдия молча кивнула головой. – Ну тогда зови брадобрея… - улыбнувшись сказал Пилат. – А то я и в самом деле выгляжу жалко… Клавдия помогла ему улечься поудобнее, и ответив на его улыбку ободряющим кивком, вышла из спальни. Увидев ожидавшего её Димитрия Клавдия подошла к нему. – Он проснулся – сказала она, кивнув в сторону спальни, – его нужно побрить. Найди брадобрея… - Я всегда брил его сам – возразил грек. – В последние дни он отказывался бриться…Твоё появление, госпожа, воистину творит чудеса. В господине вновь пробудилось желание жить? - Он страдает… - ответила Клавдия с грустью взглянув на Димитрия. – Когда приготовишь всё, позовёшь меня… Грек поклонился ей и направился к выходу. У бассейна он остановился и обернувшись к стоявшей у кресла Клавдии спросил: «Госпожа прикажет приготовить баню?». – Да, - кивнула она. – Пусть прогреют кальдарий…но не сейчас, ближе к вечеру. Сейчас он. И позови ко мне Гая – крикнула она в след уходящему Димитрию. Оставшись одна Клавдия села в кресло и задумалась. Болезнь Пилата не только очень огорчила её, но и ломала все планы. Весь смысл её бегства из Рима был в спасении не её жизни, а свитков и пергаментов, хранившихся у неё и, по её твёрдому убеждению, имевших гораздо большую ценность, чем её жизнь. Мало того, в последнее её свидание с узником, он передал ей послание для одного из братьев, живущих в Ефесе. Он попросил её переправить его, как можно скорее, и она заверила, что сама лично отвезёт письмо в Ефес. Теперь, в связи с болезнью Пилата, дело затягивалось. Она не могла оставить мужа в таком состоянии, но и письмо не могло ждать. Скорая казнь написавшего его, да и римские события наполняли послание совершенно иным смыслом. Оно становилось посланием ушедшего в мир высший живущим ещё в мире низшем. «А ведь он тоже предчувствовал свою кончину и знал, чем окончится его заключение, и неоднократно мог совершить побег от своего охранника – думала Клавдия. – Почти два года он жил не в тюрьме, а в снятом для него доме, и охранял его только один воин. И ему не раз предлагали братья подкупить этого воина и вывезти его из Рима. Но он всегда отказывался и ждал со смирением своей участи, зная, что будет убит. «Ибо я уже становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало» - пришли ей на память строки из письма. И это было написано за неделю до эдикта…и последующих казней. «А теперь готовится мне венец правды, который даст мне Господь…». - Венец правды… - прошептала она. – ради этого венца он нёс учение Праведника…и не страшился ни врагов, ни смерти. Ей вспомнилось далёкое и беззаботно счастливое детство. В Рим возвратился отец и зашёл к ней в комнату. В его руках был венец из золота, который он получил за взятие какой то паннонской крепости. Обняв её, он возложил его ей на голову. Венец был велик и тяжеловат для её головы, и сняв его она прочитала надпись, вычеканенную среди золотых листьев: «За храбрость». Тогда она с восхищением смотрела на отца гордясь в душе его воинской доблестью. Он рисковал жизнью и за это был почтён от самого императора венцом за храбрость. Узник же говорил о венце за правду, которым будет почтён за свою верность Праведнику. Даже награды в мире императора и мире Праведника различны…и чтобы отстаивать правду надо иметь не меньше мужества и храбрости, чем на войне, а порой и больше…Её мысли были прерваны пришедшим Гаем. Он вошёл в атриум и найдя глазами сидевшую в кресле Клавдию подошёл к ней. – Госпожа звала меня… - спросил он. – Да, мой друг – сказала Клавдия, – мне нужна твоя помощь… – Я жду твоих приказаний, госпожа – коротко и твёрдо ответил Гай. Клавдия встала и сделав знак ему следовать за ней, направилась в экседру. Убедившись, что они одни, и никто не может слышать их разговора, она предложила ему сесть и сев рядом посмотрела ему в глаза. – Господин серьёзно болен… - сбивчиво начала Клавдия, - и мне придётся... вернее сказать – я не могу оставить его в таком состоянии… Гай молча слушал её. – Да и не хочу – с каким- то горьким отчаянием, и почти что шёпотом, говорила она. – Но на мне лежит обязательство перед моими братьями и сестрами доставить послание в Ефес… Она замолчала увидев проходящего по двору и направлявшегося в дом Димитрия. Когда он исчез в атриуме она вновь продолжила свой монолог. – У меня нет здесь никого, кому бы я могла доверять так же, как тебе – говорила она, - ты согласился бы доставить свиток? Она посмотрела на Гая, ожидая его ответа. – Я готов выехать хоть сейчас – ответил Гай. - Госпожа может не беспокоиться за свиток. Я сделаю всё, что от меня зависит, чтобы твои братья в Ефесе получили его. – Я почему то уверена, что они станут и твоими братьями, когда ты узнаешь их поближе. - сказала Клавдия, с благодарностью пожимая руку Гаю. – Цена этого свитка больше, чем моя жизнь… -добавила она, не выпуская его руки и глядя ему в глаза. – Значит и больше моей… - ответил Гай. – Когда госпожа прикажет выезжать? – Мне нужно снять копию со свитка – сказала Клавдия. – Думаю, что через пару дней. И ещё… никто не должен знать о том, куда ты направляешься. Я всем скажу, что отослала тебя обратно, в Рим, следить за домом. Она встала и Гай встал вместе с ней. – Бог благословит твой путь, Гай – сказала она. - А пока отдыхай, я приготовлю всё, что тебе будет необходимо в дороге. Клавдия с благодарностью кивнула ему и быстро пошла в спальню Пилата. Дверь она открывала с прежней осторожностью, разглядывая в приоткрывающуюся щель происходящее в спальне. Димитрий замачивал в небольшом медном тазу полотенце, и отжимая его, прикладывал к лицу лежащего Пилата. На столике возле ложа стояла чаша со взбитой мыльной пеной и лежала бритва, старая и знакомая Клавдии ещё по Кесарии. Она и покупала её в подарок Пилату ещё в первый их год пребывания в Иудее. Она тихо вошла в комнату и села в кресло возле столика. Димитрий мельком взглянул на неё и продолжил своё дело. Она взяла верхнюю из табличек, лежащих в стопке, и взглянула на Пилата. - Прочти, конечно же, прочти, моя Лукреция - придерживая рукой полотенце, положенное Димитрием на скулы и шею, кивнул Пилат, отвечая на её взгляд. Клавдия благодарно улыбнулась и углубилась в чтение. «...Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник высмеивает их лживую мудрость и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться, и пред кем рабски благоговеть, и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами. Как доложил мне Целлер, именно в тот день, на тайном совещании у Каиафы и было решено убить Праведника. Эта свора была готова растерзать его прямо там, на мраморных плитах храмовой площади, но боялись народа, сопровождавшего его. Попытайся они тогда схватить Праведника, и тут же возник бы бунт, я уверен, что храмовая стража была бы смята и побита камнями. Сопровождавшие его были надёжной охраной для него днём. Но Каиафа не был бы главным жрецом, если бы был глуп. Арест Праведника он задумал произвести ночью. Это было гораздо легче сделать, ибо ночами с Праведником оставались только наиболее близкие ему друзья. А их было всего то дюжина, да и то не всегда. Трудность заключалась лишь в одном - место их ночного пребывания знали только те, кто и был рядом с ним. И вот, даже среди этого узкого и, казалось бы, наипреданейшего Праведнику окружения, нашёлся один, презревший узы дружбы, предавший доверие и продавший своё достоинство человека. Что руководило им больше - ненависть, выросшая из зависти, или корысть, ослепившая его разум и ожесточившая сердце - неизвестно. Но, если, как говорят греческие мудрецы, зло имеет разумную природу, то здесь и слились два желания двух совершенно разных людей, объединённых одной ненавистью, Каиафы и Иуды Симонова Искариота. Так звали того, кто и выдал место ночлега Праведника и привёл храмовую стражу. И сделал он это за 30 денариев! Для него эта сумма показалась достойной ценой его преступления. На какую только не готов человек подлость и низость в своём стремлении к деньгам. И к власти. Один ради денег продал душу, другой ради власти душу убил. Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». Дочитав до этих строк Клавдия с грустью посмотрела на Пилата. Он полулежал на подушках с закрытыми глазами. Его лицо и шею покрывала густая мыльная пена. Димитрий аккуратно и ловко брил его, разглаживая одной рукой морщины, а другой осторожно снимал бритвой щетину. Кожа лица, освобождённая от пены и щетины, неестественно блестела в лучах светильника. Даже были заметны тончайшие паутинки кровяных артерий на заострившемся носе, скулах и щеках старика. Убрав щетину Димитрий стёр полотенцем остатки пены и сложив всё в таз вышел. Пилат открыл глаза и посмотрел на Клавдию. - Надеюсь, теперь я выгляжу лучше... - спросил он, пытаясь изобразить весёлую бодрость. - Ты прочла... то, что хранит моя память? В его глазах она заметила мелькнувшую искорку робкой надежды и неуверенности. Она кивнула и показала ему табличку, которую держала в руках. - А... - протянул Пилат. - Это последнее, записанное Димитрием. Я хочу чтобы ты прочитала с начала, может я что то забыл и ты напомнишь, или дополнишь... - Хорошо, Понтий - согласилась Клавдия. - тогда я хочу спросить тебя по поводу прочитанного... Пилат удивлённо и даже насторожено посмотрел на неё. Она положила табличку на столик и пересев на кровать взяла его за руку. - Неужели, как ты пишешь тут, именно твоя встреча с Праведником, тогда, в претории, стала причиной твоего... ожесточения - Она взяла табличку и прочитала вслух: «в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем?» И вот, самое для меня непонятное: «...чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». - Нет, нет! - возразил Пилат. - Я, наверное, не так высказал свою мысль. Порой не хватает слов, чтобы описать чувства, переживаемые в те, или иные моменты жизни. С той поры, как я впервые услышал о Нём, я всегда желал встречи с Ним. Жаль только, что именно желал, а не искал. Может быть, если бы наша встреча состоялась раньше, всё закончилось бы по иному... Пилат замолчал и посмотрел на внимательно слушавшую его Клавдию. - А? Как ты думаешь? Хотя, нет.. Сейчас что об этом говорить... - вздохнул он. - Да, встреча с Праведником сделала меня другим...Я не знаю, лучшим или худшим, но другим. Я стал по другому оценивать окружающее меня...Ты спросишь: как, по другому? И я постараюсь объяснить тебе. Хотя ты, наверняка, всё понимаешь и сама...не зря же ты связала свою жизнь с Его учениками... А Он был Человек! Мне хватило тогда часа общения с Ним, чтобы понять это. Никогда больше я не встречал никого подобного Ему, ни по достоинству, ни по величию духа. Одни Его называли царём, другие - божьим сыном, но я ещё раз говорю: Он был Человек. Если бы все на земле были подобны Ему, то этот мир стал бы совершенным и прекрасным. Но мы, люди, которых он призывал быть честными в своих поступках, скромными в своих желаниях, милосердными в своей жизни, Его убили. Видит Бог, я прилагал все усилия чтобы этого не произошло. Но и я, со всей своей чванной и пустой властью, которой, якобы, я обладал над жизнью и смертью во вверенной мне провинции, оказался ничтожен и бессилен. Это было моё первое и тяжёлое разочарование... Этот мир, оказывается, ненавидит правду, и убивает всякого, кто дерзнёт о ней говорить и по ней жить. Пилат говорил всё это усталым монотонным голосом, полуприкрыв глаза, как бы боясь взглянуть на слушавшую его Клавдию, и было видно, что это всё он не раз уже и раньше проговаривал сам с собой. - Так случилось тогда в Иудее, так произошло и ныне в Риме... - Пилат закашлялся и несколько секунд сухой и натужный кашель сотрясал его грудь. - И это лишь подтверждает мою правоту - прокашлявшись продолжил он. - Но другая сторона нашей встречи с Праведником была ещё большим разочарованием для меня. Около него всегда были самые близкие и верные друзья. Где же оказались они, когда необходимость в них была наибольшей? Они все разбежались! Мне доложили о подробностях ареста Праведника, да и в свитке всё рассказано без прикрас и недомолвок. Все оставили Его. Больше того, один из ближайших друзей продал Его, а другой трижды отрёкся от своего Учителя. Страх и корысть оказались сильнее уз дружбы и верности. Если был продан и отвергнут Тот, который, по моему убеждению, был лучшим из людей, то грош цена и человеческой дружбе, и верности, и слову. Вот что я имел в виду, когда написал то, о чём ты спрашиваешь... - со вздохом закончил Пилат. В спальне повисло долгое и тягостное молчание. Слышно было только учащённое дыхание старика. - Да, ты во многом прав - наконец нарушила тишину Клавдия. - Этот мир живёт не по законам, о которых говорил Праведник. Но это не повод возненавидеть за это весь род человеческий...Даже скажу тебе больше...ты казнишь себя за то, что не смог сохранить Ему жизнь, но, поверь мне, никто на земле не смог бы этого сделать...даже сам принцепс...Он и пришёл сюда, в этот мир, чтобы своей смертью открыть нам дверь в Мир Свой... Он и родился для этого и знал всё, что Ему предстоит... Она замолчала, не зная какими словами донести до Пилата эту великую и неразрешимую загадку. Перед которой, некогда, и она стояла в недоумении и тоске, не в силах понять ни сердцем, ни умом эту тайну искупления и победы над смертью через саму смерть. - Да, да, да - вдруг в каком то восторженном упоении зашептал Пилат. - Он же мне сказал тогда: «Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине...». Так и сказал! Понимаешь? Он знал, для чего пришёл в этот мир! И эти Его слова буквально копьём, там же, в претории, вонзились в меня. А я? Для чего родился и пришёл в этот мир я, Понтий Пилат, всадник и префект? Для того, чтобы стать сенатором? Или, по близости к принцепсу, достичь консульского звания? И что? Набивать сундуки сестерциями, приобретать виллы и рабов и отдаться разврату и обжорству, чем и живут те, к кругу которых я стремился? Кто из людей задаётся подобным вопросом: для чего я пришёл в этот мир? А ведь это главный вопрос для любого человека, но, почему то, никто не задаётся им... А ведь не будь этой встречи не было бы этих слов, и всё пошло бы у нас с тобой по накатанной, римской дорожке... - вымучено усмехнулся Пилат, взглянув на Клавдию. - Вот и получается, - ответила она - что ты на то родился и пришёл в этот мир, чтобы встретиться с Праведником, а я чтобы стать твоей женой и разделить с тобой твою судьбу. - Мне тоже приходили подобные мысли - сжимая её руку, с волнением в голосе сказал Пилат. - А может быть я должен был спасти Его от креста, и не выполнил своего предназначения? Подобная мысль тоже мучает меня. - Он с надеждой посмотрел ей в глаза. - Ты говоришь, что Его смерть была предопределена богами? И никто не мог помешать? Клавдия молча кивнула головой. Пилат, как бы в сомнении, покачал головой и задумался. Клавдия ждала, держа его руку и поглаживая её. - Я тогда по своей глупой гордыне спросил Его: «А что есть, эта Твоя Истина? О которой Ты пришёл свидетельствовать» - после недолгого молчания продолжил Пилат. - Я зря так сказал, мой вопрос был высокомерно снисходителен, я и впрямь тогда думал, что Его жизнь и смерть в моих руках... не надо было так говорить, но с того момента, ты не поверишь, а я никогда никому не говорил об этом, но этот мой глупый вопрос всю остальную жизнь сверлил мой разум, не давая мне покоя...Он, как будто, наказал меня...им, прочитав мысли, родившие этот вопрос, и заставив искать, искать, искать... Но это томление духа и не дало мне стать свиньёй... - добавил с горькой усмешкой Пилат. - С того дня я всю свою жизнь и ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина? И порой мне кажется, что во всём мире только меня этот вопрос и мучает... ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? И в самом деле, что же это за слово то такое - Истина? Как будто простое, по сути своей, и, одновременно, непостижимо сложное, по своему содержанию. Что скрывает оно в себе, что одни пытаются разгадать его тайну всю жизнь, а для других, и их подавляющее большинство, этого слова и вовсе не существует. Его просто нет, ни в их словарном запасе, ни в их кругозоре, ни в их жизненном мировоззрении. Наверное, они счастливы в своём не любопытстве. Да и зачем засорять своё сознание подобными вопросами, когда есть потребности более насущные и, по человечески, более желанные и вожделенные. Не сорвись этот вопрос тогда с пилатовских уст, и жило бы человечество без него, в своём слепом и безнадёжном неведении. Да и кому принёс богатство, славу или власть поиск ответа на этот вопрос? Скорее найдёшь насмешки, не понимание, а порой и неприкрытое презрение, или даже ненависть. Оставим его и мы, чтобы не запутаться в лабиринте его смыслов и не попасть, как Пилат, в его ловушку.
Выйдя из спальни Димитрий оставил таз с бритвой и полотенцем на столике в атриуме, и осторожно вернулся к спальне. Приблизившись к двери, он огляделся по сторонам и приник к ней. Ему было неловко, и даже какое то чувство стыда укололо его внутри. Но обида, на выказанное, как показалось ему из-за закрытой двери, недоверие, победила, и в его сердце родилось желание знать то, о чём говорят без него. Честно говоря, он надеялся услышать как будет решатся судьба имения, ведь от этого во многом зависело и его будущее. Но, как оказалось, это меньше всего заботило Пилата и волновало госпожу. Из-за закрытой двери до его ушей доносились всё те же страдания совести и воспоминания. Правда, с некоторыми, ранее ему неизвестными, дополнениями. Всё это он уже слышал и даже записывал, не понимая до конца, зачем и кому эти воспоминания умирающего старика интересны. У него вызвали скептическую усмешку слова о рождении для свидетельства об истине, и последовавшие за этим размышления Пилата о предназначении его рождения. Всё это было так далеко от настоящей жизни, которая кипела вокруг не засоряясь подобными вопросами, и от этого только выигрывала. Ещё больший сарказм вызвало признание старика о его поиске ответа на, казалось бы, совсем уж пустой вопрос, более риторический, чем практически нужный для жизни. «Да, голову, конечно, можно забить всякой лжемудростью...и испортить себе жизнь - думал грек, вслушиваясь в текучий за дверью разговор. - Но зачем? Какое мне дело что есть истина? Вот и конец этого иудейского мага лишь подтверждает всю обманчивость и призрачность познания истины. Он, видите ли, на то родился, чтобы свидетельствовать об истине. Какой то иудейский плебей, из ремесленников, да ещё и плотников сын, возомнил о себе, что родился на то, чтобы возвестить истину! Даже в Ахайе, прославленной своими мудрецами и философами, никто из них не дерзнул заявлять подобное. Что уж там говорить о Риме и прочих варварах... да и тьмы тем людей живут даже не имея понятия ни о том, что такое истина, и даже не зная такого слова...и счастливы...и счастливы» - повторил он, как бы убеждая самого себя. Ему вдруг стало до озноба неловко за его подслушивание, как будто сотни глаз вдруг увидели его за этим занятием. Он торопливо отошёл от двери и повернувшись увидел стоящего у колоны возле бассейна Гая. Димитрий даже вздрогнул и скривился от досады, но взял себя в руки и направился к выходу. Сделав несколько шагов, он остановился и взглянул на Гая. «Видел или нет - лихорадочно билась мысль. - Ещё не хватало чтобы он донёс...что видел меня подслушивающим. Так заметил или нет...». - Что ты тут делаешь, раб? - спросил он его, подавляя волну раздражительной злости. - Жду госпожу - ответил тот. Димитрий оглядел его. «Вот что этот раб из себя значит...» - подумал он. - Скажи мне, раб, что есть истина? - с плохо скрытой злобной насмешкой вопросил грек Гая. - Я думаю, истина - это высшая правда - спокойно и не обращая внимания на насмешку сказал Гай. Димитрий с удивлением посмотрел ему в глаза. - И где же ты видишь вокруг эту твою высшую правду? - с той же насмешкой спросил грек. - Где она? А может ты скажешь, раб, и в чём она для тебя лично состоит, эта высшая правда? - Скажу... - так же глядя в глаза Димитрия ответил Гай. - Её не нужно искать вовне, она должна быть внутри...А что до меня, то она помогает мне сохранить себя человеком... Димитрий даже вздрогнул. В ответе Гая он явно услышал укор себе. «Видел...» - пронеслось в его голове. - «Намекает, что подслушивать не по человечески...Он, раб, пытается оскорбить...меня, свободнорождённого эллина…» - Ты же раб – уже не скрывая злобного раздражения сказал он. - Как ты можешь сохранить себя человеком, если над тобою есть господин, а у тебя нет прав быть человеком. - Ты говоришь, что я раб - всё с тем же спокойствием ответил Гай, как будто не замечая раздражения грека. - Право быть человеком дано каждому, рабу и свободному, варвару и эллину... - Он на секунду замолчал, как будто раздумывая говорить дальше или нет, но усмехнулся и добавил: «Беда в том, что многие им пренебрегают... Я удивлён, что ты, эллин, не знаешь этого». «Что он о себе возмечтал!» - уже поддаваясь гневу подумал Димитрий. - «А...» - вдруг осенило его - «Он, наверное, из этих, которых принцепс объявил вне закона, из последователей мага, осуждённого стариком...». Грек с болезненным любопытством буквально впился в лицо спокойно стоявшего Гая, как будто пытаясь проникнуть в его мысли. - Ты мудрствуешь, раб - уже не скрывая своего раздражения перебил Димитрий. - и дерзишь... Уж не из этих ли ты, которых в Риме объявили врагами государства... Глаза Гая тоже сверкнули гневом, но он всё так же не отводил их от Димитрия. - Что я сказал такого, что вызвало твоё раздражение и даже гнев... - спросил он грека. Димитрий и сам уже внутри клял себя за подобное развитие их диалога. И раздражение и злость были вызваны не столько ответами или спокойствием и достоинством Гая, а тем, что он видел его, Димитрия, подслушивающим у двери. Эта мерзкая слабость, которой он поддался, ложилась пятном на его самолюбие. Одно дело если бы это всё осталось в тайне, и обличителем была бы только совесть, а другое - когда в подобном уличает раб, да ещё и варвар. Тут же был удар двойной - и по греческой гордости, и по совести. Он ничего не ответил Гаю и направился к выходу, досада на самого себя горечью колола сердце. - Пойди на кухню, пусть несут обед господину и госпоже, и накрывают в спальне - крикнул он уже из портика. - И отнеси таз и бритву... Ему очень хотелось убедить Гая, что если он и видел его у двери, то он там не подслушивал разговор господ, а ожидал указаний по обеденному меню. Оставалось только убедить совесть. Вариантов было два. Принять совершённое за норму, и впредь не гнушаться подобным. Или же осудить своё малодушие и в будущем не поддаваться ему. С такой вот борьбой противоположностей в голове Димитрий шёл по двору в смущении духа и раздражении совести. «Вот тебе и истина. Вот тебе и истина» - с досадным укором шептал кто то внутри. «Сохранить себя человеком...Старик тоже нечто подобное выдал...сенаторы псы, Рим - город свиней, а он сохраняет себя человеком...в одичании своём. А раб? Как будто они с одного голоса поют...Что есть истина! Сохранить себя человеком...». Димитрий остановился. « Да... - шепнул голосок, - не подкрадись ты к двери, и не было бы тебе так досадно и стыдно...и не упал бы ты в глазах какого то раба...да и в своих собственных...сохранил бы свою честь. Точно сказал Фалес, что один грязный поступок запятнает всю чистоту предыдущей жизни...Вот тебе и истина...». А Гай, дождавшись, когда фигура грека исчезла в пространстве двора, взял оставленный греком таз с бритвой и побрёл на кухню. Его не то, чтобы раздражил, а скорее удивил этот разговор, неизвестно по какой причине начатый подобным вопросом, и непонятно почему вызвавший раздражение и гнев у Димитрия. Гай, после разговора с Клавдией, ещё некоторое время просидел в экседре, а затем, пройдя в атриум, остановился у колоннады бассейна и задумался о предстоящем путешествии. Это было делом новым и опасным, но желанным, ибо приобщало его к гетерии, в которой состояла и госпожа. Он стоял опёршись о колону, и разглядывал искрящееся, в проникающих сквозь отверстие крыши лучах солнца, водное зеркало бассейна. Его мысли продумывали путь, наиболее быстрый и безопасный, и он всецело был поглощён своими планами. Его размышления и были прерваны появившемся в атриуме греком. Гай знал, кто он, но их пути практически не пересекались. Разве что в те дни, когда он привозил госпожу в имение, но и тут, ни он к греку не имел отношения, ни грек к нему. Потому то его и удивило и обращение грека, и его непонятная раздражительность в разговоре с ним. Гай не был рабом с того дня, как его, умирающего от ран гладиатора, привезли и бросили на поле у храма Эскулапа. Знал об этом грек, или не знал, демонстративно называя его рабом, не вызвало в Гае ни гнева, ни раздражения. Даже нотки презрения и превосходства, прозвучавшие и в самих вопросах, заданных греком, не поколебали спокойствия Гая, но насторожили. Ему показалось, что презрением и насмешкой грек выражает своё отношение к тем святыням, которым поклоняется его госпожа. Но зачем он именно ему, её слуге и телохранителю, начал задавать эти вопросы? Что он хотел этим добиться? И это презрительное: раб, и...не из тех ли ты...Он просто зол или глуп? И неужели он сам не знает, что есть истина? Он, эллин по рождению! Именно за свою учёность и приглашённый занять должность прокуратора имения! И что? Вся его учёность пуста... А зачем тогда нужна такая учёность? Несчастный гордец, он так хотел унизить меня, называя меня рабом... и не понимая простой истины, что раб тот, кто порабощён своим Я, а не тот, кого сделали рабом силою оружия. Да и госпожа, вот, говорит: не живи ненавистью, живи милосердием...разве это не высшая правда? Она дарит свою доброту людям и не смотрит, кто перед ней - раб или свободный...Её доброта разве не есть высшая правда! А он спрашивает, что есть истина... Истина - это свобода! Истина - это милосердие! Истина - это Правда! Гай с огорчением подумал о том, что как то не сумел, вот сейчас, здесь, сказать всё это греку, а теперь уже и не будет повода чтобы вновь вернуться к подобному разговору. Нельзя сказать, что Гай был как то по особому мудр, но перед его глазами протекала жизнь Клавдии. Он видел её дела, слышал её слова и постоянно убеждался, что её слова не расходятся с её делами. Она была из тех, о которых Праведник сказал: «Вы - свет миру», и её свет мимоходом осветил и его. Не понимая причины, побудившей Димитрия попытаться уязвить его, Гай и не мог понять, что вопросы, которыми засыпал его Димитрий, не вышли из сердца грека. Грек никогда не задавался ими, и не мучался поиском ответов на них. Он просто подслушал чужие мысли. Они были чужды и даже враждебны мировоззрению грека, но услышав их, нельзя было просто пренебречь ими. Необходимо было или подтвердить их право на размышление, или же доказать ненужность подобных вопросов для человеческой жизни. Но грек не учёл что то такое, что выше человеческих ухищрений. Унизив сам себя своим поступком, Димитрий, как это часто бывает с людьми, тут же задумал унизить и Гая. Как? Конечно же, показав его умственную убогость и полное неприятие подслушанных умствований Пилата. Он уже предвкушал своё торжество, но вышло всё с точностью до наоборот. Он был постыжен рабом, унижен своим любопытством и обличён своей же совестью. С Истиной, как оказалось, нельзя шутливо играть. Ею можно восхищаться, через познание. Ею можно пренебрегать, игнорировать и даже ненавидеть. От этого она не умаляется и не исчезает. Исчезают те, кто её игнорируют, пренебрегают и ненавидят. Но над Истиной нельзя насмехаться. Она всегда смеётся последней. А её смех вызывает такую тоску смертную, что не дай Бог никому пережить это. СОМНЕНИЯ И НАДЕЖДЫ Исповедь Пилата Клавдии была прервана появившимися в спальне рабами. Один нёс поднос с чашами и блюдами, а второй - Авит, старший над всеми, причастными к приготовлению еды, нёс чаши для омовения рук и полотенца. Он с торжественной почтительностью сервировал стол принесёнными яствами и отпустив раба замер у ложа Пилата, готовый прислуживать Клавдии и помогать Пилату. - Авит заботится, чтобы я не умер с голоду - вздохнув сказал Пилат. - А у меня совершенно нет аппетита...ты же знаешь, я всегда был непривередлив в пище... - добавил он, разглядывая сервированный стол. - Я подумал, что в честь приезда госпожи, уставшей и проголодавшейся с дороги, нужно немного разнообразить наш ежедневный обед - как бы оправдываясь сказал Авит, подавая чашу для рук. - Ты подумал правильно - омыв руки и принимая от раба полотенце согласился Пилат. - А что, Понтий, если мы отпустим Авита... - сказала Клавдия. - А я сама поухаживаю за тобой... - Это доставит мне удовольствие...- улыбнулся старик, - и напомнит дни нашей далёкой молодости. - Я позову тебя, добрый наш кормилец, - беря чашу из рук Авита сказала Клавдия. - Позаботься о Гае, накормите его и приготовьте комнату. Ему надо отдохнуть и возвращаться в Рим. Авит поклонился и ушёл. Клавдия подсела к Пилату и взяв чашу с бульоном подала ему. Варево источало пряный аромат трав, плавающих в янтарных пятнах жира, среди мелко порезанного чеснока и порея. Пилат послушно сделал несколько глотков и вернул ей. Она уже очистила ему яйцо и разрезала его пополам. - Расскажи мне, что там, в Риме? - попросил он, наблюдая за ней. - В Риме...в Риме безумие и беззаконие - ответила Клавдия, подавая ему половинку яйца с хлебцем. - Безумие и беззаконие это неотъемлемая часть жизни Рима - согласно кивнул Пилат. - а также жестокость... и разврат...и...да, наверное, нет такого порока каким бы не осквернился этот город! А вот месту добродетели там не найдётся...Я до сих пор не понимаю, зачем ты там? И эти люди, с которыми ты, и которых убивают ныне... - Он вздохнул, тяжело и прерывисто, и она заметила искру страдания в его глазах. - Я боюсь потерять тебя, боюсь даже подумать о том, что ты можешь оказаться на арене Большого цирка, и толпа будет реветь от восторга видя, как тебя разрывают львиные челюсти... Произошедшее с вами лишь подтверждает простую истину, что добродетель никому не нужна в этом мире. Её презирают, над ней насмехаются и её ненавидят...Ты же сама воочию видела судьбу Праведника и знаешь, к чему привели Его фантазии... если вы хотите жить по Его принципам, то спрячьтесь где нибудь в провинции, в Нарбонской Галлии, в Панонии, в Британии, наконец, и живите там своим укладом. Но зачем вы выбрали Рим? Это же город свиней! Классический! В твоём же свитке написано:«не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтоб они не растерзали вас...». Пилат говорил быстро, не переводя дыхания, и казалось, что порой он даже задыхался, от недостатка воздуха и своей слабости. - А они вас растерзали... а ваш жемчуг затоптали в грязь. В которой они и живут - с какой то даже злобой закончил он свою тираду, откинувшись на подушки и тяжело дыша. - Да, ты, наверное, прав... - после небольшой паузы сказала Клавдия. - я о городе свиней...но, поверь мне, там далеко не все свиньи...и среди казнённых немало римских граждан. То есть, они жили в этой грязи, как ты говоришь, но услышав учение Праведника оставили грязь и тьму и обратились к свету и чистоте нравственной... - И поплатились за это жизнями... - с раздражением перебил её Пилат. - Ты хочешь сказать, что жить во тьме и грязи лучше для человека, чем стать Человеком и умереть? - Я хочу сказать, что стать Человеком и жить подальше от свиней и псов лучше, чем жить среди них и быть растерзанными ими. - Нет, Понтий, здесь я не могу согласиться с тобой - возразила Клавдия. - «Зажегши свечу не ставят её под сосудом...» так сказал Праведник. Да ты и сам упоминал о его словах, что он пришёл чтобы свидетельствовать об истине. Понимаешь? Свидетельствовать, то есть открыть её людям, а не спрятать её в каком то уединении пустыни или лесов... - И ты о том же... - с горькой иронией сказал Пилат. - Что же есть эта истина, о которой Он пришёл свидетельствовать, и за которую отдал свою жизнь...скажи мне ты, жена моя, ведь и вы ныне умираете за неё же - Он приходил свидетельствовать о Любви...Истина и есть Любовь - она заглянула в глаза Пилата и продолжила: «Любовь ко всему...к людям, к животным, к миру, в котором мы живём...Согласись, если в душе человека живёт Любовь, то эта душа прекрасна! Она беззлобна, скромна, милосердна...да невозможно перечислить качества души любящей...она и бесстрашна, потому что для любящего смерти нет! Об этом и засвидетельствовал Праведник... Он не убоялся прийти в Иерусалим на казнь. Ведь он знал, что там его ждёт, но пошёл...А мог, как ты говоришь, уйти со своими учениками в Египет, или в Аравию, или даже в Индию... но предпочёл унижение и страдание на кресте...В Любви нет страха и для Любви нет смерти. Он это и показал своим воскресением... - Ты веришь в это? - быстро спросил Пилат. - Да, Понтий, иначе и быть не могло...Его видели и с Ним общались после Его воскрешения многие люди, с некоторыми из них я встречалась... - Кто они? - с любопытством перебил её Пилат. - Впервые об этом я услышала от Мариам из Магдалы. Она много рассказывала мне о Нём ещё в Иудее. А в Риме мне довелось встретиться с одним из тех, кто был с Праведником изначала. Его звали Симон, но Праведник нарёк ему имя - Пётр. - Я понял о ком ты говоришь. Этот Симон единственный из учеников Праведника, носивший всегда с собой меч... и это было безрассудством с его стороны, ибо всегда давало нам повод схватить его... - проговорил Пилат. - Он ещё жив? - спросил он Клавдию. Она отрицательно покачала головой. - Нерон распял его... после пожара. Кстати, он тоже мог избежать казни. Братья вывезли его из Рима в безопасное место, но он вернулся и принял смерть со всеми. - Да, тела так и не нашли... - как будто не слыша сказанного Клавдией прошептал Пилат. - Так ты веришь в то, что Праведник воскрес? Вновь задал он тот же вопрос. - А ты, я вижу, боишься верить в это? - вопросом на его вопрос ответила Клавдия. - Я хочу верить в это так же, как веришь ты... - с горечью проговорил Пилат. - Но почему... - Нет - нет, - прервала его Клавдия, - без всяких: Почему? Как? Просто поверь - Он воскрес! И все, живущие любовью, бессмертны, потому что любовь от Бога. Бог есть Любовь! Это и есть Истина. - Как всё просто...поверь в то, во что здравый смысл отказывается верить, Любовь! Бог! Бессмертие! Все эти слова в этом мире высмеяны и уничижены! Любовь продаётся и покупается в лупанариях Субуры и в подворотнях Рима. Богами стали гнуснейшие из человеческого рода, им строят храмы и в их честь устраивают жертвенные приношения. Бессмертие воплощается в мраморе мавзолеев и бронзе статуй...Как скуден, жалок и мерзок мир окружающий нас... в котором мы живём и который видим, слышим и чувствуем. Он реален и потому кажется единственно истинным. И как далёк и недосягаем мир о котором говоришь ты - мир бессмертия, в котором правда и милосердие... и в истинность которого поверили те, немногие, с которыми ты... Пилат замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Об этом мире, Понтий, говорю не я, а Праведник - возразила она. - Я верю в истинность Его Мира. - Да - да, - согласно кивнул он. - Я тоже хочу верить в истинность Его Мира, и если он существует, то я хочу оказаться там вместе с тобой. Но примет ли Он меня, неправедного судью, в свой Мир? Пилат горько усмехнулся. За все время разговора он так и держал в руке поданный ему кусочек хлебца с яйцом. Заметив это, он виновато посмотрел на Клавдию. -Налей мне немного вина с мёдом - попросил он. Клавдия подала ему кубок. Он сделал несколько глотков, и отломив кусочек хлебца зажевал его. Клавдия взяла с подноса тарелочку с рыбным филе и маслинами и подала ему. Пилат принял, и даже съел несколько кусочков рыбы и маслин, но отдал Клавдии и вновь пригубил кубок. Она подала ему сыра и он покорно съел отломив половинку от поданного ею. - Нет аппетита - как бы оправдываясь перед нею сказал Пилат. - Да и куда столько есть, когда лежишь? - Я всё же прикажу Димитрию привезти врача - сказала Клавдия, принимая от Пилата кубок. - И не упрямься... - добавила она заметив недовольную мину Пилата. - И ты приехала мучить меня... - вздохнул он. - только, прошу тебя, не сегодня...Сейчас я устал. Раз уж ты так настроена, то завтра...А сегодня мне надо дописать воспоминания мои... Вечером, после ужина, приходи и скажи Димитрию... Клавдия согласно кивнула и обняв Пилата поцеловала его. - И ещё... - нерешительно начала она, - мне нужны деньги. Сказав это она с тревогой посмотрела на Пилата. Он кивнул головой. - Я скажу Димитрию... - Нет, я бы не хотела, чтобы кто то из челяди знал об этом - с твёрдостью в голосе возразила Клавдия. - Хорошо, сколько тебе надо - спросил Пилат. - Мне кажется, десять ауреусов хватит... - подумав, ответила Клавдия. - Тысяча сестерций - уточнил Пилат. - тебе точно хватит этого? - Да - кивнула Клавдия, - но нужно именно 10 ауреусов, а не 1000 сестерций... - Хорошо, хорошо - согласился он, пытаясь приподняться с ложа. Она помогла ему сесть. Пилат запустил руку за спинку кровати и несколько секунд что то пытался извлечь оттуда. Повернувшись к Клавдии он подал ей медный ключ, указав им на стоявший в нище, за изголовьем кровати, сундук. Она взяла ключ и приклонившись на колени открыла сундук. Он был полон свитками, пергаментами и книгами. Она обернулась к Пилату. - Там, в правом углу под свитками кошель - сказал он. Она нашла его и развязав достала десять золотых. Всё вернув на своё место Клавдия отдала ключ и помогла Пилату вновь улечься. - Почему ты не спрашиваешь зачем мне эти деньги? - присев рядом с ним спросила она. - Зачем? - улыбнулся он. - Наверняка ты хочешь кого то выкупить, или кому то помочь...но в любом случае, я знаю, эти деньги ты обратишь во благо... - Пилат взял её руку и сжал в своей.- Милая моя, Лукреция, как я хочу быть с тобой, и здесь, и там, в Мире Праведника...- прошептал он. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Оставив Пилата Клавдия направилась в свою комнату, где останавливалась всякий раз по своему посещению имения. Её вещи уже были перенесены и сложены. Вазы, расставленные по мраморной полке, были наполнены свежесрезанными цветами, ложе искрилось шёлковым зелёным покрывалом, с золотой каймой по всему периметру, а на ночном столике стоял серебряный кувшин с водой, таз и бронзовое зеркало. Возле ложа, в ногах, стоял её баул. Она подошла к нему и развязав шнуровку достала бутылочку с чернилами, кожаный тубус и небольшой полированный пенал. Сложив всё это на ложе Клавдия нашла платок и завернув туда золотые спрятала их в недра баула. Оглядев комнату, она собрала всё с ложа и вышла. Придя в атриум Клавдия села в кресло и разложив всё на столе достала из тубуса скрученный в трубку лист пергамента, исписанный с обеих сторон. Она несколько раз свернула и развернула лист и придавив его светильником положила перед собой. В тубусе оказался и второй лист, чистый, она положила его поверх первого, оставив открытым верхний столбец послания. В пенале оказалась чернильница и с десяток перьев. Через несколько минут она уже была вся в работе. Послание было написано на греческом и работа шла быстро. Не нужно было переводить, как не раз бывало, с арамейского на греческий, или римский. С тщательным подбором слов и передачей смысла. Здесь нужно было сделать копию, а оригинал отправить с Гаем, как можно быстрее. Она знала, что каждое послание тех, кто воочию видел Праведника, слушал Его слова и был рядом с Ним, обретало бесценность святыни. И становилось источником познания Истины, о которой Он и приходил свидетельствовать. Занимаясь этим уже не один год она, буквально через сердце, пропускала каждое слово переписываемое ею, или переводимое. Иногда написанные строки так поражали её своей глубиной или тайной, что она могла днями рассуждать о прочитанном, а потом, вдруг, какое то внезапное озарение проникало в её разум и всё становилось ясно и понятно, даже до веселья. Так было и сейчас. Каждая написанная ею строчка, да что там строчка, каждое слово проходило через неё. «Ибо дал нам Бог духа не боязни, но силы и любви и целомудрия...» - выводила её рука на пергаменте, а воображение возвращало в Рим, где в окружении ревущей толпы вели на казнь автора этих строк и вместе с ним с десяток женщин, мужчин и детей. «Да, не боязни...» - повторяла она в мыслях. - «А силы и любви...» И тут же всплывали в памяти слова Праведника, из свитка переводимого ею и отправленного Пилату: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». И, дополняя их, своей силой и надеждой: «И ни в чём не страшитесь противников: это для них есть предзнаменование погибели...». «Откуда это?» - попыталась вспомнить она, прервав работу и отложив перо. Её всегда удивляла эта особенность её труда. Она никогда не пыталась запоминать переводимые ею письма, но они, как бы сами, ложились в её память, и занимали там свои полочки, стеллажи, шкафы. Из которых тут же появлялись, стоило только найти нечто схожее в других свитках. Мало того, даже порой сама жизнь, в своих многообразных ситуациях, провоцировала появление цитат, или даже целых абзацев, а то и страниц некогда переводимых или копируемых ею свитков. Казалось, память, как губка, с ненасытимостью, и даже с удовольствием, впитывала в себя толпы этих слов. По детски чистых и простых, но по глубине и смыслу казавшихся пришедшими из другого мира, и скрывающих в себе сверхчеловеческую мудрость. Хотя она знала, что писавшие были простыми иудейскими рыбарями. Погружаясь в эту работу она полностью отстранялась от окружающей её жизни, оставаясь один на один со свитком. Она предпочитала заниматься перепиской по ночам. В ночные стражи тишина её одиночества нарушалась только потрескиванием масла в горящем светильнике, да причудливыми тенями ночного мрака, танцующими на стенах и потолках. В эти моменты, выводя столбец за столбцом на поверхности пергамента, она как будто на вкус пробовала каждое написанное ею слово. Слова складывались в предложения, предложения в абзацы, а за всем этим незримо стоял Праведник, которому Клавдия и посвятила не только свой труд, но и свою жизнь. Она и видела то Его всего раз в жизни. Тогда, в претории иродова дворца, в разорванном хитоне и с засохшей на бороде кровью, в венке из тёрна, который, вместе с багряницей, надели на него глумящиеся солдаты. Но увиденное осталось в ней на всю жизнь. Здесь, в имении, она впервые изменила себе и занялась перепиской днём. Но на это были причины. Она надеялась уже завтра отправить Гая в Ефес. Но даже спешка не заставила её переписывать свиток механически, не вдумываясь в смысл написанного, и не смакуя его глубину. «Знай же, что в последние дни наступят времена тяжкие... - выводила она пером на пергаменте. - Ибо люди будут самолюбивы, сребролюбивы, горды...». Написанное заставило её задуматься. «В последние дни... - повторила она в мыслях - будут самовлюблённы, сребролюбивы... А когда они наступят, эти последние дни? Завтра? Через 100 лет? Или через 1000... И разве ныне люди не сребролюбивы и не горды?» Клавдия пробежала глазами следующие строки: «...неблагодарны..клеветники, жестоки, предатели». «Всё как и ныне... - с горечью подумала она. - Значит, ничего и не изменится в этом мире, всё только будет хуже и хуже...». «...Не примирительны, не воздержны, не любящие добра, наглы...» - читала она, и каждое слово в её воображении принимало вид маленького мерзкого и уродливого человечка, прятавшегося в буквах самих этих слов. «И в самом деле...» - размышляла она, вновь и вновь перечитывая пороки будущего человечества, которые предсказывал апостол в своём письме. « Не зря же он на первое место поставил самовлюблённость...Греки рассказали о Нарциссе, влюблённом в самого себя. Говорят, он был божественно красив, но его красота была жестока и бессердечна...ибо он не замечал ни чужих нужд, ни страданий, ни боли. Он был занят только собой.. Человек самовлюблённый - идеал в своих глазах...А чем он может похвалиться перед другими и доказать свою исключительность? Богатством, конечно же! Деньгами! Богатый себялюбец тут же возносится в гордыне и надменности, а надменность - это презрение к другим, и, как следствие, злоречие и сквернословие...по отношению к ближним, да у самолюбца и нет ближних, все для него презренные рабы. Человек только он!». Клавдия даже подивилась так чётко и ясно, ступень за ступенью, разъяснённому апостолом погружению человечества в бездну духовного омертвения. «Неблагодарны, недружелюбны...» - её глаза скользили по написанным словам, а рука выводила их по пергаментной канве, впитывавшей в себя вместе с чернилами и тревожный смысл этих слов. « И до последних дней мира, до этих самых «тяжких времён», когда, по пророчеству Праведника, в человеческих сердцах охладеет любовь, а её место займут вот эти самые, перечисленные апостолом, нечистоты, будут читать люди письмо казнённого Нероном апостола, и станет оно обличением для одних, и предупреждением для других. И в этом есть частичка моего труда... - с удовлетворением шептало ей сердце. - И как бы не лютовал Нерон, бросая в темницы или на арену тех, кто несёт учение Праведника, ничего он не добьётся своей жестокостью - «для Слова Божьего нет уз». «Да и все, желающие жить благочестиво во Христе Иисусе, будут гонимы...» - писала она, вспомнив, что когда то, эта нравственная аксиома вызывала в её сердце некое возражение, и даже возмущение, своей несправедливостью. Почему, живущие честно и праведно должны быть гонимы? Теперь же, после римских событий, истинность написанного не вызывала сомнений, как и то, что «злые люди и обманщики будут преуспевать во зле...». Этот, на неискушённый взгляд, моральный абсурд, когда зло властвует, а добро уничтожается, был главным законом в человеческой среде, хотя лицемерно прикрывался и таился, прячась за лживыми сентенциями придуманными греческими и римскими мудрецами. И опять в её памяти вспыхнули слова из письма, переписываемого ею около пяти лет назад: «Мудрость мира сего, есть безумие пред Богом». Она вновь остановила работу. «Да, мудрость мира сего...Где она? В чём она? В достижении власти, богатства, славы...А потом? А потом безумие...во зле, в разврате, в обжорстве, в жестокости к рабам, клиентам, ближним... В мудрости мира сего почему то нет любви, нет стыда, нет скромности...Да, люди самолюбивы, сребролюбивы, горды и жестоки...и всё это - безумие пред Богом, но и Бога для большинства просто не существует...». Клавдия вздохнула и макнув перо в чернильницу продолжила свой труд. Но через небольшое время вновь остановилась увлечённая новыми мыслями вызванными следующими словами апостола: «При первом моём ответе никого не было со мной, но все меня оставили...». Она всем сердцем ощутила горечь этих слов. Клавдия несколько раз перечитала их. « Все его оставили... - повторила она шепотом. - И так же все оставили Праведника, когда пришли взять Его. Что это? Малодушие или жребий?» «Да не вменится им» - прочитала она следующее предложение. «Да не вменится им...» - повторила она вслух несколько раз, и дописав пожелание апостола поставила в конце знак восклицания. Оставалось совсем немного. «Постарайся прийти до зимы...» - это предложение она выводила медленно и на её глазах даже появились слёзы. Уже месяц как он был казнён...а в послании просит принести ему книги и плащ...хотя там же и пишет: «я становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало...». Знает, что будет убит, но...живёт надеждою на Бога... Она вздохнула и дописала: «Приветствуют тебя Еввул и Пуд, и Лин и Клавдия, и все братья...». Из всех перечисленных, в живых оставалась только она, Клавдия Прокула. Дописав последние строки она перечитала написанное, сверяя его с оригиналом, и сложив пергамент в тубус, а перья и чернильницу в пенал вернулась в свою комнату. Она устала. Пока она находилась в пути, все неудобства дороги преодолевались надеждами и планами. Но вот, путь завершён. Она в имении, но и планы все разрушены болезнью Пилата. Она впервые увидела его по детски беспомощным, и впервые испытала такую горькую грусть и печаль, какую может испытать мать, видя умирающим своего ребёнка. Это был ещё один удар по её сердцу. Утратив в Риме братьев и сестёр, она воочию увидела, что теряет и мужа. Как могла Клавдия сдерживала себя, но слёзы всё равно прорывались и выдавали её. Свиток отвлёк на время от грустных и печальных мыслей о настоящем, но, вместе с тем, не принёс и утешения. Он тоже был о расставании и утрате. Всё это, вместе взятое, отняло остаток её сил. Положив тубус и пенал на столик рядом с ложем, она легла не раздеваясь и не сняв даже сандалий. «Боже Всемогущий - прошептали её губы. - Ради Твоей милости к нам, и ради Праведника, Сына Твоего, помоги мне...Ты знаешь, чем озабочено сердце моё...помоги мне...и будь милостив к мужу моему. Прости ему и мне ибо оба мы виновны перед Тобой и Сыном Твоим...». Сонное оцепенение мягкими узами опутало её сознание и тело, давая ей успокоиться, а телу набраться сил. ДИМИТРИЙ Расставшись с Гаем Димитрий, в раздражении и досаде, прошёл на конюшню и оседлав коня выехал через хозяйственные ворота. Разговор не выходил у него из головы, и, так же как и у Гая, пестрил недосказанными фразами и убедительными аргументами в пользу правоты, конечно же, грека. « Какое то гнездо сумасшедших мечтателей - со злым раздражением думал он. - Один в своей одичалости возненавидел весь род людской и бродит в закоулках своей больной совести...Госпожа... тоже хороша...воскрес из мёртвых! Как в это можно поверить, и как вообще можно о подобном говорить! Кроме как старческим слабоумием это и не объяснишь... - заключил он, но и это не успокоило его. «И раб туда же, сохранить себя человеком! В этом мире, чтобы сохранить себя человеком надо быть или знатным, или богатым...а ещё лучше и тем и другим сразу». Грек горько вздохнул. Он не был ни богат, ни знатен. Знатность была недостижимой целью, но вот скопить сумму, достаточную для приобретения небольшого имения, и выдвижения в городскую магистратуру, грек считал задачей посильной. Нет, конечно же, его мечты не о римских магистратурах. Тут он не обольщал себя, да и проведя несколько лет в Риме, он возненавидел этот город со всем презрением греческой души. Распутный, продажный, насквозь лицемерный и варварский. Здесь он был согласен со стариком в его оценке. Мечтой Димитрия было вернуться в Элладу и приобрести имение с масличным садом, виноградником и бассейном. Лучше в окрестностях Коринфа, чтобы было недалеко от моря и вдали от городской суеты. Он не собирался отказывать себе в тех удовольствиях, которые высмеивал старик. Театр, цирк, состязания кифаредов, диспуты философских школ, да и, в конце - концов, те же гладиаторские бои...как может лишать себя этих маленьких приятностей жизни образованный человек! Уединённость имения, в его мечтах совсем не отрицала близость и городских развлечений. В его планах на будущую жизнь, тёмным, и до конца ещё не решённым, был вопрос о браке. Нужна ли будет ему жена, или достаточно для счастливой и безмятежной жизни конкубины... Жена, это, конечно же, законный наследник всего, что он, Димитрий, сумеет стяжать. Но он скептически, и даже с презрением, смотрел на этот, казалось бы, бесспорный закон человеческой жизни. «Мой наследник наследует моё, его сын наследует, что стяжает мой сын, далее внук, затем правнук и так бесчисленная череда...а смысл всей этой карусели? Его нет! - уже давно для себя решил он. - Я живу здесь и сейчас, а потом распадаюсь на атомы...и всё! Какое мне дело до того, что будет после меня? Как будет жить мой сын или внук...Женщина, конечно , нужна...но больше для ложа...». Грек не был чужд сладострастия, но в имении держал себя отрешённо, за то навёрстывал своё в близлежащем городке, куда часто выезжал и по делам имения и по своим. Впереди показались ряды масличного сада и он свернул к ним. В ближайшие дни нужно было начинать сбор оливок. Димитрий соскочил с коня и привязав узду к дереву пошёл по междурядью. Всё уже было готово. Сети растянуты под кронами деревьев и установлены на кольях. Корзины, опрокинутые вверх дном, тёмными пирамидами маячили в междурядьях. Грек подошёл к ближайшему дереву и взяв прислонённый к нему деревянный биток ударил им по стволу. В сеть слетели с полдюжины маслин и пожухлых листьев. Он достал несколько ягод и попробовал их. «Ещё несколько дней стоит подождать» - решил он. Урожай обещал быть неплохим. Он прошёлся по саду и вернулся к коню. «Закончу с уборкой и попрошу расчёт - подумал он, - если раб донесёт, что видел меня подслушивающим у дверей, то оставаться здесь просто невозможно». Ему опять стало горько и досадно. Но, в большей степени, не от постыдной слабости, на поводу у которой он пошел, а от того, что придётся искать другое место работы, и вряд ли удастся найти нечто подобное. Пилат, со всей своей, на взгляд грека, чудаковатостью, и платил хорошо и относился без явного пренебрежения и превосходства. Хотя, и как греку казалось, довольно часто, в его словах Димитрий замечал насмешку или иронию и по отношению к нему, Димитрию, и по отношению к его любимой Элладе. Хотя, и ирония и насмешка не были злы и унизительны. А по предыдущему опыту своей римской жизни, грек знал, как могут унизить или оскорбить римские аристократы человека, подобного ему. Да что там аристократы! Вчерашние рабы, сделавшие себе баснословные состояния на холуйстве или разврате или доносах, могли не только оскорбить словом, но и натравить свору своих рабов. «А ты говоришь: сохранить себя человеком - вновь вступил он в заочный спор с Гаем. - Если ты беден, то и бесправен, и будь ты хоть тысячу раз прав, но любой судья примет сторону богатого, потому что деньги решают всё в этом мире...это и есть истина, а не какая то твоя высшая правда...». Грек взгромоздился на коня и направил его к имению. «Сколько там у меня в сумме... - считал он в уме. - У Клодия под 10% 15000 сестерциев, у этой старой сводни под те же проценты 10000 сестерций... за этот год получу свои 6000... итого можно говорить о 33000...не густо, надо бы поднять проценты...в Риме и под 20 дают..». Да, наш гордый и самолюбивый эллин не гнушался и ростовщичеством. Чего не сделаешь, и на что не пойдёшь ради осуществления такой, по человечески простой, мечты, как своё небольшое имение и возможность достичь магистратуры, хотя бы и в деревенском поселении. Не зря же сказал божественный Юлий, что лучше быть первым в захудалом Перузии, чем вторым в Риме. Конь неспеша брёл вдоль склонов прибрежных холмов давая Димитрию возможность размышлять о настоящем и будущем. «Да, 33000 явно маловато... - продолжал вести свой подсчёт грек. - за югер виноградника ныне просят 10000, а дом, а постройки, а рабы, а скот и инструменты...тысяч 100 надо, а то и больше... у старика вот имение в 3 миллиона, и даёт доходу в год около сотни тысяч...А он мудрствует и бредит о каком то там царстве правды, а с доходом в сотню тысяч и в этом царстве можно жить припеваючи... Но нет, всё ему тут не так... Встреча...да, встреча с этим магом свела его с ума...да, судя по всему, и госпожу тоже. Что есть истина и для чего я родился! Глупейших вопросов и не придумаешь...Родился всадником, был близок к принцепсу...чего ещё желать? Наслаждайся жизнью, почётом, властью, богатством. На это ты и родился. Так нет! Надо всё похулить и искать что то, чего просто нет! А я вот на то родился, чтобы стать уважаемым человеком... и стану им». Но твёрдой уверенности в этом не было. Жалкие 33 тысячи сестерциев насмешливо звякнули в его памяти. «Ой ли, - как будто бы услышал он в их звоне, - с такой суммой самое большее на что ты можешь рассчитывать это харчевня при дороге...». Грек даже скривился от подобных мыслей. «А что делать?». Его уже давно смущала или соблазняла мысль о возможном обогащении за счёт доходов имения. Старик, как он видел, полностью доверял ему во всех делах по имению. Здесь можно было поживиться, и он знал, что многие прокураторы имений не гнушаются утаить часть дохода в свою пользу. Но он гнал подобные мысли, и не считал для себя возможным обманывать доверявших ему. Была ещё одна возможность найти деньги. Возможность относительно честная и используемая многими - жениться на богатой вдове, или лучше на девице. Это, конечно, давало какие то перспективы, но вместе с тем налагало и бремя, и не только супружеских обязанностей, но и претензий, склок, разногласий, обид и прочих связанных с браком тягот. Эти, предполагаемые им, неизбежные неприятности брака и убеждали его предпочитать конкубину. Но богатых наложниц во всей римской империи было не сыскать, а значит и этот вариант отпадал. Что же оставалось нашему доброму Димитрию? Оставить всё, как есть. То есть, и дальше исполнять свои обязанности прокуратора имения и получать свои честно заработанные 6000 сестерциев в год. Учитывая то, что пища, кров и одежда доставались ему от старика, лет через 10 он бы скопил сумму, о которой мечтал и стал бы уважаемым человеком в окрестностях Коринфа. Но эта глупая слабость, которой он поддался, и за которой его застал этот раб... «Он уже наверняка донёс госпоже, что видел меня у спальни - с вновь проснувшимся раздражением подумал Димитрий. - Она полностью доверяет ему... и поверит. Да, придётся просить расчёт и уезжать... Куда? Вот тебе и истина, высшая правда». С такими мыслями въезжал Димитрий в ворота имения. У конюшни коня подхватил под узды раб, и, дождавшись когда грек спрыгнул, увёл его в стойло. Димитрий направился к колодцу в углу двора, и зачерпнув из ведра, стоящего на краю колодезного устья, медленными глотками пил уже насыщенную солнечным теплом влагу. Он сел рядом с ведром, молча наблюдая за жизнью двора. Заканчивалась последняя дневная стража, а вместе с ней и повседневные труды и заботы обитателей имения. Кто то пробежал на птичник и спустя несколько минут вернулся уже с корзинкой яиц, собрав последний дневной урожай куриных плодов. Его увидели, и несколько голов выглянули из кухни, но тут же скрылись. Он усмехнулся, заметив эту робость. Он знал, что его побаивались рабы и не любили за высокомерие и строгость. «Скоро я оставлю вас... - прошептал он в себе. - найдёт вам старик иного прокуратора...если, конечно, выкарабкается...а если нет, то госпожа найдёт кого нибудь». Ему вдруг стало грустно. Всё же он успел, если и не привыкнуть к этой «одичалой», как он говорил, жизни, то проникнуться некоторой прелестью её обособленности. Здесь, казалось, даже время текло медленнее, а значит и жизнь подстраивалась под его неспешность. После Рима, с его вечным движением и ночью и днём, прибыв в имение Димитрий, как будто погрузился в воды огромной невидимой, но мощной, реки, несущей плавно и убаюкивающе всех, кто попадал во власть её течения. Вилла, словно огромная трирема, со всеми своими обитателями плыла по этой «реке времени» в неспешности и однообразии бытия. С одной стороны, это, ежедневное, однообразие забот, потребностей и трудов отупляло, едва ли не доводя до уровня мула, что каждый день крутил архимедов винт, подавая воду в бассейны и фонтаны усадьбы. Но, с другой стороны, это размеренное однообразие и называлось жизнью. Конечно, её наполняемость была различной. Внешне видимое однообразие и монотонность жизни старика было наполнено постоянным внутренним поиском ответов на запросы его разума и совести. А однообразие жизни рабов ничем не обременяло никого из них, даже наоборот, считалось за благо. Ибо они были сыты, одеты, имели жильё и, хотя и чудаковатого, но хорошего хозяина. А чего ещё желать в этой жизни? Димитрий презирал их за эту покорность и непритязательность. И хотя понимал, что они под игом, но видел, что даруй им старик волю, большинство бы отказались от неё, чтобы жить в неволе, но сытно. Поначалу его угнетал этот однообразный уклад жизни в имении. День был похож на день до безысходной тоски. Но он быстро наладил свой личный уклад и оказалось, что у него уйма свободного времени. Старик доверил ему имение, а сам весь ушёл в свои книги и таблички. Постепенно они сблизились. Оказалось, что старик умён и образован, чего грек уж никак не ожидал увидеть в провинциальном, как он думал, римском солдафоне. Их беседы часто затягивались до полуночи, а темы были самыми разнообразными. В конце - концов он и сам стал мечтать о подобной уединённой вилле, но недалеко от большого города. Он был человеком «греческой культуры», а это налагало некоторые необходимые стереотипы поведения. Посещение театра и диспутов перипатетиков было признаком культурного человека, а этим званием он тешил себя. Его уединённость нарушила кухонная служанка пришедшая к колодцу набрать свежей воды. Она подошла с еле заметной улыбкой, блуждающей по её губам и глазам. - Господин спрашивал о тебе - сказала она, опуская ведро в колодец и разглядывая задумавшегося Димитрия. Её глаза были дерзки и завлекали в сети её желания. Грек оценивающе окинул её взглядом с головы до ног, и встав, направился к дому, но остановился и повернулся к ней. - Послушай, Мелита - сказал он, - ответь мне, что есть истина? - Господин задаёт мудрёные вопросы... - со смехом ответила женщина. - А зачем мне знать, что есть истина? Он молча ждал. - Ты мужчина, я - женщина... - проговорила она. - Я хочу тебя, а ты хочешь меня...это же и есть истина... Она с интересом заглянула ему в глаза, как бы ища в них ответ, но увидела лишь искру презрения. - Это не истина, Мелита, это - похоть. - с насмешкой сказал Димитрий и пошёл к дому. Она смотрела ему во след, и, скривив губы, плюнула на то место где он секунду назад стоял. - Грязный лицемер - со злостью в голосе прошептала она, вытаскивая ведро с водой, - корчит из себя мисогина, думает мы не знаем, как он развлекается с «козочками» в Ватлуне... Она перелила воду в кувшин, и ловко вскинув его на плечо направилась к кухне. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Димитрий поспешил к Пилату. Подойдя к спальне он замедлил шаги и прислушался, но тут же одёрнул себя, и постучав в дверь вошёл. Старик был один. Димитрий облегчённо вздохнул. Он не то, чтобы боялся, застать здесь Клавдию, но ему бы было неловко при ней. Мысль, что он был обличён в подслушивании, и об этом уже знает госпожа, сверлила его. А увидеть презрение в её глазах для грека было подобно пытке. Но всё обошлось. Подойдя к ложу он придвинул поближе кресло и сел в него. - Я искал тебя... - дождавшись пока он сел, сказал Пилат. - Я ездил в сад, - ответил грек, - через 3-4 дня будем начинать сбор оливок... - Да... - кивнул головой старик. - Всё идёт своим чередом...виноград, оливки, Сатурналии, пахота, сев... Ты отлично управляешься с имением...я доволен тобой. Но сейчас давай продолжим наш труд... Димитрий согласно кивнул и встав с кресла направился к столику. Он взял стиль и несколько верхних из лежащих в стопке табличек. Просмотрев их, он вернулся и сев в кресло приготовился к работе. - Напомни мне, о чём я говорил в прошлый раз - устраиваясь поудобнее попросил Пилат. «...Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, и в целях, и в смыслах?» -Да, точно так - повторил Пилат. - ничтожны цели и пусты смыслы...но оставим философию... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Праведника взяли в ту же ночь. Я не ожидал такой прыти от Каиафы, но, судя по всему, дневные диспуты в Храме стали той, переполнившей меру терпения, каплей, которая заставила их действовать быстро и решительно. Сыграло свою роль и предательство. Я не знаю, что стало его причиною, и когда его замысел впервые посетил сердце этого человека... Хотя...можно ли назвать человеком того, кто предаёт доверяющего ему? - Пилат посмотрел на Димитрия, как бы обращаясь к нему, и продолжил: «Может ли замысел предательства родиться мгновенно, за минуты, или даже секунды...не думаю. Зависть, постепенно, день за днём, превращаясь в ненависть, копилась в сердце этого...и, наконец, нашла себе применение. Он нашёл тех, кто ненавидел Праведника так же, как и он. Подобное соединяется с подобным, так, по моему, говорит и Аристотель. Этот не только рассказал где проводит ночи Праведник, но даже вызвался провести туда храмовую стражу и каиафиных рабов, чтобы в ночной сутолоке они не ошиблись, и не взяли вместо Праведника кого либо из бывших с ним. Всё так и произошло. Находившиеся с ним увидев появившуюся толпу с факелами и оружием разбежались, поражённые страхом, а Праведник был схвачен, связан и отведён в дом Каиафы. Они глумились и издевались над ним до утра. А едва пробили первую стражу, как вся эта свора направилась к претории. Их было не так уж и много, в основном каиафины рабы и храмовые служители, но гвалт, поднимаемый ими, заставил напрячься воинов, стоявших в карауле и не видевших источник и причину приближающегося крика и визгов. Этот варварский язык, на котором изъясняются в Иудее, не благозвучен и груб, когда же эмоции переполняют их сердца, то речь их становится невразумительна и буйна. Я различал отдельные фразы, доносившиеся до дворца. Из их глоток в основном вырывались проклятия: «Смерть еретику» - визжали одни. «Смерть богохульнику» - старались перекричать их другие. «Да воздаст Бог этому лжецу» - давились злобой третьи. А в совокупности всё это напоминало карканье возмущённой чем то вороньей стаи. Был первый час утренней стражи. В ожидании завтрака я просматривал отчёт квестора о налоговых поступлениях от торговцев жертвенными животными. Клавдия находилась у себя, на женской половине дворца, и мы должны были встретиться за столом в триклинии, а после завтрака вместе отправиться в Антонию. Вечером предыдущего дня я рассказывал ей о том, как Праведник постыдил и высмеял пред толпой паломников храмовых жрецов. С самых первых дней его появления она с любопытством внимала всем слухам, распространяемым о нём. Зная, что все праздничные дни он будет находиться в храме, ибо до сего дня так было всегда, я предложил ей вместе поехать в Антонию, и увидеть, или даже услышать, всё своими очами и ушами. Она с радостью согласилась. Кто тогда мог предположить, что Каиафа приступит к осуществлению своего плана так быстро. Как мне казалось, разумнее было дождаться конца праздника, и тогда уж, когда толпы разбредутся по своим жилищам, осуществить задуманное ими убийство Праведника. Которому я, всё же, надеялся помешать. Таковы были наши планы. Но всё пошло по иному. Толпа остановилась перед воротами продолжая вопить в сотню глоток. Я вышел к колоннаде, и наблюдал за происходящим с верхней галереи дворца. Подобное представление было мне не в диковинку. Нечто похожее было и в Цезарее, в первый год моего прокураторства. За всеми этими иудейскими ателланами, как я понял ещё тогда, всегда стояли тайные кукловоды, и здесь их белые одежды маячили за спинами беснующихся. Каждый из этого сброда пытался, как можно убедительнее, показать своё негодование, гнев, ярость. Они махали руками и потрясали кулаками, рвали на себе волосы и кетонеты, набирали пригоршни пыли и бросали её над головой, и всё это под непрерывный визг и изрыгание проклятий, которыми они осыпали связанного верёвками Праведника. Я сразу узнал его. Досада и гнев наполнили моё сердце, но я взял себя в руки. Дело только начиналось, и я был уверен, что своей властью смогу вызволить Праведника из рук толпы». - Как я был наивен тогда... - вздохнул Пилат прервав свой рассказ. Димитрий молча ждал. Старик помолчал и продолжил: «Ко мне на галерею поднялся центурион. Он был встревожен складывающейся обстановкой, ибо не понимал истинных причин её возникновения. Ему показалось, что толпа пришла вызволять силой трёх злодеев о которых я упоминал ранее. В эргастуле дворца находились в узах три мятежника, взятые Целлером при попытке захвата ими арсенала. Их судьба была предрешена их преступлением. В этот день их ждало распятие. Центурион с бригадой плотников занимался изготовлением орудий казни. Вертикальные брёвна уже были готовы и уложены в повозки, а в патибулумах высверливались отверстия. С появлением толпы работа прекратилась и все воины вооружившись заняли места по стене и у ворот. Центурион стал чуть позади меня и ждал моих указаний. Толпа заметила нас, но не утихла, а заголосила с ещё большим рвением и злобой. «Заставь их замолчать» - приказал я центуриону. Он кивнул и спустился во двор. Через минуты легионный трубач протрубил сигнал «приготовиться к атаке». Два коротких и один резкий и протяжный звук военного рожка заставили толпу притихнуть, но не замолчать. В тот же миг были распахнуты ворота дворца и две декурии воинов в полном вооружении выстроились напротив толпы. Стоявшие впереди поддались назад, и мне показалось, что все они сейчас побегут, гонимые страхом. Так обычно и бывало ранее. Но в этот раз они не побежали, а отступив назад замерли, с ненавистью и настороженностью наблюдая за солдатами. Праведник оказался в середине круга, с одной стороны ограниченного солдатами, с другого толпой. «Что вы хотите?» - крикнул я им в повисшей и, как будто, даже звенящей от напряжения тишине. «Чтобы ты осудил его на смерть!» - прокричал кто то из задних рядов толпы, и тут же вновь заревело сотня глоток: «На смерть еретика! На смерть! На смерть». Я поднял руку и тут же их глотки закрылись и вновь повисла эта бессмысленная и дрожащая тишина, готовая в любую секунду вновь прорваться визгом и воплем. «В чём же виновен Человек сей, что вы желаете ему смерти?» - спросил я. Я уже не кричал, мой голос был спокоен и ровен и в повисшей тишине мой вопрос услышали все. Я ожидал очередного взрыва, но, казалось, мой вопрос был не услышан ими. Они молчали и просто глядели на меня, как будто не зная, что говорить и что отвечать. Прошло не меньше минуты, прежде чем вновь из задних рядов донеслось: «Если бы он не был злодей, мы не привели бы его к тебе». И тут же толпа заголосила: «Не был бы злодей, не привели бы к тебе». Я посмотрел на Праведника. Он стоял в кругу и смотрел куда то в землю, казалось, он не обращает ни какого внимания на происходящее вокруг него. Я приказал центуриону привести Праведника ко мне. Толпа молча наблюдала, как воин перерезал веревку, за которую держали его и приказав следовать за ним, ввёл его в преторию. Поднявшись на галерею, он подтолкнул Праведника в спину в направлении меня, а сам остался у лестницы. Я приказал развязать его руки и рассматривал его с нескрываемым любопытством и интересом. Он был красив и мужествен, чуть выше среднего роста, строен и, вероятно, силён. Его, должно быть, любили женщины. И, на сколько я знал, не менее десяти их следовало за ним везде. Вся его осанка, взгляд спокойных, но, как показалось мне, усталых, глаз, свидетельствовали о высоком духе, жившем в этом человеке. Спокойное и уверенное в себе достоинство, в сочетании с какой то, нечеловеческой, усталостью сквозившей из его глаз, поразили меня. Ведь он был на пороге смерти! Где же, нет, не страх, истинные мужи не боятся смерти, но, хотя бы, тень волнения? Я подошёл к нему. О! сколько раз за свою жизнь я всматривался в глаза осуждённых на смерть! Вся необъятность, вся бездна людской природы в этот момент ограничивается двумя маленькими огоньками человеческого ока. Их цвет может быть разным - серым или голубым, как у обитателей Рейна, или карим, как у живущих в Азии, чёрным, как у аравийских кочевников, но трепет и стон, исходящий из них в это мгновение един для всех. Его же глаза были полны усталости и спокойствия...». В этот момент двери в спальню приоткрылись, и в комнату вошла Клавдия. Пилат, увидев её, замолчал и виновато улыбнулся. - Мы записываем прошлое... - сказал он глядя на неё. - Я не помешаю вам? - спросила она шёпотом приблизившись к нему. - Как можешь ты помешать, добрый мой гений - протягивая к ней руку, и указывая на стоявший с другой стороны ложа стул, ответил Пилат. Появление Клавдии заставило Димитрия напрячься и опустить глаза в табличку. Клавдия села рядом с ложем, ожидая продолжения воспоминаний. - Да, усталости...и спокойствия - продолжил он свою мысль, но, не досказав её, обратился к Клавдии. - Я попрошу тебя об одной услуге... - сказал он. - Эти воспоминания - всё, что я могу сделать ради памяти Праведника. В этих строках моя совесть, моё малодушие, моё покаяние...позднее конечно, но всё же...Если бы ты не прислала этот свиток с описанием его жизни, и твоей и моей причастности к ней, то и моя память умерла бы вместе со мной. Но, видно так угодно божеству, чтобы и мои воспоминания о Нём дошли до людей. Тот, кто писал о Нём и о моей роли в Его судьбе, конечно, написал всё так, как знал он. Но он не мог знать о нашем разговоре, и потому написал, что Праведник не отвечал мне «..ни на одно слово». Именно эта неизвестность истины и подвигла меня к моему труду. Нет, не подумай, что я пытаюсь оправдаться за своё малодушие, но сказанное им тогда буквально обожгло меня, хотя всё сказанное было обращено не ко мне лично...Если его слова произвели такое действие в моей душе, то о них должен узнать каждый...и, я уверен, что и ещё в ком то они произведут подобное действие... Пилат замолчал и в спальне повисла тишина. Димитрий всё так же сидел потупив взор. - Я сделаю всё, о чём ты попросишь - с волнением сказала Клавдия. - Я хочу, чтобы все это... - Пилат кивнул головой на столик, где лежала небольшая стопка уже исписанных табличек, - стало свитком...или книгой. В Ватлуне не найти ни хорошего либрария, ни скриптория...разве что в Риме, на Туфельной улице целый ряд книжных лавок и скрипториев... - Я всё сделаю, Понтий - сказала Клавдия. Она хотела добавить: «сама», но не стала. Пилат благодарно пожал её руку, и продолжил свой рассказ. «Пока центурион развязывал ему руки он смотрел куда то поверх его головы. Сделав своё дело, центурион засунул верёвку себе за пояс, и обшарив хитон Праведника, схватил его за волосы и резким толчком заставил склониться предо мною. Я остановил его рвение и подошёл почти вплотную к Праведнику. «Что же мне делать с тобой? - подумал я, глядя на него. - Ведь они требуют твоей смерти, только лишь из зависти к тебе...». Он поднял лицо и наши глаза встретились. И вновь эта нечеловеческая усталость, в купе с непоколебимой твёрдостью смирения. «Делай то, чего они требуют от тебя...» - как будто говорили его глаза, проникающие в меня и, казалось, наполняющие моё сердце этой же, невыносимой усталостью. «Нет, нет...» - прогнал я эту мысль. - «Я не дам восторжествовать Каиафе в его ненависти и злобе. Здесь я обладаю властью над жизнью и смертью...». Секунды длился наш бессловесный диалог глаз, но именно в тот момент я понял, что передо мною - Царь. Да, Царь! По духу своему, по своему достоинству и величию, хотя и не по происхождению. Мысленно я сравнил его с Иродом, и едва не рассмеялся представленному. Раб в царской диадеме и пурпуре не стоил мизинца этого Царя в рваном хитоне и с рассечённой до крови губой. - Ты - Царь Иудейский? - спросил я, отходя на шаг, и не отрывая взгляда от его лица. В его глазах, я заметил, блеснула искорка интереса. - Ты сам решил это, или кто то сказал тебе обо мне? - спросил он, глядя на меня. Я пожал плечами. Разве мог я сказать ему то, о чём думал, и что чувствовал? Римская спесь закрыла мои уста. «Разве я иудей? - с усмешкой произнёс я. - Твой народ и жрецы привели тебя ко мне...В чём ты виновен пред ними?». Он оглянулся и посмотрел на толпящихся у ворот в ожидании исхода каиафиных рабов. Толпа молча наблюдала за нами. Наш разговор был недоступен их ушам, но их глаза могли видеть нас сквозь колоннаду галереи. - Ты говоришь, что я - Царь... - повернувшись ко мне сказал он. - Царство же моё не от мира сего; если бы я был царём в мире сём, то служители мои не позволили бы иудеям схватить меня; Но ныне Царство моё не отсюда. Его ответ показался мне не только бессмысленным, но даже безумным. О каком таком царстве «не от мира сего» говорил он? «Он или одержимый идеей мечтатель, или сумасшедший философ - думал я рассматривая его. - Но, если так, то тем более он не достоин смертной казни...неужели Каиафа не распознал его болезни и приговорил к смерти заведомо душевнобольного...Тогда понятно и его спокойствие, и мужественная твёрдость и усталость в глазах...Он просто не понимает, где он и что его ждёт». - Итак, всё же ты- Царь? - уже с иронией в голосе вновь спросил я его. Он усмехнулся и наши глаза опять встретились. Мне стало ужасно неловко за свою иронию, я просто ощутил, как его глаза читали роившиеся в моей голове мысли. - Ты уже дважды сказал, что я - Царь - ответил он. - Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине; Всякий, кто жаждет истины, слушает слова мои...». Он говорил без всякого надрыва, или волнения, или пафоса, как любят облекать слова в свои эмоции модные римские риторы и адвокаты. Его слова были просты и ясны, как лучи солнца, но и могли ослепить своей яркостью. Что и произошло тогда со мной. «Я на то родился и пришёл в этот мир, чтобы свидетельствовать об истине!» - сказал он. Разве подобное может сказать о себе душевнобольной? Нет! Такое может сказать лишь тот, кто знает своё предназначение и идёт к нему не боясь ничего, и не изменяя своему жребию. « А для чего пришёл в этот мир ты?» Нет, он не спросил об этом меня, но во мне пронеслась эта мысль, как горящая стрела, выпущенная лучником по варварскому селению с целью поджечь его. Я с ужасом отогнал её, вернее сказать, отбил в тот момент своим глупейшим вопросом: «А что есть истина?». И, чтобы не встретиться с ним глазами, быстро прошёл к ограде галереи и остановившись посмотрел на жужжавшую толпу. Я приказал им замолчать и слушать. « Я допросил его - сказал я, - и не нашёл в нём вины, достойной смерти...» Толпа возмущенно загудела, готовясь вновь разродиться воплями и проклятиями. « Есть же у вас обычай, чтобы на праздник я отпускал вам одного из узников... - продолжал я подняв руку и призывая их к тишине. - Хотите, отпущу вам Царя Иудейского?» Я замолчал ожидая их согласия, но всё тот же голос из задних рядов прокричал хрипло и зло: «Варавву, хотим Варавву». И тут же все за ним подхватили: «Не его, но Варавву...отдай нам Варавву». Они требовали отпустить того, на котором была кровь римских воинов, и желали смерти тому, кто не только не пролил ни капли человеческой крови, но исцелял, воскрешал, очищал от проказы их же детей, отцов, братьев! Это было их платой ему, за его доброту... Я вернулся в зал. Праведник стоял там же, где я и оставил его. Он прекрасно слышал и то, что я говорил, и то, что отвечала толпа. «И вот, ты родился и пришёл в этот мир, чтобы этим жалким рабам засвидетельствовать об истине... - со злым раздражением подумал я, подходя к нему. - Они и разорвут тебя...и будут топтаться на твоём трупе...зачем им истина». Всё это, раздражённое и злое, крутилось у меня в голове и было готово выплеснуться ему в лицо, но я натолкнулся на его взгляд. «Делай то, чего они требуют от тебя» - говорили его глаза. Я не знаю, как это объяснить, но именно эти слова возмущали мой разум, стоило мне встретиться с ним взглядом. Я опять, хоть и с трудом, но прогнал эту мысль. Сделать так, значило для меня тогда вновь уступить Каиафе, и, тем самым, укрепить ещё больше его авторитет и власть над толпой, в ущерб моему авторитету и власти. Подозвав центуриона я приказал ему доставить того, о ком просила толпа, а Праведника увести в преторию и бичевать...». Пилат замолчал, и вздохнув повторил: «Бичевать...Да, я приказал подвергнуть его бичеванию...». В спальне повисла тишина, нарушаемая только сиплым и неровным дыханием Пилата. - А зачем ты это сделал? - наконец прервала тишину Клавдия. - Для меня это твоё решение всегда было непонятным и жестоким... Ведь нужды в этом не было...Да и те, несчастные, которых распяли тогда с Праведником, не подверглись бичеванию...Ты преследовал какие то свои цели? - Тогда у меня была только одна цель - немного помолчав, ответил Пилат. - Не дать исполниться каиафиному замыслу, а значит, не допустить казни Праведника...А бичевание... Это была моя соломинка...человек, подвергшийся наказанию скорпионами, вызывает сострадание одним видом своей истерзанной плоти...подобная мысль посетила меня тогда. В этом и заключалась моя цель - вызвать сострадание толпы...Всё же, бичевание это не смерть на кресте, ведь верно?». Пилат виновато посмотрел на Клавдию. - Да, это ведь именно тогда, когда центурион увёл Праведника в преторию, ты и передала мне записку о твоём сне и желании защитить его. В этом мы были с тобой единодушны, но нашего с тобой единодушия, даже в совокупности с моей властью, оказалось мало...Но вернёмся к нашему повествованию. Пилат повернулся к Димитрию. - Ты успеваешь? - спросил он. Димитрий кивнул. «Когда центурион увёл Праведника я приказал принести тогу и поставить курульное кресло. Теперь начиналось главное действо этого утра - суд. Из двух обвиняемых один должен быть осуждён, а другой помилован. Я представлял римское право и осуществлял его неотвратимость на вверенной мне территории провинции. Следовательно, все необходимые юридические и представительские нормы должны быть соблюдены. Когда я облачался в тогу на лестнице раздались шаги и бряцанье цепи, а вскоре показались головы идущих. Центурион вёл того, о ком ходатайствовала толпа, и кого она предпочла Праведнику. Закрепив тогу заколкой, я сел в кресло и наблюдал за входящим на галерею, в сопровождении воина, бунтовщиком. Это был типичный представитель своего народа. Смуглый, коренастый, с мощным торсом, покрытым густым черным волосом, такой же бородой и коротким жёстким ёжиком волос на черепе. Его руки вместе с ногами были скованы цепью, которая ограничивала его движения и сдерживала животную силу, скрывавшуюся в узлах его мышц. Уже около недели он со своими сообщниками сидел в яме эргастула. Ожидание смерти, наверное, страшнее самой смерти. Первые дни в сердце ещё буйствует ярость схватки постепенно переходящая в злую досаду на постигший плен. Но через несколько дней это проходит, и начинается ожидание казни. А вместе с этим и осмысление произошедшего, настоящего и будущего. И, как не оценивай прошлое, как не сетуй на настоящее, а будущего нет. Вернее есть лишь способ казни - крест, меч, звери, мешок... Большинство готово смириться с судьбой, и даже показать своё бесстрашие перед смертью, но только если смерть будет быстра... А если нет! И тут воображение рисует картины зловещие и пугающие. А вдруг умирать придётся на арене...в пастях львов, или гиен, которые будут рвать твою плоть частями? А если на кресте? Три, а то и больше, дня мучений на солнцепёке, в рое мух и слепней. Воронья, пытающегося выклевать твои глаза, и голодных псов, алчущих поживиться твоим телом. От подобных мыслей и самый стойкий и бравирующий своей отвагой впадёт в отчаяние и даже страх. Подобные мысли, вероятно, посещали и стоящего передо мной бунтовщика и убийцу. Его глаза смотрели насторожено и дерзко. Подобную дерзость я видел и раньше в глазах обречённых на смерть. Ею пытаются скрыть отчаяние и страх. Я молча разглядывал его несколько минут. Его глаза бегали по залу, как бы ощупывая взором колоны и фрески, вазы и светильники, бассейн и окружающие его скамьи. Казалось, они никак не могут насытиться увиденным, зная, что впереди вечный и беспросветный мрак. Иногда они останавливались на мне, но только на секунды и вновь продолжали блуждать по пространству дворца. - Как твоё имя, иудей? - спросил я по арамейски. Его глаза остановились на мне и в них блеснул тревожный огонёк. - Не всё ли равно тебе, римлянин, какое моё имя - ответил он. - Называй меня - иудей, как ты и сказал. Его голос был полон презрения, и даже высокомерия, и если бы не эта суетливость глаз и постоянно мелькающая в них тревога, то можно было и впрямь принять на веру его показное бесстрашие. Меня нисколько не задевало выказанное им презрение и высокомерие. Это всё было предсмертной мишурой, призванной прикрыть отчаяние и страх. Я даже усмехнулся выслушав его ответ. Моя усмешка ещё больше встревожила его. - Толпа твоих единородцев пришла просить меня в честь праздника помиловать какого то Варавву - сказал я вставая с кресла. Сказанное мной не сразу дошло до его сознания, а когда он понял смысл моих слов, то спесь и мишура тут же слетели с него. - Да, я - Варавва, о котором они просят тебя - запинаясь проговорил он. В его глазах уже не было дерзости, а в голосе презрения. Если ещё минуту назад он помышлял о том, как достойно умереть, и был дерзок, то теперь, вместе с появившейся надеждой на жизнь, вдруг появилось и смирение. Подойдя к балюстраде галереи я посмотрел на притихшую внизу толпу. - Они просят помиловать тебя, мятежника и убийцу римских солдат... - сказал я не оборачиваясь и всё так же разглядывая толпу. - И это ни только не нравится мне, но и заставляет думать, что за твоей попыткой захватить арсенал стоит чьё то безумное желание поднять восстание против нас? Я подождал его ответа, но он молчал. - Ты выбрал неверную тактику защиты - продолжал я подходя к нему. - Молчание не всегда является спасительным. Я могу применить пытку, а затем предать тебя на распятие, или выкинуть с перебитыми ногами и руками этой вот, просящей за тебя, толпе... - Я не боюсь твоих угроз, римлянин - ответил он. - Я готов и к пытке и к смерти... А на твой вопрос я отвечу так: никто не стоит за мной, кроме Бога. Помилуешь ты меня, или прикажешь распять, знай, что я свою жизнь посвятил борьбе за свободу моего народа... А что может быть почётнее для мужа, чем смерть за свободу своего народа? Я слушал его, смотрел в его глаза и видел, что он и в самом деле верит в то, о чём говорит. - А они то... - я показал рукой в сторону толпы, - твой народ, хотят ли той свободы за которую ты готов отдать свою жизнь? - с насмешкой спросил я его. - Может быть, им так лучше... Он с презрением посмотрел на меня и ничего не ответил. В это время на галерею ввели Праведника. Он был бледен и шёл с трудом, тяжело и прерывисто дыша. На его плечи воины накинули рваную бутафорскую багряницу, а какой то злой шутник, сплётши из тёрна подобие венка, возложил его на чело Праведника. Шипы расцарапали его лоб, и струйки крови, пропитав брови, капали на щёки и бороду. Его хитон, виднеющийся из под багряницы, был так же испачкан кровью. Он остановился напротив меня и наши глаза встретились. Это продолжалось мгновенье, больше я не смог, но в то мгновение я понял - Они не простят ему... Ни кровавые ссадины и рубцы от скорпионов, ни эта бутафорская багряница и шутовской венец ни умаляли того величия и достоинства, которое окружало этого нищего, преданного своим народом, Царя. И даже мёртвый, этот бродячий галилейский раввин будет величествен, как ни один из нас. Я вышел к толпе и дал знак ему приблизиться. Увидев его в багрянице и венке толпа загудела насмешливо и глумливо, а я понял всю бессмысленность моих попыток воззвать к их разуму. Он же молча, и, как показалось мне, с каким то состраданием, или даже с жалостью, смотрел на них. И от этого его взгляда моё сердце пронзила горькая тоска и отчаяние. В очередной раз торжествовала несправедливость...и самое ужасное во всём происходящем было то, что эта жестокая несправедливость была задумана и осуществлена теми, кто возложил на себя бремя служения иудейскому божеству, то есть, по всем человеческим понятиям, высшей справедливости. Забегая вперед, скажу, что их торжество длилось недолго. Уже на следующий день после казни вожди заговора против Праведника были в трепете, ужасе и сомнениях. Но об этом потом. Итак. Мы стояли с ним на галерее вдвоём. Я в тоге и он в багрянице, а внизу, у наших ног, этот грязный сброд, продажный и невежественный, осыпал его бранью и насмешками. Я с презрением смотрел на это море кричащих и злословящих Праведника, искривлённых от ненависти, лиц. И гнев начал закипать во мне. А потом произошло и вовсе непонятное. В какой то момент я увидел их всех распятыми. Да, именно так. Видение было едва ли не мгновенным, но оно навечно отпечаталось в моей памяти. Как будто толпа мертвецов, сошедших с крестов, стояла у ворот претории и орала на своём диком и мерзком наречии. Я закрыл глаза пытаясь сбросить наваждение, а открыв их сам закричал, со злобой и ненавистью глядя на эти тупые и ненавистные рожи. « Он - Человек! - кричал я указывая на Праведника... - а вы...». Я не знаю, что остановило меня в ту секунду, но я не произнёс то слово, которое вполне относилось к ним: «псы». «Он - Человек! - вновь закричал я притихшей толпе. - И я не нахожу в нём вины достойной смерти...Слышите, вы!». Я замолчал задыхаясь от волны гнева и безнадёжности. «Он виновен не пред тобой, а пред Богом» - прокричали мне в ответ. - «И по закону нашему должен умереть, ибо объявил себя сыном Бога, а это - дерзкое богохульство». Они стояли на своём твёрдо и непоколебимо, как будто их жизни, благополучие и само существование зависело от смерти Праведника. Он должен был умереть, чтобы они могли жить. Это было нечто загадочное и непонятное. Что то такое, что не объяснимо простой человеческой завистью, ненавистью или злобой. Я вернулся в зал и сел в судейское кресло. Праведник оставался на галерее. Я дал ему знак подойти и он повиновался. - Так кто ты? - спросил я его. - Оказывается, ты не просто царь иудейский, но ещё и сын Бога? Он молчал, глядя куда то мимо меня. - Откуда ты? - немного подождав повторил я вопрос. Но он молчал, как будто потеряв всякий интерес и ко мне и к происходящему вокруг него. - Мне ли не отвечаешь... - с укоризной сказал я. - Не знаешь ли, что я имею власть распять тебя, и власть имею отпустить тебя... - Ты не имел бы надо мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше - с усталостью в голосе проговорил он. И выждав секундную паузу добавил: «Посему не мучь себя...более греха на том, кто предал меня тебе». Его глаза обратились ко мне, и в третий уже раз я прочитал в них: «Делай то, что требуют они от тебя». Его ответ удивил меня своей очевидной простотой, если даже не насмешкой, в отношении моей власти, на которую я так полагался тогда, но и испугал. Мне показалось, что он прочитывает мои мысли...о стремлении спасти его от желавших погубить его. А иначе как понимать это: «более греха на том, кто предал меня тебе»? - Откуда ты? - вновь спросил я его, и вновь он промолчал. - Он из Галилеи... - вдруг ответил за него Варавва. Забытый мною, он стоял за колонной, наблюдая и слушая всё происходящее. - Он - Иисус, из Назарета Галилейского... - повторил он. Эта новость ободрила меня. Если он из Галилеи, то подлежит юрисдикции Ирода, галилейского тетрарха, и тогда Ирод должен решить его судьбу. В эти дни он со своей бесчисленной роднёй так же пребывал в Иерусалиме, расположившись во дворце Хасмонеев, в нескольких стадиях от меня. Я приказал снять с Праведника венок, багряницу и под усиленным конвоем отвести к Ироду, написав ему записку о причине подобного решения. И вновь эта моя новая попытка спасти его оказалась всё той же, бесполезной соломинкой, за которую в отчаянии ухватился я. А ведь я знал, как никто другой, кто такой Ирод! Шут и животное. И, тем не менее, понадеялся, что его участие в этом деле поможет мне. Увидев Праведника он со своими фиглярами начал кривляться и глумиться над ним, в то время, как посланные Каиафой, всячески лгали и лжесвидетельствовали на Праведника. В конце - концов, насмеявшись и наиздевавшись, над не проронившим ни одного слова Праведником, он отослал его обратно ко мне. Подходила к концу первая дневная стража. Город уже давно проснулся, и толпа понемногу увеличивалась, за счёт праздношатающихся бездельников и зевак, всегда готовых присоединиться к какой нибудь склоке или скандалу. Нужно было скорее заканчивать с этим «народным собранием» ревнителей благочестия. Я вышел к ним. - Итак... Я принял решение - громко, чтобы слышали все столпившиеся у ворот, сказал я. - Исследовав дело я не нашёл ни какой вины достойной смерти этого человека. Так же и Ирод оправдал его...следовательно, он может быть свободен...я отпускаю его. Последние мои слова исчезли в диком рёве толпы. Они грозили кулаками, бросали пыль, стучали себе в грудь и рвали свои волосы и кетонеты. И вся эта вакханалия безумия буквально стонала в единодушии и единомыслии, воплотившихся в словах: «Не его, но Варавву...Варавву...Варавву». Я поднял руку призывая их замолчать, но они продолжали безумствовать. Центурион стоявший у ворот смотрел на меня ожидая моих указаний, и я был готов дать команду разогнать толпу силой оружия. Но вдруг они все замолчали, и всё тот же голос, прятавшийся за спинами и дирижирующий всей толпой, прокричал с угрозой и издёвкой: «Если ты отпустишь его, то ты не друг, а враг кесарю...всякий делающий себя царём враг Риму и кесарю». Это была прямая и не двусмысленная угроза именно мне, они дерзнули обвинить меня если и не в измене, то в оскорблении величества. Я искал глазами того, кто сказал это. Как я понял толпой управляла малая группа жрецов. Они были рассредоточены среди этого сброда и умело направляли и подогревали его. Я подозвал Праведника и едва они увидели его, как снова завопили: «Возьми, возьми и распни его». - Царя ли вашего распну? - уже без всякой злости или гнева спросил я, потеряв всякую надежду и на свою власть, которой так гордился, и на свою самоуверенность. - Нет у нас царя, кроме кесаря... - прокричал кто то в толпе, и вся толпа подхватила: «кроме кесаря, нет у нас царя». Что мне оставалось делать? То, что они требовали. Но я не хотел быть соучастником в их беззаконии. А ведь и де факто, и де юре, отправлял Праведника на крест я, как представляющий римское право. И, таким образом, его смерть ложилась на меня. И Каиафа оставался чист, а я навечно был бы заклеймён кровью Праведника. И так бы и стало, если бы не озарившая меня тогда мысль умыть руки. Я не знаю откуда она пришла, но она была спасительной. Я омыл руки пред толпой, а они, глядя на меня и насмехаясь надо мной, кричали: «Кровь его на нас и на детях наших». Они были безумны и в своей слепоте и в своём фанатизме, и в бессмысленной кровожадности...». Пилат замолчал и закрыл глаза. Казалось, он отдал последние силы своему воспоминанию, и теперь, обессиленный и опустошённый, готов был медленно угаснуть. Так угасает огонёк светильника, тлея и мигая, при отсутствии масла в плошке и держась только на его остатках в фитиле. Его лицо было бледно - серым, щёки покрыты сетью просвечивающих розовых капилляров, а нос заострился и нависал над полуоткрытым ртом. И только пульсирующая у виска жилка свидетельствовала о жизни, теплящейся в этом высохшем теле. - Понтий... - тихо позвала Клавдия, наклонясь к Пилату, - ты слышишь меня... - Я отдал им Праведника... - не открывая глаз заговорил Пилат. - А что я мог сделать? Все мои попытки спасти его натыкались на стену...Да и он сам шёл к своей смерти не колеблясь и не пытаясь избежать её... Они взяли его и повели... и распяли своего Царя! Да, именно так. А чтобы в этом не было никакого сомнения я лично приказал сделать табличку, и своей рукой написал на ней, что он - Царь! На арамейском, греческом и латинском... Всё, произошедшее после, описано в свитке, присланном тобой. И затмение, и дрогнувшая земля в момент его смерти, и разорванная надвое храмовая завеса - всё это произошло в этот же день, заставив одних пожалеть о содеянном, а других - ещё больше ожесточиться. Он умер быстро. Это несвойственно распятым, и этот факт тоже свидетельствовал в пользу его невиновности. Потом ко мне пришёл один из иудейских магистратов и попросил тела Праведника, чтобы похоронить его. Потом было посольство от Каиафы с просьбой поставить стражу у гробницы. А как они засуетились когда... - Пилат скривил губы в некое подобие усмешки, - когда тело Праведника исчезло из гробницы... Он опять замолчал, как будто смакуя в своём воображении вытянутые из бездны памяти события. В спальне повисла тишина. Минуты через две Пилат зашевелился и открыл глаза. - Ну вот и всё, что я хотел рассказать о нашей встрече и разговоре с Праведником - сказал он, протягивая руку Клавдии. - Позаботься о том, чтобы это дошло до тех, для кого память о нём священна, а его слова - есть истина... Да, есть истина! Со вздохом повторил Пилат. Клавдия согласно кивала головой на каждое его слово и подхватив его руку прижала её к своей щеке и поцеловала. Старик горько улыбнулся ей в ответ. - Ты всё записал за мной? - обратился он к Димитрию. Грек подал ему табличку с записями. Пилат передал её Клавдии и смотрел как она пробегала глазами написанное греком. - А что произошло с этим бунтовщиком, Вараввою - спросил Димитрий. - Ты отпустил его? - Ах, да...Варавва... - Пилат даже изобразил нечто похожее на улыбку. - Он слышал всё и видел всё. Когда воины увели Праведника я приказал расковать его цепь. Пока искали кузнеца я думал, как поступить с ним. Нет, я не собирался нарушать обычай, он получил свободу, но он был опасен и я был готов к тому, что его могли зарезать в каком - нибудь в иерусалимском притоне. Но я решил его фанатизм попробовать обратить не против нас, римлян, а против этих лицемеров в белых одеждах и с золотыми филактериями на лбах. Повод подали они сами в своём надмении и самоуверенности. - Ну так что, иудей - сказал я ему, - видишь, не нужна твоя жизнь твоему Богу, ради которого ты желал умереть, да и нам она не нужна...Живи... За твоё преступление понесёт наказание тот, которого ты назвал Иисусом Назореем. Живи теперь, и всегда помни, что твоя жизнь куплена ценою убийства невиновного...А вот те, два, обольщённые тобою, твои товарищи, будут мучительно и долго умирать на кресте, когда ты будешь обгладывать кости сегодняшнего пасхального агнца... наслаждаясь его вкусом и избежав смерти... Он молча слушал меня, играя желваками и сверкая глазами, а я, как будто не замечая его раздражения, продолжал говорить. - Да и свобода, о которой ты говоришь, не нужна им...Ты же сам слышал: римский принцепс их царь! И они засвидетельствовали это своими устами...никто не принуждал их так говорить...А? Что скажешь, иудей? Сегодня твой народ, за свободу которого ты был готов умереть, сделал выбор - вы отправили на крест своего Царя, и присягнули кесарю... Вы сами избрали рабство...Так что иди, борец за свободу, к рабам и подумай о том, что есть настоящая свобода, ибо и в тебе я вижу раба... - Я никогда и никому не был рабом...кроме Бога - с запальчивостью и гневом возразил он. - Не обольщайся... - сказал я, - ты раб своего фанатизма и ненависти, которую очень искусно подогревают в тебе ваши жрецы. Они прикрываются именем Бога, а сами уже давно озабочены только своим благосостоянием и властью над народом... Тот, которого ты назвал Иисусом из Назарета понял всё их лицемерие и ложь, и за это они и убили его...А ты в цепях своего невежества и фанатизма...Разве это не рабство? И разве ты не раб? Мой монолог был прерван пришедшим кузнецом. Он быстро сбил заклёпки, соединяющие ручные и ножные кольца, и цепи со звоном свалились на мраморные плиты двора. Я приказал открыть ворота и вывести его вон. В воротах он остановился и несколько мгновений смотрел на меня с каким то вопросом в глазах, но не высказав его устами повернулся и быстро, почти бегом, поспешил куда то в сторону нижнего города. Я смотрел ему во след и был уверен, что его путь лежит к дому Каиафы. Я приказал послать за ним соглядатая и докладывать мне о всех его встречах и передвижениях. Мне казалось, что я сумел посеять в его сердце ростки недоверия к храмовой клике. Но, если всё же, его фанатизм превознесётся над здравым смыслом, и вернёт его на путь ненависти к нам, то его смерть в какой нибудь харчевне, была бы лучшим исходом и для нас, и для иудеев. К моему удивлению всё пошло по совершенно неожиданному пути, о котором я и не мог предположить, но который меня не только обрадовал, но и утешил. Я не знаю, как это согласуется с высшей справедливостью, но именно её я вижу в судьбе этого несчастного Вараввы. Дело в том, что жрецы, добившись его освобождения от смертной казни, тем самым себе подписали смертные приговоры. Этот Варавва был не так глуп и не так прост, как считали те, которые стояли за ним. Они, вероятно, надеялись на его вечную им преданность. Ещё бы! Только благодаря их настойчивости ему и была дарована жизнь. Но именно он стал зачинщиком раскола в рядах наших недоброжелателей. Или его, искренне верующего в святость идеи о свободе, до глубины души смутили слова тех, кого он считал своими сторонниками, о «кесаре, как единственном желанном царе». Или же он наконец сам понял всё лицемерие, ложь и корысть жрецов. Или и то, и другое вместе, вдруг невыносимым огнём ненависти зажгли его совесть...Да, это страшное состояние, когда совесть сжигает ненависть...человек тогда превращается в зверя, жестокого и беспощадного к тем, кого ненавидит...Его ненависть обратилась на жрецов и магистратов его народа. Да, именно на тех, кому он был обязан своей жизнью! Его людей называли «сикариями». «Sica» - узкий и небольшой кинжал, которым они расправлялись с теми, кого объявляли врагами народа и свободы, дал им имя. Они прятали его в складках своих хитонов и растворяясь в сутолоке наносили смертельный удар, тут же в всеобщем смятении поднимая вопли отчаяния и переполоха. Первой их жертвой, показательной и многозначительной, был один из первосвященников, приходивший с толпой к претории. Его звали Ионатан, и это он выкрикнул тогда «нет у нас царя, кроме кесаря». Надо сказать, что движение, начатое этим Вараввой, быстро усиливалось и находило множество сторонников, но парадокс был в том, что вся их ненависть, в большей степени изливалась на жречество и знать. Мы оставались в стороне, и я с удовольствием наблюдал, как трепещут от ежедневного страха смерти те, кто послал на смерть невиновного...ради своей корысти. Разве это не действие высшей справедливости? Зло, вознёсшееся в своём беззаконии до небес, уничтожает само себя. Высшая справедливость, наверное, и есть истина...и она вечна и непобедима…» Пилат посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Ведь так, добрый мой гений? Говорил его взгляд. - А где же высшая справедливость в смерти Праведника? - спросил Димитрий, внимательно следивший за рассказом Пилата. - Разве может казнь невиновного быть справедлива? - Этого я не могу понять до конца... - ответил старик. - Но многое человек и не может постигнуть...мы ограничены и в познании, и в способностях...и во времени. Но бесспорно, что и в смерти Праведника есть эта высшая справедливость... которая, пока, недоступна моему разуму... Димитрий глубокомысленно кивнул головой. Его разуму это тоже было недоступно. ДИМИТРИЙ За записями и разговорами пролетел вечер, и густая осенняя тьма, сонным покрывалом опустилась на холмы Этрурии. Она совершенно размыла границу между землёй и небом, как и всегда бывает при наступлении ночи. Небо заискрилось звёздными брызгами Млечного пути, а земля мигающими огоньками вилл, деревень и городов. Оставив Пилата на попечение спальника и сиделки, Клавдия с Димитрием вышли в атриум. Каждый из них по своему воспринял рассказ Пилата о суде. Клавдия лихорадочно искала способ донести услышанное от мужа до учеников. « Как это сделать, и кому передать записанное Димитрием? Явно, что об этом разговоре должно рассказать всем, но кто возьмёт на себя смелость и право? Она? Но, нет...Даже Мариам, знавшая о Праведнике всё, как губка впитавшая в своё сердце его учение, первая из всех увидевшая его воскресшим, и та не дерзнула написать о нём. А кто такая я... - думала Клавдия. - Эти записки Пилата надо передать кому то из ближайших друзей Праведника... кому то из тех, кого называют Апостолами...Но где их найти сейчас? Бывшие в Риме убиты, некоторые разбрелись по странам и народам возвещая учение Праведника...многие из них тоже убиты...Иоанн!» - вдруг вспомнила она. Это имя вспыхнуло в её памяти неожиданной надеждой. Она только слышала об этом человеке. Это имя знали многие, но видели его носителя только единицы. Говорили, что он был любимым учеником Праведника и самым молодым из них. Он ни разу не был в Риме, предпочитая нести служение в Азии и созидая в асийских городах общины учеников. «Иоанн...Иоанн - несколько раз повторила она это имя. - Я отправлю ему эти воспоминания Понтия...пусть он и решит, что с ними делать...Но где его искать в Азии? Может быть это знает тот, кому я должна передать послание? Или кто то из братьев в Ефесе...». - Димитрий... - окликнула она идущего впереди грека. Тот вздрогнул и, как будто, съёжился от внутреннего, неприятно щекотнувшего его, волнения. «Донёс...» - решил он, оборачиваясь и не поднимая глаз. - Послушай меня, Димитрий, - не замечая его волнения заговорила Клавдия. - Я очень надеюсь, что ты не оставишь меня в эти трудные дни...- она заглянула ему в глаза. - И я готова обговорить с тобой новые условия твоего вознаграждения... - За чем, госпожа... - запинаясь и с облегчением вздыхая возразил грек. - Я разве давал повод госпоже думать, что я чем то недоволен...или собираюсь оставить имение? С него как будто свалилось невидимое, но такое тяжёлое бремя. «Не донёс, не донёс... - стучало в его сердце. - А я дал место ненависти...по отношению к нему. Как всё же слаб человек...и как быстро поддаётся злу...». - Хорошо, Димитрий, тогда я полностью полагаюсь на тебя - сказала Клавдия. - Понтий говорил мне, что ты всего себя отдаёшь заботам об имении и достоин более высокого вознаграждения...Но это мы обсудим после...Скажи мне, в Ватлуне можно найти толкового и грамотного либрария? Необходимо быстро и без ошибок переписать всё, рассказанное господином, на пергамент... - Не думаю, что в Ватлуне можно найти хоть кого то занимающегося переписыванием книг... - покачал головой грек. - Но если госпоже будет угодно я сам могу переписать воспоминания господина на пергамент. - Хорошо, Димитрий, мы подумаем с тобой как это лучше и быстрее сделать... Клавдия пожала ему руку и повернувшись направилась в свою комнату. Димитрий проводил её взглядом, вышел в портик и опустившись на ступень лестницы сел, опёршись спиной о колону. Он устал за этот день. И от переживаний своих, и от встреч, и от разговоров. Он сидел в одиночестве и тишине, на том же месте, где несколько дней назад, коротая свою бессоницу, сидел и Пилат. Над ним было то же небо и те же звёзды, и та же тишина, изредка тревожимая ночным шелестом листьев, или шорохом крыльев летучих мышей, снующих в поисках своего ужина. Так же плясали языки пламени в ночных светильниках, выхватывая из мрака причудливые силуэты кустов и деревьев. Он сидел вслушиваясь в эту тишину и в себя. Карусель из отрывочных мыслей, кусков разговоров, событий и встреч кружилась в его голове, не давая никакой возможности сосредоточиться на чём то одном, и, как казалось ему, очень важном. Но на чём именно, он не мог вспомнить. Мало - по малу тишина ночи начала обволакивать его. Она мягко, но настойчиво, вторгалась в сознание, заставляя одни мысли исчезать, другие упорядочивала, что то просто стирала. «Что есть истина...что есть правда...что есть свобода...что есть человек...что есть жизнь...» Сменяя друг друга плыли по океану его сознания триремы - вопросы, исчезая среди звёзд неба. «Высшая справедливость...в смерти невиновного...на то родился...царь не от мира, царство не от мира. Быть человеком...есть истина...вот незадача! Как далеко всё это от меня было...и так же далеко бы и оставалось, если бы не это прокураторство...Да, странные они люди...хотя, почему, странные? Они достойны уважения и за образ жизни и за верность своим принципам, и старик и госпожа... Что же есть человек, и что есть жизнь человеческая...их это мучает! А я думаю: как лоскутное одеяло эта жизнь: ложь - правда, правда - ложь. Не может же быть жизнь из одной лжи...или только правды...Высшая правда - говорит этот раб... А что он понимает в этом? Высшая справедливость - говорит старик, а сам страдает из -за того, что отправил на казнь невиновного... Сохранить себя Человеком! Вот, Человек! А мы - ничтожества! Правда - ложь, ложь - правда и вся жизнь...Как я устал за эти дни...Смятение в мыслях, в жизни неопределённость, в будущем - неизвестность...Взять, что ли, себе жену, родить детей и жить как все живут...Ложь - правда, правда - ложь...Накопить денег, купить именьице и...забыть все эти умствования...Быть Человеком...на что родился... Да, надо переписать на пергамент воспоминания старика... Для них это очень важно...во всяком случае им обоим так кажется...Да и старик говорил, что эта встреча и переменила его мысли о жизни... А по мне так всё это пустое...но раз пообещал перепишу...Всё же они достойные люди...хоть и странные. Э... надо идти спать...» - решил Димитрий. Он встал и направился в свою комнату. Сняв тунику, он умыл лицо, торс и ноги из таза с водой, и сев на ложе тщательно и с удовольствием растёр своё тело полотенцем. Но и здесь мысли не оставили его в покое, роясь и волнуя его сознание. «Да, высшая правда...высшая справедливость... по моему так правда и есть правда...и справедливость...она просто есть. Ни высшая, ни низшая...просто справедливость. Хотя...тут не всё так просто...». Возражал он сам себе. Всё же он был эллин, и пытливость ума, как одно из главных качеств греческого народа, были присущи ему от рождения. «Правда римская далеко не такая же, как правда эллинов...да и справедливость римлян для греков беззаконие...римская справедливость - это варварство и жестокость...» - думал он, вспоминая недавнее дело, нашумевшее на всю империю. Раб убил своего господина и любовника, и за это были казнены все рабы живущие в доме. 400 человек были осуждены по римской правде и справедливости. «А есть ещё правда и справедливость германцев, да и у иудеев тоже своя правда и справедливость... то есть, всё же должна быть какая то высшая правда и справедливость... которая бы была едина для всех народов и племён...». Об этом убедительно свидетельствовали мысли, никак не желающие утихомириться. Он так и сидел на ложе, держа полотенце в руках и ведя этот внутренний диалог сам с собой, или с неким другим собой, язвительным, и порой даже злым скептиком, который иногда проявлял себя в обидных или насмешливых вопросах. «Но почему, если всё так, как говорит старик, об этой высшей и единой для всех правде, пришёл свидетельствовать иудей, а не эллин? Что такое эта Иудея и иудеи, народ торгашей, ростовщиков и варваров...Старик же и говорит, что высшее божество для них это их золотой храм, а мы - народ философов и мудрецов...мы дали всем этим варварам науку и поэзию...». Димитрий даже скривился от такой несправедливости. «Когда то были...народом мудрецов - вновь возразил скептик. - А ныне толпа сибаритов и болтунов, ни на что серьёзное не годящихся, и всего серьёзного и важного в жизни боящихся... Именьице, конкубина и сундучок с сестерциями, вот ныне вся ваша мудрость, философия...наука и поэзия ». Это было уж слишком. Димитрий даже внутренне расмеялся такому повороту мыслей. «Неужели я на то родился, и на то пришёл в Рим?» - сказал он вслух. Звук собственного голоса встряхнул его и заставил замолчать скептика. Он вновь повторил сказанное, как заклинание, но скептик молчал. Димитрий отбросил полотенце и улёгся на ложе прикрывшись лёгким шерстяным покрывалом. Утро, как известно, мудрее вечера, и поразмыслить над своим вопросом он решил на следующий день. Или в ближайшем будущем. Понадеемся, что ответ он найдёт правильный. Когда Пилат замолчал и дал знак, что хочет отдохнуть, Клавдия вызвала спальника и поручив ему Понтия ушла вместе с греком. Она хотела остаться, но спальник напомнил ей о кальдарии, уже давно прогретом и ожидающим её. За дневной суетой она совсем и позабыла о своём распоряжении, и напоминание спальника укололо её. Уже несколько часов ради неё поддерживали огонь и служанки -рабыни ожидали её прихода. Вспомнив о кальдарии, она вдруг и почувствовала всю тяжесть прожитого дня. И дорога, и встреча с умирающим мужем, и заботы о будущем, и долг перед памятью убитых Нероном, и образы, встревоженные воспоминаниями Пилата, всё это, вместе с шестью десятками прожитых ею лет, под вечер сковали её члены усталостью. Переговорив с Димитрием в атриуме она прошла в помещение бани, где её встретили две молодые женщины посланные Авитом в помощь госпоже. Клавдия скинула паллу и оставшись в короткой тунике без рукавов прошла в помещение кальдария. Её окутали со всех сторон волны горячего воздуха и она, присев на дубовую скамью, легла на спину закрыв глаза и отдавшись ласкающему её кожу жару. Женщины осторожно стянули с неё тунику. Она не сопротивлялась, покорно подчиняясь их действиям. Они набирали в ладони оливковое масло и щедро втирали его в её тело, массируя её руки, ноги, грудь, живот. «Завтра нужно отправлять Гая в Азию...» - думала Клавдия. - «А что же делать с записями Понтия... Доверить всё Димитрию, или, всё же самой переписать... но, в любом случае, это потребует времени...а с кем потом я отправлю пергамент в Ефес? Задержать Гая? Переписка займёт дня 3 -4... а может и больше... если с переводом на греческий...А у меня кроме Гая нет никого, кому можно доверить это дело... А вдруг ещё и умрёт Понтий...он очень плох, хоть и бодрится передо мною...». Эта мысль была самой тяжкой и горькой. Стоило только ей подумать об этом, как слёзы сами наполняли её глаза. Вот и сейчас они предательски скатились к уголкам ресниц. «Всё же, как важно то, что он рассказал... и об этом надо обязательно засвидетельствовать ученикам». Мысли Клавдии были прерваны одной из девушек растиравших её. - Госпожа, расскажи нам о Риме... - попросила она. - Там, наверное, так прекрасно...дворцы, базилики, храмы...театры, цирки... - с мечтательной улыбкой перечисляла девушка, - а у нас тут одно и тоже, день за днём, одни и те же лица, одни и те же заботы, одни и те же разговоры...склоки, обиды... . Клавдия открыла глаза и с жалостью взглянула на рабыню. - В Риме страшно...Акма - сказала Клавдия. - Рим - это город палачей...и их жертв. И палачей там гораздо больше, чем жертв... Девушки переглянулись между собой, удивлённые и даже испуганные ответом Клавдии. ВЫСШАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ А Пилат, после ухода жены и Димитрия, позволил спальнику обтереть себя полотенцем, смоченным уксусом, и приказал подать немного вина. Сделав несколько глотков неразбавленного фалернского, он зажевал его куском свежего козьего сыра и хлебнув ещё глоток, отдал кубок рабу. Укутавшись в покрывало он вновь вернулся к своим воспоминаниям, которые только что излагал своим слушателям, и в которые погрузился так глубоко, что даже после их ухода вырваться из их оков не мог. Он снова и снова возвращался к Варавве. Вопрос Димитрия о его судьбе, заставил Пилата не только вспомнить, но и задуматься о путях Провидения, в которых, как показалось ему, он увидел действие Высшей справедливости, о чём и попытался в своём рассказе убедить не столько грека, сколько себя. Но когда все ушли сомнение смутило его. Получалось, что тогда, прогнав Варавву из претории, и высмеяв его борьбу, за так называемую свободу, он, фактически, и сделал из него орудие возмездия для жрецов. То есть, это он - Пилат, стал причиной осуществления мщения за Праведника, а ни какая ни Высшая справедливость! Под Высшей справедливостью он, конечно же, имел в виду действие божества, сыном которого, и он это хорошо помнил, и объявляли Праведника. Ему просто до отчаяния хотелось думать, что в действиях Вараввы была воля Высшая, воздавшая этим псам за их лицемерие, корыстолюбие и нечестие. А в казни Праведника он видел именно наглое попрание жрецами храма всех человеческих законов. Но, если, как говорили многие, Праведник был сыном Бога, то возмездие должно было настичь в первую очередь Каиафу. Ведь это он был и зачинщик и планировщик убийства Праведника, а этого не произошло. Пилат до самого своего отзыва из Иудеи ждал каиафиной смерти, но первосвященника миновали и кинжалы убийц, и моровая язва, косившая жителей Иерусалима. Более того, этот интриган и лицемер так и оставался верховным жрецом Иудеи до самого конца префектуры, и только Вителлий сместил его в те же дни, когда и отправил Пилата отчитаться перед Тиберием. Это то и было самым непонятным и досадным. В добавок к этой явной несправедливости с безнаказанностью Каиафы, в памяти Пилата всегда стоял этот нагло-насмешливый гул толпы в ответ на его умывание рук: «Кровь Его на нас и на детях наших». А ведь прошло ни много - ни мало, а более 30 лет с тех дней! И Каиафа, наверное, уже давно мирно почил на своём ложе... Но по прежнему, уже в новом поколении, пришедшие ему на смену лицемеры продолжают торговать в храме, стяжать, лихоимствовать и лгать, как и их отцы... А где же воздаяние им за кровь невинную? Неужели можно вот так, глумясь, взять на себя явное беззаконие и остаться безнаказанным? Уже и забыт ими Праведник... и всё в этом мире идёт своим чередом...невинных убивают, над честными глумятся...а ты говоришь о какой то высшей справедливости...я не говорю...я ждал её...желал её всем сердцем...В конце - концов, я всегда стремился следовать ей... Мысли были грустны в своей горькой очевидности и тяжелы, из -за торжествующей в жизни, несправедливости и лжи. И вскоре отправили Пилата, своей безысходной тоской, в тяжёлый и беспокойный сон. Он видел своё детство и мать, превратившуюся в Клавдию и ведущую его за руку по прекрасному саду, полному чудесных плодов и диковинных добрых зверей. «Это царство Праведника?» - спрашивал он Клавдию, с восторгом рассматривая красоту окружающего его мира. Сад становился берегом Океана и Пилат судорожно цеплялся за гриву своего Блеза, пытаясь выплыть вместе с ним из волн бурного и внезапного прилива. Он метался по улицам пылающего Иерусалима, в отчаянии и ужасе ища потерянную им Клавдию, а бушующее пламя настигало его, лизало языками огня и гнало, гнало, гнало по бесконечным переулкам пока, наконец, он, вырвавшись из горящего города, не увидел прямо перед собой Лысую гору и три креста на её склоне. Он замер, как заворожённый глядя на чернеющий, в отсветах пожарища, крест с висевшим на нём человеком. Он был обнажён и исполосован бичеванием, его лица не было видно из - за спутанных и висящих клочьями волос. Тело, избитое и истерзанное, блестело, в тех же сполохах горевшего города, подтёками кровавого пота. А грудь судорожно вздымалась в попытках наполнить лёгкие глотком воздуха. По дороге, мимо креста, огромной змеящейся чередой шла густая и плотная толпа людей. Казалось, им нет ни конца, ни края. Одни с состраданием смотрели на распятого, другие тыкали пальцами в его сторону и что то говорили соседним со смехом и равнодушием. Третьи злословили и ругались в его сторону. Были и такие, которые не замечали ни креста, ни висящего на нём. Они просто шли, разговаривая сами с собой, и размышляя о чем то очень для них важном. Он хотел растолкать эту толпу, чтобы пробраться к кресту. Он должен был снять его с креста, прекратить эту казнь. Но он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Он хотел закричать и позвать центуриона, но и крик замер в нём. Он был бессилен и нем, а Праведник умирал на кресте. И тогда он заплакал. Можно ли передать ту горечь и тоску, которые обволокли его сердце? Он ничего не мог сделать! Всё уже было сделано, и эта безвозвратность времени и беспощадность судьбы навсегда соединили их в вечности. Можно ли забыть подобное? Конечно же - нет! « ПЯТНИЦА, ПЕРЕД СУББОТОЮ...» Проводив взглядом убегающего, под смех и крики солдат, Варавву Пилат медленно, а со стороны казалось, даже с трудом, поднялся по ступеням к галерее. Там уже ни кого не было, лишь стояло одиноко его курульное кресло. Кресло власти и силы, но, как оказалось, бессилия и безвластия. Он сел в него. Эти утренние часы своим накалом страстей и борьбой воль опустошили, и даже обессилили его. Внутри шевелилась, извиваясь в бессильном гневе, одна лишь ненависть к Иудеям, над которыми он был поставлен правителем. Он попытался осмыслить её, упорядочить, найти её причины, ибо понимал, что править народом, который ненавидишь, нельзя. Это окончится большой кровью. Причиной гнева, окаменившего его сердце, стала очередная победа, как ему казалось, Каиафы. И, особенно, эти явные и подлые угрозы, выкрикнутые из толпы, и обвинившие его в оскорблении величества принцепса. Хотя все понимали, что в нежелании его утвердить смертный приговор невинному не было ни оскорбления величества цезаря, ни его, Пилата, корысти. Только желание правды! «Ведь весь этот кровавый цирк, разыгранный здесь, был вызван обыкновенной завистью жрецов и их страхом утратить власть. Но они были готовы всё извратить и оболгать, чтобы добиться своего. И это им удалось.., да, ценою подкупа и клеветы, но они добились своего. А ведь они называют себя служителями божества! - со злой усмешкой думал Пилат. - Значит, их божество допускает подобные методы? Или нет никакого божества...да, конечно, золото... А ты? А я...умыл руки...». Ненависть в нём буквально закипала от этих мыслей, и требовала воздаяния. В эти минуты он и сам был готов убить...Каиафу или предателя... «Толпа она невежественна... - думал он, вспоминая выпученные глаза и всколоченные волосы ещё час назад требующих распятия. - Страшны те, кто толпой управляет...или обольщая ложью, обряженной в религиозные догмы, или примитивно покупая за гроши...Купили же они этого предателя за 120 сестерциев... а Каиафа, конечно, умён...не каждый сможет за подобные гроши достичь такого результата...За 120 сестерциев им куплена смерть Праведника, жизнь этому Варавве...который теперь обязан ею Каиафе, авторитет в глазах толпы, которой он вернул «борца за их свободу», и, к тому же, унизил меня, заставив сделать так, как решил он, Каиафа, а не как хотел я...». Его мысли были нарушены движением, которое уловил слух. Он повернулся и встретился глазами с Клавдией. - Ты всё же отправил его на крест... - сказала она. Её голос, почти шёпот, поразил его какой то смесью отчаяния и горя. - Он сам этого желал... - вырвалось у него. Он тут же хотел рассказать ей всё, и об их разговоре, и о том, что он слышал, но увидел в её глазах презрение и осёкся, сражённый им. Она кивнула головой и повернувшись ушла. Это был ещё один удар, полученный в это утро. «Эта Иудея как злой рок для меня - с горькой обидой думал он. - Я прибыл сюда одним, а оставлю её другим... презираемым собственной женою, и самим собой...а каким гордым и важным я ступил на эту землю... Быстро пролетело уже 5 лет моей префектуры...и вот, я ненавижу и презираю этот народ, иудеи ненавидят и презирают меня, а ещё и Клавдия возмутилась духом. Она решила, что я испугался этих псов и отдал им Праведника...А ей привиделся какой то ночной кошмар...Да и без её кошмара я бы отпустил его, но...Если бы она видела его глаза...и слышала, что он говорил...Он же сам шёл на крест...Сам! Я просто не смог воспрепятствовать ему...В этом ли моя вина? Стоп! Стоп! Он же сам сказал: Больше греха на тех, кто предал меня тебе... Эй, опять стоп! А вообще, какое дело мне, римскому всаднику, до этих, иудейских интриг?». Пилат даже вздрогнул от этих мыслей. «Забыть всё и дело с концом...Жаль его, конечно, Он был Человек, Царь по достоинству своему...но вот и доля Человека в этом мире, быть растерзанным псами. А ты сможешь забыть его?». Он поперхнулся этим вопросом, неожиданно мелькнувшем в его сознании. «Конечно... Конечно...да» - неуверенно проговорил он. Ему хотелось думать, что - «да». Так всегда бывает с людьми пережившими, в силу своего собственного малодушия, унижение, или сами совершившие нечто такое, за что им стыдно перед самими собой. Им кажется, что пройдёт время и позор, допущенный ими, забудется сам по себе. Загромоздится новыми яркими впечатлениями и уйдёт в бездну беспамятства. Но нет! Ничто из совершённого не забудется и не исчезнет. А выползет наружу в самый - самый неожиданный момент, заставив порой даже заплакать от досады или безнадёжности. Его размышления вновь были прерваны стуком солдатских сандалий по ступеням лестницы. На галерею поднялся декурион стражи. Заметив сидящего Пилата он остановился. - Господин, три иудейских жреца просят тебя принять их - сказал он, оглядываясь на двор. Пилат с удивлением посмотрел на воина. «Что им ещё надо? Пришли, лицемеры, насмеяться надо мной...за справедливый приговор...» со злым раздражением подумал он, но приказал впустить. Декурион сбежал по лестнице и через несколько минут к Пилату поднялись трое из храмовых жрецов. Он даже не привстал со своего кресла на их поклоны и молча рассматривал вошедших. Они переглянулись между собой и один из них начал говорить, вкрадчивым и льстивым голосом, но с нотками возмущения и укора. - Правитель, чтобы всем было известно, за что казнён этот еретик, изволил написать его вину на дощечке, и приказал солдатам прибить над его головой... - говорящий замолчал и посмотрел на Пилата. Тот сидел неподвижно в упор рассматривая лицо говорившего. Тот выдержал взгляд Пилата и продолжил: «Но правитель, вероятно не владея в совершенстве нашим наречием, написал: Иисус Назорей, Царь Иудейский...а это неверно...Правителю следовало написать: Я - Царь Иудейский...». Он сделал паузу, и с надменным вызовом и в глазах и в голосе, добавил: «Мы просим тебя исправить написанное, чтобы не соблазнять народ...и ради истины...». «А, псы, вам ли, лицемерам и лжецам, говорить об истине - так и крутилось у Пилата на языке, но он промолчал, скривившись в усмешке. Первосвященники ждали, уставившись на него. - Что я написал, то написал! - резко, как отрезал, сказал Пилат вставая с кресла и подходя к перилам галереи. - Проводи этих почтенных людей - крикнул он стоявшему у лестницы декуриону и не оглядываясь на просителей свернул в колоннаду дворца. Их надменность и наглость, ещё более усилили его раздражение и гнев. Он брёл по колоннаде дворца шепча проклятия и угрозы в адрес всего этого «сборища рабов и лицемеров» противоставших ему в суде. А за их спиной маячила с наглой и презрительной ухмылкой физиономия Каиафы. Его внимание привлёк шум на заднем дворе дворца. Там располагались хозяйственные помещения, казарма воинов и склады провианта и оружия. Он спустился по ближайшей лестнице и пройдя через криптопортик вышел к небольшому внутреннему дворику. По мере приближения шум усиливался, он довольно внятно различал смех, в вперемешку с солдатской бранью, и жалобное, почти в смертельном ужасе, овечье блеяние. Пилат остановился у входа в дворик и оставаясь незамеченным наблюдал за развлечением солдат. Четверо воинов, новобранцев из Сирии, гоняли длинными бичами по двору овцу, по всей видимости приготовленную к убою, для обеда дежурившего во дворце гарнизона. Бедное животное металось по двору, обезумевшее от боли и страха. Солдаты ловко владели бичами, и их концы, с вплетёнными кусочками свинца, настигали овцу в любом уголке, куда бы она не попыталась спрятаться. Это, безобидное солдатское развлечение, в другое время может быть и не привлекло бы внимание Пилата, но после всего произошедшего утром, увиденное вызвало бурю в его сердце. Раздражение и гнев разгорелись какой то безумной яростью. Она буквально захлестнула его. Он ударом ноги распахнул створку двери и вошёл. Солдаты увидев его смутились, и отдав знаки почтения стояли молча, наблюдая за ним и переглядываясь. Овца забилась в угол двора и жалобно блеяла судорожно дёргаясь всем телом. - Как ловко у вас получается... - едва сдерживая себя и оглядывая солдат проговорил Пилат. - С овцой... - выдержав паузу продолжил он. - Я хочу видеть, как у вас получится с воином... Один из солдат открыл было рот в желании что то сказать, но не успел. - Быстро сюда десять тренировочных мечей... - свистящим, от прорывающейся сквозь слова яростью, шёпотом проговорил Пилат. - Быстро! - уже закричал он видя, как замешкались солдаты. Они, как будто, почувствовали его гнев и засуетились, побросав бичи и бегом бросившись к оружейной. - Полные доспехи... - крикнул им вслед Пилат. - И быстро... Только сейчас он заметил, что всё ещё в тоге и сняв заколку освободился от белого полотнища, бросив его на мраморный разделочный стол. Воины появились спустя какие то минуты. Они были в кожаных панцирях, шлемах и поножах, а один из них держал двумя руками охапку деревянных тренировочных мечей. Их всерьёз испугал гнев Пилата, к тому же они не понимали его причины, и от этого ещё больше боялись возможного наказания, неизвестно за что. Пилат с презрением оглядел их и выбрал себе из рук воина два меча. - Каждый по два меча...- приказал он, и подождав, пока они разобрали оружие, жестом вызвал того из них, который, как он заметил, был самым азартным истязателем овцы. Тот робко приблизился с опаской следя за Пилатом. В его глазах был страх. Пилат выставил меч перед собой и тут же нанёс удар вторым. Воин неловко парировал удар и попытался уклониться. Пилат напал. Его удары сыпались на несчастного со всех сторон. От некоторых солдату удавалось увернуться, но большинство достигало цели. Пилат не щадил. Трое остальных с удивлением наблюдали за схваткой, которая больше походила на избиение. Прижав соперника к стене Пилат сделал ложный выпад левой рукой и тут же присев на колено нанёс удар вторым мечом по бедру воина. Тот заверещал от боли и завалился на бок. Пилат приказал выйти второму. Тот, поняв что пощады не будет, напал первый, но натолкнулся на ещё большую ярость. С ним Пилат разделался за несколько минут, оглушив его ударом по шлему, с такой силой, что деревянный меч разлетелся в щепки. Третий, вызванный в круг, только защищался с отчаянием в глазах мечась по двору, и пытаясь увернуться от нагоняющего его пилатова меча. Пилату надоело гоняться за ним и он вызвал четвёртого. Этот был похитрее своих товарищей и вышел на поединок с одним мечом, как бы уравнивая шансы свои и Пилата. Пилат устал. Пот пропитал всю его тунику и маленькими ручейками стекал по всему его телу. Вместе с потом уходила и ярость, и раздражение, и злость. «Что ты делаешь? - всё настойчивее сверлила его одна и та же мысль. - Чем они то перед тобой виноваты? Ты уже покалечил двоих...оставь их в покое...ты и так достаточно наказал их...а за что я наказываю их? За то, что Каиафа унизил меня? Нет, нет, нет! Это за их жестокость... За овцу? Ты что, совсем сошёл с ума? Да, наверное, схожу...». Всё это кружилось в его голове, а рука с мечом продолжала наносить и парировать удары. Четвёртый, в конце - концов, ухитрился потерять меч, выбитый из его рук. Пилат остановился тяжело дыша, и бросив меч подошёл к бочке с водой. Окунув голову он поднял тогу со стола и молча вышел. Поднявшись к себе и обмывшись в бассейне с тёплой водой, он переоделся, и взяв кувшин с вином и кубок пошёл к Гиппиковой башне. Ему вдруг пришла мысль, что с неё он сможет увидеть место казни Праведника. Башня возвышалась на западном крыле дворца и возносилась на 80 локтей над городом. Он брёл по ступеням держа в одной руке кувшин с вином, а в другой кубок, и с упорством сомнамбулы считал в уме пройденные им ступени. « девяносто пять, девяносто шесть...» - отсчитывал он, поднимаясь со ступени на ступень. Этот счёт позволял отвлечься от мыслей, которые постоянно возвращали его к утреннему поражению и вызывали всевозможные планы мести. Полумрак башни рассеивался косыми солнечными столпами, падающими из узких бойниц - окон на матово сияющий мрамор стен. Заканчивался пятый час дня, и солнце почти достигло пика своего восхождения к зениту. Лестница вывела его к двухэтажному павильону, венчающему башню и разделённому на удобные и роскошно отделанные покои. Павильон был окружен по периметру балконом с изящной мраморной оградой, каждый угол которой украшали полутора метровые башенки. Пилат подошёл к северной башенке и поставив в её нище кувшин и кубок всмотрелся в простирающуюся перед ним местность. Город, казалось, вымер. Гелиос достиг своего апогея и его жалящие зноем лучи заставили большинство горожан спрятаться под крыши своих домов. Пилат всматривался в видневшуюся далеко впереди Лысую гору, место казни преступников и бунтовщиков. Там шевелилась людская масса и были видны три креста с висевшими на них фигурками людей. - Вот и всё... - сказал он, напрягая глаза и пытаясь угадать на каком кресте распят Праведник. - Вот и всё... - повторил он, с нервным смешком. - Ты пришёл свидетельствовать об истине...и потерял за это свою жизнь...Мне казалось, что я имел власть спасти твою жизнь.., да что там власть! Я желал и имел возможность спасти тебя...но не смог...и власть, и желание, и возможность оказались бессильны...да и сама правда этим утром была побеждена ложью! Это то и мучает меня, ведь я тоже отстаивал истину...я защищал твою невиновность.., а победила, и тебя и меня, ложь! Зависть и коварство победили и твою истину и мою веру в справедливость...Как же сохранять теперь достоинство...человека! Зачем? Если побеждает более коварный и злокозненный? Пилат налил кубок вина и выпил его. Вытерев губы он запрокинул голову и посмотрел на солнце. «А ведь его смерть будет мучительна и долга... - подумал он с содроганием. - Зной будет терзать его, слепни пить его кровь, а воронье стараться выклевать глаза...». Вино начинало действовать. Мысли становились легки, а чувства острее и пронзительнее. «Он же сын Твой... - подняв лицо к небу закричал Пилат. - Неужели ты допустишь эти мучения ему? Ты же знаешь, что он ни в чём не виноват...Ты не можешь просто так взирать на его страдания...Если Ты есть, то помоги ему!». Небо впитало его крик, как губка впитывает воду, и молчаливо взирало на него блекло - голубым покровом, с раскалённым огненным глазом в зените. Пилат покорно кивнул головой, и вновь наполнив кубок осушил его медленными глотками, неотрывно смотря на Лысую гору. Если бы кто то в этот момент оказался рядом с ним, то заметил бы наполненные слезами глаза сурового и мужественного прокуратора Иудеи. Второй кубок совсем расслабил его, и он, войдя во внутрь павильона, буквально упал на подушки, разбросанные по овальному деревянному ложу. Он лежал с закрытыми глазами перебирая в памяти утренние события и образы. Его слух уловил звуки храмового шофара возвещающего о наступлении полудня, но он и не думал вставать и даже не открыл глаз. Его сознание проваливалось в вязкую суету каких то хаотичных видений. Прокуратор Иудеи проспал до десятого часа дня. Ни дрогнувшая земля, ни трёхчасовая тьма по всей земле, ни гвалт воронья, встревоженного затмением, и тысячекрылыми черными тучами носившегося над Иерусалимом, ни собачий вой и мычание домашнего скота, так же напуганного небесным знамением, не нарушило сна Пилата. Открыв глаза он ещё довольно долго лежал вспоминая сонные видения и восстанавливая переживания. Голова болела, а во рту, казалось, слиплись зубы, язык и губы. Он поморщился и встав с ложа направился к башенке, где оставил кувшин и кубок. Солнце склонилось к самым вершинам холмов, наполняя тенями восточные предместья города. Он всмотрелся в Лысую гору. Она была почти пуста и безлюдна. Даже кресты, насколько он мог видеть, были без своих жертв. - Всё кончено... - сказал он. - И для него, и для меня... «КРОВЬ ЕГО НА НАС, И НА ДЕТЯХ НАШИХ...» Нерон прислушался к совету Поппеи и отозвав Альбина своим указом назначил на его место Гессия Флора. Доводы Поппеи были убедительны и реально обещали средства и для строительства Золотого дворца, и для восстановления Нерополя. Приняв иудаизм Поппея, поддерживала связь с иерусалимской жреческой знатью и всегда была в курсе происходящего в Иудее. Первосвященники, надеясь на её благосклонность и заступничество перед цезарем, регулярно писали ей, сообщая о всех сплетнях и слухах, как в царском семействе Агриппы, так и о делах наместников. В дополнение к этому они всегда сопровождали свои письма изысканными и дорогими подарками. Но в последних, полученных из Иерусалима письмах, были только слёзные и отчаянные жалобы на алчность и произвол Альбина. Префект вёл себя не просто, как грабитель и разбойник, но и оправдывал преступников за деньги, и даже войдя в сговор с сикариями, имел от них долю в их грабежах и убийствах. Читая слёзные жалобы и униженные просьбы первосвященников освободить их от тирании Альбина, императрица возмутилась духом и даже пришла в ярость. Нет, её возмутили не преступления представителя императора в императорской же провинции, а то, что алчность Альбина ни в коей мере не приносила прибыли ей, Поппее Сабине! Грабя иудейскую знать и наполняя свои сундуки иудейским золотом Альбин забыл о том, кем он отправлен в Иудею, и кому обязан своим назначением. Поппея не показывала Нерону жалоб первосвященников, но решила лишить Альбина должности, а по возвращении в Рим привлечь его к суду, и отобрать всё им награбленное в казну. Пожар только ускорил осуществление задуманного и стал веским доводом в пользу смены прокуратора. Она перебирала кандидатов на смену и остановилась на Флоре, муже своей наперсницы и соучастницы в интригах, Клеопатры. Это был невысокий и коренастый человек лет 50-ти, с кривыми ногами и выпяченным животом. Его голова была плешива, и только над ушами и на висках оставались ещё кустящиеся клочья седых волос. Глаза, серые и пустые, сидели глубоко под надбровными дугами, а всё лицо, обрюзгшее, с мясистым носом и толстой нижней губой, имело какое то надменно брезгливое выражение. Но в иные моменты, когда перед ним находился кто то выше или знатнее, лицо Флора принимало совсем иное выражение - подобострастное, или даже рабское. Но с теми, кто был ниже его он был жесток и надменен. Незнатного всаднического рода, из плебейского звания, небогат по меркам Рима, но маниакально тщеславен и абсолютно бессовестен. Не было такого порока, которого бы он гнушался, как в отношении своего тела, так и духа. Это то и стало главным фактором в утверждении его на должность. Задача была поставлена при личной аудиенции у Поппеи. И подтверждена Нероном во время напутственной беседы. Незадолго до Альбина был снят со своей должности и Корбулон, наместник провинции Сирия. Нерон послал ему приказ умереть, что тот и сделал вскрыв себе вены. Ему на смену той же Поппеей был утверждён Цестий Галл. Нерон беседовал с каждым из них по отдельности, но речь шла об одном и том же - казна остро нуждалась в доходах - и главной задачей их обоих было обеспечить как можно больший приток денег в Рим. Любыми способами. А Флору даже намекнули, что любое недовольство населения вверенной ему провинции не должно приниматься во внимание. А если даже дело дойдёт до открытого мятежа, то вина за это ляжет не на него, а на иудеев. Пока Нерон говорил Флор подобострастно смотрел на него со льстивым и восторженным выражением глаз. Нерон ходил взад - вперед по залу и голова Флора, как стрелка компаса, поворачивалась вслед ему. «Деньги нужны быстро... - выплёвывая слова и заложив руки за спину говорил цезарь. - К Сатурналиям, я думаю, мы завершим уборку мусора и разберём руины, а к весне начнём строительство дворца... Так что не мешкая ни дня приступай к своим обязанностям... я надеюсь ты оправдаешь мои ожидания...». Он не смотрел на Флора и бросал слова в пустоту зала, но знал, что сказанное им, как печать его перстня, останется в памяти слушающего. Он уже 10 лет был цезарем, и за это время очень хорошо понял силу своего слова и его власть. « Цестий отправляется завтра...тебе даю три дня на сборы - остановившись и посмотрев на Флора сказал Нерон. - И вот ещё что... - Нерон повернулся к Эпафродиту, тот быстро подскочил к нему и подал какую то бумагу. - Мне написали жители Цезареи, что между ними и иудеями постоянно возникают конфликты..., и что иудеи, в своей заносчивости, считают Цезарею своим городом, а греки, живущие там с момента её основания, своим. Так как, говорят они, царь Ирод строил этот город не для иудеев, а для римлян и греков...». Нерон вопросительно взглянул на своего секретаря. - Да, цезарь... - поспешно проговорил тот, - если бы царь строил Цезарею для иудеев, то не возвёл бы в городе театры, термы и цирк...иудеям это возбранено... Нерон согласно кивнул и продолжил: «Итак, я решил их спор и постановил: Цезарея является городом, в котором полноценными гражданами являются греки. Они в приоритете...иудеи не имеют права претендовать на магистратуры и иные должности, связанные с управлением города...Ты донесёшь моё решение до иудеев...И пожёстче с ними... Флор склонил голову в рабском поклоне. Нерон скривился в ухмылке и махнул рукой давая понять, что аудиенция окончена. Эпафродит сопроводил Флора в канцелярию, где тому были выданы проездные и полномочные грамоты, и указ цезаря по поводу Цезареи. Если во всё время пребывания во дворце глаза, лицо, да и вся фигура новоиспечённого прокуратора Иудеи, расплывалась в безграничном почтении и благоговении, даже перед преторианской стражей, охраняющей покои, коридоры и портики, то за воротами его осанка резко изменилась. Теперь это был гордый и надменный, и в походке, и во взгляде, чуть ли не консул - легат. За воротами его ждали носилки - паланкин и пятеро рабов из челяди его жены. Он с превеликим достоинством погрузил своё тело в их, оббитую кожей, глубину и махнув рукой, подражая жесту Нерона, крикнул: «Домой». Рабы- носильщики надели наплечные ремни, раб - номенклатор встал впереди, и паланкин плавно качаясь поплыл по улицам Рима. Преторианский трибун, сопровождавший его до ворот дворца, проводил носилки взглядом, пока они не скрылись за колоннадой базилики Юлиев. И никто и не догадывался в целом мире, что в этих носилках несут того, кто, сам того не ведая, был избран стать орудием Всевышнего для отмщения народу и во исполнение слов, сказанных Праведником своим мучителям и гонителям: «Да придёт на вас вся кровь праведная, пролитая на земле...Истинно говорю вам, всё сие придёт на род сей...оставляется вам дом ваш пуст». А уже через три с небольшим месяца после пожара в Риме, в канун ноябрьских календ, в гавань Цезареи вошла трирема с вновь назначенным префектом Иудеи Гессием Флором. Всего год понадобился ему, чтобы исполнить своё предназначение - разжечь огонь бунта, быстро перешедшего в кровавый мятеж, и погрузивший всю Иудею в «мерзость запустения». В сентябре 819 года восставшими иудеями был вырезан римский гарнизон в Иерусалиме, что привело к кровавым еврейским погромам по всей Иудее, Сирии и Египте. Потом пришёл Веспасиан...и, спустя четыре года, от величайшей святыни иудеев - иерусалимского храма - не осталось «камня на камне», а вся провинция Иудея превратилась в «мерзость запустения». Но об этом уже совсем другая история, и называется она - Иудейская война.
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА
ЧАСТЬ I. И БЫЛ ВЕЧЕР ...
Наступавшие с северо-запада тучи медленно заполняли своей мрачно- тревожной красотой небесный свод. Солнце, расточив за день весь свой блеск и силу, пряталось в море, стараясь побыстрее убежать от этого, неотвратимо надвигающегося, грозового мрака. Но тучи настигали его, укутывая, разгорячённое за день, тело светила своими причудливыми кружевами. От этого их края окрашивались блистающей золотой каймой, переливающейся всеми оттенками пурпура и бирюзы. Иногда сквозь эту пелену всё же прорывался луч уходящего Гелиоса, и тогда по морской глади, уже волнуемой дерзкими порывами киркия , пробегала искрящаяся солнечная тропа, на которой резвились в пенных гребнях призрачные наяды. На земле же тени медленно удлинялись, густели, превращаясь в клочья ночного мрака, и заполняли закоулки садов и ряды виноградников, раскинутых на склонах прибрежных холмов. Где то в лощине, в зарослях дикой ежевики и тёрна, робко и нестройно попытались затянуть свою вечернюю серенаду цикады. И тут же, как бы разбуженный ими, заголосил требовательным и визгливым басом старый мул весь день крутивший архимедов винт, подающий воду в имение, и напоминавший скотнику-рабу что пора вести его в хлев и кормить. День уходил вслед за светилом, передавая свою власть и права приближающейся ночи, которая, судя по тучам и усилению ветра, вела за собой дождь и непогоду. Внизу, у кромки моря, суетились человек пять. Двое быстро и ловко сматывали сушившиеся на вешалах сети и уносили их в низкий деревянный сарай стоявший у небольшого пирса, тоже деревянного, уходящего метров на 30 в море. Трое других разложив катки из круглых ошкуренных брёвен вытягивали на берег большую рыбацкую лодку. Место было довольно живописное. Прибрежное пространство, шириной метров в 30 и длиной в стадию, ограничивалось с обоих сторон выступающими в море скалистыми мысами образованными хребтами холмов высотой метров по 25-30 с плоскими вершинами и крутыми склонами. Они, отрезая кусок прибрежной полосы превращали её в уютную и красивую бухту, с удобной пристанью для рыбаков. На вершине левого мыса виднелись развалины старинной, возможно ещё этрусской, башни. Правый был каменист и гол. От бухты поднималась просёлочная дорога с двумя колеями набитыми арбами и повозками. Она петляла по склонам окрестных холмов покрытых ровными рядами масличных деревьев, смоковниц и виноградников. По суете снующих на виноградниках людей было видно, что идёт сбор урожая. На обочине дороги, у подпорной стены, разделяющей масличный сад и виноградник, стояла повозка на которую несколько человек грузили корзины с уже собранными гроздьями, а человек 20, или даже больше, подтаскивали новые, разбросанные в междурядьях. Дорога же, заканчивалась, или наоборот - начиналась, у ворот довольно просторного дома. Правильнее сказать, это была небольшая усадьба, в классическом римском стиле, с изящным портиком с западной стороны, выдающейся из него экседрой со скамьями, из которой открывался великолепный вид на Лигурийское море, бассейном в атриуме, гостевым залом - триклинием с большим мраморным столом и окружающими его ложами, а также небольшой, но уютной залой для друзей, комнатами для отдыха, для запасов, для домашней челяди , с кухней и ледником и, конечно же, с баней. Двор усадьбы с трёх сторон был окружен, как крепостной стеной , хозяйственными постройками. Тут были конюшни, маслобойня, винодельня, ткацкие комнаты, комнаты для рабов семейных и помещения - общежития для рабов одиноких и малолетних. Тут была даже темница - эргастул, но последний раз она использовалась по назначению лет 20 назад, и с тех пор о ней упоминали только в ругани между собой, как угрозу, рабы и прислуга. Господский дом стоял в центре усадьбы. Всё пространство перед ним было превращено в небольшой, но прекрасный парк, распланированный цветниками с розами, дельфиниумами, лилиями, гортензиями, левкоями, каждый из которых в своё время радовал глаз разноцветьем, и ласкал обоняние ароматами. Было видно, что за всем этим следит опытный и толковый садовник. Вход в усадьбу был обозначен двумя мраморными статуями лица которых были обращены к морю, и от которых к самому дому вела выложенная из больших известняковых плит тенистая аллея. С двух сторон она была засажена платанами, между которыми причудливыми фигурами располагались кусты самшита. Перед портиком аллея превращалась в небольшую площадь в центре которой располагался круглый бассейн с проточной водой. Чтобы зайти в портик нужно было преодолеть пять ступеней из таких же, как и вымощенная аллея, известняковых плит. Поднявшись по ним вы оказывались в тени колоннады полукруглой веранды в глубине которой открывался вход в атриум. Двор усадьбы был пуст, разве что у входа, в небольшой каморке, сидел в полудреме старый раб - придверник, которого мы и не заметили. Нет, конечно же, усадьба не была безлюдна, как может показаться из нашего описания, но жизнь в ней была подчинена ритму жизни всего лишь одного её обитателя. Он был хозяин усадьбы, нескольких десятков рабов её обслуживающих и четырёх сот югеров земли, лежащей вокруг. Небогато по меркам Рима, даже скудно, но Рим с его безумно - крикливой роскошью находился за 100 миль от этого маленького и скромного Эдема спрятавшегося среди холмов Этрурии. Да и, честно говоря, хозяин всего вышеописанного мирка, был уже стар, и, как говорят - пресыщен жизнью, а потому уже давно отверг, и даже, можно сказать, возненавидел и Рим, и суету жизни да и саму жизнь, которая, всё же вопреки ему, ещё тлела в его иссохшем от возраста, и перенасыщенном впечатлениями прожитого, теле. Приближающаяся ночь, обещавшая непогоду и возможный дождь, вносила всё же и свои заботы в жизнь усадьбы. Где то на задворках возмущенно заголосили обитатели птичника загоняемые на ночь в клети. Несколько раз фыркнул конь, и в ответ ему призывно и коротко заржала кобылица. Заскрипели колеса повозки въезжающей с черного хода на хозяйственный двор с грузом собранного винограда. Одним словом, жизнь кипела, но кипела ненавязчиво и скрытно, где то в недрах усадьбы, а в самом доме и вокруг него жизнь казалось замерла, а если и не замерла, то еле тлела вместе с хозяином. К дому, со стороны построек, направился человек в греческой тунике. За ним двое рабов несли оконные рамы со слюдяными вставками. Установив рамы и проверив прочность их крепления двое ушли, а «грек» прошёл в портик и проверил наличие масла в ночных светильниках. Он был уже не молод, но ещё и не стар, лет сорока или чуть больше. Его курчавая борода уже серебрилась сединой, как и шевелюра на голове, но вся его фигура говорила о недюжей физической силе, а в глазах не было и тени той рабской угодливости или опаски, которая так присуща людям испытавшим над собой гнёт чужой воли. Проверив светильники грек зажёг их и пройдя в атриум остановился у края бассейна. С другой его стороны в палисандровом кресле сидел старик. Возле него на низком столике лежало несколько развёрнутых свитков и таблички. В отличие от грека он был гладко выбрит и почти плешив, да и гораздо более долголетен. Может быть лет на 30, а то и более. Его высохшее тело тоже покрывала туника, но отороченная пурпурной полосой. Поверх неё на старике был лёгкий шерстяной плащ без рукавов. На указательном пальце правой руки старика сидел массивный золотой перстень, свидетельствующий о его принадлежности к высшей знати. Казалось, старик был весь погружен в изучение одного из свитков. Его губы беззвучно шевелились, а палец, украшенный перстнем, медленно двигался по пергаменту свитка. Грек кашлянул пытаясь привлечь внимание старика, но тот не отрываясь от своего чтения поднял левую руку в сторону грека, как бы призывая его к молчаливому ожиданию. Вечерний полумрак уже проникал и в атриум. Грек обошел вокруг и зажёг большие бронзовые светильники стоявшие между колон и возле стола. Старик одобрительно кивнул головой. Минуты через три он оторвался от чтения и откинувшись в кресле посмотрел на грека. - Авит спрашивает, что подавать на ужин? - сказал тот, окинув взглядом свитки и внимательно всматриваясь в лицо старика. Старик как будто и не слышал его. Было видно, что прочитанное глубоко взволновало старика, и его мысли, да и сердце, заполнено греческой вязью букв свитка. - Что ты сказал, Димитрий? - переспросил старик, и не дожидаясь ответа встал с кресла и подошёл к краю бассейна. - Прочти - после недолгого раздумья сказал он, повернувшись к греку, указывая головой на свиток. - Что это? - Грек подошёл к столу, и взяв свиток посмотрел на старика. -Беззакония мои преследуют меня - ответил старик, - то, что, как я думал, уже забыто, вновь напоминает о себе... Этот...- он запнулся на секунду, - этот нечестивец спаливший Рим... обвинил в злодеянии невиновных, и убивает их...а самое страшное во всём этом то, что некогда я отправил на смерть человека, последователей которого ныне убивает Нерон. Этот свиток передала Клавдия...прочти - повторил старик. - С госпожой всё хорошо? Она в безопасности? - спросил грек. - Может мне стоит выехать в Рим? - Нет, Клавдия собралась покинуть Город и прибыть сюда...- Старик хотел сказать что то ещё, но только покачал головой и вышел в портик. Спустившись по ступеням он направился по аллее к выходу из усадьбы. Грек проводил его взглядом и пристроившись возле одного из светильников принялся за чтение свитка. Прочтя первые же строки он остановился и хотел было перемотать свиток на начало, но не решился и вернулся к прежнему. Но чем дальше он читал, тем все более внимательнее и заинтересованнее. «Когда же настало утро, все первосвященники...имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти...И связав Его, отвели и предали Его Понтию Пилату, правителю... Иисус же стал перед правителем. И спросил Его правитель: Ты - Царь Иудейский?...Тогда говорит Ему Пилат: Не слышишь сколько против Тебя свидетельствуют...» сказал им Пилат: кого хотите, чтобы я отпустил вам?... Между тем, как сидел он на судейском месте, жена его послала ему сказать: не делай ничего Праведнику тому, ибо я ныне во сне много пострадала за Него... Пилат, видя, что ничего не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника сего; смотрите вы...». Встретив имя старика в свитке грек с удивлением еще раз перечитал написанное, и осторожно положил свиток на стол. Оглянувшись, и не заметив нигде старика, он встал и вышел из атриума. Раб - придверник уже зажигал ночные факела, и отблески пламени, тревожимые порывами ветра, метались по аллее и между кустами букса. Старик стоял у мраморной тумбы, на которой замерла мраморная женщина в скорбной позе и в траурной столе , и смотрел на закат. Его тень тоже металась из стороны в сторону в факельной огненной пляске. Солнце наконец то вырвалось из цепких объятий туч и спешило побыстрее укрыться в море. Ему это почти удалось, но частица его, багровым куском раскалённого металла, ещё лежала на горизонте в серебряном мареве, медленно густевшем по мере исчезновения светила. Там, в море, ещё купались последние минуты дня, а на холмах уже вступила в права ночь. Грек направился к старику, по пути, остановив раба, он приказал ему принести кресло и ждал несколько минут пока тот не вынес из дома небольшое сиденьице с подлокотниками и удобной спинкой. Взяв его грек подошёл к старику. - Присядь - мягко, но настойчиво попросил он. Старик молча покорился его просьбе. - Это о тебе? - спросил грек после недолгой паузы. Старик кивнул. - Там упомянута жена, это о госпоже?- Старик опять молча кивнул. Димитрий хотел ещё что то спросить его, но не решился. Он давно знал старика и видел, что он взволнован, даже встревожен. Причина, по всей видимости, была в свитке, присланном Клавдией, но тайну свитка мог раскрыть только сам старик. Если, конечно, захочет ею делиться с ним. Они оба молча смотрели на уходящее светило, но каждый видел своё. Грек темнеющее в наступающем мраке ночи море, а подслеповатым глазам старика в уходящем сиянии багрового диска открывался беломраморный город, к гавани которого подходила императорская квинкверема со штандартом Тиберия на ростре, и с ним, вновь назначенным префектом Иудеи. «Сколько же ему было тогда лет? - старик еле заметно усмехнулся всматриваясь в вызванную памятью фата-моргану. - Ну да, 35. или 36? Нет, точно 36, а Клавдии 19». Она стояла рядом с ним и с любопытством всматривалась в сияющую в лучах солнца мрамором дворцов Цезарею. Уже год она была его женой по праву руки. Тиберий, вопреки запрету сената брать с собою жен наместникам провинций, позволил Клавдии сопровождать его. Город приятно удивил их обоих. Изящество греческой архитектуры сочеталось в нем с римскими удобствами, но без сутолоки и грохота римских полисов. Гавань была окружена искусственными плотинами, разрушающими всякое буйство волн. Колоссальные статуи, как слева так и справа, украшали вход в эту рукотворную бухту, а прямо напротив, на холме, возвышался сверкающий каппадокийским мрамором храм Августа. «А ведь какой гордостью исполнилось тогда сердце мое видя все эти знаки почтения и благоговения пред Римом... - еле заметная усмешка скривила губы старика. - Цари и правители всех подвластных нам народов соревновались между собой за право доказать нам, римлянам, свою преданность и благонадежность. Не было такого города на земле, будь то свободный полис, или подвластный нам, где посреди форума или в главном храме не возвышалась бы статуя Цезаря и не стояли бы императорские сигны . И этот, быстро приближающийся, город был ярким свидетельством нашей силы и их признанием её. Тяжело вспоминать об этом, но именно так и думал я тогда всматриваясь в раскинувшуюся предо мной Цезарею. Как молод был я тогда, и как самоуверен...и горд от величия...вернее сказать - лживого величия своей значимости и своей власти». Бичевал себя своей памятью старик, всматриваясь в наступающем сумраке в видимый только ему город. - Проклятый город, проклятая Иудея - прошептал он, совершенно погрузившись в свои грёзы, но налетевший порыв ветра, как пощёчиной, вернул его в реальность. - Пойдём в дом, Димитрий - вставая с сиденьица и опираясь на поданную греком руку сказал старик. Раб -придверник наблюдавший за ними из сторожки у входа в усадьбу быстро прибрал сиденьице и исчез в своей каморке. Грек и старик прошли вместе до портика, Димитрий попытался помочь старику подняться по ступенькам, но тот отвёл его руку. - Пусть Авит принесёт хлеба, сыра, свежего масла...и что там он готовил? - поднимаясь по ступенькам сказал старик. - если есть рыба пусть подаёт, мяса не надо. А ты спустись в подвал и набери вина, что там у нас есть? - он посмотрел на грека, - возьми лучшего и воды набери в роднике. Выслушав его грек кивнул и ушёл. Старик поднялся по ступеням и прошёл в атриум. Подойдя к столу со свитками он стал аккуратно сворачивать их пряча в кожаные тубусы. Таблички с нетронутым восковым полем он сложил и перенёс к большому шкафу стоявшему меж двух дверных проёмов в спальные комнаты. А несколько других, исписанных и связанных между собой кожаным ремешком, взял, и усевшись в своё кресло положил себе на колени. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Смогу ли я с достаточной убедительностью и точностью передать череду тех событий, свидетелем и участником которых по воле Бога Всевышнего я стал. Не знаю. Но Истины ради обязан я правдиво и последовательно описать известные мне происшествия, участвовать в которых довелось мне в бытность мою префектом Иудеи. Труд этот требует усилий, как умственных, так и физических, ибо с тех пор прошло ни много, ни мало как 35 лет, и неумолимое время подточило мои силы, но не память. Каждый раз устремляясь мыслями к тем далёким дням я вновь и вновь начинаю бесконечный спор со своей совестью обвиняющей меня за проявленное тогда малодушие. Оправданием мне служат слова, которые он сказал мне в тот день: «Ты не имел бы надо мною ни какой власти, если бы не было дано тебе свыше». Разве может смертный воспротивиться воле богов? Но совесть моя...неумолимый и беспощадный судья мой. Близок уже час моего освобождения , и чем ближе он, тем всё чаще и чаще мысли мои подвигали руку мою взять стиль и дощечки. Но ныне, доколе еще длится нить моих суетных и безотрадных дней, отпущенных мне Богом, решился я. Ибо жестокость цезаря в отношении людей, называющих себя «Христианами», несправедлива и бесчеловечна, так же, как была несправедлива и бесчеловечна казнь их учителя, которую я санкционировал в угоду иудеям и вопреки своей совести 35 лет назад..». Старик здесь прервал своё чтение и задумался. « Вопреки своей совести и вопреки просьбе Клавдии, а ведь именно с того дня и началось наше с ней отчуждение. Она стала презирать меня...хотя нет, я сам стал презирать себя, а она...скорее она стала жалеть меня, даже бояться за меня...и этот её сон... тогда он мне показался пустым женским ночным кошмаром, но вот прошло 35 лет и сон оказался пророческим...». Старик вздохнул и взяв стилус дописал: «Я послал на смерть Учителя, Нерон, продолжая начатое мной, убивает Его учеников...Почему происходит подобное? Люди, избравшие добродетель основой своего бытия искореняются как преступники, а преступники, попирающие все законы морали и человечности, возносятся на вершины власти и почёта? Рим обезумел? Или обезумел весь мир? И как жить человеку честному в таком мире? Становиться нечестивцем подобным цезарю, или хранить совесть свою на потеху толпе?». Старик остановился и аккуратно загладил последнее предложение. «Как жить в таком мире? Что за вопросы ты задаёшь. И кому? Себе? Каждый пусть сам решает как ему жить в этом мире. Другого мира нет, эти греческие бредни о каком то Элизиуме пусть останутся для рабов и малоумных...а то Царство, о котором он говорил...которое не от мира сего...». Тихим, почти беззвучным шепотом спросила память. Старик нахмурился и отложил таблички. « Да, тяжело убедить себя в чем либо, когда не можешь прийти к единству с самим собой даже на склоне лет..». Его размышления прервал раб - повар с большим медным подносом уставленным тарелками с сыром, жаренной камбалой, зеленью, свежими, ещё истекающими запахом пропечённого теста хлебцами и чашею с маслом, ароматным и густым. Он мельком взглянул на старика и направился в триклиний. У входа он ловко подхватил свой поднос левой рукой, а правой захватил светильник. Сервировав стол принесённым раб взял два кубка из большого посудного шкафа и поставил их между тарелками. Оглядев всё, он вновь метнулся к шкафу и достал две умывальные чаши. Наполнив их на треть водой он отнёс их на ложе и положил возле каждой свёрнутые полотенца. Оглядев результат своих трудов ещё раз, он подвинул светильник ближе к столу и вышел в атриум. - Господин, всё готово, как ты желал - сказал он, склонившись и удерживая поднос у груди. - Да, благодарю тебя, Авит, - кивнул рабу старик, - пойди, поторопи Димитрия, скажи, что я его жду в триклинии. И по тону старика, и по поведению раба было видно, что отношения в усадьбе держатся больше на уважении человеческого достоинства со стороны хозяина и на почтении со стороны челяди, но никак не на страхе одних и презрении других. Раб ещё раз склонил голову и исчез среди колоннады портика. Начинался дождь. Первые капли уже упали на плиты аллеи и зашелестели по листьям платанов и цветников. С крыши атриума сначала скромно, каплями, а потом сильнее и сильнее в бассейн полились маленькими водопадиками струи дождя. Пламя массивных бронзовых семисвечников отражалось в этих струящихся нитях воды, превращая их в потоки то ли расплавленного золота, то ли драгоценного елея изливающегося с небес в бассейн. Разбиваясь о края бассейна они превращались в водяную пыль, которая мириадами искр висла над пузырящейся поверхностью. Старик встал и направился в триклиний. Подойдя к столу он отломил кусок хлебца и макнув его в миску с маслом отправил в рот. « Вот она, еда мужа и воина, - разжёвывая хлебец и наслаждаясь вкусом и ароматом подумал старик. - Что надо человеку, чтобы насытиться и утолить голод? Кусок хлеба, ложка масла, кусок сыра... а они, эти вчерашние рабы, новые римляне... тратят по сотне тысяч сестерциев за раз на обжорство...соловьиные языки, краснобородки, молоки мурен...чванятся своим богатством, а как были рабами, так и остались, а им завидуют, и стремятся подражать... безумие...безумие во всём». Грек появился с двумя небольшими кувшинами. Один был из финикийского стекла, разноцветного и непрозрачного, с изящным горлышком и тонкой витой ручкой. Второй - обыкновенный римский, тоже из стекла, но матово белого. Дождь щедро оставил свои метки на его тунике и шевелюре. Поставив кувшины Димитрий полотенцем протёр лицо и голову. - Этот кувшин Клавдия купила в Тире - сказал старик беря разноцветный кувшин и наливая из него в кубки себе и Димитрию. Вино, в отблеске светильника казалось черной струёй смолы. - Ты выбрал массикское - старик одобрительно кивнул наблюдая за льющимся в кубок вином. - Как давно это было, и как всё же быстро пролетает жизнь человеческая - продолжал он. - Мы тогда возвращались в Рим. Вителий послал меня на суд к Тиберию. Иудеи написали донос, обвинив меня в расхищении их храмовой казны...- старик покачал головой и повторил - Да, как давно это было, и как быстро проходит жизнь. Он поставил кувшин и возлёг. Димитрий взял второй кувшин и разбавил налитое стариком вино родниковой водой. Устроившись напротив он поднял свой кубок. - Здоровья и благоденствия тебе, Клавдии и всему твоему роду. Пусть боги будут милостивы к вам - сказал он. Они отхлебнули из кубков, и поставив их принялись за еду. - Не знаю о каких богах ты говоришь, - после недолгой паузы, вызванной прожевыванием пищи, произнёс старик, - если о своих, греческих, то это не боги, а сборище прелюбодеев, блудниц и мужеложников...- посмотрев на реакцию грека и заметив его еле заметную усмешку, он добавил - судя по вашим же сказаниям... Но грек молчал и не думал вступать в спор. Старик вновь пригубил кубок. - А если ты имеешь в виду наших, римских божков - божественного Юлия или Августа, или этого скудоумца Клавдия, то их милостью пользовались те, кто холуйствовал возле их столов Грек молча ел и слушал. Он понимал, что со стариком что то произошло, и он хочет высказаться. Внутреннее волнение выдавало его в непривычной словоохотливости. А причиною был этот свиток, непонятно откуда взявшийся и непонятно зачем рассказывающий о какой то казни, в которой участвовал старик многие годы назад, и которая, как оказывается, злой занозой сидит в его памяти. Грек омыл руки в чаше, вытер их полотенцем и поднял свой кубок. - Ну если ты не нуждаешься в милости богов, - сказал он, - то пусть тебя всегда сопровождает любовь друзей. - Да, умеешь ты пожелать того, чего среди людей ныне и не найдёшь - усмехнулся старик. - Любовь, дружба, справедливость, милосердие, самопожертвование, доблесть... когда то, если верить Ливию, эти добродетели были широко распространены в римском народе...Ныне же они редкие гости среди нас. Чаще встретишь зависть, алчность, жестокость... да лицемерие, да похоть... Порой кажется, что только эти «достоинства» и ценятся ныне людьми и более желанны людям. Но, всё равно, сказал ты хорошо... Старик тоже поднял свой кубок и они выпили. - Меня настораживает твоё состояние духа…- грек отломил кусок сыра и посмотрел на старика. - Ты отвергаешь добродетель в человеке? - Я вижу, что её отвергает и искореняет само общество, а возвеличивают нечестие и подлость, причём во всех её проявлениях - ответил старик. - И это длится едва ли не со времен Гая. А последние события в Риме, этот пожар и казни, только подтверждают мою правоту. Эти несчастные, которых этот нечестивец сжигает на крестах и отдаёт зверям, лучшие люди Рима. Я говорю не о родовитости, и не о богатстве...ни то, ни другое не даёт человеку нравственную силу и достоинство, скорее наоборот - забирает остатки, если они ещё и теплятся в сердце... Грек внимательно слушал речь старика, а после слов о «лучших людях Рима» даже с удивлением посмотрел на него. Старик заметил его взгляд и продолжал - Да, ни знатность, ни богатство не делает человека Человеком. Можно иметь в роду сотни консулов, триумфаторов, сенаторов даже царей, а быть скотом, и по образу мыслей и по образу жизни. Да и нынешний наш...цезарь...разве не является убедительным подтверждением моей правоты? Поверь, я говорю о том, что сам видел. О богатстве даже и не стоит говорить. Разве стали людьми Паллант, или Нарцисс, или Эпафродит? Старик замолчал, то ли ожидая возражений, то ли задумавшись о чём то своём. - Но эти люди, о которых ты говоришь, как об образцах добродетели, обвиняются в распространении какого то зловредного и человеконенавистнического учения, и в приверженности к тайным жертвоприношениям. Говорят они приносят в жертву своему богу младенцев...Это что? Ложь? - Грек взял кувшин и долил в кубки вина, затем чуть разбавил его водой. Старик с усмешкой посмотрел на него - Обычная уловка нечестивцев и лжецов - беря кубок сказал он. - Они обвиняют своих противников в своих же преступлениях. Лгут, но во лжи обвиняют людей честных, убивают, но убийцами назначают невинных, оскверняются самым грязным развратом, а обвиняют в нём целомудренных. Всё это видел я за свою жизнь, потому то и склонен думать что этот мир во власти зла и преуспевают в нём только те, кто живёт по его законам. - Но насколько я тебя сумел понять, - возразил грек, - ты предпочёл всё же в своей жизни придерживаться законов человеколюбия. Это видно в твоём имении. Вся челядь и рабы, не побоюсь этого сказать, тебя не только уважают, но и любят. Он посмотрел на старика. Тот грустно усмехнулся - Человеческая любовь и уважение очень быстро меняются на ненависть и презрение - сказал он и поднял кубок. Они выпили по несколько глотков. - У меня были все возможности стать нечестивцем, одним из многих, сенатором, или даже консулом - Старик поставил кубок и подложив себе под руку подушку облокотился на неё. - Но одна встреча... одна встреча... изменила не только всю мою жизнь, но даже образ мыслей моих. Старик замолчал и с минуту глядел куда то в сторону. Казалось, эта встреча вновь заполнила его память. Грек ждал. Старик очнулся от своих воспоминаний и посмотрел на Димитрия. - Этот свиток, который прислала Клавдия, он об этой встрече... Написал его один из тех, кто был тогда там. Я даже знаю кто. Сборщик налогов, откупщик. Они звали его Левием. Он был довольно богат, по меркам Иудеи, но и его эта встреча сделала другим. Он оставил всё - и дом, и жену, и накопленное чтобы быть с Ним. - С кем «с Ним» - удивлённый, если не сказать - ошеломлённый, словами старика о «возможности стать нечестивцем», то есть сенатором, переспросил грек. - Одни называли Его сыном Бога, другие - Царём Иудейским, третьи обвиняли во лжи... внимательно посмотрев на Димитрия ответил старик. - Он и впрямь был велик и достоинством и силою духа...это и стало причиной Его смерти... Он вызывал лютую зависть и ненависть у иудейских жрецов. В конце - концов они и обвинили Его... А я, пойдя у них на поводу, утвердил приговор...послав на смерть невиновного... -Ты никогда не рассказывал об этом - осторожно вставил грек. - Не так то просто признаться в своём преступлении, или малодушии, тем более рассказать о нём. - в задумчивости проговорил старик. - Ты думаешь легко это, осудить на смерть невиновного? Хочешь чтобы я рассказал тебе? - Я был бы благодарен и за рассказ и за разрешение прочесть свиток присланный госпожой. - Хорошо - кивнул старик, - но не сейчас, я устал и оставим это на завтра.
БЕССОННИЦА
О чём можно думать среди ночи, страдая от бессоницы и одиночества? Конечно, многое тут зависит и от возраста, и от занимаемого положения в обществе, и от должности, да и от съеденного на ночь тоже. Чем заполнена душа человеческая, то и будоражит мысли и вызывает видения. Отдавшиеся разврату предаются сладострастным мечтаниям, выбравшие сети власти задумывают интриги и козни своим соперникам и конкурентам, страдающие от болезней или обжорства размышляют об исцелении и лекарях, а обжоры хулят себя за чрезмерное чревоугодие, завистливые...впрочем, зачем нам гадать о чем размышляют в ночные стражи страдающие бессоницей. Нам интересен лишь один из подобных страдальцев - старик, господин и хозяин имения о котором мы рассказали чуть выше. Он полулежал в своей спальной комнате на деревянной кровати под шерстяным покрывалом и наблюдал за язычком пламени почти недвижимо стоящим над глиняным ночным светильником. « Вот горит этот огонёк, - думал старик, - маленький и немощный, а вокруг мрак ночи. Стоит ему потухнуть и тьма накроет всю комнату, а он не тухнет и тьма ничего с ним поделать не может...масло даёт силу и жизнь этому огоньку, пока есть оно и он непобедим тьмой. Да не мудрствуй ты, а то уподобишься этим греческим лжецам...». Старик поправил подушки и возлёг навзничь. Его движение передалось огоньку и он задрожал и замигал. « Видишь, порыв ветра и нет огонька, или кончится масло и всё... - текла мысль, рождённая ночной бессоницей. - А человеческая жизнь? Что даёт силу жить? Какое масло заканчивается в человеке и он уходит в вечный мрак... Да, в свитке же тоже написано о каких то девах и масле в светильниках, которое у одних закончилось, а у других нет...Интересно, что он этим хотел сказать?» Старик решил было встать и взять свиток, но передумал и опять откинулся на ложе. « Мне уже семьдесят пять...скоро потухнет светильник... масло кончается, да, силы уходят...хотя...Август ушёл в 77, Тиберий погас в 78, так что ещё тлеешь...Но как всё же быстро пролетела эта жизнь...и сколько сделано недостойного...и самое горькое, что это недостойное неисправимо... второй жизни не будет. Или будет? Да, а что там, во мраке? Харон, Лето и раздача душ...если верить басням Платона...а какую же душу выбрать мне? Улисс выбрал душу самого простого подёнщика... Какой всё же бред лезет в голову...А ты боишься смерти? Ты же не боялся её в 19 лет, и там, за Рейном,в 25, а в 40 стал бояться её в Риме. Конечно, одно дело поле битвы и смерть воина, а другое быть удушенным или зарезанным, как баран, по безумной прихоти очередного римского «бога». Хотя, в сути своей, смерть все равно едина, какая разница найти её на поле битвы, или в своей кровати, или на кресте... все идут во мрак...или, всё же, за новыми душами...». Старик усмехнулся и сел на своём ложе. « Да, скоро сам это узнаешь, не долго осталось ждать... Надо успеть всё написать, пока ещё тлеет огонёк...Этот откупщик пишет, что Он мне ничего не отвечал...А откуда он может знать? Мы были вдвоём в претории, я и он, и никто не мог слышать нас. Но откуда он узнал про сон Клавдии и её просьбу ко мне? Разве что она сама рассказала кому из них... а они искренне верят, что он не умер на кресте...но ты сам же видел, что гробница была пуста, и сам производил сыск и допрашивал стражу, охранявшую гробницу... Нет, на кресте он умер, Лонгин сам проткнул его копьём, тут сомнений нет, а вот то, что они объявили, что он воскрес...здесь загадка или тайна, или ложь. 35 лет я стремился это всё сначала понять, а потом и забыть и вот, на тебе! Эти казни, и это писание...вновь возвратили меня в самые постыдные мои дни...надо всё же успеть записать о нашем разговоре с ним. Насколько я понял для них важно каждое его слово. А для меня...а для меня важно примириться с ним...руки я умыл, а память вода не смывает...». Старик встал с кровати и начал одеваться. Закончив с одеждой и завязав ремешки сандалий, он взял светильник и вышел из спальни. В атриуме было довольно светло. Бронзовые семисвечники хоть и были на половину загашены, но давали достаточно света для безопасного перемещения. Дождь ушёл на юго - восток гонимый всё тем же киркием. Он оставил напоминанием о себе лужицы воды на мозаичном полу возле бассейна, и плавающие по его поверхности кусочки листьев и коры. Старик уселся в своё кресло и взяв новую табличку и стилус задумался. А через минуту остриё костяной палочки побежало по восковому полю расставляя на нём ровные и стройные, как ряды триариев в манипуле, латинские буквы. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА « Волею Тиберия я должен был сменить Валерия Грата в Иудее. Разве мог я тогда предположить в череду каких событий ввергнет меня это назначение. Я был молод и честолюбив. Настоящее делало меня честолюбивым, будущее открывалось предо мной великим. И это назначение было последней ступенью в моем восхождении к сенаторской тоге. Префектура давала широкие возможности для достижения сенаторского ценза, а кроме того я не был подконтролен никому. Императорский легат, назначенный в Сирию, сидел в Риме задерживаемый Тиберием и, как я знал, ему не суждено было добраться до своей провинции. Префект с полномочиями наместника, и с правом жизни и смерти над всяким, живущим на подвластной мне территории. Власть, насколько она пьянит и ожесточает сердце. Насколько ощущение силы твоего слова надмевает человеческий дух. Все это понял я лишь в Иудее. Понял, чтобы отречься от этой власти, но отрёкся только испив её вполне и до дна. На что обратил я ее? Кому принесла моя власть благо или хотя бы утешение? Даже в час наибольшей необходимости в ней она оказалась бессильна. Власть оказалась безвластием. Каким укором и насмешкой над самим собой стали те мои самоуверенные слова, что я имел власть распять Его и имел власть отпустить Его. Да, я хотел отпустить Его, но не отпустил. Да, я имел власть сделать это, но не сделал. Почему человек устроен так, что часто желая сделать доброе, не имеет силы сделать его? О многом и многие дни размышлял я после того, но до тех дней ни на миг не сомневался я в том, что моя власть реальна, ибо она являлась частью власти высшей, и, как мне тогда казалось, вечной - власти Рима над вселенной. Наш корабль вошел в гавань Цезареи в самый канун августовских ид. Этот город на целых 10 лет стал моим приютом в Иудее. Он успел мне надоесть до отвращения за это время. Если бы величественность зданий и дворцов соответствовала душевным качествам живущих в них, но этого никогда не бывает. Чем ничтожнее душа властелина, тем помпезней и величественней воздвигаемое им. Истинное величие не нуждается в роскоши и не стремится оставить по себе память в грандиозных, построенных ценою тысяч жизней рабов, дворцах и храмах. Но что такое для цезарей кровь, слезы и пот рабов и простолюдинов? Во сколько человеческих жизней обошёлся и этот, посвящённый Августу, город? И в какую меру страданий? Сколько денег было выбито из спин тех, кто по прихоти жестокого и льстивого тирана и убийцы оплачивал строительство храма и гавани, цирка и театра? Суетна и безжалостна жизнь одних, и изнуряюще скорбна других. Кто решает участь тех и других? И есть ли отрада для тех, кто внизу? Об этом часто думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело, оно было наполнено другим…». Старик положил стилус и табличку и встав с кресла направился в триклиний. Остатки их вечерней трапезы так и стояли на столе. Старик взял кубок и налил в него немного вина. Он не стал разбавлять его водой, отломил кусок сыра и вышел держа кубок и сыр в руках. Минуя атриум он оказался в портике и хотел было сесть на ступени, но они были мокры от дождя. Тогда старик поставил кубок с вином на пол и вернувшись к креслу взял из него небольшую кожаную подушечку. Пристроив её на ступеньку он уселся на неё и взяв кубок отхлебнул пару глотков. Ночная тьма окружала имение со всех сторон, и даже проникла в междурядья цветников и самшитов, но отгонялась пляшущими языками факелов от аллеи и придомовой площади. Судя по беспросветной черноте востока, была третья стража ночи. Ни какой звук, ни шорох листвы, ни шелест волн не тревожил сон земли. Казалось, в этой тишине замер весь мир и остановилось время. Небо, свободное от туч, сияло мириадами огоньков, больших и малых, ярких и тусклых, и это сияние отражалось в огромном зеркале Средиземного моря, раскинувшегося до самого горизонта и сливавшегося с этой сияющей бесконечностью. Старик и сам как будто замер во времени, укутанный по рукам и ногам тишиной, и ошеломлённый необъятностью и красотой ночного небосвода. « Это и есть вечность...- в каком то восторженном ужасе думал он, запрокинув голову и, как зачарованный, рассматривая мерцающую вселенную. « Она будет всегда...человек рождается, мужает, выбирает свой жизненный путь, стремится к славе, богатству... за это сражается, интригует, лжёт, клевещет и на это тратит дни своей жизни, такой краткой и быстро проходящей... сколько уже было нас и сколько ещё будет, а это небо есть всегда! В своей красоте и бескрайности...Ему нет дела до наших войн, до наших интриг...его не пачкает наш разврат и не затрагивает наше безумие, его не возможно осквернить ни какими человеческими пороками...Если боги есть, то они могут быть только там...Может быть именно об этом Царстве, которое не от сего мира, говорил он..» Из плена неба, оков тишины и сети мыслей опутавших старика, освободил раб - сторож. Он давно заметил сидящего на ступенях господина, но не решался подойти. В конце -концов он нарочно уронил на плиты площади свой посох - дубинку и этот звук своей неожиданностью прервал нить размышлений. Старик вздрогнул и посмотрел в сторону звука. Раб быстро подхватил свой посох и подошёл поближе. - Господин чем то огорчён? - спросил он. Старик сделал несколько глотков из кубка и поставив его на ступени встал. - Сон ушёл от меня -сказал он и огляделся ища куда положить кусок сыра. Не найдя ничего он протянул его рабу. Тот взял и проводив взглядом уходящего старика поднял кубок и понюхав его выпил содержимое заев куском сыра. - Да, хорошее вино пьют господа - пробормотал он и вновь понюхал уже пустой кубок. А старик пройдя в атриум подошёл к столу и взял исписанные им таблички. «Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело - прочёл он последние строки - оно было наполнено другим». « А и в самом деле, ведь я никогда раньше не замечал ни неба, ни его красоты, не слышал тишины и подобные мысли даже призрачно не появлялись в моём сердце тогда, чем же я жил? Тем, чего сейчас стыжусь и что презираю...мечтами о славе и богатстве...как скот... точно по платоновскому городу свиней...надо всё это описать здесь...обязательно...хотя...кто сейчас смотрит на небо и рассуждает о смысле жизни...весь Рим стал одним большим городом свиней. Они совокупляются, обжираются и лягают друг друга ногами из жадности и ненасытности...». Старик положил таблички, и взяв свой глиняный светильник пошёл в спальню. Раздевшись, он улёгся на кровать, и долго ворочался ища удобную позу и пытаясь заснуть. Неразбавленное вино и возраст, а также ночь, совместными усилиями всё же заставили Морфея прийти, и под утро старик забылся в глубоком и беспокойном сне. . ...И БЫЛО УТРО Порою кажется, что ночь всё ещё в полноте своей силы. Мрак всё так же густ. Звёзды мерцают ярко и отчётливо. Нет и намёка на приближающийся рассвет, не заметно даже еле видимого сияния подкрадывающихся с востока лучей, но об их приближении первыми, как всегда, объявили петухи. Каким чудесным даром всё же наградили боги эту птицу. Сидя в тёмной клети, в сонном оцепенении, когда ещё ни что не предвещает рассвета, где то внутриэтой птицы вдруг звенит колокольчик, слышимый только ей и понятный только ей, и встрепенувшись, объявляет она всему миру о приближающемся рассвете. О том, что скоро, в бесконечном круговороте тьмы и света, вновь ночь сменяется днём, и пора возвращаться из иллюзорных миров, в которых бродила ночью душа, в реальный мир. Мир трудов и забот, мир рабства и господства, мир добра и зла. Ещё не отголосил первый, как вперегонки с ним запел свой утренний гимн Солнцу второй, и третий, и вскоре всё побережье перекликалось звонкими петушиными голосами. В очагах кухонь зажигался огонь, сонные кухарки и повара принимались за приготовление еды. Вилики и прокураторы имений составляли планы работ на предстоящий день. Исполнители работ получали задания. Начинался очередной день, со своими заботами, надеждами, страстями и разочарованиями. Похожий на предыдущий и на последующий, и на тысячи дней бывших до него, и на тысячи дней которые будут после. Старик спал в своей уютной спальне. Его сон не нарушили ни петушиные крики, ни возня пришедших рабов, которые тщательно вытерли все ночные лужи вокруг бассейна и выловили плавающий на поверхности мусор. Остатки ужина тоже были убраны, стол протёрт и все светильники загашены. В имении жизнь шла своим чередом, и по годами выверенному распорядку. Её однообразие нарушалось только сезонными работами. И то довольно условно. Год был похож на год, и различались года только обилием или скудостью урожаев, засухами или, наоборот, проливными дождями. Ну и конечно естественным ходом человеческой жизни, то есть смертями, рождениями, брачными договорами между свободнорождёнными и союзами между рабами и рабынями. Сейчас шла уборка и переработка винограда, затем, через месяц - полтора, поспевали масличные деревья. Потом приходила зима со своими заботами и весна со своими. Виноград превращался в вино, а какая то часть сушилась. Маслины - в масло. Птичник обеспечивал усадьбу яйцами и мясом. Скотный двор молоком и всем, что из молока можно получить. Близость моря вносила своё разнообразие. Дорогих и редких рыб в окрестностях не было, но камбалы, скумбрии и креветок море давало в избытке. Одним словом, гармоничное сочетание климата, труда рабов, щедрости моря и плодородия почвы давало всё потребное для безбедного существования всей челяди в усадьбе и содержания господского дома в Риме. В котором и проживала жена старика - Клавдия Прокула с тремя служанками и Гаем, бывшим гладиатором, которого она вырвала из лап смерти, выполнявшим службу охранника, сторожа и посыльного. Дом был небольшой и довольно старый. Он располагался недалеко от верфей, возле моста Агриппы. Тибр здесь делал небольшую петлю и разделялся островом на два рукава. Пожар, бушевавший неделю, сюда не дошёл. Всеобщими усилиями на седьмой день его остановили у Капитолия, но от старого города с его древними храмами, имениями знаменитых полководцев, домами, базиликами остались только руины и пепелища. А самое страшное, тысячи несчастных сгорели заживо, тысячи были затоптаны и задавлены, тысячи задохнулись в узких улочках пытаясь спастись от огненного смерча. Рабы, вольноотпущенники, свободнорождённые обоего пола, и самого различного возраста, сгинули в пламени этого погребального костра, в котором сгорел древний Рим. Рим легендарных царей, первых консулов и диктаторов. ЭДИКТ Сразу же после пожара по Риму поползли слухи о злом умысле цезаря. Одни говорили, что видели рабов из императорского дома, бегающих с факелами у лавок возле Большого цирка, откуда и начался пожар. Другие, якобы, слышали разговоры, что Нерон задумал отстроить новый город и назвать его своим именем, и для этого велел расчистить место для него. Кто то верил этим сплетням, кто то нет. Но когда начали рассказывать, как цезарь, в великом восторге наблюдая это всенародное бедствие, декламировал сочинённую им же «Песнь о гибели Трои», сплетни стали обретать тяжесть обличения в преступлении. А это отнюдь не прибавляло любви народа, и грозило выплеснуться ненавистью не только в анонимных эпиграммах и стишках, но и в реальных угрозах заговоров. И тогда воспалённая голова цезаря напряглась, и лихорадочно стала искать возможность отвести от себя все подозрения в поджоге. Он вообще был гений по изобретению планов с самой ранней юности. Правда, все изобретённые им планы своей целью имели убийства, но обставленные так, чтобы всё обрело видимость правосудия, или, на худой конец, несчастного случая. В 19 лет он придумал план убийства матери и осуществил его. Целая триера была изобретена так хитроумно, что в нужный момент распалась на части, а на кровать, где спала Агриппина, свалилась огромная свинцовая плита. Если бы не досадная случайность, всё прошло бы блестяще. Но, как говорят иудеи: человек замышляет, а бог осуществляет. Такой гениально задуманный «несчастный случай» с кораблекрушением не принёс ожидаемого результата, и пришлось посылать Аникета чтобы довести задуманное до конца. Но и тут всё было обставлено так, якобы Агриппина покончила с собой. Потом было отравление брата, потом казнь жены, обвинённой в прелюбодеянии всё тем же верным Аникетом. Потом, по мере взросления цезаря, казни стали обычным его развлечением, наравне с развратом, доставляющим незабываемые и постоянно желаемые ощущения, как в многогранности похоти, так и в упоении абсолютной властью. Но пожар испугал своей чудовищной смертоносностью даже Нерона. Пытаясь успокоить народ он объявил, что все погребения совершатся за счёт государства, а утратившим жилища будет оказана помощь в постройке нового. Но ропот не стихал, и даже умножался... Поппея лежала на животе, раскинув ноги и руки, и тихо постанывала, переживая и пытаясь растянуть затихающие внутри её волны сладострастия. Нерон осторожно высвободил руки, сжимавшие ещё трепещущие от пережитого оргазма груди Поппеи, и перевернувшись на бок откинулся на спину. «Как же угомонить эту уличную римскую грязь...- думал он, искоса поглядывая на распластавшуюся Поппею. - Чернь волнуется и готова к бунту, надо чем то успокоить её... а потом...а потом я отстрою новый Рим, но теперь это будет уже и не Рим, а Нерополь - мечтал он. - Но эти языки надо отсечь, а рты заткнуть. Каким же образом?». Тут же всплывал вопрос и Нерон пока не знал на него ответ. Подобные мысли, после пожара, постоянно заполняли его, не давая покоя даже во время выполнения супружеских обязанностей. Поппея зашевелилась и перевернувшись прижалась к нему положив голову ему на живот. - О чём ты думаешь? - прошептала она водя пальцами по его животу и перебираясь всё ближе и ближе к той части его тела, которая и дарила ей удовольствие и повергала в истому. - О чём думаю... - переспросил Нерон. - О наследнике, которого ты мне родишь... Он запустил пальцы в её рассыпавшиеся волосы, и нежно перебирая их, тихо подталкивал её голову вслед за её пальцами. - Мне надо омыться - освобождаясь от его руки и встав на колени возле Нерона, улыбаясь сказала Поппея. Он молча рассматривал её, нависшую над ним в откровенной и бесстыдной прелести. «А ведь ей уже 34 года... - подумал Нерон. - Семь лет она со мной... Да, не долог век женской красоты...» Он протянул руку и коснулся её живота, ещё упругого, но носившего следы двух беременностей. Так же и грудь, уже немного обвисшая и утратившая своё былое совершенство. Даже на лице, всё ещё прекрасном, еле заметными тенями уже проявлялись морщинки. Правда, благодаря белилам, притираниям и мастям пока ещё скрываемые, но время и возраст неумолимо стирали красоту этой женщины, ради обладания которой, он убил её первого мужа и выслал в Лузитанию второго. Поппея как будто уловила направление его мыслей, и быстро соскользнув с ложа пошла к небольшому бассейну с тёплой водой, расположенному в углу её опочивальни. Нерон всё так же следил за ней, а когда она спустилась по ступенькам в бассейн встал и пошёл к ней. Она сидела на нижней ступени, по пояс в воде, обхватив ноги руками и положив лицо на колени. Он уселся рядом и обнял её. Вода была не только тёплая, но и разбавленная каким то благовонным и бодрящим экстрактом, покалывающим кожу и пьянящим ноздри. - Это и есть твой бассейн для омовений? - спросил он, зачёрпывая воду и поднося её к лицу. - Да, иудеи называют его миквэ, - Поппея повернулась к Нерону, - это необходимо для всех женщин иудеек. - О, извини, я же забыл, ты теперь иудейка... - Нерон усмехнулся и встав сошёл в чашу бассейна. - Но я так и не понял, зачем тебе это надо? Неужели быть иудейкой почётней, чем римской матроной? - Милый мой, Луций...- прошептала Поппея, - после смерти нашей дочери я потеряла всякую надежду...ты же помнишь горе моё в те дни... - на глазах Поппеи появились слёзы, но она зачерпнув воды умыла лицо и продолжала - иудейские жрецы вернули мне надежду и утешили в горе. Их бог, единый и всемогущий, может помочь, но чтобы обратиться к нему надо принять их веру и исполнять его законы. Ради наших будущих детей я и приняла их веру и посвятила себя их божеству... «Как же она порой бывает глупа - думал Нерон выслушивая её монолог - Она верит в эти басни о богах...Если бы у иудеев на самом деле был всемогущий бог, разве были бы они нашими рабами? Бог здесь я!». - Может и мне стать иудеем - с плохо скрытой насмешкой спросил он. - Что для этого надо сделать мне? Поппея не заметила насмешки. Она внимательно посмотрела на стоявшего по горло в воде Нерона. - Я оставила возле себя двух из их жрецов. Помнишь, из того посольства, что приезжали ходатайствовать за высланных Фестом в Рим иудейских законоучителей. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и разрешил удалиться им в Иудею. А жрецов я оставила в Риме. Если хочешь я пришлю их к тебе и они совершат обряд посвящения... - А в чём он состоит, этот обряд? - переспросил Нерон. - мне тоже нужно будет омыться в этой, как ты сказала - миквэ? И я стану иудеем? Поппея встала и войдя в чашу бассейна почти вплотную подошла к Нерону. Она прикоснулась рукой к его члену и оттянув крайнюю плоть сказала, глядя на начинающего возбуждаться Нерона: «Мужчинам делают обрезание. Жрецы говорят, что это заповедал Бог всем, кто поклоняется ему, и желает его помощи». Она убрала руку и обняв его спросила: «Так что? Присылать жрецов?». Он захохотал заливисто и громко. - Нет, нет, нет... - давясь смехом повторял Нерон. - ни какого обрезания, я согласен только на облизание...через облизание можно стать иудеем? Ха-ха-ха! Тогда я готов! Прикосновения Поппеи оказалось достаточно чтобы вновь вызвать дикое и необузданное вожделение. Он поднял её за бёдра, и она обхватив его ногами и руками отдалась в его волю. Всё закончилось на полу возле бассейна. Они лежали мокрые и уставшие держась за руки и глядя в потолок, разрисованный нимфами и сатирами. - У меня к тебе просьба, - прошептала Поппея, сжимая руку Нерона. - Говори - так же шёпотом ответил он. - Мои иудейские жрецы говорят, что Рим стал рассадником какого то зловредного учения, пришедшего сюда из Иудеи и распространяющегося лжеучителями и еретиками. Они просили меня посодействовать в изгнании их из города и о наказании... - Что за учение? И что они хотят? - спросил Нерон. - Я не знаю, но мои жрецы очень плохо отзываются о них. Это последователи какого то Хреста. Говорят, это человеконенавистническое учение отвергает и Бога, и власть, и богатство, и наслаждение... - Ну если и наслаждение...то точно - человеконенавистническое... - пробормотал в раздумье Нерон. - А знаешь, твои жрецы правы... Надо прислушаться к ним... Поппея удивлено посмотрела на него. Нерон был в каком то непонятном ей восторге. - И, что самое главное, как вовремя они обратились к тебе. Теперь я уверен, что Рим подожгли именно эти приверженцы, как ты сказала, зловредного учения... Вот они, истинные поджигатели Рима... Нерон наклонился к лежащей Поппее и поцеловал её в сосок груди - Скажи своим жрецам, что мы сделаем по просьбе их... И, уже в августовские иды, всего через две недели после пожара, и через два дня после вышеописанных событий на улицах Рима и по городам империи читали Эдикт цезаря. «Император Нерон Клавдий Цезарь Германик Август говорит: Великое бедствие постигло римский народ. Оплот нашей доблести и силы, священный Рим основанный божественным Ромулом подвергся испытанию огнём. Мы скорбим по погибшим и заверяем живых, что восстановим наш Город. Рим станет прекрасней, богаче и величественнее, чем был. Вместе с тем, доискиваясь причин, кои привели к подобному, мы нашли достаточно убедительные доказательства того, что пожар не стал наказанием богов, как некоторые об этом говорят. И не возник из-за оплошности нерадивых и легкомысленных. Причиной стал злой умысел врагов не только нашего Города, но и всего рода человеческого. Верные и благонадёжные граждане, в присутствии магистратов и под клятвою, дали показания, что видели своими глазами, как некие люди, приверженцы мерзкого и нечестивого чужеземного культа, поджигали дома у большого рынка. Мы дали приказ эдилам и преторам произвести дознание и объявить об его результатах всему народу римскому. Но уже известно, что поджигателями являются так называемые «христовщики». Посему объявляем всем: кто знает этих злодеев, пусть сообщат об их местах проживания или местонахождения в магистраты. Сообщившим свободнорождённым в порядке вознаграждения передаётся половина имущества злодея. Рабам предоставляется вольная. Чужеземцам право римского гражданства. Мы накажем всех, так или иначе, причастных к этому чудовищному преступлению и посягательству на наши святыни, ценности, традиции. Таким образом мы восстановим величие Рима и удовлетворим богов». Этот эдикт Нерона взбаламутил всё римское отребье. И в харчевнях Субуры, и на Форуме, и в Сенате нашлись «верные и благонадёжные» граждане, которые за половину имущества готовы были искоренять приверженцев «мерзкого и нечестивого чужеземного культа». Уже через неделю римские тюрьмы были заполнены мужчинами, женщинами и детьми самого разного возраста и общественного положения. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Поспешим сразу успокоить наших читателей, Клавдии среди томившихся в эргастулах и туллиануме христианах не было, но время познакомиться поближе с Клавдией Прокулой пришло. Мы не будем углубляться в её детство и начнём, пожалуй, с отрочества. Можем лишь сказать, что род её, достаточно древний и принадлежащий к всадническому сословию, как со стороны матери, так и отца, хоть и не прославился знаменитыми полководцами или консулами, дал немало отважных воинов и достойных жён. Её отец, Клавдий Арруций, служил под началом Тиберия, и был трибуном у префекта конницы Веллея Патеркула. За свою доблесть он даже был удостоен триумфальных украшений во время паннонского триумфа будущего императора. Кстати сказать, именно тогда Клавдия и была помолвлена с молодым командиром кавалерийской турмы . Командиру было 22 года, его помолвленной невесте 7 лет. Эта помолвка ничего не изменила ни в жизни Пилата, ни в жизни Клавдии. Он уехал в германские легионы, готовившиеся к вторжению за Рейн. Она осталась в Риме под надзором нянек и воспитателей. Следующая их встреча состоялась спустя 5 лет. За время, проведённое Пилатом в сражениях, а Прокулой в Риме, погребли Августа, императором стал Тиберий, за Рейном были разбиты и рассеяны германские племена поднятые Арминием. Воинские почести были отданы останкам погибших в Тевтобургском лесу легионерам Вара. Одним словом, поход был тяжёлый, но он вернул славу римскому оружию, а частичка этой славы затронула и Пилата. Теперь и он был удостоен триумфальных украшений из рук Германика. Ему было 27 лет. Клавдии исполнилось 12. Что такое 12 лет для девочки? Для римской девочки это уже почти что брачный возраст. Ещё год -два и вполне возможен брачный договор и всё, что следует за ним - дом мужа, обязанности жены и власть хозяйки. В эту их встречу Клавдия впервые смотрела на посетившего их дом молодого офицера, как на своего будущего мужа. Но смотрела глазами 12-летней девочки. И в этих глазах он был почти что героем. Даже больше, одним из тех, о ком писал Ливий в своей «Истории Рима». Благородство, отвага, справедливость и самопожертвование которых и сделало её родной Рим великим. Она не сомневалась ни в отваге своего будущего мужа, ни в его благородстве. Да и в самом деле, как может быть иначе, когда она вместе с отцом ещё вчера с восхищением наблюдала за триумфальным шествием победителя Арминия, Германика за квадригой которого в строю лучших из лучших следовал и тот, кто должен стать её мужем. В 12 лет и девочки и мальчишки полны надежд светлых и великих. Ещё бы! Мир человеческой гордыни, лукавства и стяжаний далёк от них. Воспитатели и наставники учат их на примерах и образцах почти что сказочных, а сердца и разум воспитываемых, как губки, впитывают отвагу, целомудрие, доблесть героев поэм, мифов, сказаний. Потом, когда возраст позволит им выйти в мир, и они столкнутся с жизнью реальной, детские мечты развеются сами собой, у одних с разочарованием, у других с сожалением, у третьих с насмешкой. Но будут и такие, которых не смутит это несоответствие примеров величия человеческого духа, на которых их воспитывали, и преобладания человеческого ничтожества в окружающей жизни. Эти сохранят свои мечты и будут стремиться следовать им в жизни. Это - лучшие люди человечества. Они хранят свои идеалы, которым поклонились в детстве, и не готовы предавать их или продавать. Почему мы говорим об этом? Клавдия Прокула была из этой породы римлянок. Обычное воспитание для девочки из всаднического сословия было ей тесно. В свои 12 лет она не только читала, писала и считала, но и знала греческий язык и греческую поэзию. Но, в отличие от большинства своих и более старших сограждан, у неё не было восторженного поклонения пред аттическим гекзаметром. Предпочтение она отдавала римской истории и поэзии. «История Рима от основания города» была её настольной книгой. Она восхищалась отвагой Клелии и великодушием Камилла. Читая об убийстве Сервия Тулия его зятем и дочерью она кипела гневом и возмущением, и плакала о судьбе Лукреции, а её предсмертные слова: «Что хорошего остаётся в женщине с потерей целомудрия?», стали для Клавдии едва ли не смыслом жизни. У неё вызывало стойкое неприятие, чуть ли не до отвращения, и «законная» жестокость «Манлиева правежа», и злобное коварство Тарквиния и децемвиров. Одним словом, её сердце было живым, а ум пытливым, и во всех узнанных ею примерах и событиях, она спрашивала себя: «а что бы сделала я, будь я там?». И она была готова умирать с Лукрецией, бежать с Клелией и даже прыгать в пропасть с Курцием. Её восхищало человеческое великодушие и благородство, и вызывало презрение и негодование жестокость и коварство. Дух древней римлянки жил в ней, родившейся в совсем иные времена и при иных нравах. Но в свои 12 лет она ещё не знала об этом. Её мир был ограничен стенами её дома и общением с его обитателями и её учителями. Эта их встреча с Пилатом была кратковременна и больше походила на встречу сестры и брата, чем невесты с женихом. Он подарил ей сетку из золотых нитей и жемчуга для волос, отрез тёмно-зелёного шелка для столы и «Элегии» Альбия Тибула в футляре из красного дерева. Через неделю он вновь отбыл к легионам, но теперь на восток. Германик был послан Тиберием наводить порядок в Армении и Каппадокии. Они расставались, как им тогда казалось, ненадолго, но миссия на Востоке затянулась на несколько лет. Кстати сказать, подарки Пилата тоже сыграли немалую роль в становлении Клавдии Прокулы. Речь не о золотой сетке для волос, и не о драгоценном шелке для столы, конечно, для любой римлянки подобные дары стали бы предметом желанным и вожделенным. Клавдия надела подаренное украшение, накинула скользящий по её плечам шёлк, и оглядела себя в полированном серебряном зеркале. Она смущённо улыбнулась своему расплывчатому изображению, а через минуту уже сидела за столом и раскрыв футляр разворачивала свиток с «Элегиями» Тибула. Первые же строки поразили её и заставили задуматься о совершенно новых смыслах.
«Кто же тот первый, скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе железном своём! С ним человеческий род узнал войну и убийства. К смерти зловещей был путь самый короткий открыт». Она отложила свиток и задумалась. «А и в самом деле, кто же тот первый, кто выковал меч? И зачем? Если люди ещё не умели делать оружие, то и войн, значит, не было...а как же тогда жили?» Вопрос был, а ответа на него она не знала. Всё прочитанное ею до сих пор только рассказывало о войне или прославляло войну. « Если не было оружия, то не было и воинов, - размышляла она, - тогда и героев не было, и доблести и самопожертвования...а кто же был? Получается, чтобы стать героем нужны войны? Нужно убивать...А всё же интересно как жили люди, когда не было оружия...». - Надо спросить у Никанора - решила Клавдия и снова принялась за чтение. Никанор был её учителем - греком, преподававшем ей поэзию и обучающим языку. А по расхожему мнению, господствующему среди римской аристократии, греки знали всё и обо всём. Авторитет древних греческих мудрецов и поэтов плотно окутывал своими софизмами солдафонское сознание римской знати. Как вновь появившейся, благодаря лихоимству и казнокрадству, так и исконной. Вот такие интересные, и даже не всякому взрослому присущие, мысли и вопросы крутились в милой, детской еще, головке Клавдии Прокулы. Ей не было и 13 лет, но в ней уже уживались благоразумие и серьёзность римской матроны с наивностью и прелестью юной девочки. Вот такая жена была уготована Пилату. Правда, он не понимал ещё тогда всей серьёзности их будущих взаимоотношений. Она была для него просто девушкой, будущей матерью его детей и хозяйкой его дома. Её внутренний мир был ему неинтересен, вернее сказать, он его ставил в ограниченные рамки верности, покорности, скромности. В приоритете же был его мир и его мечты и цели. Впоследствии их миры столкнулись, чтобы в итоге превратиться в мир, единый для обоих. Но об этом потом. Давайте оставим на некоторое время Клавдию в её давно прошедшем детстве, и вернёмся в настоящее, в виллу Пилата, в которой мы оставили его спящим, несмотря на петушиные трели и утренний гам просыпающейся усадьбы. ПИСЬМО Старик проспал всю первую стражу дня и проснулся только в третьем часу. Солнце уже пробежало по небосводу почти четверть своего ежедневного ристалища. Его светоносные стрелы, вырвавшись из-за горизонта на безграничный простор, скользили по горбатым склонам холмов, натыкались на стены усадьб и домов, находили в них большие и маленькие оконца, врывались в них и разгоняли полутона рассвета. Проникнув в спальню старика через небольшое слуховое оконце, они преткнулись на противоположной стене, и застыли на ней ослепительно ярким пятном. В этом «солнечном зайчике» резко высветилась голова цапли нарисованной на стене. По мере движения солнца к зениту смещался и «зайчик», всё ниже и ниже, и освещая сантиметр за сантиметром нарисованную на стене картину. Когда солнечное пятно опустилось до кровати, и, скользнув по её спинке, переползло на шерстяное покрывало старик зашевелился и открыл глаза. С минуту он лежал пытаясь собрать воедино осколки сонного видения, но они разлетались, словно стая испуганных воробьёв, не оставив даже следа или намёка на те события в гуще которых он пребывал во сне. Оставалась только какая то ноющая боль, не физическая, а скорее предчувствие чего то нехорошего, тревожного. Он обратился к памяти и перебрал весь вчерашний день. Дни в имении были однообразны и похожи один на другой, как трудами челяди, так и времяпрепровождением хозяина. Вчерашний день ничем бы не отличался от позавчерашнего, да и от наступившего с приходом этого утра. Это однообразие жизни внезапно было потревожено прибытием из Рима отправленного Клавдией дорожного сундука со свитками и её письмом. Сундук стоял здесь же, в спальне, и своим неожиданным появлением обещал изменения в распорядке жизни усадьбы. Причём, затронуто было именно однообразие жизни старика. Челядь как жила по заведённому и утверждённому годами распорядку, так и продолжала влачить своё существование в рамках своих рабских и наёмных обязанностей. Этот сундук, да и присланные с ним свитки, а в не меньшей степени и письмо Прокулы, и принесли эту тревожность. Старик встал со своего ложа и открыв дорожный сундук достал из него небольшой, скрученный в трубку, лист пергамента. Усевшись на край кровати, в самый солнечный круг, он развернул пергамент. Письмо было написано по арамейски, и это было одной из причин тревожности. Клавдия не хотела, чтобы его видели чужие глаза. «Клавдия Прокула Понтию Пилату - здравствовать... - читал он. - Думаю, что и до твоего уединения дошли слухи о происходящих в городе событиях. Пожар, чудовищный по своей смертоносной и разрушительной мощи, уничтожил тысячи домов и храмов, убив, кроме того, своим дымом, огнём и ужасом огромное количество людей. Такого бедствия народ римский не переживал со времён Тиберия, ты должен помнить это. Тогда под обрушившимся цирком нашли свою погибель больше 20000 человек, а пожар уничтожил целийский холм. Но то бедствие было воздаянием богов за распущенность и нечестие. Ныне же вся чудовищность происшедшего в том, что бедствие исходит от преступной воли одного человека. Ты догадываешься о ком я говорю, ибо и для тебя и для меня одинаково ненавистно и его имя, и весь его род. Я уверена, что кровожадность и звериная злоба этого человека получат воздаяние в самые короткие сроки, и не от чьей то ненависти, а в силу его собственного безумия. Ты спросишь меня: почему я так уверена в этом? Я отвечу тебе: мера его беззаконий и преступлений превосходит всех, бывших до него. Доколе он глумился и казнил себе подобных боги терпели его, но ныне он поднял руку на людей чистых. Людей, которые смыслом своего существования избрали служение истине...». «...Избрали служение истине» - эти строки и вчера, когда он первый раз читал письмо, и сейчас, когда он перечитывал его снова, напомнили давно прошедшее и незабываемое - преторию в Иерусалиме и их разговор, о котором до сих пор ещё никто не знал. «Я на то родился и пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине «А что есть истина? А ведь, честно говоря, - вспоминал старик, - спрашивал я это так, скорее для насмешки, чем желал тогда получить ответ. И вот, Клавдия как бы и ответила на этот вопрос. Служение истине, наверное то же, что и свидетельство о ней, то есть - «готовность умереть за своё право быть Человеком». Совесть. Всё дело в ней! Да, мудрено... какое поле для построения всяких софизмов, на которые так ловки всевозможные философы... Он родился для свидетельства об истине... и умер за своё право быть Человеком! А эти, называющие себя его учениками, следуют по его пути... как всё же верно сказала она: «умереть за своё право быть Человеком». А я? для чего родился и пришёл в этот мир я? Вот вопрос который мучает меня уже 30 лет. Найду ли ответ за оставшиеся дни? Но, бесспорно, описать происходившее в Иудее важно, а может и есть самым главным в жизни. Неужели я пришёл и родился для этого приговора?». Старик вздрогнул от этой мысли, и вновь обратился к письму. «Ты, может быть, удивляешься этим моим словам, но я знаю, что ты не можешь быть равнодушным к тем, кто готов умереть за своё право быть Человеком. Я говорю о людях последовавших за Праведником. Они называют себя его учениками, и целью своей жизни ставят исполнение его призыва учиться любить. Любить людей, любить творение, любить правду. Ты скажешь: люди не достойны любви, а правда изгнана из нашей жизни. Да и как можно любить Эпафродита или его хозяина? Но дело не в них, и не в подобных им, дело в нас - в тебе и во мне, и в тысячах тех, кто называет себя его учениками. Мы должны учиться любить и достигать тех вершин любви, к которым он призывал восходить. Любовь побеждает смерть. Только через любовь открывается путь к богу, а значит и к бессмертию. Вижу скептическую усмешку на твоих губах, но те, кто мог бы засвидетельствовать и подтвердить тебе правду моих слов, ныне горят на улицах Рима и отдаются зверям в Большом цирке. Многих из них я знаю уже долгие годы. Некоторые пришли в Рим из Иудеи чтобы засвидетельствовать о Праведнике и принести его учение римлянам. Я как могла помогала им в их деле. И вот, этих людей принцепс обвинил в преступлении, которое сам и совершил - в поджоге Рима. Он убивает их с особой жестокостью, но знаешь что удивляет многих, и даже врагов, которые и казнят их - они идут на казнь с таким достоинством и мужеством, как будто смерть является для них величайшей наградой! Буду честна, есть среди нас и малодушные, даже больше, некоторые чтобы спасти свои жизни, клевещут на своих вчерашних братьев и сестёр, именно так мы все называем друг друга в общении. Да, этой клеветой и лжесвидетельством они спасают свои жизни, но как они будут жить дальше? Ведь память постоянно будет терзать их напоминанием о тех, кого они своей клеветой обрекли на смерть? Мне кажется подобная жизнь страшнее смерти, но они избрали её. Я была готова умереть, но мне приказали жить. Эти свитки, что я передала тебе, повествуют о жизни и учении Праведника. Там также есть послания тех, кто был рядом с ним и несёт его дело людям. Я переводила их послания на латинский и греческий, чтобы все народы могли узнать об учении Праведника. Прочитай написанное там, наверняка твои свитки не расскажут тебе ничего подобного. Ещё скажу, ты, наверное, будешь неприятно удивлён, а может быть и огорчён, но твоё имя, вероятно переживёт тебя. Твой суд описан достаточно подробно одним из соратников Праведника, там же упоминается и о моей просьбе к тебе по поводу его помилования. Я рассказала об этом сама, ибо для них очень важна каждая деталь, каждое слово, каждая подробность. Прошу тебя, сохрани все эти свитки до моего прибытия. Я надеюсь, если Богу будет угодно, прибыть в имение до октябрьских календ. Не буду распространяться о многом, увидимся и поговорим устами к устам. Будь здоров». Старик дочитал письмо, аккуратно свернул его и положил в сундук. « Она не изменила себе ни на йоту, - подумал он, - и тоже готова умереть вместе с ними...вот потому и эта тревога в сердце...я боюсь за неё...она как была...Лукрецией...так и осталась ею и в свои 60 лет. А я родился Пилатом и останусь Пилатом и после смерти. Как она написала - имя моё переживёт меня...Только вот как переживёт - в доброй памяти или в проклятии... это ведь важно! Для тех людей о которых она упоминает я - палач их учителя. А для всех остальных я никто. Она, верно, преувеличивает, этот нечестивец искоренит их всех, а вместе с ними уйдёт в небытие и моё имя...» «Подумай, прошло уже 35 лет, а их всё больше и больше...если даже в Риме их тысячи, то сколько же их в Иудее? А в Азии?» - мелькнула яркая, как искра, мысль. Старик слез с кровати и натянув на себя тунику побрёл в умывальню. Зачерпнув из серебряного тазика пригоршни воды он освежил лицо и вытер мокрые руки о голову, приглаживая остатки редких седых волос и разглядывая себя в полированном бронзовом зеркале. Время, конечно, не щадит никого. Из бронзового зазеркалья старика разглядывало его восково - бледное подобие. Лоб избороздили глубокие морщины переходящие в надбровные дуги, покрытые густыми бровями почти прикрывающими глаза. Нос, заострившийся, как у хищной птицы, и нависающий над тонкими ниточками бескровных губ. Подбородок, упрямый и тяжёлый, под которым пряталась дряблая морщинистая шея, торчащая из выреза туники. Старость, неприглядная и скорбная, и можно бы было сказать - зовущая к смерти, отражалась в зеркале, если бы не глаза старика. Говорят, именно в глазах и таится, и теплится огонёк, дающий силу жить. Порой бывает, у совсем молодых людей глаза пусты и мертвы, и это самый верный признак того, что госпожа Смерть где то совсем рядом с ними, а может быть уже и внутри их. А иногда у немощных стариков в глазах горит такой огонь жизни, что его сила воздействует и на ближних. Наш герой, наверное, был из таких. Плотская немощь компенсировалась силой духа старика. А ведь и впрямь сказано - дух бодр, плоть же немощна. - Я не был палачом Праведника - сказал старик своему отражению, - он сам не обвинил меня ни в чём. Да, наверное, я смалодушничал... но ныне я не побоюсь рассказать об этом... Отражение сверкнуло глазами и согласно кивнуло головой. Старик вернулся в спальню, одел сандалии, плащ и пройдя через атриум вышел во двор. КУПАНИЕ БЕЛОГО КОНЯ Солнечные лучи, и в помощь им, лёгкий западный бриз, обдули и высушили остатки ночного дождя на листве деревьев и кустарников. И только небольшие лужицы ещё отсвечивали зеркальной гладью на известковых плитах аллеи и площади, да аромат пара, исходящего от прогреваемой солнцем травы и земли, свидетельствовал о прошедшем ливне. К одной из лужиц прилетела пара диких голубей. Они топтались вокруг неё, припадали грудками к воде и клювами расправляли замоченные перья. Голубка вся отдалась своему утреннему туалету, а её спутник, вертя головой, зорко оглядывался по сторонам охраняя свою подругу. Время от времени, то ли соблазняясь жеманностью своей красавицы, а то ли пытаясь поторопить её, он, распушив хвост и припадая крылом к плитам аллеи, начинал со страстным воркованием ходить вокруг голубки, как будто признаваясь ей в любви на голубином языке. А может быть ругал её за слишком затянувшийся туалет. Старик осторожно, чтобы не спугнуть птиц, поднялся в экседру и усевшись на скамью наблюдал за голубями. Аромат земли смешиваясь с ароматом моря и запахом исходящим от клумб дразнил нос и старик несколько раз чихнул. Голуби встрепенулись и тревожно закрутили головами ища источник опасности. Не заметив ничего они всё же взлетели и переместились на крышу. Старик проводил их взглядом, и выйдя из экседры подошёл к бассейну и умыл лицо, вытерев его концом плаща. Двор был пуст и погружён в тишину. Старик уселся на край бассейна. Отсюда была видна бухта, часть дороги ведущей к садам и винограднику, склоны холмов с устроенными на них террасами огородов и разбросанные тут и там имения соседей. «Сколько раз я видел это всё - тысячи и тысячи. Точно сказал этот иудейский мудрец, или философ: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием». Двадцать лет я живу здесь, среди этих холмов, садов, виноградников. Этого побережья, которое исходил вдоль и поперек. Сначала всё увлекало и радовало. Я с азартом взялся за переустройство купленной усадьбы и на это ушло лет пять жизни. Потом, обеспеченный комфортом, уединённостью и изобилием я занялся свитками, привезёнными из Иудеи. Они не ответили мне на вопрос: «Что есть истина?», и я обратился к наследию греков. Бесспорных авторитетов, во всём, что касается вопросов познания. Так, праздный вопрос, сорвавшийся с моих уст как насмешка, вдруг стал для меня едва ли не самой важной загадкой, поиск ответа на которую затянулся на десятилетия жизни. А с другой стороны, на что ещё тратить жизнь, как не на поиск подобных ответов? Столь малый отрезок времени, отпущенный человеку? Как всё же обольстительно время, и как поздно начинаешь понимать его безвозвратность. В отрочестве оно еле тянется, обременённое воспитателями, учителями, поучениями и наказаниями. В юности оно, как будто, исчезает, растворяется в мечтах и иллюзиях, а когда мечты и иллюзии развеяны и запачканы, вдруг появляется внезапно с насмешливой ухмылкой, и ты вдруг осознаёшь, что и большая часть жизни тоже растворилась с этими мечтами и иллюзиями. И тоже запачкана...и ты продолжаешь жить дальше своей, уже запачканной жизнью, и пачкаешь её больше и больше...а потом погребальный костёр и похвальная речь, как будто и не было никакой грязи, или она сгорела в пламени вместе с прахом. А разве можно прожить жизнь и не запачкаться? Кому подобное удалось? А Клавдия? - мелькнула мысль. - Клавдия - женщина... - возразил старик сам себе. - Им гораздо легче сохранить себя в чистоте...Прокула себя сохранила...любовью своей. А ты что, жалеешь о чём- то? - вновь кольнуло в сердце. - Жалею? Да, наверное, так и есть...я не умел любить... и только сейчас начал понимать это. После её письма? Да и сейчас не знаю об этом ничего... даже голуби живут чем то подобным... Видно, скоро умирать, что то чаще и чаще всё это лезет в голову...» Старик встал и направился в сторону заднего двора. Обойдя дом, он подошёл к небольшой калитке в кирпичной стене, примыкавшей к дому и войдя в неё оказался на подворье. Здесь жизнь кипела. В винодельне под пляску и песню топтали виноградную мезгу, и янтарно - зелёный ручеёк будущего вина бежал по глиняному жёлобу прямо в горловину амфоры. Двое рабов следили за её наполнением и ловко заменяли на пустую, не давая пролиться ни одной капле мимо. Наполненная тут же относилась в ряд уже стоявших на деревянных стояках. Ещё один, уже пожилой, и, как видно, главный по процессу, закупоривал горловины амфор хлопковыми шариками и завязывал полотняными лоскутами, метя их только ему известными знаками. Заметив Пилата давильщики пение прекратили, а занимавшийся амфорами поклонился ему и сказал, указывая на заполнявшиеся мутным зелёным соком амфоры: «Господин, боги благословили урожай, вина будет довольно». Пилат молча кивнул и повернувшись направился к конюшне. « Как всё просто для них - подумал он, - в достатке они радуются, в скудости ропщут, и никогда ни у кого из них не возникнет вопрос: «Что есть истина?» или «На что я родился и пришёл в этот мир?». Они даже счастливы в этом неведении...Потому они и рабы...но, когда то они всё же не были рабами, были воинами, сражались за свои земли и обычаи, за своих жён и детей... но стали рабами, предпочтя жизнь в плену смерти в сражении. Следовательно, жизнь в рабстве для них и есть смысл их существования. Потому то и не нужна им истина, а нужен им хлеб и более - менее спокойное существование, тогда и рабство не гнетёт...да и не кажется рабством. Они несчастны в своей слепоте? Нет, счастливы. Несчастен ты в своём беспокойстве...». Старик отворил дверь конюшни и вошёл. Жеребец уже давно почуял его, и нетерпеливо топтался в стойле ожидая встречи с хозяином. Старик был всадником не только по спискам римских граждан, но по духу. Он искрене любил лошадей. Даже больше того, кони были частью его жизни с самых ранних лет. Он понимал их, а они чувствовали его и тоже отдавали ему свою преданность и любовь. Этот жеребец, молодой и сильный трёхлеток, был фактически вскормлен и выращен Пилатом, и когда был жеребёнком то как собачонка следовал за ним везде. Увидев хозяина он вытянул шею и поджав верхнюю губу обнажил зубы, как бы в улыбке выказывая свою радость от встречи и нетерпение от столь долго ожидаемой прогулки. Из соседнего стойла выглянул конюший и поклонился старику. - Сходи к Авиту, пусть даст кусок хлеба с солью - сказал старик поглаживая шею жеребца и прижимаясь к ней лицом. Этот запах силы и молодости, исходящий от жеребца, ощущение щекой гладкой, заплетённой в ровные косички гривы, и трепещущей от бьющихся кровяных пульсов в шейных артериях кожи как будто перетекал и в старика, возвращая его на многие годы назад, в молодость. Старик постоял так с минуту и взяв с полки попону из плотного белого войлока накинул её на спину нетерпеливо переминавшегося коня. Положив сверху седло он затянул подпружные ремни и проверил их натяжение в подбрюшье. Одел узду, а когда устанавливал стремена вернулся конюший с небольшим подносом. - Авит передал это господину - сказал он, ставя поднос на мраморную тумбу. - Я же не просил ничего кроме хлеба с солью...- с раздражением проговорил старик. Конюший пожал плечами и развёл руки, показывая, что он ни при чём. Это всё Авит. Старик взял ломоть хлеба лежащий отдельно и дал его жеребцу. Тот осторожно захватил его губами и несколько раз кивнул головой в знак благодарности. Старик улыбнулся и взяв с подноса чашку с молоком пригубил её, возле чашки тоже лежал ломоть хлеба и стояла миска с мёдом. Старик выпил молоко и съел половину ломтя хлеба макая его в мёд. Вторую половину он отдал жеребцу. Захватив луку седла он вставил левую ногу в стремя и посмотрел на конюшего. Тот быстро подскочил к нему и подхватив правую ногу помог старику оседлать нервно перебиравшего копытами жеребца. Вставив ноги в стремена старик с горькой усмешкой посмотрел на раба, но тот уже бежал к воротам и отворив их склонил голову перед выезжающим Пилатом. Старик, еще минуту назад не имевший силы сам оседлать коня, очутившись в седле казалось слился с конём, стал единым с ним. Он, как влитой, сидел в седле, а выехав за стены усадьбы пустил коня вскачь. Это упоительное чувство единения с конём во время его бега наполняло старика восторгом и каким то буйством. Подобное он испытывал во время своей молодости, когда его турма , в составе конницы легиона, неслась на врагов, и это чувство единения с живой лавиной тысяч подобных тебе невозможно больше испытать нигде, кроме как на коне и в атаке. Но одно дело восторг и буйство в 25 лет, и совершенно другое в 75. Тем не менее, всегда, когда позволяла погода и не ныли застарелые боевые раны, он совершал верховые прогулки по окрестностям имения. Это стало даже не привычкой, а потребностью благодаря которой, хоть и не на долго, он побеждал и время, и возраст. Проскакав несколько стадий Пилат осадил жеребца и тот перешёл сначала на рысь, а после и пошёл неторопливой иноходью. Миновав оливковые сады, где несколько рабов растаскивали по междурядью сети, готовясь к скорому сбору маслин, и приблизившись к виноградникам они встретили Димитрия. Он возвращался в усадьбу, но завидев Пилата развернул коня и ждал их приближения. Поравнявшись со стариком он наклонил голову в знак приветствия и приложил руку к груди. Пилат кивнул в ответ и они бок о бок поехали по дороге. - Приезжали покупщики, - указывая на виноградники сказал Димитрий, - мы сговорились о цене. Они готовы дать по 2 денария за корзину. Урожай хороший, и солнца и влаги было достаточно... Что скажешь? - Решай сам - ответил старик. - Сейчас прокуратор ты, а не я. Он с усмешкой посмотрел на Димитрия - И вилик, и старший виноградарь, и старший садовник, и диспенсатор... Разве что о рабах...пусть покупщики везут на сбор своих людей. Наших не отягощай... Имение практически каждый год приносило прибыль, но ни умножающийся доход, ни комфорт имения и даже уединённость уже не вызывали ни удовольствия, ни радости. Ему вообще порой казалось, что всё окружающее само по себе, а он сам по себе, как бы проходящий мимо всех этих людей, усадьбы, моря, холмов. Такое ощущение пришло как то неожиданно, как какое то озарение. Раньше он никогда подобного не испытывал. Его жизнь была внутри окружающего его мира, и вдруг он увидел себя во вне. То, чем жили люди окружающие его, стало для него не только не интересно, но даже чуждо, если не сказать - тягостно. И речь не столько о его челяди, но и о соседях , тоже свободнорождённых, гордящихся званием квиритов. Нет, жизнь, в свойственных ей требованиях - пищи, сна, физиологии, способности видеть, слышать, осязать и обонять продолжалась. Но необычность ощущений была в том, что глаза видели во всём - суету сует, сдобренную обильно стяжанием, подлостью и лукавством. Уши слышали в основном глупость и невежество пустых разговоров, разбавленное злословием, а в большей степени завистью. Что это было? Апофеоз одиночества или начало безумия? Наверное и то, и другое. Когда он впервые ощутил подобное состояние своей души, то даже испугался. Испугался безумия, которое могло стать итогом его одиночества. Тогда он и нашёл Димитрия. Вернее сказать, он написал об этом в Рим, Клавдии, и она нашла этого грека и смогла уговорить его поселиться в имении и принять должность прокуратора. Он был из греческих учителей - риторов, посещающих Рим в поисках славы или денег, что удавалось единицам. Большинство же находили в Городе только зависть и козни себе подобных, и помыкавшись в нищете, лишениях а ещё больше в унижениях, были готовы на всё. Димитрий был образован на греческий манер, то есть знал поэзию, мог рассуждать о диалогах Платона, читал Геродота и Ксенофонта и вообще мог поддержать разговор обо всём, как на греческом, так и на латинском языках. Кроме того, он был честен и горд своей принадлежностью к греческому народу. Как понял Пилат за несколько лет общения со своим прокуратором - греком, римлян он презирал, но явно этого не выказывал. Впрочем, Пилат прощал ему этот, так сказать - недостаток , ибо и сам презирал своих сограждан. В остальном они сошлись. Димитрий был вежлив без лести, предупредителен без подобострастия и искренен без лицемерия. Пилат порой даже удивлялся его суждениям, в которых проявлялся какой то необычный, даже сказать - несвойственный простому человеку взгляд на то или иное событие. Если же попытаться понять суть их отношений, то это будет сделать непросто. Они не были приятелями,тем более товарищами, и уж никак не друзьями. Но это и не были отношения господина и слуги. Римский аристократ снизошёл до греческого ритора, а греческий ритор стал на ступень римского аристократа. Во всяком случае в имении было именно так, но и обязанности прокуратора при этом исполнялись Димитрием добросовестно и, даже, можно сказать, человеколюбиво. - Хорошо, я решу сам... - согласно кивнул грек. Ему льстило это полное доверие во всех делах, связанных с продажами и покупками. И в то же время вызывало удивление. Насколько он знал римлян, жажда денег, и, связанных с владением ими удовольствий, была жаждой всеобщей и всепоглощающей. Поначалу он воспринимал это доверие, как испытание его честности, и ждал, что рано или поздно будет подвергнут спросу и отчёту во всех проводимых им сделках. Но время шло, и ни отчёта, ни спроса не было. Это порождало соблазн, но своё честное имя грек ценил гораздо дороже тех денариев, а порой и ауреусов, которыми бы мог поживиться злоупотреби он этим доверием. Себя грек считал свободным от алчности, а увидев эту же свободу в Пилате был удивлён. Оказалось, что бывают исключения и в римлянах, не все, значит, подвержены жажде наживы и не все рабы удовольствий. В конце - концов удивление было побеждено уважением. Они долго присматривались друг к другу. Пилат, допустив Димитрия к своему столу, не впускал его ни в свои мысли, ни в свои воспоминания. Димитрий воспринимал всё как должное, и не вторгался ни с расспросами, ни с вопросами к своему патрону. Их застольные, да и не застольные, беседы текли всегда по предложенной Пилатом теме и касались чего угодно, но не затрагивали ни прошлого Пилата, ни настоящего. Во всяком случае так было до вчерашнего дня. Присланный Клавдией дорожный сундук со свитками, а в большей степени письмо о событиях в Риме, всколыхнуло в старике что то давнее и тёмное. Это давнее и тёмное, лежавшее где то глубоко-глубоко в его сердце и памяти, вдруг потребовало выхода наружу даже, может быть, вопреки и желанию Пилата. Их вчерашний ужин и нечаянные откровения старика очень заинтриговали Димитрия. Он никогда не видел его в таком нервном, возбуждённом состоянии духа. Да и свиток с упоминанием госпожи, и какой то сон, сыгравший злосчастную роль в судьбе и старика и его жены. Всё это было загадочно и потому любопытно. - Вчера ты мне сказал о встрече, которая изменила не только твою жизнь, но даже и мысли... - осторожно начал Димитрий, - может ты расскажешь об этом? -Да, одна встреча... - повторил старик, - одна из многих моих встреч...Ты видел царей? - вдруг спросил он, повернувшись к греку. - Царей? - в замешательстве переспросил Димитрий, - а разве они существуют сейчас? По моему, ныне царствует один римский император... - Существуют - усмехнулся старик, - я их повидал не мало. И в каждом из них я не увидел царя, а увидел раба... знаешь, Димитрий, рабская сущность ведь не скроется ни тогой, ни царской диадемой.- Пилат осадил жеребца, всё порывающегося вновь перейти в галоп. - Лишь однажды за свою жизнь я видел настоящего царя, - продолжил он, - но он был в одежде простолюдина... а потом, истины ради, мои воины одели его в багряницу...Как давно это было... разве мог я предположить, что всё происшедшее тогда, в Иудее, будет иметь значение ныне даже для Рима. Старик помолчал и несколько минут они ехали молча. - Всё это началось в 778 году, при Тиберии, он уже 11 год правил государством, а мне было 35 лет тогда. Возраст достаточно зрелый, но вызревал он в военных лагерях и сражениях. Я был воин от совершеннолетия моего. К 35 годам я дослужился до трибунской должности, но это не было пределом моих устремлений. Я был тщеславен и мечтал, рано или поздно, надеть сенаторскую тогу. Это виделось мне вершиной моих устремлений, но было одно препятствие - сенаторский ценз. Требовался ежегодный доход в 1 миллион сестерций. Я не был в родстве со знаменитыми и сильными. Род наш незначителен, и главное богатство - достоинство всадника, и верность римскому государству, мы хранили честно, но этого было мало. Я не знаю, как бы сложилась моя судьба иди всё своим чередом. Наверное, вышел бы в отставку, поселился бы в Риме и стал домогаться магистратур и должностей, как тысячи других ветеранов. Но вмешался случай. Не знаю, назвать его счастливым, или наоборот - злосчастным. Однажды преторианец появился у моей палатки и передал приказ Тиберия явиться в Рим. Это было неожиданно и тревожно. Тиберий тогда раскрыл заговор Сеяна и карал направо и налево не жалея даже родственников. Я был чист от всего, но безумие и жестокость уже вполне овладели сердцем принцепса, а его природная подозрительность во всех видела только врагов... - Ты лично знал императора? - воспользовавшись паузой в рассказе спросил грек. - Война свела нас однажды... - Пилат усмехнулся. - Это произошло на Рейне, ещё при Августе. Тиберий с Германиком делили проконсульскую власть над легионами. В тот год полномочия полководца принял Тиберий, а Германик вернулся в Рим отозванный Августом. Тиберий, как полководец, был очень осторожен и предусмотрителен. Да и война была непростой, нам противостоял Арминий, противник коварный и уже испытавший радость победы над нами. Это возвысило их дух и спесь, но и нас научило осмотрительности. Тиберий не предпринимал никаких действий не собрав военный совет и не выслушав всех. На совет приглашались трибуны легионов и центурионы первых центурий. Наш лагерь располагался почти в центре Германии, у реки Лупии, враг был недалеко и каждый раз, после совета, Тиберий в окружении свиты обходил укрепления, проверял посты и назначал пароли. Я оказался там совершенно случайно. Днём со своей декурией я производил разведку окрестностей и меня в первый раз тогда вызвали в совет... Как удалось этому германцу пробраться в лагерь так и осталось неизвестным. Ни пытка, ни увещания не развязали ему язык. Он как то неприметно влился в свиту императора и пробился почти что к нему. Его заметил я. Меня привлекли его бегающие глаза. Он буквально впивался ими в лицо каждого, как бы пытаясь угадать, кто же здесь полководец. Тиберий ни чем не выделялся из свиты. Даже плащ был на нём обыкновенный, солдатский, это и вызывало растерянность варвара. В конце - концов он схватился рукой за меч, но опять отпустил рукоятку, а в следующий момент я перехватил его руку. Он начал вырываться, но тут его уже схватили и другие. Под пыткой он признался, что задумал убить Тиберия и с этой целью проник в лагерь. Его казнили, а я удостоился почести от полководца, из декуриона возвысился до командира турмы, и стал едва ли не доверенным лицом префекта конницы. Им был тогда Валлей Патеркул. Вот такое начало моей военной карьеры. Мне тогда было всего 20 лет... Пилат замолчал на несколько минут и Димитрию показалось, что предавшись воспоминаниям он, как будто вновь ушёл в те далёкие времена. Конь почувствовал ослабление узды и вновь попытался перейти в рысь, но старик резко осадил его и продолжил свой рассказ. - Так я оказал услугу императору, но с тех пор прошло почти 15 лет...и вот этот приказ и срочное возвращение в Рим, тем более тревожное, что всюду, от моей палатки и до дворца, меня сопровождал привезший приказ преторианец. Но все мои опасения оказались пустыми. Тиберий принял меня ласково и даже, можно сказать, по дружески. Я не обольстился и с должным почтением вёл себя, выказывая все знаки покорности и уважения. Он предложил мне должность префекта Иудеи. На тот момент её занимал Грат, но Тиберий отзывал в Рим и Грата и наместника всей провинции Сирии Сатурнина. Вместо Сатурнина Тиберий назначил Элию Ламия, но, как я понял, править провинцией он собирался из Рима. Таким образом, моё назначение префектом, де факто, делало меня и наместником Сирии и префектом Иудеи. Это всё больше походило на сон, чем на явь. Мои мечты обретали реальность осуществления и с достижением ценза и фактически, ещё не будучи сенатором, я был поставлен этим назначением наравне с ними...мне дан был месяц на сборы. Я заикнулся о жене, мне было милостиво разрешено взять её с собой, хотя Сенат и вынес постановление о запрете жёнам сопровождать своих мужей - наместников провинций...Вот так я оказался в Иудее...Вернее сказать - оказались в Иудее мы с Кладией. На долгие 10 лет эта страна стала нашим приютом...Ты даже не можешь представить себе как я возненавидел её за это время! Но там же и произошла эта встреча, заставившая меня задуматься о вещах, о которых я бы никогда не помыслил в Риме... Дорога, змеящаяся по склонам холмов, вывела их на утёс с развалинами башни. Дальше, к бухте, шёл довольно крутой спуск. Они остановили коней у края развалин. Пилат молчал и было видно, что рассказывать дальше он не хочет. Вдыхая несравнимый ни с чем солоновато - пряный запах, рождаемый морем, ветром и прибрежным песком, он смотрел на водную гладь ласкаемую лёгким западным бризом и лениво накатывающуюся на песчаный берег. - Вернись в имение - сказал он, - и не забывай - мы ждём Клавдию. Димитрий кивнул и повернув коня пустил его рысью. Старик проводил его взглядом и когда он исчез за поворотом пришпорил жеребца направляя его к бухте. Тот давно уже ждал этой команды и рванул к спуску. У пристани Пилат слез с коня и снял седло, положив его на доски пирса. Затем, раздевшись, он взял жеребца за узду, и введя в море по грудь, принялся обтирать его губкой. Старик делал это неспешно и даже с удовольствием. Жеребец фыркал и перебирая ногами покорно принимал заботу своего хозяина. А Пилат, под впечатлением своих же воспоминаний, поведанных Димитрию, вновь победил время и ушёл на 40 лет в прошлое. Он был на побережье Кесариии, у Яффы, куда каждое утро выезжал на своём верном старом Блезе и купал его. Это был конь его молодости, прошедший с ним рейнский поход и спасший ему жизнь, когда он чуть не утонул в водах Океана. Он забрал его и в Иудею, хотя конь уже был стар. Но как бросить того, с кем почти что сроднился, и кому доверял свою жизнь? Надо быть совсем без сердца, или с сердцем каменным. Он и умер в Иудее и Пилат сжёг его останки почтив его едва ли не как человека. После Блеза были другие, но лучше и ближе не было никого. Порой даже воспоминание о нём вызывали слёзы и скорбь в сердце. Может это и есть любовь? Любовь же не может быть только к людям? О чём говорит она...может всё же и я мог любить, а как иначе объяснить ту горечь, какую я пережил после смерти коня... Жеребец, как будто прочтя мысли старика, изогнул шею и нежно губами прикоснулся к его плечу. Пилат поднял голову и встретился глазами с конем. - Ты молод, а я стар, - сказал старик, поглаживая его, - а когда то я был молод, а ты стар. Ты ушёл, а я остался. Теперь мой черед скоро уйти, а тебе остаться. Не бойся я поручу тебя достойному человеку...он будет заботиться о тебе...и... любить Жеребец насторожил уши и внимательно слушал, а Пилат и не сомневался в том, что конь понимает каждое его слово. Ему вдруг стало так грустно и тоскливо, что даже заболело сердце, и глаза начали наполняться слезами. - Что со мной - прошептал он, оборачиваясь и оглядывая берег, ему было стыдно и за слёзы и за эту грусть. Пилат зачерпнул горсть воды и умыл лицо. Жеребец тоже почувствовал невидимую волну грусти, накрывшую хозяина, и коротко и тревожно заржал. Пилат ещё раз умыл лицо и погладив жеребца пошёл к берегу. Конь, почувствовав свободу, в несколько прыжков, рассекая воду стеною брызг, выскочил на берег и завалившись на спину катался с бока на бок в золотисто - белом песке. Пилат сел на край пирса и наблюдал за игрой коня. « Если и есть любовь в этом мире, - думал старик, - то вот, она в них. Они нас любят...просто любят, умирают за нас, тоскуют без нас, ждут нас и радуются, когда видят нас. Выходит, они выше нас...они умеют любить и живут ею, а мы - люди, отвергли её, то есть, получается, стали ниже животных... Да, логика неумолима...» Старик тихо свистнул. Жеребец насторожил уши и вскочил. « Клавдия, как мне кажется, об этом и пишет...и этот царь иудейский приходил напомнить об этом...что нам надо возвращать то, что мы отвергли...и становиться людьми...а как? Он только напомнил об этом, и его свои же и растерзали... Как можно быть Человеком, когда вокруг все живут, как скоты...даже нет, и скоты так не живут, скорее, как волки... прав Плавт - человек человеку - волк! Но, тем не менее, учение Праведника находит отклик в сердцах. Видно, всё же, желание быть Человеком привлекает многих, даже несмотря на угрозу смерти...хотя, казалось бы, какая разница умереть волком, или человеком? Всё идёт в прах, или раздача душ? Или царство в котором он Царь? Да, что же есть истина...» Даже не обсохнув на солнце старик быстро оделся, и аккуратно очистив круп жеребца от песка оседлал его. Подведя коня под начало пирса он довольно ловко уселся в седло и жеребец повёз его в усадьбу, где старика ждал первый завтрак, а после него стиль с дощечками и сундук со свитками. Со стороны моря дул довольно свежий бриз и в тени холмов старику стало довольно таки зябко. Он несколько раз глубоко вдохнул задерживая дыхание и с силой выдыхая воздух из лёгких. Этим он пытался согреться и унять дрожь. Подобному способу согревания он научился ещё во время германского похода. Тогда его легион попал под прилив на берегу Океана, и они оказались по грудь в воде, без возможности выбраться на берег и обогреться огнём. Дыхание уняло дрожь, но озноб не проходил. Пилат пришпорил коня и послал его в галоп. Бешеная скачка согрела его и вернула бодрость. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Утренняя прогулка, а в особенности купание коня, отнюдь не прибавили сил старику, хотя и взбодрили свежестью моря и яркостью воспоминаний. А завтрак, по своей неприхотливости, более подходящий для простолюдина, чем для римского аристократа, и вовсе расслабил до сонливости. Пилат попытался было побороть одолевавшую его члены истому, и перебраться к своему столу и дощечкам, но оставил эту мысль, и подложив под голову подушку прилёг тут же, на триклинии. Прикрыв глаза он впал в полудрёму, когда сознание не уходит во власть сна, а балансирует на границе между явью и сном. Он слышал как раб убирал со стола остатки завтрака, до его слуха доносились звуки дневной суеты челяди и звуки жизни окружающей виллу природы. Они были ненавязчивы и не раздражающи, а порой, смешиваясь между собой, превращались в его воображении в какое то видение, то ли ателланы, то ли трагедии, разыгрываемой где то совсем рядом с ним, а он никак не может ни увидеть, ни понять происходящее на невидимом просцениуме, и ищет как пробраться к нему, а везде стена. А звуки за ней. Этот бесплодный поиск Пилатом входа в его полусонное видение был прерван совершенно неожиданно. Голос, нежный и тихий, как дуновение ветерка, или как взмах крыльев ангела, позвал его: «Понтий, пиши. Понтий, пиши.». Старик вздрогнул и вырвался из объятий уже готового его усыпить Морфея. Несколько секунд он лежал пытаясь вспомнить видение, но оставался только голос угасающим эхом повторявший всё те же слова. Это было удивительно и даже страшно. Он встал и освежив лицо из чаши для омывания пошёл к своему столу. Через несколько минут он уже раскрыл таблички и перечитывал последние предложения своих воспоминаний: «...Об этом думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело. Оно было наполнено другим». - Гордыней и чванством... - проговорил старик, - но об этом я расскажу попозже. Взяв стиль он пересмотрел таблички и выбрав несколько принялся за работу.
« Грат ждал меня на пространной прибрежной площади оцепленной центурией гастатов. С ним находились трибуны легиона расквартированного в провинции и центурионы первых центурий. После приветствий легионеров и представления меня трибунам была подана квадрига и в сопровождении турмы мы двинулись в резиденцию префекта расположившуюся в удобном и прекрасном дворце. Стоит немного рассказать и о Грате. Он передал мне Иудею, и многое из того, что он посеял там, мне пришлось жать. Ни одна смута не омрачила его, более чем десяти летнюю, префектуру. Все своё искусство управления он приложил к этой стране. Где страхом, где подкупом, а где хитростью он утверждал владычество Рима, и как мог насаждал ростки цивилизованности среди этого варварского племени. Правда, справедливость надо отдать и их царю, деду нынешних правителей. Всю свою власть, и их страх пред ним, употребил он на то, чтобы научить свой народ радостям цивилизации. Не только в Цезарее, но и в других городах страны, и даже в столице он строил театры и стадионы. Несмотря на яростное сопротивление жрецов он ввёл игры на греческий манер, посвятив их Августу. Гладиаторские бои и конные ристалища, состязания борцов и греческие трагедии вторглись, благодаря ему, в жизнь иудеев, привнеся с собой утонченность истинной культуры и ослабляя их фанатизм, так присущий всем варварским племенам. Грат стремился продолжать его дело. Он привлёк на сторону Рима немало местной знати, тем самым внеся раскол в их ряды, и поколебав их фанатичное единство в преданности их божеству. Даже в среде самых непримиримых и непокорных наших врагов Грат сумел найти друзей Рима. Дружба эта питалась нашим золотом, но мы не искали их верности, а нуждались в их ушах и глазах там, где ненависть к нам была жизненной силой. Какой все же неодолимой властью обладает чеканный металл, если он заставляет одних – предавать свои святыни, других делает клятвопреступниками, третьих – убийцами. И насколько все же ничтожен и слаб человек если ради обладания им преступает божественные и человеческие законы. За свою префектуру Грат сменил четырёх иудейских верховных жрецов, а пятый – Иосиф Каиафа, был утверждён им незадолго до моего прибытия в Цезарею. Назначая и низлагая их Грат, как я понял, преследовал две цели, коих с успехом и достиг. Меняя жрецов через малое время он не давал им возможности утвердить свою власть над толпой, но в то же время каждый из них, видя шаткость своего положения, готов был платить ему мзду. И тем большую, чем на больший срок хотел обладать саном великого понтифика. Каиафа был последним и, как выяснилось впоследствии, белоснежное одеяние верховного жреца обошлось ему в 100000 денариев. Одно из достоинств Грата, как префекта, заключалось в том, что он, ставя интересы Рима на первое место, умудрялся извлечь из этого главную пользу для себя лично. Мне так никогда и не удалось достичь подобного. Но Каиафа, с лихвой вернув свои денарии, оказался хитрее и Грата и меня. Ибо прельстив нас золотом, и откупаясь каждый год от нашей алчности, не терял времени даром и сумел сплотить вокруг себя всех тех, кто питал к нам неприязнь. Впоследствии его власть проявилась вполне, но об этом после. Тогда же наша беседа затянулась далеко за полночь. Несмотря на усталость я с интересом и вниманием слушал его. Он был искренен в желании открыть мне суть иудейских законов и традиций, но очень сдержан и осторожен когда речь заходила о делах в Риме. Вероятно, и до Иудеи доходили слухи о безумствующем в злодеяниях Тиберии. Да и кто тогда мог быть уверен за свою жизнь? Нравы соответствовали времени, и человек воистину был волком для себе подобных. Наверняка и Грат не доверял мне, боясь, что результатом нашей беседы может оказаться донос, посланный во след ему, в Рим. На следующий день после нашей беседы он отбыл в Италию. Что ждало его в Риме, милость Тиберия и сенаторская тога, или крючья и Гемонии? Я был в более выгодном положении, ибо моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности...». Здесь труд старика был прерван появившемся в атриуме Димитрии. Грек, увидев недовольную гримасу Пилата, в нерешительности остановился и хотел было уйти, но Пилат махнул ему рукой, предлагая подойти. - Ты опять по поводу продажи урожая? - спросил он, пробегая глазами последние написанные строки. - Нет, это я решу сам - ответил грек.- У меня есть свободное время и я хотел бы потратить его на чтение свитка...Если ты дашь мне его - добавил он. Пилат оторвался от табличек и посмотрел на грека. - А мне показалось, что твой интерес ко всему этому более праздный, чем истинный - сказал он, - так, больше для поддержания беседы, или удовлетворения любопытства. Я, наверное, заблуждаюсь? - Ты не веришь людям - посмотрев в глаза старику ответил грек. - Видишь в людях только лицемерие и фальшь. Пилат усмехнулся, но промолчал и встав направился к шкафу. Достав свиток он положил его на стол. - Возьми и прочти - сказал он садясь в кресло. - Прости, если я тебя обидел своими словами, я и вправду невысокого мнения о людях, опыт и наблюдение сделали меня таким. Извини - повторил он. - Опыт и наблюдение - хорошие учителя - согласно кивнул Димитрий. - Вот и я, имея некоторый опыт жизни, и наблюдая за её перипетиями хочу понять, как ты - римский аристократ, презрел и отверг и своё происхождение, и знатность, и карьеру, и уважение общества и славу гражданскую или воинскую. То есть всё то, ради чего и стоит жить. А ты удалился в эту глушь и живёшь какой то совершенно чужой и непонятной жизнью. Сенаторы для тебя нечестивцы, жизнь Рима с её развлечениями и удовольствиями - грязь. Общественное служение - ложь и бессмыслица. А в чём же правда и смысл твоей жизни? Для меня загадка... во всяком случае пока ещё загадка. Которую я и хочу разгадать. Может быть, свиток поможет мне в этом... Пилат выслушал этот, вырвавшийся наружу, крик души своего прокуратора бесстрастно. - Иди, читай - сказал он, когда Димитрий замолчал. - Может быть и поможет. Вечером, за ужином, поделишься со мной своими впечатлениями... Грек несколько секунд смотрел на старика, затем взял свиток и ушёл. Дождавшись его ухода Пилат встал и прошёлся несколько раз вдоль бассейна. « Как он там сказал, для него загадка в чём правда и смысл моей жизни...он, видишь ли, ищет ответ... А я ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина...Кто же из нас раньше найдёт ответ? Да и неужели стоит тратить жизнь на всякие скотские удовольствия, или на достижение почёта толпы, которая сегодня тебя славит, а завтра хулит? Или правдами и неправдами копить и стяжать, чтобы потом твои же наследники возненавидели друг друга из-за дележа, или всё заберёт цезарь. Это недостойно и мерзко, хотя все так и живут. Значит ты безумец, Пилат! Или же наоборот, безумцы они, что может быть важнее для человека, чем найти ответ на вопрос: для чего ты родился и пришёл в этот мир? Он это знал! А я до сих пор не знаю, а миллионы и не хотят этого знать...Ну и что? В своём незнании они и счастливы, а ты в своём познании в их же глазах - безумец! Димитрий фактически это и сказал...и сбил меня...». Старик недовольно скривился и вернулся к своему столу. Усевшись в кресло, он взял стиль и вновь принялся за свой труд. «Моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности... Впоследствии я узнал, что по возвращении в Рим Грат был привлечён к суду по выдвинутому иудеями обвинению в вымогательствах и взятках. Оправдан сенатом, и удалившись в своё альбанское поместье жил там некоторое время в праздности и разврате. После же того, как Тиберий удалился на Капри вернулся в Рим». « Зачем я это пишу... - прошептал старик, откинувшись в кресле, - какое кому дело до Грата и его судьбы. Речь же совершенно не о нём». Он развернул стиль и плоским концом аккуратно загладил написанное до слов - «...а его в неизвестности». И начал свою историю вновь: «Первые же мои шаги в Иудее встретили ярое и упрямое противодействие со стороны их жречества, и вызвали в моём сердце стойкое и с годами всё увеличивающееся презрение и отвращение к ним. За несколько дней до моего отбытия я был вызван во дворец. Во время нашей беседы Тиберий настоятельно просил меня проявить усердие не только в своевременном и полном сборе податей и налогов в провинции, но и о подобающем величию Рима почтении, как к власти императора, так и к его изображениям со стороны туземного населения провинции. «Всякое оскорбление величества должно караться смертью» сказал цезарь. Я точно следовал указаниям принцепса. Так, в канун какого то иудейского праздника, обещавшего большое сборище народа в их столице, я приказал трибуну легиона взять три когорты и походным маршем войти в столицу с сигнами и штандартом императора. Это вызвало ярость их жрецов и едва не привело к кровопролитию. Они собрали толпу в несколько сотен человек и направили её ко мне. Этот сброд пришёл в Кесарию и усевшись перед моим дворцом начал вопить и посыпать пылью свои головы. Тогда я ещё не понимал их языка и пришлось призвать толмача. Я нанял его по прибытию в провинцию для занятий и обучения иудейскому языку Клавдии и меня. В тот день он занимался с ней и явился по первому зову. Они требовали убрать императорский штандарт и значки легиона, ссылаясь на их закон и запрет их божества на изображения людей, зверей и птиц. Я сказал им, что они чисты перед своим божеством, ибо штандарт и сигны не их рук дело, а святыни римлян. Пусть божество гневается на нас, а они невинны. Но толпа ещё сильнее стала кричать и даже угрожать смертью нам. Это раздражило меня. Я дал знак трибуну и весь этот орущий и визжащий сброд был окружён тройной цепью воинов с готовыми к сражению мечами. Увидя блеснувшие клинки толпа онемела, но в следующий момент все они бросились на землю и замерли. Я был удивлён и спросил толмача, что это значит. Он обратился к ним и один из лежащих, вероятно заводила всего этого, прокричал, что они все готовы умереть, но не допустить нарушения их закона. Моё раздражение сменилось гневом и я был готов дать команду казнить этого вожака в устрашение прочим. От этого безрассудства меня спасла Клавдия. Она пришла вслед за толмачом и наблюдала за всем происходящим из колоннады дворца. «Не стоит начинать наше пребывание здесь с кровопролития - шепнула она подойдя ко мне, - сделай по их просьбе, раз они так ревностны в служении своим богам». Честно говоря, меня тоже тогда впечатлила эта их преданность божеству и я дал указание вывести когорты из столицы. Впоследствии я понял, это была первая комедия, или скорее трагедия, разыгранная Каиафой. Поддайся я тогда гневу и неизвестно чем бы закончилась моя префектура. Он и впоследствии не упускал ни одной возможности противостать мне и в течение всего моего пребывания в Иудее строил козни. Поначалу, особенно после вышеописанного мною случая, я принимал за чистую монету их богопочитание и даже восхищался блеском их обрядов и педантичностью их исполнения. Но, как оказалось, всё это было только внешней формой, за ослепительным блеском и показным благочестием скрывалась хищная и ненасытимая алчность и безмерная гордыня. А чтобы разглядеть суть за яркой мишурой мне потребовалось время». Надо сказать, что облечь образы своих воспоминаний в слова не так то и просто. Читающий думает, что буквы, превращающиеся в слова на восковом поле таблички, или на пергаменте, просто и легко нанизываются на нить повествования, и потому кружевная вязь предложений так ярко вызывает в воображении читателя образ мыслей написавшего. Но это не совсем так. Взяв стиль и таблички Пилат на долгие часы уходил в себя. Он писал, заглаживал написанное, вновь писал. Замирал на минуты в своём кресле или вставал и ходил по атриуму скрестив руки за спиной. Вновь садился и писал, вновь заглаживал, перечитывал написанное, кривился или задумывался отыскивая в закоулках памяти осколки событий погребённых почти 40-летней жизненной суетой. И, что самое удивительное, все эти осколки находились и складывались в какое то чудесное зеркало в котором он видел себя самого, но совсем иного. Так, вспоминая и описывая это своё первое столкновение с иудеями, он почувствовал даже некую досаду на себя того. « По справедливости рассудить - думал он, - это было безрассудно с моей стороны. Я действовал в заносчивости, как юнец, а не как 37 - летний муж. А что мной руководило? Гордость? Да, гордыня и чванство! Мы -римляне - повелители мира, все остальные - варвары и рабы... а ведь я был готов и к кровопролитию тогда...если бы не Клавдия Каиафа переиграл бы меня, как мальчишку... поднял бы бунт и тут же послал бы донос в Рим обвинив меня в беззаконии и убийстве невинных. Да, вспоминать даже стыдно... но это был я. А Кладия... ей тогда было каких то 19 лет. И откуда в ней уже тогда рассудительность и мудрость каковой не найти и у более старших...и у тебя тогда не нашлось». Таким самоуничижительным выводом Пилат обрубил нить своих воспоминаний. А пока он предавался им, и переводил их на таблички, прошла большая половина дня. Солнце перевалилось через зенит и медленно двинулось к своему ночному пристанищу на другой стороне земли. В это же самое время, за сто двадцать миль от имения, в Риме, в доме Клавдии Прокулы, готовилась повозка на которой хозяйка собиралась покинуть столицу. Вернее сказать, повозка была уже готова. Вещи уложены, даны последние указания по присмотру за домом рабыням, и оставалось только дождаться заката. В дневное время, как известно, повозкам было запрещено передвигаться по улицам Вечного города. ХВОСТАТАЯ ЗВЕЗДА По мере того, как Гелиос, на своей сияющей колеснице, уходил всё дальше на запад по проторённой за миллиарды лет колее, замирала и жизнь в Великом городе. Пустели улицы, закрывались лавки и торговые ряды, муниципальные рабы зажигали уличные факела, ночная стража занимала свои караулы. Одним словом, законопослушная и добропорядочная часть горожан готовилась к вечернему отдыху переходящему постепенно в ночной сонный покой. Те, которые обеспечивали ночной порядок, выполняли свои обязанности в каждой городской трибе. Но была ещё и другая часть римских горожан. Для этих жизнь только и начиналась вместе с уходом солнца и наступлением тьмы. Эти сыны и дочери ночи принадлежали к самым разным сословиям. Рабы и бывшие рабы, через пощёчину получившие свободу. Господа, по спискам цензоров, но уже давно рабы по своей природе, обесчещенные своими пороками и отдавшиеся им в рабство. И господа только начинающие свой путь к рабству, предпочитавшие ночной и тайный разврат доброму имени римского гражданина. Вся эта чернь выползала из всевозможных щелей Рима и мелкими ручейками стекалась к Субуре или к Мульвиеву мосту в поисках развлечений, наслаждений, приобретений, мошенничества, воровства и всего прочего, чего обычно ищут ночами. Прошло всего полтора месяца со страшного пожара, уничтожившего почти треть Рима. Ещё не были до конца разобраны завалы и пепелища. Не извлечены и не преданы огню тела несчастных, разлагающиеся под сентябрьским солнцем, и поедаемые червями и бродячими псами. Ещё стоял тяжёлый и отвратительный запах горелого мяса вперемежку с зловонием гниющего. Но, как всегда и бывает, беда не учит ничему, и, обычно, забывается быстро теми, кого она миновала. Жизнь продолжается во всей своей, как положительной, так и отрицательной ипостаси. Даже наоборот, те, кого миновала беда, благодарят богов за их милость, и с ещё большей ненасытимостью предаются удовольствиям жизни, зная, что завтра и их может постигнуть гнев богов, а тогда уже не будет возможности ни совокупляться, ни упиваться, ни пользоваться стяжаниями, ни хвалиться своим положением среди себе подобных. Только вечная скорбь в мрачном и преисполненном тоски царстве Плутона. Так что, будем есть и пить ибо завтра, возможно, умрём и мы. Вероятно, подобным неопровержимым аргументом и руководствуются любители ночных развлечений не только в Риме, но и во всех городах империи. Но когда последние лучи колесницы солнечного бога исчезли за горизонтом, и небо покрылось сияющей звёздной пылью, весь ночной Рим замер в волнении и даже ужасе. Между Кастором и Поллуксом, как будто брошенная уходящим Гелиосом, повисла огненным копьём хвостатая звезда. Что на этот раз боги предвещали Вечному Городу? Какие бедствия или, наоборот, удачи? Ведь не прошло ещё и четырёх лет, как подобная же звезда пронеслась над Римом. Что же тогда принесла она? Самые дотошные вспоминали, что звезда появилась через месяц после убийства Нероном Агриппины. Другим вспоминалось восстание Боудики и резня римских колоний в Британии. Третьим виделись реки крови казнённых Нероном, стремящимся, по совету астролога Бальбилла, отвести от себя гнев богов жизнями своих жертв. И вот, вновь звезда, а значит опять страх и трепет и скорбь для одних. А для других - жрецов, астрологов, предсказателей и прочих лжецов - возможность поживиться на людских суевериях. К тому же, разве не предвещали и другие знамения приближающихся ужасов и бед? А младенцы с двумя головами найденные на улице, возле Большого цирка. А телёнок родившийся с головой приросшей к ноге? Всё это не к добру, ох как не к добру. Всё это, наверняка, и предупреждало и о пожаре и о гневе богов за нечестие этих человеконенавистников из секты христовщиков. И вот, их казнили и, кажется, полностью искоренили их зловредное учение, а опять звезда...Чем же теперь загладить гнев богов, и что они придумали для римлян на этот раз? Подобные мысли, как рой мошкары, тут же опутали головы не только ночной черни, но и отцов - сенаторов, и декурионов триб, и рабов и проникли даже в преторианский лагерь. Ведь что бы не говорили астрологи и прозорливцы, все в Риме знают, что хвостатые звёзды возвещают смерть цезарей. Но говорить об этом вслух, значит накликать смерть на себя самого. В Риме знали и то, что цезари могут отвести от себя приговор богов только одним - предать на смерть вместо себя других. Именно об этом и задумался глядя на зловеще висевшую над горизонтом комету Нерон. Ещё задолго до заката он со своими ближайшими соучастниками в разврате и преступлениях, прибыл к Тигеллину и уже третий час они разгорячали себя вином и развлекались с обслуживающими их нагими блудницами, собранными Тигеллином из лучших римских лупанариев. Но появившаяся после заката звезда своей неожиданностью и яркостью как то сразу погасила и их разгорячённую похоть и весёлую пьяную разнузданность. Женщинам было приказано удалиться и ждать когда их позовут вновь. И Нерон и его собутыльники как то сразу притихли и задумались. Разве что Спор был равнодушен и спокоен. «Ну несёт звезда беду или только предвещает её, а его это как касается? Он ни цезарь, ни сенатор, ни начальник преторианцев, как Тигеллин, ни казначей, как Фаон, и даже не секретарь цезаря, как Эпафродит. Он, всего - навсего, евнух, наложник цезаря. Пусть даже если и не откупится от гнева богов Нерон, и зарежут его какие то заговорщики, придёт другой принцепс и тоже будет нуждаться в моей красоте и нежности...- в полупьяном умиротворении, думал он, разглядывая из под накладных ресниц небесную гостью. – Да и чего бояться цезарю? Дельфийский бог в своём оракуле сказал ему «бояться 73-его года», а сейчас цезарю всего 27... а мне 19, у нас ещё целая жизнь впереди...». Его мысли были прерваны кинутым в него Нероном яблоком. Он жеманно, как бы в испуге, взмахнул руками в браслетах и кольцах и посмотрел на цезаря. - Что скажешь, Спор? - кивнул на звезду Нерон. Головы всех повернулись в сторону Спора и четыре пары глаз уставились на евнуха. Он был самым молодым среди них, и, наверное, самым глупым, но Нерон, то ли ради насмешки, то ли по каким то своим, ведомым только ему, причинам, всегда спрашивал мнение своей особенной «жены». - Она прекрасна... - томно проворковал евнух, - а красоты не стоит бояться, ею надо восхищаться. Три пары глаз со Спора переметнулись на Нерона. Цезарь в оцепенении сверлил своими серыми, как бы остекленевшими, глазами Спора. В такие моменты казалось, что глаза цезаря вот- вот вылезут из орбит, а их неподвижность вызывала почти панический ужас у тех, кто впервые видел задумавшегося о чём то Нерона. Спор знал эту особенность своего мужа и добавил: «Думаю тебе не стоит беспокоиться, вспомни оракул Апполона Дельфийского, а до 73-его года тебе ещё далеко...» - Утешил и ободрил! - в глазах Нерона мелькнула какая то еле заметная искорка вернувшая им осмысленность и жизнь. - А ты что думаешь, мой верный Гай. Теперь глаза всех обратились на Тигеллина. Если Спор был самым молодым, то Тигеллин был самым старшим. Ему было уже за 50, но ни пожилые года, ни неудержимый разврат которому он предался с самой ранней юности, а злые языки в Риме утверждали, что и Нерон результат его прелюбодейной связи с юной Агриппиной, ни изощрённое коварство и подлость, ни сколько не подточили его сил. Во всех затеях цезаря, от организации самых низменных и чудовищных удовольствий, до придумывания казней и осуществления их, не было у принцепса более умелого в разврате и стойкого в кровожадности холуя. Хотя, порой казалось, что холуй даже соревнуется с Нероном в кровожадности и похотливости. Подобных соперников Нерон не только терпел, но и всячески благоволил к ним. - Позволю себе не согласиться с нашим юным и прекрасным Спором - начал Тигеллин. - Красота, конечно, достойна восхищения, но порой за её притягательностью скрывается коварство и даже заговоры. Но, этой звездой боги показывают тебе, цезарь, своё благоволение... ты искоренил эту, человеконенавистническую иудейскую секту, распространявшую своё зловредное учение среди римских граждан. Твой гений восстановит город в новом блеске могущества и красоты, и это уже не будет Рим, а будет новая столица мира - Нерополь, ты воплотишь свою мечту о дворце, который станет новым чудом света, а твоё имя прославится в народах и в веках... Его тирада была прервана Нероном. - Всё это так, мой милый Гай, но нужны деньги! Миллиарды сестерций, сотни и даже тысячи талантов золота и серебра...кто мне их даст? Может эта звезда? Он посмотрел на комету и взяв кубок отхлебнул из него. Все молчали зная, что когда Нерон начинал размышлять вслух, он не терпел чтобы кто то перебивал его. - А может звезда предупреждает меня об опасности? Все эти псы - сенаторы ненавидят меня и только и желают моей смерти...народ меня любит, а вся эта сволочь из сената...я знаю... Нерон покачал головой и погрозил кулаком звезде. - Все хотят властвовать! Заговоры и козни сопровождают меня постоянно. То родная мать плела интриги, то брат, то жена... Нерон входил в какой то экстаз. Его голос дрожал от волнения, а на глазах, серых и мертвенных, даже появились слёзы. Он повернулся к Тигеллину - Я просто чувствую опасность, боги предупреждают меня, ты помнишь ту шлюху, на которую донёс мой наварх, что она вовлекала его в заговор против меня? - Да, цезарь - в замешательстве ответил Тигеллин, - но ты сам знаешь, что донос не подтвердился, нет ни свидетелей, ни доказательств. Я повелел держать её пока в заключении... - Подвергни её пытке, я уверен она расскажет много интересного...я думаю там будут замешаны знатнейшие и состоятельные мерзавцы...Мы их всех выведем на чистую воду, а имущество конфискуем в казну. Я даже уверен, если ты хорошо поищешь, то найдутся и рабы знающие о заговорах своих хозяев... Тигеллин внимательно слушал и согласно кивал. «Ловко придумано...- думал он глядя на Нерона, - почему бы и в самом деле не организовать заговор среди этих чванящихся своим происхождением и знатностью патрициев. Они осторожны в речах, но при правильном подходе всё равно сболтнут что нибудь, а там и потянется ниточка...Надо только не ошибиться...они не так просты, и не доверятся первому встречному...кто же поведёт их на убой? А ведь знатный заговор можно организовать и всех этих Сцевинов, Наталов, Пизонов...и этого старого борова лжефилософа тоже сюда нужно будет привязать... Нерон его ненавидит и не упустит возможности расправиться и с ним. У одного его только 400 миллионов...нафилософствовал за свою близость к цезарю». Тигеллин даже скривился от ненависти. У него вызывали ненависть и злобу все, кто хранил своё нравственное достоинство человека и гражданина. Впрочем, даже в этом он подражал Нерону. Тот всегда хвалился своей гнусностью и был убеждён, что все так же гнусны, как и он, но только притворяются и скрывают свои пороки. А он, как свободный римлянин, не нуждается в притворстве, и его страсти являются его достоинствами. Нерон заметил его кривую ухмылку и повторил склонившись к нему: «Хорошо поищи...Тигеллин». Тот согласно закивал головой, выражая полное понимание и ревность в осуществлении высказанного цезарем предложения. Нерон встал с ложа и подошёл к колоннаде окружающей залу. Звезда, встревожившая Рим, висела там же, на небосводе, между Кастором и Поллуксом. «Славлю тебя, о звезда, между небесных огней ярко пролившая свет! Пусть же сиянье твоё Рима врагов всех погубит!». Продекламировал он, протянув к ней руку с чашей вина. Все дружно и восторженно захлопали в ладоши. - Грации, где вы - закричал Нерон выпив чашу и бросив её на стол. Девушки выпорхнули из - за покрывал окружавших пространство с ложами и столом. - Сапфо! Сапфо! - Нерон указал пальцем на одну из них. - Пещера нимф. Ну -ка покажите нам развлечения лесбийских дев... Девушки закружились перед столом сплетаясь между собой в непристойных телодвижениях. Все уставились на них, а Нерон буквально упав на ложе медленно пополз к Спору. Его движение напоминало подкрадывающегося к жертве хищного зверя. «О, дитя, с взглядом девичьим, хочу тебя, ты же глух ко мне: ты не чуешь, что правишь мной, правишь, словно возница» - шептал он с похотливой улыбкой протягивая руки под шелковое платье евнуха. Оргия продолжилась. Хозяин и владыка всего цивилизованного мира, над которым распростёр крылья римский орёл, развлекался со своими друзьями.
КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Когда по всему Риму были зажжены уличные факела, и первая ночная стража начала отсчёт своего караула, из ворот небольшого двухэтажного дома выехала крытая повозка запряжённая парой гнедых коней. Конями правил бородатый плотный мужчина лет 45-ти, в полотняных штанах и плаще с капюшоном. В глубине повозки на подушках среди корзинок со снедью расположилась женщина. Повозка скрипя и покачиваясь медленно тащилась по брусчатке мимо тёмных окон домов и мрачных глыб храмов. Сполохи факелов приветствовали её на перекрёстках, а мрак, густой и липкий, сопровождал в узких, больше похожих на горные ущелья, кривых переулках. Пожар не добрался до этих мест, и ничего здесь не свидетельствовало о пережитом бедствии. Разве что, при сильных порывах австра , доносился приторно - сладкий запах тления и гари. Миновав театр Помпея повозка свернула влево к набережной Тибра. Возница обернулся и посмотрел на свою госпожу. «Бесстрашная женщина - подумал он, - какая другая решилась бы в ночь не только выехать из Рима, но и ехать в одиночестве среди мрака и опасностей, подстерегающих на дороге». Его всегда удивляла и даже восхищала отважная твёрдость этой римской аристократки, ставшей его госпожой не в силу её власти, не по причине её богатства, а в силу её милосердия и доброты. Уже двадцать лет он был рядом с ней и всегда был готов не только защитить её, но и умереть за неё. Когда то она фактически вырвала его из вечной тьмы Аида. Он падал туда, и вновь возвращался, в бреду и в боли, чтобы через некоторое время вновь провалиться, и тьма становилась всё осязаемей и гуще. После побоища на Фуцинском озере, устроенном Клавдием для развлечения римского народа, тысячи гладиаторов были убиты и утонули, тысячи остались калеками и были почтены деревянными мечами, а сотни тяжелораненых были выброшены ланистами на остров Эскулапа, где медленно, или быстро, умирали от зноя, потери крови, голода и равнодушия. Да и в самом деле, деньги за них получены, а тратиться на долгое и дорогостоящее лечение зачем? Именно там Клавдия и нашла его, ещё живого, и выходила и вернула к жизни и даже к свободе. Так он появился в их доме. Когда силы восстановились, а раны напоминали о себе только уродливыми шрамами на груди и животе, Пилат испытал его владение мечом и доверил ему Клавдию. Тогда же он и обрёл новое своё имя - Гай Понтий. Меч и сейчас лежал рядом с ним, под сидением, прикрытый рогожей. Он ощупал его. «Но что такое меч, пусть даже и в руке такого как он? Если по дорогам промышляют целые шайки лихих людей, и они встретятся с ними, то он готов умереть, но что тогда будет с госпожой?». Он даже не хотел думать об этом, и крепче ухватив повод направлял коней по улочкам Города. Вскоре впереди замаячила арка Тиберия и повеяло сыростью от близости Тибра. Они подъехали к мосту Агриппы и остановились у караульного поста. К повозке подошёл солдат. - Куда ты собрался на ночь глядя? - качая головой и разглядывая возницу спросил он. - Госпожа спешит к своему мужу - ответил Гай кивая на повозку. Солдат откинул полог и с любопытством заглянул вовнутрь пытаясь факелом осветить пространство возка. Ему это удалось. Увидев Клавдию он с почтением наклонил голову. - Госпожа может столкнуться с неприятностями, - сказал он, - дороги даже днём не безопасны...Может госпоже стоит переночевать в Городе, здесь рядом, есть харчевня и сдают комнаты... Возница, услышав предложение солдата, повернулся к Клавдии в надежде на её согласие. Но она только поблагодарила солдата за совет. Гай вздохнул, и направил коней на мост. - Видели звезду? - прокричал им вослед солдат кивая головой на небо. Возница остановил коней, и приподнявшись оглянулся в сторону куда указывал солдат. С минуту он разглядывал небесную странницу, огненным копьём повисшую над всем Аппенинским полуостровом. - Взгляни, госпожа, - с тревогой в голосе обратился он к Клавдии, - может стоит последовать совету солдата? Хвостатые звёзды всегда несут беду... - Если кому и стоит бояться, то явно не нам, Гай - откинув полог и посмотрев на небо сказала она. - Пусть боится цезарь... Возница согласно кивнул головой и усевшись поудобней дёрнул поводья направляя коней на мост. Солдат проводил повозку взглядом и вернулся в караулку. Двое его напарников играли в «царя» с азартом бросая кости, и передвигая своих «царей» по расчерченному прямо на плитах полю. - Кому там не спится? - повернувшись к вошедшему спросил один из игроков. - Матрона спешит к своему мужу - ответил солдат усевшись рядом и наблюдая за игрой. - На ночь глядя? Молодая и красивая? - захохотал спрашивающий. - Как моя бабка, но из всадников, а может и из сенаторского звания... - ответил солдат. - И не побоялась выехать в ночь? - передвигая своего «царя» удивился игрок. -Это значит, что ей в Риме опаснее, чем ночью на дороге - вступил в разговор второй игрок. - Может она из этих, которых Нерон объявил вне закона? Надо было тебе её проверить. Он хмуро посмотрел на солдата. - А как ты её проверишь? - возразил тот. - что у неё на лбу написано? По виду римская матрона, из знати, поди проверь её, потом забот не оберёшься... - Глуп ты, они сами сознаются, нужно только спросить: ты - христовщик? И всё! Им нельзя отрекаться от своего бога - с какой то даже злобой ответил второй игрок. Он проигрывал и был раздражён и зол. - Может догнать их? - нерешительно спросил солдат, переводя взгляд с одного на другого. Те ничего не ответили на это предложение. - Да ладно, пусть себе едут. Никакая она не «христовщица», обыкновенная матрона... Те опять промолчали. По правде сказать им было наплевать кто проехал и зачем проехал. Но из-за явно намечающегося проигрыша у одного из игроков закипало раздражение и досада, он и выплеснул её в сторону самого молодого из них. Заставив и его поволноваться и даже испугаться «А вдруг он доложит декуриону о моей оплошности, да ещё и наговорит всяких небылиц. Вот и неприятности... Надо было спросить... она признается! Ну да, так она и призналась, только безумцы признаются так просто в своих преступлениях» - размышлял солдат наблюдая за игрой. Повозка же Клавдии, тем временем, благополучно миновав Тибр, в чёрных водах которого отражались сполохи освещающих мост факелов, выехала на яникульскую дорогу. Клавдия откинулась на подушки и прикрыв глаза зашептала: «Бог всемогущий - срывалось с её губ, - в твоих руках и жизни наши и пути наши. Ты - Защитник наш и от людей лихих, и от всякой беды. И в этой дороге не оставь нас Твоим руководством и охрани от всякого зла. Ради Праведника, которого Ты назвал Сыном Твоим и ради милости Твоей к нам, Его ученикам». Едва она закончила свою молитву как повозка внезапно остановилась. Она открыла глаза и привстала на подушках, вглядываясь в причину остановки. Они стояли на перекрёстке дорог и пропускали двуколку императорской почты, которую сопровождали четыре преторианца. Пропустив их, возница свернул за ними и пристроившись на небольшом расстоянии поехал вслед двуколке. Так, в паре и под охраной, они миновали сады Агриппины и, выбравшись на дорогу в Этрурию, покатили по ней. Ну а пока повозка ведомая парой гнедых, резвостью которых управлял Гай, катит по дороге к имению Пилата мы расскажем немного о прошлом нашей отважной Клавдии Прокулы.
После казни Пилат ещё 5 лет прокураторствовал в Иудее. Она могла вернуться в Рим, но после произошедшего твёрдо решила остаться с ним. Время шло. Так, в Иудее, и пролетели десять лет их совместной жизни. Прибыв туда молодой девятнадцатилетней девушкой она покидала её взрослой женщиной, сумевшей, не смотря ни на что, сохранить в своём сердце свои девические идеалы. Следующие десять лет забрал Рим. Вместе с годами уходила молодость, здоровье и жизнь. Боги не дали им родительских забот. И где то в глубине сердца Клавдия связывала это с приговором и казнью. Её бессильная попытка повлиять на приговор так и оставалась в памяти и совести постоянным укором Пилату и скорбью ей самой. Даже слова Мариам о том, что смерть Праведника была предречена и даже необходима, не устранили ни укор, ни скорбь. Её сердце просто не принимало такого объяснения. Почему лучшие из людей должны умирать, а худшим достаётся власть, богатство, почёт. Она не выказывала этого явно, но Пилат чувствовал это сам, ибо и его память и совесть были обременены подобным же укором. Так, за внешним благополучием всаднической семьи скрывалось внутреннее обособление, которое каждый старался заполнить своим. Пилат, свободно владеющий не только латинским и арамейским, но и греческим языком, большую часть своего времени, по возвращении в Рим, уделял чтению. У него были списки древних иудейских пророков, переведённых с арамейского на греческий семьюдесятью раввинами. Он купил целый ящик этих свитков перед самым отбытием из Иудеи. Клавдия же нашла себя в заботе о больных рабах. Недалеко от дома, на острове посреди Тибра, стоял Храм Эскулапа. К нему сносили умирать больных рабов те из господ, кто не хотел тратить деньги на их лечение. Туда и повадилась ходить Клавдия. Каждый день, уложив небольшую корзинку снедью и купленными снадобьями, посещала она это место, где на небольшом пространстве возле храма, столкнулись между собой жестокосердие одних с милосердием других. Так они и жили, тихо и затворнически. Тогда и нельзя было по иному, да по иному и не хотелось. Вернувшись из Иудеи они поселились в доме отца Клавдии Клавдия Арруция. Старик болел и нуждался в их заботе и присутствии. Он умер за год до убийства Гая. Предав огню его останки, и совершив погребальный обряд, они решили покинуть Рим, ибо безумства и жестокость принцепса не могла оставить равнодушным ни её ни Понтия. В те дни ужас незримой пеленой висел над всем Римом. Но пока они искали недорогую и достаточно удалённую от города виллу, Гая убили, и место принцепса занял Клавдий Тиберий. Тогда многие в Риме, запуганные и утомлённые безумной кровожадностью, в сочетании с безграничной властью и звериной похотливостью Гая, связывали с новым принципатом надежды на благоразумие и справедливость. Как оказалось, и справедливость и, тем более, благоразумие не присущи новому императору Рима. А власть, в своей прежней безграничности, была отдана вчерашним рабам нового принцепса, постоянно интригующим, ненавидящим друг друга и бессовестно алчным. Вновь мечта о вилле, где - нибудь, только бы подальше, подальше от Рима с его безумным и буйным скотством, завистью и развратом, заполнила сердца и Клавдии и Понтия. И вскоре подвернулся продавец, за 800 тысяч сестерциев уступавший небольшую усадьбу в Этрурии. Они вместе посетили усадьбу и она понравилась им. Вернувшись в Рим Пилат начал оформлять сделку, и они взялись за приготовления к переезду. Римский дом было решено оставить и сдавать в наём, но вдруг Клавдия отказалась покидать Рим. Нет, она не требовала развода, и всё так же ненавидела и Рим, и его образ жизни, но её желание остаться в городе было твёрдым. Поначалу Пилат был разгневан упрямством жены в её неожиданном решении. Но ни его гнев, ни попытки уговорить её сменить решение, не принесли успеха. В конце -концов после 100-летних игр, оставив непокорную жену на попечение Гая, и взяв с неё обещание регулярно навещать его, он выехал в приобретённое имение. Там он и обрёл желанное уединение, в которое и погрузился наедине с собой, своими мыслями и свитками. Клавдия осталась в Городе. А дело было в том, что совершенно случайно, во время одного из посещений храма Эскулапа, она встретила Мариам из Магдалы. МАРИАМ ИЗ МАГДАЛЫ Это произошло спустя почти 15 лет после их первой, и на тот момент единственной, как думала Клавдия, встречи. Но, как оказалось, мир не только тесен, но и предопределён. Их предыдущая встреча произошла в Иерусалиме, в те дни, когда Клавдия искала хоть кого то из тех, кто бы мог рассказать ей из первых уст о казни, и о том, что случилось после. Слухи, которые распространялись по Иерусалиму после казни, были настолько фантастичны, что вызывали двоякое чувство - или всё это была изощрённая и корыстная ложь, или же великое чудо. В том, что это великое чудо, Клавдию убеждал и сон, посетивший её в ночь перед казнью. Он встревожил её до глубины души, и заставил обратиться к Понтию с просьбою о помиловании. Никогда ранее не вмешивалась она в его дела, и не просила ни о чём подобном. Он не услышал её и утвердил приговор, хотя знал, что обрёк на смерть невиновного. Это стало некоей невидимой, но прочной стеной между ними с тех пор. Она пыталась оправдать его в своём сердце: «Всё же он был префектом провинции и исполнял свои обязанности, - говорила она сама себе, - но он же и человек, и должен был им оставаться всегда. Что важнее? Быть префектом или человеком? И, к тому же, он и сам говорил, что предали его из зависти». Но, как она не пыталась переубедить себя, совесть упорно стояла на своём - важнее, оставаться всегда человеком, а он, по её восприятию жизни, своим человеческим долгом пренебрёг в угоду своей должности. После этого она и стала искать встречи с кем либо из учеников казнённого праведника. Она была уверена, что Пилат знал многих из них, ибо почти три года следил за ними, но обращаться к нему не стала. Найти Мариам ей помогла одна из её служанок - иудеек. И встреча произошла через год после казни, когда они вновь посетили Иерусалим. В праздник к Храму стекались тысячные толпы со всей страны и Пилат, опасаясь беспорядков, всегда приводил в город перед праздником когорту солдат. Они останавливались на эти дни в покоях дворца Ирода расположенного прямо против Храма. В эти покои служанка и привела Мариам. Отпустив служанку Клавдия усадила гостью, и сев напротив попросила: «Расскажи мне о том Праведнике, которого казнили год назад, насколько я знаю ты была с ним рядом до самой смерти». -Госпожа говорит по арамейски? - удивилась гостья, и внимательно посмотрев на Клавдию спросила: «Зачем госпоже это знать?». Клавдия поведала ей о сне. Она не вдавалась в подробности, но по её голосу, лицу и даже блеснувших слезами глазах, Мариам поняла её. Она рассказывала долго, и порой тоже с глазами, полными слёз и дрогнувшим голосом. Клавдия слушала с жадным вниманием иногда даже закрывая лицо руками, и качая головой. Рассказывала Мариам ярко и убедительно, но всё это было настолько фантастично, что поверить в услышанное было невозможно. - Неужели всё это правда? - воскликнула Клавдия, когда Мариам рассказывала ей о раскрытой гробнице и о неузнанном Учителе, которого она приняла за садовника. -Мне нет проку во лжи, - возразила Мариам, - я говорю о том, что видела сама... - Да, да...- поспешно согласилась Клавдия. - Я верю тебе...Но расскажи мне, как ты встретилась с ним впервые...Как ты оказалась рядом с ним... - Как я встретилась с ним? - Мариам грустно улыбнулась и закрыла лицо руками. - Я пришла соблазнить его...- сказала она после недолгого молчания. И заметив удивлённый взгляд Клавдии кивнула головой: «Да, госпожа, именно так...До встречи с ним я жила презренной и постыдной жизнью...Мужчины смотрели на меня с вожделением, а жены с ненавистью. Сладострастие владело мною и я продавала его желающим...» Мариам посмотрела на Клавдию надеясь увидеть отвращение или презрение в её глазах после этих слов, но Клавдия смотрела всё так же, с грустью и участием. - Может мне стоит уйти? - всё же спросила она Клавдию, но та взяла её руки и сжав их в своих ладонях покачала головой. - Говори - тихо попросила она. - Я родилась в Магдале, это в Галилее на берегу Киннерета. Нравы местных жителей, в основном рыбарей и земледельцев, не отягощаются бременем, суровых и обязательных для всех правоверных иудеев, законов и правил. Удачный лов рыбы, как и хороший урожай, отмечаются у нас широко и весело. А поклонение Иегове и соблюдение Его заповедей сводится в основном к ежегодной уплате храмового сбора. Своего отца я не знаю, да и мать никогда не говорила мне о нём. В городке сплетничали о причастности к моему рождению римского центуриона из расквартированного в Капернауме гарнизона. Ну а доля незаконно рождённой, наверное, одинакова и в Галилее, и в Риме...так что моя судьба была предрешена в момент зачатия...вернее сказать: «была бы предрешена», если бы не встреча с Ним... - поправила свои слова Мариам. - Мать умерла когда мне едва исполнилось 17 лет. Многие мои сверстницы уже имели мужей и детей, но даже в Галилее, при её нравах, никто не готов был взять себе в жену зачатую в блуде, и к тому же почти что нищую. Но я была молода, безрассудна и жаждала любви. Вероятно, семя того римлянина, оплодотворившего мою мать, было разгорячено его животной похотью. А может быть моя мать отдавалась ему не в порыве любви, а в буре своей страсти. Но этот сладострастный жар двух тел, некогда соединившихся в темноте галилейской ночи, передался и мне... и стал моим проклятием. Ты даже не представляешь, госпожа, какие оскорбления, унижения, проклятия мне довелось услышать и пережить...Мир и так жесток и равнодушен к людям, а к отверженным он жесток вдвойне. Да и не только жесток, но и лицемерен, лжив и подл. А делаем его таким мы сами. Сталкиваясь с человеческой подлостью, жестокостью, лицемерием я и сама становилась такой. Я научилась наглости и стала дерзкой. В людях я видела только зло и лицемерие. Одни, на улицах, при свете дня, сторонились меня, как прокажённую, а под покровом ночи искали встречи со мной, чтобы удовлетворить свою похоть. Другие осыпали меня оскорблениями при встрече, хотя я не давала им ни какого повода для этого, но таким образом они выставляли своё негодование моим образом жизни, и возвеличивали свою праведность. Третьи, получив от меня желаемое, могли избить меня, как собаку. Так они наказывали меня за мою грешную жизнь. В своих же глазах они были безгрешны... Мне стыдно и неприятно об этом вспоминать, но я так жила...и другой жизни для меня тогда не существовало… Мариам взглянула на Клавдию и увидела слёзы, текущие по её щекам. - Вижу, госпожа, ты плачешь от моего рассказа...это свидетельствует о твоём добром сердце - тихо сказала Мариам. - А я тогда жила, если можно назвать моё существование жизнью, с сердцем мёртвым...и, наверное бы, скоро умерла если бы не Он. Ты спрашиваешь, как я встретилась с Ним...Молва о нём неслась от города к городу. Одни говорили, что он безумен и своими речами обольщает народ. Другие рассказывали, что он в Кане, на свадебном пиру, превратил воду в вино, а в Капернауме очистил прокажённого и исцелил множество больных. Третьи говорили, что он одержим бесами и творит чудеса силою князя бесовского. Меня, как и многих других, привело к нему любопытство. В самом деле, часто ли среди нас появляются люди способные превратить воду в вино, или вернуть зрение слепорождённому? Я тогда жила в Магдале, а он, как говорили, был в окрестностях Вифсаиды. Я встала и пошла туда. Весь путь меня терзала одна и та же мысль - как он отнесётся ко мне, грязной грешнице...возгнушается и прогонит вон, или будет стыдить и упрекать, смакуя мой позор перед толпой идущих за ним. Я и не ждала уже другого к себе отношения от людей. В сердце я даже решила, что попытаюсь обольстить его, если он унизит или оскорбит меня пред людьми. Да... - Мариам взглянула на Клавдию. - Представь, госпожа, всю низость моего падения...Я нашла его на берегу Киннерета. Он был не один. С ним рядом постоянно было множество людей, но самыми близкими к нему были два брата, рыбари из Вифсаиды, Симон и Андрей. Были и другие, но я их не знала тогда, впоследствии нас всех сблизила любовь к нему. Тогда же люди толпились и теснили его, и он, взойдя в подогнанную Симоном лодку обратился к толпящимся на берегу. Его слова лились, как елей. Я никогда не слышала ничего подобного. Сам его голос, не громкий, но ясный, казалось, звучал не из его уст, а в самом моём сердце. Он говорил о тайнах царства Божия, но свои слова облекал в притчи, так, что многое из сказанного им было недоступно и непонятно слушающим. Многие уходили не понимая его, а я была зачарована и его речью и им самим. Ему было лет около 30, и он отличался той мужественной красотой, которая присуща твёрдым духом и уверенным в себе мужам, и которая очень влечёт женщин. Слушая его я желала чтобы он обладал мною. Эти нечистые мысли будоражили меня, нашёптывая лукаво и цинично: «это только слова, он такой же как все, не стоит тебе обольщаться, помани его вдали от людей и друзей, и он будет твой». Когда нас, слушающих, осталось немного, он вышел из лодки на берег и кто то, кажется, Симон, попросил его растолковать притчи, которыми он поучал народ. В одной из притч он уподобил царство истины семени, которое упав в землю, и будучи малым, возрастает и приносит многократный плод. Семя истолковывалось им как проповедуемое им учение. Он так и говорил: «если пребудете в слове моём, то вы истинно мои ученики...и не увидите смерти вовек». Но тогда эти слова для многих, даже из его ближайших учеников, были странными, а для меня, блудницы, скорее безумными. Что значит: «не увидите смерти вовек»? Моя наглость и дерзость заговорили во мне, поддавшись всё тем же нашёптываниям нечистых моих помыслов. «Послушай, учитель - крикнула я - оставь во мне это семя твоё, о котором ты сейчас говорил. Пусть оно принесёт плод». Он замолчал и посмотрел в мою сторону. Я видела как смутились его друзья и опустили глаза стоящие рядом. Некоторые даже отодвинулись от меня, и все молчали выжидая. Наши глаза встретились. Я думала увидеть в нём раздражение, или презрение, или насмешку, хотя втайне надеялась, что в его глазах хоть на мгновение мелькнёт интерес ко мне, как к женщине. Мне было 23 года и я была красива и ещё желанна. Мгновенье, и его взгляд, казалось, проник в самое моё сердце и осветил все его закоулки. Всю нечистоту, все помыслы, весь накопленный мною опыт притворства и лукавства. Я просто физически ощутила этот свет, шарящий по моему сердцу и находящий то, что я не только стремилась забыть, но даже стыдилась вспомнить. Эти мгновенья мне показались вечностью. Потом волна стыда и раскаяния захлестнула меня и я, захлёбываясь слезами, упала на землю у его ног. Мне было до смерти жаль себя и стыдно перед всеми стоящими вокруг нас. Он наклонился и прикоснувшись к моим волосам сказал: «Встань, Мариам». Он знал имя моё. Это поразило меня, и ещё в рыданиях я встала на колени, и обхватив его ноги, прошептала: «Равви, прости рабу твою». «Встань, Мариам» - вновь повторил он. Его друзья помогли мне встать. Он вытер мне слёзы своим платом и улыбнулся. «Ты сестра наша, Мариам, - сказал он. - Оставайся с нами». Вот так день встречи с ним стал днём моего второго рождения. От прежней жизни осталась только память...как вечный укор мне и напоминание - закончила рассказ Мариам. - Это и в самом деле удивительно...- после недолгого молчания сказала Клавдия. - Я готова тебя слушать ещё и ещё... - Может быть, в следующий раз - Мариам виновато улыбнулась Клавдии. - Сейчас мне пора уходить. Госпожа проводит меня? - вставая спросила она. - А где же сейчас те, кто был с ним - спросила Клавдия, провожая Мариам и пытаясь дать ей пару ауреусов. - Он заповедал нам донести его учение всем народам - улыбаясь и отводя руку с деньгами сказала Мариам. - А если бы мой муж не утвердил приговор, и он бы остался жив, зачем ему было умирать? Ты же сама говоришь, что он был лучшим из людей - каким то отчаянным шепотом спросила Клавдия. - Он не мог не умереть... он для этого и пришёл...умереть за нас...В наших священных книгах говорилось о нём, но тогда мы не понимали этого...а многие не понимают и до сих пор...Его смерть - наша жизнь - Ты любила его? - заглянув в глаза уходившей Мариам спросила Клавдия - Я люблю его и сейчас...его невозможно не любить... Она говорила о мёртвом, как о живом и это было удивительно и скорбно. - Зачем ему умирать за нас? - всё не могла успокоиться Клавдия - зачем и кому нужна была его смерть... Но этот вопрос она уже задавала больше себе самой. Вот так закончилась их встреча в Иерусалиме. Мариам ушла не взяв ауреусы, и не договорившись о новой встрече. Об этом разговоре Клавдия рассказала Пилату. Он внимательно слушал её пересказ того, что ей поведала Мариам о виденных ею чудесах. - Во всём этом много выдумки... - задумчиво сказал он, - и докопаться до истины, наверное, невозможно, но то, что он был воистину велик, как человек, это так. Поверила ли тогда в рассказанное Мариам Клавдия? Наверное, нет. Да и кто вот так просто с чужих слов поверит в чудеса с насыщением, воскрешением, вознесением. Но, надо признать и учесть тот факт, что Клавдии тогда было 25 лет, и хотя это не мало, и в подобном возрасте многие девушки уже довольно таки практичны, мудры и не верят даже в любовь, но чистота её сердца, и в 25 лет, не вызывала сомнения ни у её мужа, ни у всех близко знающих её, а чистота женского сердца является самым плодородным полем для веры, любви, скромности и милосердия. Ну а с неожиданной, и даже случайной, как могло показаться на первый взгляд, встречи с Мариам у храма Эскулапа начался совершенно новый этап в жизни Клавдии. Так же, как в своё время начался и совершенно новый этап жизни Мариам после встречи с Учителем. Мариам свела её с людьми бывшими рядом с Праведником с начала Его проповеди. Они знали Его, слушали Его, разделяли с Ним хлеб и после Его казни несли дальше Его учение. И Клавдия, став одной из них, поняла для чего родилась и пришла в этот мир. ВЕЧЕРНИЕ РАЗГОВОРЫ В ИМЕНИИ А что же наша звезда, так взбаламутившая своим нежданным появлением всю тину и грязь на дне Вечного Города? А звезда неслась в бесконечности вселенной с огромной скоростью, покрывая за человеческий день миллионы миль, и не замечая ни времени, ни пространства, ни людских страхов, ни страстей. Что для неё жизни копошащихся в грязной суете цезарей и рабов? Мгновенья! Что для неё мысли человеческие? Ничто! Что для неё весь Рим с его похотью, стяжаниями, гордыней, храмами и жертвоприношениями, цирками и развлечениями? Прах! Что для неё вся Земля, с народами, племенами, коленами и языками? Она вызывала ужас и страх, и ожидание бедствий, но она об этом ничего не знала. Она была частью, вернее - малой частицей в великой и прекрасной, но непостижимой для человеческого ума, божественной Гармонии Мироздания.
Вечера в усадьбе, как мы уже и говорили раньше, были похожи один на другой, так же как и дневные и утренние часы. С закатом и наступлением сумерек зажигались дворовые факела и светильники в помещениях. Челядь собиралась в своей половине, где за вечерней трапезой делились своими впечатлениями о прошедшем дне, погоде, урожае, болезнях, склоках, мечтами и разочарованиями. Всем тем, чем наполнена жизнь рабов, и о чём можно говорить без ущерба для себя и своего рабского благополучия. Новости из Рима сюда если и доходили, то обычно с большим опозданием. Да и, честно говоря, римская жизнь здесь воспринималась как что то если и не сказочное, то однозначно чужое. И если ею пренебрёг сам хозяин, то чего желать его рабам? Они были сыты, одеты, имели семьи и крышу над головой. Некоторые были освобождены Пилатом «в дружеском кругу», другие оставались рабами по римскому праву, но по отношению к ним хозяина вполне могли считать себя в большей степени его благодарными клиентами. Что нужно человеку в этой жизни? Хлеб, дом, женщина и безопасность. Когда всё это есть, то и бремя рабства как бы и не отягощает. Ведь рабство это состояние больше присущее духу, чем плоти. Ну а уединённость виллы и её устоявшийся уклад вполне устраивал если и не всех в ней живущих, то большую часть. Человек же, как показывает практика, всегда найдёт недостатки даже в райском саду. Так что, можно сказать, челядь была вполне удовлетворена существующим положением вещей, а значит и довольна жизнью. И лучше всего об этом свидетельствовали разговоры ведущиеся за столами, как в женской половине трапезной комнаты, так и на стороне мужской. Надо сказать, что рабы, состоящие в браке, имели свои жилища и могли не присутствовать на этих совместных «пиршествах», а поужинать в своём углу и завалиться спать в окружении детей и под боком супруги. Но, куда денешь потребность поговорить! Порой застольная болтовня гораздо желаннее, чем сама еда, пусть даже и самая изысканная. Да и, как мы и говорили выше, уединённость усадьбы сформировала своеобразную микрокопию человеческого общества. Даже не смотря на то, что все они были рабами по юридическому праву, по сути своей они всё же оставались людьми. Причём, совершенно разными. Со своими характерами, привычками, надеждами, целями. Кто то был смышлёнее, кто то попроще. Кто то честнее, а кто то лукавее. Они жили все рядом друг с другом, торговали между собой, ссорились, мирились, давали друг другу взаймы под процент, заключали какие то договора между собой и жаловались Пилату друг на друга. Одним словом - жили по принципу, сформулированному ещё греками, но перенесённому на римскую почву их же великим соотечественником: «я человек, ничто человеческое мне не чуждо». Ну а то, что им «не чуждо», и чем были наполнены их сердца, как мы и говорили ранее, открывалось в их застольных разговорах. Вот, судите сами. - Авит сказал госпожа возвращается в усадьбу - обгладывая куриную ляжку то ли утверждая, то ли вопрошая своего соседа говорил один из сидящих за столом. - Да? А что же случилось? - прожёвывая и запивая проглоченный кусок поской отвечал его сосед. - Говорят, в этом пожаре сгорел и её дом, сама еле спаслась... - вступил в разговор ещё один. - Кто говорит? - сразу несколько человек посмотрели на говорившего - Встретил вчера Луция из проперциевой усадьбы, хозяин его отправлял в Рим с поручением, рассказывал мне, и о доме госпожи сказал... - Нашёл кому верить, этот болтун соврёт не дорого возьмёт... - Да, хороший урожай винограда в этом году... - И оливки богато уродились... - А вам то что с этого урожая? Вино не для нас... нам вот это пойло... - кивнул на кувшин с поской раб - сторож. - Димитрий нашёл уже покупателя, выслуживается перед хозяином... да и себя, думаю, не обидит - Если бы выслуживался, то нас бы и заставил убирать, а так покупщик сам должен искать людей, вот и наймёт нас... - возразил один из сидящих. -А тебе опимианский фалерн подавай? - язвительно вставил другой. Все засмеялись. Лучше бы прикусил язык, а то за «выслуживается перед хозяином» и плетей можно отведать... - А ты донеси пойди и отведаю... - Жаль, господин эргастул приказал заколотить, плачет по тебе... - По тебе уже давно крест плачет... - Эй, хватит вам, петухи галльские... - осадил спорящих старик - винодел, - и вина в этом году будет в достатке и масла..., а значит и мы будем сыты и господин доволен. - А мне порой кажется, что нашему господину абсолютно наплевать и на виноград и на оливки и вообще на всё. Он целыми днями что то читает или пишет... - А ты что хочешь, чтобы он каждый день устраивал попойки с соседями, а за триклинием им прислуживали наши дочери? - Он уже не молод, для такого времяпрепровождения, может быть когда то и таковое бывало в его жизни... - с ухмылкой вставил раб - сторож. - Прикуси язык, - уже с угрозой в голосе повернулся к нему конюх, - я знаю господина уже 20 лет... - А что я такого сказал? - возразил тот, - многие патриции так проводят время, говорят сам принцепс не прочь попировать в кругу не только блудниц, но и кинэдов ... - Да, жаль, не дали боги родиться тебе патрицием, вот бы ты разгулялся... - с насмешкой перебил его сосед, - но, знаешь сам, бодливым коровам Юпитер рогов не даёт, а даёт долю раба, да ещё и с должностью ночного сторожа...Все дружно захохотали. Но тема с кинэдами и блудницами обсуждалась ещё некоторое время, пока кто то не перевёл разговор на приближающиеся Сатурналии и все мысли ужинающих обратились к будущему празднику. Не сильно отличались разговоры и в женской половине трапезной. -Сладкую запеканку делай так, - рассказывала пожилая кухарка молодой, - полфунта муки и творога фунта с два смешай вместе, как для оладий. Подбавь мёда с четверть фунта и одно яйцо. Когда хорошо размешаешь всё, то смажь маслом глиняную миску и положив туда закрой всё крышкой. Смотри, чтобы хорошо пропеклось в середине... Молодая женщина всё внимательно слушала и согласно кивала головой. - Побалуешь муженька вкусной едой и он тебя побалует... - завершила неоспоримым доводом свой рецепт кухарка. Молодая застенчиво улыбнулась ей в ответ. - Лучше побалуй своего муженька сатирионом, - крикнула ей с другого конца стола женщина лет 30. - Вакхом клянусь, будет тебя баловать всю ночь...и без запеканки. Женщины рассмеялись, а молодая вопросительно посмотрела на кухарку, как бы спрашивая её: «О чём это она?». Советчица заметила этот немой вопрос и продолжила: «Зайди ко мне после ужина, я научу тебя, как муженька превращать в неутомимого сатира...». Все опять засмеялись, а молодая покраснела и опустив глаза принялась за еду. - Бесстыжая, - укорила женщину кухарка, - что смущаешь девчонку? Она только жизнь начинает.., а ты - «научу, как муженька в сатира превращать». - Да полно тебе, Сервилия, - возразила женщина. - Каков наш век? Ты вот удовольствие получаешь только от еды и сна, ушли твои года с красотой и молодостью. И мои скоро уйдут, а пока не ушли хочу сатира, хочу...а что нам ещё остаётся? Такова доля наша рабская...Мужья наши - рабы, детей рождаем в муках да и тоже рабами...даже если и отпущены господами, то всё равно ни завещания, ни наследства детям оставить не можем... где радость? Где свет? Вот и остаётся только любовь...когда захлёбываешься этими волнами удовольствия и внутри ощущаешь изливающееся семя... Она даже прикрыла глаза и говорила уже почти что шепотом. Женщины, как заворожённые, слушали этот монолог и когда она замолчала все с грустной скорбью вздохнули. - Говорят, госпожа приезжает - после небольшой паузы вновь начался разговор. - Госпожа наша добрая, она мне в прошлый приезд подарила гребень для волос... -А мне покрывало... - А почему она живёт в Риме, а господин здесь? - спросила молодая у кухарки. - Они в разводе? - Ну вот ещё выдумала... - ответила та, - значит ей в Риме интереснее, чем здесь... - Как я ей завидую, - прошептала молодая, - моя мечта попасть в Рим...вот бы нас с Луцием забрала госпожа с собой. Рим! Цирк! Театры! Я бы её сопровождала...
Ну а на другой стороне дома, в экседре, тоже был накрыт стол, за которым так же текла беседа, вернее сказать - монолог, изредка прерывающийся вопросами или замечаниями второго собеседника. Давайте послушаем и их, тем более, что не видя нас они будут такими же откровенными в своих суждениях, как и те, которых мы подслушивали в трапезной. - Твоя утренняя речь, Димитрий, была похожа на речь цензора, - с некоторой даже насмешкой говорил старик, очищая варёное яйцо от скорлупы. - Ни больше, ни меньше, как в оскорблении величества Рима и римского народа обличил ты меня... Я же, в соответствии с римскими законами, попытаюсь оправдаться перед тобой. Пилат посмотрел на Димитрия и улыбнувшись продолжал. - Начну с сенаторского достоинства...Не буду лукавить, мечта стать одним из отцов римского народа тешила меня многие годы и в армии, и во время префектуры. Все условия осуществить эту мечту были. Вернувшись в Рим после смерти Тиберия я готов был выставить свою кандидатуру на выборы в сенат. Более того, принцепсом стал Гай Германик, я знал его с малых лет. Его отец был моим полководцем, а маленький Гай фактически сыном нашего легиона. Я не сомневался, что он поддержит меня, да так бы и было... но, тут начались какие то странные и настораживающие меня метаморфозы с Гаем. Доколе он был частным человеком, он был образцом скромности и, казалось, в нём воплотились все добродетели его великого отца. Став принцепсом и приняв власть он превратился в совершенно иного человека. Даже не в человека, он стал считать себя богом и пытался заставить всех поклоняться ему, как божеству. Как ты думаешь, Димитрий, кто должен был первым объявить его божеством и воздать ему божеские почести? Пилат вопросительно посмотрел на грека. - Я слышал об этом, - кивнул головой тот, - он издал эдикт, чтобы во всех городах строили ему храмы и совершали богослужения в его честь... - Нет, мой дорогой грек, - возразил старик, - это уже было после. Первым ему должен был поклониться сенат! Вот такой выбор стал и передо мной. Стать сенатором и умереть, ибо я не считал его богом, или стать сенатором и поклониться этому обезумевшему...То есть, остаться самим собой и умереть на плахе, а ты знаешь, как Гай поступал с противящимися его безумию. Или предать свою совесть, достоинство, предков и стать одним из холуев сумасшедшего принцепса. Зато сенаторского достоинства! А! как тебе такой выбор? Ты бы какой путь выбрал? Спросил с усмешкой Пилат наливая себе вина и разбавляя его. Димитрий молчал. - Так это ещё цветочки... - не обращая внимания на молчащего грека продолжал старик свой монолог. - Он как то ввёл своего коня в курию и оглядев всех этих отцов сказал, что хочет видеть его сенатором! Коня! И никто не открыл рта своего, и поверь мне, они проголосовали бы все единогласно. И конь бы стал одним из них. А потом он бы захотел сделать сенатором своего пса...или...да мало ли что взбрело бы ему в голову если бы Херея не прервал его безумства. Вот тебе и ответ почему я пренебрёг всем тем, о чём ты говорил. А сенаторское достоинство... Его просто нет. Есть сенаторское ничтожество - продажное, холуйское и угодливо трусливое. Пилат замолчал, и аккуратно разрезав очищенное яйцо окунул его в соус и отправил в рот. Прожевав и проглотив его, он сделал глоток вина и продолжил. - Ну а по поводу того, что я предпочитаю жить изгнанником на сто первом миленариуме, а не в Риме, и тем самым лишаю себя удовольствия посещать театры и цирки... Я не знаю даже что и сказать тебе. Неужели ты сам не видишь, что такое Рим? Ты же жил там! Пилат с каким то даже сожалением посмотрел на Димитрия и вздохнув продолжил. - Я вчера после нашего разговора долго не мог заснуть и вышел в портик и, представь себе, увидел небо. Ты удивился? Да, увидел небо. Представь, ночь, тишина до звона в ушах, и небо огромное и прекрасное. Мерцающее и даже страшное в своей необъятности и непостижимости. В первый раз я его видел таким...И тут же вспомнился мне платоновский город свиней. За чем свиньям небо? Свиньям нужна земля, желуди, корыто с отрубями... Верно же подметил ваш мудрец: они жрут, совокупляются, лягаются ногами, отталкивая других от кормушки, кусаются набивают своё чрево и только этим и живут. Ты говоришь: Рим с его развлечениями и удовольствиями...театры, цирки. Я уже 20 лет живу здесь и не знаю, что там, в городе, но когда я покидал его театры были сборищем похотливых шутов, глумливых дураков и кинэдов. Мне было стыдно смотреть этот постоянный кордак, и ещё более стыдно слушать, что они вытворяли на просцениуме, и что исходило из их уст. Думаю, с тех пор если что и изменилось, то не в лучшую сторону. Или эти, полуденные побоища, устраиваемые Клавдием на потеху черни. Я - воин, видевший смерть и сам несущий её остриём своего меча, не мог без сострадания смотреть на этих несчастных, которых заставляли биться на смерть без щитов и без доспехов. А толпа ревела от удовольствия видя потоки крови, увечья и страдания умирающих. Об этих развлечениях и удовольствиях говорил ты? Они мне не только чужды, но и отвратительны. Здесь я свободен от всей этой грязи и гнусности. А там нужно быть бесноватым, чтобы не выделяться среди бесноватых, как говорят в Италии. Или стать свиньёй, как метко подметил ваш мудрец. Пилат усмехнулся и посмотрел на грека. - Я не хочу становиться ни тем, ни другим. Я хочу остаться самим собой. Надеюсь, ты услышал меня и понял. - Ты говорил убедительно, но другой жизни ведь нет, а ту, которой живут все, ты презираешь - возразил Димитрий. - О другой жизни только мечтают...философы и ... Он хотел сказать - сумасшедшие, но осёкся, и мельком взглянув на старика продолжил: - Люди живут своими страстями, а не разумом...и так будет, я думаю, всегда. Так ради чего становиться белой вороной? Не разумнее ли принять эти правила и просто жить? - Ты говоришь, как один из них, - перебил его Пилат, - нет, не разумнее. Разумнее попытаться понять, что же такое наша жизнь, и в чём её главный смысл. Посмотри на меня, жизнь пролетает очень быстро, а что там, потом? Если вечный мрак, то, конечно, надо быть свиньёй, да понаглей, даже если эти басни с раздачей душ и истинны, то тоже можно жить по свински в надежде на новую долю, но вот кажется мне, что не так всё просто, как возвещают жрецы юпитеров и кибел. Но, мой дорогой грек, давай оставим эту тему. Ты прочитал свиток? Скажи мне, что ты думаешь о прочитанном? - Я не дочитал до конца, но очень уж удивительно то, что я прочитал, - сказал Димитрий, - если хотя бы малая часть того о чём там повествуется правда, то это был или великий маг, или великий обманщик...но, в любом случае, безумец! - после мгновенной паузы добавил грек. - Потому что то, чему он учит, не выполнимо человеком, а то, что описывается, как сотворённое им, не по силам человеку... Он вопросительно посмотрел на Пилата. - Как я понял, именно с этим человеком ты встретился в Иудее, и эта встреча заставила тебя по иному взглянуть на человеческую жизнь? Пилат с каким то горьким сожалением взглянул на ожидающего ответа грека, и кивнул головой. - Как оказывается, не только меня. - ответил он. - Ещё и Клавдию, а судя по происходящему в Риме, сотни и тысячи других...мужей и жён. Он не был безумен, не был маг и, тем более, обманщик. Сами иудеи называли его сыном Бога. Но, как бы они не называли его это был Человек! Царь! В одежде простолюдина, но Царь! Пилат замолчал и налил вина себе и Димитрию, грек поспешно схватил кувшин с водой и разбавил налитое. Они подняли чаши. - Ты расскажешь мне о вашей встрече? - спросил грек. - После произошедшего в Риме я обязан рассказать об этой встрече...всем. - ответил старик. - Клавдия рассказала им о своём сне, но она не рассказала о нашем разговоре, она и не могла об этом знать. В претории тогда были только я и он. Пилат вытер губы полотенцем и продолжил. - Ты же видел, в свитке написано, что он не отвечал мне ни слова, но это не так... Да, он был не многословен, но каждое сказанное им слово было подобно вспышке света...ты не поймёшь этого, это и невозможно объяснить человеческими словами, но это именно так. Он говорит, а каждое его слово как какой то луч, не видимый, но пронзающий твоё сердце, или совесть, или разум. Я не могу объяснить это... ощущение, и самое удивительное, его слова невозможно забыть. В любой момент они вдруг вспыхивают в памяти, и вся моя жизнь мелькает на фоне этих слов...какой то ничтожной и пустой. Старик замолчал, и посмотрев на грека, добавил: «А ты говоришь - великий лжец...Правды ради, все его враги тоже обвиняли его во лжи...».
Вот такие разговоры можно было услышать за столами ужинающих в усадьбе в то же самое время, когда Рим был взбудоражен и взволнован появлением кометы. Вы обратили внимание - ни слова о звезде! А всё потому, что вновь всё небо, ещё с одиннадцатого часа дня, затянуло тучами, и её просто невозможно было заметить за этой завесой. И ни что не навевало тревоги, и никто не гадал, что же за беду несёт хвостатая звезда на этот раз цезарю, сенату и народу римскому. А теперь самое время оставить увлечённых своими разговорами, и пустой болтовней разбавляющих свой вечерний ужин. Ведь дальше, как и всегда бывает, пойдут воспоминания и размышления, насмешки и споры, а время уже позднее, и воспоминания прервутся недосказанными, а споры незавершёнными, и все разбредутся по своим спальням и провалятся в свои сны. А следующий день вновь соединит их в триклинии или в атриуме, или на задворках усадьбы, или на винограднике, или на берегу моря. Таковой и была ежедневная «суета сует», как определил человеческую жизнь мудрейший из царей, отмеряемая восходами и закатами «светила большего». С усталым равнодушием взирающего со своей золотой квадриги на копошащихся в прахе земном человеков. ХРАМ Когда старик ушёл в свою спальню Димитрий ещё с час оставался в экседре. Ужин и выпитое вино склоняли к умиротворённому покою, но разговор, особенно откровения и размышления Пилата о жизни и её лабиринтах и тупиках, вызвал в мыслях Димитрия какое то хаотичное движение. По своему мировоззрению он был атеист, но атеист с некими нравственными обязанностями, которые, в первую очередь, были связаны с его национальностью. Он родился эллином и считал себя носителем и наследником древнего и великого этноса. Римлян он презирал. Да и в самом деле, какое сравнение может быть народа древних героев и мудрецов с народом, как он считал, солдафоном по своей сути. К тому же развращённым и неистово алчным. Справедливости ради надо сказать, что и римляне презирали греков и смотрели на них свысока за эти же качества. Цивилизация древних героев и мудрецов, к моменту нашего повествования, давно уже «канула в Лету», оставив после себя только театр, атлетические соревнования и сотни, если не тысячи, талантов свитков и книг своих софистов, поэтов и драматургов. Рим всё это забрал, и, как видел и понимал Димитрий, превратил всё в балаган. Это вызывало в нём ещё большее презрение. Но, как часто и бывает в жизни, презрение это надо было прятать глубоко, ибо и личное благополучие, и достаток да и сама жизнь порой зависели от презираемых. Пилатовский монолог о сенаторах и вообще о Риме, был созвучен внутреннему убеждению грека. Здесь он понимал старика, но вот ответить на возникший в нём же вопрос: «А смог бы он вот так отказаться от всего и уединиться в глуши?», он однозначно не мог. Что ни говори, но он всё же предпочёл оставить свой Коринф и бросился искать славы и денег в Рим. И если бы судьба свела его с кем либо из знатных и сильных, то не стал бы он одним из тех, о ком старик говорил с насмешкой и отвращением? Город свиней всё же заманчив и желан для многих, и только единицы находят в себе силы и достоинство пренебречь всем тем, чем этот город заманивает. « А ведь он сам признаётся, что поначалу эта свиная доля привлекала и его... - размышлял грек в своём одиночестве. - И он только благодаря встрече с этим магом отказался от неё...Да, что же этот маг сказал ему такое, что полностью заставил сменить и мысли и цели и смыслы...» Димитрий соскользнул с ложа и взяв светильник направился в свою спальню. Свиток лежал на столике возле кровати. Он зажёг большой светильник и поставив его у изголовья уселся на кровать. Развернув свиток грек нашёл абзац на котором остановился и принялся за чтение. Он не особо углублялся в смысл прочитанного более обращая внимание на описание событий и дел, приписываемых магу, так он решил для себя называть того, о ком и рассказывалось в свитке. Некоторые слова, сказанные магом, и дела, совершённые им, вызывали удивление Димитрия, некоторые - возмущение, а иногда даже раздражение. Прочитав следующие строки: «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч. Ибо Я пришёл разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её» он с иронией подумал: «а мужа с женою его»? Но то, что прочитал он дальше вызвало уже не иронию, а раздражение: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня». « Как же надо вознестись в собственных глазах, чтобы такое сказать... - с каким то даже гневом подумал грек. - Это явно слова безумного...или бога - искоркой промелькнула мысль - а о каком Отце он постоянно упоминает? Может быть все эти слова имеют какой то тайный смысл...что он хотел этим сказать, что любить его важнее, чем любить своих родителей или детей? Безумец! Или Бог? Если принять на веру исцеление слепых, очищение прокажённых...но воскрешение умерших, как это возможно? Нужно повнимательней разобраться с этим - решил он. - Всё, что вызывает вопросы, особенно сказанное магом, надо отдельно выписать для себя и поговорить об этом со стариком. Всё это происходило в то самое время, когда он был там! Интересно, он то сам верит в истинность всего написанного здесь? По всей вероятности нет! Хоть он и говорит о маге с восторгом и восхищением, но говорит как о человеке... хоть и сравнивает его с царём. И даже решил описать свою встречу с ним...хотелось бы знать, что он там пишет?» Димитрий отложил свиток и прислушался. По всей вероятности ночь уже перевалила на вторую стражу. Он поднялся, и взяв светильник вышел из спальни. Пройдя по коридору он оказался в атриуме, и подойдя к столу уселся в кресло старика. Таблички лежали двумя стопками. Справа исписанные, слева стопка чистых. Он отложил в сторону несколько чистых решив взять их для своего исследования свитка. Затем, после некоторого раздумья, он взял одну из исписанных табличек и подвинув поближе светильник углубился в чтение. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «...а чтобы рассмотреть суть за яркой мишурой мне потребовалось время. Тогда же, этот мой первый опыт общения с народом, которым повелевать послал меня принцепс, оказался поучителен для меня. Пойдя у них на поводу я утвердил их в мысли, что и впредь не решусь применить силу, а они, играя на этом, смогут управлять мной. Больше подобного я не позволял себе. Впоследствии я узнал, что некогда, над главным входом в иудейский Храм возвышался золотой римский орёл водружённый там царём Иродом. И никто не открывал рот свой и не противился его воле. Дерзнувших же низвергнуть орла он сжёг огнём. Только жёсткой рукой можно было управлять этим народом. Нашу же снисходительность они принимали за малодушие или даже слабость. Кто прожил среди иудеев долгое время поймёт меня. Нет в мире другого народа, который был бы так спесив, самонадеян и мятежен. Этот народ так же выделяется среди прочих народов своей ненасытимой алчностью и несмиряемой гордыней. Не раз, и не два, сила римского оружия обрушивалась на иудеев. Квириний и Вар, а до них Помпей и Габиний наказывали и побеждали этот народ, как на поле брани, так и в укреплённых городах. Но ни кровь, ни огонь, ни тысячи крестов ничуть не научили их смирению и страху. Всегда в их среде бродит, подобно как в молодом вине, дух непокорности и часто всякие праздношатающиеся болтуны и бездельники увлекали за собой тысячные толпы, обольщая их красивыми речами, и, выдавая себя за посланников божества, обещали им свободу, подстрекая к восстаниям и мятежам против нас. После вышеописанного мной инцидента я сам решил посетить их столицу. Приближался один из главных иудейских праздников, и , как я знал из записок Копония и рассказов Грата, в этот день народ со всей страны стекался в город для жертвоприношения божеству всех иудеев. Я хотел видеть их почитание своего бога. А кроме того, было необходимо на эти дни усилить гарнизон, расквартированный в Иерусалиме, и обеспечить невозможность провокаций со стороны всяких бунтарей и разбойников. Я выступил из Кесарии за неделю до предстоящего торжества. Со мной шла когорта из размещённого в Яффе Италийского легиона. Клавдия осталась в Кесарии. Я не хотел утомлять её неизведанным и долгим путём, а нам предстояло преодолеть более 85 миль по иудейским дорогам, пыльным разбитым и непригодным для римских матрон. Двинувшись через Самарию мы заночевали в Сихеме, и к вечеру следующего дня были в Антипатриде. До Иерусалима оставалось около 30 миль, дневной переход походным маршем, но время позволяло, к тому же я не хотел входить в город в ночную стражу, когда все уже сидят у своих очагов и думают о ночных сновидениях. Уязвлённый прошлой неудачей я вновь решил войти в город при свете солнечного дня и во всей мощи и блеске римского военного строя. Это стало бы сдерживающим фактором для тайных бунтовщиков и смутьянов, а заодно напомнило бы иудеям, что хозяева здесь мы, а не они. В Антипатриде мы пробыли ночь и день и выступили из неё с заходом солнца. Восход встретил нас за десять миль до города. Но задолго до того, как мы увидели сам Иерусалим, зрелище, подобное чуду, удивило меня. Как будто ещё одно солнце, в своём нестерпимом блеске, засияло над вершиной открывавшегося впереди холма. Поражённый, я остановил коня, и прикрыв глаза пытался рассмотреть источник этого ослепляющего сияния. «Иудейский храм - заметив моё замешательство сказал сопровождавший меня трибун. - Ты будешь поражён ещё больше, когда увидишь его вблизи. До города ещё около 6 миль». Мы двинулись вперед, а пылающий над холмом огонь, как свет маяка, вёл нас по постоянно поднимающейся в гору дороге. Город расположился на двух противоположных холмах и был окружён мощной крепостной стеной. Мы приближались к нему по дамасской дороге, и чем ближе подходили, тем всё более и более его стены угрожающе нависали над нами, давя своей мрачной и угрожающей мощью. Тогда я впервые испытал ощущение, что и сами стены этого города ненавидят нас, так же, как и живущие в нём. Это ощущение постоянной ненависти не покидало меня все 10 лет моего прокураторства в Иудее. И я был прав. В этой стране всё ненавидело нас, а для их жрецов, и они не скрывали этого, мы, римляне, хозяева всей ойкумены, были не только ненавидимы, но и нечисты. Они считали себя осквернёнными даже прикоснувшись к нашей одежде! А кто же были они? О! Себя они считали избранниками богов. Но настоящими избранниками богов были мы, римляне, ибо мы властвовали над ними, и пусть тешут себя рабы гордыней или презрением, или упиваются своей ненавистью, но они платили нам дань и мы утверждали им царей. Город не впечатлил меня ничем. Если бы не их царь, отец бывших тогда тетрархов, в городе не было бы даже достойного дворца. Как я впоследствии узнал это он вновь отстроил храм и придал ему нынешнее величие. Благодаря ему в Иерусалиме появился театр, цирк и амфитеатр. Его дворец стал местом пребывания римских наместников, а возведённая им в честь Марка Антония крепость стала казармой для расквартированного в городе гарнизона. Базилика, выстроенная им с южной стороны храма, была поистине украшением города и излюбленным местом встреч для местных купцов, придворных и храмовых служителей. Мы вошли в город через северо - западное предместье и миновав Дамаские ворота вышли к крепости Антония. Здесь разместилась когорта приведённая мной. Трибун Целлер командующий иерусалимским гарнизоном приказал двум декуриям сопровождать нас к дворцу Ирода, где была резиденция префекта. Это, пожалуй, было единственное место в городе достойное царей по своему комфорту и роскоши. Цель этой моей исповеди не описание Иерусалима и тех зданий и сооружений, которые построил Ирод. Как я уже писал выше, к сожалению, за грандиозностью и величием выстроенных дворцов и храмов, прячется, почти всегда, низкая и жестокая душа властителя. А всё сооружаемое им вызвано тщеславием или гордыней. Повторюсь, истинное величие не нуждается в грандиозности дворцов и триумфальных арок. Но дело не в этом. Прежде чем речь пойдёт о моей встрече с Праведником я хочу тут рассказать о храме, и о той роли какую он сыграл во всей этой истории. Главным обвинением предъявленным жрецами Праведнику было то, что он, якобы, грозил разрушить храм и в три дня воссоздать его. Обвинение было не только смехотворно абсурдным, но и лживым, тем не менее оно стало причиной смерти невиновного. Но вернёмся к храму. На следующий день я посетил гарнизон. Крепость, в которой квартировали воины, через галерею соединялась с храмовой площадью. На этой галерее и располагались солдаты во время иудейских богослужений и жертвоприношений. Крепость имела четыре башни по своим углам, две из которых возвышались над храмовой площадью, и с которых открывался великолепный обзор всего комплекса. Надо признать, подобного святилища я не видел в своей жизни. Ни храм Юпитера Капитолийского, ни храм Аполлона в Дельфах, ни Дианы в Эфесе не сравнятся с тем, что соорудили иудеи для своего божества. И дело не в грандиозности самих зданий, а в богатстве и великолепии их убранства и самой отделки. Храм был построен на хребте мощно укреплённого холма высотою в 300 локтей. Всё пространство вершины было выровнено и обнесено двойными галереями покоившимися на беломраморных, по 30 локтей вышины каждый, столбах. Вся площадь, ограниченная этими галереями была выложена цветной мозаикой, а в центре её, окружённое стенами из такого же снежно-белого мрамора возвышалось само здание святилища. В этой стене было 10 ворот, по четыре с юга и севера, и двое с востока. Высота каждых составляла не менее 30 локтей высоты и 15-ти ширины и все они были покрыты золотом. Но ещё более удивительным было само святилище. Его высота составляла локтей около ста, а вершина его по всему периметру была окружена золотыми треугольниками, по 4 локтя в высоту каждый. Они то и создавали эффект горящего факела под лучами солнца. Но и это ещё не всё. В святилище вели ворота локтей 70 в высоту и не менее 25 в ширину. Как я уже говорил высота фронтона святилища была около 100 локтей и вся покрыта золотыми листами, так же как и ворота и косяки и все стены святилища. Справа и слева от ворот стояли два золотых столба вершины которых обвивали виноградные, золотые же, лозы, с которых свешивались виноградные гроздья в человеческий рост. Эти ворота не имели дверей, и сквозь них виднелась внутренность храма, тоже вся покрытая золотом по всей высоте и глубине. Это всё смог я разглядеть своими очами, с башни крепости, ибо в храм было запрещено входить неиудеям, а в самое святилище мог войти только их верховный жрец, и только раз в год. Как мне рассказали потом, в глубине святилища была ещё одна комната, называемая у них «святое святых», и она тоже вся от потолка до пола была покрыта золотом. В ней хранились главные сокровища иудейского богослужения. Её отделял от основного помещения великолепный занавес из самых драгоценных тканей, какие только существовали на тот момент в мире. Эта завеса символизировала, по замыслу иудеев, вселенную и расшита была в виде неба. По странному стечению обстоятельств, и к великому огорчению и даже страху иудейских жрецов, предавших на смерть Праведника, именно в момент его смерти этот занавес сам собой разорвался пополам. Они винили в этом произошедшее в тот день землетрясение, но, как ни странно, разрыв занавеса оказался единственным последствием землетрясения, как для храма, так и для города. Рассказав о внешнем благолепии и, по истине, ослепляющем богатстве иудейского храма перейду теперь к внутренней сути, к смыслу и цели самого существования этого святилища, как я думаю, единственного во всем мире. Храмы строят люди. Люди же и наполняют их стены своими догмами священнодействия, порядком жертвоприношений и правилами почитания богов. Иерусалимский храм открывал свои двери с восходом солнца под заунывный звук шофара, объявлявшего всему городу о начале нового дня. Я написал - двери, но это были ворота из коринфской меди, по своим размерам и весу столь огромны, что не менее двадцати человек из храмовой стражи открывали их утром и запирали на ночь. Тотчас же, по открытии, передний двор храма заполнялся толпами люда и повозками с птицей, овцами, агнцами, козлами, коровами и волами. Всё это сборище человеков и скотов мычало, блеяло, кричало и ругалось из - за лучших мест в галереях и на скамьях. Менялы занимали восточные галереи, торговцы птицей устраивались на северной стороне, а продававшие скот на южной. Таким образом, вся прихрамовая площадь моментально, в течение часа или даже меньше, превращалась в подобие римского бычьего рынка. Потом появлялись храмовые рабы и собирали плату с торговцев и менял. К третьему часу в храм начинали стекаться пришедшие в город на праздник. Каждый вёл с собой жертвенное животное, или мог купить его прямо здесь у торговцев. К этому же времени на всех трёх дворах храма появлялись крытые серебром ящики, так называемые сокровищницы, в которые приходящие ложили добровольные пожертвования. С этого же часа начиналось и жертвоприношение. До 11 часа дня, пока солнце не подошло к вершинам западного нагорья, стоял в воздухе непрерывный рёв и тревожное блеянье, обильно сдобренное тяжёлым, и приторным до тошноты, запахом крови. Места, отведённые под жертвоприношение, были завалены грудами требухи и залиты лужами крови. Служители не успевали вывозить внутренности убитых животных, а скудость и недостаток воды не позволял быстро смывать их кровь. Тучи мух, казалось со всей Иудеи, слетались сюда, чтобы утолить свою жажду крови. А телеги с требухой целыми караванами выезжали из восточных ворот и везли сочащиеся кровью внутренности на свалку, где уже пылал огромный костёр и кружились тучи падальщиков и рыскали сотни бродячих псов в предвкушении пира. Стоило подуть австру и весь этот аромат горящего мяса и копоть сжигаемой плоти накрывал Иерусалим. Глядя на всё это я проникся таким отвращением к происходящему, что меня самого чуть не вырвало. Заметив моё состояние стоявший рядом Целлер протянул мне пропитанный миррой платок. « Так каждый год - сказал он. - Они собирают огромные деньги, казнохранилище храма до потолка забито золотом, но провести акведук в храм, как они говорят, не богоугодное дело. Грат пытался их убедить, но без успеха. Как я понял самое богоугодное дело для них это копить золото». - Целлер рассмеялся и добавил: «Когда нибудь, и кто нибудь, я думаю, решится и заберет всё накопленное ими. Однажды это сделал Красс, конфисковав 2000 талантов храмового золота. Но с тех пор прошло уже 90 лет и они опять накопили не меньше. Для кого?». Тогда мне впервые пришла в голову мысль конфисковать часть их казны и построить им акведук, чтобы обеспечить храм достаточным количеством воды. Пусть даже вопреки их воле, но во благо и народа, и города, и храма. Подобное жертвоприношение совершалось каждый год, и каждый год в эти дни я приводил в Иерусалим воинов и наблюдал одну и ту же картину с горами требухи и ручьями крови. И однажды меня буквально пронзила мысль: «Их божеством был храм. Они поклонялись этому позолоченному внешне и набитому золотом внутри святилищу. Ему они приносили свои жертвы, им они гордились и им превозносились пред другими народами». В этом бы не было ничего удивительного. Каждый народ создаёт своих богов и поклоняется им. Мы, римляне, сделали своим божеством государство и ему в жертву отдавали свои жизни, ради его величия шли на смерть наши предки, память о величии духа которых сохранилась в нашей истории. Греки сделали богами свои пороки и похоти. Пьянство они назвали жертвоприношением Вакху. Блуд почтением Венере, мужеложество слабостью Юпитера, тем самым дозволив себе любые непристойности и мерзости. Иудеи же обожествили свой храм. А жертвами ему избрали не добродетели и мужество, а золото. Они набили им все внутренности его, а город был грязен, тесен и пылен. Не говоря уже об общественных банях, в городе отсутствовала даже клоака. Зачем же они копили этот клад? На какие нужды и для каких грандиозных начинаний складировались в храме эти тысячи талантов золота, и несчётное количество серебра? Ответ был только один - алчность, неутолимая и скупая, заполнила сердца иудейских жрецов. Она управляла ими, а они, полностью порабощённые ею, обольщали народ своим мёртвым обрядом. И боялись, боялись до того, что готовы были пойти на любую ложь и преступление, чтобы не утратить своей власти. Они кормили из своих рук целый легион так называемых книжников, которые так и сяк толковали их законы, чтобы держать в невежестве толпу. Потому то они и выступали против любого посягательства на их авторитет. Потому то они и осудили на смерть Праведника, не побоявшегося обличить их во лжи и в идолопоклонстве. Тогда же я сразу после праздника покинул город. Я не принял приглашения ни Ирода, галилейского тетрарха, желавшего завязать знакомство со мной, ни их первосвященника, выказавшего мне свою благодарность, которая больше была похожа на насмешку, за мой отказ установить сигны в Иерусалиме. Покидая город на восходе солнца и удалившись от него стадий на 10 я обернулся и вновь увидел пылающий золотом шпиль храма. Но в этот раз зрелище напоминало бушующее на холме пламя, а не солнечное сияние. Это был второй год моего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия. А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». Этими словами заканчивалась табличка. Димитрий аккуратно положил её в стопку и хотел было взять следующую. Его любопытство не было удовлетворено прочитанным. Как то мельком, в нескольких словах, упоминался тот, кого Пилат называл Праведником, а Димитрий магом. «Да, конечно, размышления старика об иудеях, богах и храме интересны, но только как наблюдения и мысли. Ничего нового в них нет. И храмы строят люди, и богов творят люди. Вернее сказать, самые мудрые или самые лукавые из людей. Боги нужны им чтобы утвердить свою власть над толпой. А толпа тоже не может жить без богов и жрецов! Должен же кто то оправдывать их пороки и успокаивать их совесть. Но, что ни говори, а полез он глубоко. За подобные мысли о богах когда то можно было попасть под обвинение в развращении нравов и даже богохульстве. Сейчас же это никому не интересно. Боги давно умерли, и римские, и греческие и, наверное, и иудейские тоже. Все сейчас поклоняются золоту, а иудеи, судя по запискам старика, первыми поняли всемогущество этого бога». Грек даже почувствовал какое то превосходства над стариком, что то подобное высоте взрослого над ребёнком. - Терзания его совести свидетельствуют о незрелости его ума, - заключил Димитрий. - Наверное, так и есть. Эти его метания о посмертной доле...А ведь всё просто - душа, как набор атомов, распадается и... всё. Кто это знает - живёт здесь и сейчас. А кто мечется не живёт ни здесь, ни там... Ему показалось, что подобным утверждением он поставил точку, как поставил диагноз болезни старика. Грек ещё раз посмотрел на таблички и решил идти спать. - Незрелость ума... - повторил он вслух. - Только вот чьего? Может быть твоего? Вдруг искоркой насмешки вспыхнула мысль, на удивление чуждая всем предыдущим. «Когда все, как ты утверждаешь, поклоняются золоту, вдруг появляется сумасшедший, который обладает чудодейственной силой слова и дела, и говорит о каком то царстве справедливости. Он призывает людей к нравственной чистоте и умирает за свои слова, распятый на кресте, как презренный раб. Но слова его настолько проникли в сердца людей, что даже ныне, спустя 35 лет, тысячи мужей и жён готовы умирать, как и он, и умирают за своё право быть людьми...Это что? Тоже незрелость ума...» - Да...- растерянно, и даже ошеломленно, прошептал Димитрий, - может быть я чего то недопонимаю...и всё, чем я жил до сих пор...заблуждение? Он даже испугался этой мысли. Она пронеслась в его сознании как вспышка, но явно, что пришла откуда то извне, а не родилась в его сердце. Тогда он ещё не знал, да и не был готов знать, что «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит». Димитрий встал и взяв несколько чистых табличек пошёл в свою спальню. Третья стража ночи подходила к концу. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Двуколка императорской почты двигалась впереди повозки Клавдии Прокулы. Гай следовал за ней, держась метрах в 100 и ориентируясь по огню её фонаря, тусклым пятном маячившего в ночной мгле. Иногда лошади сами ускоряли свой бег и почти догоняли двух всадников - преторианцев следовавших за двуколкой. Тогда Гай даже мог рассмотреть императорского орла на заднике, освещаемого закреплённым над ним фонарём. Он натягивал поводья заставляя этим коней смиряться, и давая двуколке уйти вперёд. Ночь в Городе и ночь вдали от города совсем не походили друг на друга. Город боролся с ночью, пытаясь всеми силами прогнать её со своих улиц. Его улицы, площади, харчевни и форумы противостояли ей и огнём осветительных факелов, и буйством ночной жизни, кипящей похотью, беззаконием, воплями избиваемых и визгами пьяных блудниц, и криками их клиентов. Но стоило выехать за римские стены и миновать хотя бы 3 или 4 миллиариума , и ты погружался совсем в иную ночь. За пределами города властвовала ночь первобытной природы. Её не тревожили человеческие страсти в том буйстве, в каком они проявлялись в Риме. Её плоть не разрывали сполохи вездесущих факелов. Она освещалась золотой россыпью звёздной мантии своей матери Селены, а её густую звенящую тишину мог нарушить только крик ночной птицы, или, как в нашем случае, стук колёс редких припозднившихся путешественников. Следя за дорогой Гай несколько раз оборачивался и всматривался в хвостатую звезду. Она висела по левую сторону, у самого горизонта, угрожающе направив свой огненный клинок на восток. - А звезда то указывает на восток... - пробормотал он в раздумье, - и я готов поклясться и своими богами и римскими, оттуда следует ждать чего то...чего то важного...и опасного. Наверняка, вновь погибнут люди...прошлая звезда указывала на север и восстали ицены, а кроме того чума выкосила целые трибы, обезлюдив город. Только вот когда этого ждать? Боги, почему то, предупреждая людей о бедах, не указывают сроки...На то они и боги - вздохнув решил Гай. Но мысль продолжала бодрствовать. «А если бы и сроки указывали, что бы изменилось? Даже пусть эта звезда заговорит человеческим голосом и скажет: «То-то и то-то ждёт вас через месяц...Ну ты и завернул! - усмехнулся сам себе Гай. - Звезда заговорит...Нет, пусть лучше так - боги послали кого то сказать людям: «то-то ждёт вас через месяц». И кто поверит? Может быть, единицы...и то сомневаюсь. Греки же, уже рассказывали о чём то подобном. Их царица имела дар предсказаний и пыталась предупредить их о бедах, а они насмехались над нею и не верили ни одному её слову... Но должен же кто то быть, кто понимает и знамения, и разумеет сроки? Наверняка есть...мудрецы - жрецы, знающие тайное...». Гай ещё раз обернулся чтобы посмотреть на комету. «Пусть боится цезарь». Вспомнились ему слова госпожи. «Да, отважная женщина моя госпожа. Откуда это в ней? Хрупкая, кажется беззащитной и слабой,а дух воина» Он откинул полог повозки и посмотрел внутрь. Масляный светильник еле тлел, крошечным язычком пламени не столько освещая повозку, сколько сгущая проникшую в неё ночную тень. Клавдия полулежала на подушках укрывшись шерстяным покрывалом. Казалось, она спала убаюканная равномерным скрипом колёс и ночной истомой. Гай осторожно опустил полог на место и вновь вернулся к своим размышлениям. Они помогали ему противостоять сну, а порой даже рождали вопросы, которые заставляли удивляться и искать на них ответы. Не всегда простые. Клавдия не спала. Она лежала закрыв глаза. У человека есть одно поразительное свойство - открытыми глазами мы видим настоящее, а закрывая их видим прошлое, и даже, порой, будущее. Клавдия была в прошлом. Иерусалимское сновидение, повергшее её в ужас 35 лет назад, оказалось пророческим, и исполнилось во всех своих жестоких подробностях в эти дни в Риме. За малым, и для неё непонятным и даже обидным, исключением, всё произошло так, как и привиделось ей тогда. Но! Во сне её влекли на казнь вместе с Праведником, её тело рвали плетьми и её же бросали на растерзание зверям. В жизни же всё это произошло не с ней, а с теми, с кем она делила хлеб, с кем разделяла чашу и с кем уже многие годы трудилась бок о бок, пытаясь привнести в этот мир страдания и угнетения чуть больше милосердия, доброты, правды. То есть того, что завещал нести людям Праведник. Праведник был оклеветан и предан на смерть, и ныне так же были оклеветаны и преданы на смерть его ученики. Почему же она не разделила эту же участь, которая была ей явлена через сон? Её отъезд из Рима, в самый разгар казней и гонений, непосвящённым мог показаться бегством из страха за свою жизнь, и это очень мучило её. Она была готова умереть вместе с сёстрами и братьями, и ждала каждый день, что и за ней придут городские стражи. Но дни шли, а её никто не трогал. Она не пряталась, и даже каждый день ходила в городскую тюрьму пытаясь передать томящимся там хоть что то из пищи. Её прогоняли, а иногда и пускали внутрь. Всё зависело от стражи и их декурионов. Одни строго соблюдали правила, другие любили денарии. Там же, в туллиануме, находился и один из тех, кто был непререкаемым авторитетом для всех, живущих в Риме, учеников Праведника. Два года назад он был доставлен в Рим из Иерусалима потребовав суда цезаря. Клавдии удалось посетить и его, а так, как он уже два года находился в узах, то стража, зная его, не препятствовала посещениям. Всего трижды удалось ей встретиться с ним, но эти встречи, встречи душ приговорённых миром к смерти, но обречённых на бессмертие, дали ответ на многие её вопросы. Этот человек, посвятивший всю свою жизнь Праведнику и проповеди его учения, поручил ей доставить его послание в эфесскую общину. И, кроме того, взял с неё обещание сохранить все писания, послания к общинам и письма к братьям. И не только сохранить, но и перевести на греческий, латинский и, многократно размножив, разослать по всем общинам в Азии, Ахайе, Понте и Испании. - Это твой долг пред Ним - сказал он ей в последней беседе. - Не спеши умирать, соверши этот труд любви. Он принесёт больше плода, чем твоя смерть в амфитеатре. Не спеши... - повторил он и при расставании. - В своё время Он призовёт и тебя. Придя после этой встречи домой, она и отправила в имение сундук со всеми находившимися у неё свитками, оставив при себе только его послание, и приказала собираться в дорогу. Через два дня узник был убит. Ему отрубили голову в амфитеатре Статилия Тавра, где казнили всех христиан имеющих римское гражданство. Остальных, до кого смог добраться Тигеллин, распинали на крестах или отдали зверям, а несколько десятков мужчин, обмазав земляным маслом и смолою, подожгли на столбах в садах Мецената сделав из них осветительные факела. И вот, эта изощрённая и бесчеловечная жестокость, применяемая палачами в способах умерщвления их жертв, не виновных ни в чём, кроме желания жить по правде, была необъяснима и непонятна Клавдии. Получалось, что заповедь о любви к ближнему, к чему и призывал Праведник , ненавидима абсолютным большинством людей, как в Риме, так и по всей империи. Это было видно по глумлению толпы над казнимыми. Ненавидима так, что для уничтожения её приверженцев, учеников Праведника, допустимы любые способы, и самый главный из них - клевета и жестокость. Жестокость в отношении ближнего была гораздо желаннее людям, чем любовь. Более того, жестокость, казалось, была рассеяна каким то злым, ненавидящим всё живое, богом, везде. Она проникла в семьи и дома, она жила на улицах и в амфитеатрах, ею были наполнены законы человеческие и божественные. Подобные выводы ничего, кроме боли и страдания не приносили. Утешением и надеждой были слова казнённого узника, сказанные им при последней их встрече в тюрьме: «Все, желающие жить по правде будут гонимы и убиваемы. Этот путь прошёл Он, этим же путём идём и мы, Его ученики. Другого пути в Его Царство нет». Её разум понимал и принимал эти слова, но сердце! Сердце не принимало и не понимало человеческую жестокость. Ей вспомнились первые строки элегии Тибулла, некогда подаренной ей Пилатом, и так удивившие её тогда, в детстве: «Кто же тот первый,скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе своём». И вот, - тот, неизвестный первый, дикий и жестокий, сумел засеять своей жестокостью всё человечество. И люди изощряются в убийствах себе подобных придумывая всё более и более жесточайшие казни и пытки. Зачем? Неужели страдания казнимых настолько вожделенны, что чем большую муку несёт убиваемый, тем большее сладострастие получает и палач и зритель? Она сама видела эти толпы, спешащие на зрелища, в объявленные эдилами дни казней христиан. Амфитеатры были переполнены желающими видеть жесточайшие страдания женщин и детей, отданных на растерзание хищникам. А в сады Мецената, после захода солнца, текла многоголовая человеческая река, освещаемая горящими телами мужей, братьев и отцов тех, кого днём, в амфитеатре Тавра, растерзали голодные пантеры и медведи. Откуда же в людях эта жажда видеть чужие страдания? Клавдия даже застонала от подобных мыслей и открыла глаза. Гай, услышав её стон - вздох, откинув полог заглянул в повозку. - У тебя, госпожа, всё хорошо? - спросил он, внимательно всматриваясь в неё. - Да, Гай, не беспокойся, немного устала, попробую заснуть... Где мы? - спросила Клавдия поправляя подушки и поудобнее устраиваясь на своём походном ложе. - Проехали 12-ый миллиариум. - ответил Гай. - Может быть, госпоже, стоит остановиться у ближайшей гостиницы и переночевать там? А утром путь продолжим? Ему было жалко свою госпожу. Путешествие в 120 миль на повозке покажется нелёгким испытанием и для молодой женщины, а госпоже уже под 60. Дорога то никуда не денется, а вот госпожу надо беречь. Он был готов нести её на руках до самого имения, но это было невозможно. Возможно было ехать в повозке, но так, чтобы щадить госпожу и не утомлять её. Чего он и добивался своими настойчивыми просьбами. Выслушав его Клавдия согласно кивнула. Гай радостно склонил голову и опустив полог обратился к дороге. Двуколка так же маячила впереди, но он всматривался в ночную мглу надеясь разглядеть огни придорожных харчевен. Но впереди была только темнота земли и серебристая россыпь неба. Прокула вновь откинулась на подушки и отдалась прежним мыслям. Жестокость и ложь, как оказывается, более желанны обществу людей, чем милосердие и истина. Почему так? Вот на этот то вопрос Клавдия и пыталась найти ответ. Обратившись к своему детству она вспомнила первое посещение амфитеатра. Ей было тогда лет 12 и отец взял её с собой на устроенные Тиберием гладиаторские бои. Она слышала этот восторженный рёв толпы то с одной, то с другой стороны, в зависимости от того, кто убивал - фракиец германца, или германец фракийца. Она видела искажённые каким то звериным оскалом губы ревущих от восторга и вожделения мужчин и жён, выбрасывающих вверх руки в моменты когда чей то меч или трезубец входил в тело противника и рвал его. Она в ужасе оглядывалась по сторонам, надеясь увидеть слёзы жалости хоть на одном лице, но замечала лишь восторг неутолимой кровожадности. А ведь там были и её сверстницы и сверстники, так же приведённые на это зрелище, и откровенно наслаждающиеся им. Получалось, жестокость сеялась с самого детства в сердца римлян, да и не только римлян. Цирки с травлями животных и убийством людей присутствовали по всей империи во всяком, мало - мальски, приличном городе. А жестокость, привитая с детства, в зрелые годы уже и не жестокость, а обычная норма поведения. И господа кормят своих рыб живыми рабами, или просто убивают из развлечения на потеху гостям. ТАНЕЦ Её память озарилась вдруг новой картиной. Это была Тивериада. Город, построенный на берегу Галилейского озера в честь Тиберия. Они были приглашены туда на день рождения Ирода, правившего этой землёй. Шёл уже третий год их пребывания в провинции, но тогда она впервые покинула Кесарию и сопровождала Пилата. Она сама выразила желание поехать с ним. То ли однообразие Кесарии стало утомлять её, то ли желание увидеть что то новое, а может простое женское любопытство, но, скорее всего, надежда встретить родственную душу среди жён или дочерей иудейской знати, приглашённой тетрархом на свой 50-летний юбилей. Ирод прислал за ними октофор и ждал их прибытия в окружении своих родственников и придворных. Гостей было не меньше сотни. Все разряженные в пух и прах. Женщины сияли и сверкали немыслимым количеством золотых браслетов, серёжек, цепочек, колец, заколок и диадем. Мужчины были поскромнее, все в белых, расшитых золотом и серебром хитонах и туниках. Именинник блистал в великолепном пурпурном плаще, отороченном серебряной узорчатой вышивкой, и золотом венке на своей довольно поредевшей и поседевшей шевелюре. Он с величайшим почтением приветствовал Пилата, в то время как его жена, ещё молодая, и яркая в своей зрелой красоте, приветствовала Клавдию. Её уста растянулись в лёгкой улыбке, даже, как будто, искренне дружелюбной, но глаза, холодные и настороженные, оценивающе оббежали всю фигуру и наряд Клавдии. Она даже сердцем почувствовала этот взгляд, и внимательно посмотрела на всё так же мило улыбающуюся Иродиаду. Но та быстро отвернулась, и взяв её под руку повела вслед за идущими впереди Иродом и Пилатом. Все двинулись за ними в пиршественный зал. Ложе Ирода располагалось в конце зала, на мраморном возвышении, к которому вели три ступени. Остальные столы были накрыты по обе стороны зала. Рядом с Иродом, с правой стороны было приготовлено ложе для них. Слева возлегла Иродиада. Ирод дал знак, и где то за ширмами, у входа в зал, запищали раненными птицами флейты и свирели. Им ответили нежным звоном тимпаны и застонали бубны. А из-за колоннады окружающей зал выскочили в вихре - хороводе танцовщицы. Торжество началось. Рабы с кувшинами не успевали наполнять чаши. Каждый, поднимающий чашу, пил, конечно же, за здоровье Ирода, за его счастливое правление, за богатство и благополучие его семьи...одним словом, вскоре все были пьяны и гвалт болтовни, пьяный смех, крики славословий, а нередко и ругань, стали заглушать даже звуки музыки. Клавдия ещё не овладела во всей полноте арамейским языком, и из обрывков фраз и разговоров, доносящихся до неё, поняла только то, что предметом обсуждений и споров был какой то узник, заключённый Иродом в темницу. Она разглядывала пирующих и видела только пьющие и жующие лица, как женщин, так и мужчин. Разгорячённые вином и потные от усердного пережёвывания подаваемых яств, они наслаждались жизнью, своим благополучием и знатностью. Столы были в кучах обглоданных костей и лужицах разлитого вина. Рабы сновали между ними убирая эти следы обжорства и пьянства. Она взглянула на Иродиаду. Та не пила вино, и с нескрываемым презрением смотрела даже и не на пирующих, а куда то поверх их голов, в пространство зала. Её тонкие пальцы в перстнях и с острыми кроваво красными ногтями, отщипывали ягоды винограда от огромной рубиновой грозди лежащей перед ней на золотом блюде. Она медленно отправляла их в рот, так же медленно пережёвывая. Ирод что то рассказывал Пилату с горячностью и постоянно заглядывал ему в глаза, как бы пытаясь найти в них одобрение и поддержку. Понтий лежал опираясь на согнутую руку и слушал болтающего Ирода. Он с отвращением, если даже не с ненавистью, смотрел на происходящее в зале празднование. Клавдия знала это его выражение лица и понимала кипящие в нём чувства, но покинуть пир они не могли. Это было бы оскорблением и породило бы вражду. Он заметил её взгляд и наклонившись к ней сказал на греческом: «Придётся потерпеть ещё несколько часов эту иудейскую вакханалию». Она согласно кивнула. Вдруг гвалт стал тише и через минуту затих вообще. Между столами появилась девочка лет 13-ти, она была в красно - фиолетовой палле накинутой на плечи и укрывающей всю её фигуру. Волосы, черными змеями - косами рассыпались вокруг её лица, нежно - розового, с алыми маленькими губами и большими глазами, сияющими зеленью изумрудов, под чёрными стрелами бровей. Она шла медленно, как бы давая всем присутствующим рассмотреть себя, и налюбоваться ею. Ирод перестал болтать и с удивлением следил за приближающейся девочкой. «Это моя дочь» - шепнул он Пилату, привставая навстречу подходящей. Взгляд Пилата сменил отвращение и раздражение на насмешливое любопытство. Иродиада всё так же отщипывая ягоды с улыбкой смотрела на остановившуюся перед ступеньками Саломею. Та оглядела возлежащих Пилата и Клавдию и обратилась к Ироду, застывшему в нелепо выжидающей позе. - Господин мой, - сорвалось с её губ. - Я приготовила тебе подарок. Ты позволишь показать его тебе? Ирод глядел на неё с какой то глуповато восторженной улыбкой. - Конечно, дочь моя… - наконец выдавил он из себя. Саломея обернулась и махнула рукой. За занавесом ухнул барабан, тело девицы вздрогнуло. Она прикрыла глаза а её руки взметнулись вверх, оголившись до плеч и сверкнув на предплечьях, обвившими их золотыми змейками. Барабан начал ускорять свой ритм и в такт ему задвигались ноги, бёдра, руки и голова танцующей девочки. Она кружилась, приседая и даже почти падая на мозаичный пол залы, но тут же взметалась вверх в неистовом порыве юной силы и красоты. Вдруг барабан замолчал и она замерла в полупорыве, как будто хотела взлететь над всем залом. На смену барабану пришла флейта и арфа. Смена ритма танца заставило всех ахнуть. Девица сбросила с себя паллу, и оказалась совершенно нага. Её нагота была прикрыта только туникой из драгоценного, почти прозрачного виссона, сквозь который сияла миниатюрная, расшитая жемчугом, набедренная повязка. Волосы темной волной покрывали её шею и грудь, ещё по девичьи нежную и упругую. И эта её нагота, ещё девичья, но выставленная во всей откровенности уже не таившегося в этом юном нагом теле порока, приковывала к себе невидимыми цепями похоти сотни глаз, следящих за каждым изгибом её тела, за каждым движением её рук и ног, головы и шеи. И, наверняка, уже «прелюбодействующих с нею в сердцах своих». А она, извиваясь под звуки музыки, казалось наслаждается этими излучающими похоть и вожделение взглядами. Клавдия была ошеломлена и самим танцем и манерой его исполнения. Она мельком взглянула на Пилата. Он смотрел на танцующую девицу оценивающе презрительно. Так рассматривают рабов на торжище. За то Ирод буквально таял от сладострастия следя за девой. Его глаза ощупывали каждый изгиб её тела, а язык то и дело облизывал губы. Иродиада соскользнула со своего ложа и исчезла в глубине колоннады, то ли возмутившись столь откровенным «подарком» дочери, то ли возревновав её молодость. И в самом деле. Казалось, девица пытается соблазнить и увлечь своим юным телом Ирода. - Она совершенно не знает что такое целомудрие в свои 13 лет - подумала Клавдия. Ей стало нестерпимо стыдно за эту девочку, а ещё больше за наблюдающих. Она покраснела и уткнувшись в стол ожидала конца «подарка». А девица, в волнах всё затихающей арфы, кружилась всё медленней и медленней, закинув руки за голову, и, наконец, замерла вместе с последним аккордом сорвавшимся со струны. В зале повисла тишина. Девица быстро наклонилась и схватив паллу накинула её на себя, сокрыв то, что ещё минуту назад было открыто всем взорам. Гости восторженно закричали и захлопали в ладоши. Ирод встал со своего ложа и поднял руки, не отводя глаз от Саломии. Все прекратили хлопать и кричать. - Господину понравился мой подарок? - тяжело дыша и с улыбкой глядя на Ирода спросила девица воспользовавшись повисшей тишиной. - Дочь моя, - облизывая губы и прижимая руки к сердцу ответил тот. - Твой подарок - лучший из всех, которые мне когда либо в жизни дарили...Он достоин самой высшей награды... Вожделение, пережитое им, бушевало внутри его и он даже заикался говоря. - Клянусь Богом отцов моих...- продолжал он, - что исполню любое желание твоё, какое в силах исполнить человек...Проси, дочь моя... Девица оглянулась и торжествующе оглядела сидящих за столами, как бы призывая их в свидетели царского обещания. - Позволь мне переодеться, господин - улыбнулась она Ироду, и не дожидаясь ответа исчезла в колоннаде. Ирод возлёг на своё ложе и подняв чашу пригубил. Было видно, что девица пронзила его сердце своей обнажённой откровенностью. Пилат с интересом вслушивался в их разговор, и даже покачал головой, услышав обещание Ирода девице. Ему было интересно услышать, что же попросит она в награду. Он наклонился к Клавдии и сжав её руку прошептал по гречески: «В лупанариях Субуры это дитя нашло бы себе достойное применение». - Может стоит уйти сейчас? - так же по гречески спросила она его. Он отрицательно покачал головой. Девица появилась в зале спустя час. Её уже и не ждали. Зал опять шумел многоголосицей женщин и мужчин, продолжавших питьё и поедание пищи, разбавляемое разговорами о танце, молодости, красоте, нарядах, прибылях и убытках и прочем, чем полны разговоры за пиршественными столами у власть имущих, да и всех прочих. В этот раз Саломия появилась в небесно-голубой, под цвет гиацинта, столе, прекрасно подчёркивавшей её стройность. Волосы были уложены и скреплены серебряной фибулой с крупным изумрудом. Она была прекрасна и нагой и одетой, и завидев её все опять прекратили болтовню и замерли в восторженном полупьяном ожидании. - Господин не забыл своё обещание? - дерзко и даже чуть насмешливо спросила она, остановившись перед ложем тетрарха. - Проси, дочь моя... - восхищённо осматривая её пробормотал Ирод. - Тогда хочу...- медленно и громко, чтобы слышали все в зале, как бы в раздумье протянула девочка, - чтобы здесь, сейчас, мне принесли голову того бунтовщика из Вифавары, которого ты содержишь в темнице... В зале повисла тишина. Опять сотни глаз неотрывно смотрели на девицу, одни с ужасом, другие с удивлением, третьи с одобрением. - Зачем тебе это, дочь моя? - в растерянности прошептал Ирод. - Возьми шарлах, возьми виссон, пурпур, жемчуг, золото...всё, что найдёшь в сокровищнице...твоё. Он посмотрел по сторонам пытаясь найти Иродиаду, но её не было. Пилат с интересом наблюдал за девицей. - Я так хочу,- она упрямо наклонила голову. - Ты дал клятву...здесь и сейчас - повторила она и взойдя по ступеням улеглась на ложе Иродиады. Тетрарх несколько секунд смотрел на Саломию, затем повернулся к телохранителю. - Сделай то, что она хочет.- сказал он. Солдат ушёл. Надо сказать, что в момент появления девицы пир фактически был остановлен. Всем было до озноба любопытно узнать, что же попросит девица, и затем уж, увидев исполнение её желания, восславить щедрость Ирода, и тогда уж продолжить веселье. Но услышав желание девицы, и её настойчивость в его осуществлении никто не решился вновь взяться за кубки и чаши. Все даже прекратили разговоры, и проводив воина глазами, молча ждали его возвращения. Эргастул был совсем недалеко. Клавдия не совсем поняла и просьбы девицы и ответа Ирода, и была удивлена переменой в настроении пирующих. - Что девочка попросила в награду? - спросила она Пилата, с удивлением оглядывая лица гостей, замерших на своих ложах в каком то тревожном ожидании. - Что попросила? - Пилат нашёл её руку и осторожно пожал её, как бы ободряя. - Эта прелестная девочка попросила убить человека в награду за её танец... - сказал он по гречески всё так же держа её руку. Ирод нервно теребил пальцами золотое шитьё своего пурпурного плаща и неотрывно смотрел на вход в залу. Солдат появился с большим серебряным блюдом, на котором лежало что то бесформенное, прикрытое коричневым женским платком. По мере того, как он приближался к ложе Ирода, гости, вставая, следовали за ним заглядывая через его плечи на блюдо. Девица, завидев вошедшего солдата, тоже встала с ложа и спустившись ждала его. Приблизившись к ступенькам солдат остановился и глядя на тетрарха сказал: «Твоё желание исполнено. Она здесь». Ирод молча указал на девицу. Саломея подошла к солдату и осторожно, левой рукой взяв край платка, откинула его. На блюде лежала человеческая голова, вся в густых черных волосах. Клавдия в оцепенении смотрела на то, как девочка, взяв правой рукой голову за волосы подняла её, разглядывая с каким то хищным блеском глаз. Голова лежала в лужице запёкшейся крови, уже не красной, а бурой и подобной клею. Эта кровь пропитала всю бороду, и когда девочка подняла голову, кровь, липкими нитями потянулась за ней. Девочка аккуратно положила голову на блюдо и накрыла платком. - Как она теперь будет жить с этим... - в ужасе подумала Клавдия, лишаясь чувств и проваливаясь в густую, звенящую бессмысленной какафонией человеческих голосов, тьму. Это было её первое и близкое знакомство с иудейской знатью, и с её нравами. Впоследствии она узнала кем был человек, голову которого так жаждала получить юная Саломия... И вот, в этот мир, упивающийся человеческой кровью, опутанный паутиной похоти и погрязший в стяжании пришёл Он, с проповедью о любви к ближнему, о нестяжании и чистоте. Он не призывал изменять этот мир, но звал в какой то иной мир. Его Мир. В мир, в котором «не поднимет народ на народ меча, и не будут больше учиться воевать. Где не будет жестокости и ненависти, а ребёнок будет играть со львом... где не будет зла и болезней, а столетний будет умирать юношей...». То, что Он говорил было настолько небывалым и невозможным, что большинству Он казался бы безумным фантазёром, но сила, действующая в Нём, одних повергала в ужас, а других заставляла верить в реальность Его Мира. И два этих мира полностью противоположны друг другу. Тот в котором я живу, мир жестокости и лжи, а тот, из которого пришёл Он, мир любви и правды. « Я хочу туда... - думала Клавдия. - К Нему. Те, кто погиб в Риме уже с Ним, а я...» Она с грустью вспомнила узника - старца. «Всегда помни и знай, -говорил он, - в Слове Его вся полнота всего сущего. Здесь и ключи жизни вечной, и ключи к Царству Его, и ключи к разумению. Во всех сомнениях своих обращайся к Слову Его и молись. Он ответит и укрепит и развеет все твои страхи. Потому то я и говорю тебе: не спеши умирать и унывать, а соверши свой труд любви и веры. Доноси до людей Слово Его - переводи и размножь и распространи по ученикам и общинам. Люди должны знать Путь, который он открыл для нас ценою своей жизни». « Я сделаю всё, что от меня зависит - мысленно пообещала она, - но я не понимаю, почему в мире Его царствует любовь, радость и правда, а здесь жестокость, похоть и ложь? Разве нельзя это изменить?» Спрашивала Клавдия своё сердце, то проваливаясь в полусонную дрёму, а то пытаясь вырваться из её липких оков. А ответ, на мучивший её сердце вопрос, был в свитке. Мало кто обращает своё внимание на этот эпизод. Большинство принимает написанное за некую чудесную аллегорию, не стоящую серьёзного раздумья. А вся суть нашего мира, и человеческого общества, кроется именно в этих словах Писания: «И возведя Его на высокую гору, дьявол показал Ему все царства вселенной во мгновение времени, и сказал Ему дьявол: «Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ИБО ОНА ПРЕДАНА МНЕ, И Я, КОМУ ХОЧУ, ДАЮ ЕЁ». БОЛЕЗНЬ. Тропинка становилась всё уже и всё круче. Она вилась среди огромных валунов громоздящихся до самой вершины. На остром пике которой полыхал яркими мятущимися сполохами то ли костёр, то ли факел, разбрасывая в окружающую тьму звездопад искр. Серые, мрачные и замшелые валуны, изъеденные змеящимися по ним трещинами, теснили тропинку с обеих сторон. Из трещин и между валунами торчали жухлые и колючие клочки тёрна и шиповника. Старик из последних сил карабкался по этой тропинке, цепляясь за края валунов, и в кровь раздирая ладони колючками кустарника. Луна, огромным серебряным зеркалом висела на черно-фиолетовом полотне неба освещая тропинку, взбирающегося по ней старика, горящую вершину и всю окрестность, до самого горизонта вонзающуюся острыми пиками, так же пылающих огнями, утёсов и скал в ночную бездну. Он устал, и сев на валун вглядывался в уходящую к вершине тропинку. Ему вспомнился Сизиф, вечно взбирающийся в гору со своим камнем и вечно падающий вниз, чтобы вновь начать восхождение и вновь быть низвергнутым. «Сколько же ещё будет длиться эта тропинка и скоро ли вершина»- подумал он. Ему вдруг захотелось посмотреть назад, на пройденный путь, и обернувшись он вздрогнул от ужаса. Тропинка обрывалась в пропасть. У него даже закружилась голова от увиденного. «Как же я смог добраться сюда?» - Парализованный страхом подумал он судорожно вцепившись двумя руками в трещины валуна. «А если я сорвусь, или поскользнусь, или споткнусь...» лихорадочно думал он, отвернувшись от открывшейся внизу бездонной пропасти. Ему показалось, что камень, за который он держался двумя руками, зашатался и сдвинулся со своего места медленно и неотвратимо приближаясь к бездне. Волна ужаса накрыла его... «Клавдия! Клавдия!» - захрипел он ища хоть какой то опоры или помощи, и... проснулся. С минуту, или чуть больше, он приходил в себя очищая сознание от сна и возвращаясь в явь. В висках стучали маленькие, но назойливые молоточки, рот был полон какой то горечью, а тело покрыто испариной пота. За стенами виллы было ещё темно, вероятно, подходила к концу четвёртая стража ночи, и солнце только -только приближалось к горизонту. - Что это со мной? - подумал он. - Как мерзко я себя чувствую... Старик растёр руками виски, и наклонившись взял со столика чашу с водой. Сделав из неё несколько глотков он вновь улёгся на ложе. «Не нужно тебе было лезть в море, а потом, ещё не высохшим, как следует, верхом возвращаться домой. Забыл сколько тебе лет? - со злой насмешкой укорил он сам себя, но тут же решил: А , ерунда! Надо сказать, пусть приготовят баню... и растереться египетским бальзамом...». Его память вернулась к кошмару сна и отчаянному крику о помощи. « А и в самом деле - с тоской подумал он. - Клавдия - единственный в этом мире близкий и понятный мне человек...И только моя гордыня разделяет нас...Нет, разделяла нас. - поправил он сам себя - Она приедет и я не отпущу её больше в Рим, или нет, я разделю с ней её путь, пусть даже и придётся для этого вернуться в город и умереть! Да и что дало мне моё одиночество? Мудрость? Я познал смысл жизни? Понял для чего я пришёл в этот мир? Мне открылась Истина о которой приходил свидетельствовать Праведник? Нет! Да, я много чего узнал из книг, ранее неизвестных мне. Да, я сохранил себя от той липкой грязи, в которой корчится Рим, но и Прокула сохранила себя, хотя и жила среди этой грязи... Она не прочла столько, сколько я, но почему то для неё более понятны те вопросы, на которые я так и не нашёл ответа в десятках прочитанных мной свитков и книг. А жизнь прожита...моя то точно. Сначала я проливал кровь, свою и чужую, как воин. Потом судил и властвовал, как легат цезаря, над чужим и враждебным народом. А потом пытался забыть и убежать и от первого и от второго. Убежал? Убежал за 120 миль от Рима, но не от себя и своей памяти. Да, и всё ближе и ближе погребальный костёр...и он будет такой же, как и у тех, кто выбрал грязь. Так в чём же смысл? Нет, не всеобщий, его знают только боги, а вот смысл твоей жизни? Странно... - удивился Пилат, - почему я говорю о себе в третьем лице? «твоей жизни» - моей жизни! Я отказался посвятить её Риму, я наполнил её отвращением и презрением к людям, я не разделил её даже с женщиной, которая всегда была рядом со мной и... любила меня... А я, с высоты своей гордыни, смотрел на неё снисходительно и даже, порой, со злым раздражением... мне казалось, что она очень уж задержалась в своём детстве, со своими идеалами, и пора ей взрослеть...как всё же глуп и самодоволен в своей глупости был я... И, как это не досадно понимать, она всегда была сильнее тебя...именно своей любовью и добротой! Опять - тебя! Меня! Меня! Нет, конечно, речь не о силе физической, а о силе настоящей, силе нравственной...». Старик почувствовал, как горький ком поднялся от его сердца к горлу, и даже до глаз, наполнив их слезами. « Да, слезлив и жалостлив стал я... – в лихорадочном ознобе шептал он, сглатывая ком. - Нет ничего страшнее и горче, чем осознавать пустоту прожитых лет и полную невозможность хоть что то изменить или исправить...Всё в прошлом...В настоящем только я и Клавдия... и этот сон... что же там, на вершине, куда я так и не добрался во сне? Погребальный костёр, и омытые вином кости в колумбарии...которые некогда звались Понтием Пилатом...или же...что там за огонь?» Он уселся на кровати и взяв у изголовья небольшое полотенце намочил его в чаше и обтёр им свою голову, лицо и грудь. - Что же там, на вершине? - назойливо стучали молоточки в его голове, эти же слова пульсировали в кровяных артериях по всему его телу. Сил совершенно не было. Он вновь улёгся на своё ложе и закрыв глаза отдался этому пульсирующему во всём его теле ритму пяти слов. «Плохо мне... - с тоской подумал он. - Неужели пришло время уходить? Нет, я ещё должен закончить начатое...и Клавдия...обязательно дождаться её и просить прощения у неё...за все обиды...Что это я раскис, надо приказать натопить баню, пусть подготовят лаконик, и прогреться, прогреться до пота и бальзам... и всё пройдёт...». Под этот ритм старик и забылся в болезненном полудрёме из которого его вернуло чьё то осторожное прикосновение. Он открыл глаза и увидел склонившегося над ним Димитрия, из-за спины которого выглядывал раб - конюх. - С тобой всё хорошо? - всматриваясь в лицо старика спросил грек. - Обычно в это время ты совершаешь прогулку...что заставило тебя изменить своей привычке? Ты не болен? Димитрий прикоснулся к челу старика. - Да у тебя начинается горячка - озабоченно прошептал он. - Надо послать за Фрасилом - обернувшись к рабу сказал Димитрий. Тот кивнул головой и быстро вышел из спальни. Грек взял полотенце и намочив его отжал и обтёр голову и грудь старика. - Прикажи натопить баню и пусть хорошо прогреют лаконик, - отводя руку Димитрия и пытаясь встать сказал Пилат. - Не надо ни за кем посылать. Баня и бальзам...и скажи пусть сделают горячего вина с мёдом и чабером... - Хорошо, я распоряжусь. - кивнул грек. - Но тебе лучше прилечь... Старик согласно кивнул и вновь улёгся на своё ложе. Комната уже была освещена лучами солнца, и судя по всему день подходил к своей половине. На столике возле кровати еле тлел светильник, забытый и непотушенный. Димитрий вышел и старик вновь остался один. В суставах ломило, в висках по прежнему стучали молоточки пульсов и всё тело было покрыто испариной пота. « Гаснет огонёк... - глядя на еле заметный язычок пламени думал старик. - Как обыденно и...просто. Третьего дня ещё купал коня и вот...надо готовиться к смерти...». Дальше развить свою мрачную перспективу старик не успел. Появился Димитрий с чашей уксуса и губкой. Он осторожно стянул с не сопротивлявшегося Пилата ночную рубаху и смочив губку заботливо и осторожно начал обтирать его. - Омываешь меня для погребального костра... - Пилат с горькой иронией наблюдал за действиями грека. - Что я слышу от воина, да к тому же и философа... - ответил грек. Он обмакивал губку в чашу и обтирал ею каждый сустав и артерию старика. - О чём ты говоришь? Страх смерти напал на тебя? Через три дня будешь здоров... В спальню вошёл раб с кубком горячего вина. Поставив его на стол он замер наблюдая за действиями Димитрия. - Скажи Криспу пусть выгуляет Кандида. - обратился старик к рабу. Тот кивнул и ушёл. Старик закрыл глаза и отдался в волю Димитрия. Ему и в самом деле становилось лучше. Губка, скользя по его телу, как будто впитывала в себя и ломоту суставов и пульсацию кровяных молоточков. Обтерев старика и с груди и со спины грек закутал его в шелковую простынь и шерстяное покрывало. - Баню я отменил - сказал он, подавая Пилату кубок с вином. - Тебе сейчас надо больше пить. Авит приготовит отвар. Баня будет потом, когда уйдёт жар. Сейчас лежи, береги силы. Старик слушал его отхлёбывая маленькими глотками вино из кубка. - Мне надо работать - сказал он, отдавая кубок греку. - Я должен написать всё...успеть... - он хотел сказать: «до погребального костра», но запнулся и докончил: «в память о Праведнике». Он и сам не понял почему он так сказал, но упрямо повторил: «Да, надо успеть...это мой долг пред Ним». - Я принесу сюда таблички и стиль... - кивнул Димитрий, - но давай договоримся - ты будешь говорить, а я буду записывать за тобой... Он посмотрел на Пилата ожидая его согласия или не согласия. Старик молча кивнул. Горячее вино, с мёдом и чабером, разлившись внутри, своим жаром расслабило его до изнеможения. Казалось, оно забрало последние силы, которые ещё теплились в нём. Ему даже говорить было лень. Он откинулся на изголовье и закрыв глаза лежал, вслушиваясь в звуки окружающей его заботы. Кто то приходил и уходил, что то ставили, что то передвигали. Потом всё стихло и он услышал Димитрия негромко говорившего кому то: «Он уснул. Следи за ним. Когда проснётся дашь ему выпить вот этот отвар и позовёшь меня». Пилат открыл глаза и попытался привстать. - Ты принёс таблички? - спросил он наклонившегося к нему и попытавшегося ему помочь грека. Тот кивнул головой подлаживая под спину старика подушки и усаживая его поудобнее. - Тогда прочти последнее, что я там написал... - попросил Пилат. Он закрыл глаза и полулежал полусидел окружённый подушками и укрытый покрывалом. - Ты описываешь иудейский храм и их жертвоприношения... - делая вид что просматривает написанное сказал Димитрий. - Это был второй год твоего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия, - пишешь ты. - И далее...«А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». - прочитал Димитрий. - Да, Иудейский храм... - повторил старик. - Ты вот говоришь, что алчность и корысть победила римский народ...я не буду спорить с тобой, ты прав. Скажу только, что алчность покорила все народы...но первые из народов по алчности это, всё же, иудеи. Особенно их знать и жрецы. Десять лет провёл я среди них и убедился в этом своими глазами...Корысть живёт в их сердцах, наверное, с рождения. Я читал их священные книги, и там есть один эпизод, поразивший меня. Они рассказывают о своих праотцах, 12-ти братьях, ставших родоначальниками их народа. Так вот, одиннадцать из них возненавидели самого младшего, возненавидели так, что задумали убить его и уже были готовы осуществить задуманное злодейство, но тут увидели караван купцов и решили не убивать его, а продать в рабы. Понимаешь? Выгода победила даже их ненависть! Продали! Деньги поделили между собой. Ты это не пиши... - старик посмотрел на грека. Тот согласно кивнул. - Потом они так же продали и Праведника...- продолжил Пилат. - За тридцать денариев...и, самое удивительное в этих двух историях, это то, что и в том случае с проданным братом, и с Праведником, продающего звали Иудой...Что это? Совпадение? Случайность? Нет! Это их суть! Они и назвали себя иудеями, то есть сынами этого Иуды. Да что там говорить, сам наверняка знаешь – большинство римских ростовщиков иудеи... Этот монолог, довольно пространный и эмоциональный, утомил старика. Он замолчал и прикрыв глаза замер. Димитрий так же молча ждал. Минуты через три старик открыл глаза и посмотрел на терпеливо ожидавшего грека. - Так что я там наговорил? - спросил он. «А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие...» - повторил Димитрий. - Да, вспомнил, - перебил читающего грека Пилат. - раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле. Тогда продолжим вот так... Он закрыл глаза и заговорил. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «В пятнадцатый год правления Тиберия и в третий моей префектуры в Иудее и началась череда тех событий, которые и оставили неизгладимый след в моём сердце, а судя по событиям в Риме, не только в моём, но и тысяч других людей. Давая должную и справедливую оценку тем, далёким по времени, происшествиям, я не могу не упомянуть о том, кто первым собрал вокруг себя толпы людей, и стал причиной моего беспокойства и настороженного внимания. Полубезумный юродивый, они называли его пророком, вышедший из иудейской пустыни, вдруг объявился в окрестностях Вифавары, маленького и пыльного городка на берегу Иордана. Его появление вызвало всевозможные слухи и кривотолки, и к Вифаваре потянулись толпы со всей Палестины. Даже жители Декаполиса поддались всеобщему брожению и стали появляться на вверенной мне территории. Это, как мне тогда показалось, могло стать началом серьёзной смуты. Перед отбытием в Иудею, в канцелярии принцепса, мне дали просмотреть отчёты и письма моих предшественников. В записках Копония упоминались подобные события, вылившиеся, в конце - концов, в кровавый и затяжной бунт, затеянный неким галилеянином. Чтобы не повторить ошибку Копония, слишком долго полагавшегося на разумность иудеев, я тут же выступил с манипулом к Вифаваре, где и собиралась толпа почитателей этого раввина. Дальнейшие события показали, что моё беспокойство было напрасным. Это был очередной «учитель праведности». Так его называли окружающие его. Призывал он своих «учеников» и приходивших послушать его не к бунту, а наоборот, к смирению. К смирению пред их богом.Как это ни странно, но его речи производили двоякий эффект. Весь иудейский плебс буквально благоговел пред ним. В то время как у магистратов и жрецов он вызывал сильное раздражение и злобу. Я слышал его. Фанатизм и безумие смешавшись в нём породили самоуничтожение. Он был чужд этому миру. Чужд удовольствий и страстей присущих каждому, будь то свободный или раб. Его одежда, впрочем как и пища, не доставляли телу необходимого тепла и насыщения, а наоборот, терзали его. Появись он на улицах Рима его бы закидали грязью, в Греции, возможно, за ним бы увязалось с десяток бродяг, которые оставили бы его через пару дней. Но это была Иудея! Сам ли климат этой страны, или её близость к Востоку, а может и то и другое, делали из её жителей фанатиков, всегда готовых идти на смерть за любым. Я наблюдал за ними весь день. Дав отдых солдатам и послав центуриона в Вифавару приготовить нам ночлег я спустился к реке. Люди расступались передо мной, но всё внимание их было сосредоточенно на нём. Он и в самом деле поражал своим внешним видом. Время ещё не состарило его, но он состарил себя сам, измождив свою плоть постами и высушив её пустынными суховеями. На нём было какое то немыслимое одеяние из грубой верблюжьей шерсти, больше подобающее зверю, чем человеку. Его лицо всё было покрыто черной бородой сливающейся с такими же черными и длинными волосами, которых он, наверное, никогда не стриг, а быть может и не мыл. Тем не менее, он стоял в реке и совершал какой то, только ему понятный, обряд. Люди заходили в реку, и подходя к нему склонялись почти до самой воды. А он, зачерпнув воду двумя ладонями, возливал её на голову подходившего. Меня рассмешило выражение лиц участвующих в этом действе. Все они исполняли обряд с величайшей почтительностью и благоговением. Заметив мою усмешку, стоявший в воде раввин сверкнул глазами и протянув руку в мою сторону сказал: «Бог повелевает всем, римлянин, каяться. Исполни Его волю». Я молча смотрел на него. Его язык был мне понятен, но я не хотел, чтобы они знали об этом. Не дождавшись моего ответа раввин отвернулся и продолжил своё священнодействие не обращая на нас никакого внимания. Всё время нашего присутствия там новые и новые люди подходили к реке. По одежде некоторых было видно, что они из далека. Много было из окрестных селений и городов. Выходящие из реки одни оставались на берегу, другие уходили, но толпа не редела. И все с жадностью слушали его, когда он начинал говорить. Его речь обладала страстностью и огнём, и он был в силах увлечь толпу за собой, но он не разжигал в них неистовства, а призывал к нравственной чистоте. Один из моих солдат внимательно вслушивался в его речь, разумея иудейское наречие он переводил его слова своим товарищам. Дождавшись, когда раввин замолчал, он прокричал ему: «А что же делать нам, воинам, чтобы заслужить благоволение твоего бога?». Ответ раввина вызвал насмешки и злословие в большей части солдат. Заметив осуждающие взгляды иудеев, я был готов услышать угрозы или оскорбления с их стороны. Подобное случалось и раньше, по гораздо меньшему поводу, но они были на удивление смирны и молча проглотили неуважение к их учителю. Наблюдая всё это я понял, что здесь не пахнет бунтом, а скорее происходящее похоже на рождение какой то новой философской школы или религиозной секты. К 11 часу дня я вернулся в Вифавару и на следующее утро мы вышли в Кесарию. Больше я этого раввина живым не встречал. Спустя четыре месяца галилейский тетрарх Ирод убил его во время пира, который он устроил по поводу своего дня рождения, и по просьбе своей падчерицы, дочери его второй жены. Стоит сказать несколько слов и об Ироде. Я видел многих облачённых в мантии и тоги, Ирод был самым жалким и ничтожным из всех. Перед отбытием в ссылку, будучи в Риме, Ирод нашёл меня и мы несколько часов провели в беседе. Он жаловался на судьбу, козни брата, отнявшего у него тетрархию, несправедливость цезаря, но началом всех своих бед он считал казнь этого раввина. Меня тогда удивила его уверенность в том, что именно за эту смерть Бог лишил его всего - власти, богатства, почёта и даже родины, ибо умирать ему пришлось в Испании, такова была воля цезаря. Не думаю, что смерть иудейского раввина стала причиной ссылки Ирода Гаем. И без этой казни он натворил немало беззаконий, но казнь раввина, без всякого сомнения, была убийством невиновного. Убийством по прихоти злобной и жестокой шлюхи. Ирод не был закоренелым злодеем, как его печально знаменитый отец. Но он был рабом своих страстей и желаний, а это не достойно не только правителя, но и простолюдина. Он во всём шёл на поводу у своей жены, Иродиады. Она вертела им как хотела, прельстив своим телом и покорив неумеренной похотью. Она была красива, но за её красотой скрывалась грязная, жестокая и порочная душа. Как часто боги за прекрасной внешностью прячут бесстыдное и беспощадное зло. К чести её, надо сказать - в ссылку она отправилась вместе с Иродом, хотя Гай предлагал ей вернуться в Иудею и жить с братом, ставшим после изгнания Ирода царём всей Иудеи, Галилеи и Трахонитиды. Но она предпочла жизнь в изгнании с презираемым, жизни во дворце с ненавидимым...». Пилат прервал свой монолог и задумался. Димитрий молча ждал. - К чести её... - несколько раз повторил Пилат и нахмурился. - Нет, ни о какой чести говорить здесь нельзя. Напиши просто - «в ссылку она отправилась», и далее как было... Грек кивнул и загладил написанное. - Она и не могла вернуться в Иудею...- сказал Пилат. - Её там все ненавидели, и за жестокость, и за надменность, и за её прелюбодейную связь с Иродом...Потому то она и предпочла Испанию...Ни о какой чести, или верности Ироду речи и быть не может... Этого писать не надо - махнул рукой старик, заметив движение стилуса в руке у грека. Немного помолчав, он потянулся к кубку с остывшим вином. Сделав несколько глотков старик продолжил свой рассказ. «После казни этого пустынника рассеялась и толпа его адептов. Тем самым, Ирод, своими руками, избавил меня от забот и волнений, связанных с постоянной угрозой исходящей от большой массы людей, объединённых одним кумиром. Рано или поздно какой - нибудь новый «посланник бога» завладел бы их умами, и никто бы не дал гарантии, что он будет призывать толпу к праведности, как казнённый раввин, а не к восстанию против нас. Мои опасения оправдались довольно быстро. После смерти пустынника появился Он. А с ним и новые волнения и заботы, сопровождавшие меня во всё время моего пребывания в Иудее. Если власть пустынника зиждилась на его авторитете аскета и призывах к нравственной чистоте, то этот, из Назарета, обладал силой и властью не только над жизнью человеческой, но и над самой смертью. Молва о его деяниях распространялась подобно молнии по окрестным землям, и поражала своей чудовищной невозможностью. И если за пустынником ходили сотни, то за этим шли тысячи! Мне говорили о воскресших по его слову или прикосновению. Об исцелённых от неизлечимых болезней. Я видел людей, которые были слепы от рождения, но он вернул им возможность видеть...» Пилат говорил в каком то восторженном порыве, он уже и не диктовал Димитрию, как прежде, не спеша и с паузами, а говорил, как защитник на суде говорит речь в оправдание своего клиента. - Он накормил пять тысяч человек в пустыне...пятью хлебами - Пилат посмотрел на Димитрия. - Ты можешь поверить в подобное? - Об этом написано в свитке - уклонился от ответа грек. - Да, написано в свитке... - согласно кивнул Пилат. - Мне тоже кажется это невероятным, как и воскрешение дочери одного их жреца...но я лично допрашивал людей воочию видевших это. Один мой центурион ходил к нему с просьбой исцелить умирающего от горячки денщика и Он сделал по его просьбе. При этом он даже не видел умирающего, тот был в 30 стадиях от него. Он просто сказал центуриону: «Иди, слуга твой здоров». Ты пишешь это? - спросил Пилат, и увидев утвердительный кивок Димитрия продолжил: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры и через несколько месяцев после казни пустынника...». Пилат замолчал и откинулся на подушки. - Я устал от этих воспоминаний... - прошептал он, - давай отдохнём...и потом продолжим. Грек помог ему улечься поудобней и подал чашу с отваром. Старик выпил и закрыв глаза замер в полудрёме. ГАЙ Как мы и рассказывали ранее путешествие по римским дорогам, и, тем более, на длительные расстояния, было довольно таки серьёзным испытанием на выносливость. Но ещё большим испытанием была остановка в придорожных харчевнях на ночлег. Клопы, мухи, тараканы, комары а часто и крысы, делали ночёвки в этих римских гостиницах незабываемым впечатлением. Сильные мира сего, конечно же, не останавливалась здесь. Путешествующая знать предпочитала передвигаться от виллы к вилле своих друзей или просто знакомых, где находили приём соответствующий их положению и должностям. Ну а плебс...плебс довольствовался удобствами постоялых дворов, о которых мы и сказали чуть выше. Клопы, мухи и всё подобное и так сопровождало простолюдинов каждый день их жизни. К этим «удобствам» они были привычны. В ворота одной из таких придорожных гостиниц и постучал Гай рукояткой бича. Была уже глубокая ночь, то время, когда на большую дорогу выходят лихие люди. Днём они могут быть кем угодно - погонщиками ослов и мелкими торговцами, банщиками и водовозами, рабами и свободными, но с заходом солнца тьма покрывает не только землю, но и их сердца и души. И из людей дня они превращаются в ночных оборотней, снующих по дорогам и грабящим, и уводящим в рабство запозднившихся странников. Иногда разбойников ловят, и тогда, в назидание другим, они висят на крестах, медленно и мучительно умирая по обочинам дорог, на которых они и злодействовали. Именно этих и боялся Гай, когда настаивал на ночлеге в городе, и именно от этих Клавдия просила в молитве о защите, когда они покидали город. Как мы видели, и молитва Клавдии была услышана, и просьба Гая была удовлетворена. Он вновь постучал рукоятью бича в ворота. На стук отворилось оконце и заспанный раб с откровенной враждебностью, и в глазах, и в голосе проскрипел: «Что нужно? Мест нет и все спят». Гай показал ему сестерций. Глаза у раба оживились и голос стал дружелюбней. - Сколько вас? - спросил он разглядывая Гая и повозку. - Я и госпожа - ответил Гай. - Лошади устали, да и нам надо отдохнуть... Раб протянул ладонь сквозь оконце и Гай положил ему монету. Оконце закрылось и зашумел засов. Гай терпеливо ждал. Двуколка императорской почты еле заметным огоньком дрожала далеко впереди растворяясь в ночи. Ворота распахнулись и Гай, дёрнув поводья, направил повозку во двор. Раб закрыл ворота и вставив засов в скобы подошёл к спрыгнувшему с сиденья и распрягавшему коней Гаю. Он помог ему, и они вместе отвели коней в стойло и насыпав в кормушки овса вернулись во двор. Гай подошёл к повозке и осторожно заглянул вовнутрь. Клавдия спала. Светильник всё так же еле тлел, дрожащими полутенями освещая лежащую под шерстяными покрывалами женщину. Раб вопросительно посмотрел на Гая. - Пусть спит - прошептал Гай. - Утром ей понадобится комната...А я лягу где нибудь здесь рядом... - он огляделся - Да вот, хотя бы здесь. Гай показал на скамью стоявшую возле бассейна в центре двора. - А сейчас я бы чего нибудь перекусил... - он достал ещё один сестерций и дал рабу. Тот взял монету и направился к кухне. Через мгновение там затеплились лампады и спустя несколько минут он позвал Гая. Они уселись за большой дубовый стол, на котором стояло блюдо с холодной телятиной, овощи, сыр, кувшин с вином, оливки и хлеб. Гай достал нож и принялся за телятину. Раб налил ему вина и подал чашу. - Путь далекий? - спросил он. Гай кивнул прожёвывая телятину и запивая её вином. - Наливай и себе - сказал он подвигая кувшин рабу. Тот не заставил себя уговаривать, и сняв чашу с полки налил и себе. - Видно дело у вас важное, раз в ночь выехали... - продолжил раб. Он с любопытством разглядывал Гая. Тому не понравилось и это любопытство и вопросы, но он сдержал себя и с напускным раздражением, и даже кивнув в сторону повозки, сказал: «Да сам же, наверное, знаешь, эти матроны римские, как вобьют себе в голову что то, так хоть трава не расти, а делай по её. Ты наливай, не скромничай. Он подмигнул рабу. - Богатая то твоя матрона? - наполнив чашу и отхлёбывая из неё спросил раб. - Да, скажешь тоже...богатая - усмехнулся Гай. - Вчера в Риме дом забрали заимодавцы за долги. Вот и едем ночью, так как и ночевать негде было в городе... - Ну да? - озадаченно протянул раб. - А повозка, а лошади? Он хотел сказать ещё: «а сестерции», но остановился и недоверчиво посмотрел на евшего Гая. - Повозка, лошади... - переспросил Гай, - да это взято всё в долг, доехать только, а там надо всё вернуть... Ну а у вас тут как живётся? Спокойно? - пряча усмешку спросил он замолчавшего раба. Тот допил свою чашу и пожал плечами: «Живём потихоньку» - Наливай, наливай... - подбодрил его Гай и сам плеснул ему в чашу из кувшина. Как известно с древнейших времён - истина в вине. Вино развязывает языки и открывает запоры сердца. Что трезвый прячет в тайниках души, тем опьянённый вином хвастает в застольных беседах. Вино, подаваемое в гостиницах, конечно, не сравнить с вином из собственных виноградников, но и оно требует разбавления водой. Раб этим пренебрегал. Через полчаса алкоголь развязал его язык и расслабил мозги. Гай узнал, что вся челядь этой гостиницы - мерзавцы и воры, и только он один верен хозяину, который живёт в Риме и не ценит его преданность, а поставил управляющим в гостинице совершенно никчёмного и глупого вчерашнего раба, которого отпустил на волю только за то, что тот мог говорить чревом и подражать голосам других людей. Раб болтал без умолку обо всём и обо всех. Гай слушал его в пол уха и уже собирался улечься спать, но тут раб сменил тему и рассказал о посещении гостиницы эдилом. - Он зачитал нам эдикт цезаря о наказании поджигателей города... - бормотал раб. - Награда, конечно, достойная...свобода...да ещё и половина их имущества...Я у него спрашиваю, как же их определить? Этих «христовщиков»...они же с виду такие же как все...Вот, к примеру, как ты, или вот матрона, которую ты везешь...у них же на лбу не написано... Гай внимательно посмотрел на раба. Ему показалось, что он больше притворяется пьяным и намеренно затронул эту тему. - Да и ты ни чем не отличаешься от «христовщиков» - сказал Гай отодвигая от себя блюдо с недоеденной телятиной. - Ну и что он тебе ответил? - Я? - раб пьяно захихикал. - Да будь я одним из них я бы уже был и свободен и богат! -Как это тебе бы удалось? - Гай с презрением посмотрел на раба. - Очень просто... - осклабился тот. - Разве свобода и имущество не стоит доноса на тех, кого объявили врагами государства? А? Как думаешь? Гай пожал плечами и усмехнулся. - Да, точно так. Тебя твой хозяин явно недооценил. Ты умней того, кто говорит чревом. А как же их отличить от добропорядочных граждан? -Эдил сказал, что они не приносят жертвы Юпитеру Капитолийскому и отказываются воскурять фимиам пред статуей цезаря - с пьяной ухмылкой ответил раб кивая в глубину двора. Там на небольшом алтаре, освещаемом горящей лампадой, стояла бронзовая статуя Нерона. - Буду знать - посмотрев на ухмыляющегося раба сказал Гай. Он встал из - за стола и огляделся вокруг. - Я лягу там, на скамье у бассейна. Утром матроне нужна будет комната. Ты позаботься об этом. Гай достал из кошеля квадрусс и протянул рабу. Тот согласно кивнул. Гай вышел из кухни, и взяв с сиденья войлочные подстилки улёгся на них, подложив под голову мешок с овсом и укрывшись плащом. « Сколько же их, этих псов, вышло ныне на охоту... - подумал он о мечте раба. - Кровью невинных они готовы, и даже жаждут этого, покупать своё благополучие. Уж лучше получить свободу за способность говорить чревом, чем за донос или предательство... Бедная госпожа, скольким опасностям она подвергает себя...». Клавдию разбудила утренняя суета. Она несколько минут лежала пытаясь понять, что за звуки прервали её сон. Человеческие голоса, стук дверей, журчание льющейся воды, фыркание скота и, конечно же, многоголосье птичника свидетельствовало о кипящей вокруг жизни. Она привстала и откинув полог выглянула из повозки. «Гостиница. Гай всё же нашёл её» -подумала она разглядывая довольно пространный двор окружённый по периметру двухэтажным строением с галереей и лестницами. Гай уже не спал. Он встал с первыми, даже и не лучами, а петухами. Умывшись, он нашёл своего ночного собутыльника и заставил его приготовить комнату и всё, что надо женщине для приведения себя в почтенный вид после сна. Проведав лошадей и насыпав им в торбы овса он вышел и усевшись на скамью наблюдал за утренней суетой и ждал пробуждения госпожи. Завидев движение полога Гай подошёл к повозке и поклонился Клавдии. - Госпожа, комната готова, там тебя ждёт всё необходимое для утра - сказал он, протягивая ей руку и помогая сойти на землю. Он провёл её на галерею до дверей комнаты. - Я заказал завтрак... - добавил он пропуская её в комнату. - Когда госпожа будет готова пусть спускается во двор и мы продолжим путь. - Благодарю тебя, верный мой друг - услышал Гай закрывая дверь. Он остановился, и несколько секунд стоял наблюдая сверху, сквозь ограду галереи, за повозкой и снующими по двору людьми. «Верный мой друг...Я верный твой раб, госпожа, и горжусь этим...и благодарю бога, которому ты служишь, что он послал тебя мне» - сказал он. Но этих слов никто кроме него не слышал, ибо они были сказаны его сердцем, а не языком. Закрыв дверь Клавдия скинула паллу, налила в миску воды из стоявшего кувшина, и умылась, с наслаждением ополаскивая лицо, шею и грудь холодной ключевой водой. Полотенце из льна и оловянный гребень для волос лежали на небольшой полке у медного зеркала. Она вытерлась и расчесав волосы уложила их на затылке скрепив серебряной заколкой. Зеркало отразило в себе женщину, уже немолодую, с большими усталыми и грустными глазами на худощавом лице, покрытом сетью морщинок в уголках глаз и губ, уже тонких и обескровленных. Седина, расчёсанных на прямой пробор волос, даже благодаря материалу зеркала, превращающего всё в золотисто - рыжий цвет, оставалось всё той же сединой. Клавдия несколько секунд вглядывалась в своё отражение. «Всё проходит... - подумала она. - Мне почти 60 лет! Как же быстро пролетели эти года! И что? Стоит об этом грустить? Как всё же точно сказано: «всякая плоть, как трава...засыхает и её цвет и её красота». Но это же не главное...тебя же это не мучает, как других, пытающихся победить время мастями и притирками...Это - глупо...и смешно. «Если наш внешний человек и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется» - вспомнила она слова из когда то переводимого ею послания. Какая всё таки бездна мудрости в учении Праведника, и какая сила жизни...а ведь всё это могло пройти мимо меня... - вдруг мелькнула мысль. - Не стань я женой Понтия...или даже стань я его женой, но останься в Риме, когда он выехал в Иудею и всё...Вот и получается, я разделила и его рок, и его судьбу...А это было его испытанием превратившемся в его мучение. Потому то он и страдает в своём одиночестве. Он не может быть среди нас, потому что он сам себя казнит за малодушие. Как же он несчастен... А ты?» Клавдия всё так же сидела перед зеркалом вглядываясь в своё отражение. « Ты счастлива? - спрашивала зазеркальная Клавдия. - Ты не стала матерью...Почему? Это милость Бога, или наказание Его Пилату и тебе, как его жене? Если бы я родила Понтию детей, на них бы вечно лежала вина их отца за его суд...пусть эта вина лежит на нём одном - отвечала она. - Праведник сказал: Бог есть Любовь! А любовь не может быть жестока...Дети даются в радость, а не для горя и страдания… А как же мать Праведника...она же знала, что рождает сына своего на смерть... - возражало зазеркалье. - Мариам рассказывала, что ей возвестил Ангел и о его рождении, и о его судьбе... Как же она жила храня всё это в сердце... Такое смирение... сверх человеческих сил - с содроганием подумала Клавдия. - Мариам говорила, что рождала она его в хлеву, на гостиничном дворе...для матери сына Бога не нашлось комнаты в гостинице! Даже последняя рабыня у самого бесчувственного хозяина имеет право на ложе, повитуху и чашу с тёплой водой...а сын Бога рождался в хлеву...на дворе, наверное, вот такой же убогой гостиницы... Да, какое же надо иметь смирение... и веру в Бога» Клавдия осмотрелась кругом. И в самом деле, всё было просто до скудости. Комнатёнка вмещала старую деревянную кровать, такой же шкаф для платья, столик с умывальной чашей и табурет. И даже такой комнаты для них не нашлось... Размышления Клавдии прервал стук. Она накинула паллу, сняла щеколду и открыла дверь. На пороге стоял раб держа в руках поднос с завтраком. «А вот с завтраком Гай поспешил» - подумала она, и улыбнувшись рабу сказала: «Это мы возьмём с собой. Ты сложи всё это в корзинку». Раб согласно кивнул и направился к лестнице. Клавдия пошла за ним. Гай встретил её во дворе. Он уже впряг в повозку лошадей и ждал её. Она подошла к повозке и в нерешительности остановилась. - А скажи мне где здесь хлев? - оглядывая двор гостиницы спросила она. - Госпожа что то хочет? - удивился вопросу Гай. - Да, я хочу увидеть его - кивнула Клавдия. Гай привёл её в дальний угол двора к широким двустворчатым воротам, и приоткрыв их ввёл её вовнутрь. Клавдия оказалась в полутьме большого сарая, разделённого на стойла и пропитанного густым запахом навоза, мочи, конского пота и прелого сена. Маленькие слуховые оконца не справлялись с вентиляцией помещения, а рабы, ответственные за уборку, ещё не приступили к своим обязанностям. Клавдия прикрыла лицо воротом паллы и осмотрелась вокруг. - Где же здесь можно принять роды? - еле сдерживая чихание спросила она. Гай не понял вопроса и молча смотрел на неё. Клавдия подошла к одному из стойл. Там стоял мул и вырывая из кормушки пучок за пучком монотонно, не обращая на них никакого внимания, жевал положенное туда сено. - Это ясли? - спросила Клавдия указывая на кормушку. Гай кивнул. Клавдия ещё раз оглядела всё вокруг и пошла к выходу. Гай поспешил за ней. У повозки их уже ждал раб с корзинкой снеди. Клавдия взяла её и достав динарий дала рабу. Через десять минут они выехали из гостиничных ворот и свернули на дорогу. На перекрёстке стоял милевой столб на котором было выбито: Окрикул - 15; Каисра - 33. - К вечеру, если богам будет угодно, доберёмся до Каисры - обернувшись к Клавдии сказал Гай. Его очень удивило желание госпожи увидеть гостиничный хлев, а ещё больше его удивили её слова о родах в хлеву. Чем может заинтересовать римскую аристократку хлев? Тем более, гостиничный! Даже не хлев в имении, а наверняка он есть там, а придорожный, вонючий, грязный и тёмный? Желание не только непонятное, но даже, можно сказать, противоречащее здравому смыслу. Спросить же напрямую, что имела в виду госпожа, Гай не решался. Но любопытство победило. - Почему тебя, госпожа, так заинтересовал гостиничный хлев? - вновь обернувшись к Клавдии спросил он. Она, как и вчера, возлежала в повозке и раскрыв лист пергамента просматривала его. Отложив пергамент Клавдия посмотрела на Гая. - В таком вот хлеву, может быть, даже более грязном и тёмном, одна женщина родила царя... - сказала она. - Я попыталась себе представить, как это могло происходить... Гай был готов услышать что угодно, но не такое. Он покачал недоверчиво головой. - А такое может быть? - озадаченно спросил он. - Чей же он царь? Какого народа? Клавдия внутренне улыбнулась его недоверию и удивлению. - Ты успел утром поесть? - заметив стоящую корзинку со снедью спросила она. Гай отрицательно покачал головой. - Это не главное, госпожа... - он попытался вернуть разговор к прежней теме. - Как может царь родиться в хлеву? Это, наверное, был царь скифов... - Нет, мой дорогой Гай, не скифов. Это царь совершенно иного мира... - Я понял, госпожа, ты говоришь о царе тех, кого ныне убивают в Риме! Гай помолчал ожидая ответа, но Клавдия, взяв корзинку со снедью, принялась разбирать её. - Я знаю, госпожа, ты одна из них...- продолжил он. - И ты подвергаешься такой же опасности... - он вспомнил свой ночной разговор с гостиничным рабом. - Ты остановись, где возможно - попросила она, - и давай перекусим. И ты голоден, да и я разделю с тобой хлеб. Гай кивнул и съехав с дороги остановился возле небольшой рощицы диких маслин. Сердце его кипело от желания высказаться, это было сродни восторгу, благоговению перед ней, даже, можно сказать - любви. Только это чувство вызывает восторг до самоотречения, до желания отдать жизнь свою за объект восторга. - Я знаю, госпожа, что ты с этими людьми - повторил он, соскочив с сиденья, и подходя к повозке. - Я тоже хочу быть одним из вас, с вами...Вас обвиняют в чудовищных злодействах, но я знаю тебя уже 20 лет, и вижу, что все обвинения - злобная и жестокая ложь. Если бы тебя влекли на смерть, я был бы готов умереть с тобой... и...всегда готов! - с твёрдостью повторил Гай. - А сегодняшней ночью я узнал, что на вас по всей империи буквально объявлена охота! Он рассказал Клавдии о ночном разговоре с рабом. - Этот пёс просто жаждет найти и выдать кого нибудь из вас, и я думаю, что он не остановится и перед клеветой. А сколько таких...псов, готовых на подлость, предательство, клевету ради имущества предаваемых - с ненавистью в голосе, и глядя в сторону недавно покинутой ими гостиницы, сказал Гай. - Не живи ненавистью, - различив эти нотки в его голосе, ответила Клавдия. - живи милосердием. Этим мы и отличаемся от них, и за это они и убивают нас ныне. Но наш Царь сказал нам: «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». Не бойся смерти, для нас её нет. Все живущие любовью бессмертны, все живущие ненавистью - мертвы уже при жизни... - Я не боюсь смерти - возразил Гай. - Я боюсь за тебя, госпожа. Но сказанное тобой повергает меня в великое удивление. В твоих словах есть что то, что выше человеческого разумения... - Это не мои слова. Это слова царя, рождённого в хлеву - улыбнувшись сказала Клавдия. - Если хочешь я дам тебе прочесть о нём и расскажу о его учении...когда мы приедем в имение... - Да, хочу...я был бы счастлив быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы - повторил он глядя на свою госпожу. Клавдия согласно кивнула, подавая ему ломоть хлеба щедро намазанный маслом, с куском свежего козьего сыра. Через полчаса они вновь выехали на дорогу и покатили к Каисре. Небольшому и пыльному городку лежащему почти на средине их пути к этрусскому имению Пилата.
«Я хочу быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы». Эти слова, сказанные Гаем Клавдии, оставили глубокий след в его сознании. Они то затихали, как будто проваливались куда то, то вновь заполняли собой и сердце и мысли управлявшего повозкой Гая. Его глаза следили за дорогой, руки держали поводья, а внутри, где то глубоко - глубоко, пульсировала эта нехитрая формула из простых, но наполненных какой то сверхъестественной силой, слов. Эти слова не только заполняли его сознание, но формировали и мысли и воображение. Об этом стоит сказать особо. Человечество уже давно пренебрегает не только силой слова, но и красотой слова. Людская речь переполнена пустой болтовнёй, злословием, глупостью, но ещё больше - злобой. Чтобы обеспечить эти темы соответственными словами люди создали совершенно новый язык общения. В этом языке преобладают слова - оскорбления, слова - унижения, слова - презрения, но совершенно отсутствуют слова -человечности. То есть, те слова, которые своей красотой и силой укрепляют человека в правде и поднимают до божественного подобия. Слова, заполнившие сознание Гая, относились именно к этой категории. Высказав их однажды, он знал, что теперь они станут смыслом его жизни, а он стал их заложником до конца своих дней. Конечно, есть люди которые бросаются словами направо и налево не придавая сказанному ни силы, ни значения. Гай был не из таких. Из происходящего в Риме, да и во всей империи, он понимал, что если придётся умирать, то смерть будет люта и жестока. Он видел как умирали женщины, дети и мужи казнимые Нероном. Так же могла умереть и госпожа, а он был уверен, что она готова к этому, и, следовательно, был уверен, что готов к подобному тоже. А вот какова жизнь, которую он желает разделить с учениками этого необычного царя, родившегося в хлеву, он ещё до конца не понимал. Что значит жить милосердием? Единственным примером в глазах Гая была его госпожа... « Но она женщина... - размышлял он, время от времени оглядываясь на читающую пергаментный лист Клавдию. - Женщинам от богов дана эта способность милосердия... и любви тоже. Но...не всем, почему то - тут же в противовес его размышлениям мелькала мысль. - Иначе, откуда же столько подкидышей и даже убитых младенцев? А скольких детей их же матери продают в рабы...Вот и получается, что одни женщины, как госпожа, живут милосердием и любовью, а другим даже и неведомо это чувство. Почему? А что же тогда говорить о мужах? Среди людей есть место материнской любви и женскому милосердию... но вот о мужском милосердии, а тем более любви мне слышать не доводилось. Римляне даже дали право отцам убить и дочь и сына за проступок. То есть, где же здесь милосердие? Что же значит - не живи ненавистью, а живи милосердием? Как можно быть милосердным к моему бывшему ланисте, который за 100 денариев продал меня на убийство чтобы потешить кровавым зрелищем толпу? Он что, был милосерд ко мне? И я должен быть милосерден к нему? Госпожа что то не договаривает, или я не готов ещё понимать то, что открыто ей... А к Нерону...к этому зверю в облике человека...как можно быть милосердным к нему?» Его так и подмывало вновь начать утренний разговор, видя же увлечённость Клавдии чтением он не решался. Но, как известно, вопросы мучащие совесть и волнующие разум требуют разрешения, рано или поздно. Лучше, конечно, рано, чтобы было больше времени на обдумывание. - Госпожа... - оглянувшись на Клавдию начал Гай. - Ты говоришь: «Не живи ненавистью, живи милосердием...». Как это применимо в жизни, когда вокруг каждый готов сожрать другого? Не зря же один из ваших же стихотворцев сказал: «Человек человеку волк». Клавдия отложила пергамент и посмотрела на Гая. - Очень просто, мой друг - сказала она. - Надо стараться не стать волком, а оставаться человеком. То есть, видеть в людях ни презренных рабов, блудниц, гладиаторов, мытарей, а людей с их несчастьем, заблуждением, болью, горем...тогда станут понятны их скорби, нужды, стремления...Праведник сказал: больные имеют нужду во враче...Ты говоришь: люди как волки, но даже волка можно сделать ручным исцелив его рану, или вызволив из смертельной ловушки. Гай усмехнулся последним словам Клавдии, но не успокоился. - А цезарь тоже нуждается в сострадании и в понимании...и в милосердии - спросил он. - Цезарь...- переспросила Клавдия. - Когда то он был человеком, как и все, но власть превратила его в чудовище. Сам посуди - не стань он принцепсом разве убил бы он свою мать, или брата, или жену? Нет, конечно. Жил бы частным человеком, как большинство римлян. Я не знаю почему так происходит, но очень часто достигая верховной власти люди превращаются в жестоких тиранов, хотя, казалось бы, у них есть выбор - стать мудрым правителем или тираном. - А есть ли, или был ли, хоть в одном царстве на земле мудрый и милосердный принцепс, который бы заботился о всём народе и был справедлив ко всем... - с какой то даже безнадёжной горечью проговорил Гай. - Вот и получается: принцепсы - тираны, сенаторы - волки, купцы - хищники, эдилы - псы, а огромная часть римского народа просто свиньи, живущие жратвой и зрелищами, а мы должны любить их и быть милосердными к ним? - А мы должны оставаться людьми среди них - возразила Клавдия. - Люди и отличаются от всех, тобою перечисленных, тем, что не уподобляются псам и свиньям, даже под угрозой смерти... И умирают людьми, чтобы возродиться в царстве Праведника. Способность любить и отличает людей от нелюдей. Выбор за нами... - Я выбрал, госпожа - кивнул Гай. - но я не знаю другой любви, кроме любви мужчины к женщине... ты же явно говоришь о любви иной, которая пока недоступна для моего понимания... - Да, Гай, я говорю о Любви истинной, той, источник которой Бог. Праведник так и говорил: Бог и есть Любовь. В Любви, о которой я говорю, нет страсти, зависти, гордыни, себялюбия, раздражения, злопамятства...Она чиста в своём источнике, а её источник, как и сказал Праведник, есть Бог. Эта Любовь милосердна и долготерпелива, скромна и верна, ею живёт весь видимый, да и невидимый, мир. Она вечна и бессмертна. Ради неё стоит и жить и умирать... Клавдия говорила негромко, но каждое её слово было подобно огненной стреле, пронзающей сознание внимающего ей Гая. Эти горящие стрелы- слова буквально оставляли шрамы в его памяти, но эти шрамы не вызывали болезненных и неприятных ощущений, а казалось ласкали его слух заставляя смаковать снова и снова их смысл. - Праведник и был послан Богом, чтобы мы познали эту Любовь, и не только познали, но и приобщились к ней и стали частью её...Но миру не нужна Любовь, иначе бы Праведника не осудили на смерть. Мир живёт похотью, алчностью, властолюбием, но не любовью. Потому то и ненавидят нас, и убивают...и злословят, но победим мы, потому что побеждает не тот, кто готов убивать, а тот, кто готов умирать... Гай смотрел на Клавдию и ему казалось, что с каждым словом она как будто молодеет. Её глаза искрились каким то сиянием, а морщины разгладились и почти исчезли, даже волосы выбивавшиеся седой прядью из под капюшона паллы казались не серебряными, а золотыми. - Праведником, госпожа, называет царя, рождённого в хлеву? - спросил Гай замолчавшую Клавдию. - Видевшие его дела называли его так же Сыном Бога... - ответила она. - Судя по твоим словам, госпожа, он и вправду был велик...Твои слова полны огня, когда ты говоришь о нём...А тебе самой доводилось встретиться с ним? - Встретиться с ним... - Клавдия посмотрела на Гая, и кивнула головой. - Да, я видела его перед самой казнью...я даже просила Понтия отменить казнь, но казнь состоялась. Всё было предопределено свыше... - Господин имел отношение к казни Праведника? - переспросил Гай. Эта новость не только удивила его, но и дала объяснение одиночеству Клавдии в Риме, и уединению Пилата в этрусском имении. - Да, жизнь порой предлагает роковой выбор...- подумал он. - и приходится выбирать, а потом отвечать за выбранное... Впереди замаячил очередной миллиариум указывающий, что скоро поворот и выезд на Аврелиеву дорогу, пронзающую прямой стрелой весь Аппенинский полуостров от Рима до Ватлуны, и проходившей в нескольких милях от имения, куда они и держали путь. Было время второй стражи, солнце уже приближалось к зениту, а до Каисры, где они планировали заночевать, было ещё не меньше 20 миль. СТРАХИ, ОБИДЫ И ПЕРЕЖИВАНИЯ Эта, внезапно свалившая Пилата, лихорадка, тёмной и тревожной пеленой накрыла всё имение. Почему тревожной и тёмной? Да потому, что каждого из живущих в имении посетила вдруг простая, но тревожная, мысль: если эта проклятая немощь принесёт смерть хозяину, то что будет с ними? Продастся имение и придёт новый хозяин, а кто он будет и что он принесёт с собой? Не будет ли он жесток, или развратен? Как, например, был тот, римский префект, которого убил его любовник - раб! А потом, за преступление одного, были казнены все рабы находящиеся тогда в доме, а их было более четырёхсот...Не помиловали никого...даже наложниц и вольноотпущенников. Скорбна доля раба в Римском государстве. «Хотя бы боги продлили жизнь старику». Мысленно желали одни, пытаясь подавить тревогу, сверлящую их сердца тёмной неизвестностью. «А как быть нам?». Думали другие. Этих можно было назвать самыми несчастными. Им Пилат некогда даровал свободу, но даровал «в дружеском кругу», то есть, без официального засвидетельствования при магистратах. Это была призрачная свобода, свобода не подтверждённая грамотой. Потому то внезапная смерть господина фактически убивала и надежду на свободу полную. Следовательно, всё та же, тёмная и тревожная неизвестность будущего, терзала их сердца, возбуждая злую досаду на господина не нашедшего времени вызвать магистратов и довести дело до конца. Теплилась, правда, слабая надежда на приезд госпожи, и её вступление в наследство. Тогда всё останется по старому...Но последние 20 лет госпожа жила в Риме, наведываясь в имение редко и оставляя его спешно. Одним словом, болезнь Пилата породила в сердцах одних- страх неизвестности, в сердцах других - раздражение и досаду, вместе с тем же страхом неизвестности. Третьи надеялись, что госпожа, если хозяин умрёт, оставит имение под надзором Димитрия. А сама уедет в Рим, и их возьмёт с собой для личных нужд и для прислуги по римскому дому. Но ни в одном сердце не возникла простая человеческая скорбь по страдающему и умирающему старику. И это не смотря на то, что жизнь в имении, и челяди и рабов, была предметом зависти их соседей из других хозяйств. По распоряжению Пилата эргастул, как средство наказания, был отменён уже лет как 15. А его снисходительность, порой даже неоправданная, вызывала осуждение у хозяев близлежащих вилл. Одним словом, Пилат, как мог старался видеть в своих рабах не животных, как большинство его сограждан, а людей. Но, всё это не расценивалось челядью как добросердечие хозяина, а большей частью истолковывалось как блажь, или как чудачества их господина. Его малословие принималось челядью за надменность, а простота в жизни за гордость и высокомерие. Нет, нельзя сказать, что они презирали или ненавидели его, скорее побаивались и не понимали. И в самом деле, что может взбрести в голову римскому аристократу? Сегодня он добр, а завтра? А непонимание...Что таится в человеке, которому чуждо всё человеческое? Он не копит, не предаётся разврату и развлечениям, нелюдим и всё время или что то читает, или пишет. Он больше предпочитает разговаривать со своим конём, чем с людьми. Даже соседи перестали посещать его. Да и жена его вот, выбрала жизнь вдали от него! К тому же, и опасение и непонимание многократно усиливалось твёрдостью духа старика. Вот такая гамма чувств - страх неизвестности, непонимания, досадного раздражения - невидимой паутиной окружила больного Пилата, повиснув в углах и закоулках виллы. Не было только любви и сострадания. Да и откуда взяться любви в сердцах рабов к своему господину, если, порой, даже в сердцах собственных детей, а то и жён её нет? Это, конечно, скорбно и грустно прожить свою жизнь с холодным сердцем, но ещё скорбней жить среди холодных сердец. Многие так и проживают свои жизни, пренебрегая величайшим сокровищем этого мира - любовью, предпочитая ей - похоть, власть, стяжание или славу мирскую. Но, как говорится, каждый сам выбирает себе бога. Пилат, как со всей откровенностью показала болезнь, в своём уединении не смог заслужить любви своих рабов. Правда, и ненависти тоже. Но давайте вернёмся к нашему повествованию. Итак, в сердцах рабов и челяди окружавших больного старика роились вышеописанные нами мысли, связанные с болезнью хозяина. А сердце Пилата, как это не удивительно, тоже смущали подобные мысли. Встречая и провожая взглядом входящих в его спальню рабов он вглядывался в их лица и глаза пытаясь найти в них искреннее сострадание или скорбь, и не находил. Он принимал от них отвары и пищу, они обтирали его и помогали дойти до умывальной комнаты, всё это делалось ими с печальным выражением лиц, но глаза были равнодушны. Его задевало это? Скорее заставляло задумываться о пустоте и бессмысленности жизни. «Клавдия пишет о любви - думал он, - а где же она? Есть только любовь мужчины к женщине, но можно ли это влечение назвать любовью? Наверное, нет. Очень уж быстро проходит это упоение...Она пишет об иной любви...а как её найти и чем обрести? Вот я как мог стремился облегчить долю этих людей, я кормлю их, жалею их, помогаю им, не наказываю их и не продаю, где же их любовь ко мне? Димитрий говорит, что они меня любят и уважают...Льстит грек. Он тоже не любит меня. Этот будет огорчён...но не моей смертью, а утратой своего места и дохода… Я умру и никто из них даже слезинки не прольёт...» - с каким то даже раздражением размышлял Пилат. Его внутренний монолог был прерван Димитрием. Грек вошёл с лекарем привезённым из Тархны, небольшого городка лежавшего на побережье в 15 милях от имения. Они вместе подошли к ложу старика, но лекарь остановился за спиной грека и ждал, рассматривая убранство спальни. - Господин, мы привезли тебе врача - наклонившись к Пилату и поправляя его подушки сказал Димитрий. Пилат оценивающе посмотрел на лекаря. Он никогда не прибегал к услугам лекарей, и с уважением относился только к тем из них, которые применяли своё искусство в военных лагерях. Лекарь был средних лет и довольно почтенного вида, упитанный и благообразный. Заметив, мелькнувшее в глазах старика неудовольствие, лекарь почтительно склонил голову и вышел вперёд. Наклонившись над стариком он обхватил рукой его запястье и замер считая пульс. Затем он вынул деревянный рожок и прослушал грудь и спину, покорно подставившему ему своё тело, Пилата. Когда все процедуры были закончены врач вздохнул, и посмотрев на старика спросил: «Господина что то беспокоит?». - Убери его - сказал Пилат посмотрев на Димитрия. - Заплати ему, сколько он скажет, и отправь обратно... Грек попытался что то возразить, но Пилат закрыл глаза и отвернулся. Он лежал с закрытыми глазами пока не услышал закрывающейся за уходящими двери. «Ему интересно, что меня беспокоит...- вновь ушёл в свой внутренний диалог с самим собой старик. - Если бы он услышал, что меня на самом деле беспокоит, то явно бы посчитал меня за сумасшедшего...если кто и сможет понять мои беспокойства, то это только она...Клавдия». - Клавдия - повторил он её имя, как будто хотел позвать её. И опять горький комок подкатил к его горлу и наполнил слезами глаза. Вновь давно прошедшее взволновало его память. «Эта девочка, ставшая моей женой, и которую я всегда считал за ребёнка, разделила со мной всю мою жизнь. А когда то её скромность раздражала меня. Она казалась мне серой мышью на фоне ярких, и вызывающе откровенных в своём кокетстве, жён и дочерей иудейской знати в кругу которой нам с ней пришлось провести десять лет. А вся их яркость была не только пустышкой, но и гнусностью. Интересы этих царственных шлюх не шли дальше примитивной похотливости, ради которой они холили и лелеяли свои тела мастями и благовониями. Клавдия, в своей простоте и скромности, была выше их всех, как своей добродетелью, так и разумом. А её нелицемерная жалость к убогим и нищим, всегда толпящимся у ворот дворца в Цезарее. А её возмущение до слёз и гнева от жестокости в отношении и людей и животных...Она ни разу не посетила цирк или амфитеатр...а во мне это её милосердие вызывало снисходительную насмешку. Я - воин, был уверен, что доброта является слабостью, а ведь это одно из лучших человеческих качеств...и как оно редко в человеческих сердцах! Да, как же ей было тяжело со мной...но она не только сумела с детства сохранить своё милосердие, но и пронести через всю нашу жизнь... и этот храм Эскулапа... который стал её повседневной заботой, после возвращения в Рим...и где она нашла последователей Праведника. Всю жизнь возле меня был человек с чистой душой и живым сердцем, а я видел только себя...И даже сон боги послали ей...ни мне, а ей...почему? А потому, что она могла тогда понять происходящее, а я был слеп...от своей глупой самоуверенности и власти... а сейчас ты прозрел? А сейчас я умираю...не хочется умирать слепым...Да, надо дождаться Клавдию...». С тоской подумал старик, вызывая в памяти образ жены. Всегда вспоминая о ней, он видел её всё той же, двадцатилетней девушкой, с которой сошёл на землю Иудеи с императорской квинкверемы почти 35 лет назад. Его размышления были прерваны возвратившимся Димитрием. Грек подошёл к ложу Пилата и поправив покрывало сел рядом. - Зря ты так - сказал грек. - Он толковый врач - Может быть, - согласился Пилат, - но мне он сейчас не нужен... И заметив удивленный взгляд Димитрия добавил: «Старческая немощь не лечится, а продлевать её, цепляясь за каждый день, дело недостойное». - Ты ждёшь смерти? - спросил Димитрий. - Я жду Клавдию - ответил Пилат. - И хочу тебя огорчить, мой дорогой Димитрий, пока мы с тобой не закончим мои воспоминания, я не умру... - Ну что ж, тогда не будем спешить - улыбнулся грек. - Нет, - возразил старик, - спешить будем. Бери стиль и таблички и за работу... Димитрий взял таблички, ровной стопкой лежавшие на столике, и найдя последнюю прочитал последние строки: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры через несколько месяцев после казни пустынника...». - Да, через два месяц после казни пустынника - повторил Пилат. - Они были совершенно противоположны друг другу во всём... пустынник и Праведник. Один был нелюдимый аскет, совершенно презревший человеческие радости, второй не гнушался вином и не чуждался людей. Но оба призывали людей к добродетели и оба были убиты за свои проповеди... - Этого писать не надо - сказал Пилат, поудобнее устраиваясь на своём ложе. Димитрий кивнул. Старик закрыл глаза, и в его памяти начали всплывать картины давно ушедшего, но, как оказывается, постоянно пребывающего в бесконечности человеческого сознания. Это можно расценить как чудо, но всё увиденное глазами не стирается ни временем, ни даже смертью. Так и носит человек в себе всё пережитое, и хорошее и плохое. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Он появился в Иерусалиме за несколько дней до иудейского жертвоприношения. Тогда ещё о нём мало знали. Да, молва о его деяниях в окрестностях Кинерета достигла и до Иерусалима, но одно дело видеть своими глазами чудеса совершаемые им, а совсем другое слышать от других. Люди склонны преувеличивать, приукрашивать и восторгаться порой ничтожными делами, чем и пользуются многочисленные мошенники и обманщики. Я тоже получал донесения о нём. В каждом из иудейских городов стояла, как минимум, наша центурия, а в обязанности первого центуриона входило своевременное и постоянное наблюдение за происходящим вокруг. Все их записки стекались в Кесарию, и я получал ежеутренний доклад от трибуна претория. Как я упоминал ранее, после казни Иродом пустынника его последователи разбрелись по стране. Подавленные и разочарованные, даже озлобленные они не несли в себе угрозы для нас. Их ненависть была направлена против убийцы их учителя, то есть против Ирода. Правды ради надо признать, что какая то часть иудейского плебса соорганизовалась в некое подобие гетерии, целью и смыслом существования которой была провозглашена борьба за свободу Иудеи от власти «язычников». То есть нас, римлян. Вождём этой шайки безумцев, называвших себя «зелотами», был тогда некий Варрава. Мы знали о них, и следили за каждым их шагом...». Пилат замолчал и открыл глаза. - Свобода, свобода, свобода... - повторил он. - Рабы мечтают о свободе, народы, покорённые нами, мечтают о свободе...Свободой прельщают всякие бунтари и мятежники...а где она, эта свобода? - Он посмотрел на Димитрия. - Ты задаёшь мне вопрос? - спросил грек. Пилат молчал. - Я думаю, свобода - это возможность всегда соблюдать своё человеческое достоинство... - ответил грек. - Ты сейчас о чём? - с насмешкой переспросил Пилат. - Человеческое достоинство... оглянись кругом, и свобода... Какой то Варрава, вчерашний раб, собирает шайку головорезов, и, обольщая рабов сказками о свободе, увлекает за собой. Они перережут свою знать, потом он распнёт своих вчерашних соратников и станет единоличным тираном. Те, которых он обольщал свободой, так и останутся рабами, только теперь его рабами. Вот и вся борьба за свободу. А свобода раба...да дай я завтра вольную своему конюху...он что, станет свободным? Он раб пьянства, обжорства и блуда... и что? Он тут же освободится от этого рабства? Боюсь, что будет порабощён ещё больше... - Ты, как и все римляне, оправдываешь рабство... - сказал грек. - У нас есть пословица, и звучит она так: «Один день рабства лишает половины человеческого естества». - Я ненавижу рабство...и ненавижу тиранов и рабов, - возразил Пилат, - но вижу вокруг огромное число рабов, причём рабов добровольных, которые находят удовольствие в своём рабстве... большинство из них уверены, что являются свободными римскими гражданами...но думать, что свободен, и быть свободным, это не одно и то же. - А ты сам, - спросил грек, - ты свободен? - Свободен ли я... - повторил Пилат. - Я думаю, что свободен тот, кто живёт в согласии со своей совестью. Меня же она... - Он замолчал, подыскивая слово, наиболее подходящее для объяснения. - Меня же моя совесть укоряет, и за прошлое, и за настоящее тоже, следовательно, и я несвободен. Но мы отвлеклись, где ты прервал запись? «Мы знали о них, и следили за каждым их шагом» - прочёл Димитрий. Пилат кивнул головой: «Да, знали, и, в конце - концов, разгромили их шайку, а Варраву, и двух его ближайших соратников отправили на крест. Каиафа выторговал его, и вместо Варравы распят был Праведник... Пилат замолчал, и Димитрий решил, что старик опять ушёл в воспоминания. - Об этом написано в свитке... - попытался прервать молчание старика Димитрий. - Да, написано, но не всё - возразил старик. - Я разговаривал и с одним, и с другим и то, о чём мы говорили, не знает никто, кроме нас...и Бога. Но об этом потом. Итак. «К праздничному жертвоприношению в город стекались все. Нищие и больные. Воры и мошенники. Мятежники и разбойники. Приезжал даже Ирод со всей своей многочисленной и чванной роднёй. Население Иерусалима за эти дни увеличивалось в три, а то и в пять раз. И все проходили через храм. Этот праздник приносил огромные барыши менялам и торговцам скотом заполонявшим с раннего утра храмовый двор. До праздника жертвоприношения оставалось ещё несколько дней, но город уже был полон. В тот день я прибыл в Антонию к концу первой утренней стражи. Целлер уже расставил караулы по галереям крепости и на лестнице, соединяющей Антонию с храмовым двором. Он дожидался меня в восточной башне, возвышающейся на 70 локтей над замком, и дававшей возможность наблюдать за всей храмовой площадью. Происходящее там обычно было однообразно скучным. Торговля, непрерывный и бессвязный гул людских наречий, мычание торгуемого скота и, время от времени, перекрывающий этот гул, заунывный звук шофара, возвещающий движение времени, отмеряемое храмовой клепсидрой. Каждый день, за исключением субботы, всё повторялось в одном и том же ритме и по одному и тому же распорядку дня. Я уже собирался вернуться во дворец, и встав направлялся к лестнице, но усилившийся гвалт со стороны храмовой площади привлёк моё внимание. Я вернулся к резной мраморной решётке окружающей балкон и посмотрел вниз. Возле столов меновщиков денег собралась небольшая толпа из храмовой стражи и торговцев скотом. Окружив группу молодых мужчин они что то возмущено кричали. Подобные скандалы были не редкость в этой среде. Насколько я знал меновщики не брезговали давать деньги в рост и часто привлекали храмовых стражников к выбиванию долгов из заёмщиков. Но вдруг один из мужей, оттолкнув стоявших перед ним, поднял и перевернул стол меновщиков. Стражи отшатнулись от него, а он тут же перевернул и второй и третий стол. Гул человеческой речи моментально стих и все, замерев, смотрели на него. А он, выхватив бич из рук одного из торговцев скотом, начал хлестать им по спинам ползающих и собирающих рассыпанные по мраморным плитам площади монеты. Самым удивительным во всём этом было то, что никто не воспротивился и не попытался остановить его. Наоборот, все старались как можно быстрее убежать или спрятаться. Даже храмовая стража стояла в оцепенении и только наблюдала, как он разгонял бичом этот бычий форум. Целлер, как и я, с удивлением глядя на происходящее, послал центуриона узнать в чём дело. Этот муж, разогнавший толпу, остановился и оглядевшись кругом бросил бич. Как оказалось он был не один, но его спутники всё это время тоже стояли в оцепенении наблюдая за ним. Он что то сказал им и они все направились к выходу. У ворот стражники преградили им путь. Я не слышал о чём они говорили, но видел, что он просто прошёл сквозь них, и они расступились пред ним и его спутниками, позволив им беспрепятственно уйти. Вернувшийся центурион доложил о причине конфликта. Человек, которого иудеи называли пророком из Назарета, обличил храмовых жрецов в стяжании, и в превращении ими святилища в грязное торжище. На вопрос: почему стража не задержала его? Центурион только пожал плечами. Пророком из Назарета называли Праведника. Это была моя первая встреча с ним. До этого случая я только читал о нём в отчётах, приходящих из Галилеи. Увидев воочию произошедшее в храме я понял, что этот человек не только велик и духом и мужеством, но, судя по всему,очень силён и дерзок. Ибо не побоялся восстать против авторитета и власти храмовых жрецов. И пред огромным множеством людей обнажил их алчность и обличил их корыстолюбие. Которое они лукаво старались спрятать под маской лицемерного богопочитания. С этого момента они и возненавидели Праведника, а я стал пристально следить за его действиями. Человек такого мужества и твёрдости духа может быть и полезным и опасным. Всё зависит от того на какой путь он станет. После происшествия в храме весь Иерусалим только и говорил о нём. Я думал, что он удалится из города, ибо жрецы не прощают когда посягают на их власть быть единственными носителями религиозной истины. Но он, как будто издеваясь над ними, на следующий день опять был в храме со своими друзьями и возле него уже толпились сотни людей. Он становился опасен, но я ещё не понимал, для кого больше - для нас, римлян, или для жрецов. Я поручил Целлеру приставить к нему нескольких соглядатаев, чтобы понять направление его мыслей. Это было несложно, по Иерусалиму за ним постоянно ходило десятка три бродяг ловивших каждое его слово и надеющихся на его чудодейственную силу...». Старик по видимому устал и вновь замолчал. Димитрий положил таблички и ждал. - Так он и в самом деле обладал этой чудодейственной силой? - спросил он старика, вспомнив с каким восторгом тот рассказывал об его чудесах. - Ты лично видел как он оживлял мёртвых? - Я не был этому свидетелем... - ответил Пилат. - Мне показывали одного, о котором говорили, что Праведник своей властью вызвал его из гроба, в котором он находился уже несколько дней...Но ты сам понимаешь - глаза видят, а уши только слышат. Димитрий согласно кивнул и хотел что то сказать, но старик продолжил говорить. -В это можно верить, а можно не верить, но не обладай он своим даром за ним бы не ходило столько народа. Ведь не только же своими речами привлекал он эти тысячные толпы...Хотя и слова его, простые и доступные для понимания даже детям, приводили в замешательство его врагов. А жрецы постоянно подсылали своих холуёв, ходивших за ним и выискивавших в его разговорах любую зацепку для обвинения его...в святотатстве или богохульстве...или в подстрекательстве к мятежу. Они ни чем не гнушались в своём стремлении погубить его. - С твоих слов следует, что он был обречён на смерть. С одной стороны твои соглядатаи, следящие за ним. С другой - жрецы, только и ждущие, когда он допустит ошибку... Старик ничего не ответил и попытался приподняться на ложе. Димитрий отложил таблички и помог ему. - Да, они всегда искали в чём обвинить его...но он был не так то прост...- с усмешкой сказал Пилат облокотясь на подушки заботливо подложенные греком. - Он ставил в тупик самых мудрых из своих врагов, так, что вся их мудрость оказывалась глупостью на потеху всем слушающим их. Подай свиток - попросил старик, и когда Димитрий выполнил его просьбу развернул его и несколько минут рассматривал написанное. - Вот, читай - наконец сказал он передавая свиток греку. Тот взял и пробежал глазами по пергаменту с греческой вязью букв. - Читай вслух - попросил Пилат. Грек прочёл: «Тогда фарисеи пошли и совещались, как бы уловить Его в словах. И посылают к нему учеников своих с иродианами, говоря: «Учитель! Мы знаем, что Ты справедлив, и истинно пути Божию учишь, и не заботишься об угождении кому либо, ибо не смотришь ни на какое лицо; Итак, скажи нам, как Тебе кажется, позволительно ли давать подать кесарю, или нет? Но Иисус, видя лукавство их, сказал: что искушаете Меня лицемеры? Покажите мне монету, которою платите подать. Они принесли Ему динарий. И говорит им: чьё это изображение и надпись? Говорят Ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Когда Димитрий дочитал до этих строк Пилат даже рассмеялся. Правда, смех его был больше похож на кашель, но успокоившись он посмотрел на грека и сказал: «Согласись, это выше человеческого разумения! Ты заметил, как лукаво они к нему подошли...Скажи он: «Позволительно», и его обвинят в холуйстве нам и предательстве иудейских законов, а ответь он: «Не позволительно», и всё - он - бунтовщик... и этот его ответ с монетой...хотел бы я видеть их лица в тот момент». Он вновь усмехнулся и продолжил: «Мне рассказывали ещё об одном их ухищрении против него и таком же позоре. В свитке ничего не сказано об этом...Они привели к нему какую то жену, пойманную мужем в прелюбодеянии. По их законам её следовало побить камнями до смерти. Он же в своих речах всегда призывал к милосердию и прощению. Они притащили её к нему и спросили: «Как с ней поступить, по закону, данному нам Богом, её следует казнить, а ты призываешь к милосердию? Что же делать с ней?». Они торжествовали. Скажи он: «Исполните закон», и его учение о милосердии окажется ложью. Если же он скажет: «Простите», то тем самым он нарушает закон их Бога. Как ты думаешь, что он сказал им? - спросил Пилат посмотрев на грека. Тот молчал. - Ну вот, как бы ответил ты - не отставал старик. Грек пожал плечами. - Думаю, следовало поступить по закону. По вашему же праву: закон суров, но это - закон. Судьи должны и решить... Пилат опять попытался засмеяться и вновь закашлялся. - Кто из вас без греха, пусть первый бросит на неё камень... - сказал он с не скрываемым восторгом. - Так ответил он им. И что ты думаешь сделали эти святоши в белых одеждах? Пилат с каким то презрением, даже с нотками ненависти, произнёс последние слова. - Они все ушли! Один за другим...сначала все святоши, потом их рабы, потом и вся толпа, сбежавшаяся посмотреть происходящее. Вся иудейская, да и ваша, греческая, да и римская мудрость пустота и суесловье пред ним... И вот этого человека я послал на крест... - прошептал Пилат. - Значит, они всё же уличили его в чём то? - после недолгого молчания спросил грек. - Да, - кивнул Пилат. - Но для этого им пришлось нанять нескольких лжесвидетелей, и подкупить одного из ближайших его учеников...который продал своего учителя за 1 ауреус... Такова цена дружбы и любви и верности...о которых ты, милый мой, так любишь говорить... Пилат с насмешкой посмотрел на Димитрия и закрыв глаза откинулся на подушки. ЧАСТЬ II. МЕРА БЕЗЗАКОНИЯ Беда, как известно с древнейших времён, не приходит одна. Войнам сопутствует голод, голод тянет за собой моры и болезни. Всё это вызывает скорбь и ужас целых народов, а подмечено, что очень часто человеческая скорбь влияет и на среду обитания скорбящего народа. Засухи, землетрясения, проливные дожди, ураганы, лютые морозы не редко являются дополнением к войнам, гладам и морам. Но всё вышеперечисленное, как это ни странно, является лишь следствием. Причины же всех бед лежат гораздо глубже, и называются они - мерою беззакония. Да, да! Именно отвержение народами законов правды и морали подвергают эти народы бедам войн, гладов и моров. Если же народ не обращается к правде, и продолжает упорствовать в беззаконии, то, в конце - концов, исчезает во тьме исторического процесса. То же самое справедливо и в отношении каждого человека. Но если беззаконие раба отражается только на его жизни, то беззаконие правителя становится предметом подражания, сначала для ближайшего окружения, а потом и для огромного числа его подданных. Тем самым, распространяясь в народе, беззаконие, как рак, приводит в конце - концов, к бедам, о которых мы и говорили в начале главы. Как долго происходит этот процесс распада и гибели, зависит от многих факторов. В Священном Писании, к примеру, Господь говорит Аврааму в своём обетовании ему о земле для потомков Авраама: «...в четвёртом роде возвратятся они сюда (т. е. в Палестину) ибо мера беззаконий Амореев доселе ещё не наполнилась». Когда же мера наполнилась то народ аморейский был истреблён. Ну а теперь, после такого пространного пролога перед новой главой нашего повествования, давайте вернёмся в Вечный город и окунёмся в его жизнь. Она, конечно, разная, от самого грязного оттенка, до самого блистающего. Но мы не будем опускаться на самое дно, в лупанарии и харчевни Рима, а пойдём в самые высшие сферы, туда, где обитают почти что небожители - принцепс и его окружение.
После того как пожар уничтожил Палатинский дворец Нерон перебрался на виллу Поппеи располагавшуюся на Садовом холме, недалеко от Фламиниевой дороги. Рядом, за акведуком Агриппы, был и пруд на котором, всего несколько месяцев назад, верный Тигеллин устроил Нерону остров наслаждений. Воспоминания об этом «празднике удовольствий» остались ярким и незабываемым пятном даже в переполненной, разными гнусностями и мерзостями, связанными с развратом, памяти Нерона. Нагие гетеры и юноши в образе фавнов прислуживали за столами, и, разжигая похоть пирующих, устраивали живые картины из книги Элефантиды. А под занавес, когда уже пресыщение развратом забрало все силы и у пирующих и у обслуживающих, сыграли свадьбу Нерона. Это уже в четвёртый раз цезарь восходил на брачное ложе, но если в трёх предыдущих браках он был мужем, то в тот раз он стал женой... Воспоминания приятно щекотали, вызывали сладкую истому и требовали новых ощущений. Но ещё большую истому рождали мысли о возвеличении и даже обожествлении. «Как всё же вовремя посетила его эта чудесная мысль о новом Риме...нет, уже не Риме, а Неронии, или даже не Неронии, а Нерополе! Городе, который удивит весь мир своим величием, красотой и богатством. А на месте Палатина, в грандиознейшем дворце, подобных которому еще не было в истории народов, будет стоять золотая статуя божественного Нерона Клавдия Цезаря Августа Германика! Ни Цезарь, ни Август да и никто за всю историю Рима не уподобится ему, Нерону! Как они были глупы, все те, которые были до него. Глупы и слабы! Они не понимали какой властью обладают и что значит истинная свобода...да, истинная и почти божественная! Только ему и открылось это величие безграничной власти и совершенной свободы...». Увлечённый своими мыслями Нерон вышел в южную колоннаду виллы и облокотившись на мраморные перила, разглядывал открывавшуюся панораму. Вилла была выстроена ещё Лукуллом, тогда же он устроил и сады, террасами нисходившие к Квириналу и упиравшиеся в Номентинскую дорогу. Далеко - далеко впереди поднимались клубы пыли и едва слышался гомон людского говора, стук молотов и кирок и скрип сотен повозок, вывозивших останки сгоревших жилых домов, храмов и вилл. Отсюда была видна и торговая пристань со сгрудившимися вдоль неё кораблями. Он дал повеление, чтобы все суда, привозящие в Город зерно, загружались убираемым мусором и вывозили его в район остийских болот. Его замысел начинал воплощаться в жизнь. С минуты на минуту он ждал появления Тигеллина с Севером и Целером. Именно на этих двух он возложит обязанность воплотить его мечту в реальность. И с Нерополем, и с дворцом. «Это будет - Золотой дворец Нерона! Но... нужны деньги...и не малые. Много денег! О, если бы нашлись эти сокровища Дидоны... перерыли всю Киренаику и...впустую. Этот безумец Басс...как я мог поверить ему! Да и с конфискацией имений этих христовщиков...так же надежды не оправдались... Тигеллин говорит о ничтожных суммах...Лжёт? Хотя... может и не лжёт. Богачей явно среди них нет. В основном рабы и самый ничтожный плебс... Деньги все у этих крыс... сенаторов да проконсулов, но ничего я доберусь и до них...» Его мысль текла по течению его фантазий, то ускоряясь его воображением, то замедляясь реальностью жизни. Погружённый в эти противоречия он совершенно не заметил появления Поппеи. Она вошла в колоннаду в шёлковой голубой тунике отороченной золотым шитьём по подолу, запястьям рукавов и вокруг шеи. Волосы, необузданные ни сеткой , ни заколками, густыми медно - золотыми волнами ниспадали на её плечи. Она была по домашнему проста. Без браслетов, колец и всевозможной мишуры, которую так любят женщины неумные и тщеславные. Надеющиеся блеском золота и камней умножить свою привлекательность и притягательность для мужчин. Поппея, даже в свои 34 года, пользовалась, и по праву, славой самой прекрасной женщины Рима. И нам кажется, что пришло время поближе познакомиться с этой женщиной и немного рассказать о ней. С ранней юности Поппея Сабина знала силу своей красоты, унаследованной от матери - первой красавицы Кампании. И тогда же, с юности, она поставила своей целью продать её как можно дороже. Первая сделка состоялась когда ей было всего 15 лет, и в ней она участвовала косвенно, всем руководила её мать. Покупателем её красоты и юности стал префект преторианцев Криспин Руф. Стать женой префекта претория значило не мало. Во первых, стал близок императорский двор и доступно окружение принцепса. Но тогда же её юный восторг, вызванный столь быстрым и головокружительным взлётом к вершинам римского общества, столкнулся с реальностью дворцовой жизни. Близкий круг находился под ревностным наблюдением и контролем жены Клавдия, жестокой и развратной Мессалины. Поппее не понадобилось много времени, чтобы понять в каком беспощадном и безжалостном ритме дворцовых козней и сетях интриг, зависти и разврата живёт двор. Особенно женская его половина. Императором уже пятый год был Клавдий и, казалось, боги, как будто, дали отдохнуть и перевести дух римскому государству после тирании Тиберия и безумств Калигулы. Но женой императора была Мессалина, неистовая не только в похоти, но и в беспощадности к тем, кого она считала соперниками или соперницами в её власти над стареющим Клавдием. Что может связывать единым узлом 55-ти летнего слабоумного мужа с 25-ти летней женщиной, впервые познавшей мужчину ещё в 13 лет, и с тех пор ненасытимой в сладострастии. Конечно же, только деньги, власть или похоть. Похотью и был буквально пропитан весь палатинский дворец. Поппее исполнилось 16 лет когда по проискам Мессалины её мать покончила с собой. Причиной ненависти императрицы стал актёр Мнестер. Из предложивших ему себя Мессалины и Поппеи - старшей, избравший Поппею. Таких унижений Мессалина не прощала никому. И Поппее пришлось умереть. Впрочем, умирать тогда доводилось многим, отвергающим домогательства порабощённой похотью августы. Утрата матери не стала для Поппеи жестоким ударом, скорее, серьёзным уроком. Она увидела воочию, что сладость разврата только тогда безопасна, когда прикрыта пурпурной тогой верховной власти. Но через год гнев богов настиг и Мессалину. Уверовав в своё безраздельное господство над принцепсом, и обольстившись своими успехами в интригах, она задумала сменить уже впадающего в деменцию Клавдия, на молодого и резвого в любовных утехах Гая Силия. Довольствуйся она Силием, как очередным любовником, и всё бы сошло ей как и прежде. Но она перешла черту допустимого даже для августы, сыграв свадьбу со своим любовником при живом и здравствующем муже. Убиты были оба. Всё это происходило на глазах Поппеи, а что было сокрыто от её глаз слышали её уши, на супружеском ложе, во время ночных наслаждений с Криспином. Префект личной охраны принцепса обязан был знать и явное и тайное, чем и делился со своей прекрасной и любопытной женой. Из всего произошедшего Поппея вывела для себя ещё одну жизненную аксиому - страсть, какой бы сладкой она не казалась, должна быть подвластна разуму. Достичь вершины человеческого могущества и потерять всё из-за безумной, необъяснимой ни чем, кроме как всё тем же безумием, выходки...Такого Поппея никогда бы в своей жизни не допустила. Она была уверена в этом, но вершина, о которой она грезила в своих тайных фантазиях, в те дни, была для неё недостижимой мечтой. В борьбу за право стать новой августой вступили сразу три римские матроны, за каждой из которых стояли свои партии и интересы. Победила самая бесстыдная и бессовестная, 37-летняя Агриппина, сестра Калигулы, и мать юного тогда ещё, 12-летнего Нерона. Через год Клавдий усыновил Нерона, тем самым предопределив судьбу и своих детей от Мессалины и свою собственную. Новая жена превосходила убитую Мессалину во всём, кроме, разве что, разврата. Агриппина плела свою интригу долготерпеливо и целенаправленно. Она хотела править и при муже и при сыне. Коварство и жестокость этой женщины в сотни раз превосходили все злодейства Мессалины. В 803 году место Криспина занял Бурр, давний знакомец и любовник Агриппины. Поппея была удалена от дворца, а причиной было то, что Агриппина заметила сластолюбивые взгляды своего любимого отрока на красивую молодую жену бывшего префекта преторианской гвардии. Поппее тогда исполнилось 20 лет и она была в самом расцвете своей красоты. Нерону - 13, и бушующая в нём юношеская похоть всю свою силу сконцентрировала на желании обладать этой женщиной. Её образ вызывал у Нерона ночные поллюции, но на яву она была недосягаема для него. Он был уже помолвлен с дочерью Клавдия, Поппея ещё оставалась женою Криспина Руфа. Нерон ревновал её и ненавидел его, но ничего поделать не мог. Мать зорко следила за каждым его шагом и неустанно плела сеть своей интриги. На пути к её цели стояли два человека - сам принцепс и его сын от Мессалины, Британник. Она была уверена, что рано или поздно заставит Клавдия написать завещание на Нерона, а потом уж придёт время уйти и самому принцепсу, а возможно и Британнику тоже. В конце - концов, от этих родственных связей одни заговоры и мятежи. Для осуществления плана у неё была надёжная помощница, некогда спасённая ею от мешка со змеёй, Лукуста, знающая толк в составлении ядов и всяких снадобий. Но Клавдий не только медлил с завещанием, а вопреки всем ухищрениям жены, начал проявлять своё благоволение к Британнику, а не к Нерону. Это становилось опасным и Агриппина тут же приступила к воплощению задуманного. Клавдий умер отравившись своим любимым лакомством заботливо приготовленным и поданым самой Агриппиной. Нерон был объявлен преемником и новым принцепсом. Британник, чуть погодя, ушёл вслед за отцом, приняв чашу с ядом из рук своего названного брата. Казалось, неистовая и неукротимая во зле женщина достигла всего, к чему стремилась. Её сын стал цезарем, а она фактически владычицей империи. Но реальность оказалось совершенно другой, а её торжество было недолгим, и разбил его вдребезги тот, ради кого она и совершала все преступления. Её силы воли и лукавства вполне хватало чтобы управлять глуповатым и трусоватым Клавдием, но с 17-летним сыном подобных качеств не хватало. Оказалось, он перехитрил и её. Быв пасынком принцепса он с покорностью следовал всем указаниям своей матери. Её советы для него были обязательны к исполнению, и во всём он проявлял лицемерную покорность её воле. Но став цезарем он быстро показал ей, что не нуждается ни в её советах, ни в её опеке. Агриппина, натолкнувшись в сыне на жёсткое противление её воле, сначала даже опешила. Уж очень была разительна перемена в ещё недавно, таком покорном и любящем её чаде. Она попыталась усилить давление, подкрепив его упрёками в неблагодарности и чёрствости. Но, в ответ на это, противление со стороны Нерона стало уже не просто жёстким, а жестоким. Она притихла, но только внешне. Неистовство, бушевавшее в этой женщине, усиленное обидой, злостью и неблагодарностью, стало принимать безумные формы. Агриппина решила соблазнить своего сына и привязать к себе развратом. В этом ремесле она была мастерицей с юных лет, получив первые навыки ещё от своего братца Гая. Нерон благосклонно принял и показное смирение матери и её ласки. Пурпурная тога, как и раньше, покрывала и инцест и кровосмешение и прелюбодеяние. Но даже подобное святотатство не принесло того результата на который рассчитывала Агриппина. Власть, то ради чего она не останавливалась ни перед каким злодеянием, ускользала от неё. Но самым досадным во всём этом было то, что Нерон, снисходительно, если не сказать - равнодушно, приняв её ласки, свою страсть и вожделение направил на ту, которую Агриппина ненавидела, и от влияния которой, думала, что избавилась удалив её от двора. Видя почти что маниакальную настойчивость сына в обладании Поппеей она до крови из губ кляла себя, что не погубила её во дворце, как некогда Мессалина довела до самоубийства Поппею - старшую. Ныне же у неё не было ни силы, ни возможности убить младшую. Это бессилие вызывало почти что отчаяние. Агриппина прекрасно разбиралась в людях, и видела в Поппее не только соперницу во влиянии на Луция, но и опасного врага, в коварстве и жестокости не уступающего ей. А в лицемерии и притворстве даже превосходящую. Но главным оружием Поппеи была её красота, молодость и ум. Этим она превосходила всех женщин окружавших принцепса и удовлетворявших его похоть. Три года, как могла, боролась Агриппина, пытаясь погасить страсть сына к Поппее. Но, как всегда и бывает, стройное и красивое тело молодой женщины обладает непреодолимой силой влечения. Агриппина понимала это, но одно дело, когда тело просто красиво, и не обременено умом и коварством. В таком случае, вскоре на смену ему придёт иное, более молодое и красивое. Но в Поппее было редкое для женщин сочетание красоты, ума и бессердечия, и сближение её с Нероном, на фоне его отчуждения от неё, Агриппины, грозило ей погибелью. Но, как пророчила и кумская Сивилла: «что предопределено, то и исполнится». Нерон добился своего правдами и не правдами. Криспина заставили развестись с Поппеей, а вскоре она появилась во дворце в качестве наложницы принцепса. Фантазии, которым она предавалась с юности, обрели черты реальности. Конечно, наложница это не жена, но всё было впереди. Тогда Поппея впервые задумалась о влиянии богов на человеческие дела. Её судьба явно определялась свыше, и теперь она верила в своё предназначение стать августой. В истории народов немало примеров, когда ради обладания женским телом начинались кровопролитные войны и совершались ужасные преступления. И женщины очень часто принимали в этом самое активное участие. Попав на ложе к Нерону и восхитив его своей страстностью и неистовством в любовной игре, Поппея начала понемногу пытаться подчинить себе «моего Луция», как говорила она. Видя его неприязнь к матери она ненавязчиво, но при любом случае, принимала его сторону, и усиливала эту неприязнь, превратив её, в конце - концов, в ненависть. Частенько он сам начинал клясть и ругать свою мать в застольных разговорах в кругу наперсников по разврату и попойкам. Поппея всегда присутствовала при этом, и однажды, после очередных жалоб и причитаний пьяного Нерона, кто то, то ли в пьяном кураже, то ли чтобы подольститься к Нерону, выкрикнул: «Пусть боги уберут всех, кто умышляет против тебя, цезарь». Нерон пьяно захохотал, и его серые остекленевшие глаза пробежали по пирующим. Уставившись на своего дядьку Аникета, он с минуту разглядывал его, а потом, растянув в ухмылке губы, произнёс, указывая на него пальцем: «Тебя я назначаю богом». Все угодливо захихикали, но смысл сказанного быстро дошёл до возлежащих и хихиканье прекратилось. Все посмотрели на замершего с кубком Аникета. С этого момента судьба Агриппины была предрешена. Оставалось только выбрать способ, каким боги, в лице Аникета, уберут злокозненную и надоевшую Агриппину. Остановились на яде. Но, предприняв безуспешно несколько попыток, отказались от задуманного. Агриппина, с юности усвоив правила жизни при дворе, принимала противоядия. Пришлось искать другие способы. Поппея если и не принимала прямого участия в подготовке убийства Агриппины, то была в курсе всех планов. Нерон, как некогда и Криспин, рассказывал ей обо всём планируемом и осуществлённом. Выслушивая подробности она восторженно хвалила «гениальность» Нерона, и её лицемерное восхищение подталкивало его к скорейшему осуществлению убийства. Эта лихорадка предстоящего злодеяния увлекла их до самозабвения. Были отвергнуты все угрызения совести, все доводы разума, все тревоги сердца. Только одно желание - скорее осуществить задуманное. Когда всё было готово Нерон устроил пир в Байях в честь празднования Минервы, и ласковым письмом пригласил Агриппину якобы для примирения. Она примчалась обольщённая ласковыми словами и своими надеждами на возвратившуюся сыновью любовь. Нерон и впрямь переменился к ней. Был почтителен и предупредителен, а при прощании даже поцеловал в грудь. Все, посвящённые в заговор, с интересом наблюдали за происходящим лицедейством с нетерпением ожидая развязки. Но, как часто и бывает, всё хитросплетённое человеческое злодеяние наталкивается на непредвиденные, и казалось бы, невозможные случайности, разрушающие всё хитросплетение. А может это боги дают человеку шанс отказаться от задуманного злодейства. Но именно так и произошло с гениальным планом Нерона. Чудо инженерной мысли, распадающийся на части корабль, над созданием которого трудились полгода лучшие корабелы империи, распался не причинив никакого ущерба плывущей на нём Агриппине. Более того, даже свинцовый потолок над её ложем, сделанный чтобы уж наверняка размозжить её голову, свалился мимо. Это было поистине чудом. Когда весть об этом дошла в Байи все на несколько минут просто онемели. Одни от ужаса в ожидании гнева Нерона. Другие от удивления в невозможности произошедшего. Третьи подумали о вмешательстве богов. Глаза всех смотрели на Нерона ожидая его реакции на «радостную весть об избавлении его матери от гибели» принесённую Луцием Агермом вольноотпущенником Агриппины. Когда принёсший весть удалился Нерон покачал головой и тяжело вздохнув произнёс: «Даже боги не могут справиться с этой неистовой, а ведь она желает мне смерти, как никто другой...». И посмотрев на окоченевшего от страха Аникета добавил: «Исполни то, что не смог сделать твой корабль». Наварх мизенского флота подобострастно согнулся в поклоне и быстро направился к выходу. Через час Агриппина была умерщвлена. Принёсшего «добрую весть» Агерма удавили. Самый опасный и непримиримый враг был устранён, но вместе с тем, к Поппее вдруг пришло понимание простого и очевидного факта - нет ничего, что могло бы обуздать или сдержать Нерона. Если он не остановился перед убийством матери, то кто может чувствовать себя в безопасности? Она? Да, пока он привязан к ней...но, когда то он так же был привязан и к Агриппине. Более того, она видела, что его привязанность к ней, в основе своей, зиждется на чём то зверином, более животном инстинкте, чем на человеческом влечении. И этот инстинкт распространялся не только на неё, но и на кинэдов, проституток, наложниц. Подобное пугало неопределённостью. Выход был только в одном - стать законной женой и родить наследника. Препятствием теперь оказывалась Октавия, дочь Клавдия от Мессалины и уже почти семь лет, как жена Нерона. К счастью, или, наоборот, к несчастью, Октавия не унаследовала от своей матери ни волчьей похоти ни коварства. Она была антиподом Мессалины. Скромная, стыдливая и добросердечная она очень быстро наскучила Нерону. К тому же их помолвка и свадьба были нитями интриги Агриппины, тянувшей Нерона к престолу. Теперь же, после смерти Агриппины, пришло время эти нити оборвать за их ненадобностью. Самым простым и эффективным способом было обвинение в прелюбодеянии. Поппея помнила как Мессалина убила её мать и решила повторить, казалось бы, беспроигрышный вариант, на Октавии. Как то, во время отдыха между любовной игрой, лёжа на груди Нерона Поппея, как бы приревновав своего любовника, с обидой в голосе упрекнула его что ей приходится делить свою любовь к нему с Октавией. Нерон расхохотался и скривившись заверил её, что уже долгие месяцы не посещает свою жену, она, мол, противна ему за своё показное целомудрие и неумелость в любви. Поппея выслушав оправдания Нерона сделала удивлённые глаза и покачала головой. « Как же она сильна... - задумчиво проговорила она глядя на Нерона. - молодой женщине познавшей мужа необходимо просто утешение любовью...» И немного помолчав добавила: «Может она нашла утешение у своего раба или вольноотпущенника...». Нерон внимательно посмотрел на замолчавшую Поппею. Ему были одинаково чужды, как угрызения совести, так и муки ревности, но слова Поппеи давали возможность избавиться от постылой жены. Надо только найти её любовника. Существует ли он? Это уже не важно. Пытка или лжесвидетельство найдут его, если даже его и нет. Распространение слухов было поручено верному Аникету, проведение дознания на основании слухов, Бурру. К неудовольствию Нерона дознание не принесло ожидаемых им результатов. Даже под пыткой никто не подтвердил выдвинутых против Октавии обвинений. Не оправдавший надежды Нерона префект претория Бурр получил свою порцию яда. Но обратного пути уже не существовало. Вновь вступил в игру Аникет. Он и объявил себя тем, неуловимым любовником несчастной Октавии, о котором, даже под пыткой, никто из домочадцев не сказал ни слова. Октавию казнили, а через несколько недель её место заняла Поппея. Теперь она была на самой вершине римского Олимпа. Римской Юноной - Поппеей, женой Юпитера - Нерона. Оставался всего один шаг, чтобы окончательно закрепиться на этой, поистине божественной, вершине. Нужно родить Нерону сына. Или же, если удастся, сделать так, чтобы он усыновил её сына от первого брака, маленького Руфрия. Но эта надежда была эфемерной, и Поппея, понимая это, все свои возможности и силы направила на осуществление задуманного. Казалось бы, что проще простого зачать от мужа, с кем совокупляешься практически каждый день. Но настораживало то, что ни десятилетний брак с Октавией, ни их, уже почти пятилетняя связь, не привела ни к зачатию, ни к беременности. Поппея окружила себя ворожеями, астрологами, гадателями. Ей составляли гороскопы с наилучшими днями для зачатия, варили снадобья из корней мандрагоры для неё, и делали вытяжки из чабера для Нерона. Вся эта активность принесла плод. Поппея зачала и спустя девять месяцев на свет появилась Клавдия Августа. Этот маленький комочек человеческой плоти прожил всего четыре месяца. Уж очень сильно он был переполнен страстями и похотями унаследованными от родителей. Младенческое сердце не в силах было выдержать их и разорвалось под непосильной тяжестью. Нерон, впервые почувствовавший себя отцом, облачился в траурные одежды и объявил дни скорби для всей империи. Смерть младенца, конечно же, утрата скорбная и горестная, как для матери, так и для отца. Но для скорби нужно сердце, умеющее любить, чего Нерон был лишён. Как может скорбь посетить сердце матереубийцы, братоубийцы, женоубийцы? Да и просто убийцы? Внезапная смерть дочери тяжело подействовала на Поппею. Глубоко - глубоко в себе она чувствовала, что эта смерть, в какой то мере, лежит на её совести. За неделю до смерти дочери ей во сне привиделась Агриппина. Луций рассказывал ей, что мать часто во сне приходит к нему в окружении страшных призраков, которые истязают его бичами и жгут факелами. И вот, Агриппина явилась и ей. Она была одна, и молча с ужасной насмешкой смотрела на неё. И Поппея запомнила эту страшную и ненавистную насмешку явившегося ей призрака её бывшей врагини. А через неделю младенец умер. Она боялась повторения этого сна, но Агриппина не являлась больше и постепенно тревога и страх ушли. В это же время к ней на аудиенцию напросился молодой иудей. Он приехал с посольством ходатайствовать за схваченных ещё Фестом и отправленных в Рим иудейских храмовых священников. Ходатай был молод, строен и красив. И богат. За то, чтобы попасть к Поппее, ей поднесли драгоценный ковчежец из белого золота, украшенный жемчугом и изумрудами, и полный индийских благовоний. Иудей покорил её не только своим видом, но и обхождением. Его речь текла мягко и была полна тонкой лести, за которой - она видела это - сквозило его восхищение ею. Будь она поглупей, то не удержалась бы от охватившего её вожделения. И вправду. Нерон, со своим отвисшим брюхом, тонкими ногами и постоянным запахом кислого, почти что лошадиного пота, и стройный, как Апполон, и благоухающий ароматом фиалок иудей. А ведь по возрасту они почти ровесники... Она часто потом вспоминала тот озноб, который охватил её в момент их разговора. Но отдайся она своему влечению и...всё. Смерть... или ссылка. Но в любом случае конец всему, к чему так долго и с такими усилиями стремилась. Она помогла иудею в освобождении его священников, и они ещё несколько раз встречались и говорили много и о многом. Он рассказал ей о своей стране, об иудейском боге и храме, который они построили для него. Она слушала его с тем же сладким ознобом, как и в первый раз, но и всё. Разве что она позволила себе чуть дольше задержать его руку прощаясь с ним. Ещё одним последствием их встречи стало принятие ею его религии. Но даже такой серьёзный шаг не был вызван её внезапным прозрением и уверованием в Иегову, скорее всё той же подавляемой и скрываемой симпатией к рассказчику. Так же сыграли роль и его уверения, что соблюдением обряда и приношением ежегодной жертвы иудейский бог прощает преступления и грехи. Поппея подумала, как всё же хорошо иметь такого бога, который прощает человеческие слабости за ежегодное приношение. Она не отказалась ни от астрологов, ни от гаруспиков, просто добавила в свой образ жизни и некоторые обряды иудейства. Ну а чтобы обряды совершались правильно и вовремя Поппея оставила у себя первосвященника и казначея из посольства. Вообще, честно говоря, эта женщина на голову превосходила всех своих современниц. Проживи она дольше, может быть и Рим стал бы Нерополем. Но, забегая вперёд стоит сказать вот о чём. Через восемь месяцев после нижеописанного, в апрельские календы, Поппея умерла. Возвратившись пьяным с ночной оргии Нерон, в ответ на её укоризну, со злобой ударил её ногой в живот. Поппея была на восьмом месяце беременности. Плод был убит во чреве, носящая его, промучавшись двое суток, ушла в царство Плутона и Прозерпины. Мера беззакония этой незаурядной женщины, как видно, к тому моменту переполнилась. А сейчас вернёмся в южную колоннаду лукуллова особняка, где мы и оставили задумавшегося о восстановлении Рима Нерона и наблюдавшую за ним Поппею. ЗАГОВОР Поппея молча наблюдала за разглядывающим Рим Нероном. Лёгкий ветерок нежным порывом облепил её голубым шёлком туники, откровенно обозначив грудь, живот и бёдра. Даже в 34 года её тело могло бы стать эталоном для Праксителя, возродись он в Риме и задумай изваять Афродиту Римскую. Она сделала шаг вперёд, и Нерон, почувствовав её движение, резко обернулся. Поппея заметила мелькнувший в его глазах страх, но он тут же подавил его, и улыбнувшись протянул к ней руки. Она подошла. Он наклонился и поцеловал её в левую грудь, обхватив губами выпирающий сквозь шёлк туники сосок. - Пришёл Тигеллин с архитекторами - сказала она, пока он мусолил губами её тунику. - Да - да... - Нерон взял её под руку и увлёк к балюстраде. - Видишь, расчищают место для нашего с тобой дворца - прошептал он ей на ухо, указывая рукой на копошащиеся в пыльном мареве огромные толпы народа. - Ты даже не представляешь, что это будет за дворец... - хвастливо заявил он. - Рим ахнет и замрёт в восхищении. - Я уверена, что он будет соответствовать твоему гению - улыбнулась Поппея. - Да, моему гению... - кивнул польщённый Нерон. - Но, пойдём, я расскажу о своих планах. Они направились во внутренние покои виллы, где в центральном зале их ждал Тигеллин с двумя лучшими архитекторами империи. Увидев входящих Нерона и Поппею все встали. Нерон прошёл мимо них, и остановился у мраморного стола, на котором лежал большой и чистый лист пергамента. Все подошли и окружили стол. Нерон немного подождал и аккуратно перевернул пергамент. На листе был схематично изображён план Рима. Там, где всё сгорело были пунктиром проведены дороги, которые должны были стать границами вновь выстраиваемых кварталов. Между Палатином и Эсквилином на плане было чистое поле. Все молчали ожидая объяснений цезаря. Нерон оглядел почтительно склонившихся к нему зодчих и сказал, указывая на пергамент: «Вам я хочу поручить возрождение города. Впредь римляне должны быть защищены от подобных бедствий. Я издал эдикт о правилах застройки. Там указана ширина улиц, высота домов, расстояние между ними...и, да...у каждого дома пусть возводят портики с плоскими крышами, для удобства тушения огня. Я оплачу на это издержки...В остальном вы сами решайте возникшие вопросы...». Зодчие согласно кивнули не отрывая глаз от Нерона. Тот усмехнулся и посмотрев на Поппею продолжил: «Теперь о главном. Здесь... - Нерон положил ладонь на пустое пространство плана - ...между Палатином и Эсквилином должен появиться новый дворец, и я хочу чтобы этот дворец превосходил все дворцы, бывшие или ныне существующие на земле...Места здесь хватит... думаю, югеров в 30 мы уложимся». Нерон посмотрел на удивлённо замерших архитекторов. «В атриуме дворца будет стоять моя статуя. - Нерон на миг задумался и повернувшись к одному из зодчих спросил: «Какова была высота родосского Гелиоса?». - Сто футов, господин - ответил тот. - Моя должна быть 120 футов, и, разумеется, в золоте - сказал Нерон. - Кому можно поручить это дело? Как бы размышляя спросил Нерон глядя на Тигеллина. Тот промолчал, но Нерон и не ждал его ответа. - Как вы думаете, Зенодор справится? - он посмотрел на зодчих. - Ему это вполне по силам... - ответил Целлер переглянувшись с напарником. Нерон удовлетворено кивнул. - Далее, я хочу чтобы во дворце сочетались четыре стороны света. Все, подвластные нам земли с их богатствами, ландшафтами, садами и зверями... должны быть отражены во дворце. Соединять всё это будут каналы, по которым можно бы было разойтись двум либурнским галерам...Это внешнее. Теперь о внутреннем. Зал для пиров и увеселений должен иметь потолок с раздвижными панелями, чтобы можно было осыпать пирующих лепестками роз и рассеивать ароматы благовоний. Но не только. Я хочу чтобы потолок непрерывно вращался, как вращается небесная сфера, и на нём были изображены созвездия Зодиака. Я думаю, не нужно говорить о том, что всё должно быть построено из лучших сортов мрамора и инкрустировано ониксом, бирюзой, сердоликом и всем, что есть в копях империи... Нерон замолчал и посмотрел на ошеломлённых строительными фантазиями принцепса Целера и Севера. - Цезарь замахнулся на величайшее... - с льстивым восхищением проговорил Север. - До декабрьских календ представьте мне чертёж дворца, с учётом всего, что я сказал... и по размерам, и по величию, и по богатству. Нерон свернул пергамент с чертежом Рима и вручил его Северу. - Чтобы воплотить замысел цезаря понадобится множество работников... - принимая чертёж сказал Север с почтительным поклоном. - И миллиарды сестерций... - добавил Целер, но испугавшись сам своей дерзости, смутился и опустил глаза. Нерон, казалось, не заметил его реплики. - Я приказал Эпафродиту составить указ об осуждении всех преступников, не зависимо от тяжести преступления, на каторжные работы...и отправке в Рим, так что, думаю, с рабами недостатка не будет - усмехнувшись, проговорил Нерон. - А по поводу денег... моя казна к вашим услугам, но за результат отвечаете головой...помните, к календам я хочу видеть чертёж дворца. Нерон махнул рукой в знак того, что на этом разговор окончен. Зодчие поклонились и вышли. - А теперь поговорим о казне... - с ухмылкой сказал Нерон посмотрев на Тигеллина. - Что там с заговором? Ты допросил эту потаскуху, о которой донёс Волузий? - Да, цезарь - Тигеллин развёл руками. - Она ничего ни на кого не показала. - Ты меня удивляешь... - брезгливо поморщился Нерон. - Твои палачи разучились пытать? Или ты жалел её? Она хоть красива? - Её пытали шесть часов...дыба, огонь, клещи...она визжала, мочилась, блевала, но ни слова ни о пощаде, ни о заговоре... - Так пытай дальше...тебя, что? Учить? - с раздражением перебил его Нерон. - Увы, цезарь… - Тигеллин мельком посмотрел на слушавшую их Поппею. - На следующий день её несли на пытку и она удавилась... Нерон с удивлением посмотрел на Тигеллина. Тот вновь развёл руками. - Она не могла идти и её несли на кресле, в какой то миг ей удалось снять нагрудную повязку и закрепить её на подлокотнике. Она завязала петлю на свою шею и бросилась с носилок. Я наказал тех, кто допустил это... - А, ладно...одной шлюхой больше, одной меньше... - сказал Нерон. - Но ты становишься неловок...Мои враги плетут интриги и заговоры, а ты... Нерон замолчал и в зале повисла какая то тревожная тишина. Её нарушила Поппея. - Луций, позволь мне сказать - обратилась она к Нерону. Тот повернулся к ней. - Я понимаю так, что для осуществления твоего плана нужно найти очень и очень большую сумму денег? Она посмотрела на Нерона, и заметив в его глазах блеснувший интерес, продолжила: «Ты знаешь, что два года тому в Рим приезжало посольство из Иудеи, ходатайствовать за своих жрецов. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и освободил их от наказания. Пока послы были в Риме я часто общалась с ними и они рассказывали мне о своей стране и религии... - О, Поппея, прошу тебя... - замахал руками Нерон, - я помню, помню...и что? Мне нужно принять иудейство и молить иудейского бога, чтобы он дал мне тысячу талантов золота? Оставь, прошу тебя... Поппея переждала монолог раздражённого Нерона и улыбнувшись повторила: «Луций, позволь мне договорить до конца». Нерон скривился но замолчал. - Иудеи, как я поняла из рассказов, да ты и сам знаешь это, расселились по всей земле. Это народ ростовщиков, менял, торговцев, откупщиков...Посмотри, ты не найдёшь во всей империи нищего иудея...Они все зажиточны и богаты. Но не это главное... У них есть закон, десятую часть своей прибыли они обязаны отдавать своему божеству. Всё это золото стекается в их столицу, Иерусалим. И хранится в сокровищнице иерусалимского храма. Этот храм, по рассказам всё тех же послов, весь покрыт золотом и снаружи и внутри, а сокровищница непрерывно наполняется текущими со всех концов империи ручейками золота... - Ты предлагаешь мне конфисковать иудейскую сокровищницу - спросил Нерон. Поппея отрицательно покачала головой. - Нет, Луций, я хочу сказать, что иудеи очень богаты, а ты берёшь с них налоги, как с жителей трансальпийской Галлии, или Мезии. Иудея - императорская провинция, и ты, по праву, являешься царём Иудеи. Ты волен повысить налоги, а они обязаны повиноваться твоей воле...и даже если ты вдвое увеличишь их дань, они не обеднеют, а ты решишь дела по устройству нашего дворца. - Они взбунтуются - возразил Нерон. - Это же самый сварливый и варварский народ... - А вот если они взбунтуются, и поднимут мятеж... - усмехнулась Поппея. - то тогда ты имеешь полное право не только смирить их оружием, но и конфисковать храмовую сокровищницу. Она замолчала и посмотрела на Нерона. Тот молча смотрел пред собой. Казалось, он усваивал сказанное Поппеей. - Насколько я знаю, однажды уже её конфисковывали. Красс, идя на войну с парфянами, вывез из Храма 2000 талантов золота в слитках, и 8000 талантов в посуде и храмовой утвари... Добила фантастической суммой задумавшегося Нерона Поппея. И заметив мелькнувший на секунду алчный блеск в его глазах, добавила: «С тех пор прошло сто лет. Иудеи, клянусь Минервой, скопили не меньше, а может и больше...». - Да, ты права... - после недолгого молчания сказал Нерон. - Я скажу Эпафродиту чтобы он составил указ о повышении налогов для Иудеи...Кто там у нас прокуратор? Обратился он к Тигеллину. - Альбин... - не дав открыть рта Тигеллину сказала Поппея. - Он не справится с подобным делом - поспешила добавить она. - Есть более достойный кандидат на эту должность. И, заверяю тебя, Луций, он исполнит твою волю с величайшей тщательностью и преданностью... - Кого ты имеешь в виду? - с любопытством спросил Нерон. - Гессия Флора, Луций - ответила Поппея. - Отправь его в Иудею и ты не пожалеешь об этом решении. Нерон согласно кивнул. - Хорошо, пусть будет так, как ты хочешь... - сказал он. - Скажи Эпафродиту пусть составит указ и о смене прокуратора. Поппея поклонилась ему и направилась к выходу. Когда стих звук её шагов Нерон посмотрел на Тигеллина. - Кто такой этот Гессий Флор? - спросил он. - Всадник из плебеев - с презрением в голосе ответил Тигеллин, - ничем особо не знаменит...разве что любовью к мальчикам...а ещё больше к деньгам и роскоши... - Ну, это не пороки, а скорее добродетели... - возразил Нерон. - Нет людей на земле, которые бы были без пороков и не стремились их удовлетворять. Кто хвалится своей добродетелью, тот лжец и лицемер...Надо быть свободным...Так ты говоришь: «любит мальчиков и деньги»? Тигеллин кивнул. - А какое отношение он имеет к Поппее? Что это она просит за него? - Нерон посмотрел на Тигеллина. - Я думаю, причина в Клеопатре, его жене. Вероятно, это она упросила Поппею за него... - А, ясно, ну что же, пусть будет по её, в конце - концов, мне нужны деньги...пусть этот Флор грабит иудеев, но не для себя, как свойственно прокураторам, а для меня...и Рима. - добавил Нерон хохоча, и указывая Тигеллину на кувшин и два кубка стоявшие на серебряном подносе. - Ты и есть Рим - угодливо растянул в улыбке уста Тигеллин. Он налил кубки и поднёс один Нерону. - А всё же какая у меня мудрая жена - принимая кубок сказал Нерон. - Только вот я не пойму, если можно конфисковать казну иудейского храма, то почему нельзя позаимствовать сокровища храмов Ахайи? Да и в Италийских храмах немало накоплено в сокровищницах... А? Что думаешь? Да и с налогами...почему только иудеи должны платить вдвое больше? Это не справедливо...пусть так платят все! - Решения принимаешь ты, принцепс - ответил Тигеллин. - Да, решение принимаю я. А что же прикажешь делать с тобой... - отхлебнув несколько глотков произнёс Нерон. - Ты совершенно не ловишь этих толстеньких, жирненьких и мерзких...крыс. Нерон даже поморщился от брезгливости говоря это. - Позволь мне оправдаться... - возразил Тигеллин. - Я не хотел говорить при августе, но сейчас готов рассказать тебе обо всём, предпринятом мною за последние дни. - Ты не доверяешь Поппее? - с удивлением перебил Нерон Тигеллина. - Нет, цезарь, августа для меня то же что и ты, но есть вещи о которых знать должен только цезарь.. - Ты осторожен - усмехнулся Нерон. - но это радует меня. Говори. Я хочу услышать доброе...и многообещающее. - Я нашёл человека, который исполнит наш замысел - подвинувшись ближе к возлежащему Нерону полушепотом начал Тигеллин. - Это мой префект Руф. Фанний Руф. Он начнёт дело. Когда то он был любовником Агриппины, и на этом он и сыграет. Под предлогом мести тебе за её смерть он начнёт плести заговор. Мы с ним обговорили детали. Для начала он увлечёт ещё нескольких из претория. Мы сошлись на трибуне Сильване и центурионе Прокуле. Но он потребовал у меня гарантий их помилования после окончания дела... Тигеллин замолчал ожидая реакции Нерона. Тот лежал, потягивая вино и внимательно слушал начальника своей гвардии. - Успокой его, - сказал Нерон. - я помилую всех, кто поможет в этом деле. Но мы с тобой говорили о заговоре сенаторов, а не о заговоре преторианцев... - Конечно, цезарь, но участие в заговоре преторианцев придаст смелости даже самым малодушным, тем, которые сами по себе никогда бы не решились на подобное... - Да, ты верно рассуждаешь... и дальше... - Я думаю надо вовлечь в первую очередь этого краснобая Пизона... если он поверит в успех, то за ним пойдут и все эти...как ты метко сказал - крысы. - Ты уж постарайся, чтобы он поверил... - поставив кубок проговорил Нерон. - Если тебе удастся втянуть в это дело человек 30 из моих врагов, то я думаю, казна обогатится на несколько сотен миллионов... - Может и поболее... - усмехнулся Тигеллин. - Один только философ, учивший нас бескорыстию и милосердию нафилософствовал на 400 миллионов. Зачем философу столько денег? - Я вижу ты ненавидишь его больше, чем я... - усмехнулся Нерон. - Но он умён, и втянуть его в заговор будет не просто... - В отношении его я постараюсь приложить максимум усилий... - с нескрываемой ненавистью проговорил Тигеллин. - Постарайся, постарайся - кивнул Нерон. - И посмотрим, как у тебя это получится. Надеюсь, мы соберём с них урожай пощедрее, чем с этих христовщиков. - Уверен, что гораздо щедрее - заверил Тигеллин. - Ты меня успокоил, но не затягивай.., а как ты задумал выйти на Пизона? Он вряд ли станет говорить с твоим префектом... Нерона всё больше увлекал план Тигеллина. Он и сам любил коварство, и всегда с удовольствием им пользовался. Чужое коварство вызывало в нём если и не чувство ревности, то желание как можно больше узнать о способах реализации задуманного коварства, и своими советами усовершенствовать его. То есть, сделать задуманное зло совершенным, таким, чтобы на взгляд непосвящённых, конструируемое человеческим умом коварство казалось ударом судьбы. А ещё лучше, выставило бы злодеем того, против кого и хитро сплеталось. Но Тигеллин в этот совершенном искусстве был под стать своему господину. - Ему поначалу и не нужно будет говорить с Руфом - ободренный интересом Нерона к его плану Тигеллин пустился в подробности задуманного. - Руф выйдет на Натала, а Натал - ближайший дружок Пизона. Они вместе днюют и ночуют... - Любовники? - перебил Нерон увлёкшегося Тигеллина. Тот развёл руками: «Оба - сладострастники, это точно, но вот любовники ли - не знаю...». - Какое ты подобрал слово - сладострастники... - пробормотал Нерон наливая себе из кувшина. Было видно, что вино начало действовать. - Сладкая, сладкая страсть! - повторил он - Точно! Сладче нет ничего...во всяком случае в этом мире Тигеллин попытался продолжить своё изложение задуманного злодеяния, но Нерон замахал руками, расплескав даже вино из кубка, и он замолчал. - Сладострастники, любовники - всё одно и тоже... я тоже сладострастник... Казалось Нерон говорит сам с собой. Он даже не смотрел в сторону притихшего Тигеллина. - Это наслаждение божественно, а его оттенки неповторимы...Ты - плебей, Тигеллин, и не можешь понять этого... А я - бог! Я рождён мужем и познал наслаждение от обладания женщиной, а могу стать женщиной и испытать её страсть. А стоит мне взять кифару и я превращаюсь в Орфея... Ты - свидетель, как толпы рукоплещут мне, когда я играю и пою. Но я ещё не испытывал вожделения зверя...звериного сладострастия... Нерон отхлебнул из кубка и продолжил свой чудовищный монолог. - Да, сладострастия зверя...А ты знаешь, где я увидел его? В цирке! Во время казни этих христовщиков... Помнишь, их травили дикими зверьми нарядив в шкуры мулов, волов и прочих скотов. Там была одна молодая рабыня. Её, в отличие от всех, почему то завязали в шкуру волчицы. Потом на них выпустили леопардов, пантер и волков... И вот, её облюбовал волк, матёрый и огромный, он бросился на неё, вероятно обольщённый шкурой и запахом, и попытался покрыть её, но поняв свою ошибку принялся рвать и терзать её плоть...А я видел воочию его звериную страсть...и мне захотелось побывать в его шкуре, чтобы хоть раз испытать это, недосягаемое человеку, сладострастие зверя... И ты поможешь мне в этом, Тигеллин. Нерон смотрел куда то в угол зала. Его глаза остекленели и, казалось, вот - вот вывалятся из орбит. Было ясно, что рассказанное, он не раз уже переживал в своём воображении. И что он не отступит от того, чтобы осуществить это наяву. - Ты поможешь мне в этом - повторил он, переведя взгляд на Тигеллина. - А заговор? - ошеломлённый услышанным переспросил тот. -Заговор - само собой. Тут будем действовать так, чтобы ни у кого ничего не осталось... - А как я смогу помочь тебе... в твоём желании - спросил Тигеллин. - Узнаешь потом, я ещё не решил, как это осуществить - промычал Нерон. «...В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него - Спор...» (Светоний «Нерон») Давайте на этом и оставим двух проклятых, плетущих свои козни и с упорством Данаид наполняющих свои «меры беззакония». Они приближают неотвратимое воздаяние. Через 3 года после подслушанного нами разговора Нерон, избегая казни «по обычаям предков», к которой его приговорил сенат, сам пронзил своё горло кинжалом. А ещё через год был казнён и Тигеллин, соучастник Нерона во всех злодействах и гнусностях. Поппея, как мы заметили чуть выше, уже три года как обитала в царстве мёртвых. А мы вернёмся на грязную и грешную землю. Туда, где трудятся, стяжают, ругаются, мирятся, едят, пьют, строят, разрушают, женятся, выходят замуж, одним словом - живут и умирают простые люди. Многие из которых, а по всей вероятности - большинство, жадно завидуют небожителям, и мечтают, хотя бы на денёк, побывать в их шкуре. Глупцы! Они не ведают и не видят за блеском золотой мишуры, и величия мраморных чертогов ту чёрную и мрачную драпировку, которой укрывается власть цезарей, царей, князей и всех, власть имущих. Живите скромно! Скажем мы им, но услышат нас едва ли единицы. ДИМИТРИЙ Когда Пилат замолкал или засыпал, утомлённый своими воспоминаниями и обессиленный болезнью, у Димитрия появлялась возможность и самому отдохнуть. С тех дней, когда горячка впервые уложила старика на ложе болезни, он всегда старался быть рядом с ним. Трудность была в том, что и по своему положению, да и по совести, он руководил всей жизнью усадьбы. Сбор винограда подходил к концу, но впереди был сбор оливок, заготовка масла да и куча других дел, в ежегодном круговороте жизни, вроде бы как обыденных и привычных, но требующих времени, внимания и сил. А большую часть времени теперь занимал слабеющий и, как видел Димитрий, уже смирившийся со смертью, Пилат. Его нежелание принимать врачей и их помощь возмущали грека, но заставить старика он не мог и надеялся только на скорый приезд Клавдии. Клавдию ждали все. Её посещения виллы были не часты, но всегда привносили в жизнь поместья какую то светлую и доброжелательную атмосферу. Вплоть до того, что прекращалось всякое сквернословие, сплетничанье, зависть. Одним словом, всё то, что так опошляет и оскверняет человеческое общежитие. Свойство так влиять на окружающих присуще только душам великим, а величина души прямо пропорциональна её доброте и любви. Когда же Клавдия покидала усадьбу всё постепенно возвращалось «на круги своя». Жизнь в поместье входила в своё русло. Вернее сказать: разделялась на два русла. По одному текла жизнь рабов и челяди, со всем, присущим этой жизни, добром и злом. По второму, в своём одиночестве плыл Пилат, погружённый в свои поиски истины. Мостиком, если можно так сказать, между этими потоками был Димитрий. Как мы уже говорили выше, знакомясь с ним в начале повествования, он гордился своим происхождением из народа, давшего миру философию, театр, поэзию и бесконечную череду мудрецов и законодателей. И его больно укололи слова Пилата о том, что « вся ваша, греческая мудрость всего лишь пустота и суесловье пред мудростью Его», то есть того, кого грек называл магом, а Пилат - Праведником. С той ночи, когда он решив разобраться с тайной свитка, всерьёз занялся его изучением прошло всего несколько дней. За столь небольшое время он всё же умудрился исписать несколько табличек цитатами иудейского мага, встреча с которым так повлияла на старика. А учение которого, судя по произошедшему в Риме, победило даже страх смерти в сознании идущих за Ним. И хотя греческая гордость на всё чужеродное смотрела свысока, всё же тут было о чём задуматься. Вот и в этот раз, дождавшись пока Пилат задремал, Димитрий прошёл в свою комнату и взяв таблички вернулся в атриум. Усевшись за стол, на котором ещё недавно сидел за своей рукописью Пилат он разложил таблички и развернув свиток углубился в его тайны. «Вам дано знать тайны Царства Небесного, а им не дано...» - читал он. - «Ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет». « О чём это он? Что имеют имеющие? Разум? Мудрость? А не имеющие? Он говорит: сердце их огрубело...не слышат, не видят, хотя имеют глаза и уши! А сердце огрубело...Чем? Да в притче же и ответ! Обольщение богатством и заботы житейские... А как же без забот житейских обеспечить свои потребности в пище, одежде, жилье? Никто из величайших мудрецов не пренебрегал ни достатком, ни заботами... - размышлял грек. - Но между ними и магом великая пропасть! Все они мечтали об условиях социального общежития в гармонии, и при максимальном достижении человеческого счастья. Законы Ликурга, законы Солона, «Государство» Платона, в конце - концов! Всё это о жизни здешней, насущной, земной! А маг говорит, и к тому же притчами, о каком то Царстве Небесном, Царстве Бога! Мало того, а эти его заявления о том, что те, кто любит родителей или детей больше, чем его, недостойны быть его учениками! Это что то за пределами человеческих чувств и законов...никто из мудрецов подобного не говорил! Как может человек призвать других людей любить его сильнее, чем своих детей или родителей? Какую чудовищную уверенность в совести своей должно иметь, чтобы так сказать! Это, пока ещё, выше моего понимания...» - с какой то досадой и даже раздражённостью решил грек. Он пробежал глазами ещё несколько столбцов текста и остановился на строке, помеченной Пилатом маленькими, еле заметными буквами NB. «Тогда говорит Ему Пилат: не слышишь, сколько свидетельствуют против Тебя? И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился». Грек несколько раз перечитал написанное пытаясь понять смысл пометки Пилата. Это была не единственная пометка сделанная стариком в свитке. Чуть ниже была подчёркнута целая строка: «Ибо знал, что предали Его из зависти». А после подчёркнутой строки шёл рассказ о сне Клавдии, и о её просьбе отпустить мага, которого она называла Праведником. Он уже читал это раньше, но тогда его внимание больше привлекало упоминание имени Пилата и, в общих чертах, описываемое происшествие. Теперь же, читая, он не только замечал, но и пытался понять смысл мельчайших деталей, скрупулёзно описываемых автором свитка. Зачем нужно было описывать, порой отвратительные, подробности этой, произошедшей давным - давно, в чужой земле и, казалось бы, обычной казни? Издевательства солдат, делёж одежды, глумление обвинителей...страдание казнимого. Ему врезались в память слова автора о Пилате, который «знал, что предали Его из зависти». Тогда становились понятными и настойчивые попытки Пилата освободить Праведника, и его умывание рук. А более всего и нынешние, пробужденные свитком, воспоминания. Терзающие его стародавним бессилием, или проявленным тогда малодушием. Да и эти новости из Рима... о казнях последователей этого Праведника. Отсюда и это навязчивое желание хоть как то оправдаться за прошлое...и уединение от всех, даже от жены!». Димитрий посмотрел в сторону спальни старика. Ему даже стало жаль его. « Да, не хотел бы я оказаться в подобной ситуации...» - подумал он вновь обращаясь к свитку. Он внимательно вчитывался в каждую строку повествующую о казни Праведника и о последовавших за ней знамениях и чудесах. В чудеса, особенно связанные с воскресением мёртвых, он не верил. Читая описанное затмение и землетрясение, случившееся во время казни, он вспомнил рассказ Пилата о храме и о разодранной надвое храмовой завесе. Здесь свидетельства свитка и воспоминания Пилата совпадали. Но вот, что знаменовало собой это происшествие с завесой? И было ли связано со смертью Праведника? Его размышления были прерваны влетевшей в атриум птицей. За ней мелькнула тень преследовавшего её коршуна. Не рискнув преодолеть колоны портика вслед за ускользающей добычей он с недовольным криком уселся на ветку платана. Димитрий откинулся на кресле и следил глазами за хаотично мятущейся по атриуму птицей. Поняв, что опасность миновала, пичуга уселась на светильник, и крутя головой осматривала двумя чёрными бусинками глаз пространство атриума. «Мир живёт по своим правилам...» - замерев, чтобы не спугнуть, и наблюдая за пичугой, подумал Димитрий. - «Сильный живёт за счёт слабого. В этот раз ей удалось ускользнуть, а в следующий окажется в его когтях...и всё...А они мечтают о каком то ином мире, где коршун и этот вот воробей будут жить мирно... Мечтатели?». Заключил он. Птица, между тем, успокоившись и оглядевшись, вспорхнула со светильника и исчезла в проёме крыши над бассейном. «Плохая, всё же, примета - птица залетевшая в дом...» - мелькнула беспокойная и тревожная мысль. Грек поспешно сложил таблички, свиток и встав быстро направился в спальню к Пилату. Осторожно приоткрыв дверь он заглянул вовнутрь. Старик не спал. Его глаза встретились с взглядом Димитрия и он поманил его рукой. Грек облегчённо вздохнул и вошёл в спальню. Дождавшись, когда Димитрий подошёл к кровати, старик приподнялся и попытался встать. Было видно, что все движения даются ему с трудом, но он был упорен и упрям. Димитрий помог ему усесться на краю ложа. - Я хочу в парк, на свежий воздух, к платанам, к солнцу, к морю... - сказал Пилат посмотрев на грека. - Распорядись, пусть меня отнесут туда... Димитрий согласно кивнул и направился к двери. - И скажи пусть сделают мне горячего вина с мёдом... - попросил старик, - ложку мёда, не больше... Через полчаса грек вернулся с четырьмя рабами несущими небольшой открытый портшез, некогда предназначенный для Клавдии, но уже многие годы стоявший без дела в кладовых имения. Димитрий помог Пилату поудобнее усесться в него и рабы, подхватив шесты осторожно понесли старика. Они миновали коридор, вышли в атриум, спустились по ступеням портика к бассейну и понесли портшез по аллее к выходу из усадьбы. Димитрий шёл позади. На аллее его нагнал Авит с подносом, на котором стоял кубок с крышкой, укутанный несколькими слоями шерстяного полотна. У выхода, под тенью полувекового платана Пилат приказал поставить паланкин и отправил рабов. Димитрий взял у Авита кубок и подал Пилату. Отсюда открывался великолепный вид сливавшихся на горизонте в единую сущность, двух стихий - неба и моря. День уже перевалил на вторую половину и солнечный диск висел над Лигурийским морем отражаясь в его зеркальной глади мириадами солнечных зайчиков, скачущих по гребешкам еле заметных волн. Кое где на поверхности, убаюкиваемые нежным бризом, белосерыми комочками мелькали отдыхающие чайки. Дело шло к октябрьским календам, но днём ещё стояла по летнему жаркая погода. В густой листве платанов от жары прятались сотни воробьёв и их нескончаемый гвалт наполнял воздух неповторимой музыкой жизни, существующей обособленно от человека, но неразрывно связанной с жизнью всеобщей. Жизнью мира. Пилат несколько минут сидел молча и неотрывно смотрел на искрящуюся поверхность моря до тех пор, пока из его глаз не потекла слеза. То ли искрящиеся блики отражённых солнечных лучей вызвали её, то ли вновь он ушёл в тёмные закоулки своей памяти. Димитрий молча стоял рядом наблюдая за задумавшимся Пилатом. - Сегодня должна прибыть Клавдия - после долгой паузы проговорил старик.- Я чувствую её приближение… Он открыл кубок и пригубил вино. Шерсть сохранила тепло, и горячая струйка пронеслась по пищеводу и моментально впиталась в кровь. Щёки старика покраснели, а глаза загорелись и ожили. Он сделал ещё несколько глотков и посмотрел на грека. - Давай продолжим наше дело - сказал он. - Время уходит и силы уходят вместе с ним... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Целлер исполнил порученное ему. Рядом с Праведником, в толпе, сопровождающей его, всегда были наши глаза и уши. Но у меня он вызывал больше любопытство, чем беспокойство или опасение. Его слова, обращённые к толпе, были созвучны словам того юродивого раввина из Вифавары, которого казнил Ирод в угоду своей жене. Как тот, так и этот призывали к нравственной чистоте и смирению пред их Богом. Я с интересом, а часто и с удивлением, и даже с раздражением на пишущих отчёты, читал о его словах и делах. В самом деле! Как можно отнестись к рассказу о том, что двумя рыбами и пятью хлебами было накормлено пять тысяч человек! Это произошло в окрестностях Тивериады, и об этом доносил один из тех, кто и ел эту рыбу и хлеб. Я лично допрашивал этого соглядатая и он клялся и божился, что всё так и было, как он описывал в своём донесении. Там же, при Тивериаде, произошло одно происшествие, которое окончательно развеяло все мои опасения и подозрения в отношении Праведника. Как я говорил выше, наше внимание привлекала также и группа иудейского мятежного сброда, вождём которого был один из тех, религиозных фанатиков, в которых ненависть к нам, римлянам, является жизненной силой. Я знал, что этот сброд тайно поддерживается и направляется жрецами, использующими их фанатизм и ненависть в своих целях. Сами ли от себя задумали они это дело, или были научены Каиафой, я так и не узнал, но они попытались схватить Праведника, объявить его царём, и силою заставить его стать во главе их восстания...». Пилат усмехнулся и повторил: «Силою заставить его стать их царём...Как это могло прийти в их бестолковые головы?». Он посмотрел на Димитрия и немного помолчав продолжил свой монолог: «Как можно силою заставить что то сделать того, кто словом возвращает зрение и слух, прикосновением исцеляет от проказы и обладает силой воскрешать мёртвых! Я много думал над этим. Сила его врагов осуществлялась через страх и принуждение, сила Праведника имела совершенно иную природу. Он никому не отказывал в исцелении от каких бы то ни было хворей. Для него не существовало неизлечимых болезней и свою силу он никогда не обращал во вред своим врагам. Хотя, по всей видимости, и судя по возможностям, мог. Если он словом оживлял и исцелял, то, я думаю, мог словом и умертвить! Его травили, хулили, объявляли лжецом, но он не отвечал своей силой на их злобу. А ведь по всем человеческим и божественным законам он был бы прав, но никто не пострадал от него, даже убивавшие его! Впервые в жизни я встречал Человека творящего добро бескорыстно и просто. Живущего для других. Что это? Высшая сила смирения и добродетели? Или закон на котором зиждутся правила жизни в Его Царстве? Да, множество вопросов задал он мне своим молчанием и своей жизнью и смертью. Тогда он ушёл от тех, кто был послан взять его и принудить стать царём. Он и так был Царь, и он знал какого царства он властелин. Его не прельщали ни власть, ни деньги. Он был свободен той свободой, к которой человек только и должен стремиться - свободой быть Человеком! Ни тираном, ни рабом, ни холуём. Тогда я ещё не понимал многого. Может быть мне следовало посетить его сборища, чтобы лично увидеть и услышать его, как я посетил тогда раввина при Вифаваре, но я не сделал этого и продолжал наблюдать за происходящим из Цезареи. Надо признать, что наблюдал за ним не только я. Кроме упомянутого Каиафы деятельность Праведника очень тревожила и Ирода. Неизвестно, что больше вызывало обеспокоенность у этого распутника. Или эти сборища толп народа, стекавшихся со всей Иудеи и Десятиградия, чтобы увидеть Праведника и его чудеса. Или же некий мистический ужас, сопровождавший Ирода с тех пор, как он казнил раввина из Вифавары. Его больная совесть, а может быть ещё более больной рассудок, шептали ему, что в Праведнике воплотилась душа убитого им раввина. Об этом он сам писал мне, объясняя чудеса творимые Праведником. Он так же несколько раз пытался схватить его и казнить, но всякий раз терпел неудачу. Праведник ускользал из его рук, как будто наперёд знал все замыслы ищущих его души. И это при том, что большую часть своего времени Праведник проводил именно в Галилее, тетрархом которой и был Ирод. В Иерусалим он приходил несколько раз в год, на главные иудейские жертвоприношения, которые был вынужден посещать и я, в силу их важности и ради огромного стечения народа. Там мы с ним и встретились лицом к лицу, в первый и в последний раз. Это был 18-ый год правления Тиберия, и пятый год моей префектуры. Эти года пролетели как то очень уж быстро. Но и плодотворно, если судить по обилию впечатлений, и моей вовлеченности в жизнь знати и жречества вверенной мне провинции. Я не искал их уважения, и, тем более, любви. Как я и говорил ранее, с первых же дней моего пребывания в Иудее, я натолкнулся на стену презрения со стороны жрецов и ответил тем же. Разница была в том, что моё презрение к ним основывалось на понимании их лицемерия, алчности и коварства. А их презрение к нам, римлянам, да и ко всем остальным народам, основывалось на присущей всем варварам национальной гордыне, взращиваемой, обычно, жрецами, семенем их особенной богоизбранности. К тому же моё презрение к ним было подкреплено реальной властью, как над их душами, так и над имуществом. Но, видит Бог, я никогда не использовал свою власть для корысти, или ради удовлетворения своих страстей. После моей отставки они обвинили меня в жестокости и самоуправстве, но ни в мздоимстве, ни в вымогательстве обвинить не смогли. Моя жестокость оправдалась долгом. Я пресекал на корню любое поползновение к мятежу. А самоуправство было вызвано невыносимой вонью и грязью после их праздничных торжеств. Мне пришлось силой конфисковать часть их храмовой казны, чтобы построить водопровод из источников, обнаруженных мною за 35 миль от Иерусалима. Это произошло уже после казни Праведника и, правды ради, тогда я уже не только презирал этот народ, но и возненавидел его. По большому счёту мне было наплевать и на грязь, царящую в городе, и на вонь и мириады насекомых, слетающихся на потоки проливаемой крови. Но я сделал это, зная, что Каиафа, как и вся его свора, не смогут стерпеть подобного «святотатства» и поднимут бунт. Это и было моей целью. Я горел отмщением за Праведника и жил в те дни ненавистью ко всем «отделённым». Так называли себя те, кто и настоял на его казни. Всё произошло так, как я и задумал. Жрецы возмутили толпу и призвали её остановить работы. Несколько тысяч человек окружили строящих акведук и воплями и оскорблениями, а кто и камнями, попытались смутить рабочих и остановить работы. Я ждал этого и заранее подготовил солдат. В рабочие одежды были наряжены два манипула триариев и у каждого под плащом был спрятан тренировочный деревянный меч. По моему знаку воины достали их и начали избивать голосящую и вопящую толпу. Может быть, делая это даже через чур усердно, чем мне бы хотелось. Толпа была рассеяна, пострадали многие, но до смерти и увечий дело не дошло. Я надеялся, что всё это станет причиной более серьёзного с их стороны мятежа, но нет. Каиафа, по всей вероятности, раскусил мой план и остановил своих. Водопровод я довёл до конца, но за это был обвинён в расхищении их казны. Они обвинили меня перед Вителлием в завышении цен и объёмов работ, и, следовательно, хищении средств. Обвинения были опровергнуты моим квестором, он педантично вёл все дела с поставщиками и на всё брал расписки и договора. После казни Праведника у меня фактически началась война с иудеями. Этот эпизод с акведуком лишь единичный случай. На любое проявление их фанатизма или гордыни я отвечал жёстко и быстро. Но вернёмся к главному. В те, априлиские календы какое то безумие охватило Иудею. Хотя до праздника было ещё дней десять, но огромные толпы паломников со всех окрестных земель уже направлялись в город. Дороги были запружены повозками, стадами гонимого в город на продажу скота, всадниками и погонщиками верблюдов. Эллины и финикийцы, парфяне и эламиты, египтяне и ливийцы наполнили город своим разноязычием и пестротой одежд. Даже римскую речь можно было услышать на храмовом подворье, куда допускались для жертвоприношения «нечистые». Так называли всех не иудеев иудейские жрецы. Молва, распространяемая болтунами и смутьянами, была причиной этого нашествия. Все ждали какого то Царства Божия, которое, якобы, должно было открыться в те дни. Эти слухи спровоцировали и настоящий мятеж. Зелоты попытались захватить арсенал с оружием и амуницией расквартированной в городе когорты. Целлер перебил до дюжины фанатиков, и троих захватил в плен. Но и двое гастатов были убиты иудеями. Бунтовщиков ждал крест. Этой доли удостаивались самые презренные из людей - рабы, разбойники, беглые гладиаторы и подобная им грязь. Казнь довольно мучительная и медленно убивающая. Дающая казнимому порой до нескольких дней страдания прежде чем наступает смерть. Люди вообще искусны в изобретении казней. Казалось бы, достойных смерти и приговорённых к ней судом, стоит казнить быстро. Ожидание смерти само по себе является страданием для приговорённого к ней. Но нет, люди жадны до зрелищ, и с ненасытимостью смотрят на мучения других. Отсюда и такое разнообразие жестокости в убийствах людьми себе подобных. С одних заживо сдирают шкуру, других варят в котлах, третьих отдают на растерзание диким зверям...». Пилат замолчал. Казалось, он устал или задумался о чём то. Димитрий ждал. После небольшой паузы старик продолжил свой монолог: «...Для меня всегда было загадкой почему римляне избрали для отцеубийц и отравителей казнь в мешке с петухом, обезьяной, змеёй и псом? Почему вместе с убийцей на смерть обрекались и бессловесные твари, не имеющие никакого отношения к преступлению? Изощрённа всё же человеческая фантазия...». Нет, погоди... - вдруг сказал Пилат вновь прервав свой монолог. - Ты это не пиши. Эти брюзжания по поводу казней и людей никому не интересны, а люди такие, какие есть... - Что именно убрать? - переспросил грек и перечитал Пилату последние предложения. Остановились на словах: «Люди вообще искусны в изобретении казней». С этих слов Димитрий загладил написанное и приготовился к дальнейшей работе. «Итак, бунтовщиков, схваченных Целлером, ждал крест. Среди них оказался и их вождь. Но я немного забежал вперед в описании тех событий. В Иерусалим мы прибыли в последний день иудейской недели. Они называют его «шабат», а их жрецы запрещают им любой труд в этот день. До жертвоприношения оставалось шесть дней и этого вполне хватало для решения всех задач по обеспечению порядка и безопасности в городе. В тот раз, щадя Клавдию, я приказал приготовить трирему, и от Кесарии до Иоппии наш путь лежал вдоль побережья. В Иоппии меня ожидала когорта Италийского легиона и мы двинулись в столицу. Как я говорил выше дороги были переполнены спешившими на жертвоприношение и ожидавшими чуда. Надо побывать в Иудее, чтобы понять всю «прелесть» местных дорог. Уже по этому видна огромная разница между варварами и нами, римлянами. И одинокая повозка на иудейской дороге оставляет за собой тучу пыли, проникающей везде, и от которой не защищают даже смоченные водой лицевые платки. Она забивает глаза и скрипит на зубах, покрывает тончайшим ковром попоны коней и доспехи воинов. Мне пришлось послать декурию всадников, чтобы разгонять впереди идущие толпы. Это было самое мучительное наше с Клавдией путешествие в Иерусалим. Я знал об ожидающих нас трудностях и отговаривал её, но она, как будто предчувствуя будущие события, была непоколебима в своём решении сопровождать меня. Через два дня пути, на закате, город открылся перед нами во всей своей мрачной и горделивой торжественности. Уходящее за горизонт солнце последними лучами зажгло золотой храмовый венец, и его призрачный огонь висел над погружающимися в ночную тьму крепостными стенами. Мы приближались по Яффской дороге ведущей к воротам Долины, за которыми уже был виден сияющий белизной мрамора в исчезающих лучах дворец Ирода. Целлер встречал нас с декурией всадников за несколько стадий от города, и сопроводил до самого дворца. Мы въехали в город вместе с ночной тьмой. Улицы уже обезлюдели, перекрёстки освещались факелами, а дома были заперты. Дворец ждал нас, предоставив все удобства царского комфорта. Омывшись и поужинав мы отдались отдыху, оставив все дела на предстоящий день. А на следующий день в город пришёл Праведник. Это был первый день новой недели. Он вошёл в Иерусалим с востока, через Храмовые ворота, в одиннадцатом часу дня. Как всегда его сопровождала толпа зевак и учеников. Его, как будто, ждали, и само его появление вызвало у толпы бурный и необузданный восторг. Мужчины и женщины, старцы и старицы, отроки и девицы устилали дорогу пред ним цветами и ветвями пальм, а самые неистовые срывали с себя хитоны, плащи и даже таллифы, чтобы бросить под копыта осла, на котором восседал этот необычный и загадочный Царь Иудейский. Даже в этом он презрел все человеческие понятия о величии и знатности. Царь на осле! От создания мира не бывало такого. Только белый конь достоин нести на себе цезарей и царей. И я уверен, что будь его желание, его ученики предоставили бы ему какого угодно коня, но он въехал в город на осле. Ещё раз показав всё ничтожество и суету человеческого стремления к возвеличению и славе. Ему и в самом деле не нужно было доказывать своё величие ни белым конём, ни пышной свитой. Величие и слава Праведника отражалась в восторге видящих его глаз и прославляющих его уст сотен людей. Он сразу же направился в храм. Толпа сопровождала его везде, куда бы он ни зашёл. Храмовая стража уже зажигала ночные факела и готовилась закрывать ворота, но узрев толпу народа направлявшегося в храм, растерялась и замешкалась. Он сошёл с осла у ворот и войдя вовнутрь обошёл весь храмовый двор. Его сопровождали ближайшие друзья, в то время, как все остальные остались у ворот, ожидая их возвращения. Выйдя из храма он со своими учениками спустился в долину Кедрона по дороге ведущей к Вифании. Толпа, сопровождала его до дороги, а затем растворилась среди улочек нижнего города...». - Ты говоришь так, как будто был свидетелем, и видел своими очами всё это - вставил Димитрий, дождавшись секундной паузы в воспоминаниях старика. Тот согласно кивнул. - Это видели многие из гарнизона. Я был там, в крепости, и собирался во дворец, но задержался и стал свидетелем поневоле. Пилат вздохнул и продолжил: « Самое удивительное...вернее сказать - самое величественное в том, что я тебе рассказал, это тот факт, что въезжая в Иерусалим он знал что спустя всего 5 дней будет убит, и сам выбрал этот жребий. В свитке сказано об этом...он говорил о своей смерти ученикам, но они не восприняли его слова всерьёз. И это вот, на мой взгляд, самое страшное и трагичное. Он шёл умирать в кругу своих друзей и знал, что они все оставят его...мало того, один из них, из ненависти ли к своему учителю, или из зависти, просто продаст его...да, именно, просто продаст...Можно понять предательство из ненависти, я не говорю – оправдать, но понять, а здесь произошло предательство с продажей…понимаешь! Получить выгоду из своей подлости предательства! Это – вершина человеческой гнусности, а ведь этот предатель тоже был там, когда все кричали от восторга и бросали одежды свои, а потом сопровождали его в храм. Он ходил рядом с ним, ел из одной чаши с ним, разделял хлеб с ним и со своими друзьями - учениками Праведника. А в сердце своём копил ненависть и жил этой ненавистью… Это страшное чувство! Я испытал его там, в Иерусалиме, после казни Праведника. Ненависть буквально сжигала меня, заставляя придумывать всякие козни, чтобы уничтожать тех, кого я считал виновниками смертного приговора Праведнику...Хотя главным виновником был я сам...Имея власть отпустить его, я не сделал этого. Моя власть оказалась без силы...наверное, я просто испугался. Каиафа повернул дело так, что отпусти я Праведника и эти псы обвинили бы меня в оскорблении величества Тиберия. А это неминуемый отзыв и, даже если бы мне удалось оправдаться, конец моему восхождению к сенаторской тоге. Тогда эта цель ещё обольщала меня. За это малодушие я и возненавидел себя, но, как и всегда бывает, легче ненавидеть других и их же сделать виновными в своей слабости или малодушии. Это и произошло со мной. Я стал жесток. Ненависть делает сердце бесчувственным к тем, кого ненавидишь. Ты просто перестаёшь считать их за людей. Тогда от полного превращения в зверя меня спасла Клавдия...» Пилат вздохнув замолчал. Его глаза предательски блеснули и чтобы не дать слезе пути он прикрыл их. - Да, Клавдия...она мой добрый гений - после недолгой паузы прошептал Пилат. Его голос дрогнул, а слеза, всё же найдя еле видимую тропинку, медленно сползла вдоль переносицы, и он ощутил на губах её солоноватый вкус. - Но, давай продолжим – поборов тоску сказал Пилат. «На следующий день с утра Он вновь был в храме, и возле Него, как всегда, толпилось с сотню зевак, заглядывающих ему в глаза и с жадностью ловивших каждое Его слово. Я тогда каждый день проводил в гарнизоне, наблюдая с галереи за происходящим в храмовом дворе. Наши соглядатаи докладывали мне о словесных битвах, разыгрывавшихся между Ним и жрецами. Всю свою хитрость и коварство использовали в этой схватке каиафины холуи против Праведника. Но Он, с какой то непостижимой лёгкостью, ни секунды не раздумывая, и не обращая внимания на их лукавые хитросплетения, разрушал и опровергал их попытки уличить и опозорить его пред народом. Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник, буквально высмеивает их лживую мудрость, и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться и пред кем рабски благоговеть и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами…» КЛАВДИЯ ПРОКУЛА А Клавдия была уже всего в десятке миль от усадьбы. Последнюю ночь они провели в Ватлуне, в доме давнего знакомого и Пилата и Клавдии Сульпиция. Когда то он тоже проживал в Риме, но оставил столицу и выбрал этот небольшой этрусский городок, приткнувшийся на Аурелиевой дороге, в пяти милях от побережья, и в 20 от имения Пилата. Сульпиций принял Клавдию со всей широтой римского гостеприимства. Были приготовлены лаконик и кальдарий, а после, когда прогретый воздух и горячая вода вернули телу свежесть, был накрыт щедрый и обильный ужин в небольшом уютном триклинии. Самой желанной мечтой, вымотанной за долгий путь Клавдии, было отдохнуть в уединении спальни, но гостеприимство хозяина и его жены заставляло побеждать усталость и отвечать любезностью. Гай с повозкой и лошадьми был поручен старшему рабу, и нашёл приют и еду на кухне. Гости из Рима вызвали любопытство как у челяди, так и у хозяев. Разговоры, и кухонные, и господские велись вокруг происходящего в Городе. Слухи, самые разнообразные, порой фантастические, распространялись по империи со скоростью, даже превосходящей стремительность императорской почты. Пожар приобретал в глазах многих чуть ли не мистическое, предсказанное ещё Сивиллой, знамение о скорой погибели государства. К тому же, и появление звезды, внезапно вспыхнувшей на горизонте и уже четвёртый день зловеще висевшей на небе, не прибавляло оптимизма. Шёпотом обсуждали и эдикт Нерона, последовавший за пожаром, и обращённый на последователей какого то восточного культа, то ли иудейского, то ли египетского. Всё это заставляло толпу с подозрением и опаской относиться ко всем инородцам. Особенно с восточных провинций империи. Подобные страхи, рассуждения, вопросы и догадки пришлось выслушать и Гаю на кухне, в кругу рабов, и Клавдии в триклинии, от словоохотливой жены Сульпиция, да и от него самого. Но пришла ночь, и все ушли на покой. И в кухне, и в господском доме. Клавдия отослала рабыню, застилавшую ей постель, и опустившись на колени поблагодарила Бога за прошедший день. Сняв столу она прилегла на ложе, и едва её щека коснулась шёлка подушки как она провалилась в сладкую, укутавшую её дрёму. «Как просты они и дружелюбны в своём неведении и незнании... - уже засыпая подумала она о хозяине и хозяйке. - А если бы знали, что я тоже с теми, кого обрёк на смерть Нерон? Были бы они так же дружелюбны и гостеприимны...ведь это грозило бы им самим смертью...Готовы ли они пойти на это? А так они счастливы в своём неведении...и в своём мире, который ограничен их домом, детьми, достатком...а иного они и не хотят. Да, счастливы...точно сказал этот иудейский царь, что жить в неведении гораздо приятнее... и безопаснее... и...». Она так и не договорила того, о чём лепетало её сонное сознание. Через минуту она спала, тихо и ровно дыша, освещаемая сиянием язычка пламени оставленного рабыней на ночном столике светильника. А Гай устроил себе ложе в повозке. Кухонные разговоры донимали и его, но он больше уделял внимания еде, а на все вопросы отвечал односложно и кратко. Порой даже невпопад, чем вызывал ухмылки и даже смех, и, по всеобщему мнению, был причислен к тугодумам. Это дало ему возможность больше слушать болтовню челяди, и освободило от необходимости удовлетворять чужое, и не всегда беспристрастное, любопытство. Он помнил слова и желания того, гостиничного раба, который очень хотел стать свободным и богатым, пусть даже ценой чужой жизни. Утро выдалось облачным и прохладным. Клавдия отказалась и от завтрака, и от предложения остаться ещё на день, и они выехали со двора провожаемые в воротах хозяевами и толпой челяди. К обеду она надеялась добраться до виллы. Какое то внутреннее беспокойство томило её и заставляло спешить. Они выехали из городка и проехав несколько миль свернули к побережью. Здесь ехать стало тяжелее. Дорога была просёлочной и вилась по песчаным местам, то стесняемая склонами холмов, то распрямляясь на небольших равнинах. То там, то здесь навстречу им попадались отары овец и табуны лошадей, выгуливаемых на последней, жухлой и скудной траве. Свежий и довольно пронзительный киркий гнал по небу хлопья серых набухших влагою облаков. Их тени скользили по склонам холмов, а порой, когда плывущее по небу облако закрывало своим телом восходящее светило, вся окрестность становилась серой и неприветливой. Но проходила минута, две и вновь всё освещалось ярким небесным огнём возносящегося к небесам небес Гелиоса. А тени побеждённых туч вновь неслись по склонам холмов, пятная их приметами медленно, но неуклонно, приближающейся осени. Тишина, сопровождающая их, нарушалась только скрипом колёс повозки и, время от времени, всхрапыванием лошадей тянувших её. Когда тучи в очередной раз укрыли солнце, Гай остановил повозку и достал из седельного ящика шерстяной плащ. Надев его он несколько секунд рассматривал окрестности оглядывая впереди тянувшиеся холмы и теряющуюся среди них дорогу. - Что случилось, Гай? - открыв полог спросила Клавдия. - Послушай, госпожа, какая тишина вокруг...- прошептал Гай. - Впервые в жизни я слышу тишину... такого в Риме не найти вовек... - в каком то даже восторге проговорил он. И в самом деле. Они были одни посреди огромного пространства земли. Где то вдалеке виднелось маленькими разбросанными точками пасущееся стадо. Вдоль дороги небольшими оазисами кустились заросли дикого тёрна. Солнечный свет сменялся серостью теней, но всё это было беззвучно, и даже шелеста волнуемых ветром кустов не доносилось до их слуха. - Да, теперь я понимаю господина... - посмотрев на Клавдию сказал Гай. - В такой тишине можно говорить не только с самим собой, но и с богами... Он замолчал, и они несколько минут вслушивались в безмолвие окружающего их мира. Но дорога звала вперёд. Усевшись, Гай вздохнул, и понудив лошадей вполголоса затянул какую то древнюю германскую песню. Грустную и непонятную, но оставшуюся в его памяти с тех далёких времён, когда он, свободным ребёнком, жил среди своего народа на своей земле. А Клавдия думала о Пилате. Прежняя встреча была почти полгода назад, в априлиские иды. Тогда она впервые посетила имение именно в эти дни, дни казни Праведника. Раньше её посещения обычно приходились на лето, когда в Риме было невыносимо душно от жары и мерзко от обилия мух и комаров. Она брала с собой пергаменты, письма, воспоминания тех, кто был рядом с Праведником во дни Его жизни, и предупредив о своём отъезде Петра или Мариам, уезжала в имение. Там, месяц или чуть больше, она жила, переводя с арамейского на греческий и латынь драгоценные свидетельства о жизни и учении Праведника. Пилат встречал её сдержано, но она видела, что он рад её приездам. Он не мешал ей в её труде и знал, чему она посвятила себя. Иногда она даже обращалась к нему с затруднением по переводу и он помогал ей. Они вместе совершали прогулки по окрестностям имения и вместе ели, но каждый жил своей особенной, внутренней, жизнью. Она рассказывала ему о делах общины и о распространении учения по Азии и Греции путешествующими учениками Праведника. Пилат молча слушал, иногда сам что то говорил, но никогда не затрагивал тему ни своего прокураторства, ни казни. Сначала ей показалось, что он просто хочет забыть всё то, что произошло с ними в Иудее, но со временем она поняла, что он всё помнит. Да и как забыть то, что забыть невозможно? Но она также поняла, что эти воспоминания мучат его какой то неразрешимой для него загадкой. Если бы он поделился с ней своим бременем, может быть ему бы стало легче. Но он нёс его сам. За несколько месяцев до её априлиского посещения виллы, зимой, в Риме, ей передали для перевода первую историю жизни Праведника написанную одним из тех, кто был призван Праведником и назывался его другом. Внимательно, почти что с замиранием сердца, прочитав свиток, она впервые по настоящему осознала с кем ей и Пилату пришлось соприкоснуться в Иудее. Многое из того, что рассказывала ей Мариам, она встретила в свитке, но ещё больше было того, что она узнала впервые. Когда же её глаза увидели имя Пилата и описание его суда, она сначала сильно взволновалась, а потом задумалась. И суд и описание действий Пилата были не то что не достоверны, но описаны скудно и неполно. Рассказчик, вероятно, был в толпе, и не мог знать, что происходило в претории, тем более слышать о чём и что говорил Пилат. Клавдия была во дворце и видела происходящее своими глазами. Она видела, что Пилат дважды вводил Праведника в зал, и, по всей видимости, говорил с ним. Она видела, как Понтий перед тем, как отдать Праведника солдатам, омыл руки на виду у всей претории. Она на всю жизнь запомнила сон, привидевшийся ей в ночь перед казнью, и свою попытку спасти Праведника. Но в свитке об этом не было сказано ни слова, да и не могло быть сказано, свидетелей этому не было, кроме её и Понтия. Важно это, или нет? Задавалась она вопросом. С одной стороны, конечно же, важно всё, что связано с Праведником. С этими переживаниями она и приехала в имение в априлиские иды, надеясь расспросить более подробно Пилата обо всём произошедшем тогда между ним и Праведником. Но Понтий всячески избегал этой темы и ей пришлось вернуться в Рим ни с чем. Несколько раз она пыталась поделиться своими сомнениями с Мариам, но всякий раз не решалась. Ей казалось, что она этим пытается оправдать Пилата и саму себя. И ей становилось стыдно. Она переводила свиток и всё время думала о том, как быть, когда придёт время описывать суд и произошедшее в претории. Вписать ли самой, на свой страх и риск, известные ей события, или же оставить всё как есть. Она решила найти автора свитка и рассказать ему о том, чему была свидетелем. Но автор уже был в мире Божественной истины, о которой и свидетельствовал. Его забили камнями в Иераполисе фанатики иудеи за проповедь учения Праведника. Решение пришлось принимать самой, и она вписала в свиток строки и о своём сне, и о умывании рук Пилатом и о словах глумящейся толпы, взявшей на себя и своих детей кровь невинно осуждённого. Свиток с жизнеописанием Праведника и со своими вставками она и отправила в имение. Написав так же письмо, в котором рассказала и о свитке с упоминанием о нём и о ней. Она была уверена, что Пилат прочтёт свиток. Но как он отнесётся к написанному, и какой будет результат она не знала. А то, что результат должен быть, она не сомневалась. И вот, трясясь в повозке по холмам Этрурии, Клавдия и размышляла о предстоящей встрече с Пилатом, которая, всего-то, через три - четыре часа и должна была состояться. К имению они подъехали ко времени второго завтрака. Солнце уже миновало вершину своего восхождения и склонилось в сторону моря. Киркий сменился зефиром и гнал на побережье буруны волн, искрящихся пеной и укутывавших ею прибрежные скалы и песок. Этот вечный спор волн и побережья доносился до имения негромким шелестом прибоя, возмущая тишину царствующую в местных окрестностях. Повозку заметил раб- придверник ещё за несколько стадий до ворот. Слухи о скором приезде госпожи уже почти две недели будоражили всех в имении. Завидев появившуюся на склонах холмов повозку, ещё далёкую и неизвестную, он побежал искать Димитрия. Грек выслушал его и приказав привести коня направился к воротам усадьбы. Коня привели и он, заскочив на него, погнал его рысью по дороге, на встречу мелькавшей среди масличных деревьев повозке. Гай тоже заметил скачущего им навстречу всадника. Он приостановил повозку и привстав рассматривал приближавшегося, и оставляющего за собой пыльный шлейф, Димитрия. – Нас встречают, госпожа – сказал он, обернувшись к Клавдии. Но она уже и сама встав, и откинув полог, смотрела на дорогу. Никогда раньше никто не выезжал на встречу ей в её посещения имения. Несущийся в клубах пыли всадник лишь усилил мучившее её всю дорогу тревожное ожидание встречи с мужем. Они оба в молчании ждали его приближения. Димитрий метров за 50 осадил коня и перешёл на шаг, а за несколько метров соскочил и ведя коня за узду подошёл к повозке. – Приветствую тебя, госпожа – сказал он, поклонившись молча смотревшей на него Клавдии. – И тебе здравствовать, Димитрий – подавляя тревожность ответила она. – Как поживает господин? - Господин заболел… - сказал грек, - и мы все опасаемся за его жизнь… Слова Димитрия объясняли всё – и эту, сопровождавшую её всю дорогу, тревожность, и желание побыстрее прибыть в имение, и горечь воспоминаний, и накатывающуюся постоянно волну едва ли не слёзной жалости к Понтию. И вот, ответ на все переживания…он умирает. И самое страшное, он мог умереть без неё, в своём одиночестве и со своим бременем. Но Бог этого не допустил. Она успела. – Он умирает? – с замиранием сердца спросила Клавдия. – Он стремится умереть… - с какой- то досадой ответил грек. – Он отвергает лекарства и прогнал врача…он слабеет с каждым днём, и говорит, что устал жить… и хочет умереть… «Это по пилатовски…» - слушая сетование грека думала Клавдия. – «Это – Понтий Пилат. Тот Пилат каким я его знала всегда. Поразительно, проходят года, десятилетия, жизнь…а то, что делает нас самими собой, то, что живёт где то там, в глубине души и имеет имя – Пилат, или Клавдия, или Гай, не поддаётся текущему времени и остаётся таким же, каким было в юности, и зрелости…Да, он остался верен себе и в 75…». -А какова причина его болезни? – перебив жалобы Димитрия спросила Клавдия. – Господин после конной прогулки решил искупать коня… в море. И возвращаясь в усадьбу по всей видимости сильно продрог. По утру у него начался жар и лихорадка… - Как долго всё это длится? – вновь перебила грека Клавдия. – Да уже с неделю - ответил тот. – Поехали, Гай – приказала Клавдия. Повозка тронулась. Димитрий заскочив на коня поехал рядом, время от времени поглядывая на задумавшуюся Клавдию. – А до купания коня с господином всё было хорошо? - вдруг спросила она. – Да всё было как всегда… - пожал плечами Димитрий. – Ты же знаешь, госпожа, у господина все дни расписаны, и он педантично следует своему ежедневному распорядку…Правда, после того, как в имение привезли твои вещи из Рима, господин стал каким то другим. На него очень подействовал свиток, присланный тобою…он был сильно взволнован! Вероятно, написанное в свитке очень задело и всколыхнуло какое то давнее и неприятное для господина воспоминание… Димитрий замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию, как будто предлагая ей сказать что то в ответ на его предположения. Но она молчала. Тогда он продолжил свой рассказ. – Господин даже начал писать свои воспоминания и описывать своё видение и понимание тех событий, участником которых он стал в то время, когда был послан Тиберием в Иудею префектом… Димитрий вновь замолчал и посмотрел на Клавдию. – Он сам тебе рассказал об этом… - спросила Клавдия. Она была удивлена услышанным. – Господин начал писать свои воспоминания до болезни, сразу после прочтения твоего письма и свитка, госпожа. А потом, когда болезнь стала отнимать у него силы, он поручил мне записывать сказанное им, что я и делаю, когда он чувствует себя готовым вспоминать и рассказывать… Они почти что подъехали к воротам усадьбы, у которых их встречала гурьба женщин из кухни, и свободных от работ на винограднике рабов. – Где ты оставил господина, когда выехал нам навстречу? – отвечая на приветствия челяди, спросила Клавдия грека. – Он спал – ответил Димитрий придерживая коня и пропуская повозку в имение. Гай подкатил к бассейну и остановил лошадей. Соскочив с сидения он откинул ступеньки повозки и помог Клавдии сойти. Каждый приезд Клавдии в имение вызывал радость в сердцах челяди и рабов. Она была ласкова и добра ко всем. Даже Пилат в её присутствии становился не так суров и нелюдим. Но сейчас, когда он лежал на одре болезни, а все в имении ходили в смятении и тревоге за будущее, даже приезд Клавдии не развеял все страхи и сомнения. Хотя и вселил в сердца робкую надежду, что теперь, с приездом госпожи, всё устроится к лучшему. Эта надежда и отразилась в глазах встречающих и приветствующих её, а вечером проявилась в обсуждениях за ужином и в домашних разговорах. Клавдия тоже заметила эту, замутнённую неизвестностью, надежду и сразу же поняла причину её появления. Ей и самой, после рассказа Димитрия о болезни Пилата, пришли мысли, как быть с имением если Понтий умрёт. Её жизнь и весь смысл её существования был в Риме, но ныне там царила смерть, и возврат в город, пока там властвовал Нерон, был не то чтобы невозможен, но безрассуден. К тому же и поручивший ей переправить в Эфес своё послание апостол Праведника, запретил возвращаться в Рим. Встречая взгляды челяди она тут же и приняла решение, и тут же постаралась ободрить всех. – Приготовьте мне комнату и разберите тут всё… - сказала она, обращаясь, как бы, ко всем сразу, - я думаю, что мне тут придётся задержаться надолго. Во всяком случае, пока не заставим господина выздороветь… - добавила она. И быстро направилась к дому. Димитрий поспешил за ней. ВСТРЕЧА Дверь в спальню она открывала осторожно и медленно, рассматривая через открывающуюся щель лежащего на кровати Пилата. Он спал, запрокинув голову с полуоткрытым ртом и вытянутыми вдоль тела руками. Ей в глаза сразу бросилась многодневная щетина, седая и жёсткая, покрывающая его лицо и шею. Его грудь равномерно вздымалась под шерстяным покрывалом, а остатки редких волос жалкими клочьями лежали на подушке. Огромный семисвечник освещал комнату. Возникший сквозняк заставил метнуться пламя в сторону открывшейся двери, а затем хаотично заплясать над бронзовыми чашечками светильника. На столике, приютившемся у изголовья кровати, стояла чаша и лежали таблички. Клавдия осторожно вошла и закрыла за собой дверь не дав войти Димитрию. Грек потоптался с полминуты возле закрытой двери и вернувшись в атриум уселся в кресло. Его возмутила до обиды закрытая перед его носом дверь. Греческая гордость восприняла это чуть ли не как пренебрежительное унижение его достоинства и положения в имении. Клавдия почти что крадучись подошла к спящему и остановившись рассматривала его. Болезнь и в самом деле сделала старика как то отчаянно дряхлым и немощным. С прежней их встречи прошло всего полгода, но перед ней лежал совсем не тот Пилат, который провожал её тогда. «Он и в самом деле умирает…» - подумала она. В горле стал набухать комок горькой и тоскливой жалости, перетекающей в глаза, и готовой, вот – вот, излиться слезами. Пилат, как будто почувствовав эту волну тоски в сердце Клавдии, зашевелился и закашлялся. Клавдия наклонилась к нему, и он открыл глаза, пытаясь рукой достать со столика чашу с водой. Она подала ему чашу, и их глаза встретились. Он сделал несколько глотков и откинувшись на подушку не отрываясь смотрел на неё. – Ты приехала, мой добрый гений… – с какой то, по детски счастливой, улыбкой сказал он. И заметив блеск в её глазах покачал головой. – Мой вид вызывает желание плакать? – спросил он. Клавдия присела на край его ложа, и наклонившись прижалась лицом к его щетине. – Ты почему перестал бриться? - прошептала она, пытаясь подавить накатившую на неё волну горькой и тоскливой жалости. – Да, перестал, наверное, обленился… - шептал он ей в ответ, чувствуя на своих щеках её слёзы. – Но завтра же возьму себя в руки и позову брадобрея… Он обнял её и подвинулся на ложе давая ей место прилечь рядом с ним. – И врача - пристраиваясь рядом шептала Клавдия. – Ты мой врач…я ждал тебя…разве могут эти римские или греческие, или ещё какие эскулапы исцелить душу? - говорил он ей в ответ. Они лежали рядом взявшись за руки и говорили глядя друг другу в глаза и оба плакали. – А у тебя болит душа? – спрашивала она. - Да, моя Лукреция, болит, и порою даже до слёз… Она молча смотрела на него боясь, что если начнёт говорить и утешать его то разрыдается, а он, поглаживая её руку, и тоже пытаясь сдержать слёзы, исповедовался ей в своей тоске. -Жизнь прожита… - говорил он, - а память…память, как будто, живёт совершенно отдельно от нас. То, что пытаешься забыть, всё время всплывает болезненным укором, и мучает совесть…и видишь себя таким ничтожным и жалким, и думаешь: «зачем ты это делал?». Сейчас, с высоты лет, видишь всё прошлое так ясно, что понимаешь насколько всё же пусты были мотивы тех, давних твоих дел, а изменить то уже ничего нельзя…то, что совершено тобой, каменным резцом записано в памяти, и с ним живёшь…не придавая значения совершённому, а порой и гордясь сделанным. А потом приходит время конца, и тут, вдруг, всё предстаёт в ином свете…и становится стыдно…да, представь себе, стыдно и досадно на себя самого…Ты понимаешь меня? – вдруг спросил он, заглядывая ей в глаза. Она кивнула головой. -Да, конечно, понимаешь… Ты всегда была тем, единственным, животворным огоньком возле меня, который не давал мне превратиться в зверя… - едва слышно сказал Пилат, - и я уверен, что только благодаря тебе я и живу до сих пор. И я благодарен богам, что они соединили нас в этом мире… – Ты преувеличиваешь, Понтий - так же тихо сказала Клавдия, - ты всегда был человеком… - Да, я старался…милая моя, я был свободен от зависти и алчности, но порой гордыня и даже ненависть терзали моё сердце…делая меня жестоким к людям… - Только у человека может болеть душа… – как будто не слыша слов Пилата говорила Клавдия. – И я тоже благодарна Богу, что Он соединил нас в этом мире, и я думаю, что и в том мире мы будем вместе – А он есть, тот мир? – с какой то надеждой, неуверенной и робкой, спросил Пилат. – Может вновь раздача душ…или вообще, вечный мрак? – Милый мой, Понтий – гладя его по щетине рукой, и улыбаясь сквозь слёзы, прошептала Клавдия, – если есть люди, страдающие душой, то есть и мир, в котором они утешатся и исцелятся от своих страданий. – Это Царство о котором говорил Праведник. – спросил Пилат. – Ты веришь в его существование? – А Он говорил тебе о нём? – спросила в свою очередь Клавдия с интересом вглядываясь в Пилата. – Да, во время допроса – кивнул Пилат. – Он сказал, что Его царство не от мира сего… - Ты никогда раньше не говорил об этом…расскажешь? – спросила она, удивлённая и заинтригованная им. – В вашем свитке сказано, что Он ничего не отвечал мне во время допроса, и не хотел разговаривать со мной, но это не так…Он ни словом не обмолвился с Иродом, это правда, и не отвечал на обвинения жрецов… - сказал Пилат. – Но со мной он говорил, и об этом разговоре знаю только я и Он, но Его нет…да и я скоро уйду. Но о нашем разговоре я должен рассказать. Слишком важны слова, которые я слышал от него тогда. Пилат попытался приподняться, и Клавдия, встав с ложа, помогла ему. Он показал ей на стопку лежавших на столике табличек. –Я записываю сюда то, что ношу в своей памяти о Нём и о нашем с тобой пребывании в Иудее… Осталось рассказать о допросе и казни…Ты поможешь мне в этом? Клавдия молча кивнула головой. – Ну тогда зови брадобрея… - улыбнувшись сказал Пилат. – А то я и в самом деле выгляжу жалко… Клавдия помогла ему улечься поудобнее, и ответив на его улыбку ободряющим кивком, вышла из спальни. Увидев ожидавшего её Димитрия Клавдия подошла к нему. – Он проснулся – сказала она, кивнув в сторону спальни, – его нужно побрить. Найди брадобрея… - Я всегда брил его сам – возразил грек. – В последние дни он отказывался бриться…Твоё появление, госпожа, воистину творит чудеса. В господине вновь пробудилось желание жить? - Он страдает… - ответила Клавдия с грустью взглянув на Димитрия. – Когда приготовишь всё, позовёшь меня… Грек поклонился ей и направился к выходу. У бассейна он остановился и обернувшись к стоявшей у кресла Клавдии спросил: «Госпожа прикажет приготовить баню?». – Да, - кивнула она. – Пусть прогреют кальдарий…но не сейчас, ближе к вечеру. Сейчас он. И позови ко мне Гая – крикнула она в след уходящему Димитрию. Оставшись одна Клавдия села в кресло и задумалась. Болезнь Пилата не только очень огорчила её, но и ломала все планы. Весь смысл её бегства из Рима был в спасении не её жизни, а свитков и пергаментов, хранившихся у неё и, по её твёрдому убеждению, имевших гораздо большую ценность, чем её жизнь. Мало того, в последнее её свидание с узником, он передал ей послание для одного из братьев, живущих в Ефесе. Он попросил её переправить его, как можно скорее, и она заверила, что сама лично отвезёт письмо в Ефес. Теперь, в связи с болезнью Пилата, дело затягивалось. Она не могла оставить мужа в таком состоянии, но и письмо не могло ждать. Скорая казнь написавшего его, да и римские события наполняли послание совершенно иным смыслом. Оно становилось посланием ушедшего в мир высший живущим ещё в мире низшем. «А ведь он тоже предчувствовал свою кончину и знал, чем окончится его заключение, и неоднократно мог совершить побег от своего охранника – думала Клавдия. – Почти два года он жил не в тюрьме, а в снятом для него доме, и охранял его только один воин. И ему не раз предлагали братья подкупить этого воина и вывезти его из Рима. Но он всегда отказывался и ждал со смирением своей участи, зная, что будет убит. «Ибо я уже становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало» - пришли ей на память строки из письма. И это было написано за неделю до эдикта…и последующих казней. «А теперь готовится мне венец правды, который даст мне Господь…». - Венец правды… - прошептала она. – ради этого венца он нёс учение Праведника…и не страшился ни врагов, ни смерти. Ей вспомнилось далёкое и беззаботно счастливое детство. В Рим возвратился отец и зашёл к ней в комнату. В его руках был венец из золота, который он получил за взятие какой то паннонской крепости. Обняв её, он возложил его ей на голову. Венец был велик и тяжеловат для её головы, и сняв его она прочитала надпись, вычеканенную среди золотых листьев: «За храбрость». Тогда она с восхищением смотрела на отца гордясь в душе его воинской доблестью. Он рисковал жизнью и за это был почтён от самого императора венцом за храбрость. Узник же говорил о венце за правду, которым будет почтён за свою верность Праведнику. Даже награды в мире императора и мире Праведника различны…и чтобы отстаивать правду надо иметь не меньше мужества и храбрости, чем на войне, а порой и больше…Её мысли были прерваны пришедшим Гаем. Он вошёл в атриум и найдя глазами сидевшую в кресле Клавдию подошёл к ней. – Госпожа звала меня… - спросил он. – Да, мой друг – сказала Клавдия, – мне нужна твоя помощь… – Я жду твоих приказаний, госпожа – коротко и твёрдо ответил Гай. Клавдия встала и сделав знак ему следовать за ней, направилась в экседру. Убедившись, что они одни, и никто не может слышать их разговора, она предложила ему сесть и сев рядом посмотрела ему в глаза. – Господин серьёзно болен… - сбивчиво начала Клавдия, - и мне придётся... вернее сказать – я не могу оставить его в таком состоянии… Гай молча слушал её. – Да и не хочу – с каким- то горьким отчаянием, и почти что шёпотом, говорила она. – Но на мне лежит обязательство перед моими братьями и сестрами доставить послание в Ефес… Она замолчала увидев проходящего по двору и направлявшегося в дом Димитрия. Когда он исчез в атриуме она вновь продолжила свой монолог. – У меня нет здесь никого, кому бы я могла доверять так же, как тебе – говорила она, - ты согласился бы доставить свиток? Она посмотрела на Гая, ожидая его ответа. – Я готов выехать хоть сейчас – ответил Гай. - Госпожа может не беспокоиться за свиток. Я сделаю всё, что от меня зависит, чтобы твои братья в Ефесе получили его. – Я почему то уверена, что они станут и твоими братьями, когда ты узнаешь их поближе. - сказала Клавдия, с благодарностью пожимая руку Гаю. – Цена этого свитка больше, чем моя жизнь… -добавила она, не выпуская его руки и глядя ему в глаза. – Значит и больше моей… - ответил Гай. – Когда госпожа прикажет выезжать? – Мне нужно снять копию со свитка – сказала Клавдия. – Думаю, что через пару дней. И ещё… никто не должен знать о том, куда ты направляешься. Я всем скажу, что отослала тебя обратно, в Рим, следить за домом. Она встала и Гай встал вместе с ней. – Бог благословит твой путь, Гай – сказала она. - А пока отдыхай, я приготовлю всё, что тебе будет необходимо в дороге. Клавдия с благодарностью кивнула ему и быстро пошла в спальню Пилата. Дверь она открывала с прежней осторожностью, разглядывая в приоткрывающуюся щель происходящее в спальне. Димитрий замачивал в небольшом медном тазу полотенце, и отжимая его, прикладывал к лицу лежащего Пилата. На столике возле ложа стояла чаша со взбитой мыльной пеной и лежала бритва, старая и знакомая Клавдии ещё по Кесарии. Она и покупала её в подарок Пилату ещё в первый их год пребывания в Иудее. Она тихо вошла в комнату и села в кресло возле столика. Димитрий мельком взглянул на неё и продолжил своё дело. Она взяла верхнюю из табличек, лежащих в стопке, и взглянула на Пилата. - Прочти, конечно же, прочти, моя Лукреция - придерживая рукой полотенце, положенное Димитрием на скулы и шею, кивнул Пилат, отвечая на её взгляд. Клавдия благодарно улыбнулась и углубилась в чтение. «...Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник высмеивает их лживую мудрость и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться, и пред кем рабски благоговеть, и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами. Как доложил мне Целлер, именно в тот день, на тайном совещании у Каиафы и было решено убить Праведника. Эта свора была готова растерзать его прямо там, на мраморных плитах храмовой площади, но боялись народа, сопровождавшего его. Попытайся они тогда схватить Праведника, и тут же возник бы бунт, я уверен, что храмовая стража была бы смята и побита камнями. Сопровождавшие его были надёжной охраной для него днём. Но Каиафа не был бы главным жрецом, если бы был глуп. Арест Праведника он задумал произвести ночью. Это было гораздо легче сделать, ибо ночами с Праведником оставались только наиболее близкие ему друзья. А их было всего то дюжина, да и то не всегда. Трудность заключалась лишь в одном - место их ночного пребывания знали только те, кто и был рядом с ним. И вот, даже среди этого узкого и, казалось бы, наипреданейшего Праведнику окружения, нашёлся один, презревший узы дружбы, предавший доверие и продавший своё достоинство человека. Что руководило им больше - ненависть, выросшая из зависти, или корысть, ослепившая его разум и ожесточившая сердце - неизвестно. Но, если, как говорят греческие мудрецы, зло имеет разумную природу, то здесь и слились два желания двух совершенно разных людей, объединённых одной ненавистью, Каиафы и Иуды Симонова Искариота. Так звали того, кто и выдал место ночлега Праведника и привёл храмовую стражу. И сделал он это за 30 денариев! Для него эта сумма показалась достойной ценой его преступления. На какую только не готов человек подлость и низость в своём стремлении к деньгам. И к власти. Один ради денег продал душу, другой ради власти душу убил. Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». Дочитав до этих строк Клавдия с грустью посмотрела на Пилата. Он полулежал на подушках с закрытыми глазами. Его лицо и шею покрывала густая мыльная пена. Димитрий аккуратно и ловко брил его, разглаживая одной рукой морщины, а другой осторожно снимал бритвой щетину. Кожа лица, освобождённая от пены и щетины, неестественно блестела в лучах светильника. Даже были заметны тончайшие паутинки кровяных артерий на заострившемся носе, скулах и щеках старика. Убрав щетину Димитрий стёр полотенцем остатки пены и сложив всё в таз вышел. Пилат открыл глаза и посмотрел на Клавдию. - Надеюсь, теперь я выгляжу лучше... - спросил он, пытаясь изобразить весёлую бодрость. - Ты прочла... то, что хранит моя память? В его глазах она заметила мелькнувшую искорку робкой надежды и неуверенности. Она кивнула и показала ему табличку, которую держала в руках. - А... - протянул Пилат. - Это последнее, записанное Димитрием. Я хочу чтобы ты прочитала с начала, может я что то забыл и ты напомнишь, или дополнишь... - Хорошо, Понтий - согласилась Клавдия. - тогда я хочу спросить тебя по поводу прочитанного... Пилат удивлённо и даже насторожено посмотрел на неё. Она положила табличку на столик и пересев на кровать взяла его за руку. - Неужели, как ты пишешь тут, именно твоя встреча с Праведником, тогда, в претории, стала причиной твоего... ожесточения - Она взяла табличку и прочитала вслух: «в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем?» И вот, самое для меня непонятное: «...чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». - Нет, нет! - возразил Пилат. - Я, наверное, не так высказал свою мысль. Порой не хватает слов, чтобы описать чувства, переживаемые в те, или иные моменты жизни. С той поры, как я впервые услышал о Нём, я всегда желал встречи с Ним. Жаль только, что именно желал, а не искал. Может быть, если бы наша встреча состоялась раньше, всё закончилось бы по иному... Пилат замолчал и посмотрел на внимательно слушавшую его Клавдию. - А? Как ты думаешь? Хотя, нет.. Сейчас что об этом говорить... - вздохнул он. - Да, встреча с Праведником сделала меня другим...Я не знаю, лучшим или худшим, но другим. Я стал по другому оценивать окружающее меня...Ты спросишь: как, по другому? И я постараюсь объяснить тебе. Хотя ты, наверняка, всё понимаешь и сама...не зря же ты связала свою жизнь с Его учениками... А Он был Человек! Мне хватило тогда часа общения с Ним, чтобы понять это. Никогда больше я не встречал никого подобного Ему, ни по достоинству, ни по величию духа. Одни Его называли царём, другие - божьим сыном, но я ещё раз говорю: Он был Человек. Если бы все на земле были подобны Ему, то этот мир стал бы совершенным и прекрасным. Но мы, люди, которых он призывал быть честными в своих поступках, скромными в своих желаниях, милосердными в своей жизни, Его убили. Видит Бог, я прилагал все усилия чтобы этого не произошло. Но и я, со всей своей чванной и пустой властью, которой, якобы, я обладал над жизнью и смертью во вверенной мне провинции, оказался ничтожен и бессилен. Это было моё первое и тяжёлое разочарование... Этот мир, оказывается, ненавидит правду, и убивает всякого, кто дерзнёт о ней говорить и по ней жить. Пилат говорил всё это усталым монотонным голосом, полуприкрыв глаза, как бы боясь взглянуть на слушавшую его Клавдию, и было видно, что это всё он не раз уже и раньше проговаривал сам с собой. - Так случилось тогда в Иудее, так произошло и ныне в Риме... - Пилат закашлялся и несколько секунд сухой и натужный кашель сотрясал его грудь. - И это лишь подтверждает мою правоту - прокашлявшись продолжил он. - Но другая сторона нашей встречи с Праведником была ещё большим разочарованием для меня. Около него всегда были самые близкие и верные друзья. Где же оказались они, когда необходимость в них была наибольшей? Они все разбежались! Мне доложили о подробностях ареста Праведника, да и в свитке всё рассказано без прикрас и недомолвок. Все оставили Его. Больше того, один из ближайших друзей продал Его, а другой трижды отрёкся от своего Учителя. Страх и корысть оказались сильнее уз дружбы и верности. Если был продан и отвергнут Тот, который, по моему убеждению, был лучшим из людей, то грош цена и человеческой дружбе, и верности, и слову. Вот что я имел в виду, когда написал то, о чём ты спрашиваешь... - со вздохом закончил Пилат. В спальне повисло долгое и тягостное молчание. Слышно было только учащённое дыхание старика. - Да, ты во многом прав - наконец нарушила тишину Клавдия. - Этот мир живёт не по законам, о которых говорил Праведник. Но это не повод возненавидеть за это весь род человеческий...Даже скажу тебе больше...ты казнишь себя за то, что не смог сохранить Ему жизнь, но, поверь мне, никто на земле не смог бы этого сделать...даже сам принцепс...Он и пришёл сюда, в этот мир, чтобы своей смертью открыть нам дверь в Мир Свой... Он и родился для этого и знал всё, что Ему предстоит... Она замолчала, не зная какими словами донести до Пилата эту великую и неразрешимую загадку. Перед которой, некогда, и она стояла в недоумении и тоске, не в силах понять ни сердцем, ни умом эту тайну искупления и победы над смертью через саму смерть. - Да, да, да - вдруг в каком то восторженном упоении зашептал Пилат. - Он же мне сказал тогда: «Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине...». Так и сказал! Понимаешь? Он знал, для чего пришёл в этот мир! И эти Его слова буквально копьём, там же, в претории, вонзились в меня. А я? Для чего родился и пришёл в этот мир я, Понтий Пилат, всадник и префект? Для того, чтобы стать сенатором? Или, по близости к принцепсу, достичь консульского звания? И что? Набивать сундуки сестерциями, приобретать виллы и рабов и отдаться разврату и обжорству, чем и живут те, к кругу которых я стремился? Кто из людей задаётся подобным вопросом: для чего я пришёл в этот мир? А ведь это главный вопрос для любого человека, но, почему то, никто не задаётся им... А ведь не будь этой встречи не было бы этих слов, и всё пошло бы у нас с тобой по накатанной, римской дорожке... - вымучено усмехнулся Пилат, взглянув на Клавдию. - Вот и получается, - ответила она - что ты на то родился и пришёл в этот мир, чтобы встретиться с Праведником, а я чтобы стать твоей женой и разделить с тобой твою судьбу. - Мне тоже приходили подобные мысли - сжимая её руку, с волнением в голосе сказал Пилат. - А может быть я должен был спасти Его от креста, и не выполнил своего предназначения? Подобная мысль тоже мучает меня. - Он с надеждой посмотрел ей в глаза. - Ты говоришь, что Его смерть была предопределена богами? И никто не мог помешать? Клавдия молча кивнула головой. Пилат, как бы в сомнении, покачал головой и задумался. Клавдия ждала, держа его руку и поглаживая её. - Я тогда по своей глупой гордыне спросил Его: «А что есть, эта Твоя Истина? О которой Ты пришёл свидетельствовать» - после недолгого молчания продолжил Пилат. - Я зря так сказал, мой вопрос был высокомерно снисходителен, я и впрямь тогда думал, что Его жизнь и смерть в моих руках... не надо было так говорить, но с того момента, ты не поверишь, а я никогда никому не говорил об этом, но этот мой глупый вопрос всю остальную жизнь сверлил мой разум, не давая мне покоя...Он, как будто, наказал меня...им, прочитав мысли, родившие этот вопрос, и заставив искать, искать, искать... Но это томление духа и не дало мне стать свиньёй... - добавил с горькой усмешкой Пилат. - С того дня я всю свою жизнь и ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина? И порой мне кажется, что во всём мире только меня этот вопрос и мучает... ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? И в самом деле, что же это за слово то такое - Истина? Как будто простое, по сути своей, и, одновременно, непостижимо сложное, по своему содержанию. Что скрывает оно в себе, что одни пытаются разгадать его тайну всю жизнь, а для других, и их подавляющее большинство, этого слова и вовсе не существует. Его просто нет, ни в их словарном запасе, ни в их кругозоре, ни в их жизненном мировоззрении. Наверное, они счастливы в своём не любопытстве. Да и зачем засорять своё сознание подобными вопросами, когда есть потребности более насущные и, по человечески, более желанные и вожделенные. Не сорвись этот вопрос тогда с пилатовских уст, и жило бы человечество без него, в своём слепом и безнадёжном неведении. Да и кому принёс богатство, славу или власть поиск ответа на этот вопрос? Скорее найдёшь насмешки, не понимание, а порой и неприкрытое презрение, или даже ненависть. Оставим его и мы, чтобы не запутаться в лабиринте его смыслов и не попасть, как Пилат, в его ловушку.
Выйдя из спальни Димитрий оставил таз с бритвой и полотенцем на столике в атриуме, и осторожно вернулся к спальне. Приблизившись к двери, он огляделся по сторонам и приник к ней. Ему было неловко, и даже какое то чувство стыда укололо его внутри. Но обида, на выказанное, как показалось ему из-за закрытой двери, недоверие, победила, и в его сердце родилось желание знать то, о чём говорят без него. Честно говоря, он надеялся услышать как будет решатся судьба имения, ведь от этого во многом зависело и его будущее. Но, как оказалось, это меньше всего заботило Пилата и волновало госпожу. Из-за закрытой двери до его ушей доносились всё те же страдания совести и воспоминания. Правда, с некоторыми, ранее ему неизвестными, дополнениями. Всё это он уже слышал и даже записывал, не понимая до конца, зачем и кому эти воспоминания умирающего старика интересны. У него вызвали скептическую усмешку слова о рождении для свидетельства об истине, и последовавшие за этим размышления Пилата о предназначении его рождения. Всё это было так далеко от настоящей жизни, которая кипела вокруг не засоряясь подобными вопросами, и от этого только выигрывала. Ещё больший сарказм вызвало признание старика о его поиске ответа на, казалось бы, совсем уж пустой вопрос, более риторический, чем практически нужный для жизни. «Да, голову, конечно, можно забить всякой лжемудростью...и испортить себе жизнь - думал грек, вслушиваясь в текучий за дверью разговор. - Но зачем? Какое мне дело что есть истина? Вот и конец этого иудейского мага лишь подтверждает всю обманчивость и призрачность познания истины. Он, видите ли, на то родился, чтобы свидетельствовать об истине. Какой то иудейский плебей, из ремесленников, да ещё и плотников сын, возомнил о себе, что родился на то, чтобы возвестить истину! Даже в Ахайе, прославленной своими мудрецами и философами, никто из них не дерзнул заявлять подобное. Что уж там говорить о Риме и прочих варварах... да и тьмы тем людей живут даже не имея понятия ни о том, что такое истина, и даже не зная такого слова...и счастливы...и счастливы» - повторил он, как бы убеждая самого себя. Ему вдруг стало до озноба неловко за его подслушивание, как будто сотни глаз вдруг увидели его за этим занятием. Он торопливо отошёл от двери и повернувшись увидел стоящего у колоны возле бассейна Гая. Димитрий даже вздрогнул и скривился от досады, но взял себя в руки и направился к выходу. Сделав несколько шагов, он остановился и взглянул на Гая. «Видел или нет - лихорадочно билась мысль. - Ещё не хватало чтобы он донёс...что видел меня подслушивающим. Так заметил или нет...». - Что ты тут делаешь, раб? - спросил он его, подавляя волну раздражительной злости. - Жду госпожу - ответил тот. Димитрий оглядел его. «Вот что этот раб из себя значит...» - подумал он. - Скажи мне, раб, что есть истина? - с плохо скрытой злобной насмешкой вопросил грек Гая. - Я думаю, истина - это высшая правда - спокойно и не обращая внимания на насмешку сказал Гай. Димитрий с удивлением посмотрел ему в глаза. - И где же ты видишь вокруг эту твою высшую правду? - с той же насмешкой спросил грек. - Где она? А может ты скажешь, раб, и в чём она для тебя лично состоит, эта высшая правда? - Скажу... - так же глядя в глаза Димитрия ответил Гай. - Её не нужно искать вовне, она должна быть внутри...А что до меня, то она помогает мне сохранить себя человеком... Димитрий даже вздрогнул. В ответе Гая он явно услышал укор себе. «Видел...» - пронеслось в его голове. - «Намекает, что подслушивать не по человечески...Он, раб, пытается оскорбить...меня, свободнорождённого эллина…» - Ты же раб – уже не скрывая злобного раздражения сказал он. - Как ты можешь сохранить себя человеком, если над тобою есть господин, а у тебя нет прав быть человеком. - Ты говоришь, что я раб - всё с тем же спокойствием ответил Гай, как будто не замечая раздражения грека. - Право быть человеком дано каждому, рабу и свободному, варвару и эллину... - Он на секунду замолчал, как будто раздумывая говорить дальше или нет, но усмехнулся и добавил: «Беда в том, что многие им пренебрегают... Я удивлён, что ты, эллин, не знаешь этого». «Что он о себе возмечтал!» - уже поддаваясь гневу подумал Димитрий. - «А...» - вдруг осенило его - «Он, наверное, из этих, которых принцепс объявил вне закона, из последователей мага, осуждённого стариком...». Грек с болезненным любопытством буквально впился в лицо спокойно стоявшего Гая, как будто пытаясь проникнуть в его мысли. - Ты мудрствуешь, раб - уже не скрывая своего раздражения перебил Димитрий. - и дерзишь... Уж не из этих ли ты, которых в Риме объявили врагами государства... Глаза Гая тоже сверкнули гневом, но он всё так же не отводил их от Димитрия. - Что я сказал такого, что вызвало твоё раздражение и даже гнев... - спросил он грека. Димитрий и сам уже внутри клял себя за подобное развитие их диалога. И раздражение и злость были вызваны не столько ответами или спокойствием и достоинством Гая, а тем, что он видел его, Димитрия, подслушивающим у двери. Эта мерзкая слабость, которой он поддался, ложилась пятном на его самолюбие. Одно дело если бы это всё осталось в тайне, и обличителем была бы только совесть, а другое - когда в подобном уличает раб, да ещё и варвар. Тут же был удар двойной - и по греческой гордости, и по совести. Он ничего не ответил Гаю и направился к выходу, досада на самого себя горечью колола сердце. - Пойди на кухню, пусть несут обед господину и госпоже, и накрывают в спальне - крикнул он уже из портика. - И отнеси таз и бритву... Ему очень хотелось убедить Гая, что если он и видел его у двери, то он там не подслушивал разговор господ, а ожидал указаний по обеденному меню. Оставалось только убедить совесть. Вариантов было два. Принять совершённое за норму, и впредь не гнушаться подобным. Или же осудить своё малодушие и в будущем не поддаваться ему. С такой вот борьбой противоположностей в голове Димитрий шёл по двору в смущении духа и раздражении совести. «Вот тебе и истина. Вот тебе и истина» - с досадным укором шептал кто то внутри. «Сохранить себя человеком...Старик тоже нечто подобное выдал...сенаторы псы, Рим - город свиней, а он сохраняет себя человеком...в одичании своём. А раб? Как будто они с одного голоса поют...Что есть истина! Сохранить себя человеком...». Димитрий остановился. « Да... - шепнул голосок, - не подкрадись ты к двери, и не было бы тебе так досадно и стыдно...и не упал бы ты в глазах какого то раба...да и в своих собственных...сохранил бы свою честь. Точно сказал Фалес, что один грязный поступок запятнает всю чистоту предыдущей жизни...Вот тебе и истина...». А Гай, дождавшись, когда фигура грека исчезла в пространстве двора, взял оставленный греком таз с бритвой и побрёл на кухню. Его не то, чтобы раздражил, а скорее удивил этот разговор, неизвестно по какой причине начатый подобным вопросом, и непонятно почему вызвавший раздражение и гнев у Димитрия. Гай, после разговора с Клавдией, ещё некоторое время просидел в экседре, а затем, пройдя в атриум, остановился у колоннады бассейна и задумался о предстоящем путешествии. Это было делом новым и опасным, но желанным, ибо приобщало его к гетерии, в которой состояла и госпожа. Он стоял опёршись о колону, и разглядывал искрящееся, в проникающих сквозь отверстие крыши лучах солнца, водное зеркало бассейна. Его мысли продумывали путь, наиболее быстрый и безопасный, и он всецело был поглощён своими планами. Его размышления и были прерваны появившемся в атриуме греком. Гай знал, кто он, но их пути практически не пересекались. Разве что в те дни, когда он привозил госпожу в имение, но и тут, ни он к греку не имел отношения, ни грек к нему. Потому то его и удивило и обращение грека, и его непонятная раздражительность в разговоре с ним. Гай не был рабом с того дня, как его, умирающего от ран гладиатора, привезли и бросили на поле у храма Эскулапа. Знал об этом грек, или не знал, демонстративно называя его рабом, не вызвало в Гае ни гнева, ни раздражения. Даже нотки презрения и превосходства, прозвучавшие и в самих вопросах, заданных греком, не поколебали спокойствия Гая, но насторожили. Ему показалось, что презрением и насмешкой грек выражает своё отношение к тем святыням, которым поклоняется его госпожа. Но зачем он именно ему, её слуге и телохранителю, начал задавать эти вопросы? Что он хотел этим добиться? И это презрительное: раб, и...не из тех ли ты...Он просто зол или глуп? И неужели он сам не знает, что есть истина? Он, эллин по рождению! Именно за свою учёность и приглашённый занять должность прокуратора имения! И что? Вся его учёность пуста... А зачем тогда нужна такая учёность? Несчастный гордец, он так хотел унизить меня, называя меня рабом... и не понимая простой истины, что раб тот, кто порабощён своим Я, а не тот, кого сделали рабом силою оружия. Да и госпожа, вот, говорит: не живи ненавистью, живи милосердием...разве это не высшая правда? Она дарит свою доброту людям и не смотрит, кто перед ней - раб или свободный...Её доброта разве не есть высшая правда! А он спрашивает, что есть истина... Истина - это свобода! Истина - это милосердие! Истина - это Правда! Гай с огорчением подумал о том, что как то не сумел, вот сейчас, здесь, сказать всё это греку, а теперь уже и не будет повода чтобы вновь вернуться к подобному разговору. Нельзя сказать, что Гай был как то по особому мудр, но перед его глазами протекала жизнь Клавдии. Он видел её дела, слышал её слова и постоянно убеждался, что её слова не расходятся с её делами. Она была из тех, о которых Праведник сказал: «Вы - свет миру», и её свет мимоходом осветил и его. Не понимая причины, побудившей Димитрия попытаться уязвить его, Гай и не мог понять, что вопросы, которыми засыпал его Димитрий, не вышли из сердца грека. Грек никогда не задавался ими, и не мучался поиском ответов на них. Он просто подслушал чужие мысли. Они были чужды и даже враждебны мировоззрению грека, но услышав их, нельзя было просто пренебречь ими. Необходимо было или подтвердить их право на размышление, или же доказать ненужность подобных вопросов для человеческой жизни. Но грек не учёл что то такое, что выше человеческих ухищрений. Унизив сам себя своим поступком, Димитрий, как это часто бывает с людьми, тут же задумал унизить и Гая. Как? Конечно же, показав его умственную убогость и полное неприятие подслушанных умствований Пилата. Он уже предвкушал своё торжество, но вышло всё с точностью до наоборот. Он был постыжен рабом, унижен своим любопытством и обличён своей же совестью. С Истиной, как оказалось, нельзя шутливо играть. Ею можно восхищаться, через познание. Ею можно пренебрегать, игнорировать и даже ненавидеть. От этого она не умаляется и не исчезает. Исчезают те, кто её игнорируют, пренебрегают и ненавидят. Но над Истиной нельзя насмехаться. Она всегда смеётся последней. А её смех вызывает такую тоску смертную, что не дай Бог никому пережить это. СОМНЕНИЯ И НАДЕЖДЫ Исповедь Пилата Клавдии была прервана появившимися в спальне рабами. Один нёс поднос с чашами и блюдами, а второй - Авит, старший над всеми, причастными к приготовлению еды, нёс чаши для омовения рук и полотенца. Он с торжественной почтительностью сервировал стол принесёнными яствами и отпустив раба замер у ложа Пилата, готовый прислуживать Клавдии и помогать Пилату. - Авит заботится, чтобы я не умер с голоду - вздохнув сказал Пилат. - А у меня совершенно нет аппетита...ты же знаешь, я всегда был непривередлив в пище... - добавил он, разглядывая сервированный стол. - Я подумал, что в честь приезда госпожи, уставшей и проголодавшейся с дороги, нужно немного разнообразить наш ежедневный обед - как бы оправдываясь сказал Авит, подавая чашу для рук. - Ты подумал правильно - омыв руки и принимая от раба полотенце согласился Пилат. - А что, Понтий, если мы отпустим Авита... - сказала Клавдия. - А я сама поухаживаю за тобой... - Это доставит мне удовольствие...- улыбнулся старик, - и напомнит дни нашей далёкой молодости. - Я позову тебя, добрый наш кормилец, - беря чашу из рук Авита сказала Клавдия. - Позаботься о Гае, накормите его и приготовьте комнату. Ему надо отдохнуть и возвращаться в Рим. Авит поклонился и ушёл. Клавдия подсела к Пилату и взяв чашу с бульоном подала ему. Варево источало пряный аромат трав, плавающих в янтарных пятнах жира, среди мелко порезанного чеснока и порея. Пилат послушно сделал несколько глотков и вернул ей. Она уже очистила ему яйцо и разрезала его пополам. - Расскажи мне, что там, в Риме? - попросил он, наблюдая за ней. - В Риме...в Риме безумие и беззаконие - ответила Клавдия, подавая ему половинку яйца с хлебцем. - Безумие и беззаконие это неотъемлемая часть жизни Рима - согласно кивнул Пилат. - а также жестокость... и разврат...и...да, наверное, нет такого порока каким бы не осквернился этот город! А вот месту добродетели там не найдётся...Я до сих пор не понимаю, зачем ты там? И эти люди, с которыми ты, и которых убивают ныне... - Он вздохнул, тяжело и прерывисто, и она заметила искру страдания в его глазах. - Я боюсь потерять тебя, боюсь даже подумать о том, что ты можешь оказаться на арене Большого цирка, и толпа будет реветь от восторга видя, как тебя разрывают львиные челюсти... Произошедшее с вами лишь подтверждает простую истину, что добродетель никому не нужна в этом мире. Её презирают, над ней насмехаются и её ненавидят...Ты же сама воочию видела судьбу Праведника и знаешь, к чему привели Его фантазии... если вы хотите жить по Его принципам, то спрячьтесь где нибудь в провинции, в Нарбонской Галлии, в Панонии, в Британии, наконец, и живите там своим укладом. Но зачем вы выбрали Рим? Это же город свиней! Классический! В твоём же свитке написано:«не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтоб они не растерзали вас...». Пилат говорил быстро, не переводя дыхания, и казалось, что порой он даже задыхался, от недостатка воздуха и своей слабости. - А они вас растерзали... а ваш жемчуг затоптали в грязь. В которой они и живут - с какой то даже злобой закончил он свою тираду, откинувшись на подушки и тяжело дыша. - Да, ты, наверное, прав... - после небольшой паузы сказала Клавдия. - я о городе свиней...но, поверь мне, там далеко не все свиньи...и среди казнённых немало римских граждан. То есть, они жили в этой грязи, как ты говоришь, но услышав учение Праведника оставили грязь и тьму и обратились к свету и чистоте нравственной... - И поплатились за это жизнями... - с раздражением перебил её Пилат. - Ты хочешь сказать, что жить во тьме и грязи лучше для человека, чем стать Человеком и умереть? - Я хочу сказать, что стать Человеком и жить подальше от свиней и псов лучше, чем жить среди них и быть растерзанными ими. - Нет, Понтий, здесь я не могу согласиться с тобой - возразила Клавдия. - «Зажегши свечу не ставят её под сосудом...» так сказал Праведник. Да ты и сам упоминал о его словах, что он пришёл чтобы свидетельствовать об истине. Понимаешь? Свидетельствовать, то есть открыть её людям, а не спрятать её в каком то уединении пустыни или лесов... - И ты о том же... - с горькой иронией сказал Пилат. - Что же есть эта истина, о которой Он пришёл свидетельствовать, и за которую отдал свою жизнь...скажи мне ты, жена моя, ведь и вы ныне умираете за неё же - Он приходил свидетельствовать о Любви...Истина и есть Любовь - она заглянула в глаза Пилата и продолжила: «Любовь ко всему...к людям, к животным, к миру, в котором мы живём...Согласись, если в душе человека живёт Любовь, то эта душа прекрасна! Она беззлобна, скромна, милосердна...да невозможно перечислить качества души любящей...она и бесстрашна, потому что для любящего смерти нет! Об этом и засвидетельствовал Праведник... Он не убоялся прийти в Иерусалим на казнь. Ведь он знал, что там его ждёт, но пошёл...А мог, как ты говоришь, уйти со своими учениками в Египет, или в Аравию, или даже в Индию... но предпочёл унижение и страдание на кресте...В Любви нет страха и для Любви нет смерти. Он это и показал своим воскресением... - Ты веришь в это? - быстро спросил Пилат. - Да, Понтий, иначе и быть не могло...Его видели и с Ним общались после Его воскрешения многие люди, с некоторыми из них я встречалась... - Кто они? - с любопытством перебил её Пилат. - Впервые об этом я услышала от Мариам из Магдалы. Она много рассказывала мне о Нём ещё в Иудее. А в Риме мне довелось встретиться с одним из тех, кто был с Праведником изначала. Его звали Симон, но Праведник нарёк ему имя - Пётр. - Я понял о ком ты говоришь. Этот Симон единственный из учеников Праведника, носивший всегда с собой меч... и это было безрассудством с его стороны, ибо всегда давало нам повод схватить его... - проговорил Пилат. - Он ещё жив? - спросил он Клавдию. Она отрицательно покачала головой. - Нерон распял его... после пожара. Кстати, он тоже мог избежать казни. Братья вывезли его из Рима в безопасное место, но он вернулся и принял смерть со всеми. - Да, тела так и не нашли... - как будто не слыша сказанного Клавдией прошептал Пилат. - Так ты веришь в то, что Праведник воскрес? Вновь задал он тот же вопрос. - А ты, я вижу, боишься верить в это? - вопросом на его вопрос ответила Клавдия. - Я хочу верить в это так же, как веришь ты... - с горечью проговорил Пилат. - Но почему... - Нет - нет, - прервала его Клавдия, - без всяких: Почему? Как? Просто поверь - Он воскрес! И все, живущие любовью, бессмертны, потому что любовь от Бога. Бог есть Любовь! Это и есть Истина. - Как всё просто...поверь в то, во что здравый смысл отказывается верить, Любовь! Бог! Бессмертие! Все эти слова в этом мире высмеяны и уничижены! Любовь продаётся и покупается в лупанариях Субуры и в подворотнях Рима. Богами стали гнуснейшие из человеческого рода, им строят храмы и в их честь устраивают жертвенные приношения. Бессмертие воплощается в мраморе мавзолеев и бронзе статуй...Как скуден, жалок и мерзок мир окружающий нас... в котором мы живём и который видим, слышим и чувствуем. Он реален и потому кажется единственно истинным. И как далёк и недосягаем мир о котором говоришь ты - мир бессмертия, в котором правда и милосердие... и в истинность которого поверили те, немногие, с которыми ты... Пилат замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Об этом мире, Понтий, говорю не я, а Праведник - возразила она. - Я верю в истинность Его Мира. - Да - да, - согласно кивнул он. - Я тоже хочу верить в истинность Его Мира, и если он существует, то я хочу оказаться там вместе с тобой. Но примет ли Он меня, неправедного судью, в свой Мир? Пилат горько усмехнулся. За все время разговора он так и держал в руке поданный ему кусочек хлебца с яйцом. Заметив это, он виновато посмотрел на Клавдию. -Налей мне немного вина с мёдом - попросил он. Клавдия подала ему кубок. Он сделал несколько глотков, и отломив кусочек хлебца зажевал его. Клавдия взяла с подноса тарелочку с рыбным филе и маслинами и подала ему. Пилат принял, и даже съел несколько кусочков рыбы и маслин, но отдал Клавдии и вновь пригубил кубок. Она подала ему сыра и он покорно съел отломив половинку от поданного ею. - Нет аппетита - как бы оправдываясь перед нею сказал Пилат. - Да и куда столько есть, когда лежишь? - Я всё же прикажу Димитрию привезти врача - сказала Клавдия, принимая от Пилата кубок. - И не упрямься... - добавила она заметив недовольную мину Пилата. - И ты приехала мучить меня... - вздохнул он. - только, прошу тебя, не сегодня...Сейчас я устал. Раз уж ты так настроена, то завтра...А сегодня мне надо дописать воспоминания мои... Вечером, после ужина, приходи и скажи Димитрию... Клавдия согласно кивнула и обняв Пилата поцеловала его. - И ещё... - нерешительно начала она, - мне нужны деньги. Сказав это она с тревогой посмотрела на Пилата. Он кивнул головой. - Я скажу Димитрию... - Нет, я бы не хотела, чтобы кто то из челяди знал об этом - с твёрдостью в голосе возразила Клавдия. - Хорошо, сколько тебе надо - спросил Пилат. - Мне кажется, десять ауреусов хватит... - подумав, ответила Клавдия. - Тысяча сестерций - уточнил Пилат. - тебе точно хватит этого? - Да - кивнула Клавдия, - но нужно именно 10 ауреусов, а не 1000 сестерций... - Хорошо, хорошо - согласился он, пытаясь приподняться с ложа. Она помогла ему сесть. Пилат запустил руку за спинку кровати и несколько секунд что то пытался извлечь оттуда. Повернувшись к Клавдии он подал ей медный ключ, указав им на стоявший в нище, за изголовьем кровати, сундук. Она взяла ключ и приклонившись на колени открыла сундук. Он был полон свитками, пергаментами и книгами. Она обернулась к Пилату. - Там, в правом углу под свитками кошель - сказал он. Она нашла его и развязав достала десять золотых. Всё вернув на своё место Клавдия отдала ключ и помогла Пилату вновь улечься. - Почему ты не спрашиваешь зачем мне эти деньги? - присев рядом с ним спросила она. - Зачем? - улыбнулся он. - Наверняка ты хочешь кого то выкупить, или кому то помочь...но в любом случае, я знаю, эти деньги ты обратишь во благо... - Пилат взял её руку и сжал в своей.- Милая моя, Лукреция, как я хочу быть с тобой, и здесь, и там, в Мире Праведника...- прошептал он. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Оставив Пилата Клавдия направилась в свою комнату, где останавливалась всякий раз по своему посещению имения. Её вещи уже были перенесены и сложены. Вазы, расставленные по мраморной полке, были наполнены свежесрезанными цветами, ложе искрилось шёлковым зелёным покрывалом, с золотой каймой по всему периметру, а на ночном столике стоял серебряный кувшин с водой, таз и бронзовое зеркало. Возле ложа, в ногах, стоял её баул. Она подошла к нему и развязав шнуровку достала бутылочку с чернилами, кожаный тубус и небольшой полированный пенал. Сложив всё это на ложе Клавдия нашла платок и завернув туда золотые спрятала их в недра баула. Оглядев комнату, она собрала всё с ложа и вышла. Придя в атриум Клавдия села в кресло и разложив всё на столе достала из тубуса скрученный в трубку лист пергамента, исписанный с обеих сторон. Она несколько раз свернула и развернула лист и придавив его светильником положила перед собой. В тубусе оказался и второй лист, чистый, она положила его поверх первого, оставив открытым верхний столбец послания. В пенале оказалась чернильница и с десяток перьев. Через несколько минут она уже была вся в работе. Послание было написано на греческом и работа шла быстро. Не нужно было переводить, как не раз бывало, с арамейского на греческий, или римский. С тщательным подбором слов и передачей смысла. Здесь нужно было сделать копию, а оригинал отправить с Гаем, как можно быстрее. Она знала, что каждое послание тех, кто воочию видел Праведника, слушал Его слова и был рядом с Ним, обретало бесценность святыни. И становилось источником познания Истины, о которой Он и приходил свидетельствовать. Занимаясь этим уже не один год она, буквально через сердце, пропускала каждое слово переписываемое ею, или переводимое. Иногда написанные строки так поражали её своей глубиной или тайной, что она могла днями рассуждать о прочитанном, а потом, вдруг, какое то внезапное озарение проникало в её разум и всё становилось ясно и понятно, даже до веселья. Так было и сейчас. Каждая написанная ею строчка, да что там строчка, каждое слово проходило через неё. «Ибо дал нам Бог духа не боязни, но силы и любви и целомудрия...» - выводила её рука на пергаменте, а воображение возвращало в Рим, где в окружении ревущей толпы вели на казнь автора этих строк и вместе с ним с десяток женщин, мужчин и детей. «Да, не боязни...» - повторяла она в мыслях. - «А силы и любви...» И тут же всплывали в памяти слова Праведника, из свитка переводимого ею и отправленного Пилату: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». И, дополняя их, своей силой и надеждой: «И ни в чём не страшитесь противников: это для них есть предзнаменование погибели...». «Откуда это?» - попыталась вспомнить она, прервав работу и отложив перо. Её всегда удивляла эта особенность её труда. Она никогда не пыталась запоминать переводимые ею письма, но они, как бы сами, ложились в её память, и занимали там свои полочки, стеллажи, шкафы. Из которых тут же появлялись, стоило только найти нечто схожее в других свитках. Мало того, даже порой сама жизнь, в своих многообразных ситуациях, провоцировала появление цитат, или даже целых абзацев, а то и страниц некогда переводимых или копируемых ею свитков. Казалось, память, как губка, с ненасытимостью, и даже с удовольствием, впитывала в себя толпы этих слов. По детски чистых и простых, но по глубине и смыслу казавшихся пришедшими из другого мира, и скрывающих в себе сверхчеловеческую мудрость. Хотя она знала, что писавшие были простыми иудейскими рыбарями. Погружаясь в эту работу она полностью отстранялась от окружающей её жизни, оставаясь один на один со свитком. Она предпочитала заниматься перепиской по ночам. В ночные стражи тишина её одиночества нарушалась только потрескиванием масла в горящем светильнике, да причудливыми тенями ночного мрака, танцующими на стенах и потолках. В эти моменты, выводя столбец за столбцом на поверхности пергамента, она как будто на вкус пробовала каждое написанное ею слово. Слова складывались в предложения, предложения в абзацы, а за всем этим незримо стоял Праведник, которому Клавдия и посвятила не только свой труд, но и свою жизнь. Она и видела то Его всего раз в жизни. Тогда, в претории иродова дворца, в разорванном хитоне и с засохшей на бороде кровью, в венке из тёрна, который, вместе с багряницей, надели на него глумящиеся солдаты. Но увиденное осталось в ней на всю жизнь. Здесь, в имении, она впервые изменила себе и занялась перепиской днём. Но на это были причины. Она надеялась уже завтра отправить Гая в Ефес. Но даже спешка не заставила её переписывать свиток механически, не вдумываясь в смысл написанного, и не смакуя его глубину. «Знай же, что в последние дни наступят времена тяжкие... - выводила она пером на пергаменте. - Ибо люди будут самолюбивы, сребролюбивы, горды...». Написанное заставило её задуматься. «В последние дни... - повторила она в мыслях - будут самовлюблённы, сребролюбивы... А когда они наступят, эти последние дни? Завтра? Через 100 лет? Или через 1000... И разве ныне люди не сребролюбивы и не горды?» Клавдия пробежала глазами следующие строки: «...неблагодарны..клеветники, жестоки, предатели». «Всё как и ныне... - с горечью подумала она. - Значит, ничего и не изменится в этом мире, всё только будет хуже и хуже...». «...Не примирительны, не воздержны, не любящие добра, наглы...» - читала она, и каждое слово в её воображении принимало вид маленького мерзкого и уродливого человечка, прятавшегося в буквах самих этих слов. «И в самом деле...» - размышляла она, вновь и вновь перечитывая пороки будущего человечества, которые предсказывал апостол в своём письме. « Не зря же он на первое место поставил самовлюблённость...Греки рассказали о Нарциссе, влюблённом в самого себя. Говорят, он был божественно красив, но его красота была жестока и бессердечна...ибо он не замечал ни чужих нужд, ни страданий, ни боли. Он был занят только собой.. Человек самовлюблённый - идеал в своих глазах...А чем он может похвалиться перед другими и доказать свою исключительность? Богатством, конечно же! Деньгами! Богатый себялюбец тут же возносится в гордыне и надменности, а надменность - это презрение к другим, и, как следствие, злоречие и сквернословие...по отношению к ближним, да у самолюбца и нет ближних, все для него презренные рабы. Человек только он!». Клавдия даже подивилась так чётко и ясно, ступень за ступенью, разъяснённому апостолом погружению человечества в бездну духовного омертвения. «Неблагодарны, недружелюбны...» - её глаза скользили по написанным словам, а рука выводила их по пергаментной канве, впитывавшей в себя вместе с чернилами и тревожный смысл этих слов. « И до последних дней мира, до этих самых «тяжких времён», когда, по пророчеству Праведника, в человеческих сердцах охладеет любовь, а её место займут вот эти самые, перечисленные апостолом, нечистоты, будут читать люди письмо казнённого Нероном апостола, и станет оно обличением для одних, и предупреждением для других. И в этом есть частичка моего труда... - с удовлетворением шептало ей сердце. - И как бы не лютовал Нерон, бросая в темницы или на арену тех, кто несёт учение Праведника, ничего он не добьётся своей жестокостью - «для Слова Божьего нет уз». «Да и все, желающие жить благочестиво во Христе Иисусе, будут гонимы...» - писала она, вспомнив, что когда то, эта нравственная аксиома вызывала в её сердце некое возражение, и даже возмущение, своей несправедливостью. Почему, живущие честно и праведно должны быть гонимы? Теперь же, после римских событий, истинность написанного не вызывала сомнений, как и то, что «злые люди и обманщики будут преуспевать во зле...». Этот, на неискушённый взгляд, моральный абсурд, когда зло властвует, а добро уничтожается, был главным законом в человеческой среде, хотя лицемерно прикрывался и таился, прячась за лживыми сентенциями придуманными греческими и римскими мудрецами. И опять в её памяти вспыхнули слова из письма, переписываемого ею около пяти лет назад: «Мудрость мира сего, есть безумие пред Богом». Она вновь остановила работу. «Да, мудрость мира сего...Где она? В чём она? В достижении власти, богатства, славы...А потом? А потом безумие...во зле, в разврате, в обжорстве, в жестокости к рабам, клиентам, ближним... В мудрости мира сего почему то нет любви, нет стыда, нет скромности...Да, люди самолюбивы, сребролюбивы, горды и жестоки...и всё это - безумие пред Богом, но и Бога для большинства просто не существует...». Клавдия вздохнула и макнув перо в чернильницу продолжила свой труд. Но через небольшое время вновь остановилась увлечённая новыми мыслями вызванными следующими словами апостола: «При первом моём ответе никого не было со мной, но все меня оставили...». Она всем сердцем ощутила горечь этих слов. Клавдия несколько раз перечитала их. « Все его оставили... - повторила она шепотом. - И так же все оставили Праведника, когда пришли взять Его. Что это? Малодушие или жребий?» «Да не вменится им» - прочитала она следующее предложение. «Да не вменится им...» - повторила она вслух несколько раз, и дописав пожелание апостола поставила в конце знак восклицания. Оставалось совсем немного. «Постарайся прийти до зимы...» - это предложение она выводила медленно и на её глазах даже появились слёзы. Уже месяц как он был казнён...а в послании просит принести ему книги и плащ...хотя там же и пишет: «я становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало...». Знает, что будет убит, но...живёт надеждою на Бога... Она вздохнула и дописала: «Приветствуют тебя Еввул и Пуд, и Лин и Клавдия, и все братья...». Из всех перечисленных, в живых оставалась только она, Клавдия Прокула. Дописав последние строки она перечитала написанное, сверяя его с оригиналом, и сложив пергамент в тубус, а перья и чернильницу в пенал вернулась в свою комнату. Она устала. Пока она находилась в пути, все неудобства дороги преодолевались надеждами и планами. Но вот, путь завершён. Она в имении, но и планы все разрушены болезнью Пилата. Она впервые увидела его по детски беспомощным, и впервые испытала такую горькую грусть и печаль, какую может испытать мать, видя умирающим своего ребёнка. Это был ещё один удар по её сердцу. Утратив в Риме братьев и сестёр, она воочию увидела, что теряет и мужа. Как могла Клавдия сдерживала себя, но слёзы всё равно прорывались и выдавали её. Свиток отвлёк на время от грустных и печальных мыслей о настоящем, но, вместе с тем, не принёс и утешения. Он тоже был о расставании и утрате. Всё это, вместе взятое, отняло остаток её сил. Положив тубус и пенал на столик рядом с ложем, она легла не раздеваясь и не сняв даже сандалий. «Боже Всемогущий - прошептали её губы. - Ради Твоей милости к нам, и ради Праведника, Сына Твоего, помоги мне...Ты знаешь, чем озабочено сердце моё...помоги мне...и будь милостив к мужу моему. Прости ему и мне ибо оба мы виновны перед Тобой и Сыном Твоим...». Сонное оцепенение мягкими узами опутало её сознание и тело, давая ей успокоиться, а телу набраться сил. ДИМИТРИЙ Расставшись с Гаем Димитрий, в раздражении и досаде, прошёл на конюшню и оседлав коня выехал через хозяйственные ворота. Разговор не выходил у него из головы, и, так же как и у Гая, пестрил недосказанными фразами и убедительными аргументами в пользу правоты, конечно же, грека. « Какое то гнездо сумасшедших мечтателей - со злым раздражением думал он. - Один в своей одичалости возненавидел весь род людской и бродит в закоулках своей больной совести...Госпожа... тоже хороша...воскрес из мёртвых! Как в это можно поверить, и как вообще можно о подобном говорить! Кроме как старческим слабоумием это и не объяснишь... - заключил он, но и это не успокоило его. «И раб туда же, сохранить себя человеком! В этом мире, чтобы сохранить себя человеком надо быть или знатным, или богатым...а ещё лучше и тем и другим сразу». Грек горько вздохнул. Он не был ни богат, ни знатен. Знатность была недостижимой целью, но вот скопить сумму, достаточную для приобретения небольшого имения, и выдвижения в городскую магистратуру, грек считал задачей посильной. Нет, конечно же, его мечты не о римских магистратурах. Тут он не обольщал себя, да и проведя несколько лет в Риме, он возненавидел этот город со всем презрением греческой души. Распутный, продажный, насквозь лицемерный и варварский. Здесь он был согласен со стариком в его оценке. Мечтой Димитрия было вернуться в Элладу и приобрести имение с масличным садом, виноградником и бассейном. Лучше в окрестностях Коринфа, чтобы было недалеко от моря и вдали от городской суеты. Он не собирался отказывать себе в тех удовольствиях, которые высмеивал старик. Театр, цирк, состязания кифаредов, диспуты философских школ, да и, в конце - концов, те же гладиаторские бои...как может лишать себя этих маленьких приятностей жизни образованный человек! Уединённость имения, в его мечтах совсем не отрицала близость и городских развлечений. В его планах на будущую жизнь, тёмным, и до конца ещё не решённым, был вопрос о браке. Нужна ли будет ему жена, или достаточно для счастливой и безмятежной жизни конкубины... Жена, это, конечно же, законный наследник всего, что он, Димитрий, сумеет стяжать. Но он скептически, и даже с презрением, смотрел на этот, казалось бы, бесспорный закон человеческой жизни. «Мой наследник наследует моё, его сын наследует, что стяжает мой сын, далее внук, затем правнук и так бесчисленная череда...а смысл всей этой карусели? Его нет! - уже давно для себя решил он. - Я живу здесь и сейчас, а потом распадаюсь на атомы...и всё! Какое мне дело до того, что будет после меня? Как будет жить мой сын или внук...Женщина, конечно , нужна...но больше для ложа...». Грек не был чужд сладострастия, но в имении держал себя отрешённо, за то навёрстывал своё в близлежащем городке, куда часто выезжал и по делам имения и по своим. Впереди показались ряды масличного сада и он свернул к ним. В ближайшие дни нужно было начинать сбор оливок. Димитрий соскочил с коня и привязав узду к дереву пошёл по междурядью. Всё уже было готово. Сети растянуты под кронами деревьев и установлены на кольях. Корзины, опрокинутые вверх дном, тёмными пирамидами маячили в междурядьях. Грек подошёл к ближайшему дереву и взяв прислонённый к нему деревянный биток ударил им по стволу. В сеть слетели с полдюжины маслин и пожухлых листьев. Он достал несколько ягод и попробовал их. «Ещё несколько дней стоит подождать» - решил он. Урожай обещал быть неплохим. Он прошёлся по саду и вернулся к коню. «Закончу с уборкой и попрошу расчёт - подумал он, - если раб донесёт, что видел меня подслушивающим у дверей, то оставаться здесь просто невозможно». Ему опять стало горько и досадно. Но, в большей степени, не от постыдной слабости, на поводу у которой он пошел, а от того, что придётся искать другое место работы, и вряд ли удастся найти нечто подобное. Пилат, со всей своей, на взгляд грека, чудаковатостью, и платил хорошо и относился без явного пренебрежения и превосходства. Хотя, и как греку казалось, довольно часто, в его словах Димитрий замечал насмешку или иронию и по отношению к нему, Димитрию, и по отношению к его любимой Элладе. Хотя, и ирония и насмешка не были злы и унизительны. А по предыдущему опыту своей римской жизни, грек знал, как могут унизить или оскорбить римские аристократы человека, подобного ему. Да что там аристократы! Вчерашние рабы, сделавшие себе баснословные состояния на холуйстве или разврате или доносах, могли не только оскорбить словом, но и натравить свору своих рабов. «А ты говоришь: сохранить себя человеком - вновь вступил он в заочный спор с Гаем. - Если ты беден, то и бесправен, и будь ты хоть тысячу раз прав, но любой судья примет сторону богатого, потому что деньги решают всё в этом мире...это и есть истина, а не какая то твоя высшая правда...». Грек взгромоздился на коня и направил его к имению. «Сколько там у меня в сумме... - считал он в уме. - У Клодия под 10% 15000 сестерциев, у этой старой сводни под те же проценты 10000 сестерций... за этот год получу свои 6000... итого можно говорить о 33000...не густо, надо бы поднять проценты...в Риме и под 20 дают..». Да, наш гордый и самолюбивый эллин не гнушался и ростовщичеством. Чего не сделаешь, и на что не пойдёшь ради осуществления такой, по человечески простой, мечты, как своё небольшое имение и возможность достичь магистратуры, хотя бы и в деревенском поселении. Не зря же сказал божественный Юлий, что лучше быть первым в захудалом Перузии, чем вторым в Риме. Конь неспеша брёл вдоль склонов прибрежных холмов давая Димитрию возможность размышлять о настоящем и будущем. «Да, 33000 явно маловато... - продолжал вести свой подсчёт грек. - за югер виноградника ныне просят 10000, а дом, а постройки, а рабы, а скот и инструменты...тысяч 100 надо, а то и больше... у старика вот имение в 3 миллиона, и даёт доходу в год около сотни тысяч...А он мудрствует и бредит о каком то там царстве правды, а с доходом в сотню тысяч и в этом царстве можно жить припеваючи... Но нет, всё ему тут не так... Встреча...да, встреча с этим магом свела его с ума...да, судя по всему, и госпожу тоже. Что есть истина и для чего я родился! Глупейших вопросов и не придумаешь...Родился всадником, был близок к принцепсу...чего ещё желать? Наслаждайся жизнью, почётом, властью, богатством. На это ты и родился. Так нет! Надо всё похулить и искать что то, чего просто нет! А я вот на то родился, чтобы стать уважаемым человеком... и стану им». Но твёрдой уверенности в этом не было. Жалкие 33 тысячи сестерциев насмешливо звякнули в его памяти. «Ой ли, - как будто бы услышал он в их звоне, - с такой суммой самое большее на что ты можешь рассчитывать это харчевня при дороге...». Грек даже скривился от подобных мыслей. «А что делать?». Его уже давно смущала или соблазняла мысль о возможном обогащении за счёт доходов имения. Старик, как он видел, полностью доверял ему во всех делах по имению. Здесь можно было поживиться, и он знал, что многие прокураторы имений не гнушаются утаить часть дохода в свою пользу. Но он гнал подобные мысли, и не считал для себя возможным обманывать доверявших ему. Была ещё одна возможность найти деньги. Возможность относительно честная и используемая многими - жениться на богатой вдове, или лучше на девице. Это, конечно, давало какие то перспективы, но вместе с тем налагало и бремя, и не только супружеских обязанностей, но и претензий, склок, разногласий, обид и прочих связанных с браком тягот. Эти, предполагаемые им, неизбежные неприятности брака и убеждали его предпочитать конкубину. Но богатых наложниц во всей римской империи было не сыскать, а значит и этот вариант отпадал. Что же оставалось нашему доброму Димитрию? Оставить всё, как есть. То есть, и дальше исполнять свои обязанности прокуратора имения и получать свои честно заработанные 6000 сестерциев в год. Учитывая то, что пища, кров и одежда доставались ему от старика, лет через 10 он бы скопил сумму, о которой мечтал и стал бы уважаемым человеком в окрестностях Коринфа. Но эта глупая слабость, которой он поддался, и за которой его застал этот раб... «Он уже наверняка донёс госпоже, что видел меня у спальни - с вновь проснувшимся раздражением подумал Димитрий. - Она полностью доверяет ему... и поверит. Да, придётся просить расчёт и уезжать... Куда? Вот тебе и истина, высшая правда». С такими мыслями въезжал Димитрий в ворота имения. У конюшни коня подхватил под узды раб, и, дождавшись когда грек спрыгнул, увёл его в стойло. Димитрий направился к колодцу в углу двора, и зачерпнув из ведра, стоящего на краю колодезного устья, медленными глотками пил уже насыщенную солнечным теплом влагу. Он сел рядом с ведром, молча наблюдая за жизнью двора. Заканчивалась последняя дневная стража, а вместе с ней и повседневные труды и заботы обитателей имения. Кто то пробежал на птичник и спустя несколько минут вернулся уже с корзинкой яиц, собрав последний дневной урожай куриных плодов. Его увидели, и несколько голов выглянули из кухни, но тут же скрылись. Он усмехнулся, заметив эту робость. Он знал, что его побаивались рабы и не любили за высокомерие и строгость. «Скоро я оставлю вас... - прошептал он в себе. - найдёт вам старик иного прокуратора...если, конечно, выкарабкается...а если нет, то госпожа найдёт кого нибудь». Ему вдруг стало грустно. Всё же он успел, если и не привыкнуть к этой «одичалой», как он говорил, жизни, то проникнуться некоторой прелестью её обособленности. Здесь, казалось, даже время текло медленнее, а значит и жизнь подстраивалась под его неспешность. После Рима, с его вечным движением и ночью и днём, прибыв в имение Димитрий, как будто погрузился в воды огромной невидимой, но мощной, реки, несущей плавно и убаюкивающе всех, кто попадал во власть её течения. Вилла, словно огромная трирема, со всеми своими обитателями плыла по этой «реке времени» в неспешности и однообразии бытия. С одной стороны, это, ежедневное, однообразие забот, потребностей и трудов отупляло, едва ли не доводя до уровня мула, что каждый день крутил архимедов винт, подавая воду в бассейны и фонтаны усадьбы. Но, с другой стороны, это размеренное однообразие и называлось жизнью. Конечно, её наполняемость была различной. Внешне видимое однообразие и монотонность жизни старика было наполнено постоянным внутренним поиском ответов на запросы его разума и совести. А однообразие жизни рабов ничем не обременяло никого из них, даже наоборот, считалось за благо. Ибо они были сыты, одеты, имели жильё и, хотя и чудаковатого, но хорошего хозяина. А чего ещё желать в этой жизни? Димитрий презирал их за эту покорность и непритязательность. И хотя понимал, что они под игом, но видел, что даруй им старик волю, большинство бы отказались от неё, чтобы жить в неволе, но сытно. Поначалу его угнетал этот однообразный уклад жизни в имении. День был похож на день до безысходной тоски. Но он быстро наладил свой личный уклад и оказалось, что у него уйма свободного времени. Старик доверил ему имение, а сам весь ушёл в свои книги и таблички. Постепенно они сблизились. Оказалось, что старик умён и образован, чего грек уж никак не ожидал увидеть в провинциальном, как он думал, римском солдафоне. Их беседы часто затягивались до полуночи, а темы были самыми разнообразными. В конце - концов он и сам стал мечтать о подобной уединённой вилле, но недалеко от большого города. Он был человеком «греческой культуры», а это налагало некоторые необходимые стереотипы поведения. Посещение театра и диспутов перипатетиков было признаком культурного человека, а этим званием он тешил себя. Его уединённость нарушила кухонная служанка пришедшая к колодцу набрать свежей воды. Она подошла с еле заметной улыбкой, блуждающей по её губам и глазам. - Господин спрашивал о тебе - сказала она, опуская ведро в колодец и разглядывая задумавшегося Димитрия. Её глаза были дерзки и завлекали в сети её желания. Грек оценивающе окинул её взглядом с головы до ног, и встав, направился к дому, но остановился и повернулся к ней. - Послушай, Мелита - сказал он, - ответь мне, что есть истина? - Господин задаёт мудрёные вопросы... - со смехом ответила женщина. - А зачем мне знать, что есть истина? Он молча ждал. - Ты мужчина, я - женщина... - проговорила она. - Я хочу тебя, а ты хочешь меня...это же и есть истина... Она с интересом заглянула ему в глаза, как бы ища в них ответ, но увидела лишь искру презрения. - Это не истина, Мелита, это - похоть. - с насмешкой сказал Димитрий и пошёл к дому. Она смотрела ему во след, и, скривив губы, плюнула на то место где он секунду назад стоял. - Грязный лицемер - со злостью в голосе прошептала она, вытаскивая ведро с водой, - корчит из себя мисогина, думает мы не знаем, как он развлекается с «козочками» в Ватлуне... Она перелила воду в кувшин, и ловко вскинув его на плечо направилась к кухне. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Димитрий поспешил к Пилату. Подойдя к спальне он замедлил шаги и прислушался, но тут же одёрнул себя, и постучав в дверь вошёл. Старик был один. Димитрий облегчённо вздохнул. Он не то, чтобы боялся, застать здесь Клавдию, но ему бы было неловко при ней. Мысль, что он был обличён в подслушивании, и об этом уже знает госпожа, сверлила его. А увидеть презрение в её глазах для грека было подобно пытке. Но всё обошлось. Подойдя к ложу он придвинул поближе кресло и сел в него. - Я искал тебя... - дождавшись пока он сел, сказал Пилат. - Я ездил в сад, - ответил грек, - через 3-4 дня будем начинать сбор оливок... - Да... - кивнул головой старик. - Всё идёт своим чередом...виноград, оливки, Сатурналии, пахота, сев... Ты отлично управляешься с имением...я доволен тобой. Но сейчас давай продолжим наш труд... Димитрий согласно кивнул и встав с кресла направился к столику. Он взял стиль и несколько верхних из лежащих в стопке табличек. Просмотрев их, он вернулся и сев в кресло приготовился к работе. - Напомни мне, о чём я говорил в прошлый раз - устраиваясь поудобнее попросил Пилат. «...Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, и в целях, и в смыслах?» -Да, точно так - повторил Пилат. - ничтожны цели и пусты смыслы...но оставим философию... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Праведника взяли в ту же ночь. Я не ожидал такой прыти от Каиафы, но, судя по всему, дневные диспуты в Храме стали той, переполнившей меру терпения, каплей, которая заставила их действовать быстро и решительно. Сыграло свою роль и предательство. Я не знаю, что стало его причиною, и когда его замысел впервые посетил сердце этого человека... Хотя...можно ли назвать человеком того, кто предаёт доверяющего ему? - Пилат посмотрел на Димитрия, как бы обращаясь к нему, и продолжил: «Может ли замысел предательства родиться мгновенно, за минуты, или даже секунды...не думаю. Зависть, постепенно, день за днём, превращаясь в ненависть, копилась в сердце этого...и, наконец, нашла себе применение. Он нашёл тех, кто ненавидел Праведника так же, как и он. Подобное соединяется с подобным, так, по моему, говорит и Аристотель. Этот не только рассказал где проводит ночи Праведник, но даже вызвался провести туда храмовую стражу и каиафиных рабов, чтобы в ночной сутолоке они не ошиблись, и не взяли вместо Праведника кого либо из бывших с ним. Всё так и произошло. Находившиеся с ним увидев появившуюся толпу с факелами и оружием разбежались, поражённые страхом, а Праведник был схвачен, связан и отведён в дом Каиафы. Они глумились и издевались над ним до утра. А едва пробили первую стражу, как вся эта свора направилась к претории. Их было не так уж и много, в основном каиафины рабы и храмовые служители, но гвалт, поднимаемый ими, заставил напрячься воинов, стоявших в карауле и не видевших источник и причину приближающегося крика и визгов. Этот варварский язык, на котором изъясняются в Иудее, не благозвучен и груб, когда же эмоции переполняют их сердца, то речь их становится невразумительна и буйна. Я различал отдельные фразы, доносившиеся до дворца. Из их глоток в основном вырывались проклятия: «Смерть еретику» - визжали одни. «Смерть богохульнику» - старались перекричать их другие. «Да воздаст Бог этому лжецу» - давились злобой третьи. А в совокупности всё это напоминало карканье возмущённой чем то вороньей стаи. Был первый час утренней стражи. В ожидании завтрака я просматривал отчёт квестора о налоговых поступлениях от торговцев жертвенными животными. Клавдия находилась у себя, на женской половине дворца, и мы должны были встретиться за столом в триклинии, а после завтрака вместе отправиться в Антонию. Вечером предыдущего дня я рассказывал ей о том, как Праведник постыдил и высмеял пред толпой паломников храмовых жрецов. С самых первых дней его появления она с любопытством внимала всем слухам, распространяемым о нём. Зная, что все праздничные дни он будет находиться в храме, ибо до сего дня так было всегда, я предложил ей вместе поехать в Антонию, и увидеть, или даже услышать, всё своими очами и ушами. Она с радостью согласилась. Кто тогда мог предположить, что Каиафа приступит к осуществлению своего плана так быстро. Как мне казалось, разумнее было дождаться конца праздника, и тогда уж, когда толпы разбредутся по своим жилищам, осуществить задуманное ими убийство Праведника. Которому я, всё же, надеялся помешать. Таковы были наши планы. Но всё пошло по иному. Толпа остановилась перед воротами продолжая вопить в сотню глоток. Я вышел к колоннаде, и наблюдал за происходящим с верхней галереи дворца. Подобное представление было мне не в диковинку. Нечто похожее было и в Цезарее, в первый год моего прокураторства. За всеми этими иудейскими ателланами, как я понял ещё тогда, всегда стояли тайные кукловоды, и здесь их белые одежды маячили за спинами беснующихся. Каждый из этого сброда пытался, как можно убедительнее, показать своё негодование, гнев, ярость. Они махали руками и потрясали кулаками, рвали на себе волосы и кетонеты, набирали пригоршни пыли и бросали её над головой, и всё это под непрерывный визг и изрыгание проклятий, которыми они осыпали связанного верёвками Праведника. Я сразу узнал его. Досада и гнев наполнили моё сердце, но я взял себя в руки. Дело только начиналось, и я был уверен, что своей властью смогу вызволить Праведника из рук толпы». - Как я был наивен тогда... - вздохнул Пилат прервав свой рассказ. Димитрий молча ждал. Старик помолчал и продолжил: «Ко мне на галерею поднялся центурион. Он был встревожен складывающейся обстановкой, ибо не понимал истинных причин её возникновения. Ему показалось, что толпа пришла вызволять силой трёх злодеев о которых я упоминал ранее. В эргастуле дворца находились в узах три мятежника, взятые Целлером при попытке захвата ими арсенала. Их судьба была предрешена их преступлением. В этот день их ждало распятие. Центурион с бригадой плотников занимался изготовлением орудий казни. Вертикальные брёвна уже были готовы и уложены в повозки, а в патибулумах высверливались отверстия. С появлением толпы работа прекратилась и все воины вооружившись заняли места по стене и у ворот. Центурион стал чуть позади меня и ждал моих указаний. Толпа заметила нас, но не утихла, а заголосила с ещё большим рвением и злобой. «Заставь их замолчать» - приказал я центуриону. Он кивнул и спустился во двор. Через минуты легионный трубач протрубил сигнал «приготовиться к атаке». Два коротких и один резкий и протяжный звук военного рожка заставили толпу притихнуть, но не замолчать. В тот же миг были распахнуты ворота дворца и две декурии воинов в полном вооружении выстроились напротив толпы. Стоявшие впереди поддались назад, и мне показалось, что все они сейчас побегут, гонимые страхом. Так обычно и бывало ранее. Но в этот раз они не побежали, а отступив назад замерли, с ненавистью и настороженностью наблюдая за солдатами. Праведник оказался в середине круга, с одной стороны ограниченного солдатами, с другого толпой. «Что вы хотите?» - крикнул я им в повисшей и, как будто, даже звенящей от напряжения тишине. «Чтобы ты осудил его на смерть!» - прокричал кто то из задних рядов толпы, и тут же вновь заревело сотня глоток: «На смерть еретика! На смерть! На смерть». Я поднял руку и тут же их глотки закрылись и вновь повисла эта бессмысленная и дрожащая тишина, готовая в любую секунду вновь прорваться визгом и воплем. «В чём же виновен Человек сей, что вы желаете ему смерти?» - спросил я. Я уже не кричал, мой голос был спокоен и ровен и в повисшей тишине мой вопрос услышали все. Я ожидал очередного взрыва, но, казалось, мой вопрос был не услышан ими. Они молчали и просто глядели на меня, как будто не зная, что говорить и что отвечать. Прошло не меньше минуты, прежде чем вновь из задних рядов донеслось: «Если бы он не был злодей, мы не привели бы его к тебе». И тут же толпа заголосила: «Не был бы злодей, не привели бы к тебе». Я посмотрел на Праведника. Он стоял в кругу и смотрел куда то в землю, казалось, он не обращает ни какого внимания на происходящее вокруг него. Я приказал центуриону привести Праведника ко мне. Толпа молча наблюдала, как воин перерезал веревку, за которую держали его и приказав следовать за ним, ввёл его в преторию. Поднявшись на галерею, он подтолкнул Праведника в спину в направлении меня, а сам остался у лестницы. Я приказал развязать его руки и рассматривал его с нескрываемым любопытством и интересом. Он был красив и мужествен, чуть выше среднего роста, строен и, вероятно, силён. Его, должно быть, любили женщины. И, на сколько я знал, не менее десяти их следовало за ним везде. Вся его осанка, взгляд спокойных, но, как показалось мне, усталых, глаз, свидетельствовали о высоком духе, жившем в этом человеке. Спокойное и уверенное в себе достоинство, в сочетании с какой то, нечеловеческой, усталостью сквозившей из его глаз, поразили меня. Ведь он был на пороге смерти! Где же, нет, не страх, истинные мужи не боятся смерти, но, хотя бы, тень волнения? Я подошёл к нему. О! сколько раз за свою жизнь я всматривался в глаза осуждённых на смерть! Вся необъятность, вся бездна людской природы в этот момент ограничивается двумя маленькими огоньками человеческого ока. Их цвет может быть разным - серым или голубым, как у обитателей Рейна, или карим, как у живущих в Азии, чёрным, как у аравийских кочевников, но трепет и стон, исходящий из них в это мгновение един для всех. Его же глаза были полны усталости и спокойствия...». В этот момент двери в спальню приоткрылись, и в комнату вошла Клавдия. Пилат, увидев её, замолчал и виновато улыбнулся. - Мы записываем прошлое... - сказал он глядя на неё. - Я не помешаю вам? - спросила она шёпотом приблизившись к нему. - Как можешь ты помешать, добрый мой гений - протягивая к ней руку, и указывая на стоявший с другой стороны ложа стул, ответил Пилат. Появление Клавдии заставило Димитрия напрячься и опустить глаза в табличку. Клавдия села рядом с ложем, ожидая продолжения воспоминаний. - Да, усталости...и спокойствия - продолжил он свою мысль, но, не досказав её, обратился к Клавдии. - Я попрошу тебя об одной услуге... - сказал он. - Эти воспоминания - всё, что я могу сделать ради памяти Праведника. В этих строках моя совесть, моё малодушие, моё покаяние...позднее конечно, но всё же...Если бы ты не прислала этот свиток с описанием его жизни, и твоей и моей причастности к ней, то и моя память умерла бы вместе со мной. Но, видно так угодно божеству, чтобы и мои воспоминания о Нём дошли до людей. Тот, кто писал о Нём и о моей роли в Его судьбе, конечно, написал всё так, как знал он. Но он не мог знать о нашем разговоре, и потому написал, что Праведник не отвечал мне «..ни на одно слово». Именно эта неизвестность истины и подвигла меня к моему труду. Нет, не подумай, что я пытаюсь оправдаться за своё малодушие, но сказанное им тогда буквально обожгло меня, хотя всё сказанное было обращено не ко мне лично...Если его слова произвели такое действие в моей душе, то о них должен узнать каждый...и, я уверен, что и ещё в ком то они произведут подобное действие... Пилат замолчал и в спальне повисла тишина. Димитрий всё так же сидел потупив взор. - Я сделаю всё, о чём ты попросишь - с волнением сказала Клавдия. - Я хочу, чтобы все это... - Пилат кивнул головой на столик, где лежала небольшая стопка уже исписанных табличек, - стало свитком...или книгой. В Ватлуне не найти ни хорошего либрария, ни скриптория...разве что в Риме, на Туфельной улице целый ряд книжных лавок и скрипториев... - Я всё сделаю, Понтий - сказала Клавдия. Она хотела добавить: «сама», но не стала. Пилат благодарно пожал её руку, и продолжил свой рассказ. «Пока центурион развязывал ему руки он смотрел куда то поверх его головы. Сделав своё дело, центурион засунул верёвку себе за пояс, и обшарив хитон Праведника, схватил его за волосы и резким толчком заставил склониться предо мною. Я остановил его рвение и подошёл почти вплотную к Праведнику. «Что же мне делать с тобой? - подумал я, глядя на него. - Ведь они требуют твоей смерти, только лишь из зависти к тебе...». Он поднял лицо и наши глаза встретились. И вновь эта нечеловеческая усталость, в купе с непоколебимой твёрдостью смирения. «Делай то, чего они требуют от тебя...» - как будто говорили его глаза, проникающие в меня и, казалось, наполняющие моё сердце этой же, невыносимой усталостью. «Нет, нет...» - прогнал я эту мысль. - «Я не дам восторжествовать Каиафе в его ненависти и злобе. Здесь я обладаю властью над жизнью и смертью...». Секунды длился наш бессловесный диалог глаз, но именно в тот момент я понял, что передо мною - Царь. Да, Царь! По духу своему, по своему достоинству и величию, хотя и не по происхождению. Мысленно я сравнил его с Иродом, и едва не рассмеялся представленному. Раб в царской диадеме и пурпуре не стоил мизинца этого Царя в рваном хитоне и с рассечённой до крови губой. - Ты - Царь Иудейский? - спросил я, отходя на шаг, и не отрывая взгляда от его лица. В его глазах, я заметил, блеснула искорка интереса. - Ты сам решил это, или кто то сказал тебе обо мне? - спросил он, глядя на меня. Я пожал плечами. Разве мог я сказать ему то, о чём думал, и что чувствовал? Римская спесь закрыла мои уста. «Разве я иудей? - с усмешкой произнёс я. - Твой народ и жрецы привели тебя ко мне...В чём ты виновен пред ними?». Он оглянулся и посмотрел на толпящихся у ворот в ожидании исхода каиафиных рабов. Толпа молча наблюдала за нами. Наш разговор был недоступен их ушам, но их глаза могли видеть нас сквозь колоннаду галереи. - Ты говоришь, что я - Царь... - повернувшись ко мне сказал он. - Царство же моё не от мира сего; если бы я был царём в мире сём, то служители мои не позволили бы иудеям схватить меня; Но ныне Царство моё не отсюда. Его ответ показался мне не только бессмысленным, но даже безумным. О каком таком царстве «не от мира сего» говорил он? «Он или одержимый идеей мечтатель, или сумасшедший философ - думал я рассматривая его. - Но, если так, то тем более он не достоин смертной казни...неужели Каиафа не распознал его болезни и приговорил к смерти заведомо душевнобольного...Тогда понятно и его спокойствие, и мужественная твёрдость и усталость в глазах...Он просто не понимает, где он и что его ждёт». - Итак, всё же ты- Царь? - уже с иронией в голосе вновь спросил я его. Он усмехнулся и наши глаза опять встретились. Мне стало ужасно неловко за свою иронию, я просто ощутил, как его глаза читали роившиеся в моей голове мысли. - Ты уже дважды сказал, что я - Царь - ответил он. - Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине; Всякий, кто жаждет истины, слушает слова мои...». Он говорил без всякого надрыва, или волнения, или пафоса, как любят облекать слова в свои эмоции модные римские риторы и адвокаты. Его слова были просты и ясны, как лучи солнца, но и могли ослепить своей яркостью. Что и произошло тогда со мной. «Я на то родился и пришёл в этот мир, чтобы свидетельствовать об истине!» - сказал он. Разве подобное может сказать о себе душевнобольной? Нет! Такое может сказать лишь тот, кто знает своё предназначение и идёт к нему не боясь ничего, и не изменяя своему жребию. « А для чего пришёл в этот мир ты?» Нет, он не спросил об этом меня, но во мне пронеслась эта мысль, как горящая стрела, выпущенная лучником по варварскому селению с целью поджечь его. Я с ужасом отогнал её, вернее сказать, отбил в тот момент своим глупейшим вопросом: «А что есть истина?». И, чтобы не встретиться с ним глазами, быстро прошёл к ограде галереи и остановившись посмотрел на жужжавшую толпу. Я приказал им замолчать и слушать. « Я допросил его - сказал я, - и не нашёл в нём вины, достойной смерти...» Толпа возмущенно загудела, готовясь вновь разродиться воплями и проклятиями. « Есть же у вас обычай, чтобы на праздник я отпускал вам одного из узников... - продолжал я подняв руку и призывая их к тишине. - Хотите, отпущу вам Царя Иудейского?» Я замолчал ожидая их согласия, но всё тот же голос из задних рядов прокричал хрипло и зло: «Варавву, хотим Варавву». И тут же все за ним подхватили: «Не его, но Варавву...отдай нам Варавву». Они требовали отпустить того, на котором была кровь римских воинов, и желали смерти тому, кто не только не пролил ни капли человеческой крови, но исцелял, воскрешал, очищал от проказы их же детей, отцов, братьев! Это было их платой ему, за его доброту... Я вернулся в зал. Праведник стоял там же, где я и оставил его. Он прекрасно слышал и то, что я говорил, и то, что отвечала толпа. «И вот, ты родился и пришёл в этот мир, чтобы этим жалким рабам засвидетельствовать об истине... - со злым раздражением подумал я, подходя к нему. - Они и разорвут тебя...и будут топтаться на твоём трупе...зачем им истина». Всё это, раздражённое и злое, крутилось у меня в голове и было готово выплеснуться ему в лицо, но я натолкнулся на его взгляд. «Делай то, чего они требуют от тебя» - говорили его глаза. Я не знаю, как это объяснить, но именно эти слова возмущали мой разум, стоило мне встретиться с ним взглядом. Я опять, хоть и с трудом, но прогнал эту мысль. Сделать так, значило для меня тогда вновь уступить Каиафе, и, тем самым, укрепить ещё больше его авторитет и власть над толпой, в ущерб моему авторитету и власти. Подозвав центуриона я приказал ему доставить того, о ком просила толпа, а Праведника увести в преторию и бичевать...». Пилат замолчал, и вздохнув повторил: «Бичевать...Да, я приказал подвергнуть его бичеванию...». В спальне повисла тишина, нарушаемая только сиплым и неровным дыханием Пилата. - А зачем ты это сделал? - наконец прервала тишину Клавдия. - Для меня это твоё решение всегда было непонятным и жестоким... Ведь нужды в этом не было...Да и те, несчастные, которых распяли тогда с Праведником, не подверглись бичеванию...Ты преследовал какие то свои цели? - Тогда у меня была только одна цель - немного помолчав, ответил Пилат. - Не дать исполниться каиафиному замыслу, а значит, не допустить казни Праведника...А бичевание... Это была моя соломинка...человек, подвергшийся наказанию скорпионами, вызывает сострадание одним видом своей истерзанной плоти...подобная мысль посетила меня тогда. В этом и заключалась моя цель - вызвать сострадание толпы...Всё же, бичевание это не смерть на кресте, ведь верно?». Пилат виновато посмотрел на Клавдию. - Да, это ведь именно тогда, когда центурион увёл Праведника в преторию, ты и передала мне записку о твоём сне и желании защитить его. В этом мы были с тобой единодушны, но нашего с тобой единодушия, даже в совокупности с моей властью, оказалось мало...Но вернёмся к нашему повествованию. Пилат повернулся к Димитрию. - Ты успеваешь? - спросил он. Димитрий кивнул. «Когда центурион увёл Праведника я приказал принести тогу и поставить курульное кресло. Теперь начиналось главное действо этого утра - суд. Из двух обвиняемых один должен быть осуждён, а другой помилован. Я представлял римское право и осуществлял его неотвратимость на вверенной мне территории провинции. Следовательно, все необходимые юридические и представительские нормы должны быть соблюдены. Когда я облачался в тогу на лестнице раздались шаги и бряцанье цепи, а вскоре показались головы идущих. Центурион вёл того, о ком ходатайствовала толпа, и кого она предпочла Праведнику. Закрепив тогу заколкой, я сел в кресло и наблюдал за входящим на галерею, в сопровождении воина, бунтовщиком. Это был типичный представитель своего народа. Смуглый, коренастый, с мощным торсом, покрытым густым черным волосом, такой же бородой и коротким жёстким ёжиком волос на черепе. Его руки вместе с ногами были скованы цепью, которая ограничивала его движения и сдерживала животную силу, скрывавшуюся в узлах его мышц. Уже около недели он со своими сообщниками сидел в яме эргастула. Ожидание смерти, наверное, страшнее самой смерти. Первые дни в сердце ещё буйствует ярость схватки постепенно переходящая в злую досаду на постигший плен. Но через несколько дней это проходит, и начинается ожидание казни. А вместе с этим и осмысление произошедшего, настоящего и будущего. И, как не оценивай прошлое, как не сетуй на настоящее, а будущего нет. Вернее есть лишь способ казни - крест, меч, звери, мешок... Большинство готово смириться с судьбой, и даже показать своё бесстрашие перед смертью, но только если смерть будет быстра... А если нет! И тут воображение рисует картины зловещие и пугающие. А вдруг умирать придётся на арене...в пастях львов, или гиен, которые будут рвать твою плоть частями? А если на кресте? Три, а то и больше, дня мучений на солнцепёке, в рое мух и слепней. Воронья, пытающегося выклевать твои глаза, и голодных псов, алчущих поживиться твоим телом. От подобных мыслей и самый стойкий и бравирующий своей отвагой впадёт в отчаяние и даже страх. Подобные мысли, вероятно, посещали и стоящего передо мной бунтовщика и убийцу. Его глаза смотрели насторожено и дерзко. Подобную дерзость я видел и раньше в глазах обречённых на смерть. Ею пытаются скрыть отчаяние и страх. Я молча разглядывал его несколько минут. Его глаза бегали по залу, как бы ощупывая взором колоны и фрески, вазы и светильники, бассейн и окружающие его скамьи. Казалось, они никак не могут насытиться увиденным, зная, что впереди вечный и беспросветный мрак. Иногда они останавливались на мне, но только на секунды и вновь продолжали блуждать по пространству дворца. - Как твоё имя, иудей? - спросил я по арамейски. Его глаза остановились на мне и в них блеснул тревожный огонёк. - Не всё ли равно тебе, римлянин, какое моё имя - ответил он. - Называй меня - иудей, как ты и сказал. Его голос был полон презрения, и даже высокомерия, и если бы не эта суетливость глаз и постоянно мелькающая в них тревога, то можно было и впрямь принять на веру его показное бесстрашие. Меня нисколько не задевало выказанное им презрение и высокомерие. Это всё было предсмертной мишурой, призванной прикрыть отчаяние и страх. Я даже усмехнулся выслушав его ответ. Моя усмешка ещё больше встревожила его. - Толпа твоих единородцев пришла просить меня в честь праздника помиловать какого то Варавву - сказал я вставая с кресла. Сказанное мной не сразу дошло до его сознания, а когда он понял смысл моих слов, то спесь и мишура тут же слетели с него. - Да, я - Варавва, о котором они просят тебя - запинаясь проговорил он. В его глазах уже не было дерзости, а в голосе презрения. Если ещё минуту назад он помышлял о том, как достойно умереть, и был дерзок, то теперь, вместе с появившейся надеждой на жизнь, вдруг появилось и смирение. Подойдя к балюстраде галереи я посмотрел на притихшую внизу толпу. - Они просят помиловать тебя, мятежника и убийцу римских солдат... - сказал я не оборачиваясь и всё так же разглядывая толпу. - И это ни только не нравится мне, но и заставляет думать, что за твоей попыткой захватить арсенал стоит чьё то безумное желание поднять восстание против нас? Я подождал его ответа, но он молчал. - Ты выбрал неверную тактику защиты - продолжал я подходя к нему. - Молчание не всегда является спасительным. Я могу применить пытку, а затем предать тебя на распятие, или выкинуть с перебитыми ногами и руками этой вот, просящей за тебя, толпе... - Я не боюсь твоих угроз, римлянин - ответил он. - Я готов и к пытке и к смерти... А на твой вопрос я отвечу так: никто не стоит за мной, кроме Бога. Помилуешь ты меня, или прикажешь распять, знай, что я свою жизнь посвятил борьбе за свободу моего народа... А что может быть почётнее для мужа, чем смерть за свободу своего народа? Я слушал его, смотрел в его глаза и видел, что он и в самом деле верит в то, о чём говорит. - А они то... - я показал рукой в сторону толпы, - твой народ, хотят ли той свободы за которую ты готов отдать свою жизнь? - с насмешкой спросил я его. - Может быть, им так лучше... Он с презрением посмотрел на меня и ничего не ответил. В это время на галерею ввели Праведника. Он был бледен и шёл с трудом, тяжело и прерывисто дыша. На его плечи воины накинули рваную бутафорскую багряницу, а какой то злой шутник, сплётши из тёрна подобие венка, возложил его на чело Праведника. Шипы расцарапали его лоб, и струйки крови, пропитав брови, капали на щёки и бороду. Его хитон, виднеющийся из под багряницы, был так же испачкан кровью. Он остановился напротив меня и наши глаза встретились. Это продолжалось мгновенье, больше я не смог, но в то мгновение я понял - Они не простят ему... Ни кровавые ссадины и рубцы от скорпионов, ни эта бутафорская багряница и шутовской венец ни умаляли того величия и достоинства, которое окружало этого нищего, преданного своим народом, Царя. И даже мёртвый, этот бродячий галилейский раввин будет величествен, как ни один из нас. Я вышел к толпе и дал знак ему приблизиться. Увидев его в багрянице и венке толпа загудела насмешливо и глумливо, а я понял всю бессмысленность моих попыток воззвать к их разуму. Он же молча, и, как показалось мне, с каким то состраданием, или даже с жалостью, смотрел на них. И от этого его взгляда моё сердце пронзила горькая тоска и отчаяние. В очередной раз торжествовала несправедливость...и самое ужасное во всём происходящем было то, что эта жестокая несправедливость была задумана и осуществлена теми, кто возложил на себя бремя служения иудейскому божеству, то есть, по всем человеческим понятиям, высшей справедливости. Забегая вперед, скажу, что их торжество длилось недолго. Уже на следующий день после казни вожди заговора против Праведника были в трепете, ужасе и сомнениях. Но об этом потом. Итак. Мы стояли с ним на галерее вдвоём. Я в тоге и он в багрянице, а внизу, у наших ног, этот грязный сброд, продажный и невежественный, осыпал его бранью и насмешками. Я с презрением смотрел на это море кричащих и злословящих Праведника, искривлённых от ненависти, лиц. И гнев начал закипать во мне. А потом произошло и вовсе непонятное. В какой то момент я увидел их всех распятыми. Да, именно так. Видение было едва ли не мгновенным, но оно навечно отпечаталось в моей памяти. Как будто толпа мертвецов, сошедших с крестов, стояла у ворот претории и орала на своём диком и мерзком наречии. Я закрыл глаза пытаясь сбросить наваждение, а открыв их сам закричал, со злобой и ненавистью глядя на эти тупые и ненавистные рожи. « Он - Человек! - кричал я указывая на Праведника... - а вы...». Я не знаю, что остановило меня в ту секунду, но я не произнёс то слово, которое вполне относилось к ним: «псы». «Он - Человек! - вновь закричал я притихшей толпе. - И я не нахожу в нём вины достойной смерти...Слышите, вы!». Я замолчал задыхаясь от волны гнева и безнадёжности. «Он виновен не пред тобой, а пред Богом» - прокричали мне в ответ. - «И по закону нашему должен умереть, ибо объявил себя сыном Бога, а это - дерзкое богохульство». Они стояли на своём твёрдо и непоколебимо, как будто их жизни, благополучие и само существование зависело от смерти Праведника. Он должен был умереть, чтобы они могли жить. Это было нечто загадочное и непонятное. Что то такое, что не объяснимо простой человеческой завистью, ненавистью или злобой. Я вернулся в зал и сел в судейское кресло. Праведник оставался на галерее. Я дал ему знак подойти и он повиновался. - Так кто ты? - спросил я его. - Оказывается, ты не просто царь иудейский, но ещё и сын Бога? Он молчал, глядя куда то мимо меня. - Откуда ты? - немного подождав повторил я вопрос. Но он молчал, как будто потеряв всякий интерес и ко мне и к происходящему вокруг него. - Мне ли не отвечаешь... - с укоризной сказал я. - Не знаешь ли, что я имею власть распять тебя, и власть имею отпустить тебя... - Ты не имел бы надо мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше - с усталостью в голосе проговорил он. И выждав секундную паузу добавил: «Посему не мучь себя...более греха на том, кто предал меня тебе». Его глаза обратились ко мне, и в третий уже раз я прочитал в них: «Делай то, что требуют они от тебя». Его ответ удивил меня своей очевидной простотой, если даже не насмешкой, в отношении моей власти, на которую я так полагался тогда, но и испугал. Мне показалось, что он прочитывает мои мысли...о стремлении спасти его от желавших погубить его. А иначе как понимать это: «более греха на том, кто предал меня тебе»? - Откуда ты? - вновь спросил я его, и вновь он промолчал. - Он из Галилеи... - вдруг ответил за него Варавва. Забытый мною, он стоял за колонной, наблюдая и слушая всё происходящее. - Он - Иисус, из Назарета Галилейского... - повторил он. Эта новость ободрила меня. Если он из Галилеи, то подлежит юрисдикции Ирода, галилейского тетрарха, и тогда Ирод должен решить его судьбу. В эти дни он со своей бесчисленной роднёй так же пребывал в Иерусалиме, расположившись во дворце Хасмонеев, в нескольких стадиях от меня. Я приказал снять с Праведника венок, багряницу и под усиленным конвоем отвести к Ироду, написав ему записку о причине подобного решения. И вновь эта моя новая попытка спасти его оказалась всё той же, бесполезной соломинкой, за которую в отчаянии ухватился я. А ведь я знал, как никто другой, кто такой Ирод! Шут и животное. И, тем не менее, понадеялся, что его участие в этом деле поможет мне. Увидев Праведника он со своими фиглярами начал кривляться и глумиться над ним, в то время, как посланные Каиафой, всячески лгали и лжесвидетельствовали на Праведника. В конце - концов, насмеявшись и наиздевавшись, над не проронившим ни одного слова Праведником, он отослал его обратно ко мне. Подходила к концу первая дневная стража. Город уже давно проснулся, и толпа понемногу увеличивалась, за счёт праздношатающихся бездельников и зевак, всегда готовых присоединиться к какой нибудь склоке или скандалу. Нужно было скорее заканчивать с этим «народным собранием» ревнителей благочестия. Я вышел к ним. - Итак... Я принял решение - громко, чтобы слышали все столпившиеся у ворот, сказал я. - Исследовав дело я не нашёл ни какой вины достойной смерти этого человека. Так же и Ирод оправдал его...следовательно, он может быть свободен...я отпускаю его. Последние мои слова исчезли в диком рёве толпы. Они грозили кулаками, бросали пыль, стучали себе в грудь и рвали свои волосы и кетонеты. И вся эта вакханалия безумия буквально стонала в единодушии и единомыслии, воплотившихся в словах: «Не его, но Варавву...Варавву...Варавву». Я поднял руку призывая их замолчать, но они продолжали безумствовать. Центурион стоявший у ворот смотрел на меня ожидая моих указаний, и я был готов дать команду разогнать толпу силой оружия. Но вдруг они все замолчали, и всё тот же голос, прятавшийся за спинами и дирижирующий всей толпой, прокричал с угрозой и издёвкой: «Если ты отпустишь его, то ты не друг, а враг кесарю...всякий делающий себя царём враг Риму и кесарю». Это была прямая и не двусмысленная угроза именно мне, они дерзнули обвинить меня если и не в измене, то в оскорблении величества. Я искал глазами того, кто сказал это. Как я понял толпой управляла малая группа жрецов. Они были рассредоточены среди этого сброда и умело направляли и подогревали его. Я подозвал Праведника и едва они увидели его, как снова завопили: «Возьми, возьми и распни его». - Царя ли вашего распну? - уже без всякой злости или гнева спросил я, потеряв всякую надежду и на свою власть, которой так гордился, и на свою самоуверенность. - Нет у нас царя, кроме кесаря... - прокричал кто то в толпе, и вся толпа подхватила: «кроме кесаря, нет у нас царя». Что мне оставалось делать? То, что они требовали. Но я не хотел быть соучастником в их беззаконии. А ведь и де факто, и де юре, отправлял Праведника на крест я, как представляющий римское право. И, таким образом, его смерть ложилась на меня. И Каиафа оставался чист, а я навечно был бы заклеймён кровью Праведника. И так бы и стало, если бы не озарившая меня тогда мысль умыть руки. Я не знаю откуда она пришла, но она была спасительной. Я омыл руки пред толпой, а они, глядя на меня и насмехаясь надо мной, кричали: «Кровь его на нас и на детях наших». Они были безумны и в своей слепоте и в своём фанатизме, и в бессмысленной кровожадности...». Пилат замолчал и закрыл глаза. Казалось, он отдал последние силы своему воспоминанию, и теперь, обессиленный и опустошённый, готов был медленно угаснуть. Так угасает огонёк светильника, тлея и мигая, при отсутствии масла в плошке и держась только на его остатках в фитиле. Его лицо было бледно - серым, щёки покрыты сетью просвечивающих розовых капилляров, а нос заострился и нависал над полуоткрытым ртом. И только пульсирующая у виска жилка свидетельствовала о жизни, теплящейся в этом высохшем теле. - Понтий... - тихо позвала Клавдия, наклонясь к Пилату, - ты слышишь меня... - Я отдал им Праведника... - не открывая глаз заговорил Пилат. - А что я мог сделать? Все мои попытки спасти его натыкались на стену...Да и он сам шёл к своей смерти не колеблясь и не пытаясь избежать её... Они взяли его и повели... и распяли своего Царя! Да, именно так. А чтобы в этом не было никакого сомнения я лично приказал сделать табличку, и своей рукой написал на ней, что он - Царь! На арамейском, греческом и латинском... Всё, произошедшее после, описано в свитке, присланном тобой. И затмение, и дрогнувшая земля в момент его смерти, и разорванная надвое храмовая завеса - всё это произошло в этот же день, заставив одних пожалеть о содеянном, а других - ещё больше ожесточиться. Он умер быстро. Это несвойственно распятым, и этот факт тоже свидетельствовал в пользу его невиновности. Потом ко мне пришёл один из иудейских магистратов и попросил тела Праведника, чтобы похоронить его. Потом было посольство от Каиафы с просьбой поставить стражу у гробницы. А как они засуетились когда... - Пилат скривил губы в некое подобие усмешки, - когда тело Праведника исчезло из гробницы... Он опять замолчал, как будто смакуя в своём воображении вытянутые из бездны памяти события. В спальне повисла тишина. Минуты через две Пилат зашевелился и открыл глаза. - Ну вот и всё, что я хотел рассказать о нашей встрече и разговоре с Праведником - сказал он, протягивая руку Клавдии. - Позаботься о том, чтобы это дошло до тех, для кого память о нём священна, а его слова - есть истина... Да, есть истина! Со вздохом повторил Пилат. Клавдия согласно кивала головой на каждое его слово и подхватив его руку прижала её к своей щеке и поцеловала. Старик горько улыбнулся ей в ответ. - Ты всё записал за мной? - обратился он к Димитрию. Грек подал ему табличку с записями. Пилат передал её Клавдии и смотрел как она пробегала глазами написанное греком. - А что произошло с этим бунтовщиком, Вараввою - спросил Димитрий. - Ты отпустил его? - Ах, да...Варавва... - Пилат даже изобразил нечто похожее на улыбку. - Он слышал всё и видел всё. Когда воины увели Праведника я приказал расковать его цепь. Пока искали кузнеца я думал, как поступить с ним. Нет, я не собирался нарушать обычай, он получил свободу, но он был опасен и я был готов к тому, что его могли зарезать в каком - нибудь в иерусалимском притоне. Но я решил его фанатизм попробовать обратить не против нас, римлян, а против этих лицемеров в белых одеждах и с золотыми филактериями на лбах. Повод подали они сами в своём надмении и самоуверенности. - Ну так что, иудей - сказал я ему, - видишь, не нужна твоя жизнь твоему Богу, ради которого ты желал умереть, да и нам она не нужна...Живи... За твоё преступление понесёт наказание тот, которого ты назвал Иисусом Назореем. Живи теперь, и всегда помни, что твоя жизнь куплена ценою убийства невиновного...А вот те, два, обольщённые тобою, твои товарищи, будут мучительно и долго умирать на кресте, когда ты будешь обгладывать кости сегодняшнего пасхального агнца... наслаждаясь его вкусом и избежав смерти... Он молча слушал меня, играя желваками и сверкая глазами, а я, как будто не замечая его раздражения, продолжал говорить. - Да и свобода, о которой ты говоришь, не нужна им...Ты же сам слышал: римский принцепс их царь! И они засвидетельствовали это своими устами...никто не принуждал их так говорить...А? Что скажешь, иудей? Сегодня твой народ, за свободу которого ты был готов умереть, сделал выбор - вы отправили на крест своего Царя, и присягнули кесарю... Вы сами избрали рабство...Так что иди, борец за свободу, к рабам и подумай о том, что есть настоящая свобода, ибо и в тебе я вижу раба... - Я никогда и никому не был рабом...кроме Бога - с запальчивостью и гневом возразил он. - Не обольщайся... - сказал я, - ты раб своего фанатизма и ненависти, которую очень искусно подогревают в тебе ваши жрецы. Они прикрываются именем Бога, а сами уже давно озабочены только своим благосостоянием и властью над народом... Тот, которого ты назвал Иисусом из Назарета понял всё их лицемерие и ложь, и за это они и убили его...А ты в цепях своего невежества и фанатизма...Разве это не рабство? И разве ты не раб? Мой монолог был прерван пришедшим кузнецом. Он быстро сбил заклёпки, соединяющие ручные и ножные кольца, и цепи со звоном свалились на мраморные плиты двора. Я приказал открыть ворота и вывести его вон. В воротах он остановился и несколько мгновений смотрел на меня с каким то вопросом в глазах, но не высказав его устами повернулся и быстро, почти бегом, поспешил куда то в сторону нижнего города. Я смотрел ему во след и был уверен, что его путь лежит к дому Каиафы. Я приказал послать за ним соглядатая и докладывать мне о всех его встречах и передвижениях. Мне казалось, что я сумел посеять в его сердце ростки недоверия к храмовой клике. Но, если всё же, его фанатизм превознесётся над здравым смыслом, и вернёт его на путь ненависти к нам, то его смерть в какой нибудь харчевне, была бы лучшим исходом и для нас, и для иудеев. К моему удивлению всё пошло по совершенно неожиданному пути, о котором я и не мог предположить, но который меня не только обрадовал, но и утешил. Я не знаю, как это согласуется с высшей справедливостью, но именно её я вижу в судьбе этого несчастного Вараввы. Дело в том, что жрецы, добившись его освобождения от смертной казни, тем самым себе подписали смертные приговоры. Этот Варавва был не так глуп и не так прост, как считали те, которые стояли за ним. Они, вероятно, надеялись на его вечную им преданность. Ещё бы! Только благодаря их настойчивости ему и была дарована жизнь. Но именно он стал зачинщиком раскола в рядах наших недоброжелателей. Или его, искренне верующего в святость идеи о свободе, до глубины души смутили слова тех, кого он считал своими сторонниками, о «кесаре, как единственном желанном царе». Или же он наконец сам понял всё лицемерие, ложь и корысть жрецов. Или и то, и другое вместе, вдруг невыносимым огнём ненависти зажгли его совесть...Да, это страшное состояние, когда совесть сжигает ненависть...человек тогда превращается в зверя, жестокого и беспощадного к тем, кого ненавидит...Его ненависть обратилась на жрецов и магистратов его народа. Да, именно на тех, кому он был обязан своей жизнью! Его людей называли «сикариями». «Sica» - узкий и небольшой кинжал, которым они расправлялись с теми, кого объявляли врагами народа и свободы, дал им имя. Они прятали его в складках своих хитонов и растворяясь в сутолоке наносили смертельный удар, тут же в всеобщем смятении поднимая вопли отчаяния и переполоха. Первой их жертвой, показательной и многозначительной, был один из первосвященников, приходивший с толпой к претории. Его звали Ионатан, и это он выкрикнул тогда «нет у нас царя, кроме кесаря». Надо сказать, что движение, начатое этим Вараввой, быстро усиливалось и находило множество сторонников, но парадокс был в том, что вся их ненависть, в большей степени изливалась на жречество и знать. Мы оставались в стороне, и я с удовольствием наблюдал, как трепещут от ежедневного страха смерти те, кто послал на смерть невиновного...ради своей корысти. Разве это не действие высшей справедливости? Зло, вознёсшееся в своём беззаконии до небес, уничтожает само себя. Высшая справедливость, наверное, и есть истина...и она вечна и непобедима…» Пилат посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Ведь так, добрый мой гений? Говорил его взгляд. - А где же высшая справедливость в смерти Праведника? - спросил Димитрий, внимательно следивший за рассказом Пилата. - Разве может казнь невиновного быть справедлива? - Этого я не могу понять до конца... - ответил старик. - Но многое человек и не может постигнуть...мы ограничены и в познании, и в способностях...и во времени. Но бесспорно, что и в смерти Праведника есть эта высшая справедливость... которая, пока, недоступна моему разуму... Димитрий глубокомысленно кивнул головой. Его разуму это тоже было недоступно. ДИМИТРИЙ За записями и разговорами пролетел вечер, и густая осенняя тьма, сонным покрывалом опустилась на холмы Этрурии. Она совершенно размыла границу между землёй и небом, как и всегда бывает при наступлении ночи. Небо заискрилось звёздными брызгами Млечного пути, а земля мигающими огоньками вилл, деревень и городов. Оставив Пилата на попечение спальника и сиделки, Клавдия с Димитрием вышли в атриум. Каждый из них по своему воспринял рассказ Пилата о суде. Клавдия лихорадочно искала способ донести услышанное от мужа до учеников. « Как это сделать, и кому передать записанное Димитрием? Явно, что об этом разговоре должно рассказать всем, но кто возьмёт на себя смелость и право? Она? Но, нет...Даже Мариам, знавшая о Праведнике всё, как губка впитавшая в своё сердце его учение, первая из всех увидевшая его воскресшим, и та не дерзнула написать о нём. А кто такая я... - думала Клавдия. - Эти записки Пилата надо передать кому то из ближайших друзей Праведника... кому то из тех, кого называют Апостолами...Но где их найти сейчас? Бывшие в Риме убиты, некоторые разбрелись по странам и народам возвещая учение Праведника...многие из них тоже убиты...Иоанн!» - вдруг вспомнила она. Это имя вспыхнуло в её памяти неожиданной надеждой. Она только слышала об этом человеке. Это имя знали многие, но видели его носителя только единицы. Говорили, что он был любимым учеником Праведника и самым молодым из них. Он ни разу не был в Риме, предпочитая нести служение в Азии и созидая в асийских городах общины учеников. «Иоанн...Иоанн - несколько раз повторила она это имя. - Я отправлю ему эти воспоминания Понтия...пусть он и решит, что с ними делать...Но где его искать в Азии? Может быть это знает тот, кому я должна передать послание? Или кто то из братьев в Ефесе...». - Димитрий... - окликнула она идущего впереди грека. Тот вздрогнул и, как будто, съёжился от внутреннего, неприятно щекотнувшего его, волнения. «Донёс...» - решил он, оборачиваясь и не поднимая глаз. - Послушай меня, Димитрий, - не замечая его волнения заговорила Клавдия. - Я очень надеюсь, что ты не оставишь меня в эти трудные дни...- она заглянула ему в глаза. - И я готова обговорить с тобой новые условия твоего вознаграждения... - За чем, госпожа... - запинаясь и с облегчением вздыхая возразил грек. - Я разве давал повод госпоже думать, что я чем то недоволен...или собираюсь оставить имение? С него как будто свалилось невидимое, но такое тяжёлое бремя. «Не донёс, не донёс... - стучало в его сердце. - А я дал место ненависти...по отношению к нему. Как всё же слаб человек...и как быстро поддаётся злу...». - Хорошо, Димитрий, тогда я полностью полагаюсь на тебя - сказала Клавдия. - Понтий говорил мне, что ты всего себя отдаёшь заботам об имении и достоин более высокого вознаграждения...Но это мы обсудим после...Скажи мне, в Ватлуне можно найти толкового и грамотного либрария? Необходимо быстро и без ошибок переписать всё, рассказанное господином, на пергамент... - Не думаю, что в Ватлуне можно найти хоть кого то занимающегося переписыванием книг... - покачал головой грек. - Но если госпоже будет угодно я сам могу переписать воспоминания господина на пергамент. - Хорошо, Димитрий, мы подумаем с тобой как это лучше и быстрее сделать... Клавдия пожала ему руку и повернувшись направилась в свою комнату. Димитрий проводил её взглядом, вышел в портик и опустившись на ступень лестницы сел, опёршись спиной о колону. Он устал за этот день. И от переживаний своих, и от встреч, и от разговоров. Он сидел в одиночестве и тишине, на том же месте, где несколько дней назад, коротая свою бессоницу, сидел и Пилат. Над ним было то же небо и те же звёзды, и та же тишина, изредка тревожимая ночным шелестом листьев, или шорохом крыльев летучих мышей, снующих в поисках своего ужина. Так же плясали языки пламени в ночных светильниках, выхватывая из мрака причудливые силуэты кустов и деревьев. Он сидел вслушиваясь в эту тишину и в себя. Карусель из отрывочных мыслей, кусков разговоров, событий и встреч кружилась в его голове, не давая никакой возможности сосредоточиться на чём то одном, и, как казалось ему, очень важном. Но на чём именно, он не мог вспомнить. Мало - по малу тишина ночи начала обволакивать его. Она мягко, но настойчиво, вторгалась в сознание, заставляя одни мысли исчезать, другие упорядочивала, что то просто стирала. «Что есть истина...что есть правда...что есть свобода...что есть человек...что есть жизнь...» Сменяя друг друга плыли по океану его сознания триремы - вопросы, исчезая среди звёзд неба. «Высшая справедливость...в смерти невиновного...на то родился...царь не от мира, царство не от мира. Быть человеком...есть истина...вот незадача! Как далеко всё это от меня было...и так же далеко бы и оставалось, если бы не это прокураторство...Да, странные они люди...хотя, почему, странные? Они достойны уважения и за образ жизни и за верность своим принципам, и старик и госпожа... Что же есть человек, и что есть жизнь человеческая...их это мучает! А я думаю: как лоскутное одеяло эта жизнь: ложь - правда, правда - ложь. Не может же быть жизнь из одной лжи...или только правды...Высшая правда - говорит этот раб... А что он понимает в этом? Высшая справедливость - говорит старик, а сам страдает из -за того, что отправил на казнь невиновного... Сохранить себя Человеком! Вот, Человек! А мы - ничтожества! Правда - ложь, ложь - правда и вся жизнь...Как я устал за эти дни...Смятение в мыслях, в жизни неопределённость, в будущем - неизвестность...Взять, что ли, себе жену, родить детей и жить как все живут...Ложь - правда, правда - ложь...Накопить денег, купить именьице и...забыть все эти умствования...Быть Человеком...на что родился... Да, надо переписать на пергамент воспоминания старика... Для них это очень важно...во всяком случае им обоим так кажется...Да и старик говорил, что эта встреча и переменила его мысли о жизни... А по мне так всё это пустое...но раз пообещал перепишу...Всё же они достойные люди...хоть и странные. Э... надо идти спать...» - решил Димитрий. Он встал и направился в свою комнату. Сняв тунику, он умыл лицо, торс и ноги из таза с водой, и сев на ложе тщательно и с удовольствием растёр своё тело полотенцем. Но и здесь мысли не оставили его в покое, роясь и волнуя его сознание. «Да, высшая правда...высшая справедливость... по моему так правда и есть правда...и справедливость...она просто есть. Ни высшая, ни низшая...просто справедливость. Хотя...тут не всё так просто...». Возражал он сам себе. Всё же он был эллин, и пытливость ума, как одно из главных качеств греческого народа, были присущи ему от рождения. «Правда римская далеко не такая же, как правда эллинов...да и справедливость римлян для греков беззаконие...римская справедливость - это варварство и жестокость...» - думал он, вспоминая недавнее дело, нашумевшее на всю империю. Раб убил своего господина и любовника, и за это были казнены все рабы живущие в доме. 400 человек были осуждены по римской правде и справедливости. «А есть ещё правда и справедливость германцев, да и у иудеев тоже своя правда и справедливость... то есть, всё же должна быть какая то высшая правда и справедливость... которая бы была едина для всех народов и племён...». Об этом убедительно свидетельствовали мысли, никак не желающие утихомириться. Он так и сидел на ложе, держа полотенце в руках и ведя этот внутренний диалог сам с собой, или с неким другим собой, язвительным, и порой даже злым скептиком, который иногда проявлял себя в обидных или насмешливых вопросах. «Но почему, если всё так, как говорит старик, об этой высшей и единой для всех правде, пришёл свидетельствовать иудей, а не эллин? Что такое эта Иудея и иудеи, народ торгашей, ростовщиков и варваров...Старик же и говорит, что высшее божество для них это их золотой храм, а мы - народ философов и мудрецов...мы дали всем этим варварам науку и поэзию...». Димитрий даже скривился от такой несправедливости. «Когда то были...народом мудрецов - вновь возразил скептик. - А ныне толпа сибаритов и болтунов, ни на что серьёзное не годящихся, и всего серьёзного и важного в жизни боящихся... Именьице, конкубина и сундучок с сестерциями, вот ныне вся ваша мудрость, философия...наука и поэзия ». Это было уж слишком. Димитрий даже внутренне расмеялся такому повороту мыслей. «Неужели я на то родился, и на то пришёл в Рим?» - сказал он вслух. Звук собственного голоса встряхнул его и заставил замолчать скептика. Он вновь повторил сказанное, как заклинание, но скептик молчал. Димитрий отбросил полотенце и улёгся на ложе прикрывшись лёгким шерстяным покрывалом. Утро, как известно, мудрее вечера, и поразмыслить над своим вопросом он решил на следующий день. Или в ближайшем будущем. Понадеемся, что ответ он найдёт правильный. Когда Пилат замолчал и дал знак, что хочет отдохнуть, Клавдия вызвала спальника и поручив ему Понтия ушла вместе с греком. Она хотела остаться, но спальник напомнил ей о кальдарии, уже давно прогретом и ожидающим её. За дневной суетой она совсем и позабыла о своём распоряжении, и напоминание спальника укололо её. Уже несколько часов ради неё поддерживали огонь и служанки -рабыни ожидали её прихода. Вспомнив о кальдарии, она вдруг и почувствовала всю тяжесть прожитого дня. И дорога, и встреча с умирающим мужем, и заботы о будущем, и долг перед памятью убитых Нероном, и образы, встревоженные воспоминаниями Пилата, всё это, вместе с шестью десятками прожитых ею лет, под вечер сковали её члены усталостью. Переговорив с Димитрием в атриуме она прошла в помещение бани, где её встретили две молодые женщины посланные Авитом в помощь госпоже. Клавдия скинула паллу и оставшись в короткой тунике без рукавов прошла в помещение кальдария. Её окутали со всех сторон волны горячего воздуха и она, присев на дубовую скамью, легла на спину закрыв глаза и отдавшись ласкающему её кожу жару. Женщины осторожно стянули с неё тунику. Она не сопротивлялась, покорно подчиняясь их действиям. Они набирали в ладони оливковое масло и щедро втирали его в её тело, массируя её руки, ноги, грудь, живот. «Завтра нужно отправлять Гая в Азию...» - думала Клавдия. - «А что же делать с записями Понтия... Доверить всё Димитрию, или, всё же самой переписать... но, в любом случае, это потребует времени...а с кем потом я отправлю пергамент в Ефес? Задержать Гая? Переписка займёт дня 3 -4... а может и больше... если с переводом на греческий...А у меня кроме Гая нет никого, кому можно доверить это дело... А вдруг ещё и умрёт Понтий...он очень плох, хоть и бодрится передо мною...». Эта мысль была самой тяжкой и горькой. Стоило только ей подумать об этом, как слёзы сами наполняли её глаза. Вот и сейчас они предательски скатились к уголкам ресниц. «Всё же, как важно то, что он рассказал... и об этом надо обязательно засвидетельствовать ученикам». Мысли Клавдии были прерваны одной из девушек растиравших её. - Госпожа, расскажи нам о Риме... - попросила она. - Там, наверное, так прекрасно...дворцы, базилики, храмы...театры, цирки... - с мечтательной улыбкой перечисляла девушка, - а у нас тут одно и тоже, день за днём, одни и те же лица, одни и те же заботы, одни и те же разговоры...склоки, обиды... . Клавдия открыла глаза и с жалостью взглянула на рабыню. - В Риме страшно...Акма - сказала Клавдия. - Рим - это город палачей...и их жертв. И палачей там гораздо больше, чем жертв... Девушки переглянулись между собой, удивлённые и даже испуганные ответом Клавдии. ВЫСШАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ А Пилат, после ухода жены и Димитрия, позволил спальнику обтереть себя полотенцем, смоченным уксусом, и приказал подать немного вина. Сделав несколько глотков неразбавленного фалернского, он зажевал его куском свежего козьего сыра и хлебнув ещё глоток, отдал кубок рабу. Укутавшись в покрывало он вновь вернулся к своим воспоминаниям, которые только что излагал своим слушателям, и в которые погрузился так глубоко, что даже после их ухода вырваться из их оков не мог. Он снова и снова возвращался к Варавве. Вопрос Димитрия о его судьбе, заставил Пилата не только вспомнить, но и задуматься о путях Провидения, в которых, как показалось ему, он увидел действие Высшей справедливости, о чём и попытался в своём рассказе убедить не столько грека, сколько себя. Но когда все ушли сомнение смутило его. Получалось, что тогда, прогнав Варавву из претории, и высмеяв его борьбу, за так называемую свободу, он, фактически, и сделал из него орудие возмездия для жрецов. То есть, это он - Пилат, стал причиной осуществления мщения за Праведника, а ни какая ни Высшая справедливость! Под Высшей справедливостью он, конечно же, имел в виду действие божества, сыном которого, и он это хорошо помнил, и объявляли Праведника. Ему просто до отчаяния хотелось думать, что в действиях Вараввы была воля Высшая, воздавшая этим псам за их лицемерие, корыстолюбие и нечестие. А в казни Праведника он видел именно наглое попрание жрецами храма всех человеческих законов. Но, если, как говорили многие, Праведник был сыном Бога, то возмездие должно было настичь в первую очередь Каиафу. Ведь это он был и зачинщик и планировщик убийства Праведника, а этого не произошло. Пилат до самого своего отзыва из Иудеи ждал каиафиной смерти, но первосвященника миновали и кинжалы убийц, и моровая язва, косившая жителей Иерусалима. Более того, этот интриган и лицемер так и оставался верховным жрецом Иудеи до самого конца префектуры, и только Вителлий сместил его в те же дни, когда и отправил Пилата отчитаться перед Тиберием. Это то и было самым непонятным и досадным. В добавок к этой явной несправедливости с безнаказанностью Каиафы, в памяти Пилата всегда стоял этот нагло-насмешливый гул толпы в ответ на его умывание рук: «Кровь Его на нас и на детях наших». А ведь прошло ни много - ни мало, а более 30 лет с тех дней! И Каиафа, наверное, уже давно мирно почил на своём ложе... Но по прежнему, уже в новом поколении, пришедшие ему на смену лицемеры продолжают торговать в храме, стяжать, лихоимствовать и лгать, как и их отцы... А где же воздаяние им за кровь невинную? Неужели можно вот так, глумясь, взять на себя явное беззаконие и остаться безнаказанным? Уже и забыт ими Праведник... и всё в этом мире идёт своим чередом...невинных убивают, над честными глумятся...а ты говоришь о какой то высшей справедливости...я не говорю...я ждал её...желал её всем сердцем...В конце - концов, я всегда стремился следовать ей... Мысли были грустны в своей горькой очевидности и тяжелы, из -за торжествующей в жизни, несправедливости и лжи. И вскоре отправили Пилата, своей безысходной тоской, в тяжёлый и беспокойный сон. Он видел своё детство и мать, превратившуюся в Клавдию и ведущую его за руку по прекрасному саду, полному чудесных плодов и диковинных добрых зверей. «Это царство Праведника?» - спрашивал он Клавдию, с восторгом рассматривая красоту окружающего его мира. Сад становился берегом Океана и Пилат судорожно цеплялся за гриву своего Блеза, пытаясь выплыть вместе с ним из волн бурного и внезапного прилива. Он метался по улицам пылающего Иерусалима, в отчаянии и ужасе ища потерянную им Клавдию, а бушующее пламя настигало его, лизало языками огня и гнало, гнало, гнало по бесконечным переулкам пока, наконец, он, вырвавшись из горящего города, не увидел прямо перед собой Лысую гору и три креста на её склоне. Он замер, как заворожённый глядя на чернеющий, в отсветах пожарища, крест с висевшим на нём человеком. Он был обнажён и исполосован бичеванием, его лица не было видно из - за спутанных и висящих клочьями волос. Тело, избитое и истерзанное, блестело, в тех же сполохах горевшего города, подтёками кровавого пота. А грудь судорожно вздымалась в попытках наполнить лёгкие глотком воздуха. По дороге, мимо креста, огромной змеящейся чередой шла густая и плотная толпа людей. Казалось, им нет ни конца, ни края. Одни с состраданием смотрели на распятого, другие тыкали пальцами в его сторону и что то говорили соседним со смехом и равнодушием. Третьи злословили и ругались в его сторону. Были и такие, которые не замечали ни креста, ни висящего на нём. Они просто шли, разговаривая сами с собой, и размышляя о чем то очень для них важном. Он хотел растолкать эту толпу, чтобы пробраться к кресту. Он должен был снять его с креста, прекратить эту казнь. Но он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Он хотел закричать и позвать центуриона, но и крик замер в нём. Он был бессилен и нем, а Праведник умирал на кресте. И тогда он заплакал. Можно ли передать ту горечь и тоску, которые обволокли его сердце? Он ничего не мог сделать! Всё уже было сделано, и эта безвозвратность времени и беспощадность судьбы навсегда соединили их в вечности. Можно ли забыть подобное? Конечно же - нет! « ПЯТНИЦА, ПЕРЕД СУББОТОЮ...» Проводив взглядом убегающего, под смех и крики солдат, Варавву Пилат медленно, а со стороны казалось, даже с трудом, поднялся по ступеням к галерее. Там уже ни кого не было, лишь стояло одиноко его курульное кресло. Кресло власти и силы, но, как оказалось, бессилия и безвластия. Он сел в него. Эти утренние часы своим накалом страстей и борьбой воль опустошили, и даже обессилили его. Внутри шевелилась, извиваясь в бессильном гневе, одна лишь ненависть к Иудеям, над которыми он был поставлен правителем. Он попытался осмыслить её, упорядочить, найти её причины, ибо понимал, что править народом, который ненавидишь, нельзя. Это окончится большой кровью. Причиной гнева, окаменившего его сердце, стала очередная победа, как ему казалось, Каиафы. И, особенно, эти явные и подлые угрозы, выкрикнутые из толпы, и обвинившие его в оскорблении величества принцепса. Хотя все понимали, что в нежелании его утвердить смертный приговор невинному не было ни оскорбления величества цезаря, ни его, Пилата, корысти. Только желание правды! «Ведь весь этот кровавый цирк, разыгранный здесь, был вызван обыкновенной завистью жрецов и их страхом утратить власть. Но они были готовы всё извратить и оболгать, чтобы добиться своего. И это им удалось.., да, ценою подкупа и клеветы, но они добились своего. А ведь они называют себя служителями божества! - со злой усмешкой думал Пилат. - Значит, их божество допускает подобные методы? Или нет никакого божества...да, конечно, золото... А ты? А я...умыл руки...». Ненависть в нём буквально закипала от этих мыслей, и требовала воздаяния. В эти минуты он и сам был готов убить...Каиафу или предателя... «Толпа она невежественна... - думал он, вспоминая выпученные глаза и всколоченные волосы ещё час назад требующих распятия. - Страшны те, кто толпой управляет...или обольщая ложью, обряженной в религиозные догмы, или примитивно покупая за гроши...Купили же они этого предателя за 120 сестерциев... а Каиафа, конечно, умён...не каждый сможет за подобные гроши достичь такого результата...За 120 сестерциев им куплена смерть Праведника, жизнь этому Варавве...который теперь обязан ею Каиафе, авторитет в глазах толпы, которой он вернул «борца за их свободу», и, к тому же, унизил меня, заставив сделать так, как решил он, Каиафа, а не как хотел я...». Его мысли были нарушены движением, которое уловил слух. Он повернулся и встретился глазами с Клавдией. - Ты всё же отправил его на крест... - сказала она. Её голос, почти шёпот, поразил его какой то смесью отчаяния и горя. - Он сам этого желал... - вырвалось у него. Он тут же хотел рассказать ей всё, и об их разговоре, и о том, что он слышал, но увидел в её глазах презрение и осёкся, сражённый им. Она кивнула головой и повернувшись ушла. Это был ещё один удар, полученный в это утро. «Эта Иудея как злой рок для меня - с горькой обидой думал он. - Я прибыл сюда одним, а оставлю её другим... презираемым собственной женою, и самим собой...а каким гордым и важным я ступил на эту землю... Быстро пролетело уже 5 лет моей префектуры...и вот, я ненавижу и презираю этот народ, иудеи ненавидят и презирают меня, а ещё и Клавдия возмутилась духом. Она решила, что я испугался этих псов и отдал им Праведника...А ей привиделся какой то ночной кошмар...Да и без её кошмара я бы отпустил его, но...Если бы она видела его глаза...и слышала, что он говорил...Он же сам шёл на крест...Сам! Я просто не смог воспрепятствовать ему...В этом ли моя вина? Стоп! Стоп! Он же сам сказал: Больше греха на тех, кто предал меня тебе... Эй, опять стоп! А вообще, какое дело мне, римскому всаднику, до этих, иудейских интриг?». Пилат даже вздрогнул от этих мыслей. «Забыть всё и дело с концом...Жаль его, конечно, Он был Человек, Царь по достоинству своему...но вот и доля Человека в этом мире, быть растерзанным псами. А ты сможешь забыть его?». Он поперхнулся этим вопросом, неожиданно мелькнувшем в его сознании. «Конечно... Конечно...да» - неуверенно проговорил он. Ему хотелось думать, что - «да». Так всегда бывает с людьми пережившими, в силу своего собственного малодушия, унижение, или сами совершившие нечто такое, за что им стыдно перед самими собой. Им кажется, что пройдёт время и позор, допущенный ими, забудется сам по себе. Загромоздится новыми яркими впечатлениями и уйдёт в бездну беспамятства. Но нет! Ничто из совершённого не забудется и не исчезнет. А выползет наружу в самый - самый неожиданный момент, заставив порой даже заплакать от досады или безнадёжности. Его размышления вновь были прерваны стуком солдатских сандалий по ступеням лестницы. На галерею поднялся декурион стражи. Заметив сидящего Пилата он остановился. - Господин, три иудейских жреца просят тебя принять их - сказал он, оглядываясь на двор. Пилат с удивлением посмотрел на воина. «Что им ещё надо? Пришли, лицемеры, насмеяться надо мной...за справедливый приговор...» со злым раздражением подумал он, но приказал впустить. Декурион сбежал по лестнице и через несколько минут к Пилату поднялись трое из храмовых жрецов. Он даже не привстал со своего кресла на их поклоны и молча рассматривал вошедших. Они переглянулись между собой и один из них начал говорить, вкрадчивым и льстивым голосом, но с нотками возмущения и укора. - Правитель, чтобы всем было известно, за что казнён этот еретик, изволил написать его вину на дощечке, и приказал солдатам прибить над его головой... - говорящий замолчал и посмотрел на Пилата. Тот сидел неподвижно в упор рассматривая лицо говорившего. Тот выдержал взгляд Пилата и продолжил: «Но правитель, вероятно не владея в совершенстве нашим наречием, написал: Иисус Назорей, Царь Иудейский...а это неверно...Правителю следовало написать: Я - Царь Иудейский...». Он сделал паузу, и с надменным вызовом и в глазах и в голосе, добавил: «Мы просим тебя исправить написанное, чтобы не соблазнять народ...и ради истины...». «А, псы, вам ли, лицемерам и лжецам, говорить об истине - так и крутилось у Пилата на языке, но он промолчал, скривившись в усмешке. Первосвященники ждали, уставившись на него. - Что я написал, то написал! - резко, как отрезал, сказал Пилат вставая с кресла и подходя к перилам галереи. - Проводи этих почтенных людей - крикнул он стоявшему у лестницы декуриону и не оглядываясь на просителей свернул в колоннаду дворца. Их надменность и наглость, ещё более усилили его раздражение и гнев. Он брёл по колоннаде дворца шепча проклятия и угрозы в адрес всего этого «сборища рабов и лицемеров» противоставших ему в суде. А за их спиной маячила с наглой и презрительной ухмылкой физиономия Каиафы. Его внимание привлёк шум на заднем дворе дворца. Там располагались хозяйственные помещения, казарма воинов и склады провианта и оружия. Он спустился по ближайшей лестнице и пройдя через криптопортик вышел к небольшому внутреннему дворику. По мере приближения шум усиливался, он довольно внятно различал смех, в вперемешку с солдатской бранью, и жалобное, почти в смертельном ужасе, овечье блеяние. Пилат остановился у входа в дворик и оставаясь незамеченным наблюдал за развлечением солдат. Четверо воинов, новобранцев из Сирии, гоняли длинными бичами по двору овцу, по всей видимости приготовленную к убою, для обеда дежурившего во дворце гарнизона. Бедное животное металось по двору, обезумевшее от боли и страха. Солдаты ловко владели бичами, и их концы, с вплетёнными кусочками свинца, настигали овцу в любом уголке, куда бы она не попыталась спрятаться. Это, безобидное солдатское развлечение, в другое время может быть и не привлекло бы внимание Пилата, но после всего произошедшего утром, увиденное вызвало бурю в его сердце. Раздражение и гнев разгорелись какой то безумной яростью. Она буквально захлестнула его. Он ударом ноги распахнул створку двери и вошёл. Солдаты увидев его смутились, и отдав знаки почтения стояли молча, наблюдая за ним и переглядываясь. Овца забилась в угол двора и жалобно блеяла судорожно дёргаясь всем телом. - Как ловко у вас получается... - едва сдерживая себя и оглядывая солдат проговорил Пилат. - С овцой... - выдержав паузу продолжил он. - Я хочу видеть, как у вас получится с воином... Один из солдат открыл было рот в желании что то сказать, но не успел. - Быстро сюда десять тренировочных мечей... - свистящим, от прорывающейся сквозь слова яростью, шёпотом проговорил Пилат. - Быстро! - уже закричал он видя, как замешкались солдаты. Они, как будто, почувствовали его гнев и засуетились, побросав бичи и бегом бросившись к оружейной. - Полные доспехи... - крикнул им вслед Пилат. - И быстро... Только сейчас он заметил, что всё ещё в тоге и сняв заколку освободился от белого полотнища, бросив его на мраморный разделочный стол. Воины появились спустя какие то минуты. Они были в кожаных панцирях, шлемах и поножах, а один из них держал двумя руками охапку деревянных тренировочных мечей. Их всерьёз испугал гнев Пилата, к тому же они не понимали его причины, и от этого ещё больше боялись возможного наказания, неизвестно за что. Пилат с презрением оглядел их и выбрал себе из рук воина два меча. - Каждый по два меча...- приказал он, и подождав, пока они разобрали оружие, жестом вызвал того из них, который, как он заметил, был самым азартным истязателем овцы. Тот робко приблизился с опаской следя за Пилатом. В его глазах был страх. Пилат выставил меч перед собой и тут же нанёс удар вторым. Воин неловко парировал удар и попытался уклониться. Пилат напал. Его удары сыпались на несчастного со всех сторон. От некоторых солдату удавалось увернуться, но большинство достигало цели. Пилат не щадил. Трое остальных с удивлением наблюдали за схваткой, которая больше походила на избиение. Прижав соперника к стене Пилат сделал ложный выпад левой рукой и тут же присев на колено нанёс удар вторым мечом по бедру воина. Тот заверещал от боли и завалился на бок. Пилат приказал выйти второму. Тот, поняв что пощады не будет, напал первый, но натолкнулся на ещё большую ярость. С ним Пилат разделался за несколько минут, оглушив его ударом по шлему, с такой силой, что деревянный меч разлетелся в щепки. Третий, вызванный в круг, только защищался с отчаянием в глазах мечась по двору, и пытаясь увернуться от нагоняющего его пилатова меча. Пилату надоело гоняться за ним и он вызвал четвёртого. Этот был похитрее своих товарищей и вышел на поединок с одним мечом, как бы уравнивая шансы свои и Пилата. Пилат устал. Пот пропитал всю его тунику и маленькими ручейками стекал по всему его телу. Вместе с потом уходила и ярость, и раздражение, и злость. «Что ты делаешь? - всё настойчивее сверлила его одна и та же мысль. - Чем они то перед тобой виноваты? Ты уже покалечил двоих...оставь их в покое...ты и так достаточно наказал их...а за что я наказываю их? За то, что Каиафа унизил меня? Нет, нет, нет! Это за их жестокость... За овцу? Ты что, совсем сошёл с ума? Да, наверное, схожу...». Всё это кружилось в его голове, а рука с мечом продолжала наносить и парировать удары. Четвёртый, в конце - концов, ухитрился потерять меч, выбитый из его рук. Пилат остановился тяжело дыша, и бросив меч подошёл к бочке с водой. Окунув голову он поднял тогу со стола и молча вышел. Поднявшись к себе и обмывшись в бассейне с тёплой водой, он переоделся, и взяв кувшин с вином и кубок пошёл к Гиппиковой башне. Ему вдруг пришла мысль, что с неё он сможет увидеть место казни Праведника. Башня возвышалась на западном крыле дворца и возносилась на 80 локтей над городом. Он брёл по ступеням держа в одной руке кувшин с вином, а в другой кубок, и с упорством сомнамбулы считал в уме пройденные им ступени. « девяносто пять, девяносто шесть...» - отсчитывал он, поднимаясь со ступени на ступень. Этот счёт позволял отвлечься от мыслей, которые постоянно возвращали его к утреннему поражению и вызывали всевозможные планы мести. Полумрак башни рассеивался косыми солнечными столпами, падающими из узких бойниц - окон на матово сияющий мрамор стен. Заканчивался пятый час дня, и солнце почти достигло пика своего восхождения к зениту. Лестница вывела его к двухэтажному павильону, венчающему башню и разделённому на удобные и роскошно отделанные покои. Павильон был окружен по периметру балконом с изящной мраморной оградой, каждый угол которой украшали полутора метровые башенки. Пилат подошёл к северной башенке и поставив в её нище кувшин и кубок всмотрелся в простирающуюся перед ним местность. Город, казалось, вымер. Гелиос достиг своего апогея и его жалящие зноем лучи заставили большинство горожан спрятаться под крыши своих домов. Пилат всматривался в видневшуюся далеко впереди Лысую гору, место казни преступников и бунтовщиков. Там шевелилась людская масса и были видны три креста с висевшими на них фигурками людей. - Вот и всё... - сказал он, напрягая глаза и пытаясь угадать на каком кресте распят Праведник. - Вот и всё... - повторил он, с нервным смешком. - Ты пришёл свидетельствовать об истине...и потерял за это свою жизнь...Мне казалось, что я имел власть спасти твою жизнь.., да что там власть! Я желал и имел возможность спасти тебя...но не смог...и власть, и желание, и возможность оказались бессильны...да и сама правда этим утром была побеждена ложью! Это то и мучает меня, ведь я тоже отстаивал истину...я защищал твою невиновность.., а победила, и тебя и меня, ложь! Зависть и коварство победили и твою истину и мою веру в справедливость...Как же сохранять теперь достоинство...человека! Зачем? Если побеждает более коварный и злокозненный? Пилат налил кубок вина и выпил его. Вытерев губы он запрокинул голову и посмотрел на солнце. «А ведь его смерть будет мучительна и долга... - подумал он с содроганием. - Зной будет терзать его, слепни пить его кровь, а воронье стараться выклевать глаза...». Вино начинало действовать. Мысли становились легки, а чувства острее и пронзительнее. «Он же сын Твой... - подняв лицо к небу закричал Пилат. - Неужели ты допустишь эти мучения ему? Ты же знаешь, что он ни в чём не виноват...Ты не можешь просто так взирать на его страдания...Если Ты есть, то помоги ему!». Небо впитало его крик, как губка впитывает воду, и молчаливо взирало на него блекло - голубым покровом, с раскалённым огненным глазом в зените. Пилат покорно кивнул головой, и вновь наполнив кубок осушил его медленными глотками, неотрывно смотря на Лысую гору. Если бы кто то в этот момент оказался рядом с ним, то заметил бы наполненные слезами глаза сурового и мужественного прокуратора Иудеи. Второй кубок совсем расслабил его, и он, войдя во внутрь павильона, буквально упал на подушки, разбросанные по овальному деревянному ложу. Он лежал с закрытыми глазами перебирая в памяти утренние события и образы. Его слух уловил звуки храмового шофара возвещающего о наступлении полудня, но он и не думал вставать и даже не открыл глаз. Его сознание проваливалось в вязкую суету каких то хаотичных видений. Прокуратор Иудеи проспал до десятого часа дня. Ни дрогнувшая земля, ни трёхчасовая тьма по всей земле, ни гвалт воронья, встревоженного затмением, и тысячекрылыми черными тучами носившегося над Иерусалимом, ни собачий вой и мычание домашнего скота, так же напуганного небесным знамением, не нарушило сна Пилата. Открыв глаза он ещё довольно долго лежал вспоминая сонные видения и восстанавливая переживания. Голова болела, а во рту, казалось, слиплись зубы, язык и губы. Он поморщился и встав с ложа направился к башенке, где оставил кувшин и кубок. Солнце склонилось к самым вершинам холмов, наполняя тенями восточные предместья города. Он всмотрелся в Лысую гору. Она была почти пуста и безлюдна. Даже кресты, насколько он мог видеть, были без своих жертв. - Всё кончено... - сказал он. - И для него, и для меня... «КРОВЬ ЕГО НА НАС, И НА ДЕТЯХ НАШИХ...» Нерон прислушался к совету Поппеи и отозвав Альбина своим указом назначил на его место Гессия Флора. Доводы Поппеи были убедительны и реально обещали средства и для строительства Золотого дворца, и для восстановления Нерополя. Приняв иудаизм Поппея, поддерживала связь с иерусалимской жреческой знатью и всегда была в курсе происходящего в Иудее. Первосвященники, надеясь на её благосклонность и заступничество перед цезарем, регулярно писали ей, сообщая о всех сплетнях и слухах, как в царском семействе Агриппы, так и о делах наместников. В дополнение к этому они всегда сопровождали свои письма изысканными и дорогими подарками. Но в последних, полученных из Иерусалима письмах, были только слёзные и отчаянные жалобы на алчность и произвол Альбина. Префект вёл себя не просто, как грабитель и разбойник, но и оправдывал преступников за деньги, и даже войдя в сговор с сикариями, имел от них долю в их грабежах и убийствах. Читая слёзные жалобы и униженные просьбы первосвященников освободить их от тирании Альбина, императрица возмутилась духом и даже пришла в ярость. Нет, её возмутили не преступления представителя императора в императорской же провинции, а то, что алчность Альбина ни в коей мере не приносила прибыли ей, Поппее Сабине! Грабя иудейскую знать и наполняя свои сундуки иудейским золотом Альбин забыл о том, кем он отправлен в Иудею, и кому обязан своим назначением. Поппея не показывала Нерону жалоб первосвященников, но решила лишить Альбина должности, а по возвращении в Рим привлечь его к суду, и отобрать всё им награбленное в казну. Пожар только ускорил осуществление задуманного и стал веским доводом в пользу смены прокуратора. Она перебирала кандидатов на смену и остановилась на Флоре, муже своей наперсницы и соучастницы в интригах, Клеопатры. Это был невысокий и коренастый человек лет 50-ти, с кривыми ногами и выпяченным животом. Его голова была плешива, и только над ушами и на висках оставались ещё кустящиеся клочья седых волос. Глаза, серые и пустые, сидели глубоко под надбровными дугами, а всё лицо, обрюзгшее, с мясистым носом и толстой нижней губой, имело какое то надменно брезгливое выражение. Но в иные моменты, когда перед ним находился кто то выше или знатнее, лицо Флора принимало совсем иное выражение - подобострастное, или даже рабское. Но с теми, кто был ниже его он был жесток и надменен. Незнатного всаднического рода, из плебейского звания, небогат по меркам Рима, но маниакально тщеславен и абсолютно бессовестен. Не было такого порока, которого бы он гнушался, как в отношении своего тела, так и духа. Это то и стало главным фактором в утверждении его на должность. Задача была поставлена при личной аудиенции у Поппеи. И подтверждена Нероном во время напутственной беседы. Незадолго до Альбина был снят со своей должности и Корбулон, наместник провинции Сирия. Нерон послал ему приказ умереть, что тот и сделал вскрыв себе вены. Ему на смену той же Поппеей был утверждён Цестий Галл. Нерон беседовал с каждым из них по отдельности, но речь шла об одном и том же - казна остро нуждалась в доходах - и главной задачей их обоих было обеспечить как можно больший приток денег в Рим. Любыми способами. А Флору даже намекнули, что любое недовольство населения вверенной ему провинции не должно приниматься во внимание. А если даже дело дойдёт до открытого мятежа, то вина за это ляжет не на него, а на иудеев. Пока Нерон говорил Флор подобострастно смотрел на него со льстивым и восторженным выражением глаз. Нерон ходил взад - вперед по залу и голова Флора, как стрелка компаса, поворачивалась вслед ему. «Деньги нужны быстро... - выплёвывая слова и заложив руки за спину говорил цезарь. - К Сатурналиям, я думаю, мы завершим уборку мусора и разберём руины, а к весне начнём строительство дворца... Так что не мешкая ни дня приступай к своим обязанностям... я надеюсь ты оправдаешь мои ожидания...». Он не смотрел на Флора и бросал слова в пустоту зала, но знал, что сказанное им, как печать его перстня, останется в памяти слушающего. Он уже 10 лет был цезарем, и за это время очень хорошо понял силу своего слова и его власть. « Цестий отправляется завтра...тебе даю три дня на сборы - остановившись и посмотрев на Флора сказал Нерон. - И вот ещё что... - Нерон повернулся к Эпафродиту, тот быстро подскочил к нему и подал какую то бумагу. - Мне написали жители Цезареи, что между ними и иудеями постоянно возникают конфликты..., и что иудеи, в своей заносчивости, считают Цезарею своим городом, а греки, живущие там с момента её основания, своим. Так как, говорят они, царь Ирод строил этот город не для иудеев, а для римлян и греков...». Нерон вопросительно взглянул на своего секретаря. - Да, цезарь... - поспешно проговорил тот, - если бы царь строил Цезарею для иудеев, то не возвёл бы в городе театры, термы и цирк...иудеям это возбранено... Нерон согласно кивнул и продолжил: «Итак, я решил их спор и постановил: Цезарея является городом, в котором полноценными гражданами являются греки. Они в приоритете...иудеи не имеют права претендовать на магистратуры и иные должности, связанные с управлением города...Ты донесёшь моё решение до иудеев...И пожёстче с ними... Флор склонил голову в рабском поклоне. Нерон скривился в ухмылке и махнул рукой давая понять, что аудиенция окончена. Эпафродит сопроводил Флора в канцелярию, где тому были выданы проездные и полномочные грамоты, и указ цезаря по поводу Цезареи. Если во всё время пребывания во дворце глаза, лицо, да и вся фигура новоиспечённого прокуратора Иудеи, расплывалась в безграничном почтении и благоговении, даже перед преторианской стражей, охраняющей покои, коридоры и портики, то за воротами его осанка резко изменилась. Теперь это был гордый и надменный, и в походке, и во взгляде, чуть ли не консул - легат. За воротами его ждали носилки - паланкин и пятеро рабов из челяди его жены. Он с превеликим достоинством погрузил своё тело в их, оббитую кожей, глубину и махнув рукой, подражая жесту Нерона, крикнул: «Домой». Рабы- носильщики надели наплечные ремни, раб - номенклатор встал впереди, и паланкин плавно качаясь поплыл по улицам Рима. Преторианский трибун, сопровождавший его до ворот дворца, проводил носилки взглядом, пока они не скрылись за колоннадой базилики Юлиев. И никто и не догадывался в целом мире, что в этих носилках несут того, кто, сам того не ведая, был избран стать орудием Всевышнего для отмщения народу и во исполнение слов, сказанных Праведником своим мучителям и гонителям: «Да придёт на вас вся кровь праведная, пролитая на земле...Истинно говорю вам, всё сие придёт на род сей...оставляется вам дом ваш пуст». А уже через три с небольшим месяца после пожара в Риме, в канун ноябрьских календ, в гавань Цезареи вошла трирема с вновь назначенным префектом Иудеи Гессием Флором. Всего год понадобился ему, чтобы исполнить своё предназначение - разжечь огонь бунта, быстро перешедшего в кровавый мятеж, и погрузивший всю Иудею в «мерзость запустения». В сентябре 819 года восставшими иудеями был вырезан римский гарнизон в Иерусалиме, что привело к кровавым еврейским погромам по всей Иудее, Сирии и Египте. Потом пришёл Веспасиан...и, спустя четыре года, от величайшей святыни иудеев - иерусалимского храма - не осталось «камня на камне», а вся провинция Иудея превратилась в «мерзость запустения». Но об этом уже совсем другая история, и называется она - Иудейская война.
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА
ЧАСТЬ I. И БЫЛ ВЕЧЕР ...
Наступавшие с северо-запада тучи медленно заполняли своей мрачно- тревожной красотой небесный свод. Солнце, расточив за день весь свой блеск и силу, пряталось в море, стараясь побыстрее убежать от этого, неотвратимо надвигающегося, грозового мрака. Но тучи настигали его, укутывая, разгорячённое за день, тело светила своими причудливыми кружевами. От этого их края окрашивались блистающей золотой каймой, переливающейся всеми оттенками пурпура и бирюзы. Иногда сквозь эту пелену всё же прорывался луч уходящего Гелиоса, и тогда по морской глади, уже волнуемой дерзкими порывами киркия , пробегала искрящаяся солнечная тропа, на которой резвились в пенных гребнях призрачные наяды. На земле же тени медленно удлинялись, густели, превращаясь в клочья ночного мрака, и заполняли закоулки садов и ряды виноградников, раскинутых на склонах прибрежных холмов. Где то в лощине, в зарослях дикой ежевики и тёрна, робко и нестройно попытались затянуть свою вечернюю серенаду цикады. И тут же, как бы разбуженный ими, заголосил требовательным и визгливым басом старый мул весь день крутивший архимедов винт, подающий воду в имение, и напоминавший скотнику-рабу что пора вести его в хлев и кормить. День уходил вслед за светилом, передавая свою власть и права приближающейся ночи, которая, судя по тучам и усилению ветра, вела за собой дождь и непогоду. Внизу, у кромки моря, суетились человек пять. Двое быстро и ловко сматывали сушившиеся на вешалах сети и уносили их в низкий деревянный сарай стоявший у небольшого пирса, тоже деревянного, уходящего метров на 30 в море. Трое других разложив катки из круглых ошкуренных брёвен вытягивали на берег большую рыбацкую лодку. Место было довольно живописное. Прибрежное пространство, шириной метров в 30 и длиной в стадию, ограничивалось с обоих сторон выступающими в море скалистыми мысами образованными хребтами холмов высотой метров по 25-30 с плоскими вершинами и крутыми склонами. Они, отрезая кусок прибрежной полосы превращали её в уютную и красивую бухту, с удобной пристанью для рыбаков. На вершине левого мыса виднелись развалины старинной, возможно ещё этрусской, башни. Правый был каменист и гол. От бухты поднималась просёлочная дорога с двумя колеями набитыми арбами и повозками. Она петляла по склонам окрестных холмов покрытых ровными рядами масличных деревьев, смоковниц и виноградников. По суете снующих на виноградниках людей было видно, что идёт сбор урожая. На обочине дороги, у подпорной стены, разделяющей масличный сад и виноградник, стояла повозка на которую несколько человек грузили корзины с уже собранными гроздьями, а человек 20, или даже больше, подтаскивали новые, разбросанные в междурядьях. Дорога же, заканчивалась, или наоборот - начиналась, у ворот довольно просторного дома. Правильнее сказать, это была небольшая усадьба, в классическом римском стиле, с изящным портиком с западной стороны, выдающейся из него экседрой со скамьями, из которой открывался великолепный вид на Лигурийское море, бассейном в атриуме, гостевым залом - триклинием с большим мраморным столом и окружающими его ложами, а также небольшой, но уютной залой для друзей, комнатами для отдыха, для запасов, для домашней челяди , с кухней и ледником и, конечно же, с баней. Двор усадьбы с трёх сторон был окружен, как крепостной стеной , хозяйственными постройками. Тут были конюшни, маслобойня, винодельня, ткацкие комнаты, комнаты для рабов семейных и помещения - общежития для рабов одиноких и малолетних. Тут была даже темница - эргастул, но последний раз она использовалась по назначению лет 20 назад, и с тех пор о ней упоминали только в ругани между собой, как угрозу, рабы и прислуга. Господский дом стоял в центре усадьбы. Всё пространство перед ним было превращено в небольшой, но прекрасный парк, распланированный цветниками с розами, дельфиниумами, лилиями, гортензиями, левкоями, каждый из которых в своё время радовал глаз разноцветьем, и ласкал обоняние ароматами. Было видно, что за всем этим следит опытный и толковый садовник. Вход в усадьбу был обозначен двумя мраморными статуями лица которых были обращены к морю, и от которых к самому дому вела выложенная из больших известняковых плит тенистая аллея. С двух сторон она была засажена платанами, между которыми причудливыми фигурами располагались кусты самшита. Перед портиком аллея превращалась в небольшую площадь в центре которой располагался круглый бассейн с проточной водой. Чтобы зайти в портик нужно было преодолеть пять ступеней из таких же, как и вымощенная аллея, известняковых плит. Поднявшись по ним вы оказывались в тени колоннады полукруглой веранды в глубине которой открывался вход в атриум. Двор усадьбы был пуст, разве что у входа, в небольшой каморке, сидел в полудреме старый раб - придверник, которого мы и не заметили. Нет, конечно же, усадьба не была безлюдна, как может показаться из нашего описания, но жизнь в ней была подчинена ритму жизни всего лишь одного её обитателя. Он был хозяин усадьбы, нескольких десятков рабов её обслуживающих и четырёх сот югеров земли, лежащей вокруг. Небогато по меркам Рима, даже скудно, но Рим с его безумно - крикливой роскошью находился за 100 миль от этого маленького и скромного Эдема спрятавшегося среди холмов Этрурии. Да и, честно говоря, хозяин всего вышеописанного мирка, был уже стар, и, как говорят - пресыщен жизнью, а потому уже давно отверг, и даже, можно сказать, возненавидел и Рим, и суету жизни да и саму жизнь, которая, всё же вопреки ему, ещё тлела в его иссохшем от возраста, и перенасыщенном впечатлениями прожитого, теле. Приближающаяся ночь, обещавшая непогоду и возможный дождь, вносила всё же и свои заботы в жизнь усадьбы. Где то на задворках возмущенно заголосили обитатели птичника загоняемые на ночь в клети. Несколько раз фыркнул конь, и в ответ ему призывно и коротко заржала кобылица. Заскрипели колеса повозки въезжающей с черного хода на хозяйственный двор с грузом собранного винограда. Одним словом, жизнь кипела, но кипела ненавязчиво и скрытно, где то в недрах усадьбы, а в самом доме и вокруг него жизнь казалось замерла, а если и не замерла, то еле тлела вместе с хозяином. К дому, со стороны построек, направился человек в греческой тунике. За ним двое рабов несли оконные рамы со слюдяными вставками. Установив рамы и проверив прочность их крепления двое ушли, а «грек» прошёл в портик и проверил наличие масла в ночных светильниках. Он был уже не молод, но ещё и не стар, лет сорока или чуть больше. Его курчавая борода уже серебрилась сединой, как и шевелюра на голове, но вся его фигура говорила о недюжей физической силе, а в глазах не было и тени той рабской угодливости или опаски, которая так присуща людям испытавшим над собой гнёт чужой воли. Проверив светильники грек зажёг их и пройдя в атриум остановился у края бассейна. С другой его стороны в палисандровом кресле сидел старик. Возле него на низком столике лежало несколько развёрнутых свитков и таблички. В отличие от грека он был гладко выбрит и почти плешив, да и гораздо более долголетен. Может быть лет на 30, а то и более. Его высохшее тело тоже покрывала туника, но отороченная пурпурной полосой. Поверх неё на старике был лёгкий шерстяной плащ без рукавов. На указательном пальце правой руки старика сидел массивный золотой перстень, свидетельствующий о его принадлежности к высшей знати. Казалось, старик был весь погружен в изучение одного из свитков. Его губы беззвучно шевелились, а палец, украшенный перстнем, медленно двигался по пергаменту свитка. Грек кашлянул пытаясь привлечь внимание старика, но тот не отрываясь от своего чтения поднял левую руку в сторону грека, как бы призывая его к молчаливому ожиданию. Вечерний полумрак уже проникал и в атриум. Грек обошел вокруг и зажёг большие бронзовые светильники стоявшие между колон и возле стола. Старик одобрительно кивнул головой. Минуты через три он оторвался от чтения и откинувшись в кресле посмотрел на грека. - Авит спрашивает, что подавать на ужин? - сказал тот, окинув взглядом свитки и внимательно всматриваясь в лицо старика. Старик как будто и не слышал его. Было видно, что прочитанное глубоко взволновало старика, и его мысли, да и сердце, заполнено греческой вязью букв свитка. - Что ты сказал, Димитрий? - переспросил старик, и не дожидаясь ответа встал с кресла и подошёл к краю бассейна. - Прочти - после недолгого раздумья сказал он, повернувшись к греку, указывая головой на свиток. - Что это? - Грек подошёл к столу, и взяв свиток посмотрел на старика. -Беззакония мои преследуют меня - ответил старик, - то, что, как я думал, уже забыто, вновь напоминает о себе... Этот...- он запнулся на секунду, - этот нечестивец спаливший Рим... обвинил в злодеянии невиновных, и убивает их...а самое страшное во всём этом то, что некогда я отправил на смерть человека, последователей которого ныне убивает Нерон. Этот свиток передала Клавдия...прочти - повторил старик. - С госпожой всё хорошо? Она в безопасности? - спросил грек. - Может мне стоит выехать в Рим? - Нет, Клавдия собралась покинуть Город и прибыть сюда...- Старик хотел сказать что то ещё, но только покачал головой и вышел в портик. Спустившись по ступеням он направился по аллее к выходу из усадьбы. Грек проводил его взглядом и пристроившись возле одного из светильников принялся за чтение свитка. Прочтя первые же строки он остановился и хотел было перемотать свиток на начало, но не решился и вернулся к прежнему. Но чем дальше он читал, тем все более внимательнее и заинтересованнее. «Когда же настало утро, все первосвященники...имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти...И связав Его, отвели и предали Его Понтию Пилату, правителю... Иисус же стал перед правителем. И спросил Его правитель: Ты - Царь Иудейский?...Тогда говорит Ему Пилат: Не слышишь сколько против Тебя свидетельствуют...» сказал им Пилат: кого хотите, чтобы я отпустил вам?... Между тем, как сидел он на судейском месте, жена его послала ему сказать: не делай ничего Праведнику тому, ибо я ныне во сне много пострадала за Него... Пилат, видя, что ничего не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника сего; смотрите вы...». Встретив имя старика в свитке грек с удивлением еще раз перечитал написанное, и осторожно положил свиток на стол. Оглянувшись, и не заметив нигде старика, он встал и вышел из атриума. Раб - придверник уже зажигал ночные факела, и отблески пламени, тревожимые порывами ветра, метались по аллее и между кустами букса. Старик стоял у мраморной тумбы, на которой замерла мраморная женщина в скорбной позе и в траурной столе , и смотрел на закат. Его тень тоже металась из стороны в сторону в факельной огненной пляске. Солнце наконец то вырвалось из цепких объятий туч и спешило побыстрее укрыться в море. Ему это почти удалось, но частица его, багровым куском раскалённого металла, ещё лежала на горизонте в серебряном мареве, медленно густевшем по мере исчезновения светила. Там, в море, ещё купались последние минуты дня, а на холмах уже вступила в права ночь. Грек направился к старику, по пути, остановив раба, он приказал ему принести кресло и ждал несколько минут пока тот не вынес из дома небольшое сиденьице с подлокотниками и удобной спинкой. Взяв его грек подошёл к старику. - Присядь - мягко, но настойчиво попросил он. Старик молча покорился его просьбе. - Это о тебе? - спросил грек после недолгой паузы. Старик кивнул. - Там упомянута жена, это о госпоже?- Старик опять молча кивнул. Димитрий хотел ещё что то спросить его, но не решился. Он давно знал старика и видел, что он взволнован, даже встревожен. Причина, по всей видимости, была в свитке, присланном Клавдией, но тайну свитка мог раскрыть только сам старик. Если, конечно, захочет ею делиться с ним. Они оба молча смотрели на уходящее светило, но каждый видел своё. Грек темнеющее в наступающем мраке ночи море, а подслеповатым глазам старика в уходящем сиянии багрового диска открывался беломраморный город, к гавани которого подходила императорская квинкверема со штандартом Тиберия на ростре, и с ним, вновь назначенным префектом Иудеи. «Сколько же ему было тогда лет? - старик еле заметно усмехнулся всматриваясь в вызванную памятью фата-моргану. - Ну да, 35. или 36? Нет, точно 36, а Клавдии 19». Она стояла рядом с ним и с любопытством всматривалась в сияющую в лучах солнца мрамором дворцов Цезарею. Уже год она была его женой по праву руки. Тиберий, вопреки запрету сената брать с собою жен наместникам провинций, позволил Клавдии сопровождать его. Город приятно удивил их обоих. Изящество греческой архитектуры сочеталось в нем с римскими удобствами, но без сутолоки и грохота римских полисов. Гавань была окружена искусственными плотинами, разрушающими всякое буйство волн. Колоссальные статуи, как слева так и справа, украшали вход в эту рукотворную бухту, а прямо напротив, на холме, возвышался сверкающий каппадокийским мрамором храм Августа. «А ведь какой гордостью исполнилось тогда сердце мое видя все эти знаки почтения и благоговения пред Римом... - еле заметная усмешка скривила губы старика. - Цари и правители всех подвластных нам народов соревновались между собой за право доказать нам, римлянам, свою преданность и благонадежность. Не было такого города на земле, будь то свободный полис, или подвластный нам, где посреди форума или в главном храме не возвышалась бы статуя Цезаря и не стояли бы императорские сигны . И этот, быстро приближающийся, город был ярким свидетельством нашей силы и их признанием её. Тяжело вспоминать об этом, но именно так и думал я тогда всматриваясь в раскинувшуюся предо мной Цезарею. Как молод был я тогда, и как самоуверен...и горд от величия...вернее сказать - лживого величия своей значимости и своей власти». Бичевал себя своей памятью старик, всматриваясь в наступающем сумраке в видимый только ему город. - Проклятый город, проклятая Иудея - прошептал он, совершенно погрузившись в свои грёзы, но налетевший порыв ветра, как пощёчиной, вернул его в реальность. - Пойдём в дом, Димитрий - вставая с сиденьица и опираясь на поданную греком руку сказал старик. Раб -придверник наблюдавший за ними из сторожки у входа в усадьбу быстро прибрал сиденьице и исчез в своей каморке. Грек и старик прошли вместе до портика, Димитрий попытался помочь старику подняться по ступенькам, но тот отвёл его руку. - Пусть Авит принесёт хлеба, сыра, свежего масла...и что там он готовил? - поднимаясь по ступенькам сказал старик. - если есть рыба пусть подаёт, мяса не надо. А ты спустись в подвал и набери вина, что там у нас есть? - он посмотрел на грека, - возьми лучшего и воды набери в роднике. Выслушав его грек кивнул и ушёл. Старик поднялся по ступеням и прошёл в атриум. Подойдя к столу со свитками он стал аккуратно сворачивать их пряча в кожаные тубусы. Таблички с нетронутым восковым полем он сложил и перенёс к большому шкафу стоявшему меж двух дверных проёмов в спальные комнаты. А несколько других, исписанных и связанных между собой кожаным ремешком, взял, и усевшись в своё кресло положил себе на колени. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Смогу ли я с достаточной убедительностью и точностью передать череду тех событий, свидетелем и участником которых по воле Бога Всевышнего я стал. Не знаю. Но Истины ради обязан я правдиво и последовательно описать известные мне происшествия, участвовать в которых довелось мне в бытность мою префектом Иудеи. Труд этот требует усилий, как умственных, так и физических, ибо с тех пор прошло ни много, ни мало как 35 лет, и неумолимое время подточило мои силы, но не память. Каждый раз устремляясь мыслями к тем далёким дням я вновь и вновь начинаю бесконечный спор со своей совестью обвиняющей меня за проявленное тогда малодушие. Оправданием мне служат слова, которые он сказал мне в тот день: «Ты не имел бы надо мною ни какой власти, если бы не было дано тебе свыше». Разве может смертный воспротивиться воле богов? Но совесть моя...неумолимый и беспощадный судья мой. Близок уже час моего освобождения , и чем ближе он, тем всё чаще и чаще мысли мои подвигали руку мою взять стиль и дощечки. Но ныне, доколе еще длится нить моих суетных и безотрадных дней, отпущенных мне Богом, решился я. Ибо жестокость цезаря в отношении людей, называющих себя «Христианами», несправедлива и бесчеловечна, так же, как была несправедлива и бесчеловечна казнь их учителя, которую я санкционировал в угоду иудеям и вопреки своей совести 35 лет назад..». Старик здесь прервал своё чтение и задумался. « Вопреки своей совести и вопреки просьбе Клавдии, а ведь именно с того дня и началось наше с ней отчуждение. Она стала презирать меня...хотя нет, я сам стал презирать себя, а она...скорее она стала жалеть меня, даже бояться за меня...и этот её сон... тогда он мне показался пустым женским ночным кошмаром, но вот прошло 35 лет и сон оказался пророческим...». Старик вздохнул и взяв стилус дописал: «Я послал на смерть Учителя, Нерон, продолжая начатое мной, убивает Его учеников...Почему происходит подобное? Люди, избравшие добродетель основой своего бытия искореняются как преступники, а преступники, попирающие все законы морали и человечности, возносятся на вершины власти и почёта? Рим обезумел? Или обезумел весь мир? И как жить человеку честному в таком мире? Становиться нечестивцем подобным цезарю, или хранить совесть свою на потеху толпе?». Старик остановился и аккуратно загладил последнее предложение. «Как жить в таком мире? Что за вопросы ты задаёшь. И кому? Себе? Каждый пусть сам решает как ему жить в этом мире. Другого мира нет, эти греческие бредни о каком то Элизиуме пусть останутся для рабов и малоумных...а то Царство, о котором он говорил...которое не от мира сего...». Тихим, почти беззвучным шепотом спросила память. Старик нахмурился и отложил таблички. « Да, тяжело убедить себя в чем либо, когда не можешь прийти к единству с самим собой даже на склоне лет..». Его размышления прервал раб - повар с большим медным подносом уставленным тарелками с сыром, жаренной камбалой, зеленью, свежими, ещё истекающими запахом пропечённого теста хлебцами и чашею с маслом, ароматным и густым. Он мельком взглянул на старика и направился в триклиний. У входа он ловко подхватил свой поднос левой рукой, а правой захватил светильник. Сервировав стол принесённым раб взял два кубка из большого посудного шкафа и поставил их между тарелками. Оглядев всё, он вновь метнулся к шкафу и достал две умывальные чаши. Наполнив их на треть водой он отнёс их на ложе и положил возле каждой свёрнутые полотенца. Оглядев результат своих трудов ещё раз, он подвинул светильник ближе к столу и вышел в атриум. - Господин, всё готово, как ты желал - сказал он, склонившись и удерживая поднос у груди. - Да, благодарю тебя, Авит, - кивнул рабу старик, - пойди, поторопи Димитрия, скажи, что я его жду в триклинии. И по тону старика, и по поведению раба было видно, что отношения в усадьбе держатся больше на уважении человеческого достоинства со стороны хозяина и на почтении со стороны челяди, но никак не на страхе одних и презрении других. Раб ещё раз склонил голову и исчез среди колоннады портика. Начинался дождь. Первые капли уже упали на плиты аллеи и зашелестели по листьям платанов и цветников. С крыши атриума сначала скромно, каплями, а потом сильнее и сильнее в бассейн полились маленькими водопадиками струи дождя. Пламя массивных бронзовых семисвечников отражалось в этих струящихся нитях воды, превращая их в потоки то ли расплавленного золота, то ли драгоценного елея изливающегося с небес в бассейн. Разбиваясь о края бассейна они превращались в водяную пыль, которая мириадами искр висла над пузырящейся поверхностью. Старик встал и направился в триклиний. Подойдя к столу он отломил кусок хлебца и макнув его в миску с маслом отправил в рот. « Вот она, еда мужа и воина, - разжёвывая хлебец и наслаждаясь вкусом и ароматом подумал старик. - Что надо человеку, чтобы насытиться и утолить голод? Кусок хлеба, ложка масла, кусок сыра... а они, эти вчерашние рабы, новые римляне... тратят по сотне тысяч сестерциев за раз на обжорство...соловьиные языки, краснобородки, молоки мурен...чванятся своим богатством, а как были рабами, так и остались, а им завидуют, и стремятся подражать... безумие...безумие во всём». Грек появился с двумя небольшими кувшинами. Один был из финикийского стекла, разноцветного и непрозрачного, с изящным горлышком и тонкой витой ручкой. Второй - обыкновенный римский, тоже из стекла, но матово белого. Дождь щедро оставил свои метки на его тунике и шевелюре. Поставив кувшины Димитрий полотенцем протёр лицо и голову. - Этот кувшин Клавдия купила в Тире - сказал старик беря разноцветный кувшин и наливая из него в кубки себе и Димитрию. Вино, в отблеске светильника казалось черной струёй смолы. - Ты выбрал массикское - старик одобрительно кивнул наблюдая за льющимся в кубок вином. - Как давно это было, и как всё же быстро пролетает жизнь человеческая - продолжал он. - Мы тогда возвращались в Рим. Вителий послал меня на суд к Тиберию. Иудеи написали донос, обвинив меня в расхищении их храмовой казны...- старик покачал головой и повторил - Да, как давно это было, и как быстро проходит жизнь. Он поставил кувшин и возлёг. Димитрий взял второй кувшин и разбавил налитое стариком вино родниковой водой. Устроившись напротив он поднял свой кубок. - Здоровья и благоденствия тебе, Клавдии и всему твоему роду. Пусть боги будут милостивы к вам - сказал он. Они отхлебнули из кубков, и поставив их принялись за еду. - Не знаю о каких богах ты говоришь, - после недолгой паузы, вызванной прожевыванием пищи, произнёс старик, - если о своих, греческих, то это не боги, а сборище прелюбодеев, блудниц и мужеложников...- посмотрев на реакцию грека и заметив его еле заметную усмешку, он добавил - судя по вашим же сказаниям... Но грек молчал и не думал вступать в спор. Старик вновь пригубил кубок. - А если ты имеешь в виду наших, римских божков - божественного Юлия или Августа, или этого скудоумца Клавдия, то их милостью пользовались те, кто холуйствовал возле их столов Грек молча ел и слушал. Он понимал, что со стариком что то произошло, и он хочет высказаться. Внутреннее волнение выдавало его в непривычной словоохотливости. А причиною был этот свиток, непонятно откуда взявшийся и непонятно зачем рассказывающий о какой то казни, в которой участвовал старик многие годы назад, и которая, как оказывается, злой занозой сидит в его памяти. Грек омыл руки в чаше, вытер их полотенцем и поднял свой кубок. - Ну если ты не нуждаешься в милости богов, - сказал он, - то пусть тебя всегда сопровождает любовь друзей. - Да, умеешь ты пожелать того, чего среди людей ныне и не найдёшь - усмехнулся старик. - Любовь, дружба, справедливость, милосердие, самопожертвование, доблесть... когда то, если верить Ливию, эти добродетели были широко распространены в римском народе...Ныне же они редкие гости среди нас. Чаще встретишь зависть, алчность, жестокость... да лицемерие, да похоть... Порой кажется, что только эти «достоинства» и ценятся ныне людьми и более желанны людям. Но, всё равно, сказал ты хорошо... Старик тоже поднял свой кубок и они выпили. - Меня настораживает твоё состояние духа…- грек отломил кусок сыра и посмотрел на старика. - Ты отвергаешь добродетель в человеке? - Я вижу, что её отвергает и искореняет само общество, а возвеличивают нечестие и подлость, причём во всех её проявлениях - ответил старик. - И это длится едва ли не со времен Гая. А последние события в Риме, этот пожар и казни, только подтверждают мою правоту. Эти несчастные, которых этот нечестивец сжигает на крестах и отдаёт зверям, лучшие люди Рима. Я говорю не о родовитости, и не о богатстве...ни то, ни другое не даёт человеку нравственную силу и достоинство, скорее наоборот - забирает остатки, если они ещё и теплятся в сердце... Грек внимательно слушал речь старика, а после слов о «лучших людях Рима» даже с удивлением посмотрел на него. Старик заметил его взгляд и продолжал - Да, ни знатность, ни богатство не делает человека Человеком. Можно иметь в роду сотни консулов, триумфаторов, сенаторов даже царей, а быть скотом, и по образу мыслей и по образу жизни. Да и нынешний наш...цезарь...разве не является убедительным подтверждением моей правоты? Поверь, я говорю о том, что сам видел. О богатстве даже и не стоит говорить. Разве стали людьми Паллант, или Нарцисс, или Эпафродит? Старик замолчал, то ли ожидая возражений, то ли задумавшись о чём то своём. - Но эти люди, о которых ты говоришь, как об образцах добродетели, обвиняются в распространении какого то зловредного и человеконенавистнического учения, и в приверженности к тайным жертвоприношениям. Говорят они приносят в жертву своему богу младенцев...Это что? Ложь? - Грек взял кувшин и долил в кубки вина, затем чуть разбавил его водой. Старик с усмешкой посмотрел на него - Обычная уловка нечестивцев и лжецов - беря кубок сказал он. - Они обвиняют своих противников в своих же преступлениях. Лгут, но во лжи обвиняют людей честных, убивают, но убийцами назначают невинных, оскверняются самым грязным развратом, а обвиняют в нём целомудренных. Всё это видел я за свою жизнь, потому то и склонен думать что этот мир во власти зла и преуспевают в нём только те, кто живёт по его законам. - Но насколько я тебя сумел понять, - возразил грек, - ты предпочёл всё же в своей жизни придерживаться законов человеколюбия. Это видно в твоём имении. Вся челядь и рабы, не побоюсь этого сказать, тебя не только уважают, но и любят. Он посмотрел на старика. Тот грустно усмехнулся - Человеческая любовь и уважение очень быстро меняются на ненависть и презрение - сказал он и поднял кубок. Они выпили по несколько глотков. - У меня были все возможности стать нечестивцем, одним из многих, сенатором, или даже консулом - Старик поставил кубок и подложив себе под руку подушку облокотился на неё. - Но одна встреча... одна встреча... изменила не только всю мою жизнь, но даже образ мыслей моих. Старик замолчал и с минуту глядел куда то в сторону. Казалось, эта встреча вновь заполнила его память. Грек ждал. Старик очнулся от своих воспоминаний и посмотрел на Димитрия. - Этот свиток, который прислала Клавдия, он об этой встрече... Написал его один из тех, кто был тогда там. Я даже знаю кто. Сборщик налогов, откупщик. Они звали его Левием. Он был довольно богат, по меркам Иудеи, но и его эта встреча сделала другим. Он оставил всё - и дом, и жену, и накопленное чтобы быть с Ним. - С кем «с Ним» - удивлённый, если не сказать - ошеломлённый, словами старика о «возможности стать нечестивцем», то есть сенатором, переспросил грек. - Одни называли Его сыном Бога, другие - Царём Иудейским, третьи обвиняли во лжи... внимательно посмотрев на Димитрия ответил старик. - Он и впрямь был велик и достоинством и силою духа...это и стало причиной Его смерти... Он вызывал лютую зависть и ненависть у иудейских жрецов. В конце - концов они и обвинили Его... А я, пойдя у них на поводу, утвердил приговор...послав на смерть невиновного... -Ты никогда не рассказывал об этом - осторожно вставил грек. - Не так то просто признаться в своём преступлении, или малодушии, тем более рассказать о нём. - в задумчивости проговорил старик. - Ты думаешь легко это, осудить на смерть невиновного? Хочешь чтобы я рассказал тебе? - Я был бы благодарен и за рассказ и за разрешение прочесть свиток присланный госпожой. - Хорошо - кивнул старик, - но не сейчас, я устал и оставим это на завтра.
БЕССОННИЦА
О чём можно думать среди ночи, страдая от бессоницы и одиночества? Конечно, многое тут зависит и от возраста, и от занимаемого положения в обществе, и от должности, да и от съеденного на ночь тоже. Чем заполнена душа человеческая, то и будоражит мысли и вызывает видения. Отдавшиеся разврату предаются сладострастным мечтаниям, выбравшие сети власти задумывают интриги и козни своим соперникам и конкурентам, страдающие от болезней или обжорства размышляют об исцелении и лекарях, а обжоры хулят себя за чрезмерное чревоугодие, завистливые...впрочем, зачем нам гадать о чем размышляют в ночные стражи страдающие бессоницей. Нам интересен лишь один из подобных страдальцев - старик, господин и хозяин имения о котором мы рассказали чуть выше. Он полулежал в своей спальной комнате на деревянной кровати под шерстяным покрывалом и наблюдал за язычком пламени почти недвижимо стоящим над глиняным ночным светильником. « Вот горит этот огонёк, - думал старик, - маленький и немощный, а вокруг мрак ночи. Стоит ему потухнуть и тьма накроет всю комнату, а он не тухнет и тьма ничего с ним поделать не может...масло даёт силу и жизнь этому огоньку, пока есть оно и он непобедим тьмой. Да не мудрствуй ты, а то уподобишься этим греческим лжецам...». Старик поправил подушки и возлёг навзничь. Его движение передалось огоньку и он задрожал и замигал. « Видишь, порыв ветра и нет огонька, или кончится масло и всё... - текла мысль, рождённая ночной бессоницей. - А человеческая жизнь? Что даёт силу жить? Какое масло заканчивается в человеке и он уходит в вечный мрак... Да, в свитке же тоже написано о каких то девах и масле в светильниках, которое у одних закончилось, а у других нет...Интересно, что он этим хотел сказать?» Старик решил было встать и взять свиток, но передумал и опять откинулся на ложе. « Мне уже семьдесят пять...скоро потухнет светильник... масло кончается, да, силы уходят...хотя...Август ушёл в 77, Тиберий погас в 78, так что ещё тлеешь...Но как всё же быстро пролетела эта жизнь...и сколько сделано недостойного...и самое горькое, что это недостойное неисправимо... второй жизни не будет. Или будет? Да, а что там, во мраке? Харон, Лето и раздача душ...если верить басням Платона...а какую же душу выбрать мне? Улисс выбрал душу самого простого подёнщика... Какой всё же бред лезет в голову...А ты боишься смерти? Ты же не боялся её в 19 лет, и там, за Рейном,в 25, а в 40 стал бояться её в Риме. Конечно, одно дело поле битвы и смерть воина, а другое быть удушенным или зарезанным, как баран, по безумной прихоти очередного римского «бога». Хотя, в сути своей, смерть все равно едина, какая разница найти её на поле битвы, или в своей кровати, или на кресте... все идут во мрак...или, всё же, за новыми душами...». Старик усмехнулся и сел на своём ложе. « Да, скоро сам это узнаешь, не долго осталось ждать... Надо успеть всё написать, пока ещё тлеет огонёк...Этот откупщик пишет, что Он мне ничего не отвечал...А откуда он может знать? Мы были вдвоём в претории, я и он, и никто не мог слышать нас. Но откуда он узнал про сон Клавдии и её просьбу ко мне? Разве что она сама рассказала кому из них... а они искренне верят, что он не умер на кресте...но ты сам же видел, что гробница была пуста, и сам производил сыск и допрашивал стражу, охранявшую гробницу... Нет, на кресте он умер, Лонгин сам проткнул его копьём, тут сомнений нет, а вот то, что они объявили, что он воскрес...здесь загадка или тайна, или ложь. 35 лет я стремился это всё сначала понять, а потом и забыть и вот, на тебе! Эти казни, и это писание...вновь возвратили меня в самые постыдные мои дни...надо всё же успеть записать о нашем разговоре с ним. Насколько я понял для них важно каждое его слово. А для меня...а для меня важно примириться с ним...руки я умыл, а память вода не смывает...». Старик встал с кровати и начал одеваться. Закончив с одеждой и завязав ремешки сандалий, он взял светильник и вышел из спальни. В атриуме было довольно светло. Бронзовые семисвечники хоть и были на половину загашены, но давали достаточно света для безопасного перемещения. Дождь ушёл на юго - восток гонимый всё тем же киркием. Он оставил напоминанием о себе лужицы воды на мозаичном полу возле бассейна, и плавающие по его поверхности кусочки листьев и коры. Старик уселся в своё кресло и взяв новую табличку и стилус задумался. А через минуту остриё костяной палочки побежало по восковому полю расставляя на нём ровные и стройные, как ряды триариев в манипуле, латинские буквы. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА « Волею Тиберия я должен был сменить Валерия Грата в Иудее. Разве мог я тогда предположить в череду каких событий ввергнет меня это назначение. Я был молод и честолюбив. Настоящее делало меня честолюбивым, будущее открывалось предо мной великим. И это назначение было последней ступенью в моем восхождении к сенаторской тоге. Префектура давала широкие возможности для достижения сенаторского ценза, а кроме того я не был подконтролен никому. Императорский легат, назначенный в Сирию, сидел в Риме задерживаемый Тиберием и, как я знал, ему не суждено было добраться до своей провинции. Префект с полномочиями наместника, и с правом жизни и смерти над всяким, живущим на подвластной мне территории. Власть, насколько она пьянит и ожесточает сердце. Насколько ощущение силы твоего слова надмевает человеческий дух. Все это понял я лишь в Иудее. Понял, чтобы отречься от этой власти, но отрёкся только испив её вполне и до дна. На что обратил я ее? Кому принесла моя власть благо или хотя бы утешение? Даже в час наибольшей необходимости в ней она оказалась бессильна. Власть оказалась безвластием. Каким укором и насмешкой над самим собой стали те мои самоуверенные слова, что я имел власть распять Его и имел власть отпустить Его. Да, я хотел отпустить Его, но не отпустил. Да, я имел власть сделать это, но не сделал. Почему человек устроен так, что часто желая сделать доброе, не имеет силы сделать его? О многом и многие дни размышлял я после того, но до тех дней ни на миг не сомневался я в том, что моя власть реальна, ибо она являлась частью власти высшей, и, как мне тогда казалось, вечной - власти Рима над вселенной. Наш корабль вошел в гавань Цезареи в самый канун августовских ид. Этот город на целых 10 лет стал моим приютом в Иудее. Он успел мне надоесть до отвращения за это время. Если бы величественность зданий и дворцов соответствовала душевным качествам живущих в них, но этого никогда не бывает. Чем ничтожнее душа властелина, тем помпезней и величественней воздвигаемое им. Истинное величие не нуждается в роскоши и не стремится оставить по себе память в грандиозных, построенных ценою тысяч жизней рабов, дворцах и храмах. Но что такое для цезарей кровь, слезы и пот рабов и простолюдинов? Во сколько человеческих жизней обошёлся и этот, посвящённый Августу, город? И в какую меру страданий? Сколько денег было выбито из спин тех, кто по прихоти жестокого и льстивого тирана и убийцы оплачивал строительство храма и гавани, цирка и театра? Суетна и безжалостна жизнь одних, и изнуряюще скорбна других. Кто решает участь тех и других? И есть ли отрада для тех, кто внизу? Об этом часто думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело, оно было наполнено другим…». Старик положил стилус и табличку и встав с кресла направился в триклиний. Остатки их вечерней трапезы так и стояли на столе. Старик взял кубок и налил в него немного вина. Он не стал разбавлять его водой, отломил кусок сыра и вышел держа кубок и сыр в руках. Минуя атриум он оказался в портике и хотел было сесть на ступени, но они были мокры от дождя. Тогда старик поставил кубок с вином на пол и вернувшись к креслу взял из него небольшую кожаную подушечку. Пристроив её на ступеньку он уселся на неё и взяв кубок отхлебнул пару глотков. Ночная тьма окружала имение со всех сторон, и даже проникла в междурядья цветников и самшитов, но отгонялась пляшущими языками факелов от аллеи и придомовой площади. Судя по беспросветной черноте востока, была третья стража ночи. Ни какой звук, ни шорох листвы, ни шелест волн не тревожил сон земли. Казалось, в этой тишине замер весь мир и остановилось время. Небо, свободное от туч, сияло мириадами огоньков, больших и малых, ярких и тусклых, и это сияние отражалось в огромном зеркале Средиземного моря, раскинувшегося до самого горизонта и сливавшегося с этой сияющей бесконечностью. Старик и сам как будто замер во времени, укутанный по рукам и ногам тишиной, и ошеломлённый необъятностью и красотой ночного небосвода. « Это и есть вечность...- в каком то восторженном ужасе думал он, запрокинув голову и, как зачарованный, рассматривая мерцающую вселенную. « Она будет всегда...человек рождается, мужает, выбирает свой жизненный путь, стремится к славе, богатству... за это сражается, интригует, лжёт, клевещет и на это тратит дни своей жизни, такой краткой и быстро проходящей... сколько уже было нас и сколько ещё будет, а это небо есть всегда! В своей красоте и бескрайности...Ему нет дела до наших войн, до наших интриг...его не пачкает наш разврат и не затрагивает наше безумие, его не возможно осквернить ни какими человеческими пороками...Если боги есть, то они могут быть только там...Может быть именно об этом Царстве, которое не от сего мира, говорил он..» Из плена неба, оков тишины и сети мыслей опутавших старика, освободил раб - сторож. Он давно заметил сидящего на ступенях господина, но не решался подойти. В конце -концов он нарочно уронил на плиты площади свой посох - дубинку и этот звук своей неожиданностью прервал нить размышлений. Старик вздрогнул и посмотрел в сторону звука. Раб быстро подхватил свой посох и подошёл поближе. - Господин чем то огорчён? - спросил он. Старик сделал несколько глотков из кубка и поставив его на ступени встал. - Сон ушёл от меня -сказал он и огляделся ища куда положить кусок сыра. Не найдя ничего он протянул его рабу. Тот взял и проводив взглядом уходящего старика поднял кубок и понюхав его выпил содержимое заев куском сыра. - Да, хорошее вино пьют господа - пробормотал он и вновь понюхал уже пустой кубок. А старик пройдя в атриум подошёл к столу и взял исписанные им таблички. «Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело - прочёл он последние строки - оно было наполнено другим». « А и в самом деле, ведь я никогда раньше не замечал ни неба, ни его красоты, не слышал тишины и подобные мысли даже призрачно не появлялись в моём сердце тогда, чем же я жил? Тем, чего сейчас стыжусь и что презираю...мечтами о славе и богатстве...как скот... точно по платоновскому городу свиней...надо всё это описать здесь...обязательно...хотя...кто сейчас смотрит на небо и рассуждает о смысле жизни...весь Рим стал одним большим городом свиней. Они совокупляются, обжираются и лягают друг друга ногами из жадности и ненасытности...». Старик положил таблички, и взяв свой глиняный светильник пошёл в спальню. Раздевшись, он улёгся на кровать, и долго ворочался ища удобную позу и пытаясь заснуть. Неразбавленное вино и возраст, а также ночь, совместными усилиями всё же заставили Морфея прийти, и под утро старик забылся в глубоком и беспокойном сне. . ...И БЫЛО УТРО Порою кажется, что ночь всё ещё в полноте своей силы. Мрак всё так же густ. Звёзды мерцают ярко и отчётливо. Нет и намёка на приближающийся рассвет, не заметно даже еле видимого сияния подкрадывающихся с востока лучей, но об их приближении первыми, как всегда, объявили петухи. Каким чудесным даром всё же наградили боги эту птицу. Сидя в тёмной клети, в сонном оцепенении, когда ещё ни что не предвещает рассвета, где то внутриэтой птицы вдруг звенит колокольчик, слышимый только ей и понятный только ей, и встрепенувшись, объявляет она всему миру о приближающемся рассвете. О том, что скоро, в бесконечном круговороте тьмы и света, вновь ночь сменяется днём, и пора возвращаться из иллюзорных миров, в которых бродила ночью душа, в реальный мир. Мир трудов и забот, мир рабства и господства, мир добра и зла. Ещё не отголосил первый, как вперегонки с ним запел свой утренний гимн Солнцу второй, и третий, и вскоре всё побережье перекликалось звонкими петушиными голосами. В очагах кухонь зажигался огонь, сонные кухарки и повара принимались за приготовление еды. Вилики и прокураторы имений составляли планы работ на предстоящий день. Исполнители работ получали задания. Начинался очередной день, со своими заботами, надеждами, страстями и разочарованиями. Похожий на предыдущий и на последующий, и на тысячи дней бывших до него, и на тысячи дней которые будут после. Старик спал в своей уютной спальне. Его сон не нарушили ни петушиные крики, ни возня пришедших рабов, которые тщательно вытерли все ночные лужи вокруг бассейна и выловили плавающий на поверхности мусор. Остатки ужина тоже были убраны, стол протёрт и все светильники загашены. В имении жизнь шла своим чередом, и по годами выверенному распорядку. Её однообразие нарушалось только сезонными работами. И то довольно условно. Год был похож на год, и различались года только обилием или скудостью урожаев, засухами или, наоборот, проливными дождями. Ну и конечно естественным ходом человеческой жизни, то есть смертями, рождениями, брачными договорами между свободнорождёнными и союзами между рабами и рабынями. Сейчас шла уборка и переработка винограда, затем, через месяц - полтора, поспевали масличные деревья. Потом приходила зима со своими заботами и весна со своими. Виноград превращался в вино, а какая то часть сушилась. Маслины - в масло. Птичник обеспечивал усадьбу яйцами и мясом. Скотный двор молоком и всем, что из молока можно получить. Близость моря вносила своё разнообразие. Дорогих и редких рыб в окрестностях не было, но камбалы, скумбрии и креветок море давало в избытке. Одним словом, гармоничное сочетание климата, труда рабов, щедрости моря и плодородия почвы давало всё потребное для безбедного существования всей челяди в усадьбе и содержания господского дома в Риме. В котором и проживала жена старика - Клавдия Прокула с тремя служанками и Гаем, бывшим гладиатором, которого она вырвала из лап смерти, выполнявшим службу охранника, сторожа и посыльного. Дом был небольшой и довольно старый. Он располагался недалеко от верфей, возле моста Агриппы. Тибр здесь делал небольшую петлю и разделялся островом на два рукава. Пожар, бушевавший неделю, сюда не дошёл. Всеобщими усилиями на седьмой день его остановили у Капитолия, но от старого города с его древними храмами, имениями знаменитых полководцев, домами, базиликами остались только руины и пепелища. А самое страшное, тысячи несчастных сгорели заживо, тысячи были затоптаны и задавлены, тысячи задохнулись в узких улочках пытаясь спастись от огненного смерча. Рабы, вольноотпущенники, свободнорождённые обоего пола, и самого различного возраста, сгинули в пламени этого погребального костра, в котором сгорел древний Рим. Рим легендарных царей, первых консулов и диктаторов. ЭДИКТ Сразу же после пожара по Риму поползли слухи о злом умысле цезаря. Одни говорили, что видели рабов из императорского дома, бегающих с факелами у лавок возле Большого цирка, откуда и начался пожар. Другие, якобы, слышали разговоры, что Нерон задумал отстроить новый город и назвать его своим именем, и для этого велел расчистить место для него. Кто то верил этим сплетням, кто то нет. Но когда начали рассказывать, как цезарь, в великом восторге наблюдая это всенародное бедствие, декламировал сочинённую им же «Песнь о гибели Трои», сплетни стали обретать тяжесть обличения в преступлении. А это отнюдь не прибавляло любви народа, и грозило выплеснуться ненавистью не только в анонимных эпиграммах и стишках, но и в реальных угрозах заговоров. И тогда воспалённая голова цезаря напряглась, и лихорадочно стала искать возможность отвести от себя все подозрения в поджоге. Он вообще был гений по изобретению планов с самой ранней юности. Правда, все изобретённые им планы своей целью имели убийства, но обставленные так, чтобы всё обрело видимость правосудия, или, на худой конец, несчастного случая. В 19 лет он придумал план убийства матери и осуществил его. Целая триера была изобретена так хитроумно, что в нужный момент распалась на части, а на кровать, где спала Агриппина, свалилась огромная свинцовая плита. Если бы не досадная случайность, всё прошло бы блестяще. Но, как говорят иудеи: человек замышляет, а бог осуществляет. Такой гениально задуманный «несчастный случай» с кораблекрушением не принёс ожидаемого результата, и пришлось посылать Аникета чтобы довести задуманное до конца. Но и тут всё было обставлено так, якобы Агриппина покончила с собой. Потом было отравление брата, потом казнь жены, обвинённой в прелюбодеянии всё тем же верным Аникетом. Потом, по мере взросления цезаря, казни стали обычным его развлечением, наравне с развратом, доставляющим незабываемые и постоянно желаемые ощущения, как в многогранности похоти, так и в упоении абсолютной властью. Но пожар испугал своей чудовищной смертоносностью даже Нерона. Пытаясь успокоить народ он объявил, что все погребения совершатся за счёт государства, а утратившим жилища будет оказана помощь в постройке нового. Но ропот не стихал, и даже умножался... Поппея лежала на животе, раскинув ноги и руки, и тихо постанывала, переживая и пытаясь растянуть затихающие внутри её волны сладострастия. Нерон осторожно высвободил руки, сжимавшие ещё трепещущие от пережитого оргазма груди Поппеи, и перевернувшись на бок откинулся на спину. «Как же угомонить эту уличную римскую грязь...- думал он, искоса поглядывая на распластавшуюся Поппею. - Чернь волнуется и готова к бунту, надо чем то успокоить её... а потом...а потом я отстрою новый Рим, но теперь это будет уже и не Рим, а Нерополь - мечтал он. - Но эти языки надо отсечь, а рты заткнуть. Каким же образом?». Тут же всплывал вопрос и Нерон пока не знал на него ответ. Подобные мысли, после пожара, постоянно заполняли его, не давая покоя даже во время выполнения супружеских обязанностей. Поппея зашевелилась и перевернувшись прижалась к нему положив голову ему на живот. - О чём ты думаешь? - прошептала она водя пальцами по его животу и перебираясь всё ближе и ближе к той части его тела, которая и дарила ей удовольствие и повергала в истому. - О чём думаю... - переспросил Нерон. - О наследнике, которого ты мне родишь... Он запустил пальцы в её рассыпавшиеся волосы, и нежно перебирая их, тихо подталкивал её голову вслед за её пальцами. - Мне надо омыться - освобождаясь от его руки и встав на колени возле Нерона, улыбаясь сказала Поппея. Он молча рассматривал её, нависшую над ним в откровенной и бесстыдной прелести. «А ведь ей уже 34 года... - подумал Нерон. - Семь лет она со мной... Да, не долог век женской красоты...» Он протянул руку и коснулся её живота, ещё упругого, но носившего следы двух беременностей. Так же и грудь, уже немного обвисшая и утратившая своё былое совершенство. Даже на лице, всё ещё прекрасном, еле заметными тенями уже проявлялись морщинки. Правда, благодаря белилам, притираниям и мастям пока ещё скрываемые, но время и возраст неумолимо стирали красоту этой женщины, ради обладания которой, он убил её первого мужа и выслал в Лузитанию второго. Поппея как будто уловила направление его мыслей, и быстро соскользнув с ложа пошла к небольшому бассейну с тёплой водой, расположенному в углу её опочивальни. Нерон всё так же следил за ней, а когда она спустилась по ступенькам в бассейн встал и пошёл к ней. Она сидела на нижней ступени, по пояс в воде, обхватив ноги руками и положив лицо на колени. Он уселся рядом и обнял её. Вода была не только тёплая, но и разбавленная каким то благовонным и бодрящим экстрактом, покалывающим кожу и пьянящим ноздри. - Это и есть твой бассейн для омовений? - спросил он, зачёрпывая воду и поднося её к лицу. - Да, иудеи называют его миквэ, - Поппея повернулась к Нерону, - это необходимо для всех женщин иудеек. - О, извини, я же забыл, ты теперь иудейка... - Нерон усмехнулся и встав сошёл в чашу бассейна. - Но я так и не понял, зачем тебе это надо? Неужели быть иудейкой почётней, чем римской матроной? - Милый мой, Луций...- прошептала Поппея, - после смерти нашей дочери я потеряла всякую надежду...ты же помнишь горе моё в те дни... - на глазах Поппеи появились слёзы, но она зачерпнув воды умыла лицо и продолжала - иудейские жрецы вернули мне надежду и утешили в горе. Их бог, единый и всемогущий, может помочь, но чтобы обратиться к нему надо принять их веру и исполнять его законы. Ради наших будущих детей я и приняла их веру и посвятила себя их божеству... «Как же она порой бывает глупа - думал Нерон выслушивая её монолог - Она верит в эти басни о богах...Если бы у иудеев на самом деле был всемогущий бог, разве были бы они нашими рабами? Бог здесь я!». - Может и мне стать иудеем - с плохо скрытой насмешкой спросил он. - Что для этого надо сделать мне? Поппея не заметила насмешки. Она внимательно посмотрела на стоявшего по горло в воде Нерона. - Я оставила возле себя двух из их жрецов. Помнишь, из того посольства, что приезжали ходатайствовать за высланных Фестом в Рим иудейских законоучителей. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и разрешил удалиться им в Иудею. А жрецов я оставила в Риме. Если хочешь я пришлю их к тебе и они совершат обряд посвящения... - А в чём он состоит, этот обряд? - переспросил Нерон. - мне тоже нужно будет омыться в этой, как ты сказала - миквэ? И я стану иудеем? Поппея встала и войдя в чашу бассейна почти вплотную подошла к Нерону. Она прикоснулась рукой к его члену и оттянув крайнюю плоть сказала, глядя на начинающего возбуждаться Нерона: «Мужчинам делают обрезание. Жрецы говорят, что это заповедал Бог всем, кто поклоняется ему, и желает его помощи». Она убрала руку и обняв его спросила: «Так что? Присылать жрецов?». Он захохотал заливисто и громко. - Нет, нет, нет... - давясь смехом повторял Нерон. - ни какого обрезания, я согласен только на облизание...через облизание можно стать иудеем? Ха-ха-ха! Тогда я готов! Прикосновения Поппеи оказалось достаточно чтобы вновь вызвать дикое и необузданное вожделение. Он поднял её за бёдра, и она обхватив его ногами и руками отдалась в его волю. Всё закончилось на полу возле бассейна. Они лежали мокрые и уставшие держась за руки и глядя в потолок, разрисованный нимфами и сатирами. - У меня к тебе просьба, - прошептала Поппея, сжимая руку Нерона. - Говори - так же шёпотом ответил он. - Мои иудейские жрецы говорят, что Рим стал рассадником какого то зловредного учения, пришедшего сюда из Иудеи и распространяющегося лжеучителями и еретиками. Они просили меня посодействовать в изгнании их из города и о наказании... - Что за учение? И что они хотят? - спросил Нерон. - Я не знаю, но мои жрецы очень плохо отзываются о них. Это последователи какого то Хреста. Говорят, это человеконенавистническое учение отвергает и Бога, и власть, и богатство, и наслаждение... - Ну если и наслаждение...то точно - человеконенавистническое... - пробормотал в раздумье Нерон. - А знаешь, твои жрецы правы... Надо прислушаться к ним... Поппея удивлено посмотрела на него. Нерон был в каком то непонятном ей восторге. - И, что самое главное, как вовремя они обратились к тебе. Теперь я уверен, что Рим подожгли именно эти приверженцы, как ты сказала, зловредного учения... Вот они, истинные поджигатели Рима... Нерон наклонился к лежащей Поппее и поцеловал её в сосок груди - Скажи своим жрецам, что мы сделаем по просьбе их... И, уже в августовские иды, всего через две недели после пожара, и через два дня после вышеописанных событий на улицах Рима и по городам империи читали Эдикт цезаря. «Император Нерон Клавдий Цезарь Германик Август говорит: Великое бедствие постигло римский народ. Оплот нашей доблести и силы, священный Рим основанный божественным Ромулом подвергся испытанию огнём. Мы скорбим по погибшим и заверяем живых, что восстановим наш Город. Рим станет прекрасней, богаче и величественнее, чем был. Вместе с тем, доискиваясь причин, кои привели к подобному, мы нашли достаточно убедительные доказательства того, что пожар не стал наказанием богов, как некоторые об этом говорят. И не возник из-за оплошности нерадивых и легкомысленных. Причиной стал злой умысел врагов не только нашего Города, но и всего рода человеческого. Верные и благонадёжные граждане, в присутствии магистратов и под клятвою, дали показания, что видели своими глазами, как некие люди, приверженцы мерзкого и нечестивого чужеземного культа, поджигали дома у большого рынка. Мы дали приказ эдилам и преторам произвести дознание и объявить об его результатах всему народу римскому. Но уже известно, что поджигателями являются так называемые «христовщики». Посему объявляем всем: кто знает этих злодеев, пусть сообщат об их местах проживания или местонахождения в магистраты. Сообщившим свободнорождённым в порядке вознаграждения передаётся половина имущества злодея. Рабам предоставляется вольная. Чужеземцам право римского гражданства. Мы накажем всех, так или иначе, причастных к этому чудовищному преступлению и посягательству на наши святыни, ценности, традиции. Таким образом мы восстановим величие Рима и удовлетворим богов». Этот эдикт Нерона взбаламутил всё римское отребье. И в харчевнях Субуры, и на Форуме, и в Сенате нашлись «верные и благонадёжные» граждане, которые за половину имущества готовы были искоренять приверженцев «мерзкого и нечестивого чужеземного культа». Уже через неделю римские тюрьмы были заполнены мужчинами, женщинами и детьми самого разного возраста и общественного положения. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Поспешим сразу успокоить наших читателей, Клавдии среди томившихся в эргастулах и туллиануме христианах не было, но время познакомиться поближе с Клавдией Прокулой пришло. Мы не будем углубляться в её детство и начнём, пожалуй, с отрочества. Можем лишь сказать, что род её, достаточно древний и принадлежащий к всадническому сословию, как со стороны матери, так и отца, хоть и не прославился знаменитыми полководцами или консулами, дал немало отважных воинов и достойных жён. Её отец, Клавдий Арруций, служил под началом Тиберия, и был трибуном у префекта конницы Веллея Патеркула. За свою доблесть он даже был удостоен триумфальных украшений во время паннонского триумфа будущего императора. Кстати сказать, именно тогда Клавдия и была помолвлена с молодым командиром кавалерийской турмы . Командиру было 22 года, его помолвленной невесте 7 лет. Эта помолвка ничего не изменила ни в жизни Пилата, ни в жизни Клавдии. Он уехал в германские легионы, готовившиеся к вторжению за Рейн. Она осталась в Риме под надзором нянек и воспитателей. Следующая их встреча состоялась спустя 5 лет. За время, проведённое Пилатом в сражениях, а Прокулой в Риме, погребли Августа, императором стал Тиберий, за Рейном были разбиты и рассеяны германские племена поднятые Арминием. Воинские почести были отданы останкам погибших в Тевтобургском лесу легионерам Вара. Одним словом, поход был тяжёлый, но он вернул славу римскому оружию, а частичка этой славы затронула и Пилата. Теперь и он был удостоен триумфальных украшений из рук Германика. Ему было 27 лет. Клавдии исполнилось 12. Что такое 12 лет для девочки? Для римской девочки это уже почти что брачный возраст. Ещё год -два и вполне возможен брачный договор и всё, что следует за ним - дом мужа, обязанности жены и власть хозяйки. В эту их встречу Клавдия впервые смотрела на посетившего их дом молодого офицера, как на своего будущего мужа. Но смотрела глазами 12-летней девочки. И в этих глазах он был почти что героем. Даже больше, одним из тех, о ком писал Ливий в своей «Истории Рима». Благородство, отвага, справедливость и самопожертвование которых и сделало её родной Рим великим. Она не сомневалась ни в отваге своего будущего мужа, ни в его благородстве. Да и в самом деле, как может быть иначе, когда она вместе с отцом ещё вчера с восхищением наблюдала за триумфальным шествием победителя Арминия, Германика за квадригой которого в строю лучших из лучших следовал и тот, кто должен стать её мужем. В 12 лет и девочки и мальчишки полны надежд светлых и великих. Ещё бы! Мир человеческой гордыни, лукавства и стяжаний далёк от них. Воспитатели и наставники учат их на примерах и образцах почти что сказочных, а сердца и разум воспитываемых, как губки, впитывают отвагу, целомудрие, доблесть героев поэм, мифов, сказаний. Потом, когда возраст позволит им выйти в мир, и они столкнутся с жизнью реальной, детские мечты развеются сами собой, у одних с разочарованием, у других с сожалением, у третьих с насмешкой. Но будут и такие, которых не смутит это несоответствие примеров величия человеческого духа, на которых их воспитывали, и преобладания человеческого ничтожества в окружающей жизни. Эти сохранят свои мечты и будут стремиться следовать им в жизни. Это - лучшие люди человечества. Они хранят свои идеалы, которым поклонились в детстве, и не готовы предавать их или продавать. Почему мы говорим об этом? Клавдия Прокула была из этой породы римлянок. Обычное воспитание для девочки из всаднического сословия было ей тесно. В свои 12 лет она не только читала, писала и считала, но и знала греческий язык и греческую поэзию. Но, в отличие от большинства своих и более старших сограждан, у неё не было восторженного поклонения пред аттическим гекзаметром. Предпочтение она отдавала римской истории и поэзии. «История Рима от основания города» была её настольной книгой. Она восхищалась отвагой Клелии и великодушием Камилла. Читая об убийстве Сервия Тулия его зятем и дочерью она кипела гневом и возмущением, и плакала о судьбе Лукреции, а её предсмертные слова: «Что хорошего остаётся в женщине с потерей целомудрия?», стали для Клавдии едва ли не смыслом жизни. У неё вызывало стойкое неприятие, чуть ли не до отвращения, и «законная» жестокость «Манлиева правежа», и злобное коварство Тарквиния и децемвиров. Одним словом, её сердце было живым, а ум пытливым, и во всех узнанных ею примерах и событиях, она спрашивала себя: «а что бы сделала я, будь я там?». И она была готова умирать с Лукрецией, бежать с Клелией и даже прыгать в пропасть с Курцием. Её восхищало человеческое великодушие и благородство, и вызывало презрение и негодование жестокость и коварство. Дух древней римлянки жил в ней, родившейся в совсем иные времена и при иных нравах. Но в свои 12 лет она ещё не знала об этом. Её мир был ограничен стенами её дома и общением с его обитателями и её учителями. Эта их встреча с Пилатом была кратковременна и больше походила на встречу сестры и брата, чем невесты с женихом. Он подарил ей сетку из золотых нитей и жемчуга для волос, отрез тёмно-зелёного шелка для столы и «Элегии» Альбия Тибула в футляре из красного дерева. Через неделю он вновь отбыл к легионам, но теперь на восток. Германик был послан Тиберием наводить порядок в Армении и Каппадокии. Они расставались, как им тогда казалось, ненадолго, но миссия на Востоке затянулась на несколько лет. Кстати сказать, подарки Пилата тоже сыграли немалую роль в становлении Клавдии Прокулы. Речь не о золотой сетке для волос, и не о драгоценном шелке для столы, конечно, для любой римлянки подобные дары стали бы предметом желанным и вожделенным. Клавдия надела подаренное украшение, накинула скользящий по её плечам шёлк, и оглядела себя в полированном серебряном зеркале. Она смущённо улыбнулась своему расплывчатому изображению, а через минуту уже сидела за столом и раскрыв футляр разворачивала свиток с «Элегиями» Тибула. Первые же строки поразили её и заставили задуматься о совершенно новых смыслах.
«Кто же тот первый, скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе железном своём! С ним человеческий род узнал войну и убийства. К смерти зловещей был путь самый короткий открыт». Она отложила свиток и задумалась. «А и в самом деле, кто же тот первый, кто выковал меч? И зачем? Если люди ещё не умели делать оружие, то и войн, значит, не было...а как же тогда жили?» Вопрос был, а ответа на него она не знала. Всё прочитанное ею до сих пор только рассказывало о войне или прославляло войну. « Если не было оружия, то не было и воинов, - размышляла она, - тогда и героев не было, и доблести и самопожертвования...а кто же был? Получается, чтобы стать героем нужны войны? Нужно убивать...А всё же интересно как жили люди, когда не было оружия...». - Надо спросить у Никанора - решила Клавдия и снова принялась за чтение. Никанор был её учителем - греком, преподававшем ей поэзию и обучающим языку. А по расхожему мнению, господствующему среди римской аристократии, греки знали всё и обо всём. Авторитет древних греческих мудрецов и поэтов плотно окутывал своими софизмами солдафонское сознание римской знати. Как вновь появившейся, благодаря лихоимству и казнокрадству, так и исконной. Вот такие интересные, и даже не всякому взрослому присущие, мысли и вопросы крутились в милой, детской еще, головке Клавдии Прокулы. Ей не было и 13 лет, но в ней уже уживались благоразумие и серьёзность римской матроны с наивностью и прелестью юной девочки. Вот такая жена была уготована Пилату. Правда, он не понимал ещё тогда всей серьёзности их будущих взаимоотношений. Она была для него просто девушкой, будущей матерью его детей и хозяйкой его дома. Её внутренний мир был ему неинтересен, вернее сказать, он его ставил в ограниченные рамки верности, покорности, скромности. В приоритете же был его мир и его мечты и цели. Впоследствии их миры столкнулись, чтобы в итоге превратиться в мир, единый для обоих. Но об этом потом. Давайте оставим на некоторое время Клавдию в её давно прошедшем детстве, и вернёмся в настоящее, в виллу Пилата, в которой мы оставили его спящим, несмотря на петушиные трели и утренний гам просыпающейся усадьбы. ПИСЬМО Старик проспал всю первую стражу дня и проснулся только в третьем часу. Солнце уже пробежало по небосводу почти четверть своего ежедневного ристалища. Его светоносные стрелы, вырвавшись из-за горизонта на безграничный простор, скользили по горбатым склонам холмов, натыкались на стены усадьб и домов, находили в них большие и маленькие оконца, врывались в них и разгоняли полутона рассвета. Проникнув в спальню старика через небольшое слуховое оконце, они преткнулись на противоположной стене, и застыли на ней ослепительно ярким пятном. В этом «солнечном зайчике» резко высветилась голова цапли нарисованной на стене. По мере движения солнца к зениту смещался и «зайчик», всё ниже и ниже, и освещая сантиметр за сантиметром нарисованную на стене картину. Когда солнечное пятно опустилось до кровати, и, скользнув по её спинке, переползло на шерстяное покрывало старик зашевелился и открыл глаза. С минуту он лежал пытаясь собрать воедино осколки сонного видения, но они разлетались, словно стая испуганных воробьёв, не оставив даже следа или намёка на те события в гуще которых он пребывал во сне. Оставалась только какая то ноющая боль, не физическая, а скорее предчувствие чего то нехорошего, тревожного. Он обратился к памяти и перебрал весь вчерашний день. Дни в имении были однообразны и похожи один на другой, как трудами челяди, так и времяпрепровождением хозяина. Вчерашний день ничем бы не отличался от позавчерашнего, да и от наступившего с приходом этого утра. Это однообразие жизни внезапно было потревожено прибытием из Рима отправленного Клавдией дорожного сундука со свитками и её письмом. Сундук стоял здесь же, в спальне, и своим неожиданным появлением обещал изменения в распорядке жизни усадьбы. Причём, затронуто было именно однообразие жизни старика. Челядь как жила по заведённому и утверждённому годами распорядку, так и продолжала влачить своё существование в рамках своих рабских и наёмных обязанностей. Этот сундук, да и присланные с ним свитки, а в не меньшей степени и письмо Прокулы, и принесли эту тревожность. Старик встал со своего ложа и открыв дорожный сундук достал из него небольшой, скрученный в трубку, лист пергамента. Усевшись на край кровати, в самый солнечный круг, он развернул пергамент. Письмо было написано по арамейски, и это было одной из причин тревожности. Клавдия не хотела, чтобы его видели чужие глаза. «Клавдия Прокула Понтию Пилату - здравствовать... - читал он. - Думаю, что и до твоего уединения дошли слухи о происходящих в городе событиях. Пожар, чудовищный по своей смертоносной и разрушительной мощи, уничтожил тысячи домов и храмов, убив, кроме того, своим дымом, огнём и ужасом огромное количество людей. Такого бедствия народ римский не переживал со времён Тиберия, ты должен помнить это. Тогда под обрушившимся цирком нашли свою погибель больше 20000 человек, а пожар уничтожил целийский холм. Но то бедствие было воздаянием богов за распущенность и нечестие. Ныне же вся чудовищность происшедшего в том, что бедствие исходит от преступной воли одного человека. Ты догадываешься о ком я говорю, ибо и для тебя и для меня одинаково ненавистно и его имя, и весь его род. Я уверена, что кровожадность и звериная злоба этого человека получат воздаяние в самые короткие сроки, и не от чьей то ненависти, а в силу его собственного безумия. Ты спросишь меня: почему я так уверена в этом? Я отвечу тебе: мера его беззаконий и преступлений превосходит всех, бывших до него. Доколе он глумился и казнил себе подобных боги терпели его, но ныне он поднял руку на людей чистых. Людей, которые смыслом своего существования избрали служение истине...». «...Избрали служение истине» - эти строки и вчера, когда он первый раз читал письмо, и сейчас, когда он перечитывал его снова, напомнили давно прошедшее и незабываемое - преторию в Иерусалиме и их разговор, о котором до сих пор ещё никто не знал. «Я на то родился и пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине «А что есть истина? А ведь, честно говоря, - вспоминал старик, - спрашивал я это так, скорее для насмешки, чем желал тогда получить ответ. И вот, Клавдия как бы и ответила на этот вопрос. Служение истине, наверное то же, что и свидетельство о ней, то есть - «готовность умереть за своё право быть Человеком». Совесть. Всё дело в ней! Да, мудрено... какое поле для построения всяких софизмов, на которые так ловки всевозможные философы... Он родился для свидетельства об истине... и умер за своё право быть Человеком! А эти, называющие себя его учениками, следуют по его пути... как всё же верно сказала она: «умереть за своё право быть Человеком». А я? для чего родился и пришёл в этот мир я? Вот вопрос который мучает меня уже 30 лет. Найду ли ответ за оставшиеся дни? Но, бесспорно, описать происходившее в Иудее важно, а может и есть самым главным в жизни. Неужели я пришёл и родился для этого приговора?». Старик вздрогнул от этой мысли, и вновь обратился к письму. «Ты, может быть, удивляешься этим моим словам, но я знаю, что ты не можешь быть равнодушным к тем, кто готов умереть за своё право быть Человеком. Я говорю о людях последовавших за Праведником. Они называют себя его учениками, и целью своей жизни ставят исполнение его призыва учиться любить. Любить людей, любить творение, любить правду. Ты скажешь: люди не достойны любви, а правда изгнана из нашей жизни. Да и как можно любить Эпафродита или его хозяина? Но дело не в них, и не в подобных им, дело в нас - в тебе и во мне, и в тысячах тех, кто называет себя его учениками. Мы должны учиться любить и достигать тех вершин любви, к которым он призывал восходить. Любовь побеждает смерть. Только через любовь открывается путь к богу, а значит и к бессмертию. Вижу скептическую усмешку на твоих губах, но те, кто мог бы засвидетельствовать и подтвердить тебе правду моих слов, ныне горят на улицах Рима и отдаются зверям в Большом цирке. Многих из них я знаю уже долгие годы. Некоторые пришли в Рим из Иудеи чтобы засвидетельствовать о Праведнике и принести его учение римлянам. Я как могла помогала им в их деле. И вот, этих людей принцепс обвинил в преступлении, которое сам и совершил - в поджоге Рима. Он убивает их с особой жестокостью, но знаешь что удивляет многих, и даже врагов, которые и казнят их - они идут на казнь с таким достоинством и мужеством, как будто смерть является для них величайшей наградой! Буду честна, есть среди нас и малодушные, даже больше, некоторые чтобы спасти свои жизни, клевещут на своих вчерашних братьев и сестёр, именно так мы все называем друг друга в общении. Да, этой клеветой и лжесвидетельством они спасают свои жизни, но как они будут жить дальше? Ведь память постоянно будет терзать их напоминанием о тех, кого они своей клеветой обрекли на смерть? Мне кажется подобная жизнь страшнее смерти, но они избрали её. Я была готова умереть, но мне приказали жить. Эти свитки, что я передала тебе, повествуют о жизни и учении Праведника. Там также есть послания тех, кто был рядом с ним и несёт его дело людям. Я переводила их послания на латинский и греческий, чтобы все народы могли узнать об учении Праведника. Прочитай написанное там, наверняка твои свитки не расскажут тебе ничего подобного. Ещё скажу, ты, наверное, будешь неприятно удивлён, а может быть и огорчён, но твоё имя, вероятно переживёт тебя. Твой суд описан достаточно подробно одним из соратников Праведника, там же упоминается и о моей просьбе к тебе по поводу его помилования. Я рассказала об этом сама, ибо для них очень важна каждая деталь, каждое слово, каждая подробность. Прошу тебя, сохрани все эти свитки до моего прибытия. Я надеюсь, если Богу будет угодно, прибыть в имение до октябрьских календ. Не буду распространяться о многом, увидимся и поговорим устами к устам. Будь здоров». Старик дочитал письмо, аккуратно свернул его и положил в сундук. « Она не изменила себе ни на йоту, - подумал он, - и тоже готова умереть вместе с ними...вот потому и эта тревога в сердце...я боюсь за неё...она как была...Лукрецией...так и осталась ею и в свои 60 лет. А я родился Пилатом и останусь Пилатом и после смерти. Как она написала - имя моё переживёт меня...Только вот как переживёт - в доброй памяти или в проклятии... это ведь важно! Для тех людей о которых она упоминает я - палач их учителя. А для всех остальных я никто. Она, верно, преувеличивает, этот нечестивец искоренит их всех, а вместе с ними уйдёт в небытие и моё имя...» «Подумай, прошло уже 35 лет, а их всё больше и больше...если даже в Риме их тысячи, то сколько же их в Иудее? А в Азии?» - мелькнула яркая, как искра, мысль. Старик слез с кровати и натянув на себя тунику побрёл в умывальню. Зачерпнув из серебряного тазика пригоршни воды он освежил лицо и вытер мокрые руки о голову, приглаживая остатки редких седых волос и разглядывая себя в полированном бронзовом зеркале. Время, конечно, не щадит никого. Из бронзового зазеркалья старика разглядывало его восково - бледное подобие. Лоб избороздили глубокие морщины переходящие в надбровные дуги, покрытые густыми бровями почти прикрывающими глаза. Нос, заострившийся, как у хищной птицы, и нависающий над тонкими ниточками бескровных губ. Подбородок, упрямый и тяжёлый, под которым пряталась дряблая морщинистая шея, торчащая из выреза туники. Старость, неприглядная и скорбная, и можно бы было сказать - зовущая к смерти, отражалась в зеркале, если бы не глаза старика. Говорят, именно в глазах и таится, и теплится огонёк, дающий силу жить. Порой бывает, у совсем молодых людей глаза пусты и мертвы, и это самый верный признак того, что госпожа Смерть где то совсем рядом с ними, а может быть уже и внутри их. А иногда у немощных стариков в глазах горит такой огонь жизни, что его сила воздействует и на ближних. Наш герой, наверное, был из таких. Плотская немощь компенсировалась силой духа старика. А ведь и впрямь сказано - дух бодр, плоть же немощна. - Я не был палачом Праведника - сказал старик своему отражению, - он сам не обвинил меня ни в чём. Да, наверное, я смалодушничал... но ныне я не побоюсь рассказать об этом... Отражение сверкнуло глазами и согласно кивнуло головой. Старик вернулся в спальню, одел сандалии, плащ и пройдя через атриум вышел во двор. КУПАНИЕ БЕЛОГО КОНЯ Солнечные лучи, и в помощь им, лёгкий западный бриз, обдули и высушили остатки ночного дождя на листве деревьев и кустарников. И только небольшие лужицы ещё отсвечивали зеркальной гладью на известковых плитах аллеи и площади, да аромат пара, исходящего от прогреваемой солнцем травы и земли, свидетельствовал о прошедшем ливне. К одной из лужиц прилетела пара диких голубей. Они топтались вокруг неё, припадали грудками к воде и клювами расправляли замоченные перья. Голубка вся отдалась своему утреннему туалету, а её спутник, вертя головой, зорко оглядывался по сторонам охраняя свою подругу. Время от времени, то ли соблазняясь жеманностью своей красавицы, а то ли пытаясь поторопить её, он, распушив хвост и припадая крылом к плитам аллеи, начинал со страстным воркованием ходить вокруг голубки, как будто признаваясь ей в любви на голубином языке. А может быть ругал её за слишком затянувшийся туалет. Старик осторожно, чтобы не спугнуть птиц, поднялся в экседру и усевшись на скамью наблюдал за голубями. Аромат земли смешиваясь с ароматом моря и запахом исходящим от клумб дразнил нос и старик несколько раз чихнул. Голуби встрепенулись и тревожно закрутили головами ища источник опасности. Не заметив ничего они всё же взлетели и переместились на крышу. Старик проводил их взглядом, и выйдя из экседры подошёл к бассейну и умыл лицо, вытерев его концом плаща. Двор был пуст и погружён в тишину. Старик уселся на край бассейна. Отсюда была видна бухта, часть дороги ведущей к садам и винограднику, склоны холмов с устроенными на них террасами огородов и разбросанные тут и там имения соседей. «Сколько раз я видел это всё - тысячи и тысячи. Точно сказал этот иудейский мудрец, или философ: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием». Двадцать лет я живу здесь, среди этих холмов, садов, виноградников. Этого побережья, которое исходил вдоль и поперек. Сначала всё увлекало и радовало. Я с азартом взялся за переустройство купленной усадьбы и на это ушло лет пять жизни. Потом, обеспеченный комфортом, уединённостью и изобилием я занялся свитками, привезёнными из Иудеи. Они не ответили мне на вопрос: «Что есть истина?», и я обратился к наследию греков. Бесспорных авторитетов, во всём, что касается вопросов познания. Так, праздный вопрос, сорвавшийся с моих уст как насмешка, вдруг стал для меня едва ли не самой важной загадкой, поиск ответа на которую затянулся на десятилетия жизни. А с другой стороны, на что ещё тратить жизнь, как не на поиск подобных ответов? Столь малый отрезок времени, отпущенный человеку? Как всё же обольстительно время, и как поздно начинаешь понимать его безвозвратность. В отрочестве оно еле тянется, обременённое воспитателями, учителями, поучениями и наказаниями. В юности оно, как будто, исчезает, растворяется в мечтах и иллюзиях, а когда мечты и иллюзии развеяны и запачканы, вдруг появляется внезапно с насмешливой ухмылкой, и ты вдруг осознаёшь, что и большая часть жизни тоже растворилась с этими мечтами и иллюзиями. И тоже запачкана...и ты продолжаешь жить дальше своей, уже запачканной жизнью, и пачкаешь её больше и больше...а потом погребальный костёр и похвальная речь, как будто и не было никакой грязи, или она сгорела в пламени вместе с прахом. А разве можно прожить жизнь и не запачкаться? Кому подобное удалось? А Клавдия? - мелькнула мысль. - Клавдия - женщина... - возразил старик сам себе. - Им гораздо легче сохранить себя в чистоте...Прокула себя сохранила...любовью своей. А ты что, жалеешь о чём- то? - вновь кольнуло в сердце. - Жалею? Да, наверное, так и есть...я не умел любить... и только сейчас начал понимать это. После её письма? Да и сейчас не знаю об этом ничего... даже голуби живут чем то подобным... Видно, скоро умирать, что то чаще и чаще всё это лезет в голову...» Старик встал и направился в сторону заднего двора. Обойдя дом, он подошёл к небольшой калитке в кирпичной стене, примыкавшей к дому и войдя в неё оказался на подворье. Здесь жизнь кипела. В винодельне под пляску и песню топтали виноградную мезгу, и янтарно - зелёный ручеёк будущего вина бежал по глиняному жёлобу прямо в горловину амфоры. Двое рабов следили за её наполнением и ловко заменяли на пустую, не давая пролиться ни одной капле мимо. Наполненная тут же относилась в ряд уже стоявших на деревянных стояках. Ещё один, уже пожилой, и, как видно, главный по процессу, закупоривал горловины амфор хлопковыми шариками и завязывал полотняными лоскутами, метя их только ему известными знаками. Заметив Пилата давильщики пение прекратили, а занимавшийся амфорами поклонился ему и сказал, указывая на заполнявшиеся мутным зелёным соком амфоры: «Господин, боги благословили урожай, вина будет довольно». Пилат молча кивнул и повернувшись направился к конюшне. « Как всё просто для них - подумал он, - в достатке они радуются, в скудости ропщут, и никогда ни у кого из них не возникнет вопрос: «Что есть истина?» или «На что я родился и пришёл в этот мир?». Они даже счастливы в этом неведении...Потому они и рабы...но, когда то они всё же не были рабами, были воинами, сражались за свои земли и обычаи, за своих жён и детей... но стали рабами, предпочтя жизнь в плену смерти в сражении. Следовательно, жизнь в рабстве для них и есть смысл их существования. Потому то и не нужна им истина, а нужен им хлеб и более - менее спокойное существование, тогда и рабство не гнетёт...да и не кажется рабством. Они несчастны в своей слепоте? Нет, счастливы. Несчастен ты в своём беспокойстве...». Старик отворил дверь конюшни и вошёл. Жеребец уже давно почуял его, и нетерпеливо топтался в стойле ожидая встречи с хозяином. Старик был всадником не только по спискам римских граждан, но по духу. Он искрене любил лошадей. Даже больше того, кони были частью его жизни с самых ранних лет. Он понимал их, а они чувствовали его и тоже отдавали ему свою преданность и любовь. Этот жеребец, молодой и сильный трёхлеток, был фактически вскормлен и выращен Пилатом, и когда был жеребёнком то как собачонка следовал за ним везде. Увидев хозяина он вытянул шею и поджав верхнюю губу обнажил зубы, как бы в улыбке выказывая свою радость от встречи и нетерпение от столь долго ожидаемой прогулки. Из соседнего стойла выглянул конюший и поклонился старику. - Сходи к Авиту, пусть даст кусок хлеба с солью - сказал старик поглаживая шею жеребца и прижимаясь к ней лицом. Этот запах силы и молодости, исходящий от жеребца, ощущение щекой гладкой, заплетённой в ровные косички гривы, и трепещущей от бьющихся кровяных пульсов в шейных артериях кожи как будто перетекал и в старика, возвращая его на многие годы назад, в молодость. Старик постоял так с минуту и взяв с полки попону из плотного белого войлока накинул её на спину нетерпеливо переминавшегося коня. Положив сверху седло он затянул подпружные ремни и проверил их натяжение в подбрюшье. Одел узду, а когда устанавливал стремена вернулся конюший с небольшим подносом. - Авит передал это господину - сказал он, ставя поднос на мраморную тумбу. - Я же не просил ничего кроме хлеба с солью...- с раздражением проговорил старик. Конюший пожал плечами и развёл руки, показывая, что он ни при чём. Это всё Авит. Старик взял ломоть хлеба лежащий отдельно и дал его жеребцу. Тот осторожно захватил его губами и несколько раз кивнул головой в знак благодарности. Старик улыбнулся и взяв с подноса чашку с молоком пригубил её, возле чашки тоже лежал ломоть хлеба и стояла миска с мёдом. Старик выпил молоко и съел половину ломтя хлеба макая его в мёд. Вторую половину он отдал жеребцу. Захватив луку седла он вставил левую ногу в стремя и посмотрел на конюшего. Тот быстро подскочил к нему и подхватив правую ногу помог старику оседлать нервно перебиравшего копытами жеребца. Вставив ноги в стремена старик с горькой усмешкой посмотрел на раба, но тот уже бежал к воротам и отворив их склонил голову перед выезжающим Пилатом. Старик, еще минуту назад не имевший силы сам оседлать коня, очутившись в седле казалось слился с конём, стал единым с ним. Он, как влитой, сидел в седле, а выехав за стены усадьбы пустил коня вскачь. Это упоительное чувство единения с конём во время его бега наполняло старика восторгом и каким то буйством. Подобное он испытывал во время своей молодости, когда его турма , в составе конницы легиона, неслась на врагов, и это чувство единения с живой лавиной тысяч подобных тебе невозможно больше испытать нигде, кроме как на коне и в атаке. Но одно дело восторг и буйство в 25 лет, и совершенно другое в 75. Тем не менее, всегда, когда позволяла погода и не ныли застарелые боевые раны, он совершал верховые прогулки по окрестностям имения. Это стало даже не привычкой, а потребностью благодаря которой, хоть и не на долго, он побеждал и время, и возраст. Проскакав несколько стадий Пилат осадил жеребца и тот перешёл сначала на рысь, а после и пошёл неторопливой иноходью. Миновав оливковые сады, где несколько рабов растаскивали по междурядью сети, готовясь к скорому сбору маслин, и приблизившись к виноградникам они встретили Димитрия. Он возвращался в усадьбу, но завидев Пилата развернул коня и ждал их приближения. Поравнявшись со стариком он наклонил голову в знак приветствия и приложил руку к груди. Пилат кивнул в ответ и они бок о бок поехали по дороге. - Приезжали покупщики, - указывая на виноградники сказал Димитрий, - мы сговорились о цене. Они готовы дать по 2 денария за корзину. Урожай хороший, и солнца и влаги было достаточно... Что скажешь? - Решай сам - ответил старик. - Сейчас прокуратор ты, а не я. Он с усмешкой посмотрел на Димитрия - И вилик, и старший виноградарь, и старший садовник, и диспенсатор... Разве что о рабах...пусть покупщики везут на сбор своих людей. Наших не отягощай... Имение практически каждый год приносило прибыль, но ни умножающийся доход, ни комфорт имения и даже уединённость уже не вызывали ни удовольствия, ни радости. Ему вообще порой казалось, что всё окружающее само по себе, а он сам по себе, как бы проходящий мимо всех этих людей, усадьбы, моря, холмов. Такое ощущение пришло как то неожиданно, как какое то озарение. Раньше он никогда подобного не испытывал. Его жизнь была внутри окружающего его мира, и вдруг он увидел себя во вне. То, чем жили люди окружающие его, стало для него не только не интересно, но даже чуждо, если не сказать - тягостно. И речь не столько о его челяди, но и о соседях , тоже свободнорождённых, гордящихся званием квиритов. Нет, жизнь, в свойственных ей требованиях - пищи, сна, физиологии, способности видеть, слышать, осязать и обонять продолжалась. Но необычность ощущений была в том, что глаза видели во всём - суету сует, сдобренную обильно стяжанием, подлостью и лукавством. Уши слышали в основном глупость и невежество пустых разговоров, разбавленное злословием, а в большей степени завистью. Что это было? Апофеоз одиночества или начало безумия? Наверное и то, и другое. Когда он впервые ощутил подобное состояние своей души, то даже испугался. Испугался безумия, которое могло стать итогом его одиночества. Тогда он и нашёл Димитрия. Вернее сказать, он написал об этом в Рим, Клавдии, и она нашла этого грека и смогла уговорить его поселиться в имении и принять должность прокуратора. Он был из греческих учителей - риторов, посещающих Рим в поисках славы или денег, что удавалось единицам. Большинство же находили в Городе только зависть и козни себе подобных, и помыкавшись в нищете, лишениях а ещё больше в унижениях, были готовы на всё. Димитрий был образован на греческий манер, то есть знал поэзию, мог рассуждать о диалогах Платона, читал Геродота и Ксенофонта и вообще мог поддержать разговор обо всём, как на греческом, так и на латинском языках. Кроме того, он был честен и горд своей принадлежностью к греческому народу. Как понял Пилат за несколько лет общения со своим прокуратором - греком, римлян он презирал, но явно этого не выказывал. Впрочем, Пилат прощал ему этот, так сказать - недостаток , ибо и сам презирал своих сограждан. В остальном они сошлись. Димитрий был вежлив без лести, предупредителен без подобострастия и искренен без лицемерия. Пилат порой даже удивлялся его суждениям, в которых проявлялся какой то необычный, даже сказать - несвойственный простому человеку взгляд на то или иное событие. Если же попытаться понять суть их отношений, то это будет сделать непросто. Они не были приятелями,тем более товарищами, и уж никак не друзьями. Но это и не были отношения господина и слуги. Римский аристократ снизошёл до греческого ритора, а греческий ритор стал на ступень римского аристократа. Во всяком случае в имении было именно так, но и обязанности прокуратора при этом исполнялись Димитрием добросовестно и, даже, можно сказать, человеколюбиво. - Хорошо, я решу сам... - согласно кивнул грек. Ему льстило это полное доверие во всех делах, связанных с продажами и покупками. И в то же время вызывало удивление. Насколько он знал римлян, жажда денег, и, связанных с владением ими удовольствий, была жаждой всеобщей и всепоглощающей. Поначалу он воспринимал это доверие, как испытание его честности, и ждал, что рано или поздно будет подвергнут спросу и отчёту во всех проводимых им сделках. Но время шло, и ни отчёта, ни спроса не было. Это порождало соблазн, но своё честное имя грек ценил гораздо дороже тех денариев, а порой и ауреусов, которыми бы мог поживиться злоупотреби он этим доверием. Себя грек считал свободным от алчности, а увидев эту же свободу в Пилате был удивлён. Оказалось, что бывают исключения и в римлянах, не все, значит, подвержены жажде наживы и не все рабы удовольствий. В конце - концов удивление было побеждено уважением. Они долго присматривались друг к другу. Пилат, допустив Димитрия к своему столу, не впускал его ни в свои мысли, ни в свои воспоминания. Димитрий воспринимал всё как должное, и не вторгался ни с расспросами, ни с вопросами к своему патрону. Их застольные, да и не застольные, беседы текли всегда по предложенной Пилатом теме и касались чего угодно, но не затрагивали ни прошлого Пилата, ни настоящего. Во всяком случае так было до вчерашнего дня. Присланный Клавдией дорожный сундук со свитками, а в большей степени письмо о событиях в Риме, всколыхнуло в старике что то давнее и тёмное. Это давнее и тёмное, лежавшее где то глубоко-глубоко в его сердце и памяти, вдруг потребовало выхода наружу даже, может быть, вопреки и желанию Пилата. Их вчерашний ужин и нечаянные откровения старика очень заинтриговали Димитрия. Он никогда не видел его в таком нервном, возбуждённом состоянии духа. Да и свиток с упоминанием госпожи, и какой то сон, сыгравший злосчастную роль в судьбе и старика и его жены. Всё это было загадочно и потому любопытно. - Вчера ты мне сказал о встрече, которая изменила не только твою жизнь, но даже и мысли... - осторожно начал Димитрий, - может ты расскажешь об этом? -Да, одна встреча... - повторил старик, - одна из многих моих встреч...Ты видел царей? - вдруг спросил он, повернувшись к греку. - Царей? - в замешательстве переспросил Димитрий, - а разве они существуют сейчас? По моему, ныне царствует один римский император... - Существуют - усмехнулся старик, - я их повидал не мало. И в каждом из них я не увидел царя, а увидел раба... знаешь, Димитрий, рабская сущность ведь не скроется ни тогой, ни царской диадемой.- Пилат осадил жеребца, всё порывающегося вновь перейти в галоп. - Лишь однажды за свою жизнь я видел настоящего царя, - продолжил он, - но он был в одежде простолюдина... а потом, истины ради, мои воины одели его в багряницу...Как давно это было... разве мог я предположить, что всё происшедшее тогда, в Иудее, будет иметь значение ныне даже для Рима. Старик помолчал и несколько минут они ехали молча. - Всё это началось в 778 году, при Тиберии, он уже 11 год правил государством, а мне было 35 лет тогда. Возраст достаточно зрелый, но вызревал он в военных лагерях и сражениях. Я был воин от совершеннолетия моего. К 35 годам я дослужился до трибунской должности, но это не было пределом моих устремлений. Я был тщеславен и мечтал, рано или поздно, надеть сенаторскую тогу. Это виделось мне вершиной моих устремлений, но было одно препятствие - сенаторский ценз. Требовался ежегодный доход в 1 миллион сестерций. Я не был в родстве со знаменитыми и сильными. Род наш незначителен, и главное богатство - достоинство всадника, и верность римскому государству, мы хранили честно, но этого было мало. Я не знаю, как бы сложилась моя судьба иди всё своим чередом. Наверное, вышел бы в отставку, поселился бы в Риме и стал домогаться магистратур и должностей, как тысячи других ветеранов. Но вмешался случай. Не знаю, назвать его счастливым, или наоборот - злосчастным. Однажды преторианец появился у моей палатки и передал приказ Тиберия явиться в Рим. Это было неожиданно и тревожно. Тиберий тогда раскрыл заговор Сеяна и карал направо и налево не жалея даже родственников. Я был чист от всего, но безумие и жестокость уже вполне овладели сердцем принцепса, а его природная подозрительность во всех видела только врагов... - Ты лично знал императора? - воспользовавшись паузой в рассказе спросил грек. - Война свела нас однажды... - Пилат усмехнулся. - Это произошло на Рейне, ещё при Августе. Тиберий с Германиком делили проконсульскую власть над легионами. В тот год полномочия полководца принял Тиберий, а Германик вернулся в Рим отозванный Августом. Тиберий, как полководец, был очень осторожен и предусмотрителен. Да и война была непростой, нам противостоял Арминий, противник коварный и уже испытавший радость победы над нами. Это возвысило их дух и спесь, но и нас научило осмотрительности. Тиберий не предпринимал никаких действий не собрав военный совет и не выслушав всех. На совет приглашались трибуны легионов и центурионы первых центурий. Наш лагерь располагался почти в центре Германии, у реки Лупии, враг был недалеко и каждый раз, после совета, Тиберий в окружении свиты обходил укрепления, проверял посты и назначал пароли. Я оказался там совершенно случайно. Днём со своей декурией я производил разведку окрестностей и меня в первый раз тогда вызвали в совет... Как удалось этому германцу пробраться в лагерь так и осталось неизвестным. Ни пытка, ни увещания не развязали ему язык. Он как то неприметно влился в свиту императора и пробился почти что к нему. Его заметил я. Меня привлекли его бегающие глаза. Он буквально впивался ими в лицо каждого, как бы пытаясь угадать, кто же здесь полководец. Тиберий ни чем не выделялся из свиты. Даже плащ был на нём обыкновенный, солдатский, это и вызывало растерянность варвара. В конце - концов он схватился рукой за меч, но опять отпустил рукоятку, а в следующий момент я перехватил его руку. Он начал вырываться, но тут его уже схватили и другие. Под пыткой он признался, что задумал убить Тиберия и с этой целью проник в лагерь. Его казнили, а я удостоился почести от полководца, из декуриона возвысился до командира турмы, и стал едва ли не доверенным лицом префекта конницы. Им был тогда Валлей Патеркул. Вот такое начало моей военной карьеры. Мне тогда было всего 20 лет... Пилат замолчал на несколько минут и Димитрию показалось, что предавшись воспоминаниям он, как будто вновь ушёл в те далёкие времена. Конь почувствовал ослабление узды и вновь попытался перейти в рысь, но старик резко осадил его и продолжил свой рассказ. - Так я оказал услугу императору, но с тех пор прошло почти 15 лет...и вот этот приказ и срочное возвращение в Рим, тем более тревожное, что всюду, от моей палатки и до дворца, меня сопровождал привезший приказ преторианец. Но все мои опасения оказались пустыми. Тиберий принял меня ласково и даже, можно сказать, по дружески. Я не обольстился и с должным почтением вёл себя, выказывая все знаки покорности и уважения. Он предложил мне должность префекта Иудеи. На тот момент её занимал Грат, но Тиберий отзывал в Рим и Грата и наместника всей провинции Сирии Сатурнина. Вместо Сатурнина Тиберий назначил Элию Ламия, но, как я понял, править провинцией он собирался из Рима. Таким образом, моё назначение префектом, де факто, делало меня и наместником Сирии и префектом Иудеи. Это всё больше походило на сон, чем на явь. Мои мечты обретали реальность осуществления и с достижением ценза и фактически, ещё не будучи сенатором, я был поставлен этим назначением наравне с ними...мне дан был месяц на сборы. Я заикнулся о жене, мне было милостиво разрешено взять её с собой, хотя Сенат и вынес постановление о запрете жёнам сопровождать своих мужей - наместников провинций...Вот так я оказался в Иудее...Вернее сказать - оказались в Иудее мы с Кладией. На долгие 10 лет эта страна стала нашим приютом...Ты даже не можешь представить себе как я возненавидел её за это время! Но там же и произошла эта встреча, заставившая меня задуматься о вещах, о которых я бы никогда не помыслил в Риме... Дорога, змеящаяся по склонам холмов, вывела их на утёс с развалинами башни. Дальше, к бухте, шёл довольно крутой спуск. Они остановили коней у края развалин. Пилат молчал и было видно, что рассказывать дальше он не хочет. Вдыхая несравнимый ни с чем солоновато - пряный запах, рождаемый морем, ветром и прибрежным песком, он смотрел на водную гладь ласкаемую лёгким западным бризом и лениво накатывающуюся на песчаный берег. - Вернись в имение - сказал он, - и не забывай - мы ждём Клавдию. Димитрий кивнул и повернув коня пустил его рысью. Старик проводил его взглядом и когда он исчез за поворотом пришпорил жеребца направляя его к бухте. Тот давно уже ждал этой команды и рванул к спуску. У пристани Пилат слез с коня и снял седло, положив его на доски пирса. Затем, раздевшись, он взял жеребца за узду, и введя в море по грудь, принялся обтирать его губкой. Старик делал это неспешно и даже с удовольствием. Жеребец фыркал и перебирая ногами покорно принимал заботу своего хозяина. А Пилат, под впечатлением своих же воспоминаний, поведанных Димитрию, вновь победил время и ушёл на 40 лет в прошлое. Он был на побережье Кесариии, у Яффы, куда каждое утро выезжал на своём верном старом Блезе и купал его. Это был конь его молодости, прошедший с ним рейнский поход и спасший ему жизнь, когда он чуть не утонул в водах Океана. Он забрал его и в Иудею, хотя конь уже был стар. Но как бросить того, с кем почти что сроднился, и кому доверял свою жизнь? Надо быть совсем без сердца, или с сердцем каменным. Он и умер в Иудее и Пилат сжёг его останки почтив его едва ли не как человека. После Блеза были другие, но лучше и ближе не было никого. Порой даже воспоминание о нём вызывали слёзы и скорбь в сердце. Может это и есть любовь? Любовь же не может быть только к людям? О чём говорит она...может всё же и я мог любить, а как иначе объяснить ту горечь, какую я пережил после смерти коня... Жеребец, как будто прочтя мысли старика, изогнул шею и нежно губами прикоснулся к его плечу. Пилат поднял голову и встретился глазами с конем. - Ты молод, а я стар, - сказал старик, поглаживая его, - а когда то я был молод, а ты стар. Ты ушёл, а я остался. Теперь мой черед скоро уйти, а тебе остаться. Не бойся я поручу тебя достойному человеку...он будет заботиться о тебе...и... любить Жеребец насторожил уши и внимательно слушал, а Пилат и не сомневался в том, что конь понимает каждое его слово. Ему вдруг стало так грустно и тоскливо, что даже заболело сердце, и глаза начали наполняться слезами. - Что со мной - прошептал он, оборачиваясь и оглядывая берег, ему было стыдно и за слёзы и за эту грусть. Пилат зачерпнул горсть воды и умыл лицо. Жеребец тоже почувствовал невидимую волну грусти, накрывшую хозяина, и коротко и тревожно заржал. Пилат ещё раз умыл лицо и погладив жеребца пошёл к берегу. Конь, почувствовав свободу, в несколько прыжков, рассекая воду стеною брызг, выскочил на берег и завалившись на спину катался с бока на бок в золотисто - белом песке. Пилат сел на край пирса и наблюдал за игрой коня. « Если и есть любовь в этом мире, - думал старик, - то вот, она в них. Они нас любят...просто любят, умирают за нас, тоскуют без нас, ждут нас и радуются, когда видят нас. Выходит, они выше нас...они умеют любить и живут ею, а мы - люди, отвергли её, то есть, получается, стали ниже животных... Да, логика неумолима...» Старик тихо свистнул. Жеребец насторожил уши и вскочил. « Клавдия, как мне кажется, об этом и пишет...и этот царь иудейский приходил напомнить об этом...что нам надо возвращать то, что мы отвергли...и становиться людьми...а как? Он только напомнил об этом, и его свои же и растерзали... Как можно быть Человеком, когда вокруг все живут, как скоты...даже нет, и скоты так не живут, скорее, как волки... прав Плавт - человек человеку - волк! Но, тем не менее, учение Праведника находит отклик в сердцах. Видно, всё же, желание быть Человеком привлекает многих, даже несмотря на угрозу смерти...хотя, казалось бы, какая разница умереть волком, или человеком? Всё идёт в прах, или раздача душ? Или царство в котором он Царь? Да, что же есть истина...» Даже не обсохнув на солнце старик быстро оделся, и аккуратно очистив круп жеребца от песка оседлал его. Подведя коня под начало пирса он довольно ловко уселся в седло и жеребец повёз его в усадьбу, где старика ждал первый завтрак, а после него стиль с дощечками и сундук со свитками. Со стороны моря дул довольно свежий бриз и в тени холмов старику стало довольно таки зябко. Он несколько раз глубоко вдохнул задерживая дыхание и с силой выдыхая воздух из лёгких. Этим он пытался согреться и унять дрожь. Подобному способу согревания он научился ещё во время германского похода. Тогда его легион попал под прилив на берегу Океана, и они оказались по грудь в воде, без возможности выбраться на берег и обогреться огнём. Дыхание уняло дрожь, но озноб не проходил. Пилат пришпорил коня и послал его в галоп. Бешеная скачка согрела его и вернула бодрость. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Утренняя прогулка, а в особенности купание коня, отнюдь не прибавили сил старику, хотя и взбодрили свежестью моря и яркостью воспоминаний. А завтрак, по своей неприхотливости, более подходящий для простолюдина, чем для римского аристократа, и вовсе расслабил до сонливости. Пилат попытался было побороть одолевавшую его члены истому, и перебраться к своему столу и дощечкам, но оставил эту мысль, и подложив под голову подушку прилёг тут же, на триклинии. Прикрыв глаза он впал в полудрёму, когда сознание не уходит во власть сна, а балансирует на границе между явью и сном. Он слышал как раб убирал со стола остатки завтрака, до его слуха доносились звуки дневной суеты челяди и звуки жизни окружающей виллу природы. Они были ненавязчивы и не раздражающи, а порой, смешиваясь между собой, превращались в его воображении в какое то видение, то ли ателланы, то ли трагедии, разыгрываемой где то совсем рядом с ним, а он никак не может ни увидеть, ни понять происходящее на невидимом просцениуме, и ищет как пробраться к нему, а везде стена. А звуки за ней. Этот бесплодный поиск Пилатом входа в его полусонное видение был прерван совершенно неожиданно. Голос, нежный и тихий, как дуновение ветерка, или как взмах крыльев ангела, позвал его: «Понтий, пиши. Понтий, пиши.». Старик вздрогнул и вырвался из объятий уже готового его усыпить Морфея. Несколько секунд он лежал пытаясь вспомнить видение, но оставался только голос угасающим эхом повторявший всё те же слова. Это было удивительно и даже страшно. Он встал и освежив лицо из чаши для омывания пошёл к своему столу. Через несколько минут он уже раскрыл таблички и перечитывал последние предложения своих воспоминаний: «...Об этом думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело. Оно было наполнено другим». - Гордыней и чванством... - проговорил старик, - но об этом я расскажу попозже. Взяв стиль он пересмотрел таблички и выбрав несколько принялся за работу.
« Грат ждал меня на пространной прибрежной площади оцепленной центурией гастатов. С ним находились трибуны легиона расквартированного в провинции и центурионы первых центурий. После приветствий легионеров и представления меня трибунам была подана квадрига и в сопровождении турмы мы двинулись в резиденцию префекта расположившуюся в удобном и прекрасном дворце. Стоит немного рассказать и о Грате. Он передал мне Иудею, и многое из того, что он посеял там, мне пришлось жать. Ни одна смута не омрачила его, более чем десяти летнюю, префектуру. Все своё искусство управления он приложил к этой стране. Где страхом, где подкупом, а где хитростью он утверждал владычество Рима, и как мог насаждал ростки цивилизованности среди этого варварского племени. Правда, справедливость надо отдать и их царю, деду нынешних правителей. Всю свою власть, и их страх пред ним, употребил он на то, чтобы научить свой народ радостям цивилизации. Не только в Цезарее, но и в других городах страны, и даже в столице он строил театры и стадионы. Несмотря на яростное сопротивление жрецов он ввёл игры на греческий манер, посвятив их Августу. Гладиаторские бои и конные ристалища, состязания борцов и греческие трагедии вторглись, благодаря ему, в жизнь иудеев, привнеся с собой утонченность истинной культуры и ослабляя их фанатизм, так присущий всем варварским племенам. Грат стремился продолжать его дело. Он привлёк на сторону Рима немало местной знати, тем самым внеся раскол в их ряды, и поколебав их фанатичное единство в преданности их божеству. Даже в среде самых непримиримых и непокорных наших врагов Грат сумел найти друзей Рима. Дружба эта питалась нашим золотом, но мы не искали их верности, а нуждались в их ушах и глазах там, где ненависть к нам была жизненной силой. Какой все же неодолимой властью обладает чеканный металл, если он заставляет одних – предавать свои святыни, других делает клятвопреступниками, третьих – убийцами. И насколько все же ничтожен и слаб человек если ради обладания им преступает божественные и человеческие законы. За свою префектуру Грат сменил четырёх иудейских верховных жрецов, а пятый – Иосиф Каиафа, был утверждён им незадолго до моего прибытия в Цезарею. Назначая и низлагая их Грат, как я понял, преследовал две цели, коих с успехом и достиг. Меняя жрецов через малое время он не давал им возможности утвердить свою власть над толпой, но в то же время каждый из них, видя шаткость своего положения, готов был платить ему мзду. И тем большую, чем на больший срок хотел обладать саном великого понтифика. Каиафа был последним и, как выяснилось впоследствии, белоснежное одеяние верховного жреца обошлось ему в 100000 денариев. Одно из достоинств Грата, как префекта, заключалось в том, что он, ставя интересы Рима на первое место, умудрялся извлечь из этого главную пользу для себя лично. Мне так никогда и не удалось достичь подобного. Но Каиафа, с лихвой вернув свои денарии, оказался хитрее и Грата и меня. Ибо прельстив нас золотом, и откупаясь каждый год от нашей алчности, не терял времени даром и сумел сплотить вокруг себя всех тех, кто питал к нам неприязнь. Впоследствии его власть проявилась вполне, но об этом после. Тогда же наша беседа затянулась далеко за полночь. Несмотря на усталость я с интересом и вниманием слушал его. Он был искренен в желании открыть мне суть иудейских законов и традиций, но очень сдержан и осторожен когда речь заходила о делах в Риме. Вероятно, и до Иудеи доходили слухи о безумствующем в злодеяниях Тиберии. Да и кто тогда мог быть уверен за свою жизнь? Нравы соответствовали времени, и человек воистину был волком для себе подобных. Наверняка и Грат не доверял мне, боясь, что результатом нашей беседы может оказаться донос, посланный во след ему, в Рим. На следующий день после нашей беседы он отбыл в Италию. Что ждало его в Риме, милость Тиберия и сенаторская тога, или крючья и Гемонии? Я был в более выгодном положении, ибо моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности...». Здесь труд старика был прерван появившемся в атриуме Димитрии. Грек, увидев недовольную гримасу Пилата, в нерешительности остановился и хотел было уйти, но Пилат махнул ему рукой, предлагая подойти. - Ты опять по поводу продажи урожая? - спросил он, пробегая глазами последние написанные строки. - Нет, это я решу сам - ответил грек.- У меня есть свободное время и я хотел бы потратить его на чтение свитка...Если ты дашь мне его - добавил он. Пилат оторвался от табличек и посмотрел на грека. - А мне показалось, что твой интерес ко всему этому более праздный, чем истинный - сказал он, - так, больше для поддержания беседы, или удовлетворения любопытства. Я, наверное, заблуждаюсь? - Ты не веришь людям - посмотрев в глаза старику ответил грек. - Видишь в людях только лицемерие и фальшь. Пилат усмехнулся, но промолчал и встав направился к шкафу. Достав свиток он положил его на стол. - Возьми и прочти - сказал он садясь в кресло. - Прости, если я тебя обидел своими словами, я и вправду невысокого мнения о людях, опыт и наблюдение сделали меня таким. Извини - повторил он. - Опыт и наблюдение - хорошие учителя - согласно кивнул Димитрий. - Вот и я, имея некоторый опыт жизни, и наблюдая за её перипетиями хочу понять, как ты - римский аристократ, презрел и отверг и своё происхождение, и знатность, и карьеру, и уважение общества и славу гражданскую или воинскую. То есть всё то, ради чего и стоит жить. А ты удалился в эту глушь и живёшь какой то совершенно чужой и непонятной жизнью. Сенаторы для тебя нечестивцы, жизнь Рима с её развлечениями и удовольствиями - грязь. Общественное служение - ложь и бессмыслица. А в чём же правда и смысл твоей жизни? Для меня загадка... во всяком случае пока ещё загадка. Которую я и хочу разгадать. Может быть, свиток поможет мне в этом... Пилат выслушал этот, вырвавшийся наружу, крик души своего прокуратора бесстрастно. - Иди, читай - сказал он, когда Димитрий замолчал. - Может быть и поможет. Вечером, за ужином, поделишься со мной своими впечатлениями... Грек несколько секунд смотрел на старика, затем взял свиток и ушёл. Дождавшись его ухода Пилат встал и прошёлся несколько раз вдоль бассейна. « Как он там сказал, для него загадка в чём правда и смысл моей жизни...он, видишь ли, ищет ответ... А я ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина...Кто же из нас раньше найдёт ответ? Да и неужели стоит тратить жизнь на всякие скотские удовольствия, или на достижение почёта толпы, которая сегодня тебя славит, а завтра хулит? Или правдами и неправдами копить и стяжать, чтобы потом твои же наследники возненавидели друг друга из-за дележа, или всё заберёт цезарь. Это недостойно и мерзко, хотя все так и живут. Значит ты безумец, Пилат! Или же наоборот, безумцы они, что может быть важнее для человека, чем найти ответ на вопрос: для чего ты родился и пришёл в этот мир? Он это знал! А я до сих пор не знаю, а миллионы и не хотят этого знать...Ну и что? В своём незнании они и счастливы, а ты в своём познании в их же глазах - безумец! Димитрий фактически это и сказал...и сбил меня...». Старик недовольно скривился и вернулся к своему столу. Усевшись в кресло, он взял стиль и вновь принялся за свой труд. «Моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности... Впоследствии я узнал, что по возвращении в Рим Грат был привлечён к суду по выдвинутому иудеями обвинению в вымогательствах и взятках. Оправдан сенатом, и удалившись в своё альбанское поместье жил там некоторое время в праздности и разврате. После же того, как Тиберий удалился на Капри вернулся в Рим». « Зачем я это пишу... - прошептал старик, откинувшись в кресле, - какое кому дело до Грата и его судьбы. Речь же совершенно не о нём». Он развернул стиль и плоским концом аккуратно загладил написанное до слов - «...а его в неизвестности». И начал свою историю вновь: «Первые же мои шаги в Иудее встретили ярое и упрямое противодействие со стороны их жречества, и вызвали в моём сердце стойкое и с годами всё увеличивающееся презрение и отвращение к ним. За несколько дней до моего отбытия я был вызван во дворец. Во время нашей беседы Тиберий настоятельно просил меня проявить усердие не только в своевременном и полном сборе податей и налогов в провинции, но и о подобающем величию Рима почтении, как к власти императора, так и к его изображениям со стороны туземного населения провинции. «Всякое оскорбление величества должно караться смертью» сказал цезарь. Я точно следовал указаниям принцепса. Так, в канун какого то иудейского праздника, обещавшего большое сборище народа в их столице, я приказал трибуну легиона взять три когорты и походным маршем войти в столицу с сигнами и штандартом императора. Это вызвало ярость их жрецов и едва не привело к кровопролитию. Они собрали толпу в несколько сотен человек и направили её ко мне. Этот сброд пришёл в Кесарию и усевшись перед моим дворцом начал вопить и посыпать пылью свои головы. Тогда я ещё не понимал их языка и пришлось призвать толмача. Я нанял его по прибытию в провинцию для занятий и обучения иудейскому языку Клавдии и меня. В тот день он занимался с ней и явился по первому зову. Они требовали убрать императорский штандарт и значки легиона, ссылаясь на их закон и запрет их божества на изображения людей, зверей и птиц. Я сказал им, что они чисты перед своим божеством, ибо штандарт и сигны не их рук дело, а святыни римлян. Пусть божество гневается на нас, а они невинны. Но толпа ещё сильнее стала кричать и даже угрожать смертью нам. Это раздражило меня. Я дал знак трибуну и весь этот орущий и визжащий сброд был окружён тройной цепью воинов с готовыми к сражению мечами. Увидя блеснувшие клинки толпа онемела, но в следующий момент все они бросились на землю и замерли. Я был удивлён и спросил толмача, что это значит. Он обратился к ним и один из лежащих, вероятно заводила всего этого, прокричал, что они все готовы умереть, но не допустить нарушения их закона. Моё раздражение сменилось гневом и я был готов дать команду казнить этого вожака в устрашение прочим. От этого безрассудства меня спасла Клавдия. Она пришла вслед за толмачом и наблюдала за всем происходящим из колоннады дворца. «Не стоит начинать наше пребывание здесь с кровопролития - шепнула она подойдя ко мне, - сделай по их просьбе, раз они так ревностны в служении своим богам». Честно говоря, меня тоже тогда впечатлила эта их преданность божеству и я дал указание вывести когорты из столицы. Впоследствии я понял, это была первая комедия, или скорее трагедия, разыгранная Каиафой. Поддайся я тогда гневу и неизвестно чем бы закончилась моя префектура. Он и впоследствии не упускал ни одной возможности противостать мне и в течение всего моего пребывания в Иудее строил козни. Поначалу, особенно после вышеописанного мною случая, я принимал за чистую монету их богопочитание и даже восхищался блеском их обрядов и педантичностью их исполнения. Но, как оказалось, всё это было только внешней формой, за ослепительным блеском и показным благочестием скрывалась хищная и ненасытимая алчность и безмерная гордыня. А чтобы разглядеть суть за яркой мишурой мне потребовалось время». Надо сказать, что облечь образы своих воспоминаний в слова не так то и просто. Читающий думает, что буквы, превращающиеся в слова на восковом поле таблички, или на пергаменте, просто и легко нанизываются на нить повествования, и потому кружевная вязь предложений так ярко вызывает в воображении читателя образ мыслей написавшего. Но это не совсем так. Взяв стиль и таблички Пилат на долгие часы уходил в себя. Он писал, заглаживал написанное, вновь писал. Замирал на минуты в своём кресле или вставал и ходил по атриуму скрестив руки за спиной. Вновь садился и писал, вновь заглаживал, перечитывал написанное, кривился или задумывался отыскивая в закоулках памяти осколки событий погребённых почти 40-летней жизненной суетой. И, что самое удивительное, все эти осколки находились и складывались в какое то чудесное зеркало в котором он видел себя самого, но совсем иного. Так, вспоминая и описывая это своё первое столкновение с иудеями, он почувствовал даже некую досаду на себя того. « По справедливости рассудить - думал он, - это было безрассудно с моей стороны. Я действовал в заносчивости, как юнец, а не как 37 - летний муж. А что мной руководило? Гордость? Да, гордыня и чванство! Мы -римляне - повелители мира, все остальные - варвары и рабы... а ведь я был готов и к кровопролитию тогда...если бы не Клавдия Каиафа переиграл бы меня, как мальчишку... поднял бы бунт и тут же послал бы донос в Рим обвинив меня в беззаконии и убийстве невинных. Да, вспоминать даже стыдно... но это был я. А Кладия... ей тогда было каких то 19 лет. И откуда в ней уже тогда рассудительность и мудрость каковой не найти и у более старших...и у тебя тогда не нашлось». Таким самоуничижительным выводом Пилат обрубил нить своих воспоминаний. А пока он предавался им, и переводил их на таблички, прошла большая половина дня. Солнце перевалилось через зенит и медленно двинулось к своему ночному пристанищу на другой стороне земли. В это же самое время, за сто двадцать миль от имения, в Риме, в доме Клавдии Прокулы, готовилась повозка на которой хозяйка собиралась покинуть столицу. Вернее сказать, повозка была уже готова. Вещи уложены, даны последние указания по присмотру за домом рабыням, и оставалось только дождаться заката. В дневное время, как известно, повозкам было запрещено передвигаться по улицам Вечного города. ХВОСТАТАЯ ЗВЕЗДА По мере того, как Гелиос, на своей сияющей колеснице, уходил всё дальше на запад по проторённой за миллиарды лет колее, замирала и жизнь в Великом городе. Пустели улицы, закрывались лавки и торговые ряды, муниципальные рабы зажигали уличные факела, ночная стража занимала свои караулы. Одним словом, законопослушная и добропорядочная часть горожан готовилась к вечернему отдыху переходящему постепенно в ночной сонный покой. Те, которые обеспечивали ночной порядок, выполняли свои обязанности в каждой городской трибе. Но была ещё и другая часть римских горожан. Для этих жизнь только и начиналась вместе с уходом солнца и наступлением тьмы. Эти сыны и дочери ночи принадлежали к самым разным сословиям. Рабы и бывшие рабы, через пощёчину получившие свободу. Господа, по спискам цензоров, но уже давно рабы по своей природе, обесчещенные своими пороками и отдавшиеся им в рабство. И господа только начинающие свой путь к рабству, предпочитавшие ночной и тайный разврат доброму имени римского гражданина. Вся эта чернь выползала из всевозможных щелей Рима и мелкими ручейками стекалась к Субуре или к Мульвиеву мосту в поисках развлечений, наслаждений, приобретений, мошенничества, воровства и всего прочего, чего обычно ищут ночами. Прошло всего полтора месяца со страшного пожара, уничтожившего почти треть Рима. Ещё не были до конца разобраны завалы и пепелища. Не извлечены и не преданы огню тела несчастных, разлагающиеся под сентябрьским солнцем, и поедаемые червями и бродячими псами. Ещё стоял тяжёлый и отвратительный запах горелого мяса вперемежку с зловонием гниющего. Но, как всегда и бывает, беда не учит ничему, и, обычно, забывается быстро теми, кого она миновала. Жизнь продолжается во всей своей, как положительной, так и отрицательной ипостаси. Даже наоборот, те, кого миновала беда, благодарят богов за их милость, и с ещё большей ненасытимостью предаются удовольствиям жизни, зная, что завтра и их может постигнуть гнев богов, а тогда уже не будет возможности ни совокупляться, ни упиваться, ни пользоваться стяжаниями, ни хвалиться своим положением среди себе подобных. Только вечная скорбь в мрачном и преисполненном тоски царстве Плутона. Так что, будем есть и пить ибо завтра, возможно, умрём и мы. Вероятно, подобным неопровержимым аргументом и руководствуются любители ночных развлечений не только в Риме, но и во всех городах империи. Но когда последние лучи колесницы солнечного бога исчезли за горизонтом, и небо покрылось сияющей звёздной пылью, весь ночной Рим замер в волнении и даже ужасе. Между Кастором и Поллуксом, как будто брошенная уходящим Гелиосом, повисла огненным копьём хвостатая звезда. Что на этот раз боги предвещали Вечному Городу? Какие бедствия или, наоборот, удачи? Ведь не прошло ещё и четырёх лет, как подобная же звезда пронеслась над Римом. Что же тогда принесла она? Самые дотошные вспоминали, что звезда появилась через месяц после убийства Нероном Агриппины. Другим вспоминалось восстание Боудики и резня римских колоний в Британии. Третьим виделись реки крови казнённых Нероном, стремящимся, по совету астролога Бальбилла, отвести от себя гнев богов жизнями своих жертв. И вот, вновь звезда, а значит опять страх и трепет и скорбь для одних. А для других - жрецов, астрологов, предсказателей и прочих лжецов - возможность поживиться на людских суевериях. К тому же, разве не предвещали и другие знамения приближающихся ужасов и бед? А младенцы с двумя головами найденные на улице, возле Большого цирка. А телёнок родившийся с головой приросшей к ноге? Всё это не к добру, ох как не к добру. Всё это, наверняка, и предупреждало и о пожаре и о гневе богов за нечестие этих человеконенавистников из секты христовщиков. И вот, их казнили и, кажется, полностью искоренили их зловредное учение, а опять звезда...Чем же теперь загладить гнев богов, и что они придумали для римлян на этот раз? Подобные мысли, как рой мошкары, тут же опутали головы не только ночной черни, но и отцов - сенаторов, и декурионов триб, и рабов и проникли даже в преторианский лагерь. Ведь что бы не говорили астрологи и прозорливцы, все в Риме знают, что хвостатые звёзды возвещают смерть цезарей. Но говорить об этом вслух, значит накликать смерть на себя самого. В Риме знали и то, что цезари могут отвести от себя приговор богов только одним - предать на смерть вместо себя других. Именно об этом и задумался глядя на зловеще висевшую над горизонтом комету Нерон. Ещё задолго до заката он со своими ближайшими соучастниками в разврате и преступлениях, прибыл к Тигеллину и уже третий час они разгорячали себя вином и развлекались с обслуживающими их нагими блудницами, собранными Тигеллином из лучших римских лупанариев. Но появившаяся после заката звезда своей неожиданностью и яркостью как то сразу погасила и их разгорячённую похоть и весёлую пьяную разнузданность. Женщинам было приказано удалиться и ждать когда их позовут вновь. И Нерон и его собутыльники как то сразу притихли и задумались. Разве что Спор был равнодушен и спокоен. «Ну несёт звезда беду или только предвещает её, а его это как касается? Он ни цезарь, ни сенатор, ни начальник преторианцев, как Тигеллин, ни казначей, как Фаон, и даже не секретарь цезаря, как Эпафродит. Он, всего - навсего, евнух, наложник цезаря. Пусть даже если и не откупится от гнева богов Нерон, и зарежут его какие то заговорщики, придёт другой принцепс и тоже будет нуждаться в моей красоте и нежности...- в полупьяном умиротворении, думал он, разглядывая из под накладных ресниц небесную гостью. – Да и чего бояться цезарю? Дельфийский бог в своём оракуле сказал ему «бояться 73-его года», а сейчас цезарю всего 27... а мне 19, у нас ещё целая жизнь впереди...». Его мысли были прерваны кинутым в него Нероном яблоком. Он жеманно, как бы в испуге, взмахнул руками в браслетах и кольцах и посмотрел на цезаря. - Что скажешь, Спор? - кивнул на звезду Нерон. Головы всех повернулись в сторону Спора и четыре пары глаз уставились на евнуха. Он был самым молодым среди них, и, наверное, самым глупым, но Нерон, то ли ради насмешки, то ли по каким то своим, ведомым только ему, причинам, всегда спрашивал мнение своей особенной «жены». - Она прекрасна... - томно проворковал евнух, - а красоты не стоит бояться, ею надо восхищаться. Три пары глаз со Спора переметнулись на Нерона. Цезарь в оцепенении сверлил своими серыми, как бы остекленевшими, глазами Спора. В такие моменты казалось, что глаза цезаря вот- вот вылезут из орбит, а их неподвижность вызывала почти панический ужас у тех, кто впервые видел задумавшегося о чём то Нерона. Спор знал эту особенность своего мужа и добавил: «Думаю тебе не стоит беспокоиться, вспомни оракул Апполона Дельфийского, а до 73-его года тебе ещё далеко...» - Утешил и ободрил! - в глазах Нерона мелькнула какая то еле заметная искорка вернувшая им осмысленность и жизнь. - А ты что думаешь, мой верный Гай. Теперь глаза всех обратились на Тигеллина. Если Спор был самым молодым, то Тигеллин был самым старшим. Ему было уже за 50, но ни пожилые года, ни неудержимый разврат которому он предался с самой ранней юности, а злые языки в Риме утверждали, что и Нерон результат его прелюбодейной связи с юной Агриппиной, ни изощрённое коварство и подлость, ни сколько не подточили его сил. Во всех затеях цезаря, от организации самых низменных и чудовищных удовольствий, до придумывания казней и осуществления их, не было у принцепса более умелого в разврате и стойкого в кровожадности холуя. Хотя, порой казалось, что холуй даже соревнуется с Нероном в кровожадности и похотливости. Подобных соперников Нерон не только терпел, но и всячески благоволил к ним. - Позволю себе не согласиться с нашим юным и прекрасным Спором - начал Тигеллин. - Красота, конечно, достойна восхищения, но порой за её притягательностью скрывается коварство и даже заговоры. Но, этой звездой боги показывают тебе, цезарь, своё благоволение... ты искоренил эту, человеконенавистническую иудейскую секту, распространявшую своё зловредное учение среди римских граждан. Твой гений восстановит город в новом блеске могущества и красоты, и это уже не будет Рим, а будет новая столица мира - Нерополь, ты воплотишь свою мечту о дворце, который станет новым чудом света, а твоё имя прославится в народах и в веках... Его тирада была прервана Нероном. - Всё это так, мой милый Гай, но нужны деньги! Миллиарды сестерций, сотни и даже тысячи талантов золота и серебра...кто мне их даст? Может эта звезда? Он посмотрел на комету и взяв кубок отхлебнул из него. Все молчали зная, что когда Нерон начинал размышлять вслух, он не терпел чтобы кто то перебивал его. - А может звезда предупреждает меня об опасности? Все эти псы - сенаторы ненавидят меня и только и желают моей смерти...народ меня любит, а вся эта сволочь из сената...я знаю... Нерон покачал головой и погрозил кулаком звезде. - Все хотят властвовать! Заговоры и козни сопровождают меня постоянно. То родная мать плела интриги, то брат, то жена... Нерон входил в какой то экстаз. Его голос дрожал от волнения, а на глазах, серых и мертвенных, даже появились слёзы. Он повернулся к Тигеллину - Я просто чувствую опасность, боги предупреждают меня, ты помнишь ту шлюху, на которую донёс мой наварх, что она вовлекала его в заговор против меня? - Да, цезарь - в замешательстве ответил Тигеллин, - но ты сам знаешь, что донос не подтвердился, нет ни свидетелей, ни доказательств. Я повелел держать её пока в заключении... - Подвергни её пытке, я уверен она расскажет много интересного...я думаю там будут замешаны знатнейшие и состоятельные мерзавцы...Мы их всех выведем на чистую воду, а имущество конфискуем в казну. Я даже уверен, если ты хорошо поищешь, то найдутся и рабы знающие о заговорах своих хозяев... Тигеллин внимательно слушал и согласно кивал. «Ловко придумано...- думал он глядя на Нерона, - почему бы и в самом деле не организовать заговор среди этих чванящихся своим происхождением и знатностью патрициев. Они осторожны в речах, но при правильном подходе всё равно сболтнут что нибудь, а там и потянется ниточка...Надо только не ошибиться...они не так просты, и не доверятся первому встречному...кто же поведёт их на убой? А ведь знатный заговор можно организовать и всех этих Сцевинов, Наталов, Пизонов...и этого старого борова лжефилософа тоже сюда нужно будет привязать... Нерон его ненавидит и не упустит возможности расправиться и с ним. У одного его только 400 миллионов...нафилософствовал за свою близость к цезарю». Тигеллин даже скривился от ненависти. У него вызывали ненависть и злобу все, кто хранил своё нравственное достоинство человека и гражданина. Впрочем, даже в этом он подражал Нерону. Тот всегда хвалился своей гнусностью и был убеждён, что все так же гнусны, как и он, но только притворяются и скрывают свои пороки. А он, как свободный римлянин, не нуждается в притворстве, и его страсти являются его достоинствами. Нерон заметил его кривую ухмылку и повторил склонившись к нему: «Хорошо поищи...Тигеллин». Тот согласно закивал головой, выражая полное понимание и ревность в осуществлении высказанного цезарем предложения. Нерон встал с ложа и подошёл к колоннаде окружающей залу. Звезда, встревожившая Рим, висела там же, на небосводе, между Кастором и Поллуксом. «Славлю тебя, о звезда, между небесных огней ярко пролившая свет! Пусть же сиянье твоё Рима врагов всех погубит!». Продекламировал он, протянув к ней руку с чашей вина. Все дружно и восторженно захлопали в ладоши. - Грации, где вы - закричал Нерон выпив чашу и бросив её на стол. Девушки выпорхнули из - за покрывал окружавших пространство с ложами и столом. - Сапфо! Сапфо! - Нерон указал пальцем на одну из них. - Пещера нимф. Ну -ка покажите нам развлечения лесбийских дев... Девушки закружились перед столом сплетаясь между собой в непристойных телодвижениях. Все уставились на них, а Нерон буквально упав на ложе медленно пополз к Спору. Его движение напоминало подкрадывающегося к жертве хищного зверя. «О, дитя, с взглядом девичьим, хочу тебя, ты же глух ко мне: ты не чуешь, что правишь мной, правишь, словно возница» - шептал он с похотливой улыбкой протягивая руки под шелковое платье евнуха. Оргия продолжилась. Хозяин и владыка всего цивилизованного мира, над которым распростёр крылья римский орёл, развлекался со своими друзьями.
КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Когда по всему Риму были зажжены уличные факела, и первая ночная стража начала отсчёт своего караула, из ворот небольшого двухэтажного дома выехала крытая повозка запряжённая парой гнедых коней. Конями правил бородатый плотный мужчина лет 45-ти, в полотняных штанах и плаще с капюшоном. В глубине повозки на подушках среди корзинок со снедью расположилась женщина. Повозка скрипя и покачиваясь медленно тащилась по брусчатке мимо тёмных окон домов и мрачных глыб храмов. Сполохи факелов приветствовали её на перекрёстках, а мрак, густой и липкий, сопровождал в узких, больше похожих на горные ущелья, кривых переулках. Пожар не добрался до этих мест, и ничего здесь не свидетельствовало о пережитом бедствии. Разве что, при сильных порывах австра , доносился приторно - сладкий запах тления и гари. Миновав театр Помпея повозка свернула влево к набережной Тибра. Возница обернулся и посмотрел на свою госпожу. «Бесстрашная женщина - подумал он, - какая другая решилась бы в ночь не только выехать из Рима, но и ехать в одиночестве среди мрака и опасностей, подстерегающих на дороге». Его всегда удивляла и даже восхищала отважная твёрдость этой римской аристократки, ставшей его госпожой не в силу её власти, не по причине её богатства, а в силу её милосердия и доброты. Уже двадцать лет он был рядом с ней и всегда был готов не только защитить её, но и умереть за неё. Когда то она фактически вырвала его из вечной тьмы Аида. Он падал туда, и вновь возвращался, в бреду и в боли, чтобы через некоторое время вновь провалиться, и тьма становилась всё осязаемей и гуще. После побоища на Фуцинском озере, устроенном Клавдием для развлечения римского народа, тысячи гладиаторов были убиты и утонули, тысячи остались калеками и были почтены деревянными мечами, а сотни тяжелораненых были выброшены ланистами на остров Эскулапа, где медленно, или быстро, умирали от зноя, потери крови, голода и равнодушия. Да и в самом деле, деньги за них получены, а тратиться на долгое и дорогостоящее лечение зачем? Именно там Клавдия и нашла его, ещё живого, и выходила и вернула к жизни и даже к свободе. Так он появился в их доме. Когда силы восстановились, а раны напоминали о себе только уродливыми шрамами на груди и животе, Пилат испытал его владение мечом и доверил ему Клавдию. Тогда же он и обрёл новое своё имя - Гай Понтий. Меч и сейчас лежал рядом с ним, под сидением, прикрытый рогожей. Он ощупал его. «Но что такое меч, пусть даже и в руке такого как он? Если по дорогам промышляют целые шайки лихих людей, и они встретятся с ними, то он готов умереть, но что тогда будет с госпожой?». Он даже не хотел думать об этом, и крепче ухватив повод направлял коней по улочкам Города. Вскоре впереди замаячила арка Тиберия и повеяло сыростью от близости Тибра. Они подъехали к мосту Агриппы и остановились у караульного поста. К повозке подошёл солдат. - Куда ты собрался на ночь глядя? - качая головой и разглядывая возницу спросил он. - Госпожа спешит к своему мужу - ответил Гай кивая на повозку. Солдат откинул полог и с любопытством заглянул вовнутрь пытаясь факелом осветить пространство возка. Ему это удалось. Увидев Клавдию он с почтением наклонил голову. - Госпожа может столкнуться с неприятностями, - сказал он, - дороги даже днём не безопасны...Может госпоже стоит переночевать в Городе, здесь рядом, есть харчевня и сдают комнаты... Возница, услышав предложение солдата, повернулся к Клавдии в надежде на её согласие. Но она только поблагодарила солдата за совет. Гай вздохнул, и направил коней на мост. - Видели звезду? - прокричал им вослед солдат кивая головой на небо. Возница остановил коней, и приподнявшись оглянулся в сторону куда указывал солдат. С минуту он разглядывал небесную странницу, огненным копьём повисшую над всем Аппенинским полуостровом. - Взгляни, госпожа, - с тревогой в голосе обратился он к Клавдии, - может стоит последовать совету солдата? Хвостатые звёзды всегда несут беду... - Если кому и стоит бояться, то явно не нам, Гай - откинув полог и посмотрев на небо сказала она. - Пусть боится цезарь... Возница согласно кивнул головой и усевшись поудобней дёрнул поводья направляя коней на мост. Солдат проводил повозку взглядом и вернулся в караулку. Двое его напарников играли в «царя» с азартом бросая кости, и передвигая своих «царей» по расчерченному прямо на плитах полю. - Кому там не спится? - повернувшись к вошедшему спросил один из игроков. - Матрона спешит к своему мужу - ответил солдат усевшись рядом и наблюдая за игрой. - На ночь глядя? Молодая и красивая? - захохотал спрашивающий. - Как моя бабка, но из всадников, а может и из сенаторского звания... - ответил солдат. - И не побоялась выехать в ночь? - передвигая своего «царя» удивился игрок. -Это значит, что ей в Риме опаснее, чем ночью на дороге - вступил в разговор второй игрок. - Может она из этих, которых Нерон объявил вне закона? Надо было тебе её проверить. Он хмуро посмотрел на солдата. - А как ты её проверишь? - возразил тот. - что у неё на лбу написано? По виду римская матрона, из знати, поди проверь её, потом забот не оберёшься... - Глуп ты, они сами сознаются, нужно только спросить: ты - христовщик? И всё! Им нельзя отрекаться от своего бога - с какой то даже злобой ответил второй игрок. Он проигрывал и был раздражён и зол. - Может догнать их? - нерешительно спросил солдат, переводя взгляд с одного на другого. Те ничего не ответили на это предложение. - Да ладно, пусть себе едут. Никакая она не «христовщица», обыкновенная матрона... Те опять промолчали. По правде сказать им было наплевать кто проехал и зачем проехал. Но из-за явно намечающегося проигрыша у одного из игроков закипало раздражение и досада, он и выплеснул её в сторону самого молодого из них. Заставив и его поволноваться и даже испугаться «А вдруг он доложит декуриону о моей оплошности, да ещё и наговорит всяких небылиц. Вот и неприятности... Надо было спросить... она признается! Ну да, так она и призналась, только безумцы признаются так просто в своих преступлениях» - размышлял солдат наблюдая за игрой. Повозка же Клавдии, тем временем, благополучно миновав Тибр, в чёрных водах которого отражались сполохи освещающих мост факелов, выехала на яникульскую дорогу. Клавдия откинулась на подушки и прикрыв глаза зашептала: «Бог всемогущий - срывалось с её губ, - в твоих руках и жизни наши и пути наши. Ты - Защитник наш и от людей лихих, и от всякой беды. И в этой дороге не оставь нас Твоим руководством и охрани от всякого зла. Ради Праведника, которого Ты назвал Сыном Твоим и ради милости Твоей к нам, Его ученикам». Едва она закончила свою молитву как повозка внезапно остановилась. Она открыла глаза и привстала на подушках, вглядываясь в причину остановки. Они стояли на перекрёстке дорог и пропускали двуколку императорской почты, которую сопровождали четыре преторианца. Пропустив их, возница свернул за ними и пристроившись на небольшом расстоянии поехал вслед двуколке. Так, в паре и под охраной, они миновали сады Агриппины и, выбравшись на дорогу в Этрурию, покатили по ней. Ну а пока повозка ведомая парой гнедых, резвостью которых управлял Гай, катит по дороге к имению Пилата мы расскажем немного о прошлом нашей отважной Клавдии Прокулы.
После казни Пилат ещё 5 лет прокураторствовал в Иудее. Она могла вернуться в Рим, но после произошедшего твёрдо решила остаться с ним. Время шло. Так, в Иудее, и пролетели десять лет их совместной жизни. Прибыв туда молодой девятнадцатилетней девушкой она покидала её взрослой женщиной, сумевшей, не смотря ни на что, сохранить в своём сердце свои девические идеалы. Следующие десять лет забрал Рим. Вместе с годами уходила молодость, здоровье и жизнь. Боги не дали им родительских забот. И где то в глубине сердца Клавдия связывала это с приговором и казнью. Её бессильная попытка повлиять на приговор так и оставалась в памяти и совести постоянным укором Пилату и скорбью ей самой. Даже слова Мариам о том, что смерть Праведника была предречена и даже необходима, не устранили ни укор, ни скорбь. Её сердце просто не принимало такого объяснения. Почему лучшие из людей должны умирать, а худшим достаётся власть, богатство, почёт. Она не выказывала этого явно, но Пилат чувствовал это сам, ибо и его память и совесть были обременены подобным же укором. Так, за внешним благополучием всаднической семьи скрывалось внутреннее обособление, которое каждый старался заполнить своим. Пилат, свободно владеющий не только латинским и арамейским, но и греческим языком, большую часть своего времени, по возвращении в Рим, уделял чтению. У него были списки древних иудейских пророков, переведённых с арамейского на греческий семьюдесятью раввинами. Он купил целый ящик этих свитков перед самым отбытием из Иудеи. Клавдия же нашла себя в заботе о больных рабах. Недалеко от дома, на острове посреди Тибра, стоял Храм Эскулапа. К нему сносили умирать больных рабов те из господ, кто не хотел тратить деньги на их лечение. Туда и повадилась ходить Клавдия. Каждый день, уложив небольшую корзинку снедью и купленными снадобьями, посещала она это место, где на небольшом пространстве возле храма, столкнулись между собой жестокосердие одних с милосердием других. Так они и жили, тихо и затворнически. Тогда и нельзя было по иному, да по иному и не хотелось. Вернувшись из Иудеи они поселились в доме отца Клавдии Клавдия Арруция. Старик болел и нуждался в их заботе и присутствии. Он умер за год до убийства Гая. Предав огню его останки, и совершив погребальный обряд, они решили покинуть Рим, ибо безумства и жестокость принцепса не могла оставить равнодушным ни её ни Понтия. В те дни ужас незримой пеленой висел над всем Римом. Но пока они искали недорогую и достаточно удалённую от города виллу, Гая убили, и место принцепса занял Клавдий Тиберий. Тогда многие в Риме, запуганные и утомлённые безумной кровожадностью, в сочетании с безграничной властью и звериной похотливостью Гая, связывали с новым принципатом надежды на благоразумие и справедливость. Как оказалось, и справедливость и, тем более, благоразумие не присущи новому императору Рима. А власть, в своей прежней безграничности, была отдана вчерашним рабам нового принцепса, постоянно интригующим, ненавидящим друг друга и бессовестно алчным. Вновь мечта о вилле, где - нибудь, только бы подальше, подальше от Рима с его безумным и буйным скотством, завистью и развратом, заполнила сердца и Клавдии и Понтия. И вскоре подвернулся продавец, за 800 тысяч сестерциев уступавший небольшую усадьбу в Этрурии. Они вместе посетили усадьбу и она понравилась им. Вернувшись в Рим Пилат начал оформлять сделку, и они взялись за приготовления к переезду. Римский дом было решено оставить и сдавать в наём, но вдруг Клавдия отказалась покидать Рим. Нет, она не требовала развода, и всё так же ненавидела и Рим, и его образ жизни, но её желание остаться в городе было твёрдым. Поначалу Пилат был разгневан упрямством жены в её неожиданном решении. Но ни его гнев, ни попытки уговорить её сменить решение, не принесли успеха. В конце -концов после 100-летних игр, оставив непокорную жену на попечение Гая, и взяв с неё обещание регулярно навещать его, он выехал в приобретённое имение. Там он и обрёл желанное уединение, в которое и погрузился наедине с собой, своими мыслями и свитками. Клавдия осталась в Городе. А дело было в том, что совершенно случайно, во время одного из посещений храма Эскулапа, она встретила Мариам из Магдалы. МАРИАМ ИЗ МАГДАЛЫ Это произошло спустя почти 15 лет после их первой, и на тот момент единственной, как думала Клавдия, встречи. Но, как оказалось, мир не только тесен, но и предопределён. Их предыдущая встреча произошла в Иерусалиме, в те дни, когда Клавдия искала хоть кого то из тех, кто бы мог рассказать ей из первых уст о казни, и о том, что случилось после. Слухи, которые распространялись по Иерусалиму после казни, были настолько фантастичны, что вызывали двоякое чувство - или всё это была изощрённая и корыстная ложь, или же великое чудо. В том, что это великое чудо, Клавдию убеждал и сон, посетивший её в ночь перед казнью. Он встревожил её до глубины души, и заставил обратиться к Понтию с просьбою о помиловании. Никогда ранее не вмешивалась она в его дела, и не просила ни о чём подобном. Он не услышал её и утвердил приговор, хотя знал, что обрёк на смерть невиновного. Это стало некоей невидимой, но прочной стеной между ними с тех пор. Она пыталась оправдать его в своём сердце: «Всё же он был префектом провинции и исполнял свои обязанности, - говорила она сама себе, - но он же и человек, и должен был им оставаться всегда. Что важнее? Быть префектом или человеком? И, к тому же, он и сам говорил, что предали его из зависти». Но, как она не пыталась переубедить себя, совесть упорно стояла на своём - важнее, оставаться всегда человеком, а он, по её восприятию жизни, своим человеческим долгом пренебрёг в угоду своей должности. После этого она и стала искать встречи с кем либо из учеников казнённого праведника. Она была уверена, что Пилат знал многих из них, ибо почти три года следил за ними, но обращаться к нему не стала. Найти Мариам ей помогла одна из её служанок - иудеек. И встреча произошла через год после казни, когда они вновь посетили Иерусалим. В праздник к Храму стекались тысячные толпы со всей страны и Пилат, опасаясь беспорядков, всегда приводил в город перед праздником когорту солдат. Они останавливались на эти дни в покоях дворца Ирода расположенного прямо против Храма. В эти покои служанка и привела Мариам. Отпустив служанку Клавдия усадила гостью, и сев напротив попросила: «Расскажи мне о том Праведнике, которого казнили год назад, насколько я знаю ты была с ним рядом до самой смерти». -Госпожа говорит по арамейски? - удивилась гостья, и внимательно посмотрев на Клавдию спросила: «Зачем госпоже это знать?». Клавдия поведала ей о сне. Она не вдавалась в подробности, но по её голосу, лицу и даже блеснувших слезами глазах, Мариам поняла её. Она рассказывала долго, и порой тоже с глазами, полными слёз и дрогнувшим голосом. Клавдия слушала с жадным вниманием иногда даже закрывая лицо руками, и качая головой. Рассказывала Мариам ярко и убедительно, но всё это было настолько фантастично, что поверить в услышанное было невозможно. - Неужели всё это правда? - воскликнула Клавдия, когда Мариам рассказывала ей о раскрытой гробнице и о неузнанном Учителе, которого она приняла за садовника. -Мне нет проку во лжи, - возразила Мариам, - я говорю о том, что видела сама... - Да, да...- поспешно согласилась Клавдия. - Я верю тебе...Но расскажи мне, как ты встретилась с ним впервые...Как ты оказалась рядом с ним... - Как я встретилась с ним? - Мариам грустно улыбнулась и закрыла лицо руками. - Я пришла соблазнить его...- сказала она после недолгого молчания. И заметив удивлённый взгляд Клавдии кивнула головой: «Да, госпожа, именно так...До встречи с ним я жила презренной и постыдной жизнью...Мужчины смотрели на меня с вожделением, а жены с ненавистью. Сладострастие владело мною и я продавала его желающим...» Мариам посмотрела на Клавдию надеясь увидеть отвращение или презрение в её глазах после этих слов, но Клавдия смотрела всё так же, с грустью и участием. - Может мне стоит уйти? - всё же спросила она Клавдию, но та взяла её руки и сжав их в своих ладонях покачала головой. - Говори - тихо попросила она. - Я родилась в Магдале, это в Галилее на берегу Киннерета. Нравы местных жителей, в основном рыбарей и земледельцев, не отягощаются бременем, суровых и обязательных для всех правоверных иудеев, законов и правил. Удачный лов рыбы, как и хороший урожай, отмечаются у нас широко и весело. А поклонение Иегове и соблюдение Его заповедей сводится в основном к ежегодной уплате храмового сбора. Своего отца я не знаю, да и мать никогда не говорила мне о нём. В городке сплетничали о причастности к моему рождению римского центуриона из расквартированного в Капернауме гарнизона. Ну а доля незаконно рождённой, наверное, одинакова и в Галилее, и в Риме...так что моя судьба была предрешена в момент зачатия...вернее сказать: «была бы предрешена», если бы не встреча с Ним... - поправила свои слова Мариам. - Мать умерла когда мне едва исполнилось 17 лет. Многие мои сверстницы уже имели мужей и детей, но даже в Галилее, при её нравах, никто не готов был взять себе в жену зачатую в блуде, и к тому же почти что нищую. Но я была молода, безрассудна и жаждала любви. Вероятно, семя того римлянина, оплодотворившего мою мать, было разгорячено его животной похотью. А может быть моя мать отдавалась ему не в порыве любви, а в буре своей страсти. Но этот сладострастный жар двух тел, некогда соединившихся в темноте галилейской ночи, передался и мне... и стал моим проклятием. Ты даже не представляешь, госпожа, какие оскорбления, унижения, проклятия мне довелось услышать и пережить...Мир и так жесток и равнодушен к людям, а к отверженным он жесток вдвойне. Да и не только жесток, но и лицемерен, лжив и подл. А делаем его таким мы сами. Сталкиваясь с человеческой подлостью, жестокостью, лицемерием я и сама становилась такой. Я научилась наглости и стала дерзкой. В людях я видела только зло и лицемерие. Одни, на улицах, при свете дня, сторонились меня, как прокажённую, а под покровом ночи искали встречи со мной, чтобы удовлетворить свою похоть. Другие осыпали меня оскорблениями при встрече, хотя я не давала им ни какого повода для этого, но таким образом они выставляли своё негодование моим образом жизни, и возвеличивали свою праведность. Третьи, получив от меня желаемое, могли избить меня, как собаку. Так они наказывали меня за мою грешную жизнь. В своих же глазах они были безгрешны... Мне стыдно и неприятно об этом вспоминать, но я так жила...и другой жизни для меня тогда не существовало… Мариам взглянула на Клавдию и увидела слёзы, текущие по её щекам. - Вижу, госпожа, ты плачешь от моего рассказа...это свидетельствует о твоём добром сердце - тихо сказала Мариам. - А я тогда жила, если можно назвать моё существование жизнью, с сердцем мёртвым...и, наверное бы, скоро умерла если бы не Он. Ты спрашиваешь, как я встретилась с Ним...Молва о нём неслась от города к городу. Одни говорили, что он безумен и своими речами обольщает народ. Другие рассказывали, что он в Кане, на свадебном пиру, превратил воду в вино, а в Капернауме очистил прокажённого и исцелил множество больных. Третьи говорили, что он одержим бесами и творит чудеса силою князя бесовского. Меня, как и многих других, привело к нему любопытство. В самом деле, часто ли среди нас появляются люди способные превратить воду в вино, или вернуть зрение слепорождённому? Я тогда жила в Магдале, а он, как говорили, был в окрестностях Вифсаиды. Я встала и пошла туда. Весь путь меня терзала одна и та же мысль - как он отнесётся ко мне, грязной грешнице...возгнушается и прогонит вон, или будет стыдить и упрекать, смакуя мой позор перед толпой идущих за ним. Я и не ждала уже другого к себе отношения от людей. В сердце я даже решила, что попытаюсь обольстить его, если он унизит или оскорбит меня пред людьми. Да... - Мариам взглянула на Клавдию. - Представь, госпожа, всю низость моего падения...Я нашла его на берегу Киннерета. Он был не один. С ним рядом постоянно было множество людей, но самыми близкими к нему были два брата, рыбари из Вифсаиды, Симон и Андрей. Были и другие, но я их не знала тогда, впоследствии нас всех сблизила любовь к нему. Тогда же люди толпились и теснили его, и он, взойдя в подогнанную Симоном лодку обратился к толпящимся на берегу. Его слова лились, как елей. Я никогда не слышала ничего подобного. Сам его голос, не громкий, но ясный, казалось, звучал не из его уст, а в самом моём сердце. Он говорил о тайнах царства Божия, но свои слова облекал в притчи, так, что многое из сказанного им было недоступно и непонятно слушающим. Многие уходили не понимая его, а я была зачарована и его речью и им самим. Ему было лет около 30, и он отличался той мужественной красотой, которая присуща твёрдым духом и уверенным в себе мужам, и которая очень влечёт женщин. Слушая его я желала чтобы он обладал мною. Эти нечистые мысли будоражили меня, нашёптывая лукаво и цинично: «это только слова, он такой же как все, не стоит тебе обольщаться, помани его вдали от людей и друзей, и он будет твой». Когда нас, слушающих, осталось немного, он вышел из лодки на берег и кто то, кажется, Симон, попросил его растолковать притчи, которыми он поучал народ. В одной из притч он уподобил царство истины семени, которое упав в землю, и будучи малым, возрастает и приносит многократный плод. Семя истолковывалось им как проповедуемое им учение. Он так и говорил: «если пребудете в слове моём, то вы истинно мои ученики...и не увидите смерти вовек». Но тогда эти слова для многих, даже из его ближайших учеников, были странными, а для меня, блудницы, скорее безумными. Что значит: «не увидите смерти вовек»? Моя наглость и дерзость заговорили во мне, поддавшись всё тем же нашёптываниям нечистых моих помыслов. «Послушай, учитель - крикнула я - оставь во мне это семя твоё, о котором ты сейчас говорил. Пусть оно принесёт плод». Он замолчал и посмотрел в мою сторону. Я видела как смутились его друзья и опустили глаза стоящие рядом. Некоторые даже отодвинулись от меня, и все молчали выжидая. Наши глаза встретились. Я думала увидеть в нём раздражение, или презрение, или насмешку, хотя втайне надеялась, что в его глазах хоть на мгновение мелькнёт интерес ко мне, как к женщине. Мне было 23 года и я была красива и ещё желанна. Мгновенье, и его взгляд, казалось, проник в самое моё сердце и осветил все его закоулки. Всю нечистоту, все помыслы, весь накопленный мною опыт притворства и лукавства. Я просто физически ощутила этот свет, шарящий по моему сердцу и находящий то, что я не только стремилась забыть, но даже стыдилась вспомнить. Эти мгновенья мне показались вечностью. Потом волна стыда и раскаяния захлестнула меня и я, захлёбываясь слезами, упала на землю у его ног. Мне было до смерти жаль себя и стыдно перед всеми стоящими вокруг нас. Он наклонился и прикоснувшись к моим волосам сказал: «Встань, Мариам». Он знал имя моё. Это поразило меня, и ещё в рыданиях я встала на колени, и обхватив его ноги, прошептала: «Равви, прости рабу твою». «Встань, Мариам» - вновь повторил он. Его друзья помогли мне встать. Он вытер мне слёзы своим платом и улыбнулся. «Ты сестра наша, Мариам, - сказал он. - Оставайся с нами». Вот так день встречи с ним стал днём моего второго рождения. От прежней жизни осталась только память...как вечный укор мне и напоминание - закончила рассказ Мариам. - Это и в самом деле удивительно...- после недолгого молчания сказала Клавдия. - Я готова тебя слушать ещё и ещё... - Может быть, в следующий раз - Мариам виновато улыбнулась Клавдии. - Сейчас мне пора уходить. Госпожа проводит меня? - вставая спросила она. - А где же сейчас те, кто был с ним - спросила Клавдия, провожая Мариам и пытаясь дать ей пару ауреусов. - Он заповедал нам донести его учение всем народам - улыбаясь и отводя руку с деньгами сказала Мариам. - А если бы мой муж не утвердил приговор, и он бы остался жив, зачем ему было умирать? Ты же сама говоришь, что он был лучшим из людей - каким то отчаянным шепотом спросила Клавдия. - Он не мог не умереть... он для этого и пришёл...умереть за нас...В наших священных книгах говорилось о нём, но тогда мы не понимали этого...а многие не понимают и до сих пор...Его смерть - наша жизнь - Ты любила его? - заглянув в глаза уходившей Мариам спросила Клавдия - Я люблю его и сейчас...его невозможно не любить... Она говорила о мёртвом, как о живом и это было удивительно и скорбно. - Зачем ему умирать за нас? - всё не могла успокоиться Клавдия - зачем и кому нужна была его смерть... Но этот вопрос она уже задавала больше себе самой. Вот так закончилась их встреча в Иерусалиме. Мариам ушла не взяв ауреусы, и не договорившись о новой встрече. Об этом разговоре Клавдия рассказала Пилату. Он внимательно слушал её пересказ того, что ей поведала Мариам о виденных ею чудесах. - Во всём этом много выдумки... - задумчиво сказал он, - и докопаться до истины, наверное, невозможно, но то, что он был воистину велик, как человек, это так. Поверила ли тогда в рассказанное Мариам Клавдия? Наверное, нет. Да и кто вот так просто с чужих слов поверит в чудеса с насыщением, воскрешением, вознесением. Но, надо признать и учесть тот факт, что Клавдии тогда было 25 лет, и хотя это не мало, и в подобном возрасте многие девушки уже довольно таки практичны, мудры и не верят даже в любовь, но чистота её сердца, и в 25 лет, не вызывала сомнения ни у её мужа, ни у всех близко знающих её, а чистота женского сердца является самым плодородным полем для веры, любви, скромности и милосердия. Ну а с неожиданной, и даже случайной, как могло показаться на первый взгляд, встречи с Мариам у храма Эскулапа начался совершенно новый этап в жизни Клавдии. Так же, как в своё время начался и совершенно новый этап жизни Мариам после встречи с Учителем. Мариам свела её с людьми бывшими рядом с Праведником с начала Его проповеди. Они знали Его, слушали Его, разделяли с Ним хлеб и после Его казни несли дальше Его учение. И Клавдия, став одной из них, поняла для чего родилась и пришла в этот мир. ВЕЧЕРНИЕ РАЗГОВОРЫ В ИМЕНИИ А что же наша звезда, так взбаламутившая своим нежданным появлением всю тину и грязь на дне Вечного Города? А звезда неслась в бесконечности вселенной с огромной скоростью, покрывая за человеческий день миллионы миль, и не замечая ни времени, ни пространства, ни людских страхов, ни страстей. Что для неё жизни копошащихся в грязной суете цезарей и рабов? Мгновенья! Что для неё мысли человеческие? Ничто! Что для неё весь Рим с его похотью, стяжаниями, гордыней, храмами и жертвоприношениями, цирками и развлечениями? Прах! Что для неё вся Земля, с народами, племенами, коленами и языками? Она вызывала ужас и страх, и ожидание бедствий, но она об этом ничего не знала. Она была частью, вернее - малой частицей в великой и прекрасной, но непостижимой для человеческого ума, божественной Гармонии Мироздания.
Вечера в усадьбе, как мы уже и говорили раньше, были похожи один на другой, так же как и дневные и утренние часы. С закатом и наступлением сумерек зажигались дворовые факела и светильники в помещениях. Челядь собиралась в своей половине, где за вечерней трапезой делились своими впечатлениями о прошедшем дне, погоде, урожае, болезнях, склоках, мечтами и разочарованиями. Всем тем, чем наполнена жизнь рабов, и о чём можно говорить без ущерба для себя и своего рабского благополучия. Новости из Рима сюда если и доходили, то обычно с большим опозданием. Да и, честно говоря, римская жизнь здесь воспринималась как что то если и не сказочное, то однозначно чужое. И если ею пренебрёг сам хозяин, то чего желать его рабам? Они были сыты, одеты, имели семьи и крышу над головой. Некоторые были освобождены Пилатом «в дружеском кругу», другие оставались рабами по римскому праву, но по отношению к ним хозяина вполне могли считать себя в большей степени его благодарными клиентами. Что нужно человеку в этой жизни? Хлеб, дом, женщина и безопасность. Когда всё это есть, то и бремя рабства как бы и не отягощает. Ведь рабство это состояние больше присущее духу, чем плоти. Ну а уединённость виллы и её устоявшийся уклад вполне устраивал если и не всех в ней живущих, то большую часть. Человек же, как показывает практика, всегда найдёт недостатки даже в райском саду. Так что, можно сказать, челядь была вполне удовлетворена существующим положением вещей, а значит и довольна жизнью. И лучше всего об этом свидетельствовали разговоры ведущиеся за столами, как в женской половине трапезной комнаты, так и на стороне мужской. Надо сказать, что рабы, состоящие в браке, имели свои жилища и могли не присутствовать на этих совместных «пиршествах», а поужинать в своём углу и завалиться спать в окружении детей и под боком супруги. Но, куда денешь потребность поговорить! Порой застольная болтовня гораздо желаннее, чем сама еда, пусть даже и самая изысканная. Да и, как мы и говорили выше, уединённость усадьбы сформировала своеобразную микрокопию человеческого общества. Даже не смотря на то, что все они были рабами по юридическому праву, по сути своей они всё же оставались людьми. Причём, совершенно разными. Со своими характерами, привычками, надеждами, целями. Кто то был смышлёнее, кто то попроще. Кто то честнее, а кто то лукавее. Они жили все рядом друг с другом, торговали между собой, ссорились, мирились, давали друг другу взаймы под процент, заключали какие то договора между собой и жаловались Пилату друг на друга. Одним словом - жили по принципу, сформулированному ещё греками, но перенесённому на римскую почву их же великим соотечественником: «я человек, ничто человеческое мне не чуждо». Ну а то, что им «не чуждо», и чем были наполнены их сердца, как мы и говорили ранее, открывалось в их застольных разговорах. Вот, судите сами. - Авит сказал госпожа возвращается в усадьбу - обгладывая куриную ляжку то ли утверждая, то ли вопрошая своего соседа говорил один из сидящих за столом. - Да? А что же случилось? - прожёвывая и запивая проглоченный кусок поской отвечал его сосед. - Говорят, в этом пожаре сгорел и её дом, сама еле спаслась... - вступил в разговор ещё один. - Кто говорит? - сразу несколько человек посмотрели на говорившего - Встретил вчера Луция из проперциевой усадьбы, хозяин его отправлял в Рим с поручением, рассказывал мне, и о доме госпожи сказал... - Нашёл кому верить, этот болтун соврёт не дорого возьмёт... - Да, хороший урожай винограда в этом году... - И оливки богато уродились... - А вам то что с этого урожая? Вино не для нас... нам вот это пойло... - кивнул на кувшин с поской раб - сторож. - Димитрий нашёл уже покупателя, выслуживается перед хозяином... да и себя, думаю, не обидит - Если бы выслуживался, то нас бы и заставил убирать, а так покупщик сам должен искать людей, вот и наймёт нас... - возразил один из сидящих. -А тебе опимианский фалерн подавай? - язвительно вставил другой. Все засмеялись. Лучше бы прикусил язык, а то за «выслуживается перед хозяином» и плетей можно отведать... - А ты донеси пойди и отведаю... - Жаль, господин эргастул приказал заколотить, плачет по тебе... - По тебе уже давно крест плачет... - Эй, хватит вам, петухи галльские... - осадил спорящих старик - винодел, - и вина в этом году будет в достатке и масла..., а значит и мы будем сыты и господин доволен. - А мне порой кажется, что нашему господину абсолютно наплевать и на виноград и на оливки и вообще на всё. Он целыми днями что то читает или пишет... - А ты что хочешь, чтобы он каждый день устраивал попойки с соседями, а за триклинием им прислуживали наши дочери? - Он уже не молод, для такого времяпрепровождения, может быть когда то и таковое бывало в его жизни... - с ухмылкой вставил раб - сторож. - Прикуси язык, - уже с угрозой в голосе повернулся к нему конюх, - я знаю господина уже 20 лет... - А что я такого сказал? - возразил тот, - многие патриции так проводят время, говорят сам принцепс не прочь попировать в кругу не только блудниц, но и кинэдов ... - Да, жаль, не дали боги родиться тебе патрицием, вот бы ты разгулялся... - с насмешкой перебил его сосед, - но, знаешь сам, бодливым коровам Юпитер рогов не даёт, а даёт долю раба, да ещё и с должностью ночного сторожа...Все дружно захохотали. Но тема с кинэдами и блудницами обсуждалась ещё некоторое время, пока кто то не перевёл разговор на приближающиеся Сатурналии и все мысли ужинающих обратились к будущему празднику. Не сильно отличались разговоры и в женской половине трапезной. -Сладкую запеканку делай так, - рассказывала пожилая кухарка молодой, - полфунта муки и творога фунта с два смешай вместе, как для оладий. Подбавь мёда с четверть фунта и одно яйцо. Когда хорошо размешаешь всё, то смажь маслом глиняную миску и положив туда закрой всё крышкой. Смотри, чтобы хорошо пропеклось в середине... Молодая женщина всё внимательно слушала и согласно кивала головой. - Побалуешь муженька вкусной едой и он тебя побалует... - завершила неоспоримым доводом свой рецепт кухарка. Молодая застенчиво улыбнулась ей в ответ. - Лучше побалуй своего муженька сатирионом, - крикнула ей с другого конца стола женщина лет 30. - Вакхом клянусь, будет тебя баловать всю ночь...и без запеканки. Женщины рассмеялись, а молодая вопросительно посмотрела на кухарку, как бы спрашивая её: «О чём это она?». Советчица заметила этот немой вопрос и продолжила: «Зайди ко мне после ужина, я научу тебя, как муженька превращать в неутомимого сатира...». Все опять засмеялись, а молодая покраснела и опустив глаза принялась за еду. - Бесстыжая, - укорила женщину кухарка, - что смущаешь девчонку? Она только жизнь начинает.., а ты - «научу, как муженька в сатира превращать». - Да полно тебе, Сервилия, - возразила женщина. - Каков наш век? Ты вот удовольствие получаешь только от еды и сна, ушли твои года с красотой и молодостью. И мои скоро уйдут, а пока не ушли хочу сатира, хочу...а что нам ещё остаётся? Такова доля наша рабская...Мужья наши - рабы, детей рождаем в муках да и тоже рабами...даже если и отпущены господами, то всё равно ни завещания, ни наследства детям оставить не можем... где радость? Где свет? Вот и остаётся только любовь...когда захлёбываешься этими волнами удовольствия и внутри ощущаешь изливающееся семя... Она даже прикрыла глаза и говорила уже почти что шепотом. Женщины, как заворожённые, слушали этот монолог и когда она замолчала все с грустной скорбью вздохнули. - Говорят, госпожа приезжает - после небольшой паузы вновь начался разговор. - Госпожа наша добрая, она мне в прошлый приезд подарила гребень для волос... -А мне покрывало... - А почему она живёт в Риме, а господин здесь? - спросила молодая у кухарки. - Они в разводе? - Ну вот ещё выдумала... - ответила та, - значит ей в Риме интереснее, чем здесь... - Как я ей завидую, - прошептала молодая, - моя мечта попасть в Рим...вот бы нас с Луцием забрала госпожа с собой. Рим! Цирк! Театры! Я бы её сопровождала...
Ну а на другой стороне дома, в экседре, тоже был накрыт стол, за которым так же текла беседа, вернее сказать - монолог, изредка прерывающийся вопросами или замечаниями второго собеседника. Давайте послушаем и их, тем более, что не видя нас они будут такими же откровенными в своих суждениях, как и те, которых мы подслушивали в трапезной. - Твоя утренняя речь, Димитрий, была похожа на речь цензора, - с некоторой даже насмешкой говорил старик, очищая варёное яйцо от скорлупы. - Ни больше, ни меньше, как в оскорблении величества Рима и римского народа обличил ты меня... Я же, в соответствии с римскими законами, попытаюсь оправдаться перед тобой. Пилат посмотрел на Димитрия и улыбнувшись продолжал. - Начну с сенаторского достоинства...Не буду лукавить, мечта стать одним из отцов римского народа тешила меня многие годы и в армии, и во время префектуры. Все условия осуществить эту мечту были. Вернувшись в Рим после смерти Тиберия я готов был выставить свою кандидатуру на выборы в сенат. Более того, принцепсом стал Гай Германик, я знал его с малых лет. Его отец был моим полководцем, а маленький Гай фактически сыном нашего легиона. Я не сомневался, что он поддержит меня, да так бы и было... но, тут начались какие то странные и настораживающие меня метаморфозы с Гаем. Доколе он был частным человеком, он был образцом скромности и, казалось, в нём воплотились все добродетели его великого отца. Став принцепсом и приняв власть он превратился в совершенно иного человека. Даже не в человека, он стал считать себя богом и пытался заставить всех поклоняться ему, как божеству. Как ты думаешь, Димитрий, кто должен был первым объявить его божеством и воздать ему божеские почести? Пилат вопросительно посмотрел на грека. - Я слышал об этом, - кивнул головой тот, - он издал эдикт, чтобы во всех городах строили ему храмы и совершали богослужения в его честь... - Нет, мой дорогой грек, - возразил старик, - это уже было после. Первым ему должен был поклониться сенат! Вот такой выбор стал и передо мной. Стать сенатором и умереть, ибо я не считал его богом, или стать сенатором и поклониться этому обезумевшему...То есть, остаться самим собой и умереть на плахе, а ты знаешь, как Гай поступал с противящимися его безумию. Или предать свою совесть, достоинство, предков и стать одним из холуев сумасшедшего принцепса. Зато сенаторского достоинства! А! как тебе такой выбор? Ты бы какой путь выбрал? Спросил с усмешкой Пилат наливая себе вина и разбавляя его. Димитрий молчал. - Так это ещё цветочки... - не обращая внимания на молчащего грека продолжал старик свой монолог. - Он как то ввёл своего коня в курию и оглядев всех этих отцов сказал, что хочет видеть его сенатором! Коня! И никто не открыл рта своего, и поверь мне, они проголосовали бы все единогласно. И конь бы стал одним из них. А потом он бы захотел сделать сенатором своего пса...или...да мало ли что взбрело бы ему в голову если бы Херея не прервал его безумства. Вот тебе и ответ почему я пренебрёг всем тем, о чём ты говорил. А сенаторское достоинство... Его просто нет. Есть сенаторское ничтожество - продажное, холуйское и угодливо трусливое. Пилат замолчал, и аккуратно разрезав очищенное яйцо окунул его в соус и отправил в рот. Прожевав и проглотив его, он сделал глоток вина и продолжил. - Ну а по поводу того, что я предпочитаю жить изгнанником на сто первом миленариуме, а не в Риме, и тем самым лишаю себя удовольствия посещать театры и цирки... Я не знаю даже что и сказать тебе. Неужели ты сам не видишь, что такое Рим? Ты же жил там! Пилат с каким то даже сожалением посмотрел на Димитрия и вздохнув продолжил. - Я вчера после нашего разговора долго не мог заснуть и вышел в портик и, представь себе, увидел небо. Ты удивился? Да, увидел небо. Представь, ночь, тишина до звона в ушах, и небо огромное и прекрасное. Мерцающее и даже страшное в своей необъятности и непостижимости. В первый раз я его видел таким...И тут же вспомнился мне платоновский город свиней. За чем свиньям небо? Свиньям нужна земля, желуди, корыто с отрубями... Верно же подметил ваш мудрец: они жрут, совокупляются, лягаются ногами, отталкивая других от кормушки, кусаются набивают своё чрево и только этим и живут. Ты говоришь: Рим с его развлечениями и удовольствиями...театры, цирки. Я уже 20 лет живу здесь и не знаю, что там, в городе, но когда я покидал его театры были сборищем похотливых шутов, глумливых дураков и кинэдов. Мне было стыдно смотреть этот постоянный кордак, и ещё более стыдно слушать, что они вытворяли на просцениуме, и что исходило из их уст. Думаю, с тех пор если что и изменилось, то не в лучшую сторону. Или эти, полуденные побоища, устраиваемые Клавдием на потеху черни. Я - воин, видевший смерть и сам несущий её остриём своего меча, не мог без сострадания смотреть на этих несчастных, которых заставляли биться на смерть без щитов и без доспехов. А толпа ревела от удовольствия видя потоки крови, увечья и страдания умирающих. Об этих развлечениях и удовольствиях говорил ты? Они мне не только чужды, но и отвратительны. Здесь я свободен от всей этой грязи и гнусности. А там нужно быть бесноватым, чтобы не выделяться среди бесноватых, как говорят в Италии. Или стать свиньёй, как метко подметил ваш мудрец. Пилат усмехнулся и посмотрел на грека. - Я не хочу становиться ни тем, ни другим. Я хочу остаться самим собой. Надеюсь, ты услышал меня и понял. - Ты говорил убедительно, но другой жизни ведь нет, а ту, которой живут все, ты презираешь - возразил Димитрий. - О другой жизни только мечтают...философы и ... Он хотел сказать - сумасшедшие, но осёкся, и мельком взглянув на старика продолжил: - Люди живут своими страстями, а не разумом...и так будет, я думаю, всегда. Так ради чего становиться белой вороной? Не разумнее ли принять эти правила и просто жить? - Ты говоришь, как один из них, - перебил его Пилат, - нет, не разумнее. Разумнее попытаться понять, что же такое наша жизнь, и в чём её главный смысл. Посмотри на меня, жизнь пролетает очень быстро, а что там, потом? Если вечный мрак, то, конечно, надо быть свиньёй, да понаглей, даже если эти басни с раздачей душ и истинны, то тоже можно жить по свински в надежде на новую долю, но вот кажется мне, что не так всё просто, как возвещают жрецы юпитеров и кибел. Но, мой дорогой грек, давай оставим эту тему. Ты прочитал свиток? Скажи мне, что ты думаешь о прочитанном? - Я не дочитал до конца, но очень уж удивительно то, что я прочитал, - сказал Димитрий, - если хотя бы малая часть того о чём там повествуется правда, то это был или великий маг, или великий обманщик...но, в любом случае, безумец! - после мгновенной паузы добавил грек. - Потому что то, чему он учит, не выполнимо человеком, а то, что описывается, как сотворённое им, не по силам человеку... Он вопросительно посмотрел на Пилата. - Как я понял, именно с этим человеком ты встретился в Иудее, и эта встреча заставила тебя по иному взглянуть на человеческую жизнь? Пилат с каким то горьким сожалением взглянул на ожидающего ответа грека, и кивнул головой. - Как оказывается, не только меня. - ответил он. - Ещё и Клавдию, а судя по происходящему в Риме, сотни и тысячи других...мужей и жён. Он не был безумен, не был маг и, тем более, обманщик. Сами иудеи называли его сыном Бога. Но, как бы они не называли его это был Человек! Царь! В одежде простолюдина, но Царь! Пилат замолчал и налил вина себе и Димитрию, грек поспешно схватил кувшин с водой и разбавил налитое. Они подняли чаши. - Ты расскажешь мне о вашей встрече? - спросил грек. - После произошедшего в Риме я обязан рассказать об этой встрече...всем. - ответил старик. - Клавдия рассказала им о своём сне, но она не рассказала о нашем разговоре, она и не могла об этом знать. В претории тогда были только я и он. Пилат вытер губы полотенцем и продолжил. - Ты же видел, в свитке написано, что он не отвечал мне ни слова, но это не так... Да, он был не многословен, но каждое сказанное им слово было подобно вспышке света...ты не поймёшь этого, это и невозможно объяснить человеческими словами, но это именно так. Он говорит, а каждое его слово как какой то луч, не видимый, но пронзающий твоё сердце, или совесть, или разум. Я не могу объяснить это... ощущение, и самое удивительное, его слова невозможно забыть. В любой момент они вдруг вспыхивают в памяти, и вся моя жизнь мелькает на фоне этих слов...какой то ничтожной и пустой. Старик замолчал, и посмотрев на грека, добавил: «А ты говоришь - великий лжец...Правды ради, все его враги тоже обвиняли его во лжи...».
Вот такие разговоры можно было услышать за столами ужинающих в усадьбе в то же самое время, когда Рим был взбудоражен и взволнован появлением кометы. Вы обратили внимание - ни слова о звезде! А всё потому, что вновь всё небо, ещё с одиннадцатого часа дня, затянуло тучами, и её просто невозможно было заметить за этой завесой. И ни что не навевало тревоги, и никто не гадал, что же за беду несёт хвостатая звезда на этот раз цезарю, сенату и народу римскому. А теперь самое время оставить увлечённых своими разговорами, и пустой болтовней разбавляющих свой вечерний ужин. Ведь дальше, как и всегда бывает, пойдут воспоминания и размышления, насмешки и споры, а время уже позднее, и воспоминания прервутся недосказанными, а споры незавершёнными, и все разбредутся по своим спальням и провалятся в свои сны. А следующий день вновь соединит их в триклинии или в атриуме, или на задворках усадьбы, или на винограднике, или на берегу моря. Таковой и была ежедневная «суета сует», как определил человеческую жизнь мудрейший из царей, отмеряемая восходами и закатами «светила большего». С усталым равнодушием взирающего со своей золотой квадриги на копошащихся в прахе земном человеков. ХРАМ Когда старик ушёл в свою спальню Димитрий ещё с час оставался в экседре. Ужин и выпитое вино склоняли к умиротворённому покою, но разговор, особенно откровения и размышления Пилата о жизни и её лабиринтах и тупиках, вызвал в мыслях Димитрия какое то хаотичное движение. По своему мировоззрению он был атеист, но атеист с некими нравственными обязанностями, которые, в первую очередь, были связаны с его национальностью. Он родился эллином и считал себя носителем и наследником древнего и великого этноса. Римлян он презирал. Да и в самом деле, какое сравнение может быть народа древних героев и мудрецов с народом, как он считал, солдафоном по своей сути. К тому же развращённым и неистово алчным. Справедливости ради надо сказать, что и римляне презирали греков и смотрели на них свысока за эти же качества. Цивилизация древних героев и мудрецов, к моменту нашего повествования, давно уже «канула в Лету», оставив после себя только театр, атлетические соревнования и сотни, если не тысячи, талантов свитков и книг своих софистов, поэтов и драматургов. Рим всё это забрал, и, как видел и понимал Димитрий, превратил всё в балаган. Это вызывало в нём ещё большее презрение. Но, как часто и бывает в жизни, презрение это надо было прятать глубоко, ибо и личное благополучие, и достаток да и сама жизнь порой зависели от презираемых. Пилатовский монолог о сенаторах и вообще о Риме, был созвучен внутреннему убеждению грека. Здесь он понимал старика, но вот ответить на возникший в нём же вопрос: «А смог бы он вот так отказаться от всего и уединиться в глуши?», он однозначно не мог. Что ни говори, но он всё же предпочёл оставить свой Коринф и бросился искать славы и денег в Рим. И если бы судьба свела его с кем либо из знатных и сильных, то не стал бы он одним из тех, о ком старик говорил с насмешкой и отвращением? Город свиней всё же заманчив и желан для многих, и только единицы находят в себе силы и достоинство пренебречь всем тем, чем этот город заманивает. « А ведь он сам признаётся, что поначалу эта свиная доля привлекала и его... - размышлял грек в своём одиночестве. - И он только благодаря встрече с этим магом отказался от неё...Да, что же этот маг сказал ему такое, что полностью заставил сменить и мысли и цели и смыслы...» Димитрий соскользнул с ложа и взяв светильник направился в свою спальню. Свиток лежал на столике возле кровати. Он зажёг большой светильник и поставив его у изголовья уселся на кровать. Развернув свиток грек нашёл абзац на котором остановился и принялся за чтение. Он не особо углублялся в смысл прочитанного более обращая внимание на описание событий и дел, приписываемых магу, так он решил для себя называть того, о ком и рассказывалось в свитке. Некоторые слова, сказанные магом, и дела, совершённые им, вызывали удивление Димитрия, некоторые - возмущение, а иногда даже раздражение. Прочитав следующие строки: «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч. Ибо Я пришёл разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её» он с иронией подумал: «а мужа с женою его»? Но то, что прочитал он дальше вызвало уже не иронию, а раздражение: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня». « Как же надо вознестись в собственных глазах, чтобы такое сказать... - с каким то даже гневом подумал грек. - Это явно слова безумного...или бога - искоркой промелькнула мысль - а о каком Отце он постоянно упоминает? Может быть все эти слова имеют какой то тайный смысл...что он хотел этим сказать, что любить его важнее, чем любить своих родителей или детей? Безумец! Или Бог? Если принять на веру исцеление слепых, очищение прокажённых...но воскрешение умерших, как это возможно? Нужно повнимательней разобраться с этим - решил он. - Всё, что вызывает вопросы, особенно сказанное магом, надо отдельно выписать для себя и поговорить об этом со стариком. Всё это происходило в то самое время, когда он был там! Интересно, он то сам верит в истинность всего написанного здесь? По всей вероятности нет! Хоть он и говорит о маге с восторгом и восхищением, но говорит как о человеке... хоть и сравнивает его с царём. И даже решил описать свою встречу с ним...хотелось бы знать, что он там пишет?» Димитрий отложил свиток и прислушался. По всей вероятности ночь уже перевалила на вторую стражу. Он поднялся, и взяв светильник вышел из спальни. Пройдя по коридору он оказался в атриуме, и подойдя к столу уселся в кресло старика. Таблички лежали двумя стопками. Справа исписанные, слева стопка чистых. Он отложил в сторону несколько чистых решив взять их для своего исследования свитка. Затем, после некоторого раздумья, он взял одну из исписанных табличек и подвинув поближе светильник углубился в чтение. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «...а чтобы рассмотреть суть за яркой мишурой мне потребовалось время. Тогда же, этот мой первый опыт общения с народом, которым повелевать послал меня принцепс, оказался поучителен для меня. Пойдя у них на поводу я утвердил их в мысли, что и впредь не решусь применить силу, а они, играя на этом, смогут управлять мной. Больше подобного я не позволял себе. Впоследствии я узнал, что некогда, над главным входом в иудейский Храм возвышался золотой римский орёл водружённый там царём Иродом. И никто не открывал рот свой и не противился его воле. Дерзнувших же низвергнуть орла он сжёг огнём. Только жёсткой рукой можно было управлять этим народом. Нашу же снисходительность они принимали за малодушие или даже слабость. Кто прожил среди иудеев долгое время поймёт меня. Нет в мире другого народа, который был бы так спесив, самонадеян и мятежен. Этот народ так же выделяется среди прочих народов своей ненасытимой алчностью и несмиряемой гордыней. Не раз, и не два, сила римского оружия обрушивалась на иудеев. Квириний и Вар, а до них Помпей и Габиний наказывали и побеждали этот народ, как на поле брани, так и в укреплённых городах. Но ни кровь, ни огонь, ни тысячи крестов ничуть не научили их смирению и страху. Всегда в их среде бродит, подобно как в молодом вине, дух непокорности и часто всякие праздношатающиеся болтуны и бездельники увлекали за собой тысячные толпы, обольщая их красивыми речами, и, выдавая себя за посланников божества, обещали им свободу, подстрекая к восстаниям и мятежам против нас. После вышеописанного мной инцидента я сам решил посетить их столицу. Приближался один из главных иудейских праздников, и , как я знал из записок Копония и рассказов Грата, в этот день народ со всей страны стекался в город для жертвоприношения божеству всех иудеев. Я хотел видеть их почитание своего бога. А кроме того, было необходимо на эти дни усилить гарнизон, расквартированный в Иерусалиме, и обеспечить невозможность провокаций со стороны всяких бунтарей и разбойников. Я выступил из Кесарии за неделю до предстоящего торжества. Со мной шла когорта из размещённого в Яффе Италийского легиона. Клавдия осталась в Кесарии. Я не хотел утомлять её неизведанным и долгим путём, а нам предстояло преодолеть более 85 миль по иудейским дорогам, пыльным разбитым и непригодным для римских матрон. Двинувшись через Самарию мы заночевали в Сихеме, и к вечеру следующего дня были в Антипатриде. До Иерусалима оставалось около 30 миль, дневной переход походным маршем, но время позволяло, к тому же я не хотел входить в город в ночную стражу, когда все уже сидят у своих очагов и думают о ночных сновидениях. Уязвлённый прошлой неудачей я вновь решил войти в город при свете солнечного дня и во всей мощи и блеске римского военного строя. Это стало бы сдерживающим фактором для тайных бунтовщиков и смутьянов, а заодно напомнило бы иудеям, что хозяева здесь мы, а не они. В Антипатриде мы пробыли ночь и день и выступили из неё с заходом солнца. Восход встретил нас за десять миль до города. Но задолго до того, как мы увидели сам Иерусалим, зрелище, подобное чуду, удивило меня. Как будто ещё одно солнце, в своём нестерпимом блеске, засияло над вершиной открывавшегося впереди холма. Поражённый, я остановил коня, и прикрыв глаза пытался рассмотреть источник этого ослепляющего сияния. «Иудейский храм - заметив моё замешательство сказал сопровождавший меня трибун. - Ты будешь поражён ещё больше, когда увидишь его вблизи. До города ещё около 6 миль». Мы двинулись вперед, а пылающий над холмом огонь, как свет маяка, вёл нас по постоянно поднимающейся в гору дороге. Город расположился на двух противоположных холмах и был окружён мощной крепостной стеной. Мы приближались к нему по дамасской дороге, и чем ближе подходили, тем всё более и более его стены угрожающе нависали над нами, давя своей мрачной и угрожающей мощью. Тогда я впервые испытал ощущение, что и сами стены этого города ненавидят нас, так же, как и живущие в нём. Это ощущение постоянной ненависти не покидало меня все 10 лет моего прокураторства в Иудее. И я был прав. В этой стране всё ненавидело нас, а для их жрецов, и они не скрывали этого, мы, римляне, хозяева всей ойкумены, были не только ненавидимы, но и нечисты. Они считали себя осквернёнными даже прикоснувшись к нашей одежде! А кто же были они? О! Себя они считали избранниками богов. Но настоящими избранниками богов были мы, римляне, ибо мы властвовали над ними, и пусть тешут себя рабы гордыней или презрением, или упиваются своей ненавистью, но они платили нам дань и мы утверждали им царей. Город не впечатлил меня ничем. Если бы не их царь, отец бывших тогда тетрархов, в городе не было бы даже достойного дворца. Как я впоследствии узнал это он вновь отстроил храм и придал ему нынешнее величие. Благодаря ему в Иерусалиме появился театр, цирк и амфитеатр. Его дворец стал местом пребывания римских наместников, а возведённая им в честь Марка Антония крепость стала казармой для расквартированного в городе гарнизона. Базилика, выстроенная им с южной стороны храма, была поистине украшением города и излюбленным местом встреч для местных купцов, придворных и храмовых служителей. Мы вошли в город через северо - западное предместье и миновав Дамаские ворота вышли к крепости Антония. Здесь разместилась когорта приведённая мной. Трибун Целлер командующий иерусалимским гарнизоном приказал двум декуриям сопровождать нас к дворцу Ирода, где была резиденция префекта. Это, пожалуй, было единственное место в городе достойное царей по своему комфорту и роскоши. Цель этой моей исповеди не описание Иерусалима и тех зданий и сооружений, которые построил Ирод. Как я уже писал выше, к сожалению, за грандиозностью и величием выстроенных дворцов и храмов, прячется, почти всегда, низкая и жестокая душа властителя. А всё сооружаемое им вызвано тщеславием или гордыней. Повторюсь, истинное величие не нуждается в грандиозности дворцов и триумфальных арок. Но дело не в этом. Прежде чем речь пойдёт о моей встрече с Праведником я хочу тут рассказать о храме, и о той роли какую он сыграл во всей этой истории. Главным обвинением предъявленным жрецами Праведнику было то, что он, якобы, грозил разрушить храм и в три дня воссоздать его. Обвинение было не только смехотворно абсурдным, но и лживым, тем не менее оно стало причиной смерти невиновного. Но вернёмся к храму. На следующий день я посетил гарнизон. Крепость, в которой квартировали воины, через галерею соединялась с храмовой площадью. На этой галерее и располагались солдаты во время иудейских богослужений и жертвоприношений. Крепость имела четыре башни по своим углам, две из которых возвышались над храмовой площадью, и с которых открывался великолепный обзор всего комплекса. Надо признать, подобного святилища я не видел в своей жизни. Ни храм Юпитера Капитолийского, ни храм Аполлона в Дельфах, ни Дианы в Эфесе не сравнятся с тем, что соорудили иудеи для своего божества. И дело не в грандиозности самих зданий, а в богатстве и великолепии их убранства и самой отделки. Храм был построен на хребте мощно укреплённого холма высотою в 300 локтей. Всё пространство вершины было выровнено и обнесено двойными галереями покоившимися на беломраморных, по 30 локтей вышины каждый, столбах. Вся площадь, ограниченная этими галереями была выложена цветной мозаикой, а в центре её, окружённое стенами из такого же снежно-белого мрамора возвышалось само здание святилища. В этой стене было 10 ворот, по четыре с юга и севера, и двое с востока. Высота каждых составляла не менее 30 локтей высоты и 15-ти ширины и все они были покрыты золотом. Но ещё более удивительным было само святилище. Его высота составляла локтей около ста, а вершина его по всему периметру была окружена золотыми треугольниками, по 4 локтя в высоту каждый. Они то и создавали эффект горящего факела под лучами солнца. Но и это ещё не всё. В святилище вели ворота локтей 70 в высоту и не менее 25 в ширину. Как я уже говорил высота фронтона святилища была около 100 локтей и вся покрыта золотыми листами, так же как и ворота и косяки и все стены святилища. Справа и слева от ворот стояли два золотых столба вершины которых обвивали виноградные, золотые же, лозы, с которых свешивались виноградные гроздья в человеческий рост. Эти ворота не имели дверей, и сквозь них виднелась внутренность храма, тоже вся покрытая золотом по всей высоте и глубине. Это всё смог я разглядеть своими очами, с башни крепости, ибо в храм было запрещено входить неиудеям, а в самое святилище мог войти только их верховный жрец, и только раз в год. Как мне рассказали потом, в глубине святилища была ещё одна комната, называемая у них «святое святых», и она тоже вся от потолка до пола была покрыта золотом. В ней хранились главные сокровища иудейского богослужения. Её отделял от основного помещения великолепный занавес из самых драгоценных тканей, какие только существовали на тот момент в мире. Эта завеса символизировала, по замыслу иудеев, вселенную и расшита была в виде неба. По странному стечению обстоятельств, и к великому огорчению и даже страху иудейских жрецов, предавших на смерть Праведника, именно в момент его смерти этот занавес сам собой разорвался пополам. Они винили в этом произошедшее в тот день землетрясение, но, как ни странно, разрыв занавеса оказался единственным последствием землетрясения, как для храма, так и для города. Рассказав о внешнем благолепии и, по истине, ослепляющем богатстве иудейского храма перейду теперь к внутренней сути, к смыслу и цели самого существования этого святилища, как я думаю, единственного во всем мире. Храмы строят люди. Люди же и наполняют их стены своими догмами священнодействия, порядком жертвоприношений и правилами почитания богов. Иерусалимский храм открывал свои двери с восходом солнца под заунывный звук шофара, объявлявшего всему городу о начале нового дня. Я написал - двери, но это были ворота из коринфской меди, по своим размерам и весу столь огромны, что не менее двадцати человек из храмовой стражи открывали их утром и запирали на ночь. Тотчас же, по открытии, передний двор храма заполнялся толпами люда и повозками с птицей, овцами, агнцами, козлами, коровами и волами. Всё это сборище человеков и скотов мычало, блеяло, кричало и ругалось из - за лучших мест в галереях и на скамьях. Менялы занимали восточные галереи, торговцы птицей устраивались на северной стороне, а продававшие скот на южной. Таким образом, вся прихрамовая площадь моментально, в течение часа или даже меньше, превращалась в подобие римского бычьего рынка. Потом появлялись храмовые рабы и собирали плату с торговцев и менял. К третьему часу в храм начинали стекаться пришедшие в город на праздник. Каждый вёл с собой жертвенное животное, или мог купить его прямо здесь у торговцев. К этому же времени на всех трёх дворах храма появлялись крытые серебром ящики, так называемые сокровищницы, в которые приходящие ложили добровольные пожертвования. С этого же часа начиналось и жертвоприношение. До 11 часа дня, пока солнце не подошло к вершинам западного нагорья, стоял в воздухе непрерывный рёв и тревожное блеянье, обильно сдобренное тяжёлым, и приторным до тошноты, запахом крови. Места, отведённые под жертвоприношение, были завалены грудами требухи и залиты лужами крови. Служители не успевали вывозить внутренности убитых животных, а скудость и недостаток воды не позволял быстро смывать их кровь. Тучи мух, казалось со всей Иудеи, слетались сюда, чтобы утолить свою жажду крови. А телеги с требухой целыми караванами выезжали из восточных ворот и везли сочащиеся кровью внутренности на свалку, где уже пылал огромный костёр и кружились тучи падальщиков и рыскали сотни бродячих псов в предвкушении пира. Стоило подуть австру и весь этот аромат горящего мяса и копоть сжигаемой плоти накрывал Иерусалим. Глядя на всё это я проникся таким отвращением к происходящему, что меня самого чуть не вырвало. Заметив моё состояние стоявший рядом Целлер протянул мне пропитанный миррой платок. « Так каждый год - сказал он. - Они собирают огромные деньги, казнохранилище храма до потолка забито золотом, но провести акведук в храм, как они говорят, не богоугодное дело. Грат пытался их убедить, но без успеха. Как я понял самое богоугодное дело для них это копить золото». - Целлер рассмеялся и добавил: «Когда нибудь, и кто нибудь, я думаю, решится и заберет всё накопленное ими. Однажды это сделал Красс, конфисковав 2000 талантов храмового золота. Но с тех пор прошло уже 90 лет и они опять накопили не меньше. Для кого?». Тогда мне впервые пришла в голову мысль конфисковать часть их казны и построить им акведук, чтобы обеспечить храм достаточным количеством воды. Пусть даже вопреки их воле, но во благо и народа, и города, и храма. Подобное жертвоприношение совершалось каждый год, и каждый год в эти дни я приводил в Иерусалим воинов и наблюдал одну и ту же картину с горами требухи и ручьями крови. И однажды меня буквально пронзила мысль: «Их божеством был храм. Они поклонялись этому позолоченному внешне и набитому золотом внутри святилищу. Ему они приносили свои жертвы, им они гордились и им превозносились пред другими народами». В этом бы не было ничего удивительного. Каждый народ создаёт своих богов и поклоняется им. Мы, римляне, сделали своим божеством государство и ему в жертву отдавали свои жизни, ради его величия шли на смерть наши предки, память о величии духа которых сохранилась в нашей истории. Греки сделали богами свои пороки и похоти. Пьянство они назвали жертвоприношением Вакху. Блуд почтением Венере, мужеложество слабостью Юпитера, тем самым дозволив себе любые непристойности и мерзости. Иудеи же обожествили свой храм. А жертвами ему избрали не добродетели и мужество, а золото. Они набили им все внутренности его, а город был грязен, тесен и пылен. Не говоря уже об общественных банях, в городе отсутствовала даже клоака. Зачем же они копили этот клад? На какие нужды и для каких грандиозных начинаний складировались в храме эти тысячи талантов золота, и несчётное количество серебра? Ответ был только один - алчность, неутолимая и скупая, заполнила сердца иудейских жрецов. Она управляла ими, а они, полностью порабощённые ею, обольщали народ своим мёртвым обрядом. И боялись, боялись до того, что готовы были пойти на любую ложь и преступление, чтобы не утратить своей власти. Они кормили из своих рук целый легион так называемых книжников, которые так и сяк толковали их законы, чтобы держать в невежестве толпу. Потому то они и выступали против любого посягательства на их авторитет. Потому то они и осудили на смерть Праведника, не побоявшегося обличить их во лжи и в идолопоклонстве. Тогда же я сразу после праздника покинул город. Я не принял приглашения ни Ирода, галилейского тетрарха, желавшего завязать знакомство со мной, ни их первосвященника, выказавшего мне свою благодарность, которая больше была похожа на насмешку, за мой отказ установить сигны в Иерусалиме. Покидая город на восходе солнца и удалившись от него стадий на 10 я обернулся и вновь увидел пылающий золотом шпиль храма. Но в этот раз зрелище напоминало бушующее на холме пламя, а не солнечное сияние. Это был второй год моего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия. А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». Этими словами заканчивалась табличка. Димитрий аккуратно положил её в стопку и хотел было взять следующую. Его любопытство не было удовлетворено прочитанным. Как то мельком, в нескольких словах, упоминался тот, кого Пилат называл Праведником, а Димитрий магом. «Да, конечно, размышления старика об иудеях, богах и храме интересны, но только как наблюдения и мысли. Ничего нового в них нет. И храмы строят люди, и богов творят люди. Вернее сказать, самые мудрые или самые лукавые из людей. Боги нужны им чтобы утвердить свою власть над толпой. А толпа тоже не может жить без богов и жрецов! Должен же кто то оправдывать их пороки и успокаивать их совесть. Но, что ни говори, а полез он глубоко. За подобные мысли о богах когда то можно было попасть под обвинение в развращении нравов и даже богохульстве. Сейчас же это никому не интересно. Боги давно умерли, и римские, и греческие и, наверное, и иудейские тоже. Все сейчас поклоняются золоту, а иудеи, судя по запискам старика, первыми поняли всемогущество этого бога». Грек даже почувствовал какое то превосходства над стариком, что то подобное высоте взрослого над ребёнком. - Терзания его совести свидетельствуют о незрелости его ума, - заключил Димитрий. - Наверное, так и есть. Эти его метания о посмертной доле...А ведь всё просто - душа, как набор атомов, распадается и... всё. Кто это знает - живёт здесь и сейчас. А кто мечется не живёт ни здесь, ни там... Ему показалось, что подобным утверждением он поставил точку, как поставил диагноз болезни старика. Грек ещё раз посмотрел на таблички и решил идти спать. - Незрелость ума... - повторил он вслух. - Только вот чьего? Может быть твоего? Вдруг искоркой насмешки вспыхнула мысль, на удивление чуждая всем предыдущим. «Когда все, как ты утверждаешь, поклоняются золоту, вдруг появляется сумасшедший, который обладает чудодейственной силой слова и дела, и говорит о каком то царстве справедливости. Он призывает людей к нравственной чистоте и умирает за свои слова, распятый на кресте, как презренный раб. Но слова его настолько проникли в сердца людей, что даже ныне, спустя 35 лет, тысячи мужей и жён готовы умирать, как и он, и умирают за своё право быть людьми...Это что? Тоже незрелость ума...» - Да...- растерянно, и даже ошеломленно, прошептал Димитрий, - может быть я чего то недопонимаю...и всё, чем я жил до сих пор...заблуждение? Он даже испугался этой мысли. Она пронеслась в его сознании как вспышка, но явно, что пришла откуда то извне, а не родилась в его сердце. Тогда он ещё не знал, да и не был готов знать, что «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит». Димитрий встал и взяв несколько чистых табличек пошёл в свою спальню. Третья стража ночи подходила к концу. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Двуколка императорской почты двигалась впереди повозки Клавдии Прокулы. Гай следовал за ней, держась метрах в 100 и ориентируясь по огню её фонаря, тусклым пятном маячившего в ночной мгле. Иногда лошади сами ускоряли свой бег и почти догоняли двух всадников - преторианцев следовавших за двуколкой. Тогда Гай даже мог рассмотреть императорского орла на заднике, освещаемого закреплённым над ним фонарём. Он натягивал поводья заставляя этим коней смиряться, и давая двуколке уйти вперёд. Ночь в Городе и ночь вдали от города совсем не походили друг на друга. Город боролся с ночью, пытаясь всеми силами прогнать её со своих улиц. Его улицы, площади, харчевни и форумы противостояли ей и огнём осветительных факелов, и буйством ночной жизни, кипящей похотью, беззаконием, воплями избиваемых и визгами пьяных блудниц, и криками их клиентов. Но стоило выехать за римские стены и миновать хотя бы 3 или 4 миллиариума , и ты погружался совсем в иную ночь. За пределами города властвовала ночь первобытной природы. Её не тревожили человеческие страсти в том буйстве, в каком они проявлялись в Риме. Её плоть не разрывали сполохи вездесущих факелов. Она освещалась золотой россыпью звёздной мантии своей матери Селены, а её густую звенящую тишину мог нарушить только крик ночной птицы, или, как в нашем случае, стук колёс редких припозднившихся путешественников. Следя за дорогой Гай несколько раз оборачивался и всматривался в хвостатую звезду. Она висела по левую сторону, у самого горизонта, угрожающе направив свой огненный клинок на восток. - А звезда то указывает на восток... - пробормотал он в раздумье, - и я готов поклясться и своими богами и римскими, оттуда следует ждать чего то...чего то важного...и опасного. Наверняка, вновь погибнут люди...прошлая звезда указывала на север и восстали ицены, а кроме того чума выкосила целые трибы, обезлюдив город. Только вот когда этого ждать? Боги, почему то, предупреждая людей о бедах, не указывают сроки...На то они и боги - вздохнув решил Гай. Но мысль продолжала бодрствовать. «А если бы и сроки указывали, что бы изменилось? Даже пусть эта звезда заговорит человеческим голосом и скажет: «То-то и то-то ждёт вас через месяц...Ну ты и завернул! - усмехнулся сам себе Гай. - Звезда заговорит...Нет, пусть лучше так - боги послали кого то сказать людям: «то-то ждёт вас через месяц». И кто поверит? Может быть, единицы...и то сомневаюсь. Греки же, уже рассказывали о чём то подобном. Их царица имела дар предсказаний и пыталась предупредить их о бедах, а они насмехались над нею и не верили ни одному её слову... Но должен же кто то быть, кто понимает и знамения, и разумеет сроки? Наверняка есть...мудрецы - жрецы, знающие тайное...». Гай ещё раз обернулся чтобы посмотреть на комету. «Пусть боится цезарь». Вспомнились ему слова госпожи. «Да, отважная женщина моя госпожа. Откуда это в ней? Хрупкая, кажется беззащитной и слабой,а дух воина» Он откинул полог повозки и посмотрел внутрь. Масляный светильник еле тлел, крошечным язычком пламени не столько освещая повозку, сколько сгущая проникшую в неё ночную тень. Клавдия полулежала на подушках укрывшись шерстяным покрывалом. Казалось, она спала убаюканная равномерным скрипом колёс и ночной истомой. Гай осторожно опустил полог на место и вновь вернулся к своим размышлениям. Они помогали ему противостоять сну, а порой даже рождали вопросы, которые заставляли удивляться и искать на них ответы. Не всегда простые. Клавдия не спала. Она лежала закрыв глаза. У человека есть одно поразительное свойство - открытыми глазами мы видим настоящее, а закрывая их видим прошлое, и даже, порой, будущее. Клавдия была в прошлом. Иерусалимское сновидение, повергшее её в ужас 35 лет назад, оказалось пророческим, и исполнилось во всех своих жестоких подробностях в эти дни в Риме. За малым, и для неё непонятным и даже обидным, исключением, всё произошло так, как и привиделось ей тогда. Но! Во сне её влекли на казнь вместе с Праведником, её тело рвали плетьми и её же бросали на растерзание зверям. В жизни же всё это произошло не с ней, а с теми, с кем она делила хлеб, с кем разделяла чашу и с кем уже многие годы трудилась бок о бок, пытаясь привнести в этот мир страдания и угнетения чуть больше милосердия, доброты, правды. То есть того, что завещал нести людям Праведник. Праведник был оклеветан и предан на смерть, и ныне так же были оклеветаны и преданы на смерть его ученики. Почему же она не разделила эту же участь, которая была ей явлена через сон? Её отъезд из Рима, в самый разгар казней и гонений, непосвящённым мог показаться бегством из страха за свою жизнь, и это очень мучило её. Она была готова умереть вместе с сёстрами и братьями, и ждала каждый день, что и за ней придут городские стражи. Но дни шли, а её никто не трогал. Она не пряталась, и даже каждый день ходила в городскую тюрьму пытаясь передать томящимся там хоть что то из пищи. Её прогоняли, а иногда и пускали внутрь. Всё зависело от стражи и их декурионов. Одни строго соблюдали правила, другие любили денарии. Там же, в туллиануме, находился и один из тех, кто был непререкаемым авторитетом для всех, живущих в Риме, учеников Праведника. Два года назад он был доставлен в Рим из Иерусалима потребовав суда цезаря. Клавдии удалось посетить и его, а так, как он уже два года находился в узах, то стража, зная его, не препятствовала посещениям. Всего трижды удалось ей встретиться с ним, но эти встречи, встречи душ приговорённых миром к смерти, но обречённых на бессмертие, дали ответ на многие её вопросы. Этот человек, посвятивший всю свою жизнь Праведнику и проповеди его учения, поручил ей доставить его послание в эфесскую общину. И, кроме того, взял с неё обещание сохранить все писания, послания к общинам и письма к братьям. И не только сохранить, но и перевести на греческий, латинский и, многократно размножив, разослать по всем общинам в Азии, Ахайе, Понте и Испании. - Это твой долг пред Ним - сказал он ей в последней беседе. - Не спеши умирать, соверши этот труд любви. Он принесёт больше плода, чем твоя смерть в амфитеатре. Не спеши... - повторил он и при расставании. - В своё время Он призовёт и тебя. Придя после этой встречи домой, она и отправила в имение сундук со всеми находившимися у неё свитками, оставив при себе только его послание, и приказала собираться в дорогу. Через два дня узник был убит. Ему отрубили голову в амфитеатре Статилия Тавра, где казнили всех христиан имеющих римское гражданство. Остальных, до кого смог добраться Тигеллин, распинали на крестах или отдали зверям, а несколько десятков мужчин, обмазав земляным маслом и смолою, подожгли на столбах в садах Мецената сделав из них осветительные факела. И вот, эта изощрённая и бесчеловечная жестокость, применяемая палачами в способах умерщвления их жертв, не виновных ни в чём, кроме желания жить по правде, была необъяснима и непонятна Клавдии. Получалось, что заповедь о любви к ближнему, к чему и призывал Праведник , ненавидима абсолютным большинством людей, как в Риме, так и по всей империи. Это было видно по глумлению толпы над казнимыми. Ненавидима так, что для уничтожения её приверженцев, учеников Праведника, допустимы любые способы, и самый главный из них - клевета и жестокость. Жестокость в отношении ближнего была гораздо желаннее людям, чем любовь. Более того, жестокость, казалось, была рассеяна каким то злым, ненавидящим всё живое, богом, везде. Она проникла в семьи и дома, она жила на улицах и в амфитеатрах, ею были наполнены законы человеческие и божественные. Подобные выводы ничего, кроме боли и страдания не приносили. Утешением и надеждой были слова казнённого узника, сказанные им при последней их встрече в тюрьме: «Все, желающие жить по правде будут гонимы и убиваемы. Этот путь прошёл Он, этим же путём идём и мы, Его ученики. Другого пути в Его Царство нет». Её разум понимал и принимал эти слова, но сердце! Сердце не принимало и не понимало человеческую жестокость. Ей вспомнились первые строки элегии Тибулла, некогда подаренной ей Пилатом, и так удивившие её тогда, в детстве: «Кто же тот первый,скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе своём». И вот, - тот, неизвестный первый, дикий и жестокий, сумел засеять своей жестокостью всё человечество. И люди изощряются в убийствах себе подобных придумывая всё более и более жесточайшие казни и пытки. Зачем? Неужели страдания казнимых настолько вожделенны, что чем большую муку несёт убиваемый, тем большее сладострастие получает и палач и зритель? Она сама видела эти толпы, спешащие на зрелища, в объявленные эдилами дни казней христиан. Амфитеатры были переполнены желающими видеть жесточайшие страдания женщин и детей, отданных на растерзание хищникам. А в сады Мецената, после захода солнца, текла многоголовая человеческая река, освещаемая горящими телами мужей, братьев и отцов тех, кого днём, в амфитеатре Тавра, растерзали голодные пантеры и медведи. Откуда же в людях эта жажда видеть чужие страдания? Клавдия даже застонала от подобных мыслей и открыла глаза. Гай, услышав её стон - вздох, откинув полог заглянул в повозку. - У тебя, госпожа, всё хорошо? - спросил он, внимательно всматриваясь в неё. - Да, Гай, не беспокойся, немного устала, попробую заснуть... Где мы? - спросила Клавдия поправляя подушки и поудобнее устраиваясь на своём походном ложе. - Проехали 12-ый миллиариум. - ответил Гай. - Может быть, госпоже, стоит остановиться у ближайшей гостиницы и переночевать там? А утром путь продолжим? Ему было жалко свою госпожу. Путешествие в 120 миль на повозке покажется нелёгким испытанием и для молодой женщины, а госпоже уже под 60. Дорога то никуда не денется, а вот госпожу надо беречь. Он был готов нести её на руках до самого имения, но это было невозможно. Возможно было ехать в повозке, но так, чтобы щадить госпожу и не утомлять её. Чего он и добивался своими настойчивыми просьбами. Выслушав его Клавдия согласно кивнула. Гай радостно склонил голову и опустив полог обратился к дороге. Двуколка так же маячила впереди, но он всматривался в ночную мглу надеясь разглядеть огни придорожных харчевен. Но впереди была только темнота земли и серебристая россыпь неба. Прокула вновь откинулась на подушки и отдалась прежним мыслям. Жестокость и ложь, как оказывается, более желанны обществу людей, чем милосердие и истина. Почему так? Вот на этот то вопрос Клавдия и пыталась найти ответ. Обратившись к своему детству она вспомнила первое посещение амфитеатра. Ей было тогда лет 12 и отец взял её с собой на устроенные Тиберием гладиаторские бои. Она слышала этот восторженный рёв толпы то с одной, то с другой стороны, в зависимости от того, кто убивал - фракиец германца, или германец фракийца. Она видела искажённые каким то звериным оскалом губы ревущих от восторга и вожделения мужчин и жён, выбрасывающих вверх руки в моменты когда чей то меч или трезубец входил в тело противника и рвал его. Она в ужасе оглядывалась по сторонам, надеясь увидеть слёзы жалости хоть на одном лице, но замечала лишь восторг неутолимой кровожадности. А ведь там были и её сверстницы и сверстники, так же приведённые на это зрелище, и откровенно наслаждающиеся им. Получалось, жестокость сеялась с самого детства в сердца римлян, да и не только римлян. Цирки с травлями животных и убийством людей присутствовали по всей империи во всяком, мало - мальски, приличном городе. А жестокость, привитая с детства, в зрелые годы уже и не жестокость, а обычная норма поведения. И господа кормят своих рыб живыми рабами, или просто убивают из развлечения на потеху гостям. ТАНЕЦ Её память озарилась вдруг новой картиной. Это была Тивериада. Город, построенный на берегу Галилейского озера в честь Тиберия. Они были приглашены туда на день рождения Ирода, правившего этой землёй. Шёл уже третий год их пребывания в провинции, но тогда она впервые покинула Кесарию и сопровождала Пилата. Она сама выразила желание поехать с ним. То ли однообразие Кесарии стало утомлять её, то ли желание увидеть что то новое, а может простое женское любопытство, но, скорее всего, надежда встретить родственную душу среди жён или дочерей иудейской знати, приглашённой тетрархом на свой 50-летний юбилей. Ирод прислал за ними октофор и ждал их прибытия в окружении своих родственников и придворных. Гостей было не меньше сотни. Все разряженные в пух и прах. Женщины сияли и сверкали немыслимым количеством золотых браслетов, серёжек, цепочек, колец, заколок и диадем. Мужчины были поскромнее, все в белых, расшитых золотом и серебром хитонах и туниках. Именинник блистал в великолепном пурпурном плаще, отороченном серебряной узорчатой вышивкой, и золотом венке на своей довольно поредевшей и поседевшей шевелюре. Он с величайшим почтением приветствовал Пилата, в то время как его жена, ещё молодая, и яркая в своей зрелой красоте, приветствовала Клавдию. Её уста растянулись в лёгкой улыбке, даже, как будто, искренне дружелюбной, но глаза, холодные и настороженные, оценивающе оббежали всю фигуру и наряд Клавдии. Она даже сердцем почувствовала этот взгляд, и внимательно посмотрела на всё так же мило улыбающуюся Иродиаду. Но та быстро отвернулась, и взяв её под руку повела вслед за идущими впереди Иродом и Пилатом. Все двинулись за ними в пиршественный зал. Ложе Ирода располагалось в конце зала, на мраморном возвышении, к которому вели три ступени. Остальные столы были накрыты по обе стороны зала. Рядом с Иродом, с правой стороны было приготовлено ложе для них. Слева возлегла Иродиада. Ирод дал знак, и где то за ширмами, у входа в зал, запищали раненными птицами флейты и свирели. Им ответили нежным звоном тимпаны и застонали бубны. А из-за колоннады окружающей зал выскочили в вихре - хороводе танцовщицы. Торжество началось. Рабы с кувшинами не успевали наполнять чаши. Каждый, поднимающий чашу, пил, конечно же, за здоровье Ирода, за его счастливое правление, за богатство и благополучие его семьи...одним словом, вскоре все были пьяны и гвалт болтовни, пьяный смех, крики славословий, а нередко и ругань, стали заглушать даже звуки музыки. Клавдия ещё не овладела во всей полноте арамейским языком, и из обрывков фраз и разговоров, доносящихся до неё, поняла только то, что предметом обсуждений и споров был какой то узник, заключённый Иродом в темницу. Она разглядывала пирующих и видела только пьющие и жующие лица, как женщин, так и мужчин. Разгорячённые вином и потные от усердного пережёвывания подаваемых яств, они наслаждались жизнью, своим благополучием и знатностью. Столы были в кучах обглоданных костей и лужицах разлитого вина. Рабы сновали между ними убирая эти следы обжорства и пьянства. Она взглянула на Иродиаду. Та не пила вино, и с нескрываемым презрением смотрела даже и не на пирующих, а куда то поверх их голов, в пространство зала. Её тонкие пальцы в перстнях и с острыми кроваво красными ногтями, отщипывали ягоды винограда от огромной рубиновой грозди лежащей перед ней на золотом блюде. Она медленно отправляла их в рот, так же медленно пережёвывая. Ирод что то рассказывал Пилату с горячностью и постоянно заглядывал ему в глаза, как бы пытаясь найти в них одобрение и поддержку. Понтий лежал опираясь на согнутую руку и слушал болтающего Ирода. Он с отвращением, если даже не с ненавистью, смотрел на происходящее в зале празднование. Клавдия знала это его выражение лица и понимала кипящие в нём чувства, но покинуть пир они не могли. Это было бы оскорблением и породило бы вражду. Он заметил её взгляд и наклонившись к ней сказал на греческом: «Придётся потерпеть ещё несколько часов эту иудейскую вакханалию». Она согласно кивнула. Вдруг гвалт стал тише и через минуту затих вообще. Между столами появилась девочка лет 13-ти, она была в красно - фиолетовой палле накинутой на плечи и укрывающей всю её фигуру. Волосы, черными змеями - косами рассыпались вокруг её лица, нежно - розового, с алыми маленькими губами и большими глазами, сияющими зеленью изумрудов, под чёрными стрелами бровей. Она шла медленно, как бы давая всем присутствующим рассмотреть себя, и налюбоваться ею. Ирод перестал болтать и с удивлением следил за приближающейся девочкой. «Это моя дочь» - шепнул он Пилату, привставая навстречу подходящей. Взгляд Пилата сменил отвращение и раздражение на насмешливое любопытство. Иродиада всё так же отщипывая ягоды с улыбкой смотрела на остановившуюся перед ступеньками Саломею. Та оглядела возлежащих Пилата и Клавдию и обратилась к Ироду, застывшему в нелепо выжидающей позе. - Господин мой, - сорвалось с её губ. - Я приготовила тебе подарок. Ты позволишь показать его тебе? Ирод глядел на неё с какой то глуповато восторженной улыбкой. - Конечно, дочь моя… - наконец выдавил он из себя. Саломея обернулась и махнула рукой. За занавесом ухнул барабан, тело девицы вздрогнуло. Она прикрыла глаза а её руки взметнулись вверх, оголившись до плеч и сверкнув на предплечьях, обвившими их золотыми змейками. Барабан начал ускорять свой ритм и в такт ему задвигались ноги, бёдра, руки и голова танцующей девочки. Она кружилась, приседая и даже почти падая на мозаичный пол залы, но тут же взметалась вверх в неистовом порыве юной силы и красоты. Вдруг барабан замолчал и она замерла в полупорыве, как будто хотела взлететь над всем залом. На смену барабану пришла флейта и арфа. Смена ритма танца заставило всех ахнуть. Девица сбросила с себя паллу, и оказалась совершенно нага. Её нагота была прикрыта только туникой из драгоценного, почти прозрачного виссона, сквозь который сияла миниатюрная, расшитая жемчугом, набедренная повязка. Волосы темной волной покрывали её шею и грудь, ещё по девичьи нежную и упругую. И эта её нагота, ещё девичья, но выставленная во всей откровенности уже не таившегося в этом юном нагом теле порока, приковывала к себе невидимыми цепями похоти сотни глаз, следящих за каждым изгибом её тела, за каждым движением её рук и ног, головы и шеи. И, наверняка, уже «прелюбодействующих с нею в сердцах своих». А она, извиваясь под звуки музыки, казалось наслаждается этими излучающими похоть и вожделение взглядами. Клавдия была ошеломлена и самим танцем и манерой его исполнения. Она мельком взглянула на Пилата. Он смотрел на танцующую девицу оценивающе презрительно. Так рассматривают рабов на торжище. За то Ирод буквально таял от сладострастия следя за девой. Его глаза ощупывали каждый изгиб её тела, а язык то и дело облизывал губы. Иродиада соскользнула со своего ложа и исчезла в глубине колоннады, то ли возмутившись столь откровенным «подарком» дочери, то ли возревновав её молодость. И в самом деле. Казалось, девица пытается соблазнить и увлечь своим юным телом Ирода. - Она совершенно не знает что такое целомудрие в свои 13 лет - подумала Клавдия. Ей стало нестерпимо стыдно за эту девочку, а ещё больше за наблюдающих. Она покраснела и уткнувшись в стол ожидала конца «подарка». А девица, в волнах всё затихающей арфы, кружилась всё медленней и медленней, закинув руки за голову, и, наконец, замерла вместе с последним аккордом сорвавшимся со струны. В зале повисла тишина. Девица быстро наклонилась и схватив паллу накинула её на себя, сокрыв то, что ещё минуту назад было открыто всем взорам. Гости восторженно закричали и захлопали в ладоши. Ирод встал со своего ложа и поднял руки, не отводя глаз от Саломии. Все прекратили хлопать и кричать. - Господину понравился мой подарок? - тяжело дыша и с улыбкой глядя на Ирода спросила девица воспользовавшись повисшей тишиной. - Дочь моя, - облизывая губы и прижимая руки к сердцу ответил тот. - Твой подарок - лучший из всех, которые мне когда либо в жизни дарили...Он достоин самой высшей награды... Вожделение, пережитое им, бушевало внутри его и он даже заикался говоря. - Клянусь Богом отцов моих...- продолжал он, - что исполню любое желание твоё, какое в силах исполнить человек...Проси, дочь моя... Девица оглянулась и торжествующе оглядела сидящих за столами, как бы призывая их в свидетели царского обещания. - Позволь мне переодеться, господин - улыбнулась она Ироду, и не дожидаясь ответа исчезла в колоннаде. Ирод возлёг на своё ложе и подняв чашу пригубил. Было видно, что девица пронзила его сердце своей обнажённой откровенностью. Пилат с интересом вслушивался в их разговор, и даже покачал головой, услышав обещание Ирода девице. Ему было интересно услышать, что же попросит она в награду. Он наклонился к Клавдии и сжав её руку прошептал по гречески: «В лупанариях Субуры это дитя нашло бы себе достойное применение». - Может стоит уйти сейчас? - так же по гречески спросила она его. Он отрицательно покачал головой. Девица появилась в зале спустя час. Её уже и не ждали. Зал опять шумел многоголосицей женщин и мужчин, продолжавших питьё и поедание пищи, разбавляемое разговорами о танце, молодости, красоте, нарядах, прибылях и убытках и прочем, чем полны разговоры за пиршественными столами у власть имущих, да и всех прочих. В этот раз Саломия появилась в небесно-голубой, под цвет гиацинта, столе, прекрасно подчёркивавшей её стройность. Волосы были уложены и скреплены серебряной фибулой с крупным изумрудом. Она была прекрасна и нагой и одетой, и завидев её все опять прекратили болтовню и замерли в восторженном полупьяном ожидании. - Господин не забыл своё обещание? - дерзко и даже чуть насмешливо спросила она, остановившись перед ложем тетрарха. - Проси, дочь моя... - восхищённо осматривая её пробормотал Ирод. - Тогда хочу...- медленно и громко, чтобы слышали все в зале, как бы в раздумье протянула девочка, - чтобы здесь, сейчас, мне принесли голову того бунтовщика из Вифавары, которого ты содержишь в темнице... В зале повисла тишина. Опять сотни глаз неотрывно смотрели на девицу, одни с ужасом, другие с удивлением, третьи с одобрением. - Зачем тебе это, дочь моя? - в растерянности прошептал Ирод. - Возьми шарлах, возьми виссон, пурпур, жемчуг, золото...всё, что найдёшь в сокровищнице...твоё. Он посмотрел по сторонам пытаясь найти Иродиаду, но её не было. Пилат с интересом наблюдал за девицей. - Я так хочу,- она упрямо наклонила голову. - Ты дал клятву...здесь и сейчас - повторила она и взойдя по ступеням улеглась на ложе Иродиады. Тетрарх несколько секунд смотрел на Саломию, затем повернулся к телохранителю. - Сделай то, что она хочет.- сказал он. Солдат ушёл. Надо сказать, что в момент появления девицы пир фактически был остановлен. Всем было до озноба любопытно узнать, что же попросит девица, и затем уж, увидев исполнение её желания, восславить щедрость Ирода, и тогда уж продолжить веселье. Но услышав желание девицы, и её настойчивость в его осуществлении никто не решился вновь взяться за кубки и чаши. Все даже прекратили разговоры, и проводив воина глазами, молча ждали его возвращения. Эргастул был совсем недалеко. Клавдия не совсем поняла и просьбы девицы и ответа Ирода, и была удивлена переменой в настроении пирующих. - Что девочка попросила в награду? - спросила она Пилата, с удивлением оглядывая лица гостей, замерших на своих ложах в каком то тревожном ожидании. - Что попросила? - Пилат нашёл её руку и осторожно пожал её, как бы ободряя. - Эта прелестная девочка попросила убить человека в награду за её танец... - сказал он по гречески всё так же держа её руку. Ирод нервно теребил пальцами золотое шитьё своего пурпурного плаща и неотрывно смотрел на вход в залу. Солдат появился с большим серебряным блюдом, на котором лежало что то бесформенное, прикрытое коричневым женским платком. По мере того, как он приближался к ложе Ирода, гости, вставая, следовали за ним заглядывая через его плечи на блюдо. Девица, завидев вошедшего солдата, тоже встала с ложа и спустившись ждала его. Приблизившись к ступенькам солдат остановился и глядя на тетрарха сказал: «Твоё желание исполнено. Она здесь». Ирод молча указал на девицу. Саломея подошла к солдату и осторожно, левой рукой взяв край платка, откинула его. На блюде лежала человеческая голова, вся в густых черных волосах. Клавдия в оцепенении смотрела на то, как девочка, взяв правой рукой голову за волосы подняла её, разглядывая с каким то хищным блеском глаз. Голова лежала в лужице запёкшейся крови, уже не красной, а бурой и подобной клею. Эта кровь пропитала всю бороду, и когда девочка подняла голову, кровь, липкими нитями потянулась за ней. Девочка аккуратно положила голову на блюдо и накрыла платком. - Как она теперь будет жить с этим... - в ужасе подумала Клавдия, лишаясь чувств и проваливаясь в густую, звенящую бессмысленной какафонией человеческих голосов, тьму. Это было её первое и близкое знакомство с иудейской знатью, и с её нравами. Впоследствии она узнала кем был человек, голову которого так жаждала получить юная Саломия... И вот, в этот мир, упивающийся человеческой кровью, опутанный паутиной похоти и погрязший в стяжании пришёл Он, с проповедью о любви к ближнему, о нестяжании и чистоте. Он не призывал изменять этот мир, но звал в какой то иной мир. Его Мир. В мир, в котором «не поднимет народ на народ меча, и не будут больше учиться воевать. Где не будет жестокости и ненависти, а ребёнок будет играть со львом... где не будет зла и болезней, а столетний будет умирать юношей...». То, что Он говорил было настолько небывалым и невозможным, что большинству Он казался бы безумным фантазёром, но сила, действующая в Нём, одних повергала в ужас, а других заставляла верить в реальность Его Мира. И два этих мира полностью противоположны друг другу. Тот в котором я живу, мир жестокости и лжи, а тот, из которого пришёл Он, мир любви и правды. « Я хочу туда... - думала Клавдия. - К Нему. Те, кто погиб в Риме уже с Ним, а я...» Она с грустью вспомнила узника - старца. «Всегда помни и знай, -говорил он, - в Слове Его вся полнота всего сущего. Здесь и ключи жизни вечной, и ключи к Царству Его, и ключи к разумению. Во всех сомнениях своих обращайся к Слову Его и молись. Он ответит и укрепит и развеет все твои страхи. Потому то я и говорю тебе: не спеши умирать и унывать, а соверши свой труд любви и веры. Доноси до людей Слово Его - переводи и размножь и распространи по ученикам и общинам. Люди должны знать Путь, который он открыл для нас ценою своей жизни». « Я сделаю всё, что от меня зависит - мысленно пообещала она, - но я не понимаю, почему в мире Его царствует любовь, радость и правда, а здесь жестокость, похоть и ложь? Разве нельзя это изменить?» Спрашивала Клавдия своё сердце, то проваливаясь в полусонную дрёму, а то пытаясь вырваться из её липких оков. А ответ, на мучивший её сердце вопрос, был в свитке. Мало кто обращает своё внимание на этот эпизод. Большинство принимает написанное за некую чудесную аллегорию, не стоящую серьёзного раздумья. А вся суть нашего мира, и человеческого общества, кроется именно в этих словах Писания: «И возведя Его на высокую гору, дьявол показал Ему все царства вселенной во мгновение времени, и сказал Ему дьявол: «Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ИБО ОНА ПРЕДАНА МНЕ, И Я, КОМУ ХОЧУ, ДАЮ ЕЁ». БОЛЕЗНЬ. Тропинка становилась всё уже и всё круче. Она вилась среди огромных валунов громоздящихся до самой вершины. На остром пике которой полыхал яркими мятущимися сполохами то ли костёр, то ли факел, разбрасывая в окружающую тьму звездопад искр. Серые, мрачные и замшелые валуны, изъеденные змеящимися по ним трещинами, теснили тропинку с обеих сторон. Из трещин и между валунами торчали жухлые и колючие клочки тёрна и шиповника. Старик из последних сил карабкался по этой тропинке, цепляясь за края валунов, и в кровь раздирая ладони колючками кустарника. Луна, огромным серебряным зеркалом висела на черно-фиолетовом полотне неба освещая тропинку, взбирающегося по ней старика, горящую вершину и всю окрестность, до самого горизонта вонзающуюся острыми пиками, так же пылающих огнями, утёсов и скал в ночную бездну. Он устал, и сев на валун вглядывался в уходящую к вершине тропинку. Ему вспомнился Сизиф, вечно взбирающийся в гору со своим камнем и вечно падающий вниз, чтобы вновь начать восхождение и вновь быть низвергнутым. «Сколько же ещё будет длиться эта тропинка и скоро ли вершина»- подумал он. Ему вдруг захотелось посмотреть назад, на пройденный путь, и обернувшись он вздрогнул от ужаса. Тропинка обрывалась в пропасть. У него даже закружилась голова от увиденного. «Как же я смог добраться сюда?» - Парализованный страхом подумал он судорожно вцепившись двумя руками в трещины валуна. «А если я сорвусь, или поскользнусь, или споткнусь...» лихорадочно думал он, отвернувшись от открывшейся внизу бездонной пропасти. Ему показалось, что камень, за который он держался двумя руками, зашатался и сдвинулся со своего места медленно и неотвратимо приближаясь к бездне. Волна ужаса накрыла его... «Клавдия! Клавдия!» - захрипел он ища хоть какой то опоры или помощи, и... проснулся. С минуту, или чуть больше, он приходил в себя очищая сознание от сна и возвращаясь в явь. В висках стучали маленькие, но назойливые молоточки, рот был полон какой то горечью, а тело покрыто испариной пота. За стенами виллы было ещё темно, вероятно, подходила к концу четвёртая стража ночи, и солнце только -только приближалось к горизонту. - Что это со мной? - подумал он. - Как мерзко я себя чувствую... Старик растёр руками виски, и наклонившись взял со столика чашу с водой. Сделав из неё несколько глотков он вновь улёгся на ложе. «Не нужно тебе было лезть в море, а потом, ещё не высохшим, как следует, верхом возвращаться домой. Забыл сколько тебе лет? - со злой насмешкой укорил он сам себя, но тут же решил: А , ерунда! Надо сказать, пусть приготовят баню... и растереться египетским бальзамом...». Его память вернулась к кошмару сна и отчаянному крику о помощи. « А и в самом деле - с тоской подумал он. - Клавдия - единственный в этом мире близкий и понятный мне человек...И только моя гордыня разделяет нас...Нет, разделяла нас. - поправил он сам себя - Она приедет и я не отпущу её больше в Рим, или нет, я разделю с ней её путь, пусть даже и придётся для этого вернуться в город и умереть! Да и что дало мне моё одиночество? Мудрость? Я познал смысл жизни? Понял для чего я пришёл в этот мир? Мне открылась Истина о которой приходил свидетельствовать Праведник? Нет! Да, я много чего узнал из книг, ранее неизвестных мне. Да, я сохранил себя от той липкой грязи, в которой корчится Рим, но и Прокула сохранила себя, хотя и жила среди этой грязи... Она не прочла столько, сколько я, но почему то для неё более понятны те вопросы, на которые я так и не нашёл ответа в десятках прочитанных мной свитков и книг. А жизнь прожита...моя то точно. Сначала я проливал кровь, свою и чужую, как воин. Потом судил и властвовал, как легат цезаря, над чужим и враждебным народом. А потом пытался забыть и убежать и от первого и от второго. Убежал? Убежал за 120 миль от Рима, но не от себя и своей памяти. Да, и всё ближе и ближе погребальный костёр...и он будет такой же, как и у тех, кто выбрал грязь. Так в чём же смысл? Нет, не всеобщий, его знают только боги, а вот смысл твоей жизни? Странно... - удивился Пилат, - почему я говорю о себе в третьем лице? «твоей жизни» - моей жизни! Я отказался посвятить её Риму, я наполнил её отвращением и презрением к людям, я не разделил её даже с женщиной, которая всегда была рядом со мной и... любила меня... А я, с высоты своей гордыни, смотрел на неё снисходительно и даже, порой, со злым раздражением... мне казалось, что она очень уж задержалась в своём детстве, со своими идеалами, и пора ей взрослеть...как всё же глуп и самодоволен в своей глупости был я... И, как это не досадно понимать, она всегда была сильнее тебя...именно своей любовью и добротой! Опять - тебя! Меня! Меня! Нет, конечно, речь не о силе физической, а о силе настоящей, силе нравственной...». Старик почувствовал, как горький ком поднялся от его сердца к горлу, и даже до глаз, наполнив их слезами. « Да, слезлив и жалостлив стал я... – в лихорадочном ознобе шептал он, сглатывая ком. - Нет ничего страшнее и горче, чем осознавать пустоту прожитых лет и полную невозможность хоть что то изменить или исправить...Всё в прошлом...В настоящем только я и Клавдия... и этот сон... что же там, на вершине, куда я так и не добрался во сне? Погребальный костёр, и омытые вином кости в колумбарии...которые некогда звались Понтием Пилатом...или же...что там за огонь?» Он уселся на кровати и взяв у изголовья небольшое полотенце намочил его в чаше и обтёр им свою голову, лицо и грудь. - Что же там, на вершине? - назойливо стучали молоточки в его голове, эти же слова пульсировали в кровяных артериях по всему его телу. Сил совершенно не было. Он вновь улёгся на своё ложе и закрыв глаза отдался этому пульсирующему во всём его теле ритму пяти слов. «Плохо мне... - с тоской подумал он. - Неужели пришло время уходить? Нет, я ещё должен закончить начатое...и Клавдия...обязательно дождаться её и просить прощения у неё...за все обиды...Что это я раскис, надо приказать натопить баню, пусть подготовят лаконик, и прогреться, прогреться до пота и бальзам... и всё пройдёт...». Под этот ритм старик и забылся в болезненном полудрёме из которого его вернуло чьё то осторожное прикосновение. Он открыл глаза и увидел склонившегося над ним Димитрия, из-за спины которого выглядывал раб - конюх. - С тобой всё хорошо? - всматриваясь в лицо старика спросил грек. - Обычно в это время ты совершаешь прогулку...что заставило тебя изменить своей привычке? Ты не болен? Димитрий прикоснулся к челу старика. - Да у тебя начинается горячка - озабоченно прошептал он. - Надо послать за Фрасилом - обернувшись к рабу сказал Димитрий. Тот кивнул головой и быстро вышел из спальни. Грек взял полотенце и намочив его отжал и обтёр голову и грудь старика. - Прикажи натопить баню и пусть хорошо прогреют лаконик, - отводя руку Димитрия и пытаясь встать сказал Пилат. - Не надо ни за кем посылать. Баня и бальзам...и скажи пусть сделают горячего вина с мёдом и чабером... - Хорошо, я распоряжусь. - кивнул грек. - Но тебе лучше прилечь... Старик согласно кивнул и вновь улёгся на своё ложе. Комната уже была освещена лучами солнца, и судя по всему день подходил к своей половине. На столике возле кровати еле тлел светильник, забытый и непотушенный. Димитрий вышел и старик вновь остался один. В суставах ломило, в висках по прежнему стучали молоточки пульсов и всё тело было покрыто испариной пота. « Гаснет огонёк... - глядя на еле заметный язычок пламени думал старик. - Как обыденно и...просто. Третьего дня ещё купал коня и вот...надо готовиться к смерти...». Дальше развить свою мрачную перспективу старик не успел. Появился Димитрий с чашей уксуса и губкой. Он осторожно стянул с не сопротивлявшегося Пилата ночную рубаху и смочив губку заботливо и осторожно начал обтирать его. - Омываешь меня для погребального костра... - Пилат с горькой иронией наблюдал за действиями грека. - Что я слышу от воина, да к тому же и философа... - ответил грек. Он обмакивал губку в чашу и обтирал ею каждый сустав и артерию старика. - О чём ты говоришь? Страх смерти напал на тебя? Через три дня будешь здоров... В спальню вошёл раб с кубком горячего вина. Поставив его на стол он замер наблюдая за действиями Димитрия. - Скажи Криспу пусть выгуляет Кандида. - обратился старик к рабу. Тот кивнул и ушёл. Старик закрыл глаза и отдался в волю Димитрия. Ему и в самом деле становилось лучше. Губка, скользя по его телу, как будто впитывала в себя и ломоту суставов и пульсацию кровяных молоточков. Обтерев старика и с груди и со спины грек закутал его в шелковую простынь и шерстяное покрывало. - Баню я отменил - сказал он, подавая Пилату кубок с вином. - Тебе сейчас надо больше пить. Авит приготовит отвар. Баня будет потом, когда уйдёт жар. Сейчас лежи, береги силы. Старик слушал его отхлёбывая маленькими глотками вино из кубка. - Мне надо работать - сказал он, отдавая кубок греку. - Я должен написать всё...успеть... - он хотел сказать: «до погребального костра», но запнулся и докончил: «в память о Праведнике». Он и сам не понял почему он так сказал, но упрямо повторил: «Да, надо успеть...это мой долг пред Ним». - Я принесу сюда таблички и стиль... - кивнул Димитрий, - но давай договоримся - ты будешь говорить, а я буду записывать за тобой... Он посмотрел на Пилата ожидая его согласия или не согласия. Старик молча кивнул. Горячее вино, с мёдом и чабером, разлившись внутри, своим жаром расслабило его до изнеможения. Казалось, оно забрало последние силы, которые ещё теплились в нём. Ему даже говорить было лень. Он откинулся на изголовье и закрыв глаза лежал, вслушиваясь в звуки окружающей его заботы. Кто то приходил и уходил, что то ставили, что то передвигали. Потом всё стихло и он услышал Димитрия негромко говорившего кому то: «Он уснул. Следи за ним. Когда проснётся дашь ему выпить вот этот отвар и позовёшь меня». Пилат открыл глаза и попытался привстать. - Ты принёс таблички? - спросил он наклонившегося к нему и попытавшегося ему помочь грека. Тот кивнул головой подлаживая под спину старика подушки и усаживая его поудобнее. - Тогда прочти последнее, что я там написал... - попросил Пилат. Он закрыл глаза и полулежал полусидел окружённый подушками и укрытый покрывалом. - Ты описываешь иудейский храм и их жертвоприношения... - делая вид что просматривает написанное сказал Димитрий. - Это был второй год твоего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия, - пишешь ты. - И далее...«А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». - прочитал Димитрий. - Да, Иудейский храм... - повторил старик. - Ты вот говоришь, что алчность и корысть победила римский народ...я не буду спорить с тобой, ты прав. Скажу только, что алчность покорила все народы...но первые из народов по алчности это, всё же, иудеи. Особенно их знать и жрецы. Десять лет провёл я среди них и убедился в этом своими глазами...Корысть живёт в их сердцах, наверное, с рождения. Я читал их священные книги, и там есть один эпизод, поразивший меня. Они рассказывают о своих праотцах, 12-ти братьях, ставших родоначальниками их народа. Так вот, одиннадцать из них возненавидели самого младшего, возненавидели так, что задумали убить его и уже были готовы осуществить задуманное злодейство, но тут увидели караван купцов и решили не убивать его, а продать в рабы. Понимаешь? Выгода победила даже их ненависть! Продали! Деньги поделили между собой. Ты это не пиши... - старик посмотрел на грека. Тот согласно кивнул. - Потом они так же продали и Праведника...- продолжил Пилат. - За тридцать денариев...и, самое удивительное в этих двух историях, это то, что и в том случае с проданным братом, и с Праведником, продающего звали Иудой...Что это? Совпадение? Случайность? Нет! Это их суть! Они и назвали себя иудеями, то есть сынами этого Иуды. Да что там говорить, сам наверняка знаешь – большинство римских ростовщиков иудеи... Этот монолог, довольно пространный и эмоциональный, утомил старика. Он замолчал и прикрыв глаза замер. Димитрий так же молча ждал. Минуты через три старик открыл глаза и посмотрел на терпеливо ожидавшего грека. - Так что я там наговорил? - спросил он. «А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие...» - повторил Димитрий. - Да, вспомнил, - перебил читающего грека Пилат. - раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле. Тогда продолжим вот так... Он закрыл глаза и заговорил. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «В пятнадцатый год правления Тиберия и в третий моей префектуры в Иудее и началась череда тех событий, которые и оставили неизгладимый след в моём сердце, а судя по событиям в Риме, не только в моём, но и тысяч других людей. Давая должную и справедливую оценку тем, далёким по времени, происшествиям, я не могу не упомянуть о том, кто первым собрал вокруг себя толпы людей, и стал причиной моего беспокойства и настороженного внимания. Полубезумный юродивый, они называли его пророком, вышедший из иудейской пустыни, вдруг объявился в окрестностях Вифавары, маленького и пыльного городка на берегу Иордана. Его появление вызвало всевозможные слухи и кривотолки, и к Вифаваре потянулись толпы со всей Палестины. Даже жители Декаполиса поддались всеобщему брожению и стали появляться на вверенной мне территории. Это, как мне тогда показалось, могло стать началом серьёзной смуты. Перед отбытием в Иудею, в канцелярии принцепса, мне дали просмотреть отчёты и письма моих предшественников. В записках Копония упоминались подобные события, вылившиеся, в конце - концов, в кровавый и затяжной бунт, затеянный неким галилеянином. Чтобы не повторить ошибку Копония, слишком долго полагавшегося на разумность иудеев, я тут же выступил с манипулом к Вифаваре, где и собиралась толпа почитателей этого раввина. Дальнейшие события показали, что моё беспокойство было напрасным. Это был очередной «учитель праведности». Так его называли окружающие его. Призывал он своих «учеников» и приходивших послушать его не к бунту, а наоборот, к смирению. К смирению пред их богом.Как это ни странно, но его речи производили двоякий эффект. Весь иудейский плебс буквально благоговел пред ним. В то время как у магистратов и жрецов он вызывал сильное раздражение и злобу. Я слышал его. Фанатизм и безумие смешавшись в нём породили самоуничтожение. Он был чужд этому миру. Чужд удовольствий и страстей присущих каждому, будь то свободный или раб. Его одежда, впрочем как и пища, не доставляли телу необходимого тепла и насыщения, а наоборот, терзали его. Появись он на улицах Рима его бы закидали грязью, в Греции, возможно, за ним бы увязалось с десяток бродяг, которые оставили бы его через пару дней. Но это была Иудея! Сам ли климат этой страны, или её близость к Востоку, а может и то и другое, делали из её жителей фанатиков, всегда готовых идти на смерть за любым. Я наблюдал за ними весь день. Дав отдых солдатам и послав центуриона в Вифавару приготовить нам ночлег я спустился к реке. Люди расступались передо мной, но всё внимание их было сосредоточенно на нём. Он и в самом деле поражал своим внешним видом. Время ещё не состарило его, но он состарил себя сам, измождив свою плоть постами и высушив её пустынными суховеями. На нём было какое то немыслимое одеяние из грубой верблюжьей шерсти, больше подобающее зверю, чем человеку. Его лицо всё было покрыто черной бородой сливающейся с такими же черными и длинными волосами, которых он, наверное, никогда не стриг, а быть может и не мыл. Тем не менее, он стоял в реке и совершал какой то, только ему понятный, обряд. Люди заходили в реку, и подходя к нему склонялись почти до самой воды. А он, зачерпнув воду двумя ладонями, возливал её на голову подходившего. Меня рассмешило выражение лиц участвующих в этом действе. Все они исполняли обряд с величайшей почтительностью и благоговением. Заметив мою усмешку, стоявший в воде раввин сверкнул глазами и протянув руку в мою сторону сказал: «Бог повелевает всем, римлянин, каяться. Исполни Его волю». Я молча смотрел на него. Его язык был мне понятен, но я не хотел, чтобы они знали об этом. Не дождавшись моего ответа раввин отвернулся и продолжил своё священнодействие не обращая на нас никакого внимания. Всё время нашего присутствия там новые и новые люди подходили к реке. По одежде некоторых было видно, что они из далека. Много было из окрестных селений и городов. Выходящие из реки одни оставались на берегу, другие уходили, но толпа не редела. И все с жадностью слушали его, когда он начинал говорить. Его речь обладала страстностью и огнём, и он был в силах увлечь толпу за собой, но он не разжигал в них неистовства, а призывал к нравственной чистоте. Один из моих солдат внимательно вслушивался в его речь, разумея иудейское наречие он переводил его слова своим товарищам. Дождавшись, когда раввин замолчал, он прокричал ему: «А что же делать нам, воинам, чтобы заслужить благоволение твоего бога?». Ответ раввина вызвал насмешки и злословие в большей части солдат. Заметив осуждающие взгляды иудеев, я был готов услышать угрозы или оскорбления с их стороны. Подобное случалось и раньше, по гораздо меньшему поводу, но они были на удивление смирны и молча проглотили неуважение к их учителю. Наблюдая всё это я понял, что здесь не пахнет бунтом, а скорее происходящее похоже на рождение какой то новой философской школы или религиозной секты. К 11 часу дня я вернулся в Вифавару и на следующее утро мы вышли в Кесарию. Больше я этого раввина живым не встречал. Спустя четыре месяца галилейский тетрарх Ирод убил его во время пира, который он устроил по поводу своего дня рождения, и по просьбе своей падчерицы, дочери его второй жены. Стоит сказать несколько слов и об Ироде. Я видел многих облачённых в мантии и тоги, Ирод был самым жалким и ничтожным из всех. Перед отбытием в ссылку, будучи в Риме, Ирод нашёл меня и мы несколько часов провели в беседе. Он жаловался на судьбу, козни брата, отнявшего у него тетрархию, несправедливость цезаря, но началом всех своих бед он считал казнь этого раввина. Меня тогда удивила его уверенность в том, что именно за эту смерть Бог лишил его всего - власти, богатства, почёта и даже родины, ибо умирать ему пришлось в Испании, такова была воля цезаря. Не думаю, что смерть иудейского раввина стала причиной ссылки Ирода Гаем. И без этой казни он натворил немало беззаконий, но казнь раввина, без всякого сомнения, была убийством невиновного. Убийством по прихоти злобной и жестокой шлюхи. Ирод не был закоренелым злодеем, как его печально знаменитый отец. Но он был рабом своих страстей и желаний, а это не достойно не только правителя, но и простолюдина. Он во всём шёл на поводу у своей жены, Иродиады. Она вертела им как хотела, прельстив своим телом и покорив неумеренной похотью. Она была красива, но за её красотой скрывалась грязная, жестокая и порочная душа. Как часто боги за прекрасной внешностью прячут бесстыдное и беспощадное зло. К чести её, надо сказать - в ссылку она отправилась вместе с Иродом, хотя Гай предлагал ей вернуться в Иудею и жить с братом, ставшим после изгнания Ирода царём всей Иудеи, Галилеи и Трахонитиды. Но она предпочла жизнь в изгнании с презираемым, жизни во дворце с ненавидимым...». Пилат прервал свой монолог и задумался. Димитрий молча ждал. - К чести её... - несколько раз повторил Пилат и нахмурился. - Нет, ни о какой чести говорить здесь нельзя. Напиши просто - «в ссылку она отправилась», и далее как было... Грек кивнул и загладил написанное. - Она и не могла вернуться в Иудею...- сказал Пилат. - Её там все ненавидели, и за жестокость, и за надменность, и за её прелюбодейную связь с Иродом...Потому то она и предпочла Испанию...Ни о какой чести, или верности Ироду речи и быть не может... Этого писать не надо - махнул рукой старик, заметив движение стилуса в руке у грека. Немного помолчав, он потянулся к кубку с остывшим вином. Сделав несколько глотков старик продолжил свой рассказ. «После казни этого пустынника рассеялась и толпа его адептов. Тем самым, Ирод, своими руками, избавил меня от забот и волнений, связанных с постоянной угрозой исходящей от большой массы людей, объединённых одним кумиром. Рано или поздно какой - нибудь новый «посланник бога» завладел бы их умами, и никто бы не дал гарантии, что он будет призывать толпу к праведности, как казнённый раввин, а не к восстанию против нас. Мои опасения оправдались довольно быстро. После смерти пустынника появился Он. А с ним и новые волнения и заботы, сопровождавшие меня во всё время моего пребывания в Иудее. Если власть пустынника зиждилась на его авторитете аскета и призывах к нравственной чистоте, то этот, из Назарета, обладал силой и властью не только над жизнью человеческой, но и над самой смертью. Молва о его деяниях распространялась подобно молнии по окрестным землям, и поражала своей чудовищной невозможностью. И если за пустынником ходили сотни, то за этим шли тысячи! Мне говорили о воскресших по его слову или прикосновению. Об исцелённых от неизлечимых болезней. Я видел людей, которые были слепы от рождения, но он вернул им возможность видеть...» Пилат говорил в каком то восторженном порыве, он уже и не диктовал Димитрию, как прежде, не спеша и с паузами, а говорил, как защитник на суде говорит речь в оправдание своего клиента. - Он накормил пять тысяч человек в пустыне...пятью хлебами - Пилат посмотрел на Димитрия. - Ты можешь поверить в подобное? - Об этом написано в свитке - уклонился от ответа грек. - Да, написано в свитке... - согласно кивнул Пилат. - Мне тоже кажется это невероятным, как и воскрешение дочери одного их жреца...но я лично допрашивал людей воочию видевших это. Один мой центурион ходил к нему с просьбой исцелить умирающего от горячки денщика и Он сделал по его просьбе. При этом он даже не видел умирающего, тот был в 30 стадиях от него. Он просто сказал центуриону: «Иди, слуга твой здоров». Ты пишешь это? - спросил Пилат, и увидев утвердительный кивок Димитрия продолжил: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры и через несколько месяцев после казни пустынника...». Пилат замолчал и откинулся на подушки. - Я устал от этих воспоминаний... - прошептал он, - давай отдохнём...и потом продолжим. Грек помог ему улечься поудобней и подал чашу с отваром. Старик выпил и закрыв глаза замер в полудрёме. ГАЙ Как мы и рассказывали ранее путешествие по римским дорогам, и, тем более, на длительные расстояния, было довольно таки серьёзным испытанием на выносливость. Но ещё большим испытанием была остановка в придорожных харчевнях на ночлег. Клопы, мухи, тараканы, комары а часто и крысы, делали ночёвки в этих римских гостиницах незабываемым впечатлением. Сильные мира сего, конечно же, не останавливалась здесь. Путешествующая знать предпочитала передвигаться от виллы к вилле своих друзей или просто знакомых, где находили приём соответствующий их положению и должностям. Ну а плебс...плебс довольствовался удобствами постоялых дворов, о которых мы и сказали чуть выше. Клопы, мухи и всё подобное и так сопровождало простолюдинов каждый день их жизни. К этим «удобствам» они были привычны. В ворота одной из таких придорожных гостиниц и постучал Гай рукояткой бича. Была уже глубокая ночь, то время, когда на большую дорогу выходят лихие люди. Днём они могут быть кем угодно - погонщиками ослов и мелкими торговцами, банщиками и водовозами, рабами и свободными, но с заходом солнца тьма покрывает не только землю, но и их сердца и души. И из людей дня они превращаются в ночных оборотней, снующих по дорогам и грабящим, и уводящим в рабство запозднившихся странников. Иногда разбойников ловят, и тогда, в назидание другим, они висят на крестах, медленно и мучительно умирая по обочинам дорог, на которых они и злодействовали. Именно этих и боялся Гай, когда настаивал на ночлеге в городе, и именно от этих Клавдия просила в молитве о защите, когда они покидали город. Как мы видели, и молитва Клавдии была услышана, и просьба Гая была удовлетворена. Он вновь постучал рукоятью бича в ворота. На стук отворилось оконце и заспанный раб с откровенной враждебностью, и в глазах, и в голосе проскрипел: «Что нужно? Мест нет и все спят». Гай показал ему сестерций. Глаза у раба оживились и голос стал дружелюбней. - Сколько вас? - спросил он разглядывая Гая и повозку. - Я и госпожа - ответил Гай. - Лошади устали, да и нам надо отдохнуть... Раб протянул ладонь сквозь оконце и Гай положил ему монету. Оконце закрылось и зашумел засов. Гай терпеливо ждал. Двуколка императорской почты еле заметным огоньком дрожала далеко впереди растворяясь в ночи. Ворота распахнулись и Гай, дёрнув поводья, направил повозку во двор. Раб закрыл ворота и вставив засов в скобы подошёл к спрыгнувшему с сиденья и распрягавшему коней Гаю. Он помог ему, и они вместе отвели коней в стойло и насыпав в кормушки овса вернулись во двор. Гай подошёл к повозке и осторожно заглянул вовнутрь. Клавдия спала. Светильник всё так же еле тлел, дрожащими полутенями освещая лежащую под шерстяными покрывалами женщину. Раб вопросительно посмотрел на Гая. - Пусть спит - прошептал Гай. - Утром ей понадобится комната...А я лягу где нибудь здесь рядом... - он огляделся - Да вот, хотя бы здесь. Гай показал на скамью стоявшую возле бассейна в центре двора. - А сейчас я бы чего нибудь перекусил... - он достал ещё один сестерций и дал рабу. Тот взял монету и направился к кухне. Через мгновение там затеплились лампады и спустя несколько минут он позвал Гая. Они уселись за большой дубовый стол, на котором стояло блюдо с холодной телятиной, овощи, сыр, кувшин с вином, оливки и хлеб. Гай достал нож и принялся за телятину. Раб налил ему вина и подал чашу. - Путь далекий? - спросил он. Гай кивнул прожёвывая телятину и запивая её вином. - Наливай и себе - сказал он подвигая кувшин рабу. Тот не заставил себя уговаривать, и сняв чашу с полки налил и себе. - Видно дело у вас важное, раз в ночь выехали... - продолжил раб. Он с любопытством разглядывал Гая. Тому не понравилось и это любопытство и вопросы, но он сдержал себя и с напускным раздражением, и даже кивнув в сторону повозки, сказал: «Да сам же, наверное, знаешь, эти матроны римские, как вобьют себе в голову что то, так хоть трава не расти, а делай по её. Ты наливай, не скромничай. Он подмигнул рабу. - Богатая то твоя матрона? - наполнив чашу и отхлёбывая из неё спросил раб. - Да, скажешь тоже...богатая - усмехнулся Гай. - Вчера в Риме дом забрали заимодавцы за долги. Вот и едем ночью, так как и ночевать негде было в городе... - Ну да? - озадаченно протянул раб. - А повозка, а лошади? Он хотел сказать ещё: «а сестерции», но остановился и недоверчиво посмотрел на евшего Гая. - Повозка, лошади... - переспросил Гай, - да это взято всё в долг, доехать только, а там надо всё вернуть... Ну а у вас тут как живётся? Спокойно? - пряча усмешку спросил он замолчавшего раба. Тот допил свою чашу и пожал плечами: «Живём потихоньку» - Наливай, наливай... - подбодрил его Гай и сам плеснул ему в чашу из кувшина. Как известно с древнейших времён - истина в вине. Вино развязывает языки и открывает запоры сердца. Что трезвый прячет в тайниках души, тем опьянённый вином хвастает в застольных беседах. Вино, подаваемое в гостиницах, конечно, не сравнить с вином из собственных виноградников, но и оно требует разбавления водой. Раб этим пренебрегал. Через полчаса алкоголь развязал его язык и расслабил мозги. Гай узнал, что вся челядь этой гостиницы - мерзавцы и воры, и только он один верен хозяину, который живёт в Риме и не ценит его преданность, а поставил управляющим в гостинице совершенно никчёмного и глупого вчерашнего раба, которого отпустил на волю только за то, что тот мог говорить чревом и подражать голосам других людей. Раб болтал без умолку обо всём и обо всех. Гай слушал его в пол уха и уже собирался улечься спать, но тут раб сменил тему и рассказал о посещении гостиницы эдилом. - Он зачитал нам эдикт цезаря о наказании поджигателей города... - бормотал раб. - Награда, конечно, достойная...свобода...да ещё и половина их имущества...Я у него спрашиваю, как же их определить? Этих «христовщиков»...они же с виду такие же как все...Вот, к примеру, как ты, или вот матрона, которую ты везешь...у них же на лбу не написано... Гай внимательно посмотрел на раба. Ему показалось, что он больше притворяется пьяным и намеренно затронул эту тему. - Да и ты ни чем не отличаешься от «христовщиков» - сказал Гай отодвигая от себя блюдо с недоеденной телятиной. - Ну и что он тебе ответил? - Я? - раб пьяно захихикал. - Да будь я одним из них я бы уже был и свободен и богат! -Как это тебе бы удалось? - Гай с презрением посмотрел на раба. - Очень просто... - осклабился тот. - Разве свобода и имущество не стоит доноса на тех, кого объявили врагами государства? А? Как думаешь? Гай пожал плечами и усмехнулся. - Да, точно так. Тебя твой хозяин явно недооценил. Ты умней того, кто говорит чревом. А как же их отличить от добропорядочных граждан? -Эдил сказал, что они не приносят жертвы Юпитеру Капитолийскому и отказываются воскурять фимиам пред статуей цезаря - с пьяной ухмылкой ответил раб кивая в глубину двора. Там на небольшом алтаре, освещаемом горящей лампадой, стояла бронзовая статуя Нерона. - Буду знать - посмотрев на ухмыляющегося раба сказал Гай. Он встал из - за стола и огляделся вокруг. - Я лягу там, на скамье у бассейна. Утром матроне нужна будет комната. Ты позаботься об этом. Гай достал из кошеля квадрусс и протянул рабу. Тот согласно кивнул. Гай вышел из кухни, и взяв с сиденья войлочные подстилки улёгся на них, подложив под голову мешок с овсом и укрывшись плащом. « Сколько же их, этих псов, вышло ныне на охоту... - подумал он о мечте раба. - Кровью невинных они готовы, и даже жаждут этого, покупать своё благополучие. Уж лучше получить свободу за способность говорить чревом, чем за донос или предательство... Бедная госпожа, скольким опасностям она подвергает себя...». Клавдию разбудила утренняя суета. Она несколько минут лежала пытаясь понять, что за звуки прервали её сон. Человеческие голоса, стук дверей, журчание льющейся воды, фыркание скота и, конечно же, многоголосье птичника свидетельствовало о кипящей вокруг жизни. Она привстала и откинув полог выглянула из повозки. «Гостиница. Гай всё же нашёл её» -подумала она разглядывая довольно пространный двор окружённый по периметру двухэтажным строением с галереей и лестницами. Гай уже не спал. Он встал с первыми, даже и не лучами, а петухами. Умывшись, он нашёл своего ночного собутыльника и заставил его приготовить комнату и всё, что надо женщине для приведения себя в почтенный вид после сна. Проведав лошадей и насыпав им в торбы овса он вышел и усевшись на скамью наблюдал за утренней суетой и ждал пробуждения госпожи. Завидев движение полога Гай подошёл к повозке и поклонился Клавдии. - Госпожа, комната готова, там тебя ждёт всё необходимое для утра - сказал он, протягивая ей руку и помогая сойти на землю. Он провёл её на галерею до дверей комнаты. - Я заказал завтрак... - добавил он пропуская её в комнату. - Когда госпожа будет готова пусть спускается во двор и мы продолжим путь. - Благодарю тебя, верный мой друг - услышал Гай закрывая дверь. Он остановился, и несколько секунд стоял наблюдая сверху, сквозь ограду галереи, за повозкой и снующими по двору людьми. «Верный мой друг...Я верный твой раб, госпожа, и горжусь этим...и благодарю бога, которому ты служишь, что он послал тебя мне» - сказал он. Но этих слов никто кроме него не слышал, ибо они были сказаны его сердцем, а не языком. Закрыв дверь Клавдия скинула паллу, налила в миску воды из стоявшего кувшина, и умылась, с наслаждением ополаскивая лицо, шею и грудь холодной ключевой водой. Полотенце из льна и оловянный гребень для волос лежали на небольшой полке у медного зеркала. Она вытерлась и расчесав волосы уложила их на затылке скрепив серебряной заколкой. Зеркало отразило в себе женщину, уже немолодую, с большими усталыми и грустными глазами на худощавом лице, покрытом сетью морщинок в уголках глаз и губ, уже тонких и обескровленных. Седина, расчёсанных на прямой пробор волос, даже благодаря материалу зеркала, превращающего всё в золотисто - рыжий цвет, оставалось всё той же сединой. Клавдия несколько секунд вглядывалась в своё отражение. «Всё проходит... - подумала она. - Мне почти 60 лет! Как же быстро пролетели эти года! И что? Стоит об этом грустить? Как всё же точно сказано: «всякая плоть, как трава...засыхает и её цвет и её красота». Но это же не главное...тебя же это не мучает, как других, пытающихся победить время мастями и притирками...Это - глупо...и смешно. «Если наш внешний человек и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется» - вспомнила она слова из когда то переводимого ею послания. Какая всё таки бездна мудрости в учении Праведника, и какая сила жизни...а ведь всё это могло пройти мимо меня... - вдруг мелькнула мысль. - Не стань я женой Понтия...или даже стань я его женой, но останься в Риме, когда он выехал в Иудею и всё...Вот и получается, я разделила и его рок, и его судьбу...А это было его испытанием превратившемся в его мучение. Потому то он и страдает в своём одиночестве. Он не может быть среди нас, потому что он сам себя казнит за малодушие. Как же он несчастен... А ты?» Клавдия всё так же сидела перед зеркалом вглядываясь в своё отражение. « Ты счастлива? - спрашивала зазеркальная Клавдия. - Ты не стала матерью...Почему? Это милость Бога, или наказание Его Пилату и тебе, как его жене? Если бы я родила Понтию детей, на них бы вечно лежала вина их отца за его суд...пусть эта вина лежит на нём одном - отвечала она. - Праведник сказал: Бог есть Любовь! А любовь не может быть жестока...Дети даются в радость, а не для горя и страдания… А как же мать Праведника...она же знала, что рождает сына своего на смерть... - возражало зазеркалье. - Мариам рассказывала, что ей возвестил Ангел и о его рождении, и о его судьбе... Как же она жила храня всё это в сердце... Такое смирение... сверх человеческих сил - с содроганием подумала Клавдия. - Мариам говорила, что рождала она его в хлеву, на гостиничном дворе...для матери сына Бога не нашлось комнаты в гостинице! Даже последняя рабыня у самого бесчувственного хозяина имеет право на ложе, повитуху и чашу с тёплой водой...а сын Бога рождался в хлеву...на дворе, наверное, вот такой же убогой гостиницы... Да, какое же надо иметь смирение... и веру в Бога» Клавдия осмотрелась кругом. И в самом деле, всё было просто до скудости. Комнатёнка вмещала старую деревянную кровать, такой же шкаф для платья, столик с умывальной чашей и табурет. И даже такой комнаты для них не нашлось... Размышления Клавдии прервал стук. Она накинула паллу, сняла щеколду и открыла дверь. На пороге стоял раб держа в руках поднос с завтраком. «А вот с завтраком Гай поспешил» - подумала она, и улыбнувшись рабу сказала: «Это мы возьмём с собой. Ты сложи всё это в корзинку». Раб согласно кивнул и направился к лестнице. Клавдия пошла за ним. Гай встретил её во дворе. Он уже впряг в повозку лошадей и ждал её. Она подошла к повозке и в нерешительности остановилась. - А скажи мне где здесь хлев? - оглядывая двор гостиницы спросила она. - Госпожа что то хочет? - удивился вопросу Гай. - Да, я хочу увидеть его - кивнула Клавдия. Гай привёл её в дальний угол двора к широким двустворчатым воротам, и приоткрыв их ввёл её вовнутрь. Клавдия оказалась в полутьме большого сарая, разделённого на стойла и пропитанного густым запахом навоза, мочи, конского пота и прелого сена. Маленькие слуховые оконца не справлялись с вентиляцией помещения, а рабы, ответственные за уборку, ещё не приступили к своим обязанностям. Клавдия прикрыла лицо воротом паллы и осмотрелась вокруг. - Где же здесь можно принять роды? - еле сдерживая чихание спросила она. Гай не понял вопроса и молча смотрел на неё. Клавдия подошла к одному из стойл. Там стоял мул и вырывая из кормушки пучок за пучком монотонно, не обращая на них никакого внимания, жевал положенное туда сено. - Это ясли? - спросила Клавдия указывая на кормушку. Гай кивнул. Клавдия ещё раз оглядела всё вокруг и пошла к выходу. Гай поспешил за ней. У повозки их уже ждал раб с корзинкой снеди. Клавдия взяла её и достав динарий дала рабу. Через десять минут они выехали из гостиничных ворот и свернули на дорогу. На перекрёстке стоял милевой столб на котором было выбито: Окрикул - 15; Каисра - 33. - К вечеру, если богам будет угодно, доберёмся до Каисры - обернувшись к Клавдии сказал Гай. Его очень удивило желание госпожи увидеть гостиничный хлев, а ещё больше его удивили её слова о родах в хлеву. Чем может заинтересовать римскую аристократку хлев? Тем более, гостиничный! Даже не хлев в имении, а наверняка он есть там, а придорожный, вонючий, грязный и тёмный? Желание не только непонятное, но даже, можно сказать, противоречащее здравому смыслу. Спросить же напрямую, что имела в виду госпожа, Гай не решался. Но любопытство победило. - Почему тебя, госпожа, так заинтересовал гостиничный хлев? - вновь обернувшись к Клавдии спросил он. Она, как и вчера, возлежала в повозке и раскрыв лист пергамента просматривала его. Отложив пергамент Клавдия посмотрела на Гая. - В таком вот хлеву, может быть, даже более грязном и тёмном, одна женщина родила царя... - сказала она. - Я попыталась себе представить, как это могло происходить... Гай был готов услышать что угодно, но не такое. Он покачал недоверчиво головой. - А такое может быть? - озадаченно спросил он. - Чей же он царь? Какого народа? Клавдия внутренне улыбнулась его недоверию и удивлению. - Ты успел утром поесть? - заметив стоящую корзинку со снедью спросила она. Гай отрицательно покачал головой. - Это не главное, госпожа... - он попытался вернуть разговор к прежней теме. - Как может царь родиться в хлеву? Это, наверное, был царь скифов... - Нет, мой дорогой Гай, не скифов. Это царь совершенно иного мира... - Я понял, госпожа, ты говоришь о царе тех, кого ныне убивают в Риме! Гай помолчал ожидая ответа, но Клавдия, взяв корзинку со снедью, принялась разбирать её. - Я знаю, госпожа, ты одна из них...- продолжил он. - И ты подвергаешься такой же опасности... - он вспомнил свой ночной разговор с гостиничным рабом. - Ты остановись, где возможно - попросила она, - и давай перекусим. И ты голоден, да и я разделю с тобой хлеб. Гай кивнул и съехав с дороги остановился возле небольшой рощицы диких маслин. Сердце его кипело от желания высказаться, это было сродни восторгу, благоговению перед ней, даже, можно сказать - любви. Только это чувство вызывает восторг до самоотречения, до желания отдать жизнь свою за объект восторга. - Я знаю, госпожа, что ты с этими людьми - повторил он, соскочив с сиденья, и подходя к повозке. - Я тоже хочу быть одним из вас, с вами...Вас обвиняют в чудовищных злодействах, но я знаю тебя уже 20 лет, и вижу, что все обвинения - злобная и жестокая ложь. Если бы тебя влекли на смерть, я был бы готов умереть с тобой... и...всегда готов! - с твёрдостью повторил Гай. - А сегодняшней ночью я узнал, что на вас по всей империи буквально объявлена охота! Он рассказал Клавдии о ночном разговоре с рабом. - Этот пёс просто жаждет найти и выдать кого нибудь из вас, и я думаю, что он не остановится и перед клеветой. А сколько таких...псов, готовых на подлость, предательство, клевету ради имущества предаваемых - с ненавистью в голосе, и глядя в сторону недавно покинутой ими гостиницы, сказал Гай. - Не живи ненавистью, - различив эти нотки в его голосе, ответила Клавдия. - живи милосердием. Этим мы и отличаемся от них, и за это они и убивают нас ныне. Но наш Царь сказал нам: «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». Не бойся смерти, для нас её нет. Все живущие любовью бессмертны, все живущие ненавистью - мертвы уже при жизни... - Я не боюсь смерти - возразил Гай. - Я боюсь за тебя, госпожа. Но сказанное тобой повергает меня в великое удивление. В твоих словах есть что то, что выше человеческого разумения... - Это не мои слова. Это слова царя, рождённого в хлеву - улыбнувшись сказала Клавдия. - Если хочешь я дам тебе прочесть о нём и расскажу о его учении...когда мы приедем в имение... - Да, хочу...я был бы счастлив быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы - повторил он глядя на свою госпожу. Клавдия согласно кивнула, подавая ему ломоть хлеба щедро намазанный маслом, с куском свежего козьего сыра. Через полчаса они вновь выехали на дорогу и покатили к Каисре. Небольшому и пыльному городку лежащему почти на средине их пути к этрусскому имению Пилата.
«Я хочу быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы». Эти слова, сказанные Гаем Клавдии, оставили глубокий след в его сознании. Они то затихали, как будто проваливались куда то, то вновь заполняли собой и сердце и мысли управлявшего повозкой Гая. Его глаза следили за дорогой, руки держали поводья, а внутри, где то глубоко - глубоко, пульсировала эта нехитрая формула из простых, но наполненных какой то сверхъестественной силой, слов. Эти слова не только заполняли его сознание, но формировали и мысли и воображение. Об этом стоит сказать особо. Человечество уже давно пренебрегает не только силой слова, но и красотой слова. Людская речь переполнена пустой болтовнёй, злословием, глупостью, но ещё больше - злобой. Чтобы обеспечить эти темы соответственными словами люди создали совершенно новый язык общения. В этом языке преобладают слова - оскорбления, слова - унижения, слова - презрения, но совершенно отсутствуют слова -человечности. То есть, те слова, которые своей красотой и силой укрепляют человека в правде и поднимают до божественного подобия. Слова, заполнившие сознание Гая, относились именно к этой категории. Высказав их однажды, он знал, что теперь они станут смыслом его жизни, а он стал их заложником до конца своих дней. Конечно, есть люди которые бросаются словами направо и налево не придавая сказанному ни силы, ни значения. Гай был не из таких. Из происходящего в Риме, да и во всей империи, он понимал, что если придётся умирать, то смерть будет люта и жестока. Он видел как умирали женщины, дети и мужи казнимые Нероном. Так же могла умереть и госпожа, а он был уверен, что она готова к этому, и, следовательно, был уверен, что готов к подобному тоже. А вот какова жизнь, которую он желает разделить с учениками этого необычного царя, родившегося в хлеву, он ещё до конца не понимал. Что значит жить милосердием? Единственным примером в глазах Гая была его госпожа... « Но она женщина... - размышлял он, время от времени оглядываясь на читающую пергаментный лист Клавдию. - Женщинам от богов дана эта способность милосердия... и любви тоже. Но...не всем, почему то - тут же в противовес его размышлениям мелькала мысль. - Иначе, откуда же столько подкидышей и даже убитых младенцев? А скольких детей их же матери продают в рабы...Вот и получается, что одни женщины, как госпожа, живут милосердием и любовью, а другим даже и неведомо это чувство. Почему? А что же тогда говорить о мужах? Среди людей есть место материнской любви и женскому милосердию... но вот о мужском милосердии, а тем более любви мне слышать не доводилось. Римляне даже дали право отцам убить и дочь и сына за проступок. То есть, где же здесь милосердие? Что же значит - не живи ненавистью, а живи милосердием? Как можно быть милосердным к моему бывшему ланисте, который за 100 денариев продал меня на убийство чтобы потешить кровавым зрелищем толпу? Он что, был милосерд ко мне? И я должен быть милосерден к нему? Госпожа что то не договаривает, или я не готов ещё понимать то, что открыто ей... А к Нерону...к этому зверю в облике человека...как можно быть милосердным к нему?» Его так и подмывало вновь начать утренний разговор, видя же увлечённость Клавдии чтением он не решался. Но, как известно, вопросы мучащие совесть и волнующие разум требуют разрешения, рано или поздно. Лучше, конечно, рано, чтобы было больше времени на обдумывание. - Госпожа... - оглянувшись на Клавдию начал Гай. - Ты говоришь: «Не живи ненавистью, живи милосердием...». Как это применимо в жизни, когда вокруг каждый готов сожрать другого? Не зря же один из ваших же стихотворцев сказал: «Человек человеку волк». Клавдия отложила пергамент и посмотрела на Гая. - Очень просто, мой друг - сказала она. - Надо стараться не стать волком, а оставаться человеком. То есть, видеть в людях ни презренных рабов, блудниц, гладиаторов, мытарей, а людей с их несчастьем, заблуждением, болью, горем...тогда станут понятны их скорби, нужды, стремления...Праведник сказал: больные имеют нужду во враче...Ты говоришь: люди как волки, но даже волка можно сделать ручным исцелив его рану, или вызволив из смертельной ловушки. Гай усмехнулся последним словам Клавдии, но не успокоился. - А цезарь тоже нуждается в сострадании и в понимании...и в милосердии - спросил он. - Цезарь...- переспросила Клавдия. - Когда то он был человеком, как и все, но власть превратила его в чудовище. Сам посуди - не стань он принцепсом разве убил бы он свою мать, или брата, или жену? Нет, конечно. Жил бы частным человеком, как большинство римлян. Я не знаю почему так происходит, но очень часто достигая верховной власти люди превращаются в жестоких тиранов, хотя, казалось бы, у них есть выбор - стать мудрым правителем или тираном. - А есть ли, или был ли, хоть в одном царстве на земле мудрый и милосердный принцепс, который бы заботился о всём народе и был справедлив ко всем... - с какой то даже безнадёжной горечью проговорил Гай. - Вот и получается: принцепсы - тираны, сенаторы - волки, купцы - хищники, эдилы - псы, а огромная часть римского народа просто свиньи, живущие жратвой и зрелищами, а мы должны любить их и быть милосердными к ним? - А мы должны оставаться людьми среди них - возразила Клавдия. - Люди и отличаются от всех, тобою перечисленных, тем, что не уподобляются псам и свиньям, даже под угрозой смерти... И умирают людьми, чтобы возродиться в царстве Праведника. Способность любить и отличает людей от нелюдей. Выбор за нами... - Я выбрал, госпожа - кивнул Гай. - но я не знаю другой любви, кроме любви мужчины к женщине... ты же явно говоришь о любви иной, которая пока недоступна для моего понимания... - Да, Гай, я говорю о Любви истинной, той, источник которой Бог. Праведник так и говорил: Бог и есть Любовь. В Любви, о которой я говорю, нет страсти, зависти, гордыни, себялюбия, раздражения, злопамятства...Она чиста в своём источнике, а её источник, как и сказал Праведник, есть Бог. Эта Любовь милосердна и долготерпелива, скромна и верна, ею живёт весь видимый, да и невидимый, мир. Она вечна и бессмертна. Ради неё стоит и жить и умирать... Клавдия говорила негромко, но каждое её слово было подобно огненной стреле, пронзающей сознание внимающего ей Гая. Эти горящие стрелы- слова буквально оставляли шрамы в его памяти, но эти шрамы не вызывали болезненных и неприятных ощущений, а казалось ласкали его слух заставляя смаковать снова и снова их смысл. - Праведник и был послан Богом, чтобы мы познали эту Любовь, и не только познали, но и приобщились к ней и стали частью её...Но миру не нужна Любовь, иначе бы Праведника не осудили на смерть. Мир живёт похотью, алчностью, властолюбием, но не любовью. Потому то и ненавидят нас, и убивают...и злословят, но победим мы, потому что побеждает не тот, кто готов убивать, а тот, кто готов умирать... Гай смотрел на Клавдию и ему казалось, что с каждым словом она как будто молодеет. Её глаза искрились каким то сиянием, а морщины разгладились и почти исчезли, даже волосы выбивавшиеся седой прядью из под капюшона паллы казались не серебряными, а золотыми. - Праведником, госпожа, называет царя, рождённого в хлеву? - спросил Гай замолчавшую Клавдию. - Видевшие его дела называли его так же Сыном Бога... - ответила она. - Судя по твоим словам, госпожа, он и вправду был велик...Твои слова полны огня, когда ты говоришь о нём...А тебе самой доводилось встретиться с ним? - Встретиться с ним... - Клавдия посмотрела на Гая, и кивнула головой. - Да, я видела его перед самой казнью...я даже просила Понтия отменить казнь, но казнь состоялась. Всё было предопределено свыше... - Господин имел отношение к казни Праведника? - переспросил Гай. Эта новость не только удивила его, но и дала объяснение одиночеству Клавдии в Риме, и уединению Пилата в этрусском имении. - Да, жизнь порой предлагает роковой выбор...- подумал он. - и приходится выбирать, а потом отвечать за выбранное... Впереди замаячил очередной миллиариум указывающий, что скоро поворот и выезд на Аврелиеву дорогу, пронзающую прямой стрелой весь Аппенинский полуостров от Рима до Ватлуны, и проходившей в нескольких милях от имения, куда они и держали путь. Было время второй стражи, солнце уже приближалось к зениту, а до Каисры, где они планировали заночевать, было ещё не меньше 20 миль. СТРАХИ, ОБИДЫ И ПЕРЕЖИВАНИЯ Эта, внезапно свалившая Пилата, лихорадка, тёмной и тревожной пеленой накрыла всё имение. Почему тревожной и тёмной? Да потому, что каждого из живущих в имении посетила вдруг простая, но тревожная, мысль: если эта проклятая немощь принесёт смерть хозяину, то что будет с ними? Продастся имение и придёт новый хозяин, а кто он будет и что он принесёт с собой? Не будет ли он жесток, или развратен? Как, например, был тот, римский префект, которого убил его любовник - раб! А потом, за преступление одного, были казнены все рабы находящиеся тогда в доме, а их было более четырёхсот...Не помиловали никого...даже наложниц и вольноотпущенников. Скорбна доля раба в Римском государстве. «Хотя бы боги продлили жизнь старику». Мысленно желали одни, пытаясь подавить тревогу, сверлящую их сердца тёмной неизвестностью. «А как быть нам?». Думали другие. Этих можно было назвать самыми несчастными. Им Пилат некогда даровал свободу, но даровал «в дружеском кругу», то есть, без официального засвидетельствования при магистратах. Это была призрачная свобода, свобода не подтверждённая грамотой. Потому то внезапная смерть господина фактически убивала и надежду на свободу полную. Следовательно, всё та же, тёмная и тревожная неизвестность будущего, терзала их сердца, возбуждая злую досаду на господина не нашедшего времени вызвать магистратов и довести дело до конца. Теплилась, правда, слабая надежда на приезд госпожи, и её вступление в наследство. Тогда всё останется по старому...Но последние 20 лет госпожа жила в Риме, наведываясь в имение редко и оставляя его спешно. Одним словом, болезнь Пилата породила в сердцах одних- страх неизвестности, в сердцах других - раздражение и досаду, вместе с тем же страхом неизвестности. Третьи надеялись, что госпожа, если хозяин умрёт, оставит имение под надзором Димитрия. А сама уедет в Рим, и их возьмёт с собой для личных нужд и для прислуги по римскому дому. Но ни в одном сердце не возникла простая человеческая скорбь по страдающему и умирающему старику. И это не смотря на то, что жизнь в имении, и челяди и рабов, была предметом зависти их соседей из других хозяйств. По распоряжению Пилата эргастул, как средство наказания, был отменён уже лет как 15. А его снисходительность, порой даже неоправданная, вызывала осуждение у хозяев близлежащих вилл. Одним словом, Пилат, как мог старался видеть в своих рабах не животных, как большинство его сограждан, а людей. Но, всё это не расценивалось челядью как добросердечие хозяина, а большей частью истолковывалось как блажь, или как чудачества их господина. Его малословие принималось челядью за надменность, а простота в жизни за гордость и высокомерие. Нет, нельзя сказать, что они презирали или ненавидели его, скорее побаивались и не понимали. И в самом деле, что может взбрести в голову римскому аристократу? Сегодня он добр, а завтра? А непонимание...Что таится в человеке, которому чуждо всё человеческое? Он не копит, не предаётся разврату и развлечениям, нелюдим и всё время или что то читает, или пишет. Он больше предпочитает разговаривать со своим конём, чем с людьми. Даже соседи перестали посещать его. Да и жена его вот, выбрала жизнь вдали от него! К тому же, и опасение и непонимание многократно усиливалось твёрдостью духа старика. Вот такая гамма чувств - страх неизвестности, непонимания, досадного раздражения - невидимой паутиной окружила больного Пилата, повиснув в углах и закоулках виллы. Не было только любви и сострадания. Да и откуда взяться любви в сердцах рабов к своему господину, если, порой, даже в сердцах собственных детей, а то и жён её нет? Это, конечно, скорбно и грустно прожить свою жизнь с холодным сердцем, но ещё скорбней жить среди холодных сердец. Многие так и проживают свои жизни, пренебрегая величайшим сокровищем этого мира - любовью, предпочитая ей - похоть, власть, стяжание или славу мирскую. Но, как говорится, каждый сам выбирает себе бога. Пилат, как со всей откровенностью показала болезнь, в своём уединении не смог заслужить любви своих рабов. Правда, и ненависти тоже. Но давайте вернёмся к нашему повествованию. Итак, в сердцах рабов и челяди окружавших больного старика роились вышеописанные нами мысли, связанные с болезнью хозяина. А сердце Пилата, как это не удивительно, тоже смущали подобные мысли. Встречая и провожая взглядом входящих в его спальню рабов он вглядывался в их лица и глаза пытаясь найти в них искреннее сострадание или скорбь, и не находил. Он принимал от них отвары и пищу, они обтирали его и помогали дойти до умывальной комнаты, всё это делалось ими с печальным выражением лиц, но глаза были равнодушны. Его задевало это? Скорее заставляло задумываться о пустоте и бессмысленности жизни. «Клавдия пишет о любви - думал он, - а где же она? Есть только любовь мужчины к женщине, но можно ли это влечение назвать любовью? Наверное, нет. Очень уж быстро проходит это упоение...Она пишет об иной любви...а как её найти и чем обрести? Вот я как мог стремился облегчить долю этих людей, я кормлю их, жалею их, помогаю им, не наказываю их и не продаю, где же их любовь ко мне? Димитрий говорит, что они меня любят и уважают...Льстит грек. Он тоже не любит меня. Этот будет огорчён...но не моей смертью, а утратой своего места и дохода… Я умру и никто из них даже слезинки не прольёт...» - с каким то даже раздражением размышлял Пилат. Его внутренний монолог был прерван Димитрием. Грек вошёл с лекарем привезённым из Тархны, небольшого городка лежавшего на побережье в 15 милях от имения. Они вместе подошли к ложу старика, но лекарь остановился за спиной грека и ждал, рассматривая убранство спальни. - Господин, мы привезли тебе врача - наклонившись к Пилату и поправляя его подушки сказал Димитрий. Пилат оценивающе посмотрел на лекаря. Он никогда не прибегал к услугам лекарей, и с уважением относился только к тем из них, которые применяли своё искусство в военных лагерях. Лекарь был средних лет и довольно почтенного вида, упитанный и благообразный. Заметив, мелькнувшее в глазах старика неудовольствие, лекарь почтительно склонил голову и вышел вперёд. Наклонившись над стариком он обхватил рукой его запястье и замер считая пульс. Затем он вынул деревянный рожок и прослушал грудь и спину, покорно подставившему ему своё тело, Пилата. Когда все процедуры были закончены врач вздохнул, и посмотрев на старика спросил: «Господина что то беспокоит?». - Убери его - сказал Пилат посмотрев на Димитрия. - Заплати ему, сколько он скажет, и отправь обратно... Грек попытался что то возразить, но Пилат закрыл глаза и отвернулся. Он лежал с закрытыми глазами пока не услышал закрывающейся за уходящими двери. «Ему интересно, что меня беспокоит...- вновь ушёл в свой внутренний диалог с самим собой старик. - Если бы он услышал, что меня на самом деле беспокоит, то явно бы посчитал меня за сумасшедшего...если кто и сможет понять мои беспокойства, то это только она...Клавдия». - Клавдия - повторил он её имя, как будто хотел позвать её. И опять горький комок подкатил к его горлу и наполнил слезами глаза. Вновь давно прошедшее взволновало его память. «Эта девочка, ставшая моей женой, и которую я всегда считал за ребёнка, разделила со мной всю мою жизнь. А когда то её скромность раздражала меня. Она казалась мне серой мышью на фоне ярких, и вызывающе откровенных в своём кокетстве, жён и дочерей иудейской знати в кругу которой нам с ней пришлось провести десять лет. А вся их яркость была не только пустышкой, но и гнусностью. Интересы этих царственных шлюх не шли дальше примитивной похотливости, ради которой они холили и лелеяли свои тела мастями и благовониями. Клавдия, в своей простоте и скромности, была выше их всех, как своей добродетелью, так и разумом. А её нелицемерная жалость к убогим и нищим, всегда толпящимся у ворот дворца в Цезарее. А её возмущение до слёз и гнева от жестокости в отношении и людей и животных...Она ни разу не посетила цирк или амфитеатр...а во мне это её милосердие вызывало снисходительную насмешку. Я - воин, был уверен, что доброта является слабостью, а ведь это одно из лучших человеческих качеств...и как оно редко в человеческих сердцах! Да, как же ей было тяжело со мной...но она не только сумела с детства сохранить своё милосердие, но и пронести через всю нашу жизнь... и этот храм Эскулапа... который стал её повседневной заботой, после возвращения в Рим...и где она нашла последователей Праведника. Всю жизнь возле меня был человек с чистой душой и живым сердцем, а я видел только себя...И даже сон боги послали ей...ни мне, а ей...почему? А потому, что она могла тогда понять происходящее, а я был слеп...от своей глупой самоуверенности и власти... а сейчас ты прозрел? А сейчас я умираю...не хочется умирать слепым...Да, надо дождаться Клавдию...». С тоской подумал старик, вызывая в памяти образ жены. Всегда вспоминая о ней, он видел её всё той же, двадцатилетней девушкой, с которой сошёл на землю Иудеи с императорской квинкверемы почти 35 лет назад. Его размышления были прерваны возвратившимся Димитрием. Грек подошёл к ложу Пилата и поправив покрывало сел рядом. - Зря ты так - сказал грек. - Он толковый врач - Может быть, - согласился Пилат, - но мне он сейчас не нужен... И заметив удивленный взгляд Димитрия добавил: «Старческая немощь не лечится, а продлевать её, цепляясь за каждый день, дело недостойное». - Ты ждёшь смерти? - спросил Димитрий. - Я жду Клавдию - ответил Пилат. - И хочу тебя огорчить, мой дорогой Димитрий, пока мы с тобой не закончим мои воспоминания, я не умру... - Ну что ж, тогда не будем спешить - улыбнулся грек. - Нет, - возразил старик, - спешить будем. Бери стиль и таблички и за работу... Димитрий взял таблички, ровной стопкой лежавшие на столике, и найдя последнюю прочитал последние строки: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры через несколько месяцев после казни пустынника...». - Да, через два месяц после казни пустынника - повторил Пилат. - Они были совершенно противоположны друг другу во всём... пустынник и Праведник. Один был нелюдимый аскет, совершенно презревший человеческие радости, второй не гнушался вином и не чуждался людей. Но оба призывали людей к добродетели и оба были убиты за свои проповеди... - Этого писать не надо - сказал Пилат, поудобнее устраиваясь на своём ложе. Димитрий кивнул. Старик закрыл глаза, и в его памяти начали всплывать картины давно ушедшего, но, как оказывается, постоянно пребывающего в бесконечности человеческого сознания. Это можно расценить как чудо, но всё увиденное глазами не стирается ни временем, ни даже смертью. Так и носит человек в себе всё пережитое, и хорошее и плохое. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Он появился в Иерусалиме за несколько дней до иудейского жертвоприношения. Тогда ещё о нём мало знали. Да, молва о его деяниях в окрестностях Кинерета достигла и до Иерусалима, но одно дело видеть своими глазами чудеса совершаемые им, а совсем другое слышать от других. Люди склонны преувеличивать, приукрашивать и восторгаться порой ничтожными делами, чем и пользуются многочисленные мошенники и обманщики. Я тоже получал донесения о нём. В каждом из иудейских городов стояла, как минимум, наша центурия, а в обязанности первого центуриона входило своевременное и постоянное наблюдение за происходящим вокруг. Все их записки стекались в Кесарию, и я получал ежеутренний доклад от трибуна претория. Как я упоминал ранее, после казни Иродом пустынника его последователи разбрелись по стране. Подавленные и разочарованные, даже озлобленные они не несли в себе угрозы для нас. Их ненависть была направлена против убийцы их учителя, то есть против Ирода. Правды ради надо признать, что какая то часть иудейского плебса соорганизовалась в некое подобие гетерии, целью и смыслом существования которой была провозглашена борьба за свободу Иудеи от власти «язычников». То есть нас, римлян. Вождём этой шайки безумцев, называвших себя «зелотами», был тогда некий Варрава. Мы знали о них, и следили за каждым их шагом...». Пилат замолчал и открыл глаза. - Свобода, свобода, свобода... - повторил он. - Рабы мечтают о свободе, народы, покорённые нами, мечтают о свободе...Свободой прельщают всякие бунтари и мятежники...а где она, эта свобода? - Он посмотрел на Димитрия. - Ты задаёшь мне вопрос? - спросил грек. Пилат молчал. - Я думаю, свобода - это возможность всегда соблюдать своё человеческое достоинство... - ответил грек. - Ты сейчас о чём? - с насмешкой переспросил Пилат. - Человеческое достоинство... оглянись кругом, и свобода... Какой то Варрава, вчерашний раб, собирает шайку головорезов, и, обольщая рабов сказками о свободе, увлекает за собой. Они перережут свою знать, потом он распнёт своих вчерашних соратников и станет единоличным тираном. Те, которых он обольщал свободой, так и останутся рабами, только теперь его рабами. Вот и вся борьба за свободу. А свобода раба...да дай я завтра вольную своему конюху...он что, станет свободным? Он раб пьянства, обжорства и блуда... и что? Он тут же освободится от этого рабства? Боюсь, что будет порабощён ещё больше... - Ты, как и все римляне, оправдываешь рабство... - сказал грек. - У нас есть пословица, и звучит она так: «Один день рабства лишает половины человеческого естества». - Я ненавижу рабство...и ненавижу тиранов и рабов, - возразил Пилат, - но вижу вокруг огромное число рабов, причём рабов добровольных, которые находят удовольствие в своём рабстве... большинство из них уверены, что являются свободными римскими гражданами...но думать, что свободен, и быть свободным, это не одно и то же. - А ты сам, - спросил грек, - ты свободен? - Свободен ли я... - повторил Пилат. - Я думаю, что свободен тот, кто живёт в согласии со своей совестью. Меня же она... - Он замолчал, подыскивая слово, наиболее подходящее для объяснения. - Меня же моя совесть укоряет, и за прошлое, и за настоящее тоже, следовательно, и я несвободен. Но мы отвлеклись, где ты прервал запись? «Мы знали о них, и следили за каждым их шагом» - прочёл Димитрий. Пилат кивнул головой: «Да, знали, и, в конце - концов, разгромили их шайку, а Варраву, и двух его ближайших соратников отправили на крест. Каиафа выторговал его, и вместо Варравы распят был Праведник... Пилат замолчал, и Димитрий решил, что старик опять ушёл в воспоминания. - Об этом написано в свитке... - попытался прервать молчание старика Димитрий. - Да, написано, но не всё - возразил старик. - Я разговаривал и с одним, и с другим и то, о чём мы говорили, не знает никто, кроме нас...и Бога. Но об этом потом. Итак. «К праздничному жертвоприношению в город стекались все. Нищие и больные. Воры и мошенники. Мятежники и разбойники. Приезжал даже Ирод со всей своей многочисленной и чванной роднёй. Население Иерусалима за эти дни увеличивалось в три, а то и в пять раз. И все проходили через храм. Этот праздник приносил огромные барыши менялам и торговцам скотом заполонявшим с раннего утра храмовый двор. До праздника жертвоприношения оставалось ещё несколько дней, но город уже был полон. В тот день я прибыл в Антонию к концу первой утренней стражи. Целлер уже расставил караулы по галереям крепости и на лестнице, соединяющей Антонию с храмовым двором. Он дожидался меня в восточной башне, возвышающейся на 70 локтей над замком, и дававшей возможность наблюдать за всей храмовой площадью. Происходящее там обычно было однообразно скучным. Торговля, непрерывный и бессвязный гул людских наречий, мычание торгуемого скота и, время от времени, перекрывающий этот гул, заунывный звук шофара, возвещающий движение времени, отмеряемое храмовой клепсидрой. Каждый день, за исключением субботы, всё повторялось в одном и том же ритме и по одному и тому же распорядку дня. Я уже собирался вернуться во дворец, и встав направлялся к лестнице, но усилившийся гвалт со стороны храмовой площади привлёк моё внимание. Я вернулся к резной мраморной решётке окружающей балкон и посмотрел вниз. Возле столов меновщиков денег собралась небольшая толпа из храмовой стражи и торговцев скотом. Окружив группу молодых мужчин они что то возмущено кричали. Подобные скандалы были не редкость в этой среде. Насколько я знал меновщики не брезговали давать деньги в рост и часто привлекали храмовых стражников к выбиванию долгов из заёмщиков. Но вдруг один из мужей, оттолкнув стоявших перед ним, поднял и перевернул стол меновщиков. Стражи отшатнулись от него, а он тут же перевернул и второй и третий стол. Гул человеческой речи моментально стих и все, замерев, смотрели на него. А он, выхватив бич из рук одного из торговцев скотом, начал хлестать им по спинам ползающих и собирающих рассыпанные по мраморным плитам площади монеты. Самым удивительным во всём этом было то, что никто не воспротивился и не попытался остановить его. Наоборот, все старались как можно быстрее убежать или спрятаться. Даже храмовая стража стояла в оцепенении и только наблюдала, как он разгонял бичом этот бычий форум. Целлер, как и я, с удивлением глядя на происходящее, послал центуриона узнать в чём дело. Этот муж, разогнавший толпу, остановился и оглядевшись кругом бросил бич. Как оказалось он был не один, но его спутники всё это время тоже стояли в оцепенении наблюдая за ним. Он что то сказал им и они все направились к выходу. У ворот стражники преградили им путь. Я не слышал о чём они говорили, но видел, что он просто прошёл сквозь них, и они расступились пред ним и его спутниками, позволив им беспрепятственно уйти. Вернувшийся центурион доложил о причине конфликта. Человек, которого иудеи называли пророком из Назарета, обличил храмовых жрецов в стяжании, и в превращении ими святилища в грязное торжище. На вопрос: почему стража не задержала его? Центурион только пожал плечами. Пророком из Назарета называли Праведника. Это была моя первая встреча с ним. До этого случая я только читал о нём в отчётах, приходящих из Галилеи. Увидев воочию произошедшее в храме я понял, что этот человек не только велик и духом и мужеством, но, судя по всему,очень силён и дерзок. Ибо не побоялся восстать против авторитета и власти храмовых жрецов. И пред огромным множеством людей обнажил их алчность и обличил их корыстолюбие. Которое они лукаво старались спрятать под маской лицемерного богопочитания. С этого момента они и возненавидели Праведника, а я стал пристально следить за его действиями. Человек такого мужества и твёрдости духа может быть и полезным и опасным. Всё зависит от того на какой путь он станет. После происшествия в храме весь Иерусалим только и говорил о нём. Я думал, что он удалится из города, ибо жрецы не прощают когда посягают на их власть быть единственными носителями религиозной истины. Но он, как будто издеваясь над ними, на следующий день опять был в храме со своими друзьями и возле него уже толпились сотни людей. Он становился опасен, но я ещё не понимал, для кого больше - для нас, римлян, или для жрецов. Я поручил Целлеру приставить к нему нескольких соглядатаев, чтобы понять направление его мыслей. Это было несложно, по Иерусалиму за ним постоянно ходило десятка три бродяг ловивших каждое его слово и надеющихся на его чудодейственную силу...». Старик по видимому устал и вновь замолчал. Димитрий положил таблички и ждал. - Так он и в самом деле обладал этой чудодейственной силой? - спросил он старика, вспомнив с каким восторгом тот рассказывал об его чудесах. - Ты лично видел как он оживлял мёртвых? - Я не был этому свидетелем... - ответил Пилат. - Мне показывали одного, о котором говорили, что Праведник своей властью вызвал его из гроба, в котором он находился уже несколько дней...Но ты сам понимаешь - глаза видят, а уши только слышат. Димитрий согласно кивнул и хотел что то сказать, но старик продолжил говорить. -В это можно верить, а можно не верить, но не обладай он своим даром за ним бы не ходило столько народа. Ведь не только же своими речами привлекал он эти тысячные толпы...Хотя и слова его, простые и доступные для понимания даже детям, приводили в замешательство его врагов. А жрецы постоянно подсылали своих холуёв, ходивших за ним и выискивавших в его разговорах любую зацепку для обвинения его...в святотатстве или богохульстве...или в подстрекательстве к мятежу. Они ни чем не гнушались в своём стремлении погубить его. - С твоих слов следует, что он был обречён на смерть. С одной стороны твои соглядатаи, следящие за ним. С другой - жрецы, только и ждущие, когда он допустит ошибку... Старик ничего не ответил и попытался приподняться на ложе. Димитрий отложил таблички и помог ему. - Да, они всегда искали в чём обвинить его...но он был не так то прост...- с усмешкой сказал Пилат облокотясь на подушки заботливо подложенные греком. - Он ставил в тупик самых мудрых из своих врагов, так, что вся их мудрость оказывалась глупостью на потеху всем слушающим их. Подай свиток - попросил старик, и когда Димитрий выполнил его просьбу развернул его и несколько минут рассматривал написанное. - Вот, читай - наконец сказал он передавая свиток греку. Тот взял и пробежал глазами по пергаменту с греческой вязью букв. - Читай вслух - попросил Пилат. Грек прочёл: «Тогда фарисеи пошли и совещались, как бы уловить Его в словах. И посылают к нему учеников своих с иродианами, говоря: «Учитель! Мы знаем, что Ты справедлив, и истинно пути Божию учишь, и не заботишься об угождении кому либо, ибо не смотришь ни на какое лицо; Итак, скажи нам, как Тебе кажется, позволительно ли давать подать кесарю, или нет? Но Иисус, видя лукавство их, сказал: что искушаете Меня лицемеры? Покажите мне монету, которою платите подать. Они принесли Ему динарий. И говорит им: чьё это изображение и надпись? Говорят Ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Когда Димитрий дочитал до этих строк Пилат даже рассмеялся. Правда, смех его был больше похож на кашель, но успокоившись он посмотрел на грека и сказал: «Согласись, это выше человеческого разумения! Ты заметил, как лукаво они к нему подошли...Скажи он: «Позволительно», и его обвинят в холуйстве нам и предательстве иудейских законов, а ответь он: «Не позволительно», и всё - он - бунтовщик... и этот его ответ с монетой...хотел бы я видеть их лица в тот момент». Он вновь усмехнулся и продолжил: «Мне рассказывали ещё об одном их ухищрении против него и таком же позоре. В свитке ничего не сказано об этом...Они привели к нему какую то жену, пойманную мужем в прелюбодеянии. По их законам её следовало побить камнями до смерти. Он же в своих речах всегда призывал к милосердию и прощению. Они притащили её к нему и спросили: «Как с ней поступить, по закону, данному нам Богом, её следует казнить, а ты призываешь к милосердию? Что же делать с ней?». Они торжествовали. Скажи он: «Исполните закон», и его учение о милосердии окажется ложью. Если же он скажет: «Простите», то тем самым он нарушает закон их Бога. Как ты думаешь, что он сказал им? - спросил Пилат посмотрев на грека. Тот молчал. - Ну вот, как бы ответил ты - не отставал старик. Грек пожал плечами. - Думаю, следовало поступить по закону. По вашему же праву: закон суров, но это - закон. Судьи должны и решить... Пилат опять попытался засмеяться и вновь закашлялся. - Кто из вас без греха, пусть первый бросит на неё камень... - сказал он с не скрываемым восторгом. - Так ответил он им. И что ты думаешь сделали эти святоши в белых одеждах? Пилат с каким то презрением, даже с нотками ненависти, произнёс последние слова. - Они все ушли! Один за другим...сначала все святоши, потом их рабы, потом и вся толпа, сбежавшаяся посмотреть происходящее. Вся иудейская, да и ваша, греческая, да и римская мудрость пустота и суесловье пред ним... И вот этого человека я послал на крест... - прошептал Пилат. - Значит, они всё же уличили его в чём то? - после недолгого молчания спросил грек. - Да, - кивнул Пилат. - Но для этого им пришлось нанять нескольких лжесвидетелей, и подкупить одного из ближайших его учеников...который продал своего учителя за 1 ауреус... Такова цена дружбы и любви и верности...о которых ты, милый мой, так любишь говорить... Пилат с насмешкой посмотрел на Димитрия и закрыв глаза откинулся на подушки. ЧАСТЬ II. МЕРА БЕЗЗАКОНИЯ Беда, как известно с древнейших времён, не приходит одна. Войнам сопутствует голод, голод тянет за собой моры и болезни. Всё это вызывает скорбь и ужас целых народов, а подмечено, что очень часто человеческая скорбь влияет и на среду обитания скорбящего народа. Засухи, землетрясения, проливные дожди, ураганы, лютые морозы не редко являются дополнением к войнам, гладам и морам. Но всё вышеперечисленное, как это ни странно, является лишь следствием. Причины же всех бед лежат гораздо глубже, и называются они - мерою беззакония. Да, да! Именно отвержение народами законов правды и морали подвергают эти народы бедам войн, гладов и моров. Если же народ не обращается к правде, и продолжает упорствовать в беззаконии, то, в конце - концов, исчезает во тьме исторического процесса. То же самое справедливо и в отношении каждого человека. Но если беззаконие раба отражается только на его жизни, то беззаконие правителя становится предметом подражания, сначала для ближайшего окружения, а потом и для огромного числа его подданных. Тем самым, распространяясь в народе, беззаконие, как рак, приводит в конце - концов, к бедам, о которых мы и говорили в начале главы. Как долго происходит этот процесс распада и гибели, зависит от многих факторов. В Священном Писании, к примеру, Господь говорит Аврааму в своём обетовании ему о земле для потомков Авраама: «...в четвёртом роде возвратятся они сюда (т. е. в Палестину) ибо мера беззаконий Амореев доселе ещё не наполнилась». Когда же мера наполнилась то народ аморейский был истреблён. Ну а теперь, после такого пространного пролога перед новой главой нашего повествования, давайте вернёмся в Вечный город и окунёмся в его жизнь. Она, конечно, разная, от самого грязного оттенка, до самого блистающего. Но мы не будем опускаться на самое дно, в лупанарии и харчевни Рима, а пойдём в самые высшие сферы, туда, где обитают почти что небожители - принцепс и его окружение.
После того как пожар уничтожил Палатинский дворец Нерон перебрался на виллу Поппеи располагавшуюся на Садовом холме, недалеко от Фламиниевой дороги. Рядом, за акведуком Агриппы, был и пруд на котором, всего несколько месяцев назад, верный Тигеллин устроил Нерону остров наслаждений. Воспоминания об этом «празднике удовольствий» остались ярким и незабываемым пятном даже в переполненной, разными гнусностями и мерзостями, связанными с развратом, памяти Нерона. Нагие гетеры и юноши в образе фавнов прислуживали за столами, и, разжигая похоть пирующих, устраивали живые картины из книги Элефантиды. А под занавес, когда уже пресыщение развратом забрало все силы и у пирующих и у обслуживающих, сыграли свадьбу Нерона. Это уже в четвёртый раз цезарь восходил на брачное ложе, но если в трёх предыдущих браках он был мужем, то в тот раз он стал женой... Воспоминания приятно щекотали, вызывали сладкую истому и требовали новых ощущений. Но ещё большую истому рождали мысли о возвеличении и даже обожествлении. «Как всё же вовремя посетила его эта чудесная мысль о новом Риме...нет, уже не Риме, а Неронии, или даже не Неронии, а Нерополе! Городе, который удивит весь мир своим величием, красотой и богатством. А на месте Палатина, в грандиознейшем дворце, подобных которому еще не было в истории народов, будет стоять золотая статуя божественного Нерона Клавдия Цезаря Августа Германика! Ни Цезарь, ни Август да и никто за всю историю Рима не уподобится ему, Нерону! Как они были глупы, все те, которые были до него. Глупы и слабы! Они не понимали какой властью обладают и что значит истинная свобода...да, истинная и почти божественная! Только ему и открылось это величие безграничной власти и совершенной свободы...». Увлечённый своими мыслями Нерон вышел в южную колоннаду виллы и облокотившись на мраморные перила, разглядывал открывавшуюся панораму. Вилла была выстроена ещё Лукуллом, тогда же он устроил и сады, террасами нисходившие к Квириналу и упиравшиеся в Номентинскую дорогу. Далеко - далеко впереди поднимались клубы пыли и едва слышался гомон людского говора, стук молотов и кирок и скрип сотен повозок, вывозивших останки сгоревших жилых домов, храмов и вилл. Отсюда была видна и торговая пристань со сгрудившимися вдоль неё кораблями. Он дал повеление, чтобы все суда, привозящие в Город зерно, загружались убираемым мусором и вывозили его в район остийских болот. Его замысел начинал воплощаться в жизнь. С минуты на минуту он ждал появления Тигеллина с Севером и Целером. Именно на этих двух он возложит обязанность воплотить его мечту в реальность. И с Нерополем, и с дворцом. «Это будет - Золотой дворец Нерона! Но... нужны деньги...и не малые. Много денег! О, если бы нашлись эти сокровища Дидоны... перерыли всю Киренаику и...впустую. Этот безумец Басс...как я мог поверить ему! Да и с конфискацией имений этих христовщиков...так же надежды не оправдались... Тигеллин говорит о ничтожных суммах...Лжёт? Хотя... может и не лжёт. Богачей явно среди них нет. В основном рабы и самый ничтожный плебс... Деньги все у этих крыс... сенаторов да проконсулов, но ничего я доберусь и до них...» Его мысль текла по течению его фантазий, то ускоряясь его воображением, то замедляясь реальностью жизни. Погружённый в эти противоречия он совершенно не заметил появления Поппеи. Она вошла в колоннаду в шёлковой голубой тунике отороченной золотым шитьём по подолу, запястьям рукавов и вокруг шеи. Волосы, необузданные ни сеткой , ни заколками, густыми медно - золотыми волнами ниспадали на её плечи. Она была по домашнему проста. Без браслетов, колец и всевозможной мишуры, которую так любят женщины неумные и тщеславные. Надеющиеся блеском золота и камней умножить свою привлекательность и притягательность для мужчин. Поппея, даже в свои 34 года, пользовалась, и по праву, славой самой прекрасной женщины Рима. И нам кажется, что пришло время поближе познакомиться с этой женщиной и немного рассказать о ней. С ранней юности Поппея Сабина знала силу своей красоты, унаследованной от матери - первой красавицы Кампании. И тогда же, с юности, она поставила своей целью продать её как можно дороже. Первая сделка состоялась когда ей было всего 15 лет, и в ней она участвовала косвенно, всем руководила её мать. Покупателем её красоты и юности стал префект преторианцев Криспин Руф. Стать женой префекта претория значило не мало. Во первых, стал близок императорский двор и доступно окружение принцепса. Но тогда же её юный восторг, вызванный столь быстрым и головокружительным взлётом к вершинам римского общества, столкнулся с реальностью дворцовой жизни. Близкий круг находился под ревностным наблюдением и контролем жены Клавдия, жестокой и развратной Мессалины. Поппее не понадобилось много времени, чтобы понять в каком беспощадном и безжалостном ритме дворцовых козней и сетях интриг, зависти и разврата живёт двор. Особенно женская его половина. Императором уже пятый год был Клавдий и, казалось, боги, как будто, дали отдохнуть и перевести дух римскому государству после тирании Тиберия и безумств Калигулы. Но женой императора была Мессалина, неистовая не только в похоти, но и в беспощадности к тем, кого она считала соперниками или соперницами в её власти над стареющим Клавдием. Что может связывать единым узлом 55-ти летнего слабоумного мужа с 25-ти летней женщиной, впервые познавшей мужчину ещё в 13 лет, и с тех пор ненасытимой в сладострастии. Конечно же, только деньги, власть или похоть. Похотью и был буквально пропитан весь палатинский дворец. Поппее исполнилось 16 лет когда по проискам Мессалины её мать покончила с собой. Причиной ненависти императрицы стал актёр Мнестер. Из предложивших ему себя Мессалины и Поппеи - старшей, избравший Поппею. Таких унижений Мессалина не прощала никому. И Поппее пришлось умереть. Впрочем, умирать тогда доводилось многим, отвергающим домогательства порабощённой похотью августы. Утрата матери не стала для Поппеи жестоким ударом, скорее, серьёзным уроком. Она увидела воочию, что сладость разврата только тогда безопасна, когда прикрыта пурпурной тогой верховной власти. Но через год гнев богов настиг и Мессалину. Уверовав в своё безраздельное господство над принцепсом, и обольстившись своими успехами в интригах, она задумала сменить уже впадающего в деменцию Клавдия, на молодого и резвого в любовных утехах Гая Силия. Довольствуйся она Силием, как очередным любовником, и всё бы сошло ей как и прежде. Но она перешла черту допустимого даже для августы, сыграв свадьбу со своим любовником при живом и здравствующем муже. Убиты были оба. Всё это происходило на глазах Поппеи, а что было сокрыто от её глаз слышали её уши, на супружеском ложе, во время ночных наслаждений с Криспином. Префект личной охраны принцепса обязан был знать и явное и тайное, чем и делился со своей прекрасной и любопытной женой. Из всего произошедшего Поппея вывела для себя ещё одну жизненную аксиому - страсть, какой бы сладкой она не казалась, должна быть подвластна разуму. Достичь вершины человеческого могущества и потерять всё из-за безумной, необъяснимой ни чем, кроме как всё тем же безумием, выходки...Такого Поппея никогда бы в своей жизни не допустила. Она была уверена в этом, но вершина, о которой она грезила в своих тайных фантазиях, в те дни, была для неё недостижимой мечтой. В борьбу за право стать новой августой вступили сразу три римские матроны, за каждой из которых стояли свои партии и интересы. Победила самая бесстыдная и бессовестная, 37-летняя Агриппина, сестра Калигулы, и мать юного тогда ещё, 12-летнего Нерона. Через год Клавдий усыновил Нерона, тем самым предопределив судьбу и своих детей от Мессалины и свою собственную. Новая жена превосходила убитую Мессалину во всём, кроме, разве что, разврата. Агриппина плела свою интригу долготерпеливо и целенаправленно. Она хотела править и при муже и при сыне. Коварство и жестокость этой женщины в сотни раз превосходили все злодейства Мессалины. В 803 году место Криспина занял Бурр, давний знакомец и любовник Агриппины. Поппея была удалена от дворца, а причиной было то, что Агриппина заметила сластолюбивые взгляды своего любимого отрока на красивую молодую жену бывшего префекта преторианской гвардии. Поппее тогда исполнилось 20 лет и она была в самом расцвете своей красоты. Нерону - 13, и бушующая в нём юношеская похоть всю свою силу сконцентрировала на желании обладать этой женщиной. Её образ вызывал у Нерона ночные поллюции, но на яву она была недосягаема для него. Он был уже помолвлен с дочерью Клавдия, Поппея ещё оставалась женою Криспина Руфа. Нерон ревновал её и ненавидел его, но ничего поделать не мог. Мать зорко следила за каждым его шагом и неустанно плела сеть своей интриги. На пути к её цели стояли два человека - сам принцепс и его сын от Мессалины, Британник. Она была уверена, что рано или поздно заставит Клавдия написать завещание на Нерона, а потом уж придёт время уйти и самому принцепсу, а возможно и Британнику тоже. В конце - концов, от этих родственных связей одни заговоры и мятежи. Для осуществления плана у неё была надёжная помощница, некогда спасённая ею от мешка со змеёй, Лукуста, знающая толк в составлении ядов и всяких снадобий. Но Клавдий не только медлил с завещанием, а вопреки всем ухищрениям жены, начал проявлять своё благоволение к Британнику, а не к Нерону. Это становилось опасным и Агриппина тут же приступила к воплощению задуманного. Клавдий умер отравившись своим любимым лакомством заботливо приготовленным и поданым самой Агриппиной. Нерон был объявлен преемником и новым принцепсом. Британник, чуть погодя, ушёл вслед за отцом, приняв чашу с ядом из рук своего названного брата. Казалось, неистовая и неукротимая во зле женщина достигла всего, к чему стремилась. Её сын стал цезарем, а она фактически владычицей империи. Но реальность оказалось совершенно другой, а её торжество было недолгим, и разбил его вдребезги тот, ради кого она и совершала все преступления. Её силы воли и лукавства вполне хватало чтобы управлять глуповатым и трусоватым Клавдием, но с 17-летним сыном подобных качеств не хватало. Оказалось, он перехитрил и её. Быв пасынком принцепса он с покорностью следовал всем указаниям своей матери. Её советы для него были обязательны к исполнению, и во всём он проявлял лицемерную покорность её воле. Но став цезарем он быстро показал ей, что не нуждается ни в её советах, ни в её опеке. Агриппина, натолкнувшись в сыне на жёсткое противление её воле, сначала даже опешила. Уж очень была разительна перемена в ещё недавно, таком покорном и любящем её чаде. Она попыталась усилить давление, подкрепив его упрёками в неблагодарности и чёрствости. Но, в ответ на это, противление со стороны Нерона стало уже не просто жёстким, а жестоким. Она притихла, но только внешне. Неистовство, бушевавшее в этой женщине, усиленное обидой, злостью и неблагодарностью, стало принимать безумные формы. Агриппина решила соблазнить своего сына и привязать к себе развратом. В этом ремесле она была мастерицей с юных лет, получив первые навыки ещё от своего братца Гая. Нерон благосклонно принял и показное смирение матери и её ласки. Пурпурная тога, как и раньше, покрывала и инцест и кровосмешение и прелюбодеяние. Но даже подобное святотатство не принесло того результата на который рассчитывала Агриппина. Власть, то ради чего она не останавливалась ни перед каким злодеянием, ускользала от неё. Но самым досадным во всём этом было то, что Нерон, снисходительно, если не сказать - равнодушно, приняв её ласки, свою страсть и вожделение направил на ту, которую Агриппина ненавидела, и от влияния которой, думала, что избавилась удалив её от двора. Видя почти что маниакальную настойчивость сына в обладании Поппеей она до крови из губ кляла себя, что не погубила её во дворце, как некогда Мессалина довела до самоубийства Поппею - старшую. Ныне же у неё не было ни силы, ни возможности убить младшую. Это бессилие вызывало почти что отчаяние. Агриппина прекрасно разбиралась в людях, и видела в Поппее не только соперницу во влиянии на Луция, но и опасного врага, в коварстве и жестокости не уступающего ей. А в лицемерии и притворстве даже превосходящую. Но главным оружием Поппеи была её красота, молодость и ум. Этим она превосходила всех женщин окружавших принцепса и удовлетворявших его похоть. Три года, как могла, боролась Агриппина, пытаясь погасить страсть сына к Поппее. Но, как всегда и бывает, стройное и красивое тело молодой женщины обладает непреодолимой силой влечения. Агриппина понимала это, но одно дело, когда тело просто красиво, и не обременено умом и коварством. В таком случае, вскоре на смену ему придёт иное, более молодое и красивое. Но в Поппее было редкое для женщин сочетание красоты, ума и бессердечия, и сближение её с Нероном, на фоне его отчуждения от неё, Агриппины, грозило ей погибелью. Но, как пророчила и кумская Сивилла: «что предопределено, то и исполнится». Нерон добился своего правдами и не правдами. Криспина заставили развестись с Поппеей, а вскоре она появилась во дворце в качестве наложницы принцепса. Фантазии, которым она предавалась с юности, обрели черты реальности. Конечно, наложница это не жена, но всё было впереди. Тогда Поппея впервые задумалась о влиянии богов на человеческие дела. Её судьба явно определялась свыше, и теперь она верила в своё предназначение стать августой. В истории народов немало примеров, когда ради обладания женским телом начинались кровопролитные войны и совершались ужасные преступления. И женщины очень часто принимали в этом самое активное участие. Попав на ложе к Нерону и восхитив его своей страстностью и неистовством в любовной игре, Поппея начала понемногу пытаться подчинить себе «моего Луция», как говорила она. Видя его неприязнь к матери она ненавязчиво, но при любом случае, принимала его сторону, и усиливала эту неприязнь, превратив её, в конце - концов, в ненависть. Частенько он сам начинал клясть и ругать свою мать в застольных разговорах в кругу наперсников по разврату и попойкам. Поппея всегда присутствовала при этом, и однажды, после очередных жалоб и причитаний пьяного Нерона, кто то, то ли в пьяном кураже, то ли чтобы подольститься к Нерону, выкрикнул: «Пусть боги уберут всех, кто умышляет против тебя, цезарь». Нерон пьяно захохотал, и его серые остекленевшие глаза пробежали по пирующим. Уставившись на своего дядьку Аникета, он с минуту разглядывал его, а потом, растянув в ухмылке губы, произнёс, указывая на него пальцем: «Тебя я назначаю богом». Все угодливо захихикали, но смысл сказанного быстро дошёл до возлежащих и хихиканье прекратилось. Все посмотрели на замершего с кубком Аникета. С этого момента судьба Агриппины была предрешена. Оставалось только выбрать способ, каким боги, в лице Аникета, уберут злокозненную и надоевшую Агриппину. Остановились на яде. Но, предприняв безуспешно несколько попыток, отказались от задуманного. Агриппина, с юности усвоив правила жизни при дворе, принимала противоядия. Пришлось искать другие способы. Поппея если и не принимала прямого участия в подготовке убийства Агриппины, то была в курсе всех планов. Нерон, как некогда и Криспин, рассказывал ей обо всём планируемом и осуществлённом. Выслушивая подробности она восторженно хвалила «гениальность» Нерона, и её лицемерное восхищение подталкивало его к скорейшему осуществлению убийства. Эта лихорадка предстоящего злодеяния увлекла их до самозабвения. Были отвергнуты все угрызения совести, все доводы разума, все тревоги сердца. Только одно желание - скорее осуществить задуманное. Когда всё было готово Нерон устроил пир в Байях в честь празднования Минервы, и ласковым письмом пригласил Агриппину якобы для примирения. Она примчалась обольщённая ласковыми словами и своими надеждами на возвратившуюся сыновью любовь. Нерон и впрямь переменился к ней. Был почтителен и предупредителен, а при прощании даже поцеловал в грудь. Все, посвящённые в заговор, с интересом наблюдали за происходящим лицедейством с нетерпением ожидая развязки. Но, как часто и бывает, всё хитросплетённое человеческое злодеяние наталкивается на непредвиденные, и казалось бы, невозможные случайности, разрушающие всё хитросплетение. А может это боги дают человеку шанс отказаться от задуманного злодейства. Но именно так и произошло с гениальным планом Нерона. Чудо инженерной мысли, распадающийся на части корабль, над созданием которого трудились полгода лучшие корабелы империи, распался не причинив никакого ущерба плывущей на нём Агриппине. Более того, даже свинцовый потолок над её ложем, сделанный чтобы уж наверняка размозжить её голову, свалился мимо. Это было поистине чудом. Когда весть об этом дошла в Байи все на несколько минут просто онемели. Одни от ужаса в ожидании гнева Нерона. Другие от удивления в невозможности произошедшего. Третьи подумали о вмешательстве богов. Глаза всех смотрели на Нерона ожидая его реакции на «радостную весть об избавлении его матери от гибели» принесённую Луцием Агермом вольноотпущенником Агриппины. Когда принёсший весть удалился Нерон покачал головой и тяжело вздохнув произнёс: «Даже боги не могут справиться с этой неистовой, а ведь она желает мне смерти, как никто другой...». И посмотрев на окоченевшего от страха Аникета добавил: «Исполни то, что не смог сделать твой корабль». Наварх мизенского флота подобострастно согнулся в поклоне и быстро направился к выходу. Через час Агриппина была умерщвлена. Принёсшего «добрую весть» Агерма удавили. Самый опасный и непримиримый враг был устранён, но вместе с тем, к Поппее вдруг пришло понимание простого и очевидного факта - нет ничего, что могло бы обуздать или сдержать Нерона. Если он не остановился перед убийством матери, то кто может чувствовать себя в безопасности? Она? Да, пока он привязан к ней...но, когда то он так же был привязан и к Агриппине. Более того, она видела, что его привязанность к ней, в основе своей, зиждется на чём то зверином, более животном инстинкте, чем на человеческом влечении. И этот инстинкт распространялся не только на неё, но и на кинэдов, проституток, наложниц. Подобное пугало неопределённостью. Выход был только в одном - стать законной женой и родить наследника. Препятствием теперь оказывалась Октавия, дочь Клавдия от Мессалины и уже почти семь лет, как жена Нерона. К счастью, или, наоборот, к несчастью, Октавия не унаследовала от своей матери ни волчьей похоти ни коварства. Она была антиподом Мессалины. Скромная, стыдливая и добросердечная она очень быстро наскучила Нерону. К тому же их помолвка и свадьба были нитями интриги Агриппины, тянувшей Нерона к престолу. Теперь же, после смерти Агриппины, пришло время эти нити оборвать за их ненадобностью. Самым простым и эффективным способом было обвинение в прелюбодеянии. Поппея помнила как Мессалина убила её мать и решила повторить, казалось бы, беспроигрышный вариант, на Октавии. Как то, во время отдыха между любовной игрой, лёжа на груди Нерона Поппея, как бы приревновав своего любовника, с обидой в голосе упрекнула его что ей приходится делить свою любовь к нему с Октавией. Нерон расхохотался и скривившись заверил её, что уже долгие месяцы не посещает свою жену, она, мол, противна ему за своё показное целомудрие и неумелость в любви. Поппея выслушав оправдания Нерона сделала удивлённые глаза и покачала головой. « Как же она сильна... - задумчиво проговорила она глядя на Нерона. - молодой женщине познавшей мужа необходимо просто утешение любовью...» И немного помолчав добавила: «Может она нашла утешение у своего раба или вольноотпущенника...». Нерон внимательно посмотрел на замолчавшую Поппею. Ему были одинаково чужды, как угрызения совести, так и муки ревности, но слова Поппеи давали возможность избавиться от постылой жены. Надо только найти её любовника. Существует ли он? Это уже не важно. Пытка или лжесвидетельство найдут его, если даже его и нет. Распространение слухов было поручено верному Аникету, проведение дознания на основании слухов, Бурру. К неудовольствию Нерона дознание не принесло ожидаемых им результатов. Даже под пыткой никто не подтвердил выдвинутых против Октавии обвинений. Не оправдавший надежды Нерона префект претория Бурр получил свою порцию яда. Но обратного пути уже не существовало. Вновь вступил в игру Аникет. Он и объявил себя тем, неуловимым любовником несчастной Октавии, о котором, даже под пыткой, никто из домочадцев не сказал ни слова. Октавию казнили, а через несколько недель её место заняла Поппея. Теперь она была на самой вершине римского Олимпа. Римской Юноной - Поппеей, женой Юпитера - Нерона. Оставался всего один шаг, чтобы окончательно закрепиться на этой, поистине божественной, вершине. Нужно родить Нерону сына. Или же, если удастся, сделать так, чтобы он усыновил её сына от первого брака, маленького Руфрия. Но эта надежда была эфемерной, и Поппея, понимая это, все свои возможности и силы направила на осуществление задуманного. Казалось бы, что проще простого зачать от мужа, с кем совокупляешься практически каждый день. Но настораживало то, что ни десятилетний брак с Октавией, ни их, уже почти пятилетняя связь, не привела ни к зачатию, ни к беременности. Поппея окружила себя ворожеями, астрологами, гадателями. Ей составляли гороскопы с наилучшими днями для зачатия, варили снадобья из корней мандрагоры для неё, и делали вытяжки из чабера для Нерона. Вся эта активность принесла плод. Поппея зачала и спустя девять месяцев на свет появилась Клавдия Августа. Этот маленький комочек человеческой плоти прожил всего четыре месяца. Уж очень сильно он был переполнен страстями и похотями унаследованными от родителей. Младенческое сердце не в силах было выдержать их и разорвалось под непосильной тяжестью. Нерон, впервые почувствовавший себя отцом, облачился в траурные одежды и объявил дни скорби для всей империи. Смерть младенца, конечно же, утрата скорбная и горестная, как для матери, так и для отца. Но для скорби нужно сердце, умеющее любить, чего Нерон был лишён. Как может скорбь посетить сердце матереубийцы, братоубийцы, женоубийцы? Да и просто убийцы? Внезапная смерть дочери тяжело подействовала на Поппею. Глубоко - глубоко в себе она чувствовала, что эта смерть, в какой то мере, лежит на её совести. За неделю до смерти дочери ей во сне привиделась Агриппина. Луций рассказывал ей, что мать часто во сне приходит к нему в окружении страшных призраков, которые истязают его бичами и жгут факелами. И вот, Агриппина явилась и ей. Она была одна, и молча с ужасной насмешкой смотрела на неё. И Поппея запомнила эту страшную и ненавистную насмешку явившегося ей призрака её бывшей врагини. А через неделю младенец умер. Она боялась повторения этого сна, но Агриппина не являлась больше и постепенно тревога и страх ушли. В это же время к ней на аудиенцию напросился молодой иудей. Он приехал с посольством ходатайствовать за схваченных ещё Фестом и отправленных в Рим иудейских храмовых священников. Ходатай был молод, строен и красив. И богат. За то, чтобы попасть к Поппее, ей поднесли драгоценный ковчежец из белого золота, украшенный жемчугом и изумрудами, и полный индийских благовоний. Иудей покорил её не только своим видом, но и обхождением. Его речь текла мягко и была полна тонкой лести, за которой - она видела это - сквозило его восхищение ею. Будь она поглупей, то не удержалась бы от охватившего её вожделения. И вправду. Нерон, со своим отвисшим брюхом, тонкими ногами и постоянным запахом кислого, почти что лошадиного пота, и стройный, как Апполон, и благоухающий ароматом фиалок иудей. А ведь по возрасту они почти ровесники... Она часто потом вспоминала тот озноб, который охватил её в момент их разговора. Но отдайся она своему влечению и...всё. Смерть... или ссылка. Но в любом случае конец всему, к чему так долго и с такими усилиями стремилась. Она помогла иудею в освобождении его священников, и они ещё несколько раз встречались и говорили много и о многом. Он рассказал ей о своей стране, об иудейском боге и храме, который они построили для него. Она слушала его с тем же сладким ознобом, как и в первый раз, но и всё. Разве что она позволила себе чуть дольше задержать его руку прощаясь с ним. Ещё одним последствием их встречи стало принятие ею его религии. Но даже такой серьёзный шаг не был вызван её внезапным прозрением и уверованием в Иегову, скорее всё той же подавляемой и скрываемой симпатией к рассказчику. Так же сыграли роль и его уверения, что соблюдением обряда и приношением ежегодной жертвы иудейский бог прощает преступления и грехи. Поппея подумала, как всё же хорошо иметь такого бога, который прощает человеческие слабости за ежегодное приношение. Она не отказалась ни от астрологов, ни от гаруспиков, просто добавила в свой образ жизни и некоторые обряды иудейства. Ну а чтобы обряды совершались правильно и вовремя Поппея оставила у себя первосвященника и казначея из посольства. Вообще, честно говоря, эта женщина на голову превосходила всех своих современниц. Проживи она дольше, может быть и Рим стал бы Нерополем. Но, забегая вперёд стоит сказать вот о чём. Через восемь месяцев после нижеописанного, в апрельские календы, Поппея умерла. Возвратившись пьяным с ночной оргии Нерон, в ответ на её укоризну, со злобой ударил её ногой в живот. Поппея была на восьмом месяце беременности. Плод был убит во чреве, носящая его, промучавшись двое суток, ушла в царство Плутона и Прозерпины. Мера беззакония этой незаурядной женщины, как видно, к тому моменту переполнилась. А сейчас вернёмся в южную колоннаду лукуллова особняка, где мы и оставили задумавшегося о восстановлении Рима Нерона и наблюдавшую за ним Поппею. ЗАГОВОР Поппея молча наблюдала за разглядывающим Рим Нероном. Лёгкий ветерок нежным порывом облепил её голубым шёлком туники, откровенно обозначив грудь, живот и бёдра. Даже в 34 года её тело могло бы стать эталоном для Праксителя, возродись он в Риме и задумай изваять Афродиту Римскую. Она сделала шаг вперёд, и Нерон, почувствовав её движение, резко обернулся. Поппея заметила мелькнувший в его глазах страх, но он тут же подавил его, и улыбнувшись протянул к ней руки. Она подошла. Он наклонился и поцеловал её в левую грудь, обхватив губами выпирающий сквозь шёлк туники сосок. - Пришёл Тигеллин с архитекторами - сказала она, пока он мусолил губами её тунику. - Да - да... - Нерон взял её под руку и увлёк к балюстраде. - Видишь, расчищают место для нашего с тобой дворца - прошептал он ей на ухо, указывая рукой на копошащиеся в пыльном мареве огромные толпы народа. - Ты даже не представляешь, что это будет за дворец... - хвастливо заявил он. - Рим ахнет и замрёт в восхищении. - Я уверена, что он будет соответствовать твоему гению - улыбнулась Поппея. - Да, моему гению... - кивнул польщённый Нерон. - Но, пойдём, я расскажу о своих планах. Они направились во внутренние покои виллы, где в центральном зале их ждал Тигеллин с двумя лучшими архитекторами империи. Увидев входящих Нерона и Поппею все встали. Нерон прошёл мимо них, и остановился у мраморного стола, на котором лежал большой и чистый лист пергамента. Все подошли и окружили стол. Нерон немного подождал и аккуратно перевернул пергамент. На листе был схематично изображён план Рима. Там, где всё сгорело были пунктиром проведены дороги, которые должны были стать границами вновь выстраиваемых кварталов. Между Палатином и Эсквилином на плане было чистое поле. Все молчали ожидая объяснений цезаря. Нерон оглядел почтительно склонившихся к нему зодчих и сказал, указывая на пергамент: «Вам я хочу поручить возрождение города. Впредь римляне должны быть защищены от подобных бедствий. Я издал эдикт о правилах застройки. Там указана ширина улиц, высота домов, расстояние между ними...и, да...у каждого дома пусть возводят портики с плоскими крышами, для удобства тушения огня. Я оплачу на это издержки...В остальном вы сами решайте возникшие вопросы...». Зодчие согласно кивнули не отрывая глаз от Нерона. Тот усмехнулся и посмотрев на Поппею продолжил: «Теперь о главном. Здесь... - Нерон положил ладонь на пустое пространство плана - ...между Палатином и Эсквилином должен появиться новый дворец, и я хочу чтобы этот дворец превосходил все дворцы, бывшие или ныне существующие на земле...Места здесь хватит... думаю, югеров в 30 мы уложимся». Нерон посмотрел на удивлённо замерших архитекторов. «В атриуме дворца будет стоять моя статуя. - Нерон на миг задумался и повернувшись к одному из зодчих спросил: «Какова была высота родосского Гелиоса?». - Сто футов, господин - ответил тот. - Моя должна быть 120 футов, и, разумеется, в золоте - сказал Нерон. - Кому можно поручить это дело? Как бы размышляя спросил Нерон глядя на Тигеллина. Тот промолчал, но Нерон и не ждал его ответа. - Как вы думаете, Зенодор справится? - он посмотрел на зодчих. - Ему это вполне по силам... - ответил Целлер переглянувшись с напарником. Нерон удовлетворено кивнул. - Далее, я хочу чтобы во дворце сочетались четыре стороны света. Все, подвластные нам земли с их богатствами, ландшафтами, садами и зверями... должны быть отражены во дворце. Соединять всё это будут каналы, по которым можно бы было разойтись двум либурнским галерам...Это внешнее. Теперь о внутреннем. Зал для пиров и увеселений должен иметь потолок с раздвижными панелями, чтобы можно было осыпать пирующих лепестками роз и рассеивать ароматы благовоний. Но не только. Я хочу чтобы потолок непрерывно вращался, как вращается небесная сфера, и на нём были изображены созвездия Зодиака. Я думаю, не нужно говорить о том, что всё должно быть построено из лучших сортов мрамора и инкрустировано ониксом, бирюзой, сердоликом и всем, что есть в копях империи... Нерон замолчал и посмотрел на ошеломлённых строительными фантазиями принцепса Целера и Севера. - Цезарь замахнулся на величайшее... - с льстивым восхищением проговорил Север. - До декабрьских календ представьте мне чертёж дворца, с учётом всего, что я сказал... и по размерам, и по величию, и по богатству. Нерон свернул пергамент с чертежом Рима и вручил его Северу. - Чтобы воплотить замысел цезаря понадобится множество работников... - принимая чертёж сказал Север с почтительным поклоном. - И миллиарды сестерций... - добавил Целер, но испугавшись сам своей дерзости, смутился и опустил глаза. Нерон, казалось, не заметил его реплики. - Я приказал Эпафродиту составить указ об осуждении всех преступников, не зависимо от тяжести преступления, на каторжные работы...и отправке в Рим, так что, думаю, с рабами недостатка не будет - усмехнувшись, проговорил Нерон. - А по поводу денег... моя казна к вашим услугам, но за результат отвечаете головой...помните, к календам я хочу видеть чертёж дворца. Нерон махнул рукой в знак того, что на этом разговор окончен. Зодчие поклонились и вышли. - А теперь поговорим о казне... - с ухмылкой сказал Нерон посмотрев на Тигеллина. - Что там с заговором? Ты допросил эту потаскуху, о которой донёс Волузий? - Да, цезарь - Тигеллин развёл руками. - Она ничего ни на кого не показала. - Ты меня удивляешь... - брезгливо поморщился Нерон. - Твои палачи разучились пытать? Или ты жалел её? Она хоть красива? - Её пытали шесть часов...дыба, огонь, клещи...она визжала, мочилась, блевала, но ни слова ни о пощаде, ни о заговоре... - Так пытай дальше...тебя, что? Учить? - с раздражением перебил его Нерон. - Увы, цезарь… - Тигеллин мельком посмотрел на слушавшую их Поппею. - На следующий день её несли на пытку и она удавилась... Нерон с удивлением посмотрел на Тигеллина. Тот вновь развёл руками. - Она не могла идти и её несли на кресле, в какой то миг ей удалось снять нагрудную повязку и закрепить её на подлокотнике. Она завязала петлю на свою шею и бросилась с носилок. Я наказал тех, кто допустил это... - А, ладно...одной шлюхой больше, одной меньше... - сказал Нерон. - Но ты становишься неловок...Мои враги плетут интриги и заговоры, а ты... Нерон замолчал и в зале повисла какая то тревожная тишина. Её нарушила Поппея. - Луций, позволь мне сказать - обратилась она к Нерону. Тот повернулся к ней. - Я понимаю так, что для осуществления твоего плана нужно найти очень и очень большую сумму денег? Она посмотрела на Нерона, и заметив в его глазах блеснувший интерес, продолжила: «Ты знаешь, что два года тому в Рим приезжало посольство из Иудеи, ходатайствовать за своих жрецов. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и освободил их от наказания. Пока послы были в Риме я часто общалась с ними и они рассказывали мне о своей стране и религии... - О, Поппея, прошу тебя... - замахал руками Нерон, - я помню, помню...и что? Мне нужно принять иудейство и молить иудейского бога, чтобы он дал мне тысячу талантов золота? Оставь, прошу тебя... Поппея переждала монолог раздражённого Нерона и улыбнувшись повторила: «Луций, позволь мне договорить до конца». Нерон скривился но замолчал. - Иудеи, как я поняла из рассказов, да ты и сам знаешь это, расселились по всей земле. Это народ ростовщиков, менял, торговцев, откупщиков...Посмотри, ты не найдёшь во всей империи нищего иудея...Они все зажиточны и богаты. Но не это главное... У них есть закон, десятую часть своей прибыли они обязаны отдавать своему божеству. Всё это золото стекается в их столицу, Иерусалим. И хранится в сокровищнице иерусалимского храма. Этот храм, по рассказам всё тех же послов, весь покрыт золотом и снаружи и внутри, а сокровищница непрерывно наполняется текущими со всех концов империи ручейками золота... - Ты предлагаешь мне конфисковать иудейскую сокровищницу - спросил Нерон. Поппея отрицательно покачала головой. - Нет, Луций, я хочу сказать, что иудеи очень богаты, а ты берёшь с них налоги, как с жителей трансальпийской Галлии, или Мезии. Иудея - императорская провинция, и ты, по праву, являешься царём Иудеи. Ты волен повысить налоги, а они обязаны повиноваться твоей воле...и даже если ты вдвое увеличишь их дань, они не обеднеют, а ты решишь дела по устройству нашего дворца. - Они взбунтуются - возразил Нерон. - Это же самый сварливый и варварский народ... - А вот если они взбунтуются, и поднимут мятеж... - усмехнулась Поппея. - то тогда ты имеешь полное право не только смирить их оружием, но и конфисковать храмовую сокровищницу. Она замолчала и посмотрела на Нерона. Тот молча смотрел пред собой. Казалось, он усваивал сказанное Поппеей. - Насколько я знаю, однажды уже её конфисковывали. Красс, идя на войну с парфянами, вывез из Храма 2000 талантов золота в слитках, и 8000 талантов в посуде и храмовой утвари... Добила фантастической суммой задумавшегося Нерона Поппея. И заметив мелькнувший на секунду алчный блеск в его глазах, добавила: «С тех пор прошло сто лет. Иудеи, клянусь Минервой, скопили не меньше, а может и больше...». - Да, ты права... - после недолгого молчания сказал Нерон. - Я скажу Эпафродиту чтобы он составил указ о повышении налогов для Иудеи...Кто там у нас прокуратор? Обратился он к Тигеллину. - Альбин... - не дав открыть рта Тигеллину сказала Поппея. - Он не справится с подобным делом - поспешила добавить она. - Есть более достойный кандидат на эту должность. И, заверяю тебя, Луций, он исполнит твою волю с величайшей тщательностью и преданностью... - Кого ты имеешь в виду? - с любопытством спросил Нерон. - Гессия Флора, Луций - ответила Поппея. - Отправь его в Иудею и ты не пожалеешь об этом решении. Нерон согласно кивнул. - Хорошо, пусть будет так, как ты хочешь... - сказал он. - Скажи Эпафродиту пусть составит указ и о смене прокуратора. Поппея поклонилась ему и направилась к выходу. Когда стих звук её шагов Нерон посмотрел на Тигеллина. - Кто такой этот Гессий Флор? - спросил он. - Всадник из плебеев - с презрением в голосе ответил Тигеллин, - ничем особо не знаменит...разве что любовью к мальчикам...а ещё больше к деньгам и роскоши... - Ну, это не пороки, а скорее добродетели... - возразил Нерон. - Нет людей на земле, которые бы были без пороков и не стремились их удовлетворять. Кто хвалится своей добродетелью, тот лжец и лицемер...Надо быть свободным...Так ты говоришь: «любит мальчиков и деньги»? Тигеллин кивнул. - А какое отношение он имеет к Поппее? Что это она просит за него? - Нерон посмотрел на Тигеллина. - Я думаю, причина в Клеопатре, его жене. Вероятно, это она упросила Поппею за него... - А, ясно, ну что же, пусть будет по её, в конце - концов, мне нужны деньги...пусть этот Флор грабит иудеев, но не для себя, как свойственно прокураторам, а для меня...и Рима. - добавил Нерон хохоча, и указывая Тигеллину на кувшин и два кубка стоявшие на серебряном подносе. - Ты и есть Рим - угодливо растянул в улыбке уста Тигеллин. Он налил кубки и поднёс один Нерону. - А всё же какая у меня мудрая жена - принимая кубок сказал Нерон. - Только вот я не пойму, если можно конфисковать казну иудейского храма, то почему нельзя позаимствовать сокровища храмов Ахайи? Да и в Италийских храмах немало накоплено в сокровищницах... А? Что думаешь? Да и с налогами...почему только иудеи должны платить вдвое больше? Это не справедливо...пусть так платят все! - Решения принимаешь ты, принцепс - ответил Тигеллин. - Да, решение принимаю я. А что же прикажешь делать с тобой... - отхлебнув несколько глотков произнёс Нерон. - Ты совершенно не ловишь этих толстеньких, жирненьких и мерзких...крыс. Нерон даже поморщился от брезгливости говоря это. - Позволь мне оправдаться... - возразил Тигеллин. - Я не хотел говорить при августе, но сейчас готов рассказать тебе обо всём, предпринятом мною за последние дни. - Ты не доверяешь Поппее? - с удивлением перебил Нерон Тигеллина. - Нет, цезарь, августа для меня то же что и ты, но есть вещи о которых знать должен только цезарь.. - Ты осторожен - усмехнулся Нерон. - но это радует меня. Говори. Я хочу услышать доброе...и многообещающее. - Я нашёл человека, который исполнит наш замысел - подвинувшись ближе к возлежащему Нерону полушепотом начал Тигеллин. - Это мой префект Руф. Фанний Руф. Он начнёт дело. Когда то он был любовником Агриппины, и на этом он и сыграет. Под предлогом мести тебе за её смерть он начнёт плести заговор. Мы с ним обговорили детали. Для начала он увлечёт ещё нескольких из претория. Мы сошлись на трибуне Сильване и центурионе Прокуле. Но он потребовал у меня гарантий их помилования после окончания дела... Тигеллин замолчал ожидая реакции Нерона. Тот лежал, потягивая вино и внимательно слушал начальника своей гвардии. - Успокой его, - сказал Нерон. - я помилую всех, кто поможет в этом деле. Но мы с тобой говорили о заговоре сенаторов, а не о заговоре преторианцев... - Конечно, цезарь, но участие в заговоре преторианцев придаст смелости даже самым малодушным, тем, которые сами по себе никогда бы не решились на подобное... - Да, ты верно рассуждаешь... и дальше... - Я думаю надо вовлечь в первую очередь этого краснобая Пизона... если он поверит в успех, то за ним пойдут и все эти...как ты метко сказал - крысы. - Ты уж постарайся, чтобы он поверил... - поставив кубок проговорил Нерон. - Если тебе удастся втянуть в это дело человек 30 из моих врагов, то я думаю, казна обогатится на несколько сотен миллионов... - Может и поболее... - усмехнулся Тигеллин. - Один только философ, учивший нас бескорыстию и милосердию нафилософствовал на 400 миллионов. Зачем философу столько денег? - Я вижу ты ненавидишь его больше, чем я... - усмехнулся Нерон. - Но он умён, и втянуть его в заговор будет не просто... - В отношении его я постараюсь приложить максимум усилий... - с нескрываемой ненавистью проговорил Тигеллин. - Постарайся, постарайся - кивнул Нерон. - И посмотрим, как у тебя это получится. Надеюсь, мы соберём с них урожай пощедрее, чем с этих христовщиков. - Уверен, что гораздо щедрее - заверил Тигеллин. - Ты меня успокоил, но не затягивай.., а как ты задумал выйти на Пизона? Он вряд ли станет говорить с твоим префектом... Нерона всё больше увлекал план Тигеллина. Он и сам любил коварство, и всегда с удовольствием им пользовался. Чужое коварство вызывало в нём если и не чувство ревности, то желание как можно больше узнать о способах реализации задуманного коварства, и своими советами усовершенствовать его. То есть, сделать задуманное зло совершенным, таким, чтобы на взгляд непосвящённых, конструируемое человеческим умом коварство казалось ударом судьбы. А ещё лучше, выставило бы злодеем того, против кого и хитро сплеталось. Но Тигеллин в этот совершенном искусстве был под стать своему господину. - Ему поначалу и не нужно будет говорить с Руфом - ободренный интересом Нерона к его плану Тигеллин пустился в подробности задуманного. - Руф выйдет на Натала, а Натал - ближайший дружок Пизона. Они вместе днюют и ночуют... - Любовники? - перебил Нерон увлёкшегося Тигеллина. Тот развёл руками: «Оба - сладострастники, это точно, но вот любовники ли - не знаю...». - Какое ты подобрал слово - сладострастники... - пробормотал Нерон наливая себе из кувшина. Было видно, что вино начало действовать. - Сладкая, сладкая страсть! - повторил он - Точно! Сладче нет ничего...во всяком случае в этом мире Тигеллин попытался продолжить своё изложение задуманного злодеяния, но Нерон замахал руками, расплескав даже вино из кубка, и он замолчал. - Сладострастники, любовники - всё одно и тоже... я тоже сладострастник... Казалось Нерон говорит сам с собой. Он даже не смотрел в сторону притихшего Тигеллина. - Это наслаждение божественно, а его оттенки неповторимы...Ты - плебей, Тигеллин, и не можешь понять этого... А я - бог! Я рождён мужем и познал наслаждение от обладания женщиной, а могу стать женщиной и испытать её страсть. А стоит мне взять кифару и я превращаюсь в Орфея... Ты - свидетель, как толпы рукоплещут мне, когда я играю и пою. Но я ещё не испытывал вожделения зверя...звериного сладострастия... Нерон отхлебнул из кубка и продолжил свой чудовищный монолог. - Да, сладострастия зверя...А ты знаешь, где я увидел его? В цирке! Во время казни этих христовщиков... Помнишь, их травили дикими зверьми нарядив в шкуры мулов, волов и прочих скотов. Там была одна молодая рабыня. Её, в отличие от всех, почему то завязали в шкуру волчицы. Потом на них выпустили леопардов, пантер и волков... И вот, её облюбовал волк, матёрый и огромный, он бросился на неё, вероятно обольщённый шкурой и запахом, и попытался покрыть её, но поняв свою ошибку принялся рвать и терзать её плоть...А я видел воочию его звериную страсть...и мне захотелось побывать в его шкуре, чтобы хоть раз испытать это, недосягаемое человеку, сладострастие зверя... И ты поможешь мне в этом, Тигеллин. Нерон смотрел куда то в угол зала. Его глаза остекленели и, казалось, вот - вот вывалятся из орбит. Было ясно, что рассказанное, он не раз уже переживал в своём воображении. И что он не отступит от того, чтобы осуществить это наяву. - Ты поможешь мне в этом - повторил он, переведя взгляд на Тигеллина. - А заговор? - ошеломлённый услышанным переспросил тот. -Заговор - само собой. Тут будем действовать так, чтобы ни у кого ничего не осталось... - А как я смогу помочь тебе... в твоём желании - спросил Тигеллин. - Узнаешь потом, я ещё не решил, как это осуществить - промычал Нерон. «...В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него - Спор...» (Светоний «Нерон») Давайте на этом и оставим двух проклятых, плетущих свои козни и с упорством Данаид наполняющих свои «меры беззакония». Они приближают неотвратимое воздаяние. Через 3 года после подслушанного нами разговора Нерон, избегая казни «по обычаям предков», к которой его приговорил сенат, сам пронзил своё горло кинжалом. А ещё через год был казнён и Тигеллин, соучастник Нерона во всех злодействах и гнусностях. Поппея, как мы заметили чуть выше, уже три года как обитала в царстве мёртвых. А мы вернёмся на грязную и грешную землю. Туда, где трудятся, стяжают, ругаются, мирятся, едят, пьют, строят, разрушают, женятся, выходят замуж, одним словом - живут и умирают простые люди. Многие из которых, а по всей вероятности - большинство, жадно завидуют небожителям, и мечтают, хотя бы на денёк, побывать в их шкуре. Глупцы! Они не ведают и не видят за блеском золотой мишуры, и величия мраморных чертогов ту чёрную и мрачную драпировку, которой укрывается власть цезарей, царей, князей и всех, власть имущих. Живите скромно! Скажем мы им, но услышат нас едва ли единицы. ДИМИТРИЙ Когда Пилат замолкал или засыпал, утомлённый своими воспоминаниями и обессиленный болезнью, у Димитрия появлялась возможность и самому отдохнуть. С тех дней, когда горячка впервые уложила старика на ложе болезни, он всегда старался быть рядом с ним. Трудность была в том, что и по своему положению, да и по совести, он руководил всей жизнью усадьбы. Сбор винограда подходил к концу, но впереди был сбор оливок, заготовка масла да и куча других дел, в ежегодном круговороте жизни, вроде бы как обыденных и привычных, но требующих времени, внимания и сил. А большую часть времени теперь занимал слабеющий и, как видел Димитрий, уже смирившийся со смертью, Пилат. Его нежелание принимать врачей и их помощь возмущали грека, но заставить старика он не мог и надеялся только на скорый приезд Клавдии. Клавдию ждали все. Её посещения виллы были не часты, но всегда привносили в жизнь поместья какую то светлую и доброжелательную атмосферу. Вплоть до того, что прекращалось всякое сквернословие, сплетничанье, зависть. Одним словом, всё то, что так опошляет и оскверняет человеческое общежитие. Свойство так влиять на окружающих присуще только душам великим, а величина души прямо пропорциональна её доброте и любви. Когда же Клавдия покидала усадьбу всё постепенно возвращалось «на круги своя». Жизнь в поместье входила в своё русло. Вернее сказать: разделялась на два русла. По одному текла жизнь рабов и челяди, со всем, присущим этой жизни, добром и злом. По второму, в своём одиночестве плыл Пилат, погружённый в свои поиски истины. Мостиком, если можно так сказать, между этими потоками был Димитрий. Как мы уже говорили выше, знакомясь с ним в начале повествования, он гордился своим происхождением из народа, давшего миру философию, театр, поэзию и бесконечную череду мудрецов и законодателей. И его больно укололи слова Пилата о том, что « вся ваша, греческая мудрость всего лишь пустота и суесловье пред мудростью Его», то есть того, кого грек называл магом, а Пилат - Праведником. С той ночи, когда он решив разобраться с тайной свитка, всерьёз занялся его изучением прошло всего несколько дней. За столь небольшое время он всё же умудрился исписать несколько табличек цитатами иудейского мага, встреча с которым так повлияла на старика. А учение которого, судя по произошедшему в Риме, победило даже страх смерти в сознании идущих за Ним. И хотя греческая гордость на всё чужеродное смотрела свысока, всё же тут было о чём задуматься. Вот и в этот раз, дождавшись пока Пилат задремал, Димитрий прошёл в свою комнату и взяв таблички вернулся в атриум. Усевшись за стол, на котором ещё недавно сидел за своей рукописью Пилат он разложил таблички и развернув свиток углубился в его тайны. «Вам дано знать тайны Царства Небесного, а им не дано...» - читал он. - «Ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет». « О чём это он? Что имеют имеющие? Разум? Мудрость? А не имеющие? Он говорит: сердце их огрубело...не слышат, не видят, хотя имеют глаза и уши! А сердце огрубело...Чем? Да в притче же и ответ! Обольщение богатством и заботы житейские... А как же без забот житейских обеспечить свои потребности в пище, одежде, жилье? Никто из величайших мудрецов не пренебрегал ни достатком, ни заботами... - размышлял грек. - Но между ними и магом великая пропасть! Все они мечтали об условиях социального общежития в гармонии, и при максимальном достижении человеческого счастья. Законы Ликурга, законы Солона, «Государство» Платона, в конце - концов! Всё это о жизни здешней, насущной, земной! А маг говорит, и к тому же притчами, о каком то Царстве Небесном, Царстве Бога! Мало того, а эти его заявления о том, что те, кто любит родителей или детей больше, чем его, недостойны быть его учениками! Это что то за пределами человеческих чувств и законов...никто из мудрецов подобного не говорил! Как может человек призвать других людей любить его сильнее, чем своих детей или родителей? Какую чудовищную уверенность в совести своей должно иметь, чтобы так сказать! Это, пока ещё, выше моего понимания...» - с какой то досадой и даже раздражённостью решил грек. Он пробежал глазами ещё несколько столбцов текста и остановился на строке, помеченной Пилатом маленькими, еле заметными буквами NB. «Тогда говорит Ему Пилат: не слышишь, сколько свидетельствуют против Тебя? И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился». Грек несколько раз перечитал написанное пытаясь понять смысл пометки Пилата. Это была не единственная пометка сделанная стариком в свитке. Чуть ниже была подчёркнута целая строка: «Ибо знал, что предали Его из зависти». А после подчёркнутой строки шёл рассказ о сне Клавдии, и о её просьбе отпустить мага, которого она называла Праведником. Он уже читал это раньше, но тогда его внимание больше привлекало упоминание имени Пилата и, в общих чертах, описываемое происшествие. Теперь же, читая, он не только замечал, но и пытался понять смысл мельчайших деталей, скрупулёзно описываемых автором свитка. Зачем нужно было описывать, порой отвратительные, подробности этой, произошедшей давным - давно, в чужой земле и, казалось бы, обычной казни? Издевательства солдат, делёж одежды, глумление обвинителей...страдание казнимого. Ему врезались в память слова автора о Пилате, который «знал, что предали Его из зависти». Тогда становились понятными и настойчивые попытки Пилата освободить Праведника, и его умывание рук. А более всего и нынешние, пробужденные свитком, воспоминания. Терзающие его стародавним бессилием, или проявленным тогда малодушием. Да и эти новости из Рима... о казнях последователей этого Праведника. Отсюда и это навязчивое желание хоть как то оправдаться за прошлое...и уединение от всех, даже от жены!». Димитрий посмотрел в сторону спальни старика. Ему даже стало жаль его. « Да, не хотел бы я оказаться в подобной ситуации...» - подумал он вновь обращаясь к свитку. Он внимательно вчитывался в каждую строку повествующую о казни Праведника и о последовавших за ней знамениях и чудесах. В чудеса, особенно связанные с воскресением мёртвых, он не верил. Читая описанное затмение и землетрясение, случившееся во время казни, он вспомнил рассказ Пилата о храме и о разодранной надвое храмовой завесе. Здесь свидетельства свитка и воспоминания Пилата совпадали. Но вот, что знаменовало собой это происшествие с завесой? И было ли связано со смертью Праведника? Его размышления были прерваны влетевшей в атриум птицей. За ней мелькнула тень преследовавшего её коршуна. Не рискнув преодолеть колоны портика вслед за ускользающей добычей он с недовольным криком уселся на ветку платана. Димитрий откинулся на кресле и следил глазами за хаотично мятущейся по атриуму птицей. Поняв, что опасность миновала, пичуга уселась на светильник, и крутя головой осматривала двумя чёрными бусинками глаз пространство атриума. «Мир живёт по своим правилам...» - замерев, чтобы не спугнуть, и наблюдая за пичугой, подумал Димитрий. - «Сильный живёт за счёт слабого. В этот раз ей удалось ускользнуть, а в следующий окажется в его когтях...и всё...А они мечтают о каком то ином мире, где коршун и этот вот воробей будут жить мирно... Мечтатели?». Заключил он. Птица, между тем, успокоившись и оглядевшись, вспорхнула со светильника и исчезла в проёме крыши над бассейном. «Плохая, всё же, примета - птица залетевшая в дом...» - мелькнула беспокойная и тревожная мысль. Грек поспешно сложил таблички, свиток и встав быстро направился в спальню к Пилату. Осторожно приоткрыв дверь он заглянул вовнутрь. Старик не спал. Его глаза встретились с взглядом Димитрия и он поманил его рукой. Грек облегчённо вздохнул и вошёл в спальню. Дождавшись, когда Димитрий подошёл к кровати, старик приподнялся и попытался встать. Было видно, что все движения даются ему с трудом, но он был упорен и упрям. Димитрий помог ему усесться на краю ложа. - Я хочу в парк, на свежий воздух, к платанам, к солнцу, к морю... - сказал Пилат посмотрев на грека. - Распорядись, пусть меня отнесут туда... Димитрий согласно кивнул и направился к двери. - И скажи пусть сделают мне горячего вина с мёдом... - попросил старик, - ложку мёда, не больше... Через полчаса грек вернулся с четырьмя рабами несущими небольшой открытый портшез, некогда предназначенный для Клавдии, но уже многие годы стоявший без дела в кладовых имения. Димитрий помог Пилату поудобнее усесться в него и рабы, подхватив шесты осторожно понесли старика. Они миновали коридор, вышли в атриум, спустились по ступеням портика к бассейну и понесли портшез по аллее к выходу из усадьбы. Димитрий шёл позади. На аллее его нагнал Авит с подносом, на котором стоял кубок с крышкой, укутанный несколькими слоями шерстяного полотна. У выхода, под тенью полувекового платана Пилат приказал поставить паланкин и отправил рабов. Димитрий взял у Авита кубок и подал Пилату. Отсюда открывался великолепный вид сливавшихся на горизонте в единую сущность, двух стихий - неба и моря. День уже перевалил на вторую половину и солнечный диск висел над Лигурийским морем отражаясь в его зеркальной глади мириадами солнечных зайчиков, скачущих по гребешкам еле заметных волн. Кое где на поверхности, убаюкиваемые нежным бризом, белосерыми комочками мелькали отдыхающие чайки. Дело шло к октябрьским календам, но днём ещё стояла по летнему жаркая погода. В густой листве платанов от жары прятались сотни воробьёв и их нескончаемый гвалт наполнял воздух неповторимой музыкой жизни, существующей обособленно от человека, но неразрывно связанной с жизнью всеобщей. Жизнью мира. Пилат несколько минут сидел молча и неотрывно смотрел на искрящуюся поверхность моря до тех пор, пока из его глаз не потекла слеза. То ли искрящиеся блики отражённых солнечных лучей вызвали её, то ли вновь он ушёл в тёмные закоулки своей памяти. Димитрий молча стоял рядом наблюдая за задумавшимся Пилатом. - Сегодня должна прибыть Клавдия - после долгой паузы проговорил старик.- Я чувствую её приближение… Он открыл кубок и пригубил вино. Шерсть сохранила тепло, и горячая струйка пронеслась по пищеводу и моментально впиталась в кровь. Щёки старика покраснели, а глаза загорелись и ожили. Он сделал ещё несколько глотков и посмотрел на грека. - Давай продолжим наше дело - сказал он. - Время уходит и силы уходят вместе с ним... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Целлер исполнил порученное ему. Рядом с Праведником, в толпе, сопровождающей его, всегда были наши глаза и уши. Но у меня он вызывал больше любопытство, чем беспокойство или опасение. Его слова, обращённые к толпе, были созвучны словам того юродивого раввина из Вифавары, которого казнил Ирод в угоду своей жене. Как тот, так и этот призывали к нравственной чистоте и смирению пред их Богом. Я с интересом, а часто и с удивлением, и даже с раздражением на пишущих отчёты, читал о его словах и делах. В самом деле! Как можно отнестись к рассказу о том, что двумя рыбами и пятью хлебами было накормлено пять тысяч человек! Это произошло в окрестностях Тивериады, и об этом доносил один из тех, кто и ел эту рыбу и хлеб. Я лично допрашивал этого соглядатая и он клялся и божился, что всё так и было, как он описывал в своём донесении. Там же, при Тивериаде, произошло одно происшествие, которое окончательно развеяло все мои опасения и подозрения в отношении Праведника. Как я говорил выше, наше внимание привлекала также и группа иудейского мятежного сброда, вождём которого был один из тех, религиозных фанатиков, в которых ненависть к нам, римлянам, является жизненной силой. Я знал, что этот сброд тайно поддерживается и направляется жрецами, использующими их фанатизм и ненависть в своих целях. Сами ли от себя задумали они это дело, или были научены Каиафой, я так и не узнал, но они попытались схватить Праведника, объявить его царём, и силою заставить его стать во главе их восстания...». Пилат усмехнулся и повторил: «Силою заставить его стать их царём...Как это могло прийти в их бестолковые головы?». Он посмотрел на Димитрия и немного помолчав продолжил свой монолог: «Как можно силою заставить что то сделать того, кто словом возвращает зрение и слух, прикосновением исцеляет от проказы и обладает силой воскрешать мёртвых! Я много думал над этим. Сила его врагов осуществлялась через страх и принуждение, сила Праведника имела совершенно иную природу. Он никому не отказывал в исцелении от каких бы то ни было хворей. Для него не существовало неизлечимых болезней и свою силу он никогда не обращал во вред своим врагам. Хотя, по всей видимости, и судя по возможностям, мог. Если он словом оживлял и исцелял, то, я думаю, мог словом и умертвить! Его травили, хулили, объявляли лжецом, но он не отвечал своей силой на их злобу. А ведь по всем человеческим и божественным законам он был бы прав, но никто не пострадал от него, даже убивавшие его! Впервые в жизни я встречал Человека творящего добро бескорыстно и просто. Живущего для других. Что это? Высшая сила смирения и добродетели? Или закон на котором зиждутся правила жизни в Его Царстве? Да, множество вопросов задал он мне своим молчанием и своей жизнью и смертью. Тогда он ушёл от тех, кто был послан взять его и принудить стать царём. Он и так был Царь, и он знал какого царства он властелин. Его не прельщали ни власть, ни деньги. Он был свободен той свободой, к которой человек только и должен стремиться - свободой быть Человеком! Ни тираном, ни рабом, ни холуём. Тогда я ещё не понимал многого. Может быть мне следовало посетить его сборища, чтобы лично увидеть и услышать его, как я посетил тогда раввина при Вифаваре, но я не сделал этого и продолжал наблюдать за происходящим из Цезареи. Надо признать, что наблюдал за ним не только я. Кроме упомянутого Каиафы деятельность Праведника очень тревожила и Ирода. Неизвестно, что больше вызывало обеспокоенность у этого распутника. Или эти сборища толп народа, стекавшихся со всей Иудеи и Десятиградия, чтобы увидеть Праведника и его чудеса. Или же некий мистический ужас, сопровождавший Ирода с тех пор, как он казнил раввина из Вифавары. Его больная совесть, а может быть ещё более больной рассудок, шептали ему, что в Праведнике воплотилась душа убитого им раввина. Об этом он сам писал мне, объясняя чудеса творимые Праведником. Он так же несколько раз пытался схватить его и казнить, но всякий раз терпел неудачу. Праведник ускользал из его рук, как будто наперёд знал все замыслы ищущих его души. И это при том, что большую часть своего времени Праведник проводил именно в Галилее, тетрархом которой и был Ирод. В Иерусалим он приходил несколько раз в год, на главные иудейские жертвоприношения, которые был вынужден посещать и я, в силу их важности и ради огромного стечения народа. Там мы с ним и встретились лицом к лицу, в первый и в последний раз. Это был 18-ый год правления Тиберия, и пятый год моей префектуры. Эти года пролетели как то очень уж быстро. Но и плодотворно, если судить по обилию впечатлений, и моей вовлеченности в жизнь знати и жречества вверенной мне провинции. Я не искал их уважения, и, тем более, любви. Как я и говорил ранее, с первых же дней моего пребывания в Иудее, я натолкнулся на стену презрения со стороны жрецов и ответил тем же. Разница была в том, что моё презрение к ним основывалось на понимании их лицемерия, алчности и коварства. А их презрение к нам, римлянам, да и ко всем остальным народам, основывалось на присущей всем варварам национальной гордыне, взращиваемой, обычно, жрецами, семенем их особенной богоизбранности. К тому же моё презрение к ним было подкреплено реальной властью, как над их душами, так и над имуществом. Но, видит Бог, я никогда не использовал свою власть для корысти, или ради удовлетворения своих страстей. После моей отставки они обвинили меня в жестокости и самоуправстве, но ни в мздоимстве, ни в вымогательстве обвинить не смогли. Моя жестокость оправдалась долгом. Я пресекал на корню любое поползновение к мятежу. А самоуправство было вызвано невыносимой вонью и грязью после их праздничных торжеств. Мне пришлось силой конфисковать часть их храмовой казны, чтобы построить водопровод из источников, обнаруженных мною за 35 миль от Иерусалима. Это произошло уже после казни Праведника и, правды ради, тогда я уже не только презирал этот народ, но и возненавидел его. По большому счёту мне было наплевать и на грязь, царящую в городе, и на вонь и мириады насекомых, слетающихся на потоки проливаемой крови. Но я сделал это, зная, что Каиафа, как и вся его свора, не смогут стерпеть подобного «святотатства» и поднимут бунт. Это и было моей целью. Я горел отмщением за Праведника и жил в те дни ненавистью ко всем «отделённым». Так называли себя те, кто и настоял на его казни. Всё произошло так, как я и задумал. Жрецы возмутили толпу и призвали её остановить работы. Несколько тысяч человек окружили строящих акведук и воплями и оскорблениями, а кто и камнями, попытались смутить рабочих и остановить работы. Я ждал этого и заранее подготовил солдат. В рабочие одежды были наряжены два манипула триариев и у каждого под плащом был спрятан тренировочный деревянный меч. По моему знаку воины достали их и начали избивать голосящую и вопящую толпу. Может быть, делая это даже через чур усердно, чем мне бы хотелось. Толпа была рассеяна, пострадали многие, но до смерти и увечий дело не дошло. Я надеялся, что всё это станет причиной более серьёзного с их стороны мятежа, но нет. Каиафа, по всей вероятности, раскусил мой план и остановил своих. Водопровод я довёл до конца, но за это был обвинён в расхищении их казны. Они обвинили меня перед Вителлием в завышении цен и объёмов работ, и, следовательно, хищении средств. Обвинения были опровергнуты моим квестором, он педантично вёл все дела с поставщиками и на всё брал расписки и договора. После казни Праведника у меня фактически началась война с иудеями. Этот эпизод с акведуком лишь единичный случай. На любое проявление их фанатизма или гордыни я отвечал жёстко и быстро. Но вернёмся к главному. В те, априлиские календы какое то безумие охватило Иудею. Хотя до праздника было ещё дней десять, но огромные толпы паломников со всех окрестных земель уже направлялись в город. Дороги были запружены повозками, стадами гонимого в город на продажу скота, всадниками и погонщиками верблюдов. Эллины и финикийцы, парфяне и эламиты, египтяне и ливийцы наполнили город своим разноязычием и пестротой одежд. Даже римскую речь можно было услышать на храмовом подворье, куда допускались для жертвоприношения «нечистые». Так называли всех не иудеев иудейские жрецы. Молва, распространяемая болтунами и смутьянами, была причиной этого нашествия. Все ждали какого то Царства Божия, которое, якобы, должно было открыться в те дни. Эти слухи спровоцировали и настоящий мятеж. Зелоты попытались захватить арсенал с оружием и амуницией расквартированной в городе когорты. Целлер перебил до дюжины фанатиков, и троих захватил в плен. Но и двое гастатов были убиты иудеями. Бунтовщиков ждал крест. Этой доли удостаивались самые презренные из людей - рабы, разбойники, беглые гладиаторы и подобная им грязь. Казнь довольно мучительная и медленно убивающая. Дающая казнимому порой до нескольких дней страдания прежде чем наступает смерть. Люди вообще искусны в изобретении казней. Казалось бы, достойных смерти и приговорённых к ней судом, стоит казнить быстро. Ожидание смерти само по себе является страданием для приговорённого к ней. Но нет, люди жадны до зрелищ, и с ненасытимостью смотрят на мучения других. Отсюда и такое разнообразие жестокости в убийствах людьми себе подобных. С одних заживо сдирают шкуру, других варят в котлах, третьих отдают на растерзание диким зверям...». Пилат замолчал. Казалось, он устал или задумался о чём то. Димитрий ждал. После небольшой паузы старик продолжил свой монолог: «...Для меня всегда было загадкой почему римляне избрали для отцеубийц и отравителей казнь в мешке с петухом, обезьяной, змеёй и псом? Почему вместе с убийцей на смерть обрекались и бессловесные твари, не имеющие никакого отношения к преступлению? Изощрённа всё же человеческая фантазия...». Нет, погоди... - вдруг сказал Пилат вновь прервав свой монолог. - Ты это не пиши. Эти брюзжания по поводу казней и людей никому не интересны, а люди такие, какие есть... - Что именно убрать? - переспросил грек и перечитал Пилату последние предложения. Остановились на словах: «Люди вообще искусны в изобретении казней». С этих слов Димитрий загладил написанное и приготовился к дальнейшей работе. «Итак, бунтовщиков, схваченных Целлером, ждал крест. Среди них оказался и их вождь. Но я немного забежал вперед в описании тех событий. В Иерусалим мы прибыли в последний день иудейской недели. Они называют его «шабат», а их жрецы запрещают им любой труд в этот день. До жертвоприношения оставалось шесть дней и этого вполне хватало для решения всех задач по обеспечению порядка и безопасности в городе. В тот раз, щадя Клавдию, я приказал приготовить трирему, и от Кесарии до Иоппии наш путь лежал вдоль побережья. В Иоппии меня ожидала когорта Италийского легиона и мы двинулись в столицу. Как я говорил выше дороги были переполнены спешившими на жертвоприношение и ожидавшими чуда. Надо побывать в Иудее, чтобы понять всю «прелесть» местных дорог. Уже по этому видна огромная разница между варварами и нами, римлянами. И одинокая повозка на иудейской дороге оставляет за собой тучу пыли, проникающей везде, и от которой не защищают даже смоченные водой лицевые платки. Она забивает глаза и скрипит на зубах, покрывает тончайшим ковром попоны коней и доспехи воинов. Мне пришлось послать декурию всадников, чтобы разгонять впереди идущие толпы. Это было самое мучительное наше с Клавдией путешествие в Иерусалим. Я знал об ожидающих нас трудностях и отговаривал её, но она, как будто предчувствуя будущие события, была непоколебима в своём решении сопровождать меня. Через два дня пути, на закате, город открылся перед нами во всей своей мрачной и горделивой торжественности. Уходящее за горизонт солнце последними лучами зажгло золотой храмовый венец, и его призрачный огонь висел над погружающимися в ночную тьму крепостными стенами. Мы приближались по Яффской дороге ведущей к воротам Долины, за которыми уже был виден сияющий белизной мрамора в исчезающих лучах дворец Ирода. Целлер встречал нас с декурией всадников за несколько стадий от города, и сопроводил до самого дворца. Мы въехали в город вместе с ночной тьмой. Улицы уже обезлюдели, перекрёстки освещались факелами, а дома были заперты. Дворец ждал нас, предоставив все удобства царского комфорта. Омывшись и поужинав мы отдались отдыху, оставив все дела на предстоящий день. А на следующий день в город пришёл Праведник. Это был первый день новой недели. Он вошёл в Иерусалим с востока, через Храмовые ворота, в одиннадцатом часу дня. Как всегда его сопровождала толпа зевак и учеников. Его, как будто, ждали, и само его появление вызвало у толпы бурный и необузданный восторг. Мужчины и женщины, старцы и старицы, отроки и девицы устилали дорогу пред ним цветами и ветвями пальм, а самые неистовые срывали с себя хитоны, плащи и даже таллифы, чтобы бросить под копыта осла, на котором восседал этот необычный и загадочный Царь Иудейский. Даже в этом он презрел все человеческие понятия о величии и знатности. Царь на осле! От создания мира не бывало такого. Только белый конь достоин нести на себе цезарей и царей. И я уверен, что будь его желание, его ученики предоставили бы ему какого угодно коня, но он въехал в город на осле. Ещё раз показав всё ничтожество и суету человеческого стремления к возвеличению и славе. Ему и в самом деле не нужно было доказывать своё величие ни белым конём, ни пышной свитой. Величие и слава Праведника отражалась в восторге видящих его глаз и прославляющих его уст сотен людей. Он сразу же направился в храм. Толпа сопровождала его везде, куда бы он ни зашёл. Храмовая стража уже зажигала ночные факела и готовилась закрывать ворота, но узрев толпу народа направлявшегося в храм, растерялась и замешкалась. Он сошёл с осла у ворот и войдя вовнутрь обошёл весь храмовый двор. Его сопровождали ближайшие друзья, в то время, как все остальные остались у ворот, ожидая их возвращения. Выйдя из храма он со своими учениками спустился в долину Кедрона по дороге ведущей к Вифании. Толпа, сопровождала его до дороги, а затем растворилась среди улочек нижнего города...». - Ты говоришь так, как будто был свидетелем, и видел своими очами всё это - вставил Димитрий, дождавшись секундной паузы в воспоминаниях старика. Тот согласно кивнул. - Это видели многие из гарнизона. Я был там, в крепости, и собирался во дворец, но задержался и стал свидетелем поневоле. Пилат вздохнул и продолжил: « Самое удивительное...вернее сказать - самое величественное в том, что я тебе рассказал, это тот факт, что въезжая в Иерусалим он знал что спустя всего 5 дней будет убит, и сам выбрал этот жребий. В свитке сказано об этом...он говорил о своей смерти ученикам, но они не восприняли его слова всерьёз. И это вот, на мой взгляд, самое страшное и трагичное. Он шёл умирать в кругу своих друзей и знал, что они все оставят его...мало того, один из них, из ненависти ли к своему учителю, или из зависти, просто продаст его...да, именно, просто продаст...Можно понять предательство из ненависти, я не говорю – оправдать, но понять, а здесь произошло предательство с продажей…понимаешь! Получить выгоду из своей подлости предательства! Это – вершина человеческой гнусности, а ведь этот предатель тоже был там, когда все кричали от восторга и бросали одежды свои, а потом сопровождали его в храм. Он ходил рядом с ним, ел из одной чаши с ним, разделял хлеб с ним и со своими друзьями - учениками Праведника. А в сердце своём копил ненависть и жил этой ненавистью… Это страшное чувство! Я испытал его там, в Иерусалиме, после казни Праведника. Ненависть буквально сжигала меня, заставляя придумывать всякие козни, чтобы уничтожать тех, кого я считал виновниками смертного приговора Праведнику...Хотя главным виновником был я сам...Имея власть отпустить его, я не сделал этого. Моя власть оказалась без силы...наверное, я просто испугался. Каиафа повернул дело так, что отпусти я Праведника и эти псы обвинили бы меня в оскорблении величества Тиберия. А это неминуемый отзыв и, даже если бы мне удалось оправдаться, конец моему восхождению к сенаторской тоге. Тогда эта цель ещё обольщала меня. За это малодушие я и возненавидел себя, но, как и всегда бывает, легче ненавидеть других и их же сделать виновными в своей слабости или малодушии. Это и произошло со мной. Я стал жесток. Ненависть делает сердце бесчувственным к тем, кого ненавидишь. Ты просто перестаёшь считать их за людей. Тогда от полного превращения в зверя меня спасла Клавдия...» Пилат вздохнув замолчал. Его глаза предательски блеснули и чтобы не дать слезе пути он прикрыл их. - Да, Клавдия...она мой добрый гений - после недолгой паузы прошептал Пилат. Его голос дрогнул, а слеза, всё же найдя еле видимую тропинку, медленно сползла вдоль переносицы, и он ощутил на губах её солоноватый вкус. - Но, давай продолжим – поборов тоску сказал Пилат. «На следующий день с утра Он вновь был в храме, и возле Него, как всегда, толпилось с сотню зевак, заглядывающих ему в глаза и с жадностью ловивших каждое Его слово. Я тогда каждый день проводил в гарнизоне, наблюдая с галереи за происходящим в храмовом дворе. Наши соглядатаи докладывали мне о словесных битвах, разыгрывавшихся между Ним и жрецами. Всю свою хитрость и коварство использовали в этой схватке каиафины холуи против Праведника. Но Он, с какой то непостижимой лёгкостью, ни секунды не раздумывая, и не обращая внимания на их лукавые хитросплетения, разрушал и опровергал их попытки уличить и опозорить его пред народом. Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник, буквально высмеивает их лживую мудрость, и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться и пред кем рабски благоговеть и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами…» КЛАВДИЯ ПРОКУЛА А Клавдия была уже всего в десятке миль от усадьбы. Последнюю ночь они провели в Ватлуне, в доме давнего знакомого и Пилата и Клавдии Сульпиция. Когда то он тоже проживал в Риме, но оставил столицу и выбрал этот небольшой этрусский городок, приткнувшийся на Аурелиевой дороге, в пяти милях от побережья, и в 20 от имения Пилата. Сульпиций принял Клавдию со всей широтой римского гостеприимства. Были приготовлены лаконик и кальдарий, а после, когда прогретый воздух и горячая вода вернули телу свежесть, был накрыт щедрый и обильный ужин в небольшом уютном триклинии. Самой желанной мечтой, вымотанной за долгий путь Клавдии, было отдохнуть в уединении спальни, но гостеприимство хозяина и его жены заставляло побеждать усталость и отвечать любезностью. Гай с повозкой и лошадьми был поручен старшему рабу, и нашёл приют и еду на кухне. Гости из Рима вызвали любопытство как у челяди, так и у хозяев. Разговоры, и кухонные, и господские велись вокруг происходящего в Городе. Слухи, самые разнообразные, порой фантастические, распространялись по империи со скоростью, даже превосходящей стремительность императорской почты. Пожар приобретал в глазах многих чуть ли не мистическое, предсказанное ещё Сивиллой, знамение о скорой погибели государства. К тому же, и появление звезды, внезапно вспыхнувшей на горизонте и уже четвёртый день зловеще висевшей на небе, не прибавляло оптимизма. Шёпотом обсуждали и эдикт Нерона, последовавший за пожаром, и обращённый на последователей какого то восточного культа, то ли иудейского, то ли египетского. Всё это заставляло толпу с подозрением и опаской относиться ко всем инородцам. Особенно с восточных провинций империи. Подобные страхи, рассуждения, вопросы и догадки пришлось выслушать и Гаю на кухне, в кругу рабов, и Клавдии в триклинии, от словоохотливой жены Сульпиция, да и от него самого. Но пришла ночь, и все ушли на покой. И в кухне, и в господском доме. Клавдия отослала рабыню, застилавшую ей постель, и опустившись на колени поблагодарила Бога за прошедший день. Сняв столу она прилегла на ложе, и едва её щека коснулась шёлка подушки как она провалилась в сладкую, укутавшую её дрёму. «Как просты они и дружелюбны в своём неведении и незнании... - уже засыпая подумала она о хозяине и хозяйке. - А если бы знали, что я тоже с теми, кого обрёк на смерть Нерон? Были бы они так же дружелюбны и гостеприимны...ведь это грозило бы им самим смертью...Готовы ли они пойти на это? А так они счастливы в своём неведении...и в своём мире, который ограничен их домом, детьми, достатком...а иного они и не хотят. Да, счастливы...точно сказал этот иудейский царь, что жить в неведении гораздо приятнее... и безопаснее... и...». Она так и не договорила того, о чём лепетало её сонное сознание. Через минуту она спала, тихо и ровно дыша, освещаемая сиянием язычка пламени оставленного рабыней на ночном столике светильника. А Гай устроил себе ложе в повозке. Кухонные разговоры донимали и его, но он больше уделял внимания еде, а на все вопросы отвечал односложно и кратко. Порой даже невпопад, чем вызывал ухмылки и даже смех, и, по всеобщему мнению, был причислен к тугодумам. Это дало ему возможность больше слушать болтовню челяди, и освободило от необходимости удовлетворять чужое, и не всегда беспристрастное, любопытство. Он помнил слова и желания того, гостиничного раба, который очень хотел стать свободным и богатым, пусть даже ценой чужой жизни. Утро выдалось облачным и прохладным. Клавдия отказалась и от завтрака, и от предложения остаться ещё на день, и они выехали со двора провожаемые в воротах хозяевами и толпой челяди. К обеду она надеялась добраться до виллы. Какое то внутреннее беспокойство томило её и заставляло спешить. Они выехали из городка и проехав несколько миль свернули к побережью. Здесь ехать стало тяжелее. Дорога была просёлочной и вилась по песчаным местам, то стесняемая склонами холмов, то распрямляясь на небольших равнинах. То там, то здесь навстречу им попадались отары овец и табуны лошадей, выгуливаемых на последней, жухлой и скудной траве. Свежий и довольно пронзительный киркий гнал по небу хлопья серых набухших влагою облаков. Их тени скользили по склонам холмов, а порой, когда плывущее по небу облако закрывало своим телом восходящее светило, вся окрестность становилась серой и неприветливой. Но проходила минута, две и вновь всё освещалось ярким небесным огнём возносящегося к небесам небес Гелиоса. А тени побеждённых туч вновь неслись по склонам холмов, пятная их приметами медленно, но неуклонно, приближающейся осени. Тишина, сопровождающая их, нарушалась только скрипом колёс повозки и, время от времени, всхрапыванием лошадей тянувших её. Когда тучи в очередной раз укрыли солнце, Гай остановил повозку и достал из седельного ящика шерстяной плащ. Надев его он несколько секунд рассматривал окрестности оглядывая впереди тянувшиеся холмы и теряющуюся среди них дорогу. - Что случилось, Гай? - открыв полог спросила Клавдия. - Послушай, госпожа, какая тишина вокруг...- прошептал Гай. - Впервые в жизни я слышу тишину... такого в Риме не найти вовек... - в каком то даже восторге проговорил он. И в самом деле. Они были одни посреди огромного пространства земли. Где то вдалеке виднелось маленькими разбросанными точками пасущееся стадо. Вдоль дороги небольшими оазисами кустились заросли дикого тёрна. Солнечный свет сменялся серостью теней, но всё это было беззвучно, и даже шелеста волнуемых ветром кустов не доносилось до их слуха. - Да, теперь я понимаю господина... - посмотрев на Клавдию сказал Гай. - В такой тишине можно говорить не только с самим собой, но и с богами... Он замолчал, и они несколько минут вслушивались в безмолвие окружающего их мира. Но дорога звала вперёд. Усевшись, Гай вздохнул, и понудив лошадей вполголоса затянул какую то древнюю германскую песню. Грустную и непонятную, но оставшуюся в его памяти с тех далёких времён, когда он, свободным ребёнком, жил среди своего народа на своей земле. А Клавдия думала о Пилате. Прежняя встреча была почти полгода назад, в априлиские иды. Тогда она впервые посетила имение именно в эти дни, дни казни Праведника. Раньше её посещения обычно приходились на лето, когда в Риме было невыносимо душно от жары и мерзко от обилия мух и комаров. Она брала с собой пергаменты, письма, воспоминания тех, кто был рядом с Праведником во дни Его жизни, и предупредив о своём отъезде Петра или Мариам, уезжала в имение. Там, месяц или чуть больше, она жила, переводя с арамейского на греческий и латынь драгоценные свидетельства о жизни и учении Праведника. Пилат встречал её сдержано, но она видела, что он рад её приездам. Он не мешал ей в её труде и знал, чему она посвятила себя. Иногда она даже обращалась к нему с затруднением по переводу и он помогал ей. Они вместе совершали прогулки по окрестностям имения и вместе ели, но каждый жил своей особенной, внутренней, жизнью. Она рассказывала ему о делах общины и о распространении учения по Азии и Греции путешествующими учениками Праведника. Пилат молча слушал, иногда сам что то говорил, но никогда не затрагивал тему ни своего прокураторства, ни казни. Сначала ей показалось, что он просто хочет забыть всё то, что произошло с ними в Иудее, но со временем она поняла, что он всё помнит. Да и как забыть то, что забыть невозможно? Но она также поняла, что эти воспоминания мучат его какой то неразрешимой для него загадкой. Если бы он поделился с ней своим бременем, может быть ему бы стало легче. Но он нёс его сам. За несколько месяцев до её априлиского посещения виллы, зимой, в Риме, ей передали для перевода первую историю жизни Праведника написанную одним из тех, кто был призван Праведником и назывался его другом. Внимательно, почти что с замиранием сердца, прочитав свиток, она впервые по настоящему осознала с кем ей и Пилату пришлось соприкоснуться в Иудее. Многое из того, что рассказывала ей Мариам, она встретила в свитке, но ещё больше было того, что она узнала впервые. Когда же её глаза увидели имя Пилата и описание его суда, она сначала сильно взволновалась, а потом задумалась. И суд и описание действий Пилата были не то что не достоверны, но описаны скудно и неполно. Рассказчик, вероятно, был в толпе, и не мог знать, что происходило в претории, тем более слышать о чём и что говорил Пилат. Клавдия была во дворце и видела происходящее своими глазами. Она видела, что Пилат дважды вводил Праведника в зал, и, по всей видимости, говорил с ним. Она видела, как Понтий перед тем, как отдать Праведника солдатам, омыл руки на виду у всей претории. Она на всю жизнь запомнила сон, привидевшийся ей в ночь перед казнью, и свою попытку спасти Праведника. Но в свитке об этом не было сказано ни слова, да и не могло быть сказано, свидетелей этому не было, кроме её и Понтия. Важно это, или нет? Задавалась она вопросом. С одной стороны, конечно же, важно всё, что связано с Праведником. С этими переживаниями она и приехала в имение в априлиские иды, надеясь расспросить более подробно Пилата обо всём произошедшем тогда между ним и Праведником. Но Понтий всячески избегал этой темы и ей пришлось вернуться в Рим ни с чем. Несколько раз она пыталась поделиться своими сомнениями с Мариам, но всякий раз не решалась. Ей казалось, что она этим пытается оправдать Пилата и саму себя. И ей становилось стыдно. Она переводила свиток и всё время думала о том, как быть, когда придёт время описывать суд и произошедшее в претории. Вписать ли самой, на свой страх и риск, известные ей события, или же оставить всё как есть. Она решила найти автора свитка и рассказать ему о том, чему была свидетелем. Но автор уже был в мире Божественной истины, о которой и свидетельствовал. Его забили камнями в Иераполисе фанатики иудеи за проповедь учения Праведника. Решение пришлось принимать самой, и она вписала в свиток строки и о своём сне, и о умывании рук Пилатом и о словах глумящейся толпы, взявшей на себя и своих детей кровь невинно осуждённого. Свиток с жизнеописанием Праведника и со своими вставками она и отправила в имение. Написав так же письмо, в котором рассказала и о свитке с упоминанием о нём и о ней. Она была уверена, что Пилат прочтёт свиток. Но как он отнесётся к написанному, и какой будет результат она не знала. А то, что результат должен быть, она не сомневалась. И вот, трясясь в повозке по холмам Этрурии, Клавдия и размышляла о предстоящей встрече с Пилатом, которая, всего-то, через три - четыре часа и должна была состояться. К имению они подъехали ко времени второго завтрака. Солнце уже миновало вершину своего восхождения и склонилось в сторону моря. Киркий сменился зефиром и гнал на побережье буруны волн, искрящихся пеной и укутывавших ею прибрежные скалы и песок. Этот вечный спор волн и побережья доносился до имения негромким шелестом прибоя, возмущая тишину царствующую в местных окрестностях. Повозку заметил раб- придверник ещё за несколько стадий до ворот. Слухи о скором приезде госпожи уже почти две недели будоражили всех в имении. Завидев появившуюся на склонах холмов повозку, ещё далёкую и неизвестную, он побежал искать Димитрия. Грек выслушал его и приказав привести коня направился к воротам усадьбы. Коня привели и он, заскочив на него, погнал его рысью по дороге, на встречу мелькавшей среди масличных деревьев повозке. Гай тоже заметил скачущего им навстречу всадника. Он приостановил повозку и привстав рассматривал приближавшегося, и оставляющего за собой пыльный шлейф, Димитрия. – Нас встречают, госпожа – сказал он, обернувшись к Клавдии. Но она уже и сама встав, и откинув полог, смотрела на дорогу. Никогда раньше никто не выезжал на встречу ей в её посещения имения. Несущийся в клубах пыли всадник лишь усилил мучившее её всю дорогу тревожное ожидание встречи с мужем. Они оба в молчании ждали его приближения. Димитрий метров за 50 осадил коня и перешёл на шаг, а за несколько метров соскочил и ведя коня за узду подошёл к повозке. – Приветствую тебя, госпожа – сказал он, поклонившись молча смотревшей на него Клавдии. – И тебе здравствовать, Димитрий – подавляя тревожность ответила она. – Как поживает господин? - Господин заболел… - сказал грек, - и мы все опасаемся за его жизнь… Слова Димитрия объясняли всё – и эту, сопровождавшую её всю дорогу, тревожность, и желание побыстрее прибыть в имение, и горечь воспоминаний, и накатывающуюся постоянно волну едва ли не слёзной жалости к Понтию. И вот, ответ на все переживания…он умирает. И самое страшное, он мог умереть без неё, в своём одиночестве и со своим бременем. Но Бог этого не допустил. Она успела. – Он умирает? – с замиранием сердца спросила Клавдия. – Он стремится умереть… - с какой- то досадой ответил грек. – Он отвергает лекарства и прогнал врача…он слабеет с каждым днём, и говорит, что устал жить… и хочет умереть… «Это по пилатовски…» - слушая сетование грека думала Клавдия. – «Это – Понтий Пилат. Тот Пилат каким я его знала всегда. Поразительно, проходят года, десятилетия, жизнь…а то, что делает нас самими собой, то, что живёт где то там, в глубине души и имеет имя – Пилат, или Клавдия, или Гай, не поддаётся текущему времени и остаётся таким же, каким было в юности, и зрелости…Да, он остался верен себе и в 75…». -А какова причина его болезни? – перебив жалобы Димитрия спросила Клавдия. – Господин после конной прогулки решил искупать коня… в море. И возвращаясь в усадьбу по всей видимости сильно продрог. По утру у него начался жар и лихорадка… - Как долго всё это длится? – вновь перебила грека Клавдия. – Да уже с неделю - ответил тот. – Поехали, Гай – приказала Клавдия. Повозка тронулась. Димитрий заскочив на коня поехал рядом, время от времени поглядывая на задумавшуюся Клавдию. – А до купания коня с господином всё было хорошо? - вдруг спросила она. – Да всё было как всегда… - пожал плечами Димитрий. – Ты же знаешь, госпожа, у господина все дни расписаны, и он педантично следует своему ежедневному распорядку…Правда, после того, как в имение привезли твои вещи из Рима, господин стал каким то другим. На него очень подействовал свиток, присланный тобою…он был сильно взволнован! Вероятно, написанное в свитке очень задело и всколыхнуло какое то давнее и неприятное для господина воспоминание… Димитрий замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию, как будто предлагая ей сказать что то в ответ на его предположения. Но она молчала. Тогда он продолжил свой рассказ. – Господин даже начал писать свои воспоминания и описывать своё видение и понимание тех событий, участником которых он стал в то время, когда был послан Тиберием в Иудею префектом… Димитрий вновь замолчал и посмотрел на Клавдию. – Он сам тебе рассказал об этом… - спросила Клавдия. Она была удивлена услышанным. – Господин начал писать свои воспоминания до болезни, сразу после прочтения твоего письма и свитка, госпожа. А потом, когда болезнь стала отнимать у него силы, он поручил мне записывать сказанное им, что я и делаю, когда он чувствует себя готовым вспоминать и рассказывать… Они почти что подъехали к воротам усадьбы, у которых их встречала гурьба женщин из кухни, и свободных от работ на винограднике рабов. – Где ты оставил господина, когда выехал нам навстречу? – отвечая на приветствия челяди, спросила Клавдия грека. – Он спал – ответил Димитрий придерживая коня и пропуская повозку в имение. Гай подкатил к бассейну и остановил лошадей. Соскочив с сидения он откинул ступеньки повозки и помог Клавдии сойти. Каждый приезд Клавдии в имение вызывал радость в сердцах челяди и рабов. Она была ласкова и добра ко всем. Даже Пилат в её присутствии становился не так суров и нелюдим. Но сейчас, когда он лежал на одре болезни, а все в имении ходили в смятении и тревоге за будущее, даже приезд Клавдии не развеял все страхи и сомнения. Хотя и вселил в сердца робкую надежду, что теперь, с приездом госпожи, всё устроится к лучшему. Эта надежда и отразилась в глазах встречающих и приветствующих её, а вечером проявилась в обсуждениях за ужином и в домашних разговорах. Клавдия тоже заметила эту, замутнённую неизвестностью, надежду и сразу же поняла причину её появления. Ей и самой, после рассказа Димитрия о болезни Пилата, пришли мысли, как быть с имением если Понтий умрёт. Её жизнь и весь смысл её существования был в Риме, но ныне там царила смерть, и возврат в город, пока там властвовал Нерон, был не то чтобы невозможен, но безрассуден. К тому же и поручивший ей переправить в Эфес своё послание апостол Праведника, запретил возвращаться в Рим. Встречая взгляды челяди она тут же и приняла решение, и тут же постаралась ободрить всех. – Приготовьте мне комнату и разберите тут всё… - сказала она, обращаясь, как бы, ко всем сразу, - я думаю, что мне тут придётся задержаться надолго. Во всяком случае, пока не заставим господина выздороветь… - добавила она. И быстро направилась к дому. Димитрий поспешил за ней. ВСТРЕЧА Дверь в спальню она открывала осторожно и медленно, рассматривая через открывающуюся щель лежащего на кровати Пилата. Он спал, запрокинув голову с полуоткрытым ртом и вытянутыми вдоль тела руками. Ей в глаза сразу бросилась многодневная щетина, седая и жёсткая, покрывающая его лицо и шею. Его грудь равномерно вздымалась под шерстяным покрывалом, а остатки редких волос жалкими клочьями лежали на подушке. Огромный семисвечник освещал комнату. Возникший сквозняк заставил метнуться пламя в сторону открывшейся двери, а затем хаотично заплясать над бронзовыми чашечками светильника. На столике, приютившемся у изголовья кровати, стояла чаша и лежали таблички. Клавдия осторожно вошла и закрыла за собой дверь не дав войти Димитрию. Грек потоптался с полминуты возле закрытой двери и вернувшись в атриум уселся в кресло. Его возмутила до обиды закрытая перед его носом дверь. Греческая гордость восприняла это чуть ли не как пренебрежительное унижение его достоинства и положения в имении. Клавдия почти что крадучись подошла к спящему и остановившись рассматривала его. Болезнь и в самом деле сделала старика как то отчаянно дряхлым и немощным. С прежней их встречи прошло всего полгода, но перед ней лежал совсем не тот Пилат, который провожал её тогда. «Он и в самом деле умирает…» - подумала она. В горле стал набухать комок горькой и тоскливой жалости, перетекающей в глаза, и готовой, вот – вот, излиться слезами. Пилат, как будто почувствовав эту волну тоски в сердце Клавдии, зашевелился и закашлялся. Клавдия наклонилась к нему, и он открыл глаза, пытаясь рукой достать со столика чашу с водой. Она подала ему чашу, и их глаза встретились. Он сделал несколько глотков и откинувшись на подушку не отрываясь смотрел на неё. – Ты приехала, мой добрый гений… – с какой то, по детски счастливой, улыбкой сказал он. И заметив блеск в её глазах покачал головой. – Мой вид вызывает желание плакать? – спросил он. Клавдия присела на край его ложа, и наклонившись прижалась лицом к его щетине. – Ты почему перестал бриться? - прошептала она, пытаясь подавить накатившую на неё волну горькой и тоскливой жалости. – Да, перестал, наверное, обленился… - шептал он ей в ответ, чувствуя на своих щеках её слёзы. – Но завтра же возьму себя в руки и позову брадобрея… Он обнял её и подвинулся на ложе давая ей место прилечь рядом с ним. – И врача - пристраиваясь рядом шептала Клавдия. – Ты мой врач…я ждал тебя…разве могут эти римские или греческие, или ещё какие эскулапы исцелить душу? - говорил он ей в ответ. Они лежали рядом взявшись за руки и говорили глядя друг другу в глаза и оба плакали. – А у тебя болит душа? – спрашивала она. - Да, моя Лукреция, болит, и порою даже до слёз… Она молча смотрела на него боясь, что если начнёт говорить и утешать его то разрыдается, а он, поглаживая её руку, и тоже пытаясь сдержать слёзы, исповедовался ей в своей тоске. -Жизнь прожита… - говорил он, - а память…память, как будто, живёт совершенно отдельно от нас. То, что пытаешься забыть, всё время всплывает болезненным укором, и мучает совесть…и видишь себя таким ничтожным и жалким, и думаешь: «зачем ты это делал?». Сейчас, с высоты лет, видишь всё прошлое так ясно, что понимаешь насколько всё же пусты были мотивы тех, давних твоих дел, а изменить то уже ничего нельзя…то, что совершено тобой, каменным резцом записано в памяти, и с ним живёшь…не придавая значения совершённому, а порой и гордясь сделанным. А потом приходит время конца, и тут, вдруг, всё предстаёт в ином свете…и становится стыдно…да, представь себе, стыдно и досадно на себя самого…Ты понимаешь меня? – вдруг спросил он, заглядывая ей в глаза. Она кивнула головой. -Да, конечно, понимаешь… Ты всегда была тем, единственным, животворным огоньком возле меня, который не давал мне превратиться в зверя… - едва слышно сказал Пилат, - и я уверен, что только благодаря тебе я и живу до сих пор. И я благодарен богам, что они соединили нас в этом мире… – Ты преувеличиваешь, Понтий - так же тихо сказала Клавдия, - ты всегда был человеком… - Да, я старался…милая моя, я был свободен от зависти и алчности, но порой гордыня и даже ненависть терзали моё сердце…делая меня жестоким к людям… - Только у человека может болеть душа… – как будто не слыша слов Пилата говорила Клавдия. – И я тоже благодарна Богу, что Он соединил нас в этом мире, и я думаю, что и в том мире мы будем вместе – А он есть, тот мир? – с какой то надеждой, неуверенной и робкой, спросил Пилат. – Может вновь раздача душ…или вообще, вечный мрак? – Милый мой, Понтий – гладя его по щетине рукой, и улыбаясь сквозь слёзы, прошептала Клавдия, – если есть люди, страдающие душой, то есть и мир, в котором они утешатся и исцелятся от своих страданий. – Это Царство о котором говорил Праведник. – спросил Пилат. – Ты веришь в его существование? – А Он говорил тебе о нём? – спросила в свою очередь Клавдия с интересом вглядываясь в Пилата. – Да, во время допроса – кивнул Пилат. – Он сказал, что Его царство не от мира сего… - Ты никогда раньше не говорил об этом…расскажешь? – спросила она, удивлённая и заинтригованная им. – В вашем свитке сказано, что Он ничего не отвечал мне во время допроса, и не хотел разговаривать со мной, но это не так…Он ни словом не обмолвился с Иродом, это правда, и не отвечал на обвинения жрецов… - сказал Пилат. – Но со мной он говорил, и об этом разговоре знаю только я и Он, но Его нет…да и я скоро уйду. Но о нашем разговоре я должен рассказать. Слишком важны слова, которые я слышал от него тогда. Пилат попытался приподняться, и Клавдия, встав с ложа, помогла ему. Он показал ей на стопку лежавших на столике табличек. –Я записываю сюда то, что ношу в своей памяти о Нём и о нашем с тобой пребывании в Иудее… Осталось рассказать о допросе и казни…Ты поможешь мне в этом? Клавдия молча кивнула головой. – Ну тогда зови брадобрея… - улыбнувшись сказал Пилат. – А то я и в самом деле выгляжу жалко… Клавдия помогла ему улечься поудобнее, и ответив на его улыбку ободряющим кивком, вышла из спальни. Увидев ожидавшего её Димитрия Клавдия подошла к нему. – Он проснулся – сказала она, кивнув в сторону спальни, – его нужно побрить. Найди брадобрея… - Я всегда брил его сам – возразил грек. – В последние дни он отказывался бриться…Твоё появление, госпожа, воистину творит чудеса. В господине вновь пробудилось желание жить? - Он страдает… - ответила Клавдия с грустью взглянув на Димитрия. – Когда приготовишь всё, позовёшь меня… Грек поклонился ей и направился к выходу. У бассейна он остановился и обернувшись к стоявшей у кресла Клавдии спросил: «Госпожа прикажет приготовить баню?». – Да, - кивнула она. – Пусть прогреют кальдарий…но не сейчас, ближе к вечеру. Сейчас он. И позови ко мне Гая – крикнула она в след уходящему Димитрию. Оставшись одна Клавдия села в кресло и задумалась. Болезнь Пилата не только очень огорчила её, но и ломала все планы. Весь смысл её бегства из Рима был в спасении не её жизни, а свитков и пергаментов, хранившихся у неё и, по её твёрдому убеждению, имевших гораздо большую ценность, чем её жизнь. Мало того, в последнее её свидание с узником, он передал ей послание для одного из братьев, живущих в Ефесе. Он попросил её переправить его, как можно скорее, и она заверила, что сама лично отвезёт письмо в Ефес. Теперь, в связи с болезнью Пилата, дело затягивалось. Она не могла оставить мужа в таком состоянии, но и письмо не могло ждать. Скорая казнь написавшего его, да и римские события наполняли послание совершенно иным смыслом. Оно становилось посланием ушедшего в мир высший живущим ещё в мире низшем. «А ведь он тоже предчувствовал свою кончину и знал, чем окончится его заключение, и неоднократно мог совершить побег от своего охранника – думала Клавдия. – Почти два года он жил не в тюрьме, а в снятом для него доме, и охранял его только один воин. И ему не раз предлагали братья подкупить этого воина и вывезти его из Рима. Но он всегда отказывался и ждал со смирением своей участи, зная, что будет убит. «Ибо я уже становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало» - пришли ей на память строки из письма. И это было написано за неделю до эдикта…и последующих казней. «А теперь готовится мне венец правды, который даст мне Господь…». - Венец правды… - прошептала она. – ради этого венца он нёс учение Праведника…и не страшился ни врагов, ни смерти. Ей вспомнилось далёкое и беззаботно счастливое детство. В Рим возвратился отец и зашёл к ней в комнату. В его руках был венец из золота, который он получил за взятие какой то паннонской крепости. Обняв её, он возложил его ей на голову. Венец был велик и тяжеловат для её головы, и сняв его она прочитала надпись, вычеканенную среди золотых листьев: «За храбрость». Тогда она с восхищением смотрела на отца гордясь в душе его воинской доблестью. Он рисковал жизнью и за это был почтён от самого императора венцом за храбрость. Узник же говорил о венце за правду, которым будет почтён за свою верность Праведнику. Даже награды в мире императора и мире Праведника различны…и чтобы отстаивать правду надо иметь не меньше мужества и храбрости, чем на войне, а порой и больше…Её мысли были прерваны пришедшим Гаем. Он вошёл в атриум и найдя глазами сидевшую в кресле Клавдию подошёл к ней. – Госпожа звала меня… - спросил он. – Да, мой друг – сказала Клавдия, – мне нужна твоя помощь… – Я жду твоих приказаний, госпожа – коротко и твёрдо ответил Гай. Клавдия встала и сделав знак ему следовать за ней, направилась в экседру. Убедившись, что они одни, и никто не может слышать их разговора, она предложила ему сесть и сев рядом посмотрела ему в глаза. – Господин серьёзно болен… - сбивчиво начала Клавдия, - и мне придётся... вернее сказать – я не могу оставить его в таком состоянии… Гай молча слушал её. – Да и не хочу – с каким- то горьким отчаянием, и почти что шёпотом, говорила она. – Но на мне лежит обязательство перед моими братьями и сестрами доставить послание в Ефес… Она замолчала увидев проходящего по двору и направлявшегося в дом Димитрия. Когда он исчез в атриуме она вновь продолжила свой монолог. – У меня нет здесь никого, кому бы я могла доверять так же, как тебе – говорила она, - ты согласился бы доставить свиток? Она посмотрела на Гая, ожидая его ответа. – Я готов выехать хоть сейчас – ответил Гай. - Госпожа может не беспокоиться за свиток. Я сделаю всё, что от меня зависит, чтобы твои братья в Ефесе получили его. – Я почему то уверена, что они станут и твоими братьями, когда ты узнаешь их поближе. - сказала Клавдия, с благодарностью пожимая руку Гаю. – Цена этого свитка больше, чем моя жизнь… -добавила она, не выпуская его руки и глядя ему в глаза. – Значит и больше моей… - ответил Гай. – Когда госпожа прикажет выезжать? – Мне нужно снять копию со свитка – сказала Клавдия. – Думаю, что через пару дней. И ещё… никто не должен знать о том, куда ты направляешься. Я всем скажу, что отослала тебя обратно, в Рим, следить за домом. Она встала и Гай встал вместе с ней. – Бог благословит твой путь, Гай – сказала она. - А пока отдыхай, я приготовлю всё, что тебе будет необходимо в дороге. Клавдия с благодарностью кивнула ему и быстро пошла в спальню Пилата. Дверь она открывала с прежней осторожностью, разглядывая в приоткрывающуюся щель происходящее в спальне. Димитрий замачивал в небольшом медном тазу полотенце, и отжимая его, прикладывал к лицу лежащего Пилата. На столике возле ложа стояла чаша со взбитой мыльной пеной и лежала бритва, старая и знакомая Клавдии ещё по Кесарии. Она и покупала её в подарок Пилату ещё в первый их год пребывания в Иудее. Она тихо вошла в комнату и села в кресло возле столика. Димитрий мельком взглянул на неё и продолжил своё дело. Она взяла верхнюю из табличек, лежащих в стопке, и взглянула на Пилата. - Прочти, конечно же, прочти, моя Лукреция - придерживая рукой полотенце, положенное Димитрием на скулы и шею, кивнул Пилат, отвечая на её взгляд. Клавдия благодарно улыбнулась и углубилась в чтение. «...Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник высмеивает их лживую мудрость и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться, и пред кем рабски благоговеть, и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами. Как доложил мне Целлер, именно в тот день, на тайном совещании у Каиафы и было решено убить Праведника. Эта свора была готова растерзать его прямо там, на мраморных плитах храмовой площади, но боялись народа, сопровождавшего его. Попытайся они тогда схватить Праведника, и тут же возник бы бунт, я уверен, что храмовая стража была бы смята и побита камнями. Сопровождавшие его были надёжной охраной для него днём. Но Каиафа не был бы главным жрецом, если бы был глуп. Арест Праведника он задумал произвести ночью. Это было гораздо легче сделать, ибо ночами с Праведником оставались только наиболее близкие ему друзья. А их было всего то дюжина, да и то не всегда. Трудность заключалась лишь в одном - место их ночного пребывания знали только те, кто и был рядом с ним. И вот, даже среди этого узкого и, казалось бы, наипреданейшего Праведнику окружения, нашёлся один, презревший узы дружбы, предавший доверие и продавший своё достоинство человека. Что руководило им больше - ненависть, выросшая из зависти, или корысть, ослепившая его разум и ожесточившая сердце - неизвестно. Но, если, как говорят греческие мудрецы, зло имеет разумную природу, то здесь и слились два желания двух совершенно разных людей, объединённых одной ненавистью, Каиафы и Иуды Симонова Искариота. Так звали того, кто и выдал место ночлега Праведника и привёл храмовую стражу. И сделал он это за 30 денариев! Для него эта сумма показалась достойной ценой его преступления. На какую только не готов человек подлость и низость в своём стремлении к деньгам. И к власти. Один ради денег продал душу, другой ради власти душу убил. Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». Дочитав до этих строк Клавдия с грустью посмотрела на Пилата. Он полулежал на подушках с закрытыми глазами. Его лицо и шею покрывала густая мыльная пена. Димитрий аккуратно и ловко брил его, разглаживая одной рукой морщины, а другой осторожно снимал бритвой щетину. Кожа лица, освобождённая от пены и щетины, неестественно блестела в лучах светильника. Даже были заметны тончайшие паутинки кровяных артерий на заострившемся носе, скулах и щеках старика. Убрав щетину Димитрий стёр полотенцем остатки пены и сложив всё в таз вышел. Пилат открыл глаза и посмотрел на Клавдию. - Надеюсь, теперь я выгляжу лучше... - спросил он, пытаясь изобразить весёлую бодрость. - Ты прочла... то, что хранит моя память? В его глазах она заметила мелькнувшую искорку робкой надежды и неуверенности. Она кивнула и показала ему табличку, которую держала в руках. - А... - протянул Пилат. - Это последнее, записанное Димитрием. Я хочу чтобы ты прочитала с начала, может я что то забыл и ты напомнишь, или дополнишь... - Хорошо, Понтий - согласилась Клавдия. - тогда я хочу спросить тебя по поводу прочитанного... Пилат удивлённо и даже насторожено посмотрел на неё. Она положила табличку на столик и пересев на кровать взяла его за руку. - Неужели, как ты пишешь тут, именно твоя встреча с Праведником, тогда, в претории, стала причиной твоего... ожесточения - Она взяла табличку и прочитала вслух: «в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем?» И вот, самое для меня непонятное: «...чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». - Нет, нет! - возразил Пилат. - Я, наверное, не так высказал свою мысль. Порой не хватает слов, чтобы описать чувства, переживаемые в те, или иные моменты жизни. С той поры, как я впервые услышал о Нём, я всегда желал встречи с Ним. Жаль только, что именно желал, а не искал. Может быть, если бы наша встреча состоялась раньше, всё закончилось бы по иному... Пилат замолчал и посмотрел на внимательно слушавшую его Клавдию. - А? Как ты думаешь? Хотя, нет.. Сейчас что об этом говорить... - вздохнул он. - Да, встреча с Праведником сделала меня другим...Я не знаю, лучшим или худшим, но другим. Я стал по другому оценивать окружающее меня...Ты спросишь: как, по другому? И я постараюсь объяснить тебе. Хотя ты, наверняка, всё понимаешь и сама...не зря же ты связала свою жизнь с Его учениками... А Он был Человек! Мне хватило тогда часа общения с Ним, чтобы понять это. Никогда больше я не встречал никого подобного Ему, ни по достоинству, ни по величию духа. Одни Его называли царём, другие - божьим сыном, но я ещё раз говорю: Он был Человек. Если бы все на земле были подобны Ему, то этот мир стал бы совершенным и прекрасным. Но мы, люди, которых он призывал быть честными в своих поступках, скромными в своих желаниях, милосердными в своей жизни, Его убили. Видит Бог, я прилагал все усилия чтобы этого не произошло. Но и я, со всей своей чванной и пустой властью, которой, якобы, я обладал над жизнью и смертью во вверенной мне провинции, оказался ничтожен и бессилен. Это было моё первое и тяжёлое разочарование... Этот мир, оказывается, ненавидит правду, и убивает всякого, кто дерзнёт о ней говорить и по ней жить. Пилат говорил всё это усталым монотонным голосом, полуприкрыв глаза, как бы боясь взглянуть на слушавшую его Клавдию, и было видно, что это всё он не раз уже и раньше проговаривал сам с собой. - Так случилось тогда в Иудее, так произошло и ныне в Риме... - Пилат закашлялся и несколько секунд сухой и натужный кашель сотрясал его грудь. - И это лишь подтверждает мою правоту - прокашлявшись продолжил он. - Но другая сторона нашей встречи с Праведником была ещё большим разочарованием для меня. Около него всегда были самые близкие и верные друзья. Где же оказались они, когда необходимость в них была наибольшей? Они все разбежались! Мне доложили о подробностях ареста Праведника, да и в свитке всё рассказано без прикрас и недомолвок. Все оставили Его. Больше того, один из ближайших друзей продал Его, а другой трижды отрёкся от своего Учителя. Страх и корысть оказались сильнее уз дружбы и верности. Если был продан и отвергнут Тот, который, по моему убеждению, был лучшим из людей, то грош цена и человеческой дружбе, и верности, и слову. Вот что я имел в виду, когда написал то, о чём ты спрашиваешь... - со вздохом закончил Пилат. В спальне повисло долгое и тягостное молчание. Слышно было только учащённое дыхание старика. - Да, ты во многом прав - наконец нарушила тишину Клавдия. - Этот мир живёт не по законам, о которых говорил Праведник. Но это не повод возненавидеть за это весь род человеческий...Даже скажу тебе больше...ты казнишь себя за то, что не смог сохранить Ему жизнь, но, поверь мне, никто на земле не смог бы этого сделать...даже сам принцепс...Он и пришёл сюда, в этот мир, чтобы своей смертью открыть нам дверь в Мир Свой... Он и родился для этого и знал всё, что Ему предстоит... Она замолчала, не зная какими словами донести до Пилата эту великую и неразрешимую загадку. Перед которой, некогда, и она стояла в недоумении и тоске, не в силах понять ни сердцем, ни умом эту тайну искупления и победы над смертью через саму смерть. - Да, да, да - вдруг в каком то восторженном упоении зашептал Пилат. - Он же мне сказал тогда: «Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине...». Так и сказал! Понимаешь? Он знал, для чего пришёл в этот мир! И эти Его слова буквально копьём, там же, в претории, вонзились в меня. А я? Для чего родился и пришёл в этот мир я, Понтий Пилат, всадник и префект? Для того, чтобы стать сенатором? Или, по близости к принцепсу, достичь консульского звания? И что? Набивать сундуки сестерциями, приобретать виллы и рабов и отдаться разврату и обжорству, чем и живут те, к кругу которых я стремился? Кто из людей задаётся подобным вопросом: для чего я пришёл в этот мир? А ведь это главный вопрос для любого человека, но, почему то, никто не задаётся им... А ведь не будь этой встречи не было бы этих слов, и всё пошло бы у нас с тобой по накатанной, римской дорожке... - вымучено усмехнулся Пилат, взглянув на Клавдию. - Вот и получается, - ответила она - что ты на то родился и пришёл в этот мир, чтобы встретиться с Праведником, а я чтобы стать твоей женой и разделить с тобой твою судьбу. - Мне тоже приходили подобные мысли - сжимая её руку, с волнением в голосе сказал Пилат. - А может быть я должен был спасти Его от креста, и не выполнил своего предназначения? Подобная мысль тоже мучает меня. - Он с надеждой посмотрел ей в глаза. - Ты говоришь, что Его смерть была предопределена богами? И никто не мог помешать? Клавдия молча кивнула головой. Пилат, как бы в сомнении, покачал головой и задумался. Клавдия ждала, держа его руку и поглаживая её. - Я тогда по своей глупой гордыне спросил Его: «А что есть, эта Твоя Истина? О которой Ты пришёл свидетельствовать» - после недолгого молчания продолжил Пилат. - Я зря так сказал, мой вопрос был высокомерно снисходителен, я и впрямь тогда думал, что Его жизнь и смерть в моих руках... не надо было так говорить, но с того момента, ты не поверишь, а я никогда никому не говорил об этом, но этот мой глупый вопрос всю остальную жизнь сверлил мой разум, не давая мне покоя...Он, как будто, наказал меня...им, прочитав мысли, родившие этот вопрос, и заставив искать, искать, искать... Но это томление духа и не дало мне стать свиньёй... - добавил с горькой усмешкой Пилат. - С того дня я всю свою жизнь и ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина? И порой мне кажется, что во всём мире только меня этот вопрос и мучает... ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? И в самом деле, что же это за слово то такое - Истина? Как будто простое, по сути своей, и, одновременно, непостижимо сложное, по своему содержанию. Что скрывает оно в себе, что одни пытаются разгадать его тайну всю жизнь, а для других, и их подавляющее большинство, этого слова и вовсе не существует. Его просто нет, ни в их словарном запасе, ни в их кругозоре, ни в их жизненном мировоззрении. Наверное, они счастливы в своём не любопытстве. Да и зачем засорять своё сознание подобными вопросами, когда есть потребности более насущные и, по человечески, более желанные и вожделенные. Не сорвись этот вопрос тогда с пилатовских уст, и жило бы человечество без него, в своём слепом и безнадёжном неведении. Да и кому принёс богатство, славу или власть поиск ответа на этот вопрос? Скорее найдёшь насмешки, не понимание, а порой и неприкрытое презрение, или даже ненависть. Оставим его и мы, чтобы не запутаться в лабиринте его смыслов и не попасть, как Пилат, в его ловушку.
Выйдя из спальни Димитрий оставил таз с бритвой и полотенцем на столике в атриуме, и осторожно вернулся к спальне. Приблизившись к двери, он огляделся по сторонам и приник к ней. Ему было неловко, и даже какое то чувство стыда укололо его внутри. Но обида, на выказанное, как показалось ему из-за закрытой двери, недоверие, победила, и в его сердце родилось желание знать то, о чём говорят без него. Честно говоря, он надеялся услышать как будет решатся судьба имения, ведь от этого во многом зависело и его будущее. Но, как оказалось, это меньше всего заботило Пилата и волновало госпожу. Из-за закрытой двери до его ушей доносились всё те же страдания совести и воспоминания. Правда, с некоторыми, ранее ему неизвестными, дополнениями. Всё это он уже слышал и даже записывал, не понимая до конца, зачем и кому эти воспоминания умирающего старика интересны. У него вызвали скептическую усмешку слова о рождении для свидетельства об истине, и последовавшие за этим размышления Пилата о предназначении его рождения. Всё это было так далеко от настоящей жизни, которая кипела вокруг не засоряясь подобными вопросами, и от этого только выигрывала. Ещё больший сарказм вызвало признание старика о его поиске ответа на, казалось бы, совсем уж пустой вопрос, более риторический, чем практически нужный для жизни. «Да, голову, конечно, можно забить всякой лжемудростью...и испортить себе жизнь - думал грек, вслушиваясь в текучий за дверью разговор. - Но зачем? Какое мне дело что есть истина? Вот и конец этого иудейского мага лишь подтверждает всю обманчивость и призрачность познания истины. Он, видите ли, на то родился, чтобы свидетельствовать об истине. Какой то иудейский плебей, из ремесленников, да ещё и плотников сын, возомнил о себе, что родился на то, чтобы возвестить истину! Даже в Ахайе, прославленной своими мудрецами и философами, никто из них не дерзнул заявлять подобное. Что уж там говорить о Риме и прочих варварах... да и тьмы тем людей живут даже не имея понятия ни о том, что такое истина, и даже не зная такого слова...и счастливы...и счастливы» - повторил он, как бы убеждая самого себя. Ему вдруг стало до озноба неловко за его подслушивание, как будто сотни глаз вдруг увидели его за этим занятием. Он торопливо отошёл от двери и повернувшись увидел стоящего у колоны возле бассейна Гая. Димитрий даже вздрогнул и скривился от досады, но взял себя в руки и направился к выходу. Сделав несколько шагов, он остановился и взглянул на Гая. «Видел или нет - лихорадочно билась мысль. - Ещё не хватало чтобы он донёс...что видел меня подслушивающим. Так заметил или нет...». - Что ты тут делаешь, раб? - спросил он его, подавляя волну раздражительной злости. - Жду госпожу - ответил тот. Димитрий оглядел его. «Вот что этот раб из себя значит...» - подумал он. - Скажи мне, раб, что есть истина? - с плохо скрытой злобной насмешкой вопросил грек Гая. - Я думаю, истина - это высшая правда - спокойно и не обращая внимания на насмешку сказал Гай. Димитрий с удивлением посмотрел ему в глаза. - И где же ты видишь вокруг эту твою высшую правду? - с той же насмешкой спросил грек. - Где она? А может ты скажешь, раб, и в чём она для тебя лично состоит, эта высшая правда? - Скажу... - так же глядя в глаза Димитрия ответил Гай. - Её не нужно искать вовне, она должна быть внутри...А что до меня, то она помогает мне сохранить себя человеком... Димитрий даже вздрогнул. В ответе Гая он явно услышал укор себе. «Видел...» - пронеслось в его голове. - «Намекает, что подслушивать не по человечески...Он, раб, пытается оскорбить...меня, свободнорождённого эллина…» - Ты же раб – уже не скрывая злобного раздражения сказал он. - Как ты можешь сохранить себя человеком, если над тобою есть господин, а у тебя нет прав быть человеком. - Ты говоришь, что я раб - всё с тем же спокойствием ответил Гай, как будто не замечая раздражения грека. - Право быть человеком дано каждому, рабу и свободному, варвару и эллину... - Он на секунду замолчал, как будто раздумывая говорить дальше или нет, но усмехнулся и добавил: «Беда в том, что многие им пренебрегают... Я удивлён, что ты, эллин, не знаешь этого». «Что он о себе возмечтал!» - уже поддаваясь гневу подумал Димитрий. - «А...» - вдруг осенило его - «Он, наверное, из этих, которых принцепс объявил вне закона, из последователей мага, осуждённого стариком...». Грек с болезненным любопытством буквально впился в лицо спокойно стоявшего Гая, как будто пытаясь проникнуть в его мысли. - Ты мудрствуешь, раб - уже не скрывая своего раздражения перебил Димитрий. - и дерзишь... Уж не из этих ли ты, которых в Риме объявили врагами государства... Глаза Гая тоже сверкнули гневом, но он всё так же не отводил их от Димитрия. - Что я сказал такого, что вызвало твоё раздражение и даже гнев... - спросил он грека. Димитрий и сам уже внутри клял себя за подобное развитие их диалога. И раздражение и злость были вызваны не столько ответами или спокойствием и достоинством Гая, а тем, что он видел его, Димитрия, подслушивающим у двери. Эта мерзкая слабость, которой он поддался, ложилась пятном на его самолюбие. Одно дело если бы это всё осталось в тайне, и обличителем была бы только совесть, а другое - когда в подобном уличает раб, да ещё и варвар. Тут же был удар двойной - и по греческой гордости, и по совести. Он ничего не ответил Гаю и направился к выходу, досада на самого себя горечью колола сердце. - Пойди на кухню, пусть несут обед господину и госпоже, и накрывают в спальне - крикнул он уже из портика. - И отнеси таз и бритву... Ему очень хотелось убедить Гая, что если он и видел его у двери, то он там не подслушивал разговор господ, а ожидал указаний по обеденному меню. Оставалось только убедить совесть. Вариантов было два. Принять совершённое за норму, и впредь не гнушаться подобным. Или же осудить своё малодушие и в будущем не поддаваться ему. С такой вот борьбой противоположностей в голове Димитрий шёл по двору в смущении духа и раздражении совести. «Вот тебе и истина. Вот тебе и истина» - с досадным укором шептал кто то внутри. «Сохранить себя человеком...Старик тоже нечто подобное выдал...сенаторы псы, Рим - город свиней, а он сохраняет себя человеком...в одичании своём. А раб? Как будто они с одного голоса поют...Что есть истина! Сохранить себя человеком...». Димитрий остановился. « Да... - шепнул голосок, - не подкрадись ты к двери, и не было бы тебе так досадно и стыдно...и не упал бы ты в глазах какого то раба...да и в своих собственных...сохранил бы свою честь. Точно сказал Фалес, что один грязный поступок запятнает всю чистоту предыдущей жизни...Вот тебе и истина...». А Гай, дождавшись, когда фигура грека исчезла в пространстве двора, взял оставленный греком таз с бритвой и побрёл на кухню. Его не то, чтобы раздражил, а скорее удивил этот разговор, неизвестно по какой причине начатый подобным вопросом, и непонятно почему вызвавший раздражение и гнев у Димитрия. Гай, после разговора с Клавдией, ещё некоторое время просидел в экседре, а затем, пройдя в атриум, остановился у колоннады бассейна и задумался о предстоящем путешествии. Это было делом новым и опасным, но желанным, ибо приобщало его к гетерии, в которой состояла и госпожа. Он стоял опёршись о колону, и разглядывал искрящееся, в проникающих сквозь отверстие крыши лучах солнца, водное зеркало бассейна. Его мысли продумывали путь, наиболее быстрый и безопасный, и он всецело был поглощён своими планами. Его размышления и были прерваны появившемся в атриуме греком. Гай знал, кто он, но их пути практически не пересекались. Разве что в те дни, когда он привозил госпожу в имение, но и тут, ни он к греку не имел отношения, ни грек к нему. Потому то его и удивило и обращение грека, и его непонятная раздражительность в разговоре с ним. Гай не был рабом с того дня, как его, умирающего от ран гладиатора, привезли и бросили на поле у храма Эскулапа. Знал об этом грек, или не знал, демонстративно называя его рабом, не вызвало в Гае ни гнева, ни раздражения. Даже нотки презрения и превосходства, прозвучавшие и в самих вопросах, заданных греком, не поколебали спокойствия Гая, но насторожили. Ему показалось, что презрением и насмешкой грек выражает своё отношение к тем святыням, которым поклоняется его госпожа. Но зачем он именно ему, её слуге и телохранителю, начал задавать эти вопросы? Что он хотел этим добиться? И это презрительное: раб, и...не из тех ли ты...Он просто зол или глуп? И неужели он сам не знает, что есть истина? Он, эллин по рождению! Именно за свою учёность и приглашённый занять должность прокуратора имения! И что? Вся его учёность пуста... А зачем тогда нужна такая учёность? Несчастный гордец, он так хотел унизить меня, называя меня рабом... и не понимая простой истины, что раб тот, кто порабощён своим Я, а не тот, кого сделали рабом силою оружия. Да и госпожа, вот, говорит: не живи ненавистью, живи милосердием...разве это не высшая правда? Она дарит свою доброту людям и не смотрит, кто перед ней - раб или свободный...Её доброта разве не есть высшая правда! А он спрашивает, что есть истина... Истина - это свобода! Истина - это милосердие! Истина - это Правда! Гай с огорчением подумал о том, что как то не сумел, вот сейчас, здесь, сказать всё это греку, а теперь уже и не будет повода чтобы вновь вернуться к подобному разговору. Нельзя сказать, что Гай был как то по особому мудр, но перед его глазами протекала жизнь Клавдии. Он видел её дела, слышал её слова и постоянно убеждался, что её слова не расходятся с её делами. Она была из тех, о которых Праведник сказал: «Вы - свет миру», и её свет мимоходом осветил и его. Не понимая причины, побудившей Димитрия попытаться уязвить его, Гай и не мог понять, что вопросы, которыми засыпал его Димитрий, не вышли из сердца грека. Грек никогда не задавался ими, и не мучался поиском ответов на них. Он просто подслушал чужие мысли. Они были чужды и даже враждебны мировоззрению грека, но услышав их, нельзя было просто пренебречь ими. Необходимо было или подтвердить их право на размышление, или же доказать ненужность подобных вопросов для человеческой жизни. Но грек не учёл что то такое, что выше человеческих ухищрений. Унизив сам себя своим поступком, Димитрий, как это часто бывает с людьми, тут же задумал унизить и Гая. Как? Конечно же, показав его умственную убогость и полное неприятие подслушанных умствований Пилата. Он уже предвкушал своё торжество, но вышло всё с точностью до наоборот. Он был постыжен рабом, унижен своим любопытством и обличён своей же совестью. С Истиной, как оказалось, нельзя шутливо играть. Ею можно восхищаться, через познание. Ею можно пренебрегать, игнорировать и даже ненавидеть. От этого она не умаляется и не исчезает. Исчезают те, кто её игнорируют, пренебрегают и ненавидят. Но над Истиной нельзя насмехаться. Она всегда смеётся последней. А её смех вызывает такую тоску смертную, что не дай Бог никому пережить это. СОМНЕНИЯ И НАДЕЖДЫ Исповедь Пилата Клавдии была прервана появившимися в спальне рабами. Один нёс поднос с чашами и блюдами, а второй - Авит, старший над всеми, причастными к приготовлению еды, нёс чаши для омовения рук и полотенца. Он с торжественной почтительностью сервировал стол принесёнными яствами и отпустив раба замер у ложа Пилата, готовый прислуживать Клавдии и помогать Пилату. - Авит заботится, чтобы я не умер с голоду - вздохнув сказал Пилат. - А у меня совершенно нет аппетита...ты же знаешь, я всегда был непривередлив в пище... - добавил он, разглядывая сервированный стол. - Я подумал, что в честь приезда госпожи, уставшей и проголодавшейся с дороги, нужно немного разнообразить наш ежедневный обед - как бы оправдываясь сказал Авит, подавая чашу для рук. - Ты подумал правильно - омыв руки и принимая от раба полотенце согласился Пилат. - А что, Понтий, если мы отпустим Авита... - сказала Клавдия. - А я сама поухаживаю за тобой... - Это доставит мне удовольствие...- улыбнулся старик, - и напомнит дни нашей далёкой молодости. - Я позову тебя, добрый наш кормилец, - беря чашу из рук Авита сказала Клавдия. - Позаботься о Гае, накормите его и приготовьте комнату. Ему надо отдохнуть и возвращаться в Рим. Авит поклонился и ушёл. Клавдия подсела к Пилату и взяв чашу с бульоном подала ему. Варево источало пряный аромат трав, плавающих в янтарных пятнах жира, среди мелко порезанного чеснока и порея. Пилат послушно сделал несколько глотков и вернул ей. Она уже очистила ему яйцо и разрезала его пополам. - Расскажи мне, что там, в Риме? - попросил он, наблюдая за ней. - В Риме...в Риме безумие и беззаконие - ответила Клавдия, подавая ему половинку яйца с хлебцем. - Безумие и беззаконие это неотъемлемая часть жизни Рима - согласно кивнул Пилат. - а также жестокость... и разврат...и...да, наверное, нет такого порока каким бы не осквернился этот город! А вот месту добродетели там не найдётся...Я до сих пор не понимаю, зачем ты там? И эти люди, с которыми ты, и которых убивают ныне... - Он вздохнул, тяжело и прерывисто, и она заметила искру страдания в его глазах. - Я боюсь потерять тебя, боюсь даже подумать о том, что ты можешь оказаться на арене Большого цирка, и толпа будет реветь от восторга видя, как тебя разрывают львиные челюсти... Произошедшее с вами лишь подтверждает простую истину, что добродетель никому не нужна в этом мире. Её презирают, над ней насмехаются и её ненавидят...Ты же сама воочию видела судьбу Праведника и знаешь, к чему привели Его фантазии... если вы хотите жить по Его принципам, то спрячьтесь где нибудь в провинции, в Нарбонской Галлии, в Панонии, в Британии, наконец, и живите там своим укладом. Но зачем вы выбрали Рим? Это же город свиней! Классический! В твоём же свитке написано:«не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтоб они не растерзали вас...». Пилат говорил быстро, не переводя дыхания, и казалось, что порой он даже задыхался, от недостатка воздуха и своей слабости. - А они вас растерзали... а ваш жемчуг затоптали в грязь. В которой они и живут - с какой то даже злобой закончил он свою тираду, откинувшись на подушки и тяжело дыша. - Да, ты, наверное, прав... - после небольшой паузы сказала Клавдия. - я о городе свиней...но, поверь мне, там далеко не все свиньи...и среди казнённых немало римских граждан. То есть, они жили в этой грязи, как ты говоришь, но услышав учение Праведника оставили грязь и тьму и обратились к свету и чистоте нравственной... - И поплатились за это жизнями... - с раздражением перебил её Пилат. - Ты хочешь сказать, что жить во тьме и грязи лучше для человека, чем стать Человеком и умереть? - Я хочу сказать, что стать Человеком и жить подальше от свиней и псов лучше, чем жить среди них и быть растерзанными ими. - Нет, Понтий, здесь я не могу согласиться с тобой - возразила Клавдия. - «Зажегши свечу не ставят её под сосудом...» так сказал Праведник. Да ты и сам упоминал о его словах, что он пришёл чтобы свидетельствовать об истине. Понимаешь? Свидетельствовать, то есть открыть её людям, а не спрятать её в каком то уединении пустыни или лесов... - И ты о том же... - с горькой иронией сказал Пилат. - Что же есть эта истина, о которой Он пришёл свидетельствовать, и за которую отдал свою жизнь...скажи мне ты, жена моя, ведь и вы ныне умираете за неё же - Он приходил свидетельствовать о Любви...Истина и есть Любовь - она заглянула в глаза Пилата и продолжила: «Любовь ко всему...к людям, к животным, к миру, в котором мы живём...Согласись, если в душе человека живёт Любовь, то эта душа прекрасна! Она беззлобна, скромна, милосердна...да невозможно перечислить качества души любящей...она и бесстрашна, потому что для любящего смерти нет! Об этом и засвидетельствовал Праведник... Он не убоялся прийти в Иерусалим на казнь. Ведь он знал, что там его ждёт, но пошёл...А мог, как ты говоришь, уйти со своими учениками в Египет, или в Аравию, или даже в Индию... но предпочёл унижение и страдание на кресте...В Любви нет страха и для Любви нет смерти. Он это и показал своим воскресением... - Ты веришь в это? - быстро спросил Пилат. - Да, Понтий, иначе и быть не могло...Его видели и с Ним общались после Его воскрешения многие люди, с некоторыми из них я встречалась... - Кто они? - с любопытством перебил её Пилат. - Впервые об этом я услышала от Мариам из Магдалы. Она много рассказывала мне о Нём ещё в Иудее. А в Риме мне довелось встретиться с одним из тех, кто был с Праведником изначала. Его звали Симон, но Праведник нарёк ему имя - Пётр. - Я понял о ком ты говоришь. Этот Симон единственный из учеников Праведника, носивший всегда с собой меч... и это было безрассудством с его стороны, ибо всегда давало нам повод схватить его... - проговорил Пилат. - Он ещё жив? - спросил он Клавдию. Она отрицательно покачала головой. - Нерон распял его... после пожара. Кстати, он тоже мог избежать казни. Братья вывезли его из Рима в безопасное место, но он вернулся и принял смерть со всеми. - Да, тела так и не нашли... - как будто не слыша сказанного Клавдией прошептал Пилат. - Так ты веришь в то, что Праведник воскрес? Вновь задал он тот же вопрос. - А ты, я вижу, боишься верить в это? - вопросом на его вопрос ответила Клавдия. - Я хочу верить в это так же, как веришь ты... - с горечью проговорил Пилат. - Но почему... - Нет - нет, - прервала его Клавдия, - без всяких: Почему? Как? Просто поверь - Он воскрес! И все, живущие любовью, бессмертны, потому что любовь от Бога. Бог есть Любовь! Это и есть Истина. - Как всё просто...поверь в то, во что здравый смысл отказывается верить, Любовь! Бог! Бессмертие! Все эти слова в этом мире высмеяны и уничижены! Любовь продаётся и покупается в лупанариях Субуры и в подворотнях Рима. Богами стали гнуснейшие из человеческого рода, им строят храмы и в их честь устраивают жертвенные приношения. Бессмертие воплощается в мраморе мавзолеев и бронзе статуй...Как скуден, жалок и мерзок мир окружающий нас... в котором мы живём и который видим, слышим и чувствуем. Он реален и потому кажется единственно истинным. И как далёк и недосягаем мир о котором говоришь ты - мир бессмертия, в котором правда и милосердие... и в истинность которого поверили те, немногие, с которыми ты... Пилат замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Об этом мире, Понтий, говорю не я, а Праведник - возразила она. - Я верю в истинность Его Мира. - Да - да, - согласно кивнул он. - Я тоже хочу верить в истинность Его Мира, и если он существует, то я хочу оказаться там вместе с тобой. Но примет ли Он меня, неправедного судью, в свой Мир? Пилат горько усмехнулся. За все время разговора он так и держал в руке поданный ему кусочек хлебца с яйцом. Заметив это, он виновато посмотрел на Клавдию. -Налей мне немного вина с мёдом - попросил он. Клавдия подала ему кубок. Он сделал несколько глотков, и отломив кусочек хлебца зажевал его. Клавдия взяла с подноса тарелочку с рыбным филе и маслинами и подала ему. Пилат принял, и даже съел несколько кусочков рыбы и маслин, но отдал Клавдии и вновь пригубил кубок. Она подала ему сыра и он покорно съел отломив половинку от поданного ею. - Нет аппетита - как бы оправдываясь перед нею сказал Пилат. - Да и куда столько есть, когда лежишь? - Я всё же прикажу Димитрию привезти врача - сказала Клавдия, принимая от Пилата кубок. - И не упрямься... - добавила она заметив недовольную мину Пилата. - И ты приехала мучить меня... - вздохнул он. - только, прошу тебя, не сегодня...Сейчас я устал. Раз уж ты так настроена, то завтра...А сегодня мне надо дописать воспоминания мои... Вечером, после ужина, приходи и скажи Димитрию... Клавдия согласно кивнула и обняв Пилата поцеловала его. - И ещё... - нерешительно начала она, - мне нужны деньги. Сказав это она с тревогой посмотрела на Пилата. Он кивнул головой. - Я скажу Димитрию... - Нет, я бы не хотела, чтобы кто то из челяди знал об этом - с твёрдостью в голосе возразила Клавдия. - Хорошо, сколько тебе надо - спросил Пилат. - Мне кажется, десять ауреусов хватит... - подумав, ответила Клавдия. - Тысяча сестерций - уточнил Пилат. - тебе точно хватит этого? - Да - кивнула Клавдия, - но нужно именно 10 ауреусов, а не 1000 сестерций... - Хорошо, хорошо - согласился он, пытаясь приподняться с ложа. Она помогла ему сесть. Пилат запустил руку за спинку кровати и несколько секунд что то пытался извлечь оттуда. Повернувшись к Клавдии он подал ей медный ключ, указав им на стоявший в нище, за изголовьем кровати, сундук. Она взяла ключ и приклонившись на колени открыла сундук. Он был полон свитками, пергаментами и книгами. Она обернулась к Пилату. - Там, в правом углу под свитками кошель - сказал он. Она нашла его и развязав достала десять золотых. Всё вернув на своё место Клавдия отдала ключ и помогла Пилату вновь улечься. - Почему ты не спрашиваешь зачем мне эти деньги? - присев рядом с ним спросила она. - Зачем? - улыбнулся он. - Наверняка ты хочешь кого то выкупить, или кому то помочь...но в любом случае, я знаю, эти деньги ты обратишь во благо... - Пилат взял её руку и сжал в своей.- Милая моя, Лукреция, как я хочу быть с тобой, и здесь, и там, в Мире Праведника...- прошептал он. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Оставив Пилата Клавдия направилась в свою комнату, где останавливалась всякий раз по своему посещению имения. Её вещи уже были перенесены и сложены. Вазы, расставленные по мраморной полке, были наполнены свежесрезанными цветами, ложе искрилось шёлковым зелёным покрывалом, с золотой каймой по всему периметру, а на ночном столике стоял серебряный кувшин с водой, таз и бронзовое зеркало. Возле ложа, в ногах, стоял её баул. Она подошла к нему и развязав шнуровку достала бутылочку с чернилами, кожаный тубус и небольшой полированный пенал. Сложив всё это на ложе Клавдия нашла платок и завернув туда золотые спрятала их в недра баула. Оглядев комнату, она собрала всё с ложа и вышла. Придя в атриум Клавдия села в кресло и разложив всё на столе достала из тубуса скрученный в трубку лист пергамента, исписанный с обеих сторон. Она несколько раз свернула и развернула лист и придавив его светильником положила перед собой. В тубусе оказался и второй лист, чистый, она положила его поверх первого, оставив открытым верхний столбец послания. В пенале оказалась чернильница и с десяток перьев. Через несколько минут она уже была вся в работе. Послание было написано на греческом и работа шла быстро. Не нужно было переводить, как не раз бывало, с арамейского на греческий, или римский. С тщательным подбором слов и передачей смысла. Здесь нужно было сделать копию, а оригинал отправить с Гаем, как можно быстрее. Она знала, что каждое послание тех, кто воочию видел Праведника, слушал Его слова и был рядом с Ним, обретало бесценность святыни. И становилось источником познания Истины, о которой Он и приходил свидетельствовать. Занимаясь этим уже не один год она, буквально через сердце, пропускала каждое слово переписываемое ею, или переводимое. Иногда написанные строки так поражали её своей глубиной или тайной, что она могла днями рассуждать о прочитанном, а потом, вдруг, какое то внезапное озарение проникало в её разум и всё становилось ясно и понятно, даже до веселья. Так было и сейчас. Каждая написанная ею строчка, да что там строчка, каждое слово проходило через неё. «Ибо дал нам Бог духа не боязни, но силы и любви и целомудрия...» - выводила её рука на пергаменте, а воображение возвращало в Рим, где в окружении ревущей толпы вели на казнь автора этих строк и вместе с ним с десяток женщин, мужчин и детей. «Да, не боязни...» - повторяла она в мыслях. - «А силы и любви...» И тут же всплывали в памяти слова Праведника, из свитка переводимого ею и отправленного Пилату: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». И, дополняя их, своей силой и надеждой: «И ни в чём не страшитесь противников: это для них есть предзнаменование погибели...». «Откуда это?» - попыталась вспомнить она, прервав работу и отложив перо. Её всегда удивляла эта особенность её труда. Она никогда не пыталась запоминать переводимые ею письма, но они, как бы сами, ложились в её память, и занимали там свои полочки, стеллажи, шкафы. Из которых тут же появлялись, стоило только найти нечто схожее в других свитках. Мало того, даже порой сама жизнь, в своих многообразных ситуациях, провоцировала появление цитат, или даже целых абзацев, а то и страниц некогда переводимых или копируемых ею свитков. Казалось, память, как губка, с ненасытимостью, и даже с удовольствием, впитывала в себя толпы этих слов. По детски чистых и простых, но по глубине и смыслу казавшихся пришедшими из другого мира, и скрывающих в себе сверхчеловеческую мудрость. Хотя она знала, что писавшие были простыми иудейскими рыбарями. Погружаясь в эту работу она полностью отстранялась от окружающей её жизни, оставаясь один на один со свитком. Она предпочитала заниматься перепиской по ночам. В ночные стражи тишина её одиночества нарушалась только потрескиванием масла в горящем светильнике, да причудливыми тенями ночного мрака, танцующими на стенах и потолках. В эти моменты, выводя столбец за столбцом на поверхности пергамента, она как будто на вкус пробовала каждое написанное ею слово. Слова складывались в предложения, предложения в абзацы, а за всем этим незримо стоял Праведник, которому Клавдия и посвятила не только свой труд, но и свою жизнь. Она и видела то Его всего раз в жизни. Тогда, в претории иродова дворца, в разорванном хитоне и с засохшей на бороде кровью, в венке из тёрна, который, вместе с багряницей, надели на него глумящиеся солдаты. Но увиденное осталось в ней на всю жизнь. Здесь, в имении, она впервые изменила себе и занялась перепиской днём. Но на это были причины. Она надеялась уже завтра отправить Гая в Ефес. Но даже спешка не заставила её переписывать свиток механически, не вдумываясь в смысл написанного, и не смакуя его глубину. «Знай же, что в последние дни наступят времена тяжкие... - выводила она пером на пергаменте. - Ибо люди будут самолюбивы, сребролюбивы, горды...». Написанное заставило её задуматься. «В последние дни... - повторила она в мыслях - будут самовлюблённы, сребролюбивы... А когда они наступят, эти последние дни? Завтра? Через 100 лет? Или через 1000... И разве ныне люди не сребролюбивы и не горды?» Клавдия пробежала глазами следующие строки: «...неблагодарны..клеветники, жестоки, предатели». «Всё как и ныне... - с горечью подумала она. - Значит, ничего и не изменится в этом мире, всё только будет хуже и хуже...». «...Не примирительны, не воздержны, не любящие добра, наглы...» - читала она, и каждое слово в её воображении принимало вид маленького мерзкого и уродливого человечка, прятавшегося в буквах самих этих слов. «И в самом деле...» - размышляла она, вновь и вновь перечитывая пороки будущего человечества, которые предсказывал апостол в своём письме. « Не зря же он на первое место поставил самовлюблённость...Греки рассказали о Нарциссе, влюблённом в самого себя. Говорят, он был божественно красив, но его красота была жестока и бессердечна...ибо он не замечал ни чужих нужд, ни страданий, ни боли. Он был занят только собой.. Человек самовлюблённый - идеал в своих глазах...А чем он может похвалиться перед другими и доказать свою исключительность? Богатством, конечно же! Деньгами! Богатый себялюбец тут же возносится в гордыне и надменности, а надменность - это презрение к другим, и, как следствие, злоречие и сквернословие...по отношению к ближним, да у самолюбца и нет ближних, все для него презренные рабы. Человек только он!». Клавдия даже подивилась так чётко и ясно, ступень за ступенью, разъяснённому апостолом погружению человечества в бездну духовного омертвения. «Неблагодарны, недружелюбны...» - её глаза скользили по написанным словам, а рука выводила их по пергаментной канве, впитывавшей в себя вместе с чернилами и тревожный смысл этих слов. « И до последних дней мира, до этих самых «тяжких времён», когда, по пророчеству Праведника, в человеческих сердцах охладеет любовь, а её место займут вот эти самые, перечисленные апостолом, нечистоты, будут читать люди письмо казнённого Нероном апостола, и станет оно обличением для одних, и предупреждением для других. И в этом есть частичка моего труда... - с удовлетворением шептало ей сердце. - И как бы не лютовал Нерон, бросая в темницы или на арену тех, кто несёт учение Праведника, ничего он не добьётся своей жестокостью - «для Слова Божьего нет уз». «Да и все, желающие жить благочестиво во Христе Иисусе, будут гонимы...» - писала она, вспомнив, что когда то, эта нравственная аксиома вызывала в её сердце некое возражение, и даже возмущение, своей несправедливостью. Почему, живущие честно и праведно должны быть гонимы? Теперь же, после римских событий, истинность написанного не вызывала сомнений, как и то, что «злые люди и обманщики будут преуспевать во зле...». Этот, на неискушённый взгляд, моральный абсурд, когда зло властвует, а добро уничтожается, был главным законом в человеческой среде, хотя лицемерно прикрывался и таился, прячась за лживыми сентенциями придуманными греческими и римскими мудрецами. И опять в её памяти вспыхнули слова из письма, переписываемого ею около пяти лет назад: «Мудрость мира сего, есть безумие пред Богом». Она вновь остановила работу. «Да, мудрость мира сего...Где она? В чём она? В достижении власти, богатства, славы...А потом? А потом безумие...во зле, в разврате, в обжорстве, в жестокости к рабам, клиентам, ближним... В мудрости мира сего почему то нет любви, нет стыда, нет скромности...Да, люди самолюбивы, сребролюбивы, горды и жестоки...и всё это - безумие пред Богом, но и Бога для большинства просто не существует...». Клавдия вздохнула и макнув перо в чернильницу продолжила свой труд. Но через небольшое время вновь остановилась увлечённая новыми мыслями вызванными следующими словами апостола: «При первом моём ответе никого не было со мной, но все меня оставили...». Она всем сердцем ощутила горечь этих слов. Клавдия несколько раз перечитала их. « Все его оставили... - повторила она шепотом. - И так же все оставили Праведника, когда пришли взять Его. Что это? Малодушие или жребий?» «Да не вменится им» - прочитала она следующее предложение. «Да не вменится им...» - повторила она вслух несколько раз, и дописав пожелание апостола поставила в конце знак восклицания. Оставалось совсем немного. «Постарайся прийти до зимы...» - это предложение она выводила медленно и на её глазах даже появились слёзы. Уже месяц как он был казнён...а в послании просит принести ему книги и плащ...хотя там же и пишет: «я становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало...». Знает, что будет убит, но...живёт надеждою на Бога... Она вздохнула и дописала: «Приветствуют тебя Еввул и Пуд, и Лин и Клавдия, и все братья...». Из всех перечисленных, в живых оставалась только она, Клавдия Прокула. Дописав последние строки она перечитала написанное, сверяя его с оригиналом, и сложив пергамент в тубус, а перья и чернильницу в пенал вернулась в свою комнату. Она устала. Пока она находилась в пути, все неудобства дороги преодолевались надеждами и планами. Но вот, путь завершён. Она в имении, но и планы все разрушены болезнью Пилата. Она впервые увидела его по детски беспомощным, и впервые испытала такую горькую грусть и печаль, какую может испытать мать, видя умирающим своего ребёнка. Это был ещё один удар по её сердцу. Утратив в Риме братьев и сестёр, она воочию увидела, что теряет и мужа. Как могла Клавдия сдерживала себя, но слёзы всё равно прорывались и выдавали её. Свиток отвлёк на время от грустных и печальных мыслей о настоящем, но, вместе с тем, не принёс и утешения. Он тоже был о расставании и утрате. Всё это, вместе взятое, отняло остаток её сил. Положив тубус и пенал на столик рядом с ложем, она легла не раздеваясь и не сняв даже сандалий. «Боже Всемогущий - прошептали её губы. - Ради Твоей милости к нам, и ради Праведника, Сына Твоего, помоги мне...Ты знаешь, чем озабочено сердце моё...помоги мне...и будь милостив к мужу моему. Прости ему и мне ибо оба мы виновны перед Тобой и Сыном Твоим...». Сонное оцепенение мягкими узами опутало её сознание и тело, давая ей успокоиться, а телу набраться сил. ДИМИТРИЙ Расставшись с Гаем Димитрий, в раздражении и досаде, прошёл на конюшню и оседлав коня выехал через хозяйственные ворота. Разговор не выходил у него из головы, и, так же как и у Гая, пестрил недосказанными фразами и убедительными аргументами в пользу правоты, конечно же, грека. « Какое то гнездо сумасшедших мечтателей - со злым раздражением думал он. - Один в своей одичалости возненавидел весь род людской и бродит в закоулках своей больной совести...Госпожа... тоже хороша...воскрес из мёртвых! Как в это можно поверить, и как вообще можно о подобном говорить! Кроме как старческим слабоумием это и не объяснишь... - заключил он, но и это не успокоило его. «И раб туда же, сохранить себя человеком! В этом мире, чтобы сохранить себя человеком надо быть или знатным, или богатым...а ещё лучше и тем и другим сразу». Грек горько вздохнул. Он не был ни богат, ни знатен. Знатность была недостижимой целью, но вот скопить сумму, достаточную для приобретения небольшого имения, и выдвижения в городскую магистратуру, грек считал задачей посильной. Нет, конечно же, его мечты не о римских магистратурах. Тут он не обольщал себя, да и проведя несколько лет в Риме, он возненавидел этот город со всем презрением греческой души. Распутный, продажный, насквозь лицемерный и варварский. Здесь он был согласен со стариком в его оценке. Мечтой Димитрия было вернуться в Элладу и приобрести имение с масличным садом, виноградником и бассейном. Лучше в окрестностях Коринфа, чтобы было недалеко от моря и вдали от городской суеты. Он не собирался отказывать себе в тех удовольствиях, которые высмеивал старик. Театр, цирк, состязания кифаредов, диспуты философских школ, да и, в конце - концов, те же гладиаторские бои...как может лишать себя этих маленьких приятностей жизни образованный человек! Уединённость имения, в его мечтах совсем не отрицала близость и городских развлечений. В его планах на будущую жизнь, тёмным, и до конца ещё не решённым, был вопрос о браке. Нужна ли будет ему жена, или достаточно для счастливой и безмятежной жизни конкубины... Жена, это, конечно же, законный наследник всего, что он, Димитрий, сумеет стяжать. Но он скептически, и даже с презрением, смотрел на этот, казалось бы, бесспорный закон человеческой жизни. «Мой наследник наследует моё, его сын наследует, что стяжает мой сын, далее внук, затем правнук и так бесчисленная череда...а смысл всей этой карусели? Его нет! - уже давно для себя решил он. - Я живу здесь и сейчас, а потом распадаюсь на атомы...и всё! Какое мне дело до того, что будет после меня? Как будет жить мой сын или внук...Женщина, конечно , нужна...но больше для ложа...». Грек не был чужд сладострастия, но в имении держал себя отрешённо, за то навёрстывал своё в близлежащем городке, куда часто выезжал и по делам имения и по своим. Впереди показались ряды масличного сада и он свернул к ним. В ближайшие дни нужно было начинать сбор оливок. Димитрий соскочил с коня и привязав узду к дереву пошёл по междурядью. Всё уже было готово. Сети растянуты под кронами деревьев и установлены на кольях. Корзины, опрокинутые вверх дном, тёмными пирамидами маячили в междурядьях. Грек подошёл к ближайшему дереву и взяв прислонённый к нему деревянный биток ударил им по стволу. В сеть слетели с полдюжины маслин и пожухлых листьев. Он достал несколько ягод и попробовал их. «Ещё несколько дней стоит подождать» - решил он. Урожай обещал быть неплохим. Он прошёлся по саду и вернулся к коню. «Закончу с уборкой и попрошу расчёт - подумал он, - если раб донесёт, что видел меня подслушивающим у дверей, то оставаться здесь просто невозможно». Ему опять стало горько и досадно. Но, в большей степени, не от постыдной слабости, на поводу у которой он пошел, а от того, что придётся искать другое место работы, и вряд ли удастся найти нечто подобное. Пилат, со всей своей, на взгляд грека, чудаковатостью, и платил хорошо и относился без явного пренебрежения и превосходства. Хотя, и как греку казалось, довольно часто, в его словах Димитрий замечал насмешку или иронию и по отношению к нему, Димитрию, и по отношению к его любимой Элладе. Хотя, и ирония и насмешка не были злы и унизительны. А по предыдущему опыту своей римской жизни, грек знал, как могут унизить или оскорбить римские аристократы человека, подобного ему. Да что там аристократы! Вчерашние рабы, сделавшие себе баснословные состояния на холуйстве или разврате или доносах, могли не только оскорбить словом, но и натравить свору своих рабов. «А ты говоришь: сохранить себя человеком - вновь вступил он в заочный спор с Гаем. - Если ты беден, то и бесправен, и будь ты хоть тысячу раз прав, но любой судья примет сторону богатого, потому что деньги решают всё в этом мире...это и есть истина, а не какая то твоя высшая правда...». Грек взгромоздился на коня и направил его к имению. «Сколько там у меня в сумме... - считал он в уме. - У Клодия под 10% 15000 сестерциев, у этой старой сводни под те же проценты 10000 сестерций... за этот год получу свои 6000... итого можно говорить о 33000...не густо, надо бы поднять проценты...в Риме и под 20 дают..». Да, наш гордый и самолюбивый эллин не гнушался и ростовщичеством. Чего не сделаешь, и на что не пойдёшь ради осуществления такой, по человечески простой, мечты, как своё небольшое имение и возможность достичь магистратуры, хотя бы и в деревенском поселении. Не зря же сказал божественный Юлий, что лучше быть первым в захудалом Перузии, чем вторым в Риме. Конь неспеша брёл вдоль склонов прибрежных холмов давая Димитрию возможность размышлять о настоящем и будущем. «Да, 33000 явно маловато... - продолжал вести свой подсчёт грек. - за югер виноградника ныне просят 10000, а дом, а постройки, а рабы, а скот и инструменты...тысяч 100 надо, а то и больше... у старика вот имение в 3 миллиона, и даёт доходу в год около сотни тысяч...А он мудрствует и бредит о каком то там царстве правды, а с доходом в сотню тысяч и в этом царстве можно жить припеваючи... Но нет, всё ему тут не так... Встреча...да, встреча с этим магом свела его с ума...да, судя по всему, и госпожу тоже. Что есть истина и для чего я родился! Глупейших вопросов и не придумаешь...Родился всадником, был близок к принцепсу...чего ещё желать? Наслаждайся жизнью, почётом, властью, богатством. На это ты и родился. Так нет! Надо всё похулить и искать что то, чего просто нет! А я вот на то родился, чтобы стать уважаемым человеком... и стану им». Но твёрдой уверенности в этом не было. Жалкие 33 тысячи сестерциев насмешливо звякнули в его памяти. «Ой ли, - как будто бы услышал он в их звоне, - с такой суммой самое большее на что ты можешь рассчитывать это харчевня при дороге...». Грек даже скривился от подобных мыслей. «А что делать?». Его уже давно смущала или соблазняла мысль о возможном обогащении за счёт доходов имения. Старик, как он видел, полностью доверял ему во всех делах по имению. Здесь можно было поживиться, и он знал, что многие прокураторы имений не гнушаются утаить часть дохода в свою пользу. Но он гнал подобные мысли, и не считал для себя возможным обманывать доверявших ему. Была ещё одна возможность найти деньги. Возможность относительно честная и используемая многими - жениться на богатой вдове, или лучше на девице. Это, конечно, давало какие то перспективы, но вместе с тем налагало и бремя, и не только супружеских обязанностей, но и претензий, склок, разногласий, обид и прочих связанных с браком тягот. Эти, предполагаемые им, неизбежные неприятности брака и убеждали его предпочитать конкубину. Но богатых наложниц во всей римской империи было не сыскать, а значит и этот вариант отпадал. Что же оставалось нашему доброму Димитрию? Оставить всё, как есть. То есть, и дальше исполнять свои обязанности прокуратора имения и получать свои честно заработанные 6000 сестерциев в год. Учитывая то, что пища, кров и одежда доставались ему от старика, лет через 10 он бы скопил сумму, о которой мечтал и стал бы уважаемым человеком в окрестностях Коринфа. Но эта глупая слабость, которой он поддался, и за которой его застал этот раб... «Он уже наверняка донёс госпоже, что видел меня у спальни - с вновь проснувшимся раздражением подумал Димитрий. - Она полностью доверяет ему... и поверит. Да, придётся просить расчёт и уезжать... Куда? Вот тебе и истина, высшая правда». С такими мыслями въезжал Димитрий в ворота имения. У конюшни коня подхватил под узды раб, и, дождавшись когда грек спрыгнул, увёл его в стойло. Димитрий направился к колодцу в углу двора, и зачерпнув из ведра, стоящего на краю колодезного устья, медленными глотками пил уже насыщенную солнечным теплом влагу. Он сел рядом с ведром, молча наблюдая за жизнью двора. Заканчивалась последняя дневная стража, а вместе с ней и повседневные труды и заботы обитателей имения. Кто то пробежал на птичник и спустя несколько минут вернулся уже с корзинкой яиц, собрав последний дневной урожай куриных плодов. Его увидели, и несколько голов выглянули из кухни, но тут же скрылись. Он усмехнулся, заметив эту робость. Он знал, что его побаивались рабы и не любили за высокомерие и строгость. «Скоро я оставлю вас... - прошептал он в себе. - найдёт вам старик иного прокуратора...если, конечно, выкарабкается...а если нет, то госпожа найдёт кого нибудь». Ему вдруг стало грустно. Всё же он успел, если и не привыкнуть к этой «одичалой», как он говорил, жизни, то проникнуться некоторой прелестью её обособленности. Здесь, казалось, даже время текло медленнее, а значит и жизнь подстраивалась под его неспешность. После Рима, с его вечным движением и ночью и днём, прибыв в имение Димитрий, как будто погрузился в воды огромной невидимой, но мощной, реки, несущей плавно и убаюкивающе всех, кто попадал во власть её течения. Вилла, словно огромная трирема, со всеми своими обитателями плыла по этой «реке времени» в неспешности и однообразии бытия. С одной стороны, это, ежедневное, однообразие забот, потребностей и трудов отупляло, едва ли не доводя до уровня мула, что каждый день крутил архимедов винт, подавая воду в бассейны и фонтаны усадьбы. Но, с другой стороны, это размеренное однообразие и называлось жизнью. Конечно, её наполняемость была различной. Внешне видимое однообразие и монотонность жизни старика было наполнено постоянным внутренним поиском ответов на запросы его разума и совести. А однообразие жизни рабов ничем не обременяло никого из них, даже наоборот, считалось за благо. Ибо они были сыты, одеты, имели жильё и, хотя и чудаковатого, но хорошего хозяина. А чего ещё желать в этой жизни? Димитрий презирал их за эту покорность и непритязательность. И хотя понимал, что они под игом, но видел, что даруй им старик волю, большинство бы отказались от неё, чтобы жить в неволе, но сытно. Поначалу его угнетал этот однообразный уклад жизни в имении. День был похож на день до безысходной тоски. Но он быстро наладил свой личный уклад и оказалось, что у него уйма свободного времени. Старик доверил ему имение, а сам весь ушёл в свои книги и таблички. Постепенно они сблизились. Оказалось, что старик умён и образован, чего грек уж никак не ожидал увидеть в провинциальном, как он думал, римском солдафоне. Их беседы часто затягивались до полуночи, а темы были самыми разнообразными. В конце - концов он и сам стал мечтать о подобной уединённой вилле, но недалеко от большого города. Он был человеком «греческой культуры», а это налагало некоторые необходимые стереотипы поведения. Посещение театра и диспутов перипатетиков было признаком культурного человека, а этим званием он тешил себя. Его уединённость нарушила кухонная служанка пришедшая к колодцу набрать свежей воды. Она подошла с еле заметной улыбкой, блуждающей по её губам и глазам. - Господин спрашивал о тебе - сказала она, опуская ведро в колодец и разглядывая задумавшегося Димитрия. Её глаза были дерзки и завлекали в сети её желания. Грек оценивающе окинул её взглядом с головы до ног, и встав, направился к дому, но остановился и повернулся к ней. - Послушай, Мелита - сказал он, - ответь мне, что есть истина? - Господин задаёт мудрёные вопросы... - со смехом ответила женщина. - А зачем мне знать, что есть истина? Он молча ждал. - Ты мужчина, я - женщина... - проговорила она. - Я хочу тебя, а ты хочешь меня...это же и есть истина... Она с интересом заглянула ему в глаза, как бы ища в них ответ, но увидела лишь искру презрения. - Это не истина, Мелита, это - похоть. - с насмешкой сказал Димитрий и пошёл к дому. Она смотрела ему во след, и, скривив губы, плюнула на то место где он секунду назад стоял. - Грязный лицемер - со злостью в голосе прошептала она, вытаскивая ведро с водой, - корчит из себя мисогина, думает мы не знаем, как он развлекается с «козочками» в Ватлуне... Она перелила воду в кувшин, и ловко вскинув его на плечо направилась к кухне. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Димитрий поспешил к Пилату. Подойдя к спальне он замедлил шаги и прислушался, но тут же одёрнул себя, и постучав в дверь вошёл. Старик был один. Димитрий облегчённо вздохнул. Он не то, чтобы боялся, застать здесь Клавдию, но ему бы было неловко при ней. Мысль, что он был обличён в подслушивании, и об этом уже знает госпожа, сверлила его. А увидеть презрение в её глазах для грека было подобно пытке. Но всё обошлось. Подойдя к ложу он придвинул поближе кресло и сел в него. - Я искал тебя... - дождавшись пока он сел, сказал Пилат. - Я ездил в сад, - ответил грек, - через 3-4 дня будем начинать сбор оливок... - Да... - кивнул головой старик. - Всё идёт своим чередом...виноград, оливки, Сатурналии, пахота, сев... Ты отлично управляешься с имением...я доволен тобой. Но сейчас давай продолжим наш труд... Димитрий согласно кивнул и встав с кресла направился к столику. Он взял стиль и несколько верхних из лежащих в стопке табличек. Просмотрев их, он вернулся и сев в кресло приготовился к работе. - Напомни мне, о чём я говорил в прошлый раз - устраиваясь поудобнее попросил Пилат. «...Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, и в целях, и в смыслах?» -Да, точно так - повторил Пилат. - ничтожны цели и пусты смыслы...но оставим философию... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Праведника взяли в ту же ночь. Я не ожидал такой прыти от Каиафы, но, судя по всему, дневные диспуты в Храме стали той, переполнившей меру терпения, каплей, которая заставила их действовать быстро и решительно. Сыграло свою роль и предательство. Я не знаю, что стало его причиною, и когда его замысел впервые посетил сердце этого человека... Хотя...можно ли назвать человеком того, кто предаёт доверяющего ему? - Пилат посмотрел на Димитрия, как бы обращаясь к нему, и продолжил: «Может ли замысел предательства родиться мгновенно, за минуты, или даже секунды...не думаю. Зависть, постепенно, день за днём, превращаясь в ненависть, копилась в сердце этого...и, наконец, нашла себе применение. Он нашёл тех, кто ненавидел Праведника так же, как и он. Подобное соединяется с подобным, так, по моему, говорит и Аристотель. Этот не только рассказал где проводит ночи Праведник, но даже вызвался провести туда храмовую стражу и каиафиных рабов, чтобы в ночной сутолоке они не ошиблись, и не взяли вместо Праведника кого либо из бывших с ним. Всё так и произошло. Находившиеся с ним увидев появившуюся толпу с факелами и оружием разбежались, поражённые страхом, а Праведник был схвачен, связан и отведён в дом Каиафы. Они глумились и издевались над ним до утра. А едва пробили первую стражу, как вся эта свора направилась к претории. Их было не так уж и много, в основном каиафины рабы и храмовые служители, но гвалт, поднимаемый ими, заставил напрячься воинов, стоявших в карауле и не видевших источник и причину приближающегося крика и визгов. Этот варварский язык, на котором изъясняются в Иудее, не благозвучен и груб, когда же эмоции переполняют их сердца, то речь их становится невразумительна и буйна. Я различал отдельные фразы, доносившиеся до дворца. Из их глоток в основном вырывались проклятия: «Смерть еретику» - визжали одни. «Смерть богохульнику» - старались перекричать их другие. «Да воздаст Бог этому лжецу» - давились злобой третьи. А в совокупности всё это напоминало карканье возмущённой чем то вороньей стаи. Был первый час утренней стражи. В ожидании завтрака я просматривал отчёт квестора о налоговых поступлениях от торговцев жертвенными животными. Клавдия находилась у себя, на женской половине дворца, и мы должны были встретиться за столом в триклинии, а после завтрака вместе отправиться в Антонию. Вечером предыдущего дня я рассказывал ей о том, как Праведник постыдил и высмеял пред толпой паломников храмовых жрецов. С самых первых дней его появления она с любопытством внимала всем слухам, распространяемым о нём. Зная, что все праздничные дни он будет находиться в храме, ибо до сего дня так было всегда, я предложил ей вместе поехать в Антонию, и увидеть, или даже услышать, всё своими очами и ушами. Она с радостью согласилась. Кто тогда мог предположить, что Каиафа приступит к осуществлению своего плана так быстро. Как мне казалось, разумнее было дождаться конца праздника, и тогда уж, когда толпы разбредутся по своим жилищам, осуществить задуманное ими убийство Праведника. Которому я, всё же, надеялся помешать. Таковы были наши планы. Но всё пошло по иному. Толпа остановилась перед воротами продолжая вопить в сотню глоток. Я вышел к колоннаде, и наблюдал за происходящим с верхней галереи дворца. Подобное представление было мне не в диковинку. Нечто похожее было и в Цезарее, в первый год моего прокураторства. За всеми этими иудейскими ателланами, как я понял ещё тогда, всегда стояли тайные кукловоды, и здесь их белые одежды маячили за спинами беснующихся. Каждый из этого сброда пытался, как можно убедительнее, показать своё негодование, гнев, ярость. Они махали руками и потрясали кулаками, рвали на себе волосы и кетонеты, набирали пригоршни пыли и бросали её над головой, и всё это под непрерывный визг и изрыгание проклятий, которыми они осыпали связанного верёвками Праведника. Я сразу узнал его. Досада и гнев наполнили моё сердце, но я взял себя в руки. Дело только начиналось, и я был уверен, что своей властью смогу вызволить Праведника из рук толпы». - Как я был наивен тогда... - вздохнул Пилат прервав свой рассказ. Димитрий молча ждал. Старик помолчал и продолжил: «Ко мне на галерею поднялся центурион. Он был встревожен складывающейся обстановкой, ибо не понимал истинных причин её возникновения. Ему показалось, что толпа пришла вызволять силой трёх злодеев о которых я упоминал ранее. В эргастуле дворца находились в узах три мятежника, взятые Целлером при попытке захвата ими арсенала. Их судьба была предрешена их преступлением. В этот день их ждало распятие. Центурион с бригадой плотников занимался изготовлением орудий казни. Вертикальные брёвна уже были готовы и уложены в повозки, а в патибулумах высверливались отверстия. С появлением толпы работа прекратилась и все воины вооружившись заняли места по стене и у ворот. Центурион стал чуть позади меня и ждал моих указаний. Толпа заметила нас, но не утихла, а заголосила с ещё большим рвением и злобой. «Заставь их замолчать» - приказал я центуриону. Он кивнул и спустился во двор. Через минуты легионный трубач протрубил сигнал «приготовиться к атаке». Два коротких и один резкий и протяжный звук военного рожка заставили толпу притихнуть, но не замолчать. В тот же миг были распахнуты ворота дворца и две декурии воинов в полном вооружении выстроились напротив толпы. Стоявшие впереди поддались назад, и мне показалось, что все они сейчас побегут, гонимые страхом. Так обычно и бывало ранее. Но в этот раз они не побежали, а отступив назад замерли, с ненавистью и настороженностью наблюдая за солдатами. Праведник оказался в середине круга, с одной стороны ограниченного солдатами, с другого толпой. «Что вы хотите?» - крикнул я им в повисшей и, как будто, даже звенящей от напряжения тишине. «Чтобы ты осудил его на смерть!» - прокричал кто то из задних рядов толпы, и тут же вновь заревело сотня глоток: «На смерть еретика! На смерть! На смерть». Я поднял руку и тут же их глотки закрылись и вновь повисла эта бессмысленная и дрожащая тишина, готовая в любую секунду вновь прорваться визгом и воплем. «В чём же виновен Человек сей, что вы желаете ему смерти?» - спросил я. Я уже не кричал, мой голос был спокоен и ровен и в повисшей тишине мой вопрос услышали все. Я ожидал очередного взрыва, но, казалось, мой вопрос был не услышан ими. Они молчали и просто глядели на меня, как будто не зная, что говорить и что отвечать. Прошло не меньше минуты, прежде чем вновь из задних рядов донеслось: «Если бы он не был злодей, мы не привели бы его к тебе». И тут же толпа заголосила: «Не был бы злодей, не привели бы к тебе». Я посмотрел на Праведника. Он стоял в кругу и смотрел куда то в землю, казалось, он не обращает ни какого внимания на происходящее вокруг него. Я приказал центуриону привести Праведника ко мне. Толпа молча наблюдала, как воин перерезал веревку, за которую держали его и приказав следовать за ним, ввёл его в преторию. Поднявшись на галерею, он подтолкнул Праведника в спину в направлении меня, а сам остался у лестницы. Я приказал развязать его руки и рассматривал его с нескрываемым любопытством и интересом. Он был красив и мужествен, чуть выше среднего роста, строен и, вероятно, силён. Его, должно быть, любили женщины. И, на сколько я знал, не менее десяти их следовало за ним везде. Вся его осанка, взгляд спокойных, но, как показалось мне, усталых, глаз, свидетельствовали о высоком духе, жившем в этом человеке. Спокойное и уверенное в себе достоинство, в сочетании с какой то, нечеловеческой, усталостью сквозившей из его глаз, поразили меня. Ведь он был на пороге смерти! Где же, нет, не страх, истинные мужи не боятся смерти, но, хотя бы, тень волнения? Я подошёл к нему. О! сколько раз за свою жизнь я всматривался в глаза осуждённых на смерть! Вся необъятность, вся бездна людской природы в этот момент ограничивается двумя маленькими огоньками человеческого ока. Их цвет может быть разным - серым или голубым, как у обитателей Рейна, или карим, как у живущих в Азии, чёрным, как у аравийских кочевников, но трепет и стон, исходящий из них в это мгновение един для всех. Его же глаза были полны усталости и спокойствия...». В этот момент двери в спальню приоткрылись, и в комнату вошла Клавдия. Пилат, увидев её, замолчал и виновато улыбнулся. - Мы записываем прошлое... - сказал он глядя на неё. - Я не помешаю вам? - спросила она шёпотом приблизившись к нему. - Как можешь ты помешать, добрый мой гений - протягивая к ней руку, и указывая на стоявший с другой стороны ложа стул, ответил Пилат. Появление Клавдии заставило Димитрия напрячься и опустить глаза в табличку. Клавдия села рядом с ложем, ожидая продолжения воспоминаний. - Да, усталости...и спокойствия - продолжил он свою мысль, но, не досказав её, обратился к Клавдии. - Я попрошу тебя об одной услуге... - сказал он. - Эти воспоминания - всё, что я могу сделать ради памяти Праведника. В этих строках моя совесть, моё малодушие, моё покаяние...позднее конечно, но всё же...Если бы ты не прислала этот свиток с описанием его жизни, и твоей и моей причастности к ней, то и моя память умерла бы вместе со мной. Но, видно так угодно божеству, чтобы и мои воспоминания о Нём дошли до людей. Тот, кто писал о Нём и о моей роли в Его судьбе, конечно, написал всё так, как знал он. Но он не мог знать о нашем разговоре, и потому написал, что Праведник не отвечал мне «..ни на одно слово». Именно эта неизвестность истины и подвигла меня к моему труду. Нет, не подумай, что я пытаюсь оправдаться за своё малодушие, но сказанное им тогда буквально обожгло меня, хотя всё сказанное было обращено не ко мне лично...Если его слова произвели такое действие в моей душе, то о них должен узнать каждый...и, я уверен, что и ещё в ком то они произведут подобное действие... Пилат замолчал и в спальне повисла тишина. Димитрий всё так же сидел потупив взор. - Я сделаю всё, о чём ты попросишь - с волнением сказала Клавдия. - Я хочу, чтобы все это... - Пилат кивнул головой на столик, где лежала небольшая стопка уже исписанных табличек, - стало свитком...или книгой. В Ватлуне не найти ни хорошего либрария, ни скриптория...разве что в Риме, на Туфельной улице целый ряд книжных лавок и скрипториев... - Я всё сделаю, Понтий - сказала Клавдия. Она хотела добавить: «сама», но не стала. Пилат благодарно пожал её руку, и продолжил свой рассказ. «Пока центурион развязывал ему руки он смотрел куда то поверх его головы. Сделав своё дело, центурион засунул верёвку себе за пояс, и обшарив хитон Праведника, схватил его за волосы и резким толчком заставил склониться предо мною. Я остановил его рвение и подошёл почти вплотную к Праведнику. «Что же мне делать с тобой? - подумал я, глядя на него. - Ведь они требуют твоей смерти, только лишь из зависти к тебе...». Он поднял лицо и наши глаза встретились. И вновь эта нечеловеческая усталость, в купе с непоколебимой твёрдостью смирения. «Делай то, чего они требуют от тебя...» - как будто говорили его глаза, проникающие в меня и, казалось, наполняющие моё сердце этой же, невыносимой усталостью. «Нет, нет...» - прогнал я эту мысль. - «Я не дам восторжествовать Каиафе в его ненависти и злобе. Здесь я обладаю властью над жизнью и смертью...». Секунды длился наш бессловесный диалог глаз, но именно в тот момент я понял, что передо мною - Царь. Да, Царь! По духу своему, по своему достоинству и величию, хотя и не по происхождению. Мысленно я сравнил его с Иродом, и едва не рассмеялся представленному. Раб в царской диадеме и пурпуре не стоил мизинца этого Царя в рваном хитоне и с рассечённой до крови губой. - Ты - Царь Иудейский? - спросил я, отходя на шаг, и не отрывая взгляда от его лица. В его глазах, я заметил, блеснула искорка интереса. - Ты сам решил это, или кто то сказал тебе обо мне? - спросил он, глядя на меня. Я пожал плечами. Разве мог я сказать ему то, о чём думал, и что чувствовал? Римская спесь закрыла мои уста. «Разве я иудей? - с усмешкой произнёс я. - Твой народ и жрецы привели тебя ко мне...В чём ты виновен пред ними?». Он оглянулся и посмотрел на толпящихся у ворот в ожидании исхода каиафиных рабов. Толпа молча наблюдала за нами. Наш разговор был недоступен их ушам, но их глаза могли видеть нас сквозь колоннаду галереи. - Ты говоришь, что я - Царь... - повернувшись ко мне сказал он. - Царство же моё не от мира сего; если бы я был царём в мире сём, то служители мои не позволили бы иудеям схватить меня; Но ныне Царство моё не отсюда. Его ответ показался мне не только бессмысленным, но даже безумным. О каком таком царстве «не от мира сего» говорил он? «Он или одержимый идеей мечтатель, или сумасшедший философ - думал я рассматривая его. - Но, если так, то тем более он не достоин смертной казни...неужели Каиафа не распознал его болезни и приговорил к смерти заведомо душевнобольного...Тогда понятно и его спокойствие, и мужественная твёрдость и усталость в глазах...Он просто не понимает, где он и что его ждёт». - Итак, всё же ты- Царь? - уже с иронией в голосе вновь спросил я его. Он усмехнулся и наши глаза опять встретились. Мне стало ужасно неловко за свою иронию, я просто ощутил, как его глаза читали роившиеся в моей голове мысли. - Ты уже дважды сказал, что я - Царь - ответил он. - Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине; Всякий, кто жаждет истины, слушает слова мои...». Он говорил без всякого надрыва, или волнения, или пафоса, как любят облекать слова в свои эмоции модные римские риторы и адвокаты. Его слова были просты и ясны, как лучи солнца, но и могли ослепить своей яркостью. Что и произошло тогда со мной. «Я на то родился и пришёл в этот мир, чтобы свидетельствовать об истине!» - сказал он. Разве подобное может сказать о себе душевнобольной? Нет! Такое может сказать лишь тот, кто знает своё предназначение и идёт к нему не боясь ничего, и не изменяя своему жребию. « А для чего пришёл в этот мир ты?» Нет, он не спросил об этом меня, но во мне пронеслась эта мысль, как горящая стрела, выпущенная лучником по варварскому селению с целью поджечь его. Я с ужасом отогнал её, вернее сказать, отбил в тот момент своим глупейшим вопросом: «А что есть истина?». И, чтобы не встретиться с ним глазами, быстро прошёл к ограде галереи и остановившись посмотрел на жужжавшую толпу. Я приказал им замолчать и слушать. « Я допросил его - сказал я, - и не нашёл в нём вины, достойной смерти...» Толпа возмущенно загудела, готовясь вновь разродиться воплями и проклятиями. « Есть же у вас обычай, чтобы на праздник я отпускал вам одного из узников... - продолжал я подняв руку и призывая их к тишине. - Хотите, отпущу вам Царя Иудейского?» Я замолчал ожидая их согласия, но всё тот же голос из задних рядов прокричал хрипло и зло: «Варавву, хотим Варавву». И тут же все за ним подхватили: «Не его, но Варавву...отдай нам Варавву». Они требовали отпустить того, на котором была кровь римских воинов, и желали смерти тому, кто не только не пролил ни капли человеческой крови, но исцелял, воскрешал, очищал от проказы их же детей, отцов, братьев! Это было их платой ему, за его доброту... Я вернулся в зал. Праведник стоял там же, где я и оставил его. Он прекрасно слышал и то, что я говорил, и то, что отвечала толпа. «И вот, ты родился и пришёл в этот мир, чтобы этим жалким рабам засвидетельствовать об истине... - со злым раздражением подумал я, подходя к нему. - Они и разорвут тебя...и будут топтаться на твоём трупе...зачем им истина». Всё это, раздражённое и злое, крутилось у меня в голове и было готово выплеснуться ему в лицо, но я натолкнулся на его взгляд. «Делай то, чего они требуют от тебя» - говорили его глаза. Я не знаю, как это объяснить, но именно эти слова возмущали мой разум, стоило мне встретиться с ним взглядом. Я опять, хоть и с трудом, но прогнал эту мысль. Сделать так, значило для меня тогда вновь уступить Каиафе, и, тем самым, укрепить ещё больше его авторитет и власть над толпой, в ущерб моему авторитету и власти. Подозвав центуриона я приказал ему доставить того, о ком просила толпа, а Праведника увести в преторию и бичевать...». Пилат замолчал, и вздохнув повторил: «Бичевать...Да, я приказал подвергнуть его бичеванию...». В спальне повисла тишина, нарушаемая только сиплым и неровным дыханием Пилата. - А зачем ты это сделал? - наконец прервала тишину Клавдия. - Для меня это твоё решение всегда было непонятным и жестоким... Ведь нужды в этом не было...Да и те, несчастные, которых распяли тогда с Праведником, не подверглись бичеванию...Ты преследовал какие то свои цели? - Тогда у меня была только одна цель - немного помолчав, ответил Пилат. - Не дать исполниться каиафиному замыслу, а значит, не допустить казни Праведника...А бичевание... Это была моя соломинка...человек, подвергшийся наказанию скорпионами, вызывает сострадание одним видом своей истерзанной плоти...подобная мысль посетила меня тогда. В этом и заключалась моя цель - вызвать сострадание толпы...Всё же, бичевание это не смерть на кресте, ведь верно?». Пилат виновато посмотрел на Клавдию. - Да, это ведь именно тогда, когда центурион увёл Праведника в преторию, ты и передала мне записку о твоём сне и желании защитить его. В этом мы были с тобой единодушны, но нашего с тобой единодушия, даже в совокупности с моей властью, оказалось мало...Но вернёмся к нашему повествованию. Пилат повернулся к Димитрию. - Ты успеваешь? - спросил он. Димитрий кивнул. «Когда центурион увёл Праведника я приказал принести тогу и поставить курульное кресло. Теперь начиналось главное действо этого утра - суд. Из двух обвиняемых один должен быть осуждён, а другой помилован. Я представлял римское право и осуществлял его неотвратимость на вверенной мне территории провинции. Следовательно, все необходимые юридические и представительские нормы должны быть соблюдены. Когда я облачался в тогу на лестнице раздались шаги и бряцанье цепи, а вскоре показались головы идущих. Центурион вёл того, о ком ходатайствовала толпа, и кого она предпочла Праведнику. Закрепив тогу заколкой, я сел в кресло и наблюдал за входящим на галерею, в сопровождении воина, бунтовщиком. Это был типичный представитель своего народа. Смуглый, коренастый, с мощным торсом, покрытым густым черным волосом, такой же бородой и коротким жёстким ёжиком волос на черепе. Его руки вместе с ногами были скованы цепью, которая ограничивала его движения и сдерживала животную силу, скрывавшуюся в узлах его мышц. Уже около недели он со своими сообщниками сидел в яме эргастула. Ожидание смерти, наверное, страшнее самой смерти. Первые дни в сердце ещё буйствует ярость схватки постепенно переходящая в злую досаду на постигший плен. Но через несколько дней это проходит, и начинается ожидание казни. А вместе с этим и осмысление произошедшего, настоящего и будущего. И, как не оценивай прошлое, как не сетуй на настоящее, а будущего нет. Вернее есть лишь способ казни - крест, меч, звери, мешок... Большинство готово смириться с судьбой, и даже показать своё бесстрашие перед смертью, но только если смерть будет быстра... А если нет! И тут воображение рисует картины зловещие и пугающие. А вдруг умирать придётся на арене...в пастях львов, или гиен, которые будут рвать твою плоть частями? А если на кресте? Три, а то и больше, дня мучений на солнцепёке, в рое мух и слепней. Воронья, пытающегося выклевать твои глаза, и голодных псов, алчущих поживиться твоим телом. От подобных мыслей и самый стойкий и бравирующий своей отвагой впадёт в отчаяние и даже страх. Подобные мысли, вероятно, посещали и стоящего передо мной бунтовщика и убийцу. Его глаза смотрели насторожено и дерзко. Подобную дерзость я видел и раньше в глазах обречённых на смерть. Ею пытаются скрыть отчаяние и страх. Я молча разглядывал его несколько минут. Его глаза бегали по залу, как бы ощупывая взором колоны и фрески, вазы и светильники, бассейн и окружающие его скамьи. Казалось, они никак не могут насытиться увиденным, зная, что впереди вечный и беспросветный мрак. Иногда они останавливались на мне, но только на секунды и вновь продолжали блуждать по пространству дворца. - Как твоё имя, иудей? - спросил я по арамейски. Его глаза остановились на мне и в них блеснул тревожный огонёк. - Не всё ли равно тебе, римлянин, какое моё имя - ответил он. - Называй меня - иудей, как ты и сказал. Его голос был полон презрения, и даже высокомерия, и если бы не эта суетливость глаз и постоянно мелькающая в них тревога, то можно было и впрямь принять на веру его показное бесстрашие. Меня нисколько не задевало выказанное им презрение и высокомерие. Это всё было предсмертной мишурой, призванной прикрыть отчаяние и страх. Я даже усмехнулся выслушав его ответ. Моя усмешка ещё больше встревожила его. - Толпа твоих единородцев пришла просить меня в честь праздника помиловать какого то Варавву - сказал я вставая с кресла. Сказанное мной не сразу дошло до его сознания, а когда он понял смысл моих слов, то спесь и мишура тут же слетели с него. - Да, я - Варавва, о котором они просят тебя - запинаясь проговорил он. В его глазах уже не было дерзости, а в голосе презрения. Если ещё минуту назад он помышлял о том, как достойно умереть, и был дерзок, то теперь, вместе с появившейся надеждой на жизнь, вдруг появилось и смирение. Подойдя к балюстраде галереи я посмотрел на притихшую внизу толпу. - Они просят помиловать тебя, мятежника и убийцу римских солдат... - сказал я не оборачиваясь и всё так же разглядывая толпу. - И это ни только не нравится мне, но и заставляет думать, что за твоей попыткой захватить арсенал стоит чьё то безумное желание поднять восстание против нас? Я подождал его ответа, но он молчал. - Ты выбрал неверную тактику защиты - продолжал я подходя к нему. - Молчание не всегда является спасительным. Я могу применить пытку, а затем предать тебя на распятие, или выкинуть с перебитыми ногами и руками этой вот, просящей за тебя, толпе... - Я не боюсь твоих угроз, римлянин - ответил он. - Я готов и к пытке и к смерти... А на твой вопрос я отвечу так: никто не стоит за мной, кроме Бога. Помилуешь ты меня, или прикажешь распять, знай, что я свою жизнь посвятил борьбе за свободу моего народа... А что может быть почётнее для мужа, чем смерть за свободу своего народа? Я слушал его, смотрел в его глаза и видел, что он и в самом деле верит в то, о чём говорит. - А они то... - я показал рукой в сторону толпы, - твой народ, хотят ли той свободы за которую ты готов отдать свою жизнь? - с насмешкой спросил я его. - Может быть, им так лучше... Он с презрением посмотрел на меня и ничего не ответил. В это время на галерею ввели Праведника. Он был бледен и шёл с трудом, тяжело и прерывисто дыша. На его плечи воины накинули рваную бутафорскую багряницу, а какой то злой шутник, сплётши из тёрна подобие венка, возложил его на чело Праведника. Шипы расцарапали его лоб, и струйки крови, пропитав брови, капали на щёки и бороду. Его хитон, виднеющийся из под багряницы, был так же испачкан кровью. Он остановился напротив меня и наши глаза встретились. Это продолжалось мгновенье, больше я не смог, но в то мгновение я понял - Они не простят ему... Ни кровавые ссадины и рубцы от скорпионов, ни эта бутафорская багряница и шутовской венец ни умаляли того величия и достоинства, которое окружало этого нищего, преданного своим народом, Царя. И даже мёртвый, этот бродячий галилейский раввин будет величествен, как ни один из нас. Я вышел к толпе и дал знак ему приблизиться. Увидев его в багрянице и венке толпа загудела насмешливо и глумливо, а я понял всю бессмысленность моих попыток воззвать к их разуму. Он же молча, и, как показалось мне, с каким то состраданием, или даже с жалостью, смотрел на них. И от этого его взгляда моё сердце пронзила горькая тоска и отчаяние. В очередной раз торжествовала несправедливость...и самое ужасное во всём происходящем было то, что эта жестокая несправедливость была задумана и осуществлена теми, кто возложил на себя бремя служения иудейскому божеству, то есть, по всем человеческим понятиям, высшей справедливости. Забегая вперед, скажу, что их торжество длилось недолго. Уже на следующий день после казни вожди заговора против Праведника были в трепете, ужасе и сомнениях. Но об этом потом. Итак. Мы стояли с ним на галерее вдвоём. Я в тоге и он в багрянице, а внизу, у наших ног, этот грязный сброд, продажный и невежественный, осыпал его бранью и насмешками. Я с презрением смотрел на это море кричащих и злословящих Праведника, искривлённых от ненависти, лиц. И гнев начал закипать во мне. А потом произошло и вовсе непонятное. В какой то момент я увидел их всех распятыми. Да, именно так. Видение было едва ли не мгновенным, но оно навечно отпечаталось в моей памяти. Как будто толпа мертвецов, сошедших с крестов, стояла у ворот претории и орала на своём диком и мерзком наречии. Я закрыл глаза пытаясь сбросить наваждение, а открыв их сам закричал, со злобой и ненавистью глядя на эти тупые и ненавистные рожи. « Он - Человек! - кричал я указывая на Праведника... - а вы...». Я не знаю, что остановило меня в ту секунду, но я не произнёс то слово, которое вполне относилось к ним: «псы». «Он - Человек! - вновь закричал я притихшей толпе. - И я не нахожу в нём вины достойной смерти...Слышите, вы!». Я замолчал задыхаясь от волны гнева и безнадёжности. «Он виновен не пред тобой, а пред Богом» - прокричали мне в ответ. - «И по закону нашему должен умереть, ибо объявил себя сыном Бога, а это - дерзкое богохульство». Они стояли на своём твёрдо и непоколебимо, как будто их жизни, благополучие и само существование зависело от смерти Праведника. Он должен был умереть, чтобы они могли жить. Это было нечто загадочное и непонятное. Что то такое, что не объяснимо простой человеческой завистью, ненавистью или злобой. Я вернулся в зал и сел в судейское кресло. Праведник оставался на галерее. Я дал ему знак подойти и он повиновался. - Так кто ты? - спросил я его. - Оказывается, ты не просто царь иудейский, но ещё и сын Бога? Он молчал, глядя куда то мимо меня. - Откуда ты? - немного подождав повторил я вопрос. Но он молчал, как будто потеряв всякий интерес и ко мне и к происходящему вокруг него. - Мне ли не отвечаешь... - с укоризной сказал я. - Не знаешь ли, что я имею власть распять тебя, и власть имею отпустить тебя... - Ты не имел бы надо мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше - с усталостью в голосе проговорил он. И выждав секундную паузу добавил: «Посему не мучь себя...более греха на том, кто предал меня тебе». Его глаза обратились ко мне, и в третий уже раз я прочитал в них: «Делай то, что требуют они от тебя». Его ответ удивил меня своей очевидной простотой, если даже не насмешкой, в отношении моей власти, на которую я так полагался тогда, но и испугал. Мне показалось, что он прочитывает мои мысли...о стремлении спасти его от желавших погубить его. А иначе как понимать это: «более греха на том, кто предал меня тебе»? - Откуда ты? - вновь спросил я его, и вновь он промолчал. - Он из Галилеи... - вдруг ответил за него Варавва. Забытый мною, он стоял за колонной, наблюдая и слушая всё происходящее. - Он - Иисус, из Назарета Галилейского... - повторил он. Эта новость ободрила меня. Если он из Галилеи, то подлежит юрисдикции Ирода, галилейского тетрарха, и тогда Ирод должен решить его судьбу. В эти дни он со своей бесчисленной роднёй так же пребывал в Иерусалиме, расположившись во дворце Хасмонеев, в нескольких стадиях от меня. Я приказал снять с Праведника венок, багряницу и под усиленным конвоем отвести к Ироду, написав ему записку о причине подобного решения. И вновь эта моя новая попытка спасти его оказалась всё той же, бесполезной соломинкой, за которую в отчаянии ухватился я. А ведь я знал, как никто другой, кто такой Ирод! Шут и животное. И, тем не менее, понадеялся, что его участие в этом деле поможет мне. Увидев Праведника он со своими фиглярами начал кривляться и глумиться над ним, в то время, как посланные Каиафой, всячески лгали и лжесвидетельствовали на Праведника. В конце - концов, насмеявшись и наиздевавшись, над не проронившим ни одного слова Праведником, он отослал его обратно ко мне. Подходила к концу первая дневная стража. Город уже давно проснулся, и толпа понемногу увеличивалась, за счёт праздношатающихся бездельников и зевак, всегда готовых присоединиться к какой нибудь склоке или скандалу. Нужно было скорее заканчивать с этим «народным собранием» ревнителей благочестия. Я вышел к ним. - Итак... Я принял решение - громко, чтобы слышали все столпившиеся у ворот, сказал я. - Исследовав дело я не нашёл ни какой вины достойной смерти этого человека. Так же и Ирод оправдал его...следовательно, он может быть свободен...я отпускаю его. Последние мои слова исчезли в диком рёве толпы. Они грозили кулаками, бросали пыль, стучали себе в грудь и рвали свои волосы и кетонеты. И вся эта вакханалия безумия буквально стонала в единодушии и единомыслии, воплотившихся в словах: «Не его, но Варавву...Варавву...Варавву». Я поднял руку призывая их замолчать, но они продолжали безумствовать. Центурион стоявший у ворот смотрел на меня ожидая моих указаний, и я был готов дать команду разогнать толпу силой оружия. Но вдруг они все замолчали, и всё тот же голос, прятавшийся за спинами и дирижирующий всей толпой, прокричал с угрозой и издёвкой: «Если ты отпустишь его, то ты не друг, а враг кесарю...всякий делающий себя царём враг Риму и кесарю». Это была прямая и не двусмысленная угроза именно мне, они дерзнули обвинить меня если и не в измене, то в оскорблении величества. Я искал глазами того, кто сказал это. Как я понял толпой управляла малая группа жрецов. Они были рассредоточены среди этого сброда и умело направляли и подогревали его. Я подозвал Праведника и едва они увидели его, как снова завопили: «Возьми, возьми и распни его». - Царя ли вашего распну? - уже без всякой злости или гнева спросил я, потеряв всякую надежду и на свою власть, которой так гордился, и на свою самоуверенность. - Нет у нас царя, кроме кесаря... - прокричал кто то в толпе, и вся толпа подхватила: «кроме кесаря, нет у нас царя». Что мне оставалось делать? То, что они требовали. Но я не хотел быть соучастником в их беззаконии. А ведь и де факто, и де юре, отправлял Праведника на крест я, как представляющий римское право. И, таким образом, его смерть ложилась на меня. И Каиафа оставался чист, а я навечно был бы заклеймён кровью Праведника. И так бы и стало, если бы не озарившая меня тогда мысль умыть руки. Я не знаю откуда она пришла, но она была спасительной. Я омыл руки пред толпой, а они, глядя на меня и насмехаясь надо мной, кричали: «Кровь его на нас и на детях наших». Они были безумны и в своей слепоте и в своём фанатизме, и в бессмысленной кровожадности...». Пилат замолчал и закрыл глаза. Казалось, он отдал последние силы своему воспоминанию, и теперь, обессиленный и опустошённый, готов был медленно угаснуть. Так угасает огонёк светильника, тлея и мигая, при отсутствии масла в плошке и держась только на его остатках в фитиле. Его лицо было бледно - серым, щёки покрыты сетью просвечивающих розовых капилляров, а нос заострился и нависал над полуоткрытым ртом. И только пульсирующая у виска жилка свидетельствовала о жизни, теплящейся в этом высохшем теле. - Понтий... - тихо позвала Клавдия, наклонясь к Пилату, - ты слышишь меня... - Я отдал им Праведника... - не открывая глаз заговорил Пилат. - А что я мог сделать? Все мои попытки спасти его натыкались на стену...Да и он сам шёл к своей смерти не колеблясь и не пытаясь избежать её... Они взяли его и повели... и распяли своего Царя! Да, именно так. А чтобы в этом не было никакого сомнения я лично приказал сделать табличку, и своей рукой написал на ней, что он - Царь! На арамейском, греческом и латинском... Всё, произошедшее после, описано в свитке, присланном тобой. И затмение, и дрогнувшая земля в момент его смерти, и разорванная надвое храмовая завеса - всё это произошло в этот же день, заставив одних пожалеть о содеянном, а других - ещё больше ожесточиться. Он умер быстро. Это несвойственно распятым, и этот факт тоже свидетельствовал в пользу его невиновности. Потом ко мне пришёл один из иудейских магистратов и попросил тела Праведника, чтобы похоронить его. Потом было посольство от Каиафы с просьбой поставить стражу у гробницы. А как они засуетились когда... - Пилат скривил губы в некое подобие усмешки, - когда тело Праведника исчезло из гробницы... Он опять замолчал, как будто смакуя в своём воображении вытянутые из бездны памяти события. В спальне повисла тишина. Минуты через две Пилат зашевелился и открыл глаза. - Ну вот и всё, что я хотел рассказать о нашей встрече и разговоре с Праведником - сказал он, протягивая руку Клавдии. - Позаботься о том, чтобы это дошло до тех, для кого память о нём священна, а его слова - есть истина... Да, есть истина! Со вздохом повторил Пилат. Клавдия согласно кивала головой на каждое его слово и подхватив его руку прижала её к своей щеке и поцеловала. Старик горько улыбнулся ей в ответ. - Ты всё записал за мной? - обратился он к Димитрию. Грек подал ему табличку с записями. Пилат передал её Клавдии и смотрел как она пробегала глазами написанное греком. - А что произошло с этим бунтовщиком, Вараввою - спросил Димитрий. - Ты отпустил его? - Ах, да...Варавва... - Пилат даже изобразил нечто похожее на улыбку. - Он слышал всё и видел всё. Когда воины увели Праведника я приказал расковать его цепь. Пока искали кузнеца я думал, как поступить с ним. Нет, я не собирался нарушать обычай, он получил свободу, но он был опасен и я был готов к тому, что его могли зарезать в каком - нибудь в иерусалимском притоне. Но я решил его фанатизм попробовать обратить не против нас, римлян, а против этих лицемеров в белых одеждах и с золотыми филактериями на лбах. Повод подали они сами в своём надмении и самоуверенности. - Ну так что, иудей - сказал я ему, - видишь, не нужна твоя жизнь твоему Богу, ради которого ты желал умереть, да и нам она не нужна...Живи... За твоё преступление понесёт наказание тот, которого ты назвал Иисусом Назореем. Живи теперь, и всегда помни, что твоя жизнь куплена ценою убийства невиновного...А вот те, два, обольщённые тобою, твои товарищи, будут мучительно и долго умирать на кресте, когда ты будешь обгладывать кости сегодняшнего пасхального агнца... наслаждаясь его вкусом и избежав смерти... Он молча слушал меня, играя желваками и сверкая глазами, а я, как будто не замечая его раздражения, продолжал говорить. - Да и свобода, о которой ты говоришь, не нужна им...Ты же сам слышал: римский принцепс их царь! И они засвидетельствовали это своими устами...никто не принуждал их так говорить...А? Что скажешь, иудей? Сегодня твой народ, за свободу которого ты был готов умереть, сделал выбор - вы отправили на крест своего Царя, и присягнули кесарю... Вы сами избрали рабство...Так что иди, борец за свободу, к рабам и подумай о том, что есть настоящая свобода, ибо и в тебе я вижу раба... - Я никогда и никому не был рабом...кроме Бога - с запальчивостью и гневом возразил он. - Не обольщайся... - сказал я, - ты раб своего фанатизма и ненависти, которую очень искусно подогревают в тебе ваши жрецы. Они прикрываются именем Бога, а сами уже давно озабочены только своим благосостоянием и властью над народом... Тот, которого ты назвал Иисусом из Назарета понял всё их лицемерие и ложь, и за это они и убили его...А ты в цепях своего невежества и фанатизма...Разве это не рабство? И разве ты не раб? Мой монолог был прерван пришедшим кузнецом. Он быстро сбил заклёпки, соединяющие ручные и ножные кольца, и цепи со звоном свалились на мраморные плиты двора. Я приказал открыть ворота и вывести его вон. В воротах он остановился и несколько мгновений смотрел на меня с каким то вопросом в глазах, но не высказав его устами повернулся и быстро, почти бегом, поспешил куда то в сторону нижнего города. Я смотрел ему во след и был уверен, что его путь лежит к дому Каиафы. Я приказал послать за ним соглядатая и докладывать мне о всех его встречах и передвижениях. Мне казалось, что я сумел посеять в его сердце ростки недоверия к храмовой клике. Но, если всё же, его фанатизм превознесётся над здравым смыслом, и вернёт его на путь ненависти к нам, то его смерть в какой нибудь харчевне, была бы лучшим исходом и для нас, и для иудеев. К моему удивлению всё пошло по совершенно неожиданному пути, о котором я и не мог предположить, но который меня не только обрадовал, но и утешил. Я не знаю, как это согласуется с высшей справедливостью, но именно её я вижу в судьбе этого несчастного Вараввы. Дело в том, что жрецы, добившись его освобождения от смертной казни, тем самым себе подписали смертные приговоры. Этот Варавва был не так глуп и не так прост, как считали те, которые стояли за ним. Они, вероятно, надеялись на его вечную им преданность. Ещё бы! Только благодаря их настойчивости ему и была дарована жизнь. Но именно он стал зачинщиком раскола в рядах наших недоброжелателей. Или его, искренне верующего в святость идеи о свободе, до глубины души смутили слова тех, кого он считал своими сторонниками, о «кесаре, как единственном желанном царе». Или же он наконец сам понял всё лицемерие, ложь и корысть жрецов. Или и то, и другое вместе, вдруг невыносимым огнём ненависти зажгли его совесть...Да, это страшное состояние, когда совесть сжигает ненависть...человек тогда превращается в зверя, жестокого и беспощадного к тем, кого ненавидит...Его ненависть обратилась на жрецов и магистратов его народа. Да, именно на тех, кому он был обязан своей жизнью! Его людей называли «сикариями». «Sica» - узкий и небольшой кинжал, которым они расправлялись с теми, кого объявляли врагами народа и свободы, дал им имя. Они прятали его в складках своих хитонов и растворяясь в сутолоке наносили смертельный удар, тут же в всеобщем смятении поднимая вопли отчаяния и переполоха. Первой их жертвой, показательной и многозначительной, был один из первосвященников, приходивший с толпой к претории. Его звали Ионатан, и это он выкрикнул тогда «нет у нас царя, кроме кесаря». Надо сказать, что движение, начатое этим Вараввой, быстро усиливалось и находило множество сторонников, но парадокс был в том, что вся их ненависть, в большей степени изливалась на жречество и знать. Мы оставались в стороне, и я с удовольствием наблюдал, как трепещут от ежедневного страха смерти те, кто послал на смерть невиновного...ради своей корысти. Разве это не действие высшей справедливости? Зло, вознёсшееся в своём беззаконии до небес, уничтожает само себя. Высшая справедливость, наверное, и есть истина...и она вечна и непобедима…» Пилат посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Ведь так, добрый мой гений? Говорил его взгляд. - А где же высшая справедливость в смерти Праведника? - спросил Димитрий, внимательно следивший за рассказом Пилата. - Разве может казнь невиновного быть справедлива? - Этого я не могу понять до конца... - ответил старик. - Но многое человек и не может постигнуть...мы ограничены и в познании, и в способностях...и во времени. Но бесспорно, что и в смерти Праведника есть эта высшая справедливость... которая, пока, недоступна моему разуму... Димитрий глубокомысленно кивнул головой. Его разуму это тоже было недоступно. ДИМИТРИЙ За записями и разговорами пролетел вечер, и густая осенняя тьма, сонным покрывалом опустилась на холмы Этрурии. Она совершенно размыла границу между землёй и небом, как и всегда бывает при наступлении ночи. Небо заискрилось звёздными брызгами Млечного пути, а земля мигающими огоньками вилл, деревень и городов. Оставив Пилата на попечение спальника и сиделки, Клавдия с Димитрием вышли в атриум. Каждый из них по своему воспринял рассказ Пилата о суде. Клавдия лихорадочно искала способ донести услышанное от мужа до учеников. « Как это сделать, и кому передать записанное Димитрием? Явно, что об этом разговоре должно рассказать всем, но кто возьмёт на себя смелость и право? Она? Но, нет...Даже Мариам, знавшая о Праведнике всё, как губка впитавшая в своё сердце его учение, первая из всех увидевшая его воскресшим, и та не дерзнула написать о нём. А кто такая я... - думала Клавдия. - Эти записки Пилата надо передать кому то из ближайших друзей Праведника... кому то из тех, кого называют Апостолами...Но где их найти сейчас? Бывшие в Риме убиты, некоторые разбрелись по странам и народам возвещая учение Праведника...многие из них тоже убиты...Иоанн!» - вдруг вспомнила она. Это имя вспыхнуло в её памяти неожиданной надеждой. Она только слышала об этом человеке. Это имя знали многие, но видели его носителя только единицы. Говорили, что он был любимым учеником Праведника и самым молодым из них. Он ни разу не был в Риме, предпочитая нести служение в Азии и созидая в асийских городах общины учеников. «Иоанн...Иоанн - несколько раз повторила она это имя. - Я отправлю ему эти воспоминания Понтия...пусть он и решит, что с ними делать...Но где его искать в Азии? Может быть это знает тот, кому я должна передать послание? Или кто то из братьев в Ефесе...». - Димитрий... - окликнула она идущего впереди грека. Тот вздрогнул и, как будто, съёжился от внутреннего, неприятно щекотнувшего его, волнения. «Донёс...» - решил он, оборачиваясь и не поднимая глаз. - Послушай меня, Димитрий, - не замечая его волнения заговорила Клавдия. - Я очень надеюсь, что ты не оставишь меня в эти трудные дни...- она заглянула ему в глаза. - И я готова обговорить с тобой новые условия твоего вознаграждения... - За чем, госпожа... - запинаясь и с облегчением вздыхая возразил грек. - Я разве давал повод госпоже думать, что я чем то недоволен...или собираюсь оставить имение? С него как будто свалилось невидимое, но такое тяжёлое бремя. «Не донёс, не донёс... - стучало в его сердце. - А я дал место ненависти...по отношению к нему. Как всё же слаб человек...и как быстро поддаётся злу...». - Хорошо, Димитрий, тогда я полностью полагаюсь на тебя - сказала Клавдия. - Понтий говорил мне, что ты всего себя отдаёшь заботам об имении и достоин более высокого вознаграждения...Но это мы обсудим после...Скажи мне, в Ватлуне можно найти толкового и грамотного либрария? Необходимо быстро и без ошибок переписать всё, рассказанное господином, на пергамент... - Не думаю, что в Ватлуне можно найти хоть кого то занимающегося переписыванием книг... - покачал головой грек. - Но если госпоже будет угодно я сам могу переписать воспоминания господина на пергамент. - Хорошо, Димитрий, мы подумаем с тобой как это лучше и быстрее сделать... Клавдия пожала ему руку и повернувшись направилась в свою комнату. Димитрий проводил её взглядом, вышел в портик и опустившись на ступень лестницы сел, опёршись спиной о колону. Он устал за этот день. И от переживаний своих, и от встреч, и от разговоров. Он сидел в одиночестве и тишине, на том же месте, где несколько дней назад, коротая свою бессоницу, сидел и Пилат. Над ним было то же небо и те же звёзды, и та же тишина, изредка тревожимая ночным шелестом листьев, или шорохом крыльев летучих мышей, снующих в поисках своего ужина. Так же плясали языки пламени в ночных светильниках, выхватывая из мрака причудливые силуэты кустов и деревьев. Он сидел вслушиваясь в эту тишину и в себя. Карусель из отрывочных мыслей, кусков разговоров, событий и встреч кружилась в его голове, не давая никакой возможности сосредоточиться на чём то одном, и, как казалось ему, очень важном. Но на чём именно, он не мог вспомнить. Мало - по малу тишина ночи начала обволакивать его. Она мягко, но настойчиво, вторгалась в сознание, заставляя одни мысли исчезать, другие упорядочивала, что то просто стирала. «Что есть истина...что есть правда...что есть свобода...что есть человек...что есть жизнь...» Сменяя друг друга плыли по океану его сознания триремы - вопросы, исчезая среди звёзд неба. «Высшая справедливость...в смерти невиновного...на то родился...царь не от мира, царство не от мира. Быть человеком...есть истина...вот незадача! Как далеко всё это от меня было...и так же далеко бы и оставалось, если бы не это прокураторство...Да, странные они люди...хотя, почему, странные? Они достойны уважения и за образ жизни и за верность своим принципам, и старик и госпожа... Что же есть человек, и что есть жизнь человеческая...их это мучает! А я думаю: как лоскутное одеяло эта жизнь: ложь - правда, правда - ложь. Не может же быть жизнь из одной лжи...или только правды...Высшая правда - говорит этот раб... А что он понимает в этом? Высшая справедливость - говорит старик, а сам страдает из -за того, что отправил на казнь невиновного... Сохранить себя Человеком! Вот, Человек! А мы - ничтожества! Правда - ложь, ложь - правда и вся жизнь...Как я устал за эти дни...Смятение в мыслях, в жизни неопределённость, в будущем - неизвестность...Взять, что ли, себе жену, родить детей и жить как все живут...Ложь - правда, правда - ложь...Накопить денег, купить именьице и...забыть все эти умствования...Быть Человеком...на что родился... Да, надо переписать на пергамент воспоминания старика... Для них это очень важно...во всяком случае им обоим так кажется...Да и старик говорил, что эта встреча и переменила его мысли о жизни... А по мне так всё это пустое...но раз пообещал перепишу...Всё же они достойные люди...хоть и странные. Э... надо идти спать...» - решил Димитрий. Он встал и направился в свою комнату. Сняв тунику, он умыл лицо, торс и ноги из таза с водой, и сев на ложе тщательно и с удовольствием растёр своё тело полотенцем. Но и здесь мысли не оставили его в покое, роясь и волнуя его сознание. «Да, высшая правда...высшая справедливость... по моему так правда и есть правда...и справедливость...она просто есть. Ни высшая, ни низшая...просто справедливость. Хотя...тут не всё так просто...». Возражал он сам себе. Всё же он был эллин, и пытливость ума, как одно из главных качеств греческого народа, были присущи ему от рождения. «Правда римская далеко не такая же, как правда эллинов...да и справедливость римлян для греков беззаконие...римская справедливость - это варварство и жестокость...» - думал он, вспоминая недавнее дело, нашумевшее на всю империю. Раб убил своего господина и любовника, и за это были казнены все рабы живущие в доме. 400 человек были осуждены по римской правде и справедливости. «А есть ещё правда и справедливость германцев, да и у иудеев тоже своя правда и справедливость... то есть, всё же должна быть какая то высшая правда и справедливость... которая бы была едина для всех народов и племён...». Об этом убедительно свидетельствовали мысли, никак не желающие утихомириться. Он так и сидел на ложе, держа полотенце в руках и ведя этот внутренний диалог сам с собой, или с неким другим собой, язвительным, и порой даже злым скептиком, который иногда проявлял себя в обидных или насмешливых вопросах. «Но почему, если всё так, как говорит старик, об этой высшей и единой для всех правде, пришёл свидетельствовать иудей, а не эллин? Что такое эта Иудея и иудеи, народ торгашей, ростовщиков и варваров...Старик же и говорит, что высшее божество для них это их золотой храм, а мы - народ философов и мудрецов...мы дали всем этим варварам науку и поэзию...». Димитрий даже скривился от такой несправедливости. «Когда то были...народом мудрецов - вновь возразил скептик. - А ныне толпа сибаритов и болтунов, ни на что серьёзное не годящихся, и всего серьёзного и важного в жизни боящихся... Именьице, конкубина и сундучок с сестерциями, вот ныне вся ваша мудрость, философия...наука и поэзия ». Это было уж слишком. Димитрий даже внутренне расмеялся такому повороту мыслей. «Неужели я на то родился, и на то пришёл в Рим?» - сказал он вслух. Звук собственного голоса встряхнул его и заставил замолчать скептика. Он вновь повторил сказанное, как заклинание, но скептик молчал. Димитрий отбросил полотенце и улёгся на ложе прикрывшись лёгким шерстяным покрывалом. Утро, как известно, мудрее вечера, и поразмыслить над своим вопросом он решил на следующий день. Или в ближайшем будущем. Понадеемся, что ответ он найдёт правильный. Когда Пилат замолчал и дал знак, что хочет отдохнуть, Клавдия вызвала спальника и поручив ему Понтия ушла вместе с греком. Она хотела остаться, но спальник напомнил ей о кальдарии, уже давно прогретом и ожидающим её. За дневной суетой она совсем и позабыла о своём распоряжении, и напоминание спальника укололо её. Уже несколько часов ради неё поддерживали огонь и служанки -рабыни ожидали её прихода. Вспомнив о кальдарии, она вдруг и почувствовала всю тяжесть прожитого дня. И дорога, и встреча с умирающим мужем, и заботы о будущем, и долг перед памятью убитых Нероном, и образы, встревоженные воспоминаниями Пилата, всё это, вместе с шестью десятками прожитых ею лет, под вечер сковали её члены усталостью. Переговорив с Димитрием в атриуме она прошла в помещение бани, где её встретили две молодые женщины посланные Авитом в помощь госпоже. Клавдия скинула паллу и оставшись в короткой тунике без рукавов прошла в помещение кальдария. Её окутали со всех сторон волны горячего воздуха и она, присев на дубовую скамью, легла на спину закрыв глаза и отдавшись ласкающему её кожу жару. Женщины осторожно стянули с неё тунику. Она не сопротивлялась, покорно подчиняясь их действиям. Они набирали в ладони оливковое масло и щедро втирали его в её тело, массируя её руки, ноги, грудь, живот. «Завтра нужно отправлять Гая в Азию...» - думала Клавдия. - «А что же делать с записями Понтия... Доверить всё Димитрию, или, всё же самой переписать... но, в любом случае, это потребует времени...а с кем потом я отправлю пергамент в Ефес? Задержать Гая? Переписка займёт дня 3 -4... а может и больше... если с переводом на греческий...А у меня кроме Гая нет никого, кому можно доверить это дело... А вдруг ещё и умрёт Понтий...он очень плох, хоть и бодрится передо мною...». Эта мысль была самой тяжкой и горькой. Стоило только ей подумать об этом, как слёзы сами наполняли её глаза. Вот и сейчас они предательски скатились к уголкам ресниц. «Всё же, как важно то, что он рассказал... и об этом надо обязательно засвидетельствовать ученикам». Мысли Клавдии были прерваны одной из девушек растиравших её. - Госпожа, расскажи нам о Риме... - попросила она. - Там, наверное, так прекрасно...дворцы, базилики, храмы...театры, цирки... - с мечтательной улыбкой перечисляла девушка, - а у нас тут одно и тоже, день за днём, одни и те же лица, одни и те же заботы, одни и те же разговоры...склоки, обиды... . Клавдия открыла глаза и с жалостью взглянула на рабыню. - В Риме страшно...Акма - сказала Клавдия. - Рим - это город палачей...и их жертв. И палачей там гораздо больше, чем жертв... Девушки переглянулись между собой, удивлённые и даже испуганные ответом Клавдии. ВЫСШАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ А Пилат, после ухода жены и Димитрия, позволил спальнику обтереть себя полотенцем, смоченным уксусом, и приказал подать немного вина. Сделав несколько глотков неразбавленного фалернского, он зажевал его куском свежего козьего сыра и хлебнув ещё глоток, отдал кубок рабу. Укутавшись в покрывало он вновь вернулся к своим воспоминаниям, которые только что излагал своим слушателям, и в которые погрузился так глубоко, что даже после их ухода вырваться из их оков не мог. Он снова и снова возвращался к Варавве. Вопрос Димитрия о его судьбе, заставил Пилата не только вспомнить, но и задуматься о путях Провидения, в которых, как показалось ему, он увидел действие Высшей справедливости, о чём и попытался в своём рассказе убедить не столько грека, сколько себя. Но когда все ушли сомнение смутило его. Получалось, что тогда, прогнав Варавву из претории, и высмеяв его борьбу, за так называемую свободу, он, фактически, и сделал из него орудие возмездия для жрецов. То есть, это он - Пилат, стал причиной осуществления мщения за Праведника, а ни какая ни Высшая справедливость! Под Высшей справедливостью он, конечно же, имел в виду действие божества, сыном которого, и он это хорошо помнил, и объявляли Праведника. Ему просто до отчаяния хотелось думать, что в действиях Вараввы была воля Высшая, воздавшая этим псам за их лицемерие, корыстолюбие и нечестие. А в казни Праведника он видел именно наглое попрание жрецами храма всех человеческих законов. Но, если, как говорили многие, Праведник был сыном Бога, то возмездие должно было настичь в первую очередь Каиафу. Ведь это он был и зачинщик и планировщик убийства Праведника, а этого не произошло. Пилат до самого своего отзыва из Иудеи ждал каиафиной смерти, но первосвященника миновали и кинжалы убийц, и моровая язва, косившая жителей Иерусалима. Более того, этот интриган и лицемер так и оставался верховным жрецом Иудеи до самого конца префектуры, и только Вителлий сместил его в те же дни, когда и отправил Пилата отчитаться перед Тиберием. Это то и было самым непонятным и досадным. В добавок к этой явной несправедливости с безнаказанностью Каиафы, в памяти Пилата всегда стоял этот нагло-насмешливый гул толпы в ответ на его умывание рук: «Кровь Его на нас и на детях наших». А ведь прошло ни много - ни мало, а более 30 лет с тех дней! И Каиафа, наверное, уже давно мирно почил на своём ложе... Но по прежнему, уже в новом поколении, пришедшие ему на смену лицемеры продолжают торговать в храме, стяжать, лихоимствовать и лгать, как и их отцы... А где же воздаяние им за кровь невинную? Неужели можно вот так, глумясь, взять на себя явное беззаконие и остаться безнаказанным? Уже и забыт ими Праведник... и всё в этом мире идёт своим чередом...невинных убивают, над честными глумятся...а ты говоришь о какой то высшей справедливости...я не говорю...я ждал её...желал её всем сердцем...В конце - концов, я всегда стремился следовать ей... Мысли были грустны в своей горькой очевидности и тяжелы, из -за торжествующей в жизни, несправедливости и лжи. И вскоре отправили Пилата, своей безысходной тоской, в тяжёлый и беспокойный сон. Он видел своё детство и мать, превратившуюся в Клавдию и ведущую его за руку по прекрасному саду, полному чудесных плодов и диковинных добрых зверей. «Это царство Праведника?» - спрашивал он Клавдию, с восторгом рассматривая красоту окружающего его мира. Сад становился берегом Океана и Пилат судорожно цеплялся за гриву своего Блеза, пытаясь выплыть вместе с ним из волн бурного и внезапного прилива. Он метался по улицам пылающего Иерусалима, в отчаянии и ужасе ища потерянную им Клавдию, а бушующее пламя настигало его, лизало языками огня и гнало, гнало, гнало по бесконечным переулкам пока, наконец, он, вырвавшись из горящего города, не увидел прямо перед собой Лысую гору и три креста на её склоне. Он замер, как заворожённый глядя на чернеющий, в отсветах пожарища, крест с висевшим на нём человеком. Он был обнажён и исполосован бичеванием, его лица не было видно из - за спутанных и висящих клочьями волос. Тело, избитое и истерзанное, блестело, в тех же сполохах горевшего города, подтёками кровавого пота. А грудь судорожно вздымалась в попытках наполнить лёгкие глотком воздуха. По дороге, мимо креста, огромной змеящейся чередой шла густая и плотная толпа людей. Казалось, им нет ни конца, ни края. Одни с состраданием смотрели на распятого, другие тыкали пальцами в его сторону и что то говорили соседним со смехом и равнодушием. Третьи злословили и ругались в его сторону. Были и такие, которые не замечали ни креста, ни висящего на нём. Они просто шли, разговаривая сами с собой, и размышляя о чем то очень для них важном. Он хотел растолкать эту толпу, чтобы пробраться к кресту. Он должен был снять его с креста, прекратить эту казнь. Но он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Он хотел закричать и позвать центуриона, но и крик замер в нём. Он был бессилен и нем, а Праведник умирал на кресте. И тогда он заплакал. Можно ли передать ту горечь и тоску, которые обволокли его сердце? Он ничего не мог сделать! Всё уже было сделано, и эта безвозвратность времени и беспощадность судьбы навсегда соединили их в вечности. Можно ли забыть подобное? Конечно же - нет! « ПЯТНИЦА, ПЕРЕД СУББОТОЮ...» Проводив взглядом убегающего, под смех и крики солдат, Варавву Пилат медленно, а со стороны казалось, даже с трудом, поднялся по ступеням к галерее. Там уже ни кого не было, лишь стояло одиноко его курульное кресло. Кресло власти и силы, но, как оказалось, бессилия и безвластия. Он сел в него. Эти утренние часы своим накалом страстей и борьбой воль опустошили, и даже обессилили его. Внутри шевелилась, извиваясь в бессильном гневе, одна лишь ненависть к Иудеям, над которыми он был поставлен правителем. Он попытался осмыслить её, упорядочить, найти её причины, ибо понимал, что править народом, который ненавидишь, нельзя. Это окончится большой кровью. Причиной гнева, окаменившего его сердце, стала очередная победа, как ему казалось, Каиафы. И, особенно, эти явные и подлые угрозы, выкрикнутые из толпы, и обвинившие его в оскорблении величества принцепса. Хотя все понимали, что в нежелании его утвердить смертный приговор невинному не было ни оскорбления величества цезаря, ни его, Пилата, корысти. Только желание правды! «Ведь весь этот кровавый цирк, разыгранный здесь, был вызван обыкновенной завистью жрецов и их страхом утратить власть. Но они были готовы всё извратить и оболгать, чтобы добиться своего. И это им удалось.., да, ценою подкупа и клеветы, но они добились своего. А ведь они называют себя служителями божества! - со злой усмешкой думал Пилат. - Значит, их божество допускает подобные методы? Или нет никакого божества...да, конечно, золото... А ты? А я...умыл руки...». Ненависть в нём буквально закипала от этих мыслей, и требовала воздаяния. В эти минуты он и сам был готов убить...Каиафу или предателя... «Толпа она невежественна... - думал он, вспоминая выпученные глаза и всколоченные волосы ещё час назад требующих распятия. - Страшны те, кто толпой управляет...или обольщая ложью, обряженной в религиозные догмы, или примитивно покупая за гроши...Купили же они этого предателя за 120 сестерциев... а Каиафа, конечно, умён...не каждый сможет за подобные гроши достичь такого результата...За 120 сестерциев им куплена смерть Праведника, жизнь этому Варавве...который теперь обязан ею Каиафе, авторитет в глазах толпы, которой он вернул «борца за их свободу», и, к тому же, унизил меня, заставив сделать так, как решил он, Каиафа, а не как хотел я...». Его мысли были нарушены движением, которое уловил слух. Он повернулся и встретился глазами с Клавдией. - Ты всё же отправил его на крест... - сказала она. Её голос, почти шёпот, поразил его какой то смесью отчаяния и горя. - Он сам этого желал... - вырвалось у него. Он тут же хотел рассказать ей всё, и об их разговоре, и о том, что он слышал, но увидел в её глазах презрение и осёкся, сражённый им. Она кивнула головой и повернувшись ушла. Это был ещё один удар, полученный в это утро. «Эта Иудея как злой рок для меня - с горькой обидой думал он. - Я прибыл сюда одним, а оставлю её другим... презираемым собственной женою, и самим собой...а каким гордым и важным я ступил на эту землю... Быстро пролетело уже 5 лет моей префектуры...и вот, я ненавижу и презираю этот народ, иудеи ненавидят и презирают меня, а ещё и Клавдия возмутилась духом. Она решила, что я испугался этих псов и отдал им Праведника...А ей привиделся какой то ночной кошмар...Да и без её кошмара я бы отпустил его, но...Если бы она видела его глаза...и слышала, что он говорил...Он же сам шёл на крест...Сам! Я просто не смог воспрепятствовать ему...В этом ли моя вина? Стоп! Стоп! Он же сам сказал: Больше греха на тех, кто предал меня тебе... Эй, опять стоп! А вообще, какое дело мне, римскому всаднику, до этих, иудейских интриг?». Пилат даже вздрогнул от этих мыслей. «Забыть всё и дело с концом...Жаль его, конечно, Он был Человек, Царь по достоинству своему...но вот и доля Человека в этом мире, быть растерзанным псами. А ты сможешь забыть его?». Он поперхнулся этим вопросом, неожиданно мелькнувшем в его сознании. «Конечно... Конечно...да» - неуверенно проговорил он. Ему хотелось думать, что - «да». Так всегда бывает с людьми пережившими, в силу своего собственного малодушия, унижение, или сами совершившие нечто такое, за что им стыдно перед самими собой. Им кажется, что пройдёт время и позор, допущенный ими, забудется сам по себе. Загромоздится новыми яркими впечатлениями и уйдёт в бездну беспамятства. Но нет! Ничто из совершённого не забудется и не исчезнет. А выползет наружу в самый - самый неожиданный момент, заставив порой даже заплакать от досады или безнадёжности. Его размышления вновь были прерваны стуком солдатских сандалий по ступеням лестницы. На галерею поднялся декурион стражи. Заметив сидящего Пилата он остановился. - Господин, три иудейских жреца просят тебя принять их - сказал он, оглядываясь на двор. Пилат с удивлением посмотрел на воина. «Что им ещё надо? Пришли, лицемеры, насмеяться надо мной...за справедливый приговор...» со злым раздражением подумал он, но приказал впустить. Декурион сбежал по лестнице и через несколько минут к Пилату поднялись трое из храмовых жрецов. Он даже не привстал со своего кресла на их поклоны и молча рассматривал вошедших. Они переглянулись между собой и один из них начал говорить, вкрадчивым и льстивым голосом, но с нотками возмущения и укора. - Правитель, чтобы всем было известно, за что казнён этот еретик, изволил написать его вину на дощечке, и приказал солдатам прибить над его головой... - говорящий замолчал и посмотрел на Пилата. Тот сидел неподвижно в упор рассматривая лицо говорившего. Тот выдержал взгляд Пилата и продолжил: «Но правитель, вероятно не владея в совершенстве нашим наречием, написал: Иисус Назорей, Царь Иудейский...а это неверно...Правителю следовало написать: Я - Царь Иудейский...». Он сделал паузу, и с надменным вызовом и в глазах и в голосе, добавил: «Мы просим тебя исправить написанное, чтобы не соблазнять народ...и ради истины...». «А, псы, вам ли, лицемерам и лжецам, говорить об истине - так и крутилось у Пилата на языке, но он промолчал, скривившись в усмешке. Первосвященники ждали, уставившись на него. - Что я написал, то написал! - резко, как отрезал, сказал Пилат вставая с кресла и подходя к перилам галереи. - Проводи этих почтенных людей - крикнул он стоявшему у лестницы декуриону и не оглядываясь на просителей свернул в колоннаду дворца. Их надменность и наглость, ещё более усилили его раздражение и гнев. Он брёл по колоннаде дворца шепча проклятия и угрозы в адрес всего этого «сборища рабов и лицемеров» противоставших ему в суде. А за их спиной маячила с наглой и презрительной ухмылкой физиономия Каиафы. Его внимание привлёк шум на заднем дворе дворца. Там располагались хозяйственные помещения, казарма воинов и склады провианта и оружия. Он спустился по ближайшей лестнице и пройдя через криптопортик вышел к небольшому внутреннему дворику. По мере приближения шум усиливался, он довольно внятно различал смех, в вперемешку с солдатской бранью, и жалобное, почти в смертельном ужасе, овечье блеяние. Пилат остановился у входа в дворик и оставаясь незамеченным наблюдал за развлечением солдат. Четверо воинов, новобранцев из Сирии, гоняли длинными бичами по двору овцу, по всей видимости приготовленную к убою, для обеда дежурившего во дворце гарнизона. Бедное животное металось по двору, обезумевшее от боли и страха. Солдаты ловко владели бичами, и их концы, с вплетёнными кусочками свинца, настигали овцу в любом уголке, куда бы она не попыталась спрятаться. Это, безобидное солдатское развлечение, в другое время может быть и не привлекло бы внимание Пилата, но после всего произошедшего утром, увиденное вызвало бурю в его сердце. Раздражение и гнев разгорелись какой то безумной яростью. Она буквально захлестнула его. Он ударом ноги распахнул створку двери и вошёл. Солдаты увидев его смутились, и отдав знаки почтения стояли молча, наблюдая за ним и переглядываясь. Овца забилась в угол двора и жалобно блеяла судорожно дёргаясь всем телом. - Как ловко у вас получается... - едва сдерживая себя и оглядывая солдат проговорил Пилат. - С овцой... - выдержав паузу продолжил он. - Я хочу видеть, как у вас получится с воином... Один из солдат открыл было рот в желании что то сказать, но не успел. - Быстро сюда десять тренировочных мечей... - свистящим, от прорывающейся сквозь слова яростью, шёпотом проговорил Пилат. - Быстро! - уже закричал он видя, как замешкались солдаты. Они, как будто, почувствовали его гнев и засуетились, побросав бичи и бегом бросившись к оружейной. - Полные доспехи... - крикнул им вслед Пилат. - И быстро... Только сейчас он заметил, что всё ещё в тоге и сняв заколку освободился от белого полотнища, бросив его на мраморный разделочный стол. Воины появились спустя какие то минуты. Они были в кожаных панцирях, шлемах и поножах, а один из них держал двумя руками охапку деревянных тренировочных мечей. Их всерьёз испугал гнев Пилата, к тому же они не понимали его причины, и от этого ещё больше боялись возможного наказания, неизвестно за что. Пилат с презрением оглядел их и выбрал себе из рук воина два меча. - Каждый по два меча...- приказал он, и подождав, пока они разобрали оружие, жестом вызвал того из них, который, как он заметил, был самым азартным истязателем овцы. Тот робко приблизился с опаской следя за Пилатом. В его глазах был страх. Пилат выставил меч перед собой и тут же нанёс удар вторым. Воин неловко парировал удар и попытался уклониться. Пилат напал. Его удары сыпались на несчастного со всех сторон. От некоторых солдату удавалось увернуться, но большинство достигало цели. Пилат не щадил. Трое остальных с удивлением наблюдали за схваткой, которая больше походила на избиение. Прижав соперника к стене Пилат сделал ложный выпад левой рукой и тут же присев на колено нанёс удар вторым мечом по бедру воина. Тот заверещал от боли и завалился на бок. Пилат приказал выйти второму. Тот, поняв что пощады не будет, напал первый, но натолкнулся на ещё большую ярость. С ним Пилат разделался за несколько минут, оглушив его ударом по шлему, с такой силой, что деревянный меч разлетелся в щепки. Третий, вызванный в круг, только защищался с отчаянием в глазах мечась по двору, и пытаясь увернуться от нагоняющего его пилатова меча. Пилату надоело гоняться за ним и он вызвал четвёртого. Этот был похитрее своих товарищей и вышел на поединок с одним мечом, как бы уравнивая шансы свои и Пилата. Пилат устал. Пот пропитал всю его тунику и маленькими ручейками стекал по всему его телу. Вместе с потом уходила и ярость, и раздражение, и злость. «Что ты делаешь? - всё настойчивее сверлила его одна и та же мысль. - Чем они то перед тобой виноваты? Ты уже покалечил двоих...оставь их в покое...ты и так достаточно наказал их...а за что я наказываю их? За то, что Каиафа унизил меня? Нет, нет, нет! Это за их жестокость... За овцу? Ты что, совсем сошёл с ума? Да, наверное, схожу...». Всё это кружилось в его голове, а рука с мечом продолжала наносить и парировать удары. Четвёртый, в конце - концов, ухитрился потерять меч, выбитый из его рук. Пилат остановился тяжело дыша, и бросив меч подошёл к бочке с водой. Окунув голову он поднял тогу со стола и молча вышел. Поднявшись к себе и обмывшись в бассейне с тёплой водой, он переоделся, и взяв кувшин с вином и кубок пошёл к Гиппиковой башне. Ему вдруг пришла мысль, что с неё он сможет увидеть место казни Праведника. Башня возвышалась на западном крыле дворца и возносилась на 80 локтей над городом. Он брёл по ступеням держа в одной руке кувшин с вином, а в другой кубок, и с упорством сомнамбулы считал в уме пройденные им ступени. « девяносто пять, девяносто шесть...» - отсчитывал он, поднимаясь со ступени на ступень. Этот счёт позволял отвлечься от мыслей, которые постоянно возвращали его к утреннему поражению и вызывали всевозможные планы мести. Полумрак башни рассеивался косыми солнечными столпами, падающими из узких бойниц - окон на матово сияющий мрамор стен. Заканчивался пятый час дня, и солнце почти достигло пика своего восхождения к зениту. Лестница вывела его к двухэтажному павильону, венчающему башню и разделённому на удобные и роскошно отделанные покои. Павильон был окружен по периметру балконом с изящной мраморной оградой, каждый угол которой украшали полутора метровые башенки. Пилат подошёл к северной башенке и поставив в её нище кувшин и кубок всмотрелся в простирающуюся перед ним местность. Город, казалось, вымер. Гелиос достиг своего апогея и его жалящие зноем лучи заставили большинство горожан спрятаться под крыши своих домов. Пилат всматривался в видневшуюся далеко впереди Лысую гору, место казни преступников и бунтовщиков. Там шевелилась людская масса и были видны три креста с висевшими на них фигурками людей. - Вот и всё... - сказал он, напрягая глаза и пытаясь угадать на каком кресте распят Праведник. - Вот и всё... - повторил он, с нервным смешком. - Ты пришёл свидетельствовать об истине...и потерял за это свою жизнь...Мне казалось, что я имел власть спасти твою жизнь.., да что там власть! Я желал и имел возможность спасти тебя...но не смог...и власть, и желание, и возможность оказались бессильны...да и сама правда этим утром была побеждена ложью! Это то и мучает меня, ведь я тоже отстаивал истину...я защищал твою невиновность.., а победила, и тебя и меня, ложь! Зависть и коварство победили и твою истину и мою веру в справедливость...Как же сохранять теперь достоинство...человека! Зачем? Если побеждает более коварный и злокозненный? Пилат налил кубок вина и выпил его. Вытерев губы он запрокинул голову и посмотрел на солнце. «А ведь его смерть будет мучительна и долга... - подумал он с содроганием. - Зной будет терзать его, слепни пить его кровь, а воронье стараться выклевать глаза...». Вино начинало действовать. Мысли становились легки, а чувства острее и пронзительнее. «Он же сын Твой... - подняв лицо к небу закричал Пилат. - Неужели ты допустишь эти мучения ему? Ты же знаешь, что он ни в чём не виноват...Ты не можешь просто так взирать на его страдания...Если Ты есть, то помоги ему!». Небо впитало его крик, как губка впитывает воду, и молчаливо взирало на него блекло - голубым покровом, с раскалённым огненным глазом в зените. Пилат покорно кивнул головой, и вновь наполнив кубок осушил его медленными глотками, неотрывно смотря на Лысую гору. Если бы кто то в этот момент оказался рядом с ним, то заметил бы наполненные слезами глаза сурового и мужественного прокуратора Иудеи. Второй кубок совсем расслабил его, и он, войдя во внутрь павильона, буквально упал на подушки, разбросанные по овальному деревянному ложу. Он лежал с закрытыми глазами перебирая в памяти утренние события и образы. Его слух уловил звуки храмового шофара возвещающего о наступлении полудня, но он и не думал вставать и даже не открыл глаз. Его сознание проваливалось в вязкую суету каких то хаотичных видений. Прокуратор Иудеи проспал до десятого часа дня. Ни дрогнувшая земля, ни трёхчасовая тьма по всей земле, ни гвалт воронья, встревоженного затмением, и тысячекрылыми черными тучами носившегося над Иерусалимом, ни собачий вой и мычание домашнего скота, так же напуганного небесным знамением, не нарушило сна Пилата. Открыв глаза он ещё довольно долго лежал вспоминая сонные видения и восстанавливая переживания. Голова болела, а во рту, казалось, слиплись зубы, язык и губы. Он поморщился и встав с ложа направился к башенке, где оставил кувшин и кубок. Солнце склонилось к самым вершинам холмов, наполняя тенями восточные предместья города. Он всмотрелся в Лысую гору. Она была почти пуста и безлюдна. Даже кресты, насколько он мог видеть, были без своих жертв. - Всё кончено... - сказал он. - И для него, и для меня... «КРОВЬ ЕГО НА НАС, И НА ДЕТЯХ НАШИХ...» Нерон прислушался к совету Поппеи и отозвав Альбина своим указом назначил на его место Гессия Флора. Доводы Поппеи были убедительны и реально обещали средства и для строительства Золотого дворца, и для восстановления Нерополя. Приняв иудаизм Поппея, поддерживала связь с иерусалимской жреческой знатью и всегда была в курсе происходящего в Иудее. Первосвященники, надеясь на её благосклонность и заступничество перед цезарем, регулярно писали ей, сообщая о всех сплетнях и слухах, как в царском семействе Агриппы, так и о делах наместников. В дополнение к этому они всегда сопровождали свои письма изысканными и дорогими подарками. Но в последних, полученных из Иерусалима письмах, были только слёзные и отчаянные жалобы на алчность и произвол Альбина. Префект вёл себя не просто, как грабитель и разбойник, но и оправдывал преступников за деньги, и даже войдя в сговор с сикариями, имел от них долю в их грабежах и убийствах. Читая слёзные жалобы и униженные просьбы первосвященников освободить их от тирании Альбина, императрица возмутилась духом и даже пришла в ярость. Нет, её возмутили не преступления представителя императора в императорской же провинции, а то, что алчность Альбина ни в коей мере не приносила прибыли ей, Поппее Сабине! Грабя иудейскую знать и наполняя свои сундуки иудейским золотом Альбин забыл о том, кем он отправлен в Иудею, и кому обязан своим назначением. Поппея не показывала Нерону жалоб первосвященников, но решила лишить Альбина должности, а по возвращении в Рим привлечь его к суду, и отобрать всё им награбленное в казну. Пожар только ускорил осуществление задуманного и стал веским доводом в пользу смены прокуратора. Она перебирала кандидатов на смену и остановилась на Флоре, муже своей наперсницы и соучастницы в интригах, Клеопатры. Это был невысокий и коренастый человек лет 50-ти, с кривыми ногами и выпяченным животом. Его голова была плешива, и только над ушами и на висках оставались ещё кустящиеся клочья седых волос. Глаза, серые и пустые, сидели глубоко под надбровными дугами, а всё лицо, обрюзгшее, с мясистым носом и толстой нижней губой, имело какое то надменно брезгливое выражение. Но в иные моменты, когда перед ним находился кто то выше или знатнее, лицо Флора принимало совсем иное выражение - подобострастное, или даже рабское. Но с теми, кто был ниже его он был жесток и надменен. Незнатного всаднического рода, из плебейского звания, небогат по меркам Рима, но маниакально тщеславен и абсолютно бессовестен. Не было такого порока, которого бы он гнушался, как в отношении своего тела, так и духа. Это то и стало главным фактором в утверждении его на должность. Задача была поставлена при личной аудиенции у Поппеи. И подтверждена Нероном во время напутственной беседы. Незадолго до Альбина был снят со своей должности и Корбулон, наместник провинции Сирия. Нерон послал ему приказ умереть, что тот и сделал вскрыв себе вены. Ему на смену той же Поппеей был утверждён Цестий Галл. Нерон беседовал с каждым из них по отдельности, но речь шла об одном и том же - казна остро нуждалась в доходах - и главной задачей их обоих было обеспечить как можно больший приток денег в Рим. Любыми способами. А Флору даже намекнули, что любое недовольство населения вверенной ему провинции не должно приниматься во внимание. А если даже дело дойдёт до открытого мятежа, то вина за это ляжет не на него, а на иудеев. Пока Нерон говорил Флор подобострастно смотрел на него со льстивым и восторженным выражением глаз. Нерон ходил взад - вперед по залу и голова Флора, как стрелка компаса, поворачивалась вслед ему. «Деньги нужны быстро... - выплёвывая слова и заложив руки за спину говорил цезарь. - К Сатурналиям, я думаю, мы завершим уборку мусора и разберём руины, а к весне начнём строительство дворца... Так что не мешкая ни дня приступай к своим обязанностям... я надеюсь ты оправдаешь мои ожидания...». Он не смотрел на Флора и бросал слова в пустоту зала, но знал, что сказанное им, как печать его перстня, останется в памяти слушающего. Он уже 10 лет был цезарем, и за это время очень хорошо понял силу своего слова и его власть. « Цестий отправляется завтра...тебе даю три дня на сборы - остановившись и посмотрев на Флора сказал Нерон. - И вот ещё что... - Нерон повернулся к Эпафродиту, тот быстро подскочил к нему и подал какую то бумагу. - Мне написали жители Цезареи, что между ними и иудеями постоянно возникают конфликты..., и что иудеи, в своей заносчивости, считают Цезарею своим городом, а греки, живущие там с момента её основания, своим. Так как, говорят они, царь Ирод строил этот город не для иудеев, а для римлян и греков...». Нерон вопросительно взглянул на своего секретаря. - Да, цезарь... - поспешно проговорил тот, - если бы царь строил Цезарею для иудеев, то не возвёл бы в городе театры, термы и цирк...иудеям это возбранено... Нерон согласно кивнул и продолжил: «Итак, я решил их спор и постановил: Цезарея является городом, в котором полноценными гражданами являются греки. Они в приоритете...иудеи не имеют права претендовать на магистратуры и иные должности, связанные с управлением города...Ты донесёшь моё решение до иудеев...И пожёстче с ними... Флор склонил голову в рабском поклоне. Нерон скривился в ухмылке и махнул рукой давая понять, что аудиенция окончена. Эпафродит сопроводил Флора в канцелярию, где тому были выданы проездные и полномочные грамоты, и указ цезаря по поводу Цезареи. Если во всё время пребывания во дворце глаза, лицо, да и вся фигура новоиспечённого прокуратора Иудеи, расплывалась в безграничном почтении и благоговении, даже перед преторианской стражей, охраняющей покои, коридоры и портики, то за воротами его осанка резко изменилась. Теперь это был гордый и надменный, и в походке, и во взгляде, чуть ли не консул - легат. За воротами его ждали носилки - паланкин и пятеро рабов из челяди его жены. Он с превеликим достоинством погрузил своё тело в их, оббитую кожей, глубину и махнув рукой, подражая жесту Нерона, крикнул: «Домой». Рабы- носильщики надели наплечные ремни, раб - номенклатор встал впереди, и паланкин плавно качаясь поплыл по улицам Рима. Преторианский трибун, сопровождавший его до ворот дворца, проводил носилки взглядом, пока они не скрылись за колоннадой базилики Юлиев. И никто и не догадывался в целом мире, что в этих носилках несут того, кто, сам того не ведая, был избран стать орудием Всевышнего для отмщения народу и во исполнение слов, сказанных Праведником своим мучителям и гонителям: «Да придёт на вас вся кровь праведная, пролитая на земле...Истинно говорю вам, всё сие придёт на род сей...оставляется вам дом ваш пуст». А уже через три с небольшим месяца после пожара в Риме, в канун ноябрьских календ, в гавань Цезареи вошла трирема с вновь назначенным префектом Иудеи Гессием Флором. Всего год понадобился ему, чтобы исполнить своё предназначение - разжечь огонь бунта, быстро перешедшего в кровавый мятеж, и погрузивший всю Иудею в «мерзость запустения». В сентябре 819 года восставшими иудеями был вырезан римский гарнизон в Иерусалиме, что привело к кровавым еврейским погромам по всей Иудее, Сирии и Египте. Потом пришёл Веспасиан...и, спустя четыре года, от величайшей святыни иудеев - иерусалимского храма - не осталось «камня на камне», а вся провинция Иудея превратилась в «мерзость запустения». Но об этом уже совсем другая история, и называется она - Иудейская война.
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА
ЧАСТЬ I. И БЫЛ ВЕЧЕР ...
Наступавшие с северо-запада тучи медленно заполняли своей мрачно- тревожной красотой небесный свод. Солнце, расточив за день весь свой блеск и силу, пряталось в море, стараясь побыстрее убежать от этого, неотвратимо надвигающегося, грозового мрака. Но тучи настигали его, укутывая, разгорячённое за день, тело светила своими причудливыми кружевами. От этого их края окрашивались блистающей золотой каймой, переливающейся всеми оттенками пурпура и бирюзы. Иногда сквозь эту пелену всё же прорывался луч уходящего Гелиоса, и тогда по морской глади, уже волнуемой дерзкими порывами киркия , пробегала искрящаяся солнечная тропа, на которой резвились в пенных гребнях призрачные наяды. На земле же тени медленно удлинялись, густели, превращаясь в клочья ночного мрака, и заполняли закоулки садов и ряды виноградников, раскинутых на склонах прибрежных холмов. Где то в лощине, в зарослях дикой ежевики и тёрна, робко и нестройно попытались затянуть свою вечернюю серенаду цикады. И тут же, как бы разбуженный ими, заголосил требовательным и визгливым басом старый мул весь день крутивший архимедов винт, подающий воду в имение, и напоминавший скотнику-рабу что пора вести его в хлев и кормить. День уходил вслед за светилом, передавая свою власть и права приближающейся ночи, которая, судя по тучам и усилению ветра, вела за собой дождь и непогоду. Внизу, у кромки моря, суетились человек пять. Двое быстро и ловко сматывали сушившиеся на вешалах сети и уносили их в низкий деревянный сарай стоявший у небольшого пирса, тоже деревянного, уходящего метров на 30 в море. Трое других разложив катки из круглых ошкуренных брёвен вытягивали на берег большую рыбацкую лодку. Место было довольно живописное. Прибрежное пространство, шириной метров в 30 и длиной в стадию, ограничивалось с обоих сторон выступающими в море скалистыми мысами образованными хребтами холмов высотой метров по 25-30 с плоскими вершинами и крутыми склонами. Они, отрезая кусок прибрежной полосы превращали её в уютную и красивую бухту, с удобной пристанью для рыбаков. На вершине левого мыса виднелись развалины старинной, возможно ещё этрусской, башни. Правый был каменист и гол. От бухты поднималась просёлочная дорога с двумя колеями набитыми арбами и повозками. Она петляла по склонам окрестных холмов покрытых ровными рядами масличных деревьев, смоковниц и виноградников. По суете снующих на виноградниках людей было видно, что идёт сбор урожая. На обочине дороги, у подпорной стены, разделяющей масличный сад и виноградник, стояла повозка на которую несколько человек грузили корзины с уже собранными гроздьями, а человек 20, или даже больше, подтаскивали новые, разбросанные в междурядьях. Дорога же, заканчивалась, или наоборот - начиналась, у ворот довольно просторного дома. Правильнее сказать, это была небольшая усадьба, в классическом римском стиле, с изящным портиком с западной стороны, выдающейся из него экседрой со скамьями, из которой открывался великолепный вид на Лигурийское море, бассейном в атриуме, гостевым залом - триклинием с большим мраморным столом и окружающими его ложами, а также небольшой, но уютной залой для друзей, комнатами для отдыха, для запасов, для домашней челяди , с кухней и ледником и, конечно же, с баней. Двор усадьбы с трёх сторон был окружен, как крепостной стеной , хозяйственными постройками. Тут были конюшни, маслобойня, винодельня, ткацкие комнаты, комнаты для рабов семейных и помещения - общежития для рабов одиноких и малолетних. Тут была даже темница - эргастул, но последний раз она использовалась по назначению лет 20 назад, и с тех пор о ней упоминали только в ругани между собой, как угрозу, рабы и прислуга. Господский дом стоял в центре усадьбы. Всё пространство перед ним было превращено в небольшой, но прекрасный парк, распланированный цветниками с розами, дельфиниумами, лилиями, гортензиями, левкоями, каждый из которых в своё время радовал глаз разноцветьем, и ласкал обоняние ароматами. Было видно, что за всем этим следит опытный и толковый садовник. Вход в усадьбу был обозначен двумя мраморными статуями лица которых были обращены к морю, и от которых к самому дому вела выложенная из больших известняковых плит тенистая аллея. С двух сторон она была засажена платанами, между которыми причудливыми фигурами располагались кусты самшита. Перед портиком аллея превращалась в небольшую площадь в центре которой располагался круглый бассейн с проточной водой. Чтобы зайти в портик нужно было преодолеть пять ступеней из таких же, как и вымощенная аллея, известняковых плит. Поднявшись по ним вы оказывались в тени колоннады полукруглой веранды в глубине которой открывался вход в атриум. Двор усадьбы был пуст, разве что у входа, в небольшой каморке, сидел в полудреме старый раб - придверник, которого мы и не заметили. Нет, конечно же, усадьба не была безлюдна, как может показаться из нашего описания, но жизнь в ней была подчинена ритму жизни всего лишь одного её обитателя. Он был хозяин усадьбы, нескольких десятков рабов её обслуживающих и четырёх сот югеров земли, лежащей вокруг. Небогато по меркам Рима, даже скудно, но Рим с его безумно - крикливой роскошью находился за 100 миль от этого маленького и скромного Эдема спрятавшегося среди холмов Этрурии. Да и, честно говоря, хозяин всего вышеописанного мирка, был уже стар, и, как говорят - пресыщен жизнью, а потому уже давно отверг, и даже, можно сказать, возненавидел и Рим, и суету жизни да и саму жизнь, которая, всё же вопреки ему, ещё тлела в его иссохшем от возраста, и перенасыщенном впечатлениями прожитого, теле. Приближающаяся ночь, обещавшая непогоду и возможный дождь, вносила всё же и свои заботы в жизнь усадьбы. Где то на задворках возмущенно заголосили обитатели птичника загоняемые на ночь в клети. Несколько раз фыркнул конь, и в ответ ему призывно и коротко заржала кобылица. Заскрипели колеса повозки въезжающей с черного хода на хозяйственный двор с грузом собранного винограда. Одним словом, жизнь кипела, но кипела ненавязчиво и скрытно, где то в недрах усадьбы, а в самом доме и вокруг него жизнь казалось замерла, а если и не замерла, то еле тлела вместе с хозяином. К дому, со стороны построек, направился человек в греческой тунике. За ним двое рабов несли оконные рамы со слюдяными вставками. Установив рамы и проверив прочность их крепления двое ушли, а «грек» прошёл в портик и проверил наличие масла в ночных светильниках. Он был уже не молод, но ещё и не стар, лет сорока или чуть больше. Его курчавая борода уже серебрилась сединой, как и шевелюра на голове, но вся его фигура говорила о недюжей физической силе, а в глазах не было и тени той рабской угодливости или опаски, которая так присуща людям испытавшим над собой гнёт чужой воли. Проверив светильники грек зажёг их и пройдя в атриум остановился у края бассейна. С другой его стороны в палисандровом кресле сидел старик. Возле него на низком столике лежало несколько развёрнутых свитков и таблички. В отличие от грека он был гладко выбрит и почти плешив, да и гораздо более долголетен. Может быть лет на 30, а то и более. Его высохшее тело тоже покрывала туника, но отороченная пурпурной полосой. Поверх неё на старике был лёгкий шерстяной плащ без рукавов. На указательном пальце правой руки старика сидел массивный золотой перстень, свидетельствующий о его принадлежности к высшей знати. Казалось, старик был весь погружен в изучение одного из свитков. Его губы беззвучно шевелились, а палец, украшенный перстнем, медленно двигался по пергаменту свитка. Грек кашлянул пытаясь привлечь внимание старика, но тот не отрываясь от своего чтения поднял левую руку в сторону грека, как бы призывая его к молчаливому ожиданию. Вечерний полумрак уже проникал и в атриум. Грек обошел вокруг и зажёг большие бронзовые светильники стоявшие между колон и возле стола. Старик одобрительно кивнул головой. Минуты через три он оторвался от чтения и откинувшись в кресле посмотрел на грека. - Авит спрашивает, что подавать на ужин? - сказал тот, окинув взглядом свитки и внимательно всматриваясь в лицо старика. Старик как будто и не слышал его. Было видно, что прочитанное глубоко взволновало старика, и его мысли, да и сердце, заполнено греческой вязью букв свитка. - Что ты сказал, Димитрий? - переспросил старик, и не дожидаясь ответа встал с кресла и подошёл к краю бассейна. - Прочти - после недолгого раздумья сказал он, повернувшись к греку, указывая головой на свиток. - Что это? - Грек подошёл к столу, и взяв свиток посмотрел на старика. -Беззакония мои преследуют меня - ответил старик, - то, что, как я думал, уже забыто, вновь напоминает о себе... Этот...- он запнулся на секунду, - этот нечестивец спаливший Рим... обвинил в злодеянии невиновных, и убивает их...а самое страшное во всём этом то, что некогда я отправил на смерть человека, последователей которого ныне убивает Нерон. Этот свиток передала Клавдия...прочти - повторил старик. - С госпожой всё хорошо? Она в безопасности? - спросил грек. - Может мне стоит выехать в Рим? - Нет, Клавдия собралась покинуть Город и прибыть сюда...- Старик хотел сказать что то ещё, но только покачал головой и вышел в портик. Спустившись по ступеням он направился по аллее к выходу из усадьбы. Грек проводил его взглядом и пристроившись возле одного из светильников принялся за чтение свитка. Прочтя первые же строки он остановился и хотел было перемотать свиток на начало, но не решился и вернулся к прежнему. Но чем дальше он читал, тем все более внимательнее и заинтересованнее. «Когда же настало утро, все первосвященники...имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти...И связав Его, отвели и предали Его Понтию Пилату, правителю... Иисус же стал перед правителем. И спросил Его правитель: Ты - Царь Иудейский?...Тогда говорит Ему Пилат: Не слышишь сколько против Тебя свидетельствуют...» сказал им Пилат: кого хотите, чтобы я отпустил вам?... Между тем, как сидел он на судейском месте, жена его послала ему сказать: не делай ничего Праведнику тому, ибо я ныне во сне много пострадала за Него... Пилат, видя, что ничего не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника сего; смотрите вы...». Встретив имя старика в свитке грек с удивлением еще раз перечитал написанное, и осторожно положил свиток на стол. Оглянувшись, и не заметив нигде старика, он встал и вышел из атриума. Раб - придверник уже зажигал ночные факела, и отблески пламени, тревожимые порывами ветра, метались по аллее и между кустами букса. Старик стоял у мраморной тумбы, на которой замерла мраморная женщина в скорбной позе и в траурной столе , и смотрел на закат. Его тень тоже металась из стороны в сторону в факельной огненной пляске. Солнце наконец то вырвалось из цепких объятий туч и спешило побыстрее укрыться в море. Ему это почти удалось, но частица его, багровым куском раскалённого металла, ещё лежала на горизонте в серебряном мареве, медленно густевшем по мере исчезновения светила. Там, в море, ещё купались последние минуты дня, а на холмах уже вступила в права ночь. Грек направился к старику, по пути, остановив раба, он приказал ему принести кресло и ждал несколько минут пока тот не вынес из дома небольшое сиденьице с подлокотниками и удобной спинкой. Взяв его грек подошёл к старику. - Присядь - мягко, но настойчиво попросил он. Старик молча покорился его просьбе. - Это о тебе? - спросил грек после недолгой паузы. Старик кивнул. - Там упомянута жена, это о госпоже?- Старик опять молча кивнул. Димитрий хотел ещё что то спросить его, но не решился. Он давно знал старика и видел, что он взволнован, даже встревожен. Причина, по всей видимости, была в свитке, присланном Клавдией, но тайну свитка мог раскрыть только сам старик. Если, конечно, захочет ею делиться с ним. Они оба молча смотрели на уходящее светило, но каждый видел своё. Грек темнеющее в наступающем мраке ночи море, а подслеповатым глазам старика в уходящем сиянии багрового диска открывался беломраморный город, к гавани которого подходила императорская квинкверема со штандартом Тиберия на ростре, и с ним, вновь назначенным префектом Иудеи. «Сколько же ему было тогда лет? - старик еле заметно усмехнулся всматриваясь в вызванную памятью фата-моргану. - Ну да, 35. или 36? Нет, точно 36, а Клавдии 19». Она стояла рядом с ним и с любопытством всматривалась в сияющую в лучах солнца мрамором дворцов Цезарею. Уже год она была его женой по праву руки. Тиберий, вопреки запрету сената брать с собою жен наместникам провинций, позволил Клавдии сопровождать его. Город приятно удивил их обоих. Изящество греческой архитектуры сочеталось в нем с римскими удобствами, но без сутолоки и грохота римских полисов. Гавань была окружена искусственными плотинами, разрушающими всякое буйство волн. Колоссальные статуи, как слева так и справа, украшали вход в эту рукотворную бухту, а прямо напротив, на холме, возвышался сверкающий каппадокийским мрамором храм Августа. «А ведь какой гордостью исполнилось тогда сердце мое видя все эти знаки почтения и благоговения пред Римом... - еле заметная усмешка скривила губы старика. - Цари и правители всех подвластных нам народов соревновались между собой за право доказать нам, римлянам, свою преданность и благонадежность. Не было такого города на земле, будь то свободный полис, или подвластный нам, где посреди форума или в главном храме не возвышалась бы статуя Цезаря и не стояли бы императорские сигны . И этот, быстро приближающийся, город был ярким свидетельством нашей силы и их признанием её. Тяжело вспоминать об этом, но именно так и думал я тогда всматриваясь в раскинувшуюся предо мной Цезарею. Как молод был я тогда, и как самоуверен...и горд от величия...вернее сказать - лживого величия своей значимости и своей власти». Бичевал себя своей памятью старик, всматриваясь в наступающем сумраке в видимый только ему город. - Проклятый город, проклятая Иудея - прошептал он, совершенно погрузившись в свои грёзы, но налетевший порыв ветра, как пощёчиной, вернул его в реальность. - Пойдём в дом, Димитрий - вставая с сиденьица и опираясь на поданную греком руку сказал старик. Раб -придверник наблюдавший за ними из сторожки у входа в усадьбу быстро прибрал сиденьице и исчез в своей каморке. Грек и старик прошли вместе до портика, Димитрий попытался помочь старику подняться по ступенькам, но тот отвёл его руку. - Пусть Авит принесёт хлеба, сыра, свежего масла...и что там он готовил? - поднимаясь по ступенькам сказал старик. - если есть рыба пусть подаёт, мяса не надо. А ты спустись в подвал и набери вина, что там у нас есть? - он посмотрел на грека, - возьми лучшего и воды набери в роднике. Выслушав его грек кивнул и ушёл. Старик поднялся по ступеням и прошёл в атриум. Подойдя к столу со свитками он стал аккуратно сворачивать их пряча в кожаные тубусы. Таблички с нетронутым восковым полем он сложил и перенёс к большому шкафу стоявшему меж двух дверных проёмов в спальные комнаты. А несколько других, исписанных и связанных между собой кожаным ремешком, взял, и усевшись в своё кресло положил себе на колени. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Смогу ли я с достаточной убедительностью и точностью передать череду тех событий, свидетелем и участником которых по воле Бога Всевышнего я стал. Не знаю. Но Истины ради обязан я правдиво и последовательно описать известные мне происшествия, участвовать в которых довелось мне в бытность мою префектом Иудеи. Труд этот требует усилий, как умственных, так и физических, ибо с тех пор прошло ни много, ни мало как 35 лет, и неумолимое время подточило мои силы, но не память. Каждый раз устремляясь мыслями к тем далёким дням я вновь и вновь начинаю бесконечный спор со своей совестью обвиняющей меня за проявленное тогда малодушие. Оправданием мне служат слова, которые он сказал мне в тот день: «Ты не имел бы надо мною ни какой власти, если бы не было дано тебе свыше». Разве может смертный воспротивиться воле богов? Но совесть моя...неумолимый и беспощадный судья мой. Близок уже час моего освобождения , и чем ближе он, тем всё чаще и чаще мысли мои подвигали руку мою взять стиль и дощечки. Но ныне, доколе еще длится нить моих суетных и безотрадных дней, отпущенных мне Богом, решился я. Ибо жестокость цезаря в отношении людей, называющих себя «Христианами», несправедлива и бесчеловечна, так же, как была несправедлива и бесчеловечна казнь их учителя, которую я санкционировал в угоду иудеям и вопреки своей совести 35 лет назад..». Старик здесь прервал своё чтение и задумался. « Вопреки своей совести и вопреки просьбе Клавдии, а ведь именно с того дня и началось наше с ней отчуждение. Она стала презирать меня...хотя нет, я сам стал презирать себя, а она...скорее она стала жалеть меня, даже бояться за меня...и этот её сон... тогда он мне показался пустым женским ночным кошмаром, но вот прошло 35 лет и сон оказался пророческим...». Старик вздохнул и взяв стилус дописал: «Я послал на смерть Учителя, Нерон, продолжая начатое мной, убивает Его учеников...Почему происходит подобное? Люди, избравшие добродетель основой своего бытия искореняются как преступники, а преступники, попирающие все законы морали и человечности, возносятся на вершины власти и почёта? Рим обезумел? Или обезумел весь мир? И как жить человеку честному в таком мире? Становиться нечестивцем подобным цезарю, или хранить совесть свою на потеху толпе?». Старик остановился и аккуратно загладил последнее предложение. «Как жить в таком мире? Что за вопросы ты задаёшь. И кому? Себе? Каждый пусть сам решает как ему жить в этом мире. Другого мира нет, эти греческие бредни о каком то Элизиуме пусть останутся для рабов и малоумных...а то Царство, о котором он говорил...которое не от мира сего...». Тихим, почти беззвучным шепотом спросила память. Старик нахмурился и отложил таблички. « Да, тяжело убедить себя в чем либо, когда не можешь прийти к единству с самим собой даже на склоне лет..». Его размышления прервал раб - повар с большим медным подносом уставленным тарелками с сыром, жаренной камбалой, зеленью, свежими, ещё истекающими запахом пропечённого теста хлебцами и чашею с маслом, ароматным и густым. Он мельком взглянул на старика и направился в триклиний. У входа он ловко подхватил свой поднос левой рукой, а правой захватил светильник. Сервировав стол принесённым раб взял два кубка из большого посудного шкафа и поставил их между тарелками. Оглядев всё, он вновь метнулся к шкафу и достал две умывальные чаши. Наполнив их на треть водой он отнёс их на ложе и положил возле каждой свёрнутые полотенца. Оглядев результат своих трудов ещё раз, он подвинул светильник ближе к столу и вышел в атриум. - Господин, всё готово, как ты желал - сказал он, склонившись и удерживая поднос у груди. - Да, благодарю тебя, Авит, - кивнул рабу старик, - пойди, поторопи Димитрия, скажи, что я его жду в триклинии. И по тону старика, и по поведению раба было видно, что отношения в усадьбе держатся больше на уважении человеческого достоинства со стороны хозяина и на почтении со стороны челяди, но никак не на страхе одних и презрении других. Раб ещё раз склонил голову и исчез среди колоннады портика. Начинался дождь. Первые капли уже упали на плиты аллеи и зашелестели по листьям платанов и цветников. С крыши атриума сначала скромно, каплями, а потом сильнее и сильнее в бассейн полились маленькими водопадиками струи дождя. Пламя массивных бронзовых семисвечников отражалось в этих струящихся нитях воды, превращая их в потоки то ли расплавленного золота, то ли драгоценного елея изливающегося с небес в бассейн. Разбиваясь о края бассейна они превращались в водяную пыль, которая мириадами искр висла над пузырящейся поверхностью. Старик встал и направился в триклиний. Подойдя к столу он отломил кусок хлебца и макнув его в миску с маслом отправил в рот. « Вот она, еда мужа и воина, - разжёвывая хлебец и наслаждаясь вкусом и ароматом подумал старик. - Что надо человеку, чтобы насытиться и утолить голод? Кусок хлеба, ложка масла, кусок сыра... а они, эти вчерашние рабы, новые римляне... тратят по сотне тысяч сестерциев за раз на обжорство...соловьиные языки, краснобородки, молоки мурен...чванятся своим богатством, а как были рабами, так и остались, а им завидуют, и стремятся подражать... безумие...безумие во всём». Грек появился с двумя небольшими кувшинами. Один был из финикийского стекла, разноцветного и непрозрачного, с изящным горлышком и тонкой витой ручкой. Второй - обыкновенный римский, тоже из стекла, но матово белого. Дождь щедро оставил свои метки на его тунике и шевелюре. Поставив кувшины Димитрий полотенцем протёр лицо и голову. - Этот кувшин Клавдия купила в Тире - сказал старик беря разноцветный кувшин и наливая из него в кубки себе и Димитрию. Вино, в отблеске светильника казалось черной струёй смолы. - Ты выбрал массикское - старик одобрительно кивнул наблюдая за льющимся в кубок вином. - Как давно это было, и как всё же быстро пролетает жизнь человеческая - продолжал он. - Мы тогда возвращались в Рим. Вителий послал меня на суд к Тиберию. Иудеи написали донос, обвинив меня в расхищении их храмовой казны...- старик покачал головой и повторил - Да, как давно это было, и как быстро проходит жизнь. Он поставил кувшин и возлёг. Димитрий взял второй кувшин и разбавил налитое стариком вино родниковой водой. Устроившись напротив он поднял свой кубок. - Здоровья и благоденствия тебе, Клавдии и всему твоему роду. Пусть боги будут милостивы к вам - сказал он. Они отхлебнули из кубков, и поставив их принялись за еду. - Не знаю о каких богах ты говоришь, - после недолгой паузы, вызванной прожевыванием пищи, произнёс старик, - если о своих, греческих, то это не боги, а сборище прелюбодеев, блудниц и мужеложников...- посмотрев на реакцию грека и заметив его еле заметную усмешку, он добавил - судя по вашим же сказаниям... Но грек молчал и не думал вступать в спор. Старик вновь пригубил кубок. - А если ты имеешь в виду наших, римских божков - божественного Юлия или Августа, или этого скудоумца Клавдия, то их милостью пользовались те, кто холуйствовал возле их столов Грек молча ел и слушал. Он понимал, что со стариком что то произошло, и он хочет высказаться. Внутреннее волнение выдавало его в непривычной словоохотливости. А причиною был этот свиток, непонятно откуда взявшийся и непонятно зачем рассказывающий о какой то казни, в которой участвовал старик многие годы назад, и которая, как оказывается, злой занозой сидит в его памяти. Грек омыл руки в чаше, вытер их полотенцем и поднял свой кубок. - Ну если ты не нуждаешься в милости богов, - сказал он, - то пусть тебя всегда сопровождает любовь друзей. - Да, умеешь ты пожелать того, чего среди людей ныне и не найдёшь - усмехнулся старик. - Любовь, дружба, справедливость, милосердие, самопожертвование, доблесть... когда то, если верить Ливию, эти добродетели были широко распространены в римском народе...Ныне же они редкие гости среди нас. Чаще встретишь зависть, алчность, жестокость... да лицемерие, да похоть... Порой кажется, что только эти «достоинства» и ценятся ныне людьми и более желанны людям. Но, всё равно, сказал ты хорошо... Старик тоже поднял свой кубок и они выпили. - Меня настораживает твоё состояние духа…- грек отломил кусок сыра и посмотрел на старика. - Ты отвергаешь добродетель в человеке? - Я вижу, что её отвергает и искореняет само общество, а возвеличивают нечестие и подлость, причём во всех её проявлениях - ответил старик. - И это длится едва ли не со времен Гая. А последние события в Риме, этот пожар и казни, только подтверждают мою правоту. Эти несчастные, которых этот нечестивец сжигает на крестах и отдаёт зверям, лучшие люди Рима. Я говорю не о родовитости, и не о богатстве...ни то, ни другое не даёт человеку нравственную силу и достоинство, скорее наоборот - забирает остатки, если они ещё и теплятся в сердце... Грек внимательно слушал речь старика, а после слов о «лучших людях Рима» даже с удивлением посмотрел на него. Старик заметил его взгляд и продолжал - Да, ни знатность, ни богатство не делает человека Человеком. Можно иметь в роду сотни консулов, триумфаторов, сенаторов даже царей, а быть скотом, и по образу мыслей и по образу жизни. Да и нынешний наш...цезарь...разве не является убедительным подтверждением моей правоты? Поверь, я говорю о том, что сам видел. О богатстве даже и не стоит говорить. Разве стали людьми Паллант, или Нарцисс, или Эпафродит? Старик замолчал, то ли ожидая возражений, то ли задумавшись о чём то своём. - Но эти люди, о которых ты говоришь, как об образцах добродетели, обвиняются в распространении какого то зловредного и человеконенавистнического учения, и в приверженности к тайным жертвоприношениям. Говорят они приносят в жертву своему богу младенцев...Это что? Ложь? - Грек взял кувшин и долил в кубки вина, затем чуть разбавил его водой. Старик с усмешкой посмотрел на него - Обычная уловка нечестивцев и лжецов - беря кубок сказал он. - Они обвиняют своих противников в своих же преступлениях. Лгут, но во лжи обвиняют людей честных, убивают, но убийцами назначают невинных, оскверняются самым грязным развратом, а обвиняют в нём целомудренных. Всё это видел я за свою жизнь, потому то и склонен думать что этот мир во власти зла и преуспевают в нём только те, кто живёт по его законам. - Но насколько я тебя сумел понять, - возразил грек, - ты предпочёл всё же в своей жизни придерживаться законов человеколюбия. Это видно в твоём имении. Вся челядь и рабы, не побоюсь этого сказать, тебя не только уважают, но и любят. Он посмотрел на старика. Тот грустно усмехнулся - Человеческая любовь и уважение очень быстро меняются на ненависть и презрение - сказал он и поднял кубок. Они выпили по несколько глотков. - У меня были все возможности стать нечестивцем, одним из многих, сенатором, или даже консулом - Старик поставил кубок и подложив себе под руку подушку облокотился на неё. - Но одна встреча... одна встреча... изменила не только всю мою жизнь, но даже образ мыслей моих. Старик замолчал и с минуту глядел куда то в сторону. Казалось, эта встреча вновь заполнила его память. Грек ждал. Старик очнулся от своих воспоминаний и посмотрел на Димитрия. - Этот свиток, который прислала Клавдия, он об этой встрече... Написал его один из тех, кто был тогда там. Я даже знаю кто. Сборщик налогов, откупщик. Они звали его Левием. Он был довольно богат, по меркам Иудеи, но и его эта встреча сделала другим. Он оставил всё - и дом, и жену, и накопленное чтобы быть с Ним. - С кем «с Ним» - удивлённый, если не сказать - ошеломлённый, словами старика о «возможности стать нечестивцем», то есть сенатором, переспросил грек. - Одни называли Его сыном Бога, другие - Царём Иудейским, третьи обвиняли во лжи... внимательно посмотрев на Димитрия ответил старик. - Он и впрямь был велик и достоинством и силою духа...это и стало причиной Его смерти... Он вызывал лютую зависть и ненависть у иудейских жрецов. В конце - концов они и обвинили Его... А я, пойдя у них на поводу, утвердил приговор...послав на смерть невиновного... -Ты никогда не рассказывал об этом - осторожно вставил грек. - Не так то просто признаться в своём преступлении, или малодушии, тем более рассказать о нём. - в задумчивости проговорил старик. - Ты думаешь легко это, осудить на смерть невиновного? Хочешь чтобы я рассказал тебе? - Я был бы благодарен и за рассказ и за разрешение прочесть свиток присланный госпожой. - Хорошо - кивнул старик, - но не сейчас, я устал и оставим это на завтра.
БЕССОННИЦА
О чём можно думать среди ночи, страдая от бессоницы и одиночества? Конечно, многое тут зависит и от возраста, и от занимаемого положения в обществе, и от должности, да и от съеденного на ночь тоже. Чем заполнена душа человеческая, то и будоражит мысли и вызывает видения. Отдавшиеся разврату предаются сладострастным мечтаниям, выбравшие сети власти задумывают интриги и козни своим соперникам и конкурентам, страдающие от болезней или обжорства размышляют об исцелении и лекарях, а обжоры хулят себя за чрезмерное чревоугодие, завистливые...впрочем, зачем нам гадать о чем размышляют в ночные стражи страдающие бессоницей. Нам интересен лишь один из подобных страдальцев - старик, господин и хозяин имения о котором мы рассказали чуть выше. Он полулежал в своей спальной комнате на деревянной кровати под шерстяным покрывалом и наблюдал за язычком пламени почти недвижимо стоящим над глиняным ночным светильником. « Вот горит этот огонёк, - думал старик, - маленький и немощный, а вокруг мрак ночи. Стоит ему потухнуть и тьма накроет всю комнату, а он не тухнет и тьма ничего с ним поделать не может...масло даёт силу и жизнь этому огоньку, пока есть оно и он непобедим тьмой. Да не мудрствуй ты, а то уподобишься этим греческим лжецам...». Старик поправил подушки и возлёг навзничь. Его движение передалось огоньку и он задрожал и замигал. « Видишь, порыв ветра и нет огонька, или кончится масло и всё... - текла мысль, рождённая ночной бессоницей. - А человеческая жизнь? Что даёт силу жить? Какое масло заканчивается в человеке и он уходит в вечный мрак... Да, в свитке же тоже написано о каких то девах и масле в светильниках, которое у одних закончилось, а у других нет...Интересно, что он этим хотел сказать?» Старик решил было встать и взять свиток, но передумал и опять откинулся на ложе. « Мне уже семьдесят пять...скоро потухнет светильник... масло кончается, да, силы уходят...хотя...Август ушёл в 77, Тиберий погас в 78, так что ещё тлеешь...Но как всё же быстро пролетела эта жизнь...и сколько сделано недостойного...и самое горькое, что это недостойное неисправимо... второй жизни не будет. Или будет? Да, а что там, во мраке? Харон, Лето и раздача душ...если верить басням Платона...а какую же душу выбрать мне? Улисс выбрал душу самого простого подёнщика... Какой всё же бред лезет в голову...А ты боишься смерти? Ты же не боялся её в 19 лет, и там, за Рейном,в 25, а в 40 стал бояться её в Риме. Конечно, одно дело поле битвы и смерть воина, а другое быть удушенным или зарезанным, как баран, по безумной прихоти очередного римского «бога». Хотя, в сути своей, смерть все равно едина, какая разница найти её на поле битвы, или в своей кровати, или на кресте... все идут во мрак...или, всё же, за новыми душами...». Старик усмехнулся и сел на своём ложе. « Да, скоро сам это узнаешь, не долго осталось ждать... Надо успеть всё написать, пока ещё тлеет огонёк...Этот откупщик пишет, что Он мне ничего не отвечал...А откуда он может знать? Мы были вдвоём в претории, я и он, и никто не мог слышать нас. Но откуда он узнал про сон Клавдии и её просьбу ко мне? Разве что она сама рассказала кому из них... а они искренне верят, что он не умер на кресте...но ты сам же видел, что гробница была пуста, и сам производил сыск и допрашивал стражу, охранявшую гробницу... Нет, на кресте он умер, Лонгин сам проткнул его копьём, тут сомнений нет, а вот то, что они объявили, что он воскрес...здесь загадка или тайна, или ложь. 35 лет я стремился это всё сначала понять, а потом и забыть и вот, на тебе! Эти казни, и это писание...вновь возвратили меня в самые постыдные мои дни...надо всё же успеть записать о нашем разговоре с ним. Насколько я понял для них важно каждое его слово. А для меня...а для меня важно примириться с ним...руки я умыл, а память вода не смывает...». Старик встал с кровати и начал одеваться. Закончив с одеждой и завязав ремешки сандалий, он взял светильник и вышел из спальни. В атриуме было довольно светло. Бронзовые семисвечники хоть и были на половину загашены, но давали достаточно света для безопасного перемещения. Дождь ушёл на юго - восток гонимый всё тем же киркием. Он оставил напоминанием о себе лужицы воды на мозаичном полу возле бассейна, и плавающие по его поверхности кусочки листьев и коры. Старик уселся в своё кресло и взяв новую табличку и стилус задумался. А через минуту остриё костяной палочки побежало по восковому полю расставляя на нём ровные и стройные, как ряды триариев в манипуле, латинские буквы. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА « Волею Тиберия я должен был сменить Валерия Грата в Иудее. Разве мог я тогда предположить в череду каких событий ввергнет меня это назначение. Я был молод и честолюбив. Настоящее делало меня честолюбивым, будущее открывалось предо мной великим. И это назначение было последней ступенью в моем восхождении к сенаторской тоге. Префектура давала широкие возможности для достижения сенаторского ценза, а кроме того я не был подконтролен никому. Императорский легат, назначенный в Сирию, сидел в Риме задерживаемый Тиберием и, как я знал, ему не суждено было добраться до своей провинции. Префект с полномочиями наместника, и с правом жизни и смерти над всяким, живущим на подвластной мне территории. Власть, насколько она пьянит и ожесточает сердце. Насколько ощущение силы твоего слова надмевает человеческий дух. Все это понял я лишь в Иудее. Понял, чтобы отречься от этой власти, но отрёкся только испив её вполне и до дна. На что обратил я ее? Кому принесла моя власть благо или хотя бы утешение? Даже в час наибольшей необходимости в ней она оказалась бессильна. Власть оказалась безвластием. Каким укором и насмешкой над самим собой стали те мои самоуверенные слова, что я имел власть распять Его и имел власть отпустить Его. Да, я хотел отпустить Его, но не отпустил. Да, я имел власть сделать это, но не сделал. Почему человек устроен так, что часто желая сделать доброе, не имеет силы сделать его? О многом и многие дни размышлял я после того, но до тех дней ни на миг не сомневался я в том, что моя власть реальна, ибо она являлась частью власти высшей, и, как мне тогда казалось, вечной - власти Рима над вселенной. Наш корабль вошел в гавань Цезареи в самый канун августовских ид. Этот город на целых 10 лет стал моим приютом в Иудее. Он успел мне надоесть до отвращения за это время. Если бы величественность зданий и дворцов соответствовала душевным качествам живущих в них, но этого никогда не бывает. Чем ничтожнее душа властелина, тем помпезней и величественней воздвигаемое им. Истинное величие не нуждается в роскоши и не стремится оставить по себе память в грандиозных, построенных ценою тысяч жизней рабов, дворцах и храмах. Но что такое для цезарей кровь, слезы и пот рабов и простолюдинов? Во сколько человеческих жизней обошёлся и этот, посвящённый Августу, город? И в какую меру страданий? Сколько денег было выбито из спин тех, кто по прихоти жестокого и льстивого тирана и убийцы оплачивал строительство храма и гавани, цирка и театра? Суетна и безжалостна жизнь одних, и изнуряюще скорбна других. Кто решает участь тех и других? И есть ли отрада для тех, кто внизу? Об этом часто думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело, оно было наполнено другим…». Старик положил стилус и табличку и встав с кресла направился в триклиний. Остатки их вечерней трапезы так и стояли на столе. Старик взял кубок и налил в него немного вина. Он не стал разбавлять его водой, отломил кусок сыра и вышел держа кубок и сыр в руках. Минуя атриум он оказался в портике и хотел было сесть на ступени, но они были мокры от дождя. Тогда старик поставил кубок с вином на пол и вернувшись к креслу взял из него небольшую кожаную подушечку. Пристроив её на ступеньку он уселся на неё и взяв кубок отхлебнул пару глотков. Ночная тьма окружала имение со всех сторон, и даже проникла в междурядья цветников и самшитов, но отгонялась пляшущими языками факелов от аллеи и придомовой площади. Судя по беспросветной черноте востока, была третья стража ночи. Ни какой звук, ни шорох листвы, ни шелест волн не тревожил сон земли. Казалось, в этой тишине замер весь мир и остановилось время. Небо, свободное от туч, сияло мириадами огоньков, больших и малых, ярких и тусклых, и это сияние отражалось в огромном зеркале Средиземного моря, раскинувшегося до самого горизонта и сливавшегося с этой сияющей бесконечностью. Старик и сам как будто замер во времени, укутанный по рукам и ногам тишиной, и ошеломлённый необъятностью и красотой ночного небосвода. « Это и есть вечность...- в каком то восторженном ужасе думал он, запрокинув голову и, как зачарованный, рассматривая мерцающую вселенную. « Она будет всегда...человек рождается, мужает, выбирает свой жизненный путь, стремится к славе, богатству... за это сражается, интригует, лжёт, клевещет и на это тратит дни своей жизни, такой краткой и быстро проходящей... сколько уже было нас и сколько ещё будет, а это небо есть всегда! В своей красоте и бескрайности...Ему нет дела до наших войн, до наших интриг...его не пачкает наш разврат и не затрагивает наше безумие, его не возможно осквернить ни какими человеческими пороками...Если боги есть, то они могут быть только там...Может быть именно об этом Царстве, которое не от сего мира, говорил он..» Из плена неба, оков тишины и сети мыслей опутавших старика, освободил раб - сторож. Он давно заметил сидящего на ступенях господина, но не решался подойти. В конце -концов он нарочно уронил на плиты площади свой посох - дубинку и этот звук своей неожиданностью прервал нить размышлений. Старик вздрогнул и посмотрел в сторону звука. Раб быстро подхватил свой посох и подошёл поближе. - Господин чем то огорчён? - спросил он. Старик сделал несколько глотков из кубка и поставив его на ступени встал. - Сон ушёл от меня -сказал он и огляделся ища куда положить кусок сыра. Не найдя ничего он протянул его рабу. Тот взял и проводив взглядом уходящего старика поднял кубок и понюхав его выпил содержимое заев куском сыра. - Да, хорошее вино пьют господа - пробормотал он и вновь понюхал уже пустой кубок. А старик пройдя в атриум подошёл к столу и взял исписанные им таблички. «Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело - прочёл он последние строки - оно было наполнено другим». « А и в самом деле, ведь я никогда раньше не замечал ни неба, ни его красоты, не слышал тишины и подобные мысли даже призрачно не появлялись в моём сердце тогда, чем же я жил? Тем, чего сейчас стыжусь и что презираю...мечтами о славе и богатстве...как скот... точно по платоновскому городу свиней...надо всё это описать здесь...обязательно...хотя...кто сейчас смотрит на небо и рассуждает о смысле жизни...весь Рим стал одним большим городом свиней. Они совокупляются, обжираются и лягают друг друга ногами из жадности и ненасытности...». Старик положил таблички, и взяв свой глиняный светильник пошёл в спальню. Раздевшись, он улёгся на кровать, и долго ворочался ища удобную позу и пытаясь заснуть. Неразбавленное вино и возраст, а также ночь, совместными усилиями всё же заставили Морфея прийти, и под утро старик забылся в глубоком и беспокойном сне. . ...И БЫЛО УТРО Порою кажется, что ночь всё ещё в полноте своей силы. Мрак всё так же густ. Звёзды мерцают ярко и отчётливо. Нет и намёка на приближающийся рассвет, не заметно даже еле видимого сияния подкрадывающихся с востока лучей, но об их приближении первыми, как всегда, объявили петухи. Каким чудесным даром всё же наградили боги эту птицу. Сидя в тёмной клети, в сонном оцепенении, когда ещё ни что не предвещает рассвета, где то внутриэтой птицы вдруг звенит колокольчик, слышимый только ей и понятный только ей, и встрепенувшись, объявляет она всему миру о приближающемся рассвете. О том, что скоро, в бесконечном круговороте тьмы и света, вновь ночь сменяется днём, и пора возвращаться из иллюзорных миров, в которых бродила ночью душа, в реальный мир. Мир трудов и забот, мир рабства и господства, мир добра и зла. Ещё не отголосил первый, как вперегонки с ним запел свой утренний гимн Солнцу второй, и третий, и вскоре всё побережье перекликалось звонкими петушиными голосами. В очагах кухонь зажигался огонь, сонные кухарки и повара принимались за приготовление еды. Вилики и прокураторы имений составляли планы работ на предстоящий день. Исполнители работ получали задания. Начинался очередной день, со своими заботами, надеждами, страстями и разочарованиями. Похожий на предыдущий и на последующий, и на тысячи дней бывших до него, и на тысячи дней которые будут после. Старик спал в своей уютной спальне. Его сон не нарушили ни петушиные крики, ни возня пришедших рабов, которые тщательно вытерли все ночные лужи вокруг бассейна и выловили плавающий на поверхности мусор. Остатки ужина тоже были убраны, стол протёрт и все светильники загашены. В имении жизнь шла своим чередом, и по годами выверенному распорядку. Её однообразие нарушалось только сезонными работами. И то довольно условно. Год был похож на год, и различались года только обилием или скудостью урожаев, засухами или, наоборот, проливными дождями. Ну и конечно естественным ходом человеческой жизни, то есть смертями, рождениями, брачными договорами между свободнорождёнными и союзами между рабами и рабынями. Сейчас шла уборка и переработка винограда, затем, через месяц - полтора, поспевали масличные деревья. Потом приходила зима со своими заботами и весна со своими. Виноград превращался в вино, а какая то часть сушилась. Маслины - в масло. Птичник обеспечивал усадьбу яйцами и мясом. Скотный двор молоком и всем, что из молока можно получить. Близость моря вносила своё разнообразие. Дорогих и редких рыб в окрестностях не было, но камбалы, скумбрии и креветок море давало в избытке. Одним словом, гармоничное сочетание климата, труда рабов, щедрости моря и плодородия почвы давало всё потребное для безбедного существования всей челяди в усадьбе и содержания господского дома в Риме. В котором и проживала жена старика - Клавдия Прокула с тремя служанками и Гаем, бывшим гладиатором, которого она вырвала из лап смерти, выполнявшим службу охранника, сторожа и посыльного. Дом был небольшой и довольно старый. Он располагался недалеко от верфей, возле моста Агриппы. Тибр здесь делал небольшую петлю и разделялся островом на два рукава. Пожар, бушевавший неделю, сюда не дошёл. Всеобщими усилиями на седьмой день его остановили у Капитолия, но от старого города с его древними храмами, имениями знаменитых полководцев, домами, базиликами остались только руины и пепелища. А самое страшное, тысячи несчастных сгорели заживо, тысячи были затоптаны и задавлены, тысячи задохнулись в узких улочках пытаясь спастись от огненного смерча. Рабы, вольноотпущенники, свободнорождённые обоего пола, и самого различного возраста, сгинули в пламени этого погребального костра, в котором сгорел древний Рим. Рим легендарных царей, первых консулов и диктаторов. ЭДИКТ Сразу же после пожара по Риму поползли слухи о злом умысле цезаря. Одни говорили, что видели рабов из императорского дома, бегающих с факелами у лавок возле Большого цирка, откуда и начался пожар. Другие, якобы, слышали разговоры, что Нерон задумал отстроить новый город и назвать его своим именем, и для этого велел расчистить место для него. Кто то верил этим сплетням, кто то нет. Но когда начали рассказывать, как цезарь, в великом восторге наблюдая это всенародное бедствие, декламировал сочинённую им же «Песнь о гибели Трои», сплетни стали обретать тяжесть обличения в преступлении. А это отнюдь не прибавляло любви народа, и грозило выплеснуться ненавистью не только в анонимных эпиграммах и стишках, но и в реальных угрозах заговоров. И тогда воспалённая голова цезаря напряглась, и лихорадочно стала искать возможность отвести от себя все подозрения в поджоге. Он вообще был гений по изобретению планов с самой ранней юности. Правда, все изобретённые им планы своей целью имели убийства, но обставленные так, чтобы всё обрело видимость правосудия, или, на худой конец, несчастного случая. В 19 лет он придумал план убийства матери и осуществил его. Целая триера была изобретена так хитроумно, что в нужный момент распалась на части, а на кровать, где спала Агриппина, свалилась огромная свинцовая плита. Если бы не досадная случайность, всё прошло бы блестяще. Но, как говорят иудеи: человек замышляет, а бог осуществляет. Такой гениально задуманный «несчастный случай» с кораблекрушением не принёс ожидаемого результата, и пришлось посылать Аникета чтобы довести задуманное до конца. Но и тут всё было обставлено так, якобы Агриппина покончила с собой. Потом было отравление брата, потом казнь жены, обвинённой в прелюбодеянии всё тем же верным Аникетом. Потом, по мере взросления цезаря, казни стали обычным его развлечением, наравне с развратом, доставляющим незабываемые и постоянно желаемые ощущения, как в многогранности похоти, так и в упоении абсолютной властью. Но пожар испугал своей чудовищной смертоносностью даже Нерона. Пытаясь успокоить народ он объявил, что все погребения совершатся за счёт государства, а утратившим жилища будет оказана помощь в постройке нового. Но ропот не стихал, и даже умножался... Поппея лежала на животе, раскинув ноги и руки, и тихо постанывала, переживая и пытаясь растянуть затихающие внутри её волны сладострастия. Нерон осторожно высвободил руки, сжимавшие ещё трепещущие от пережитого оргазма груди Поппеи, и перевернувшись на бок откинулся на спину. «Как же угомонить эту уличную римскую грязь...- думал он, искоса поглядывая на распластавшуюся Поппею. - Чернь волнуется и готова к бунту, надо чем то успокоить её... а потом...а потом я отстрою новый Рим, но теперь это будет уже и не Рим, а Нерополь - мечтал он. - Но эти языки надо отсечь, а рты заткнуть. Каким же образом?». Тут же всплывал вопрос и Нерон пока не знал на него ответ. Подобные мысли, после пожара, постоянно заполняли его, не давая покоя даже во время выполнения супружеских обязанностей. Поппея зашевелилась и перевернувшись прижалась к нему положив голову ему на живот. - О чём ты думаешь? - прошептала она водя пальцами по его животу и перебираясь всё ближе и ближе к той части его тела, которая и дарила ей удовольствие и повергала в истому. - О чём думаю... - переспросил Нерон. - О наследнике, которого ты мне родишь... Он запустил пальцы в её рассыпавшиеся волосы, и нежно перебирая их, тихо подталкивал её голову вслед за её пальцами. - Мне надо омыться - освобождаясь от его руки и встав на колени возле Нерона, улыбаясь сказала Поппея. Он молча рассматривал её, нависшую над ним в откровенной и бесстыдной прелести. «А ведь ей уже 34 года... - подумал Нерон. - Семь лет она со мной... Да, не долог век женской красоты...» Он протянул руку и коснулся её живота, ещё упругого, но носившего следы двух беременностей. Так же и грудь, уже немного обвисшая и утратившая своё былое совершенство. Даже на лице, всё ещё прекрасном, еле заметными тенями уже проявлялись морщинки. Правда, благодаря белилам, притираниям и мастям пока ещё скрываемые, но время и возраст неумолимо стирали красоту этой женщины, ради обладания которой, он убил её первого мужа и выслал в Лузитанию второго. Поппея как будто уловила направление его мыслей, и быстро соскользнув с ложа пошла к небольшому бассейну с тёплой водой, расположенному в углу её опочивальни. Нерон всё так же следил за ней, а когда она спустилась по ступенькам в бассейн встал и пошёл к ней. Она сидела на нижней ступени, по пояс в воде, обхватив ноги руками и положив лицо на колени. Он уселся рядом и обнял её. Вода была не только тёплая, но и разбавленная каким то благовонным и бодрящим экстрактом, покалывающим кожу и пьянящим ноздри. - Это и есть твой бассейн для омовений? - спросил он, зачёрпывая воду и поднося её к лицу. - Да, иудеи называют его миквэ, - Поппея повернулась к Нерону, - это необходимо для всех женщин иудеек. - О, извини, я же забыл, ты теперь иудейка... - Нерон усмехнулся и встав сошёл в чашу бассейна. - Но я так и не понял, зачем тебе это надо? Неужели быть иудейкой почётней, чем римской матроной? - Милый мой, Луций...- прошептала Поппея, - после смерти нашей дочери я потеряла всякую надежду...ты же помнишь горе моё в те дни... - на глазах Поппеи появились слёзы, но она зачерпнув воды умыла лицо и продолжала - иудейские жрецы вернули мне надежду и утешили в горе. Их бог, единый и всемогущий, может помочь, но чтобы обратиться к нему надо принять их веру и исполнять его законы. Ради наших будущих детей я и приняла их веру и посвятила себя их божеству... «Как же она порой бывает глупа - думал Нерон выслушивая её монолог - Она верит в эти басни о богах...Если бы у иудеев на самом деле был всемогущий бог, разве были бы они нашими рабами? Бог здесь я!». - Может и мне стать иудеем - с плохо скрытой насмешкой спросил он. - Что для этого надо сделать мне? Поппея не заметила насмешки. Она внимательно посмотрела на стоявшего по горло в воде Нерона. - Я оставила возле себя двух из их жрецов. Помнишь, из того посольства, что приезжали ходатайствовать за высланных Фестом в Рим иудейских законоучителей. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и разрешил удалиться им в Иудею. А жрецов я оставила в Риме. Если хочешь я пришлю их к тебе и они совершат обряд посвящения... - А в чём он состоит, этот обряд? - переспросил Нерон. - мне тоже нужно будет омыться в этой, как ты сказала - миквэ? И я стану иудеем? Поппея встала и войдя в чашу бассейна почти вплотную подошла к Нерону. Она прикоснулась рукой к его члену и оттянув крайнюю плоть сказала, глядя на начинающего возбуждаться Нерона: «Мужчинам делают обрезание. Жрецы говорят, что это заповедал Бог всем, кто поклоняется ему, и желает его помощи». Она убрала руку и обняв его спросила: «Так что? Присылать жрецов?». Он захохотал заливисто и громко. - Нет, нет, нет... - давясь смехом повторял Нерон. - ни какого обрезания, я согласен только на облизание...через облизание можно стать иудеем? Ха-ха-ха! Тогда я готов! Прикосновения Поппеи оказалось достаточно чтобы вновь вызвать дикое и необузданное вожделение. Он поднял её за бёдра, и она обхватив его ногами и руками отдалась в его волю. Всё закончилось на полу возле бассейна. Они лежали мокрые и уставшие держась за руки и глядя в потолок, разрисованный нимфами и сатирами. - У меня к тебе просьба, - прошептала Поппея, сжимая руку Нерона. - Говори - так же шёпотом ответил он. - Мои иудейские жрецы говорят, что Рим стал рассадником какого то зловредного учения, пришедшего сюда из Иудеи и распространяющегося лжеучителями и еретиками. Они просили меня посодействовать в изгнании их из города и о наказании... - Что за учение? И что они хотят? - спросил Нерон. - Я не знаю, но мои жрецы очень плохо отзываются о них. Это последователи какого то Хреста. Говорят, это человеконенавистническое учение отвергает и Бога, и власть, и богатство, и наслаждение... - Ну если и наслаждение...то точно - человеконенавистническое... - пробормотал в раздумье Нерон. - А знаешь, твои жрецы правы... Надо прислушаться к ним... Поппея удивлено посмотрела на него. Нерон был в каком то непонятном ей восторге. - И, что самое главное, как вовремя они обратились к тебе. Теперь я уверен, что Рим подожгли именно эти приверженцы, как ты сказала, зловредного учения... Вот они, истинные поджигатели Рима... Нерон наклонился к лежащей Поппее и поцеловал её в сосок груди - Скажи своим жрецам, что мы сделаем по просьбе их... И, уже в августовские иды, всего через две недели после пожара, и через два дня после вышеописанных событий на улицах Рима и по городам империи читали Эдикт цезаря. «Император Нерон Клавдий Цезарь Германик Август говорит: Великое бедствие постигло римский народ. Оплот нашей доблести и силы, священный Рим основанный божественным Ромулом подвергся испытанию огнём. Мы скорбим по погибшим и заверяем живых, что восстановим наш Город. Рим станет прекрасней, богаче и величественнее, чем был. Вместе с тем, доискиваясь причин, кои привели к подобному, мы нашли достаточно убедительные доказательства того, что пожар не стал наказанием богов, как некоторые об этом говорят. И не возник из-за оплошности нерадивых и легкомысленных. Причиной стал злой умысел врагов не только нашего Города, но и всего рода человеческого. Верные и благонадёжные граждане, в присутствии магистратов и под клятвою, дали показания, что видели своими глазами, как некие люди, приверженцы мерзкого и нечестивого чужеземного культа, поджигали дома у большого рынка. Мы дали приказ эдилам и преторам произвести дознание и объявить об его результатах всему народу римскому. Но уже известно, что поджигателями являются так называемые «христовщики». Посему объявляем всем: кто знает этих злодеев, пусть сообщат об их местах проживания или местонахождения в магистраты. Сообщившим свободнорождённым в порядке вознаграждения передаётся половина имущества злодея. Рабам предоставляется вольная. Чужеземцам право римского гражданства. Мы накажем всех, так или иначе, причастных к этому чудовищному преступлению и посягательству на наши святыни, ценности, традиции. Таким образом мы восстановим величие Рима и удовлетворим богов». Этот эдикт Нерона взбаламутил всё римское отребье. И в харчевнях Субуры, и на Форуме, и в Сенате нашлись «верные и благонадёжные» граждане, которые за половину имущества готовы были искоренять приверженцев «мерзкого и нечестивого чужеземного культа». Уже через неделю римские тюрьмы были заполнены мужчинами, женщинами и детьми самого разного возраста и общественного положения. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Поспешим сразу успокоить наших читателей, Клавдии среди томившихся в эргастулах и туллиануме христианах не было, но время познакомиться поближе с Клавдией Прокулой пришло. Мы не будем углубляться в её детство и начнём, пожалуй, с отрочества. Можем лишь сказать, что род её, достаточно древний и принадлежащий к всадническому сословию, как со стороны матери, так и отца, хоть и не прославился знаменитыми полководцами или консулами, дал немало отважных воинов и достойных жён. Её отец, Клавдий Арруций, служил под началом Тиберия, и был трибуном у префекта конницы Веллея Патеркула. За свою доблесть он даже был удостоен триумфальных украшений во время паннонского триумфа будущего императора. Кстати сказать, именно тогда Клавдия и была помолвлена с молодым командиром кавалерийской турмы . Командиру было 22 года, его помолвленной невесте 7 лет. Эта помолвка ничего не изменила ни в жизни Пилата, ни в жизни Клавдии. Он уехал в германские легионы, готовившиеся к вторжению за Рейн. Она осталась в Риме под надзором нянек и воспитателей. Следующая их встреча состоялась спустя 5 лет. За время, проведённое Пилатом в сражениях, а Прокулой в Риме, погребли Августа, императором стал Тиберий, за Рейном были разбиты и рассеяны германские племена поднятые Арминием. Воинские почести были отданы останкам погибших в Тевтобургском лесу легионерам Вара. Одним словом, поход был тяжёлый, но он вернул славу римскому оружию, а частичка этой славы затронула и Пилата. Теперь и он был удостоен триумфальных украшений из рук Германика. Ему было 27 лет. Клавдии исполнилось 12. Что такое 12 лет для девочки? Для римской девочки это уже почти что брачный возраст. Ещё год -два и вполне возможен брачный договор и всё, что следует за ним - дом мужа, обязанности жены и власть хозяйки. В эту их встречу Клавдия впервые смотрела на посетившего их дом молодого офицера, как на своего будущего мужа. Но смотрела глазами 12-летней девочки. И в этих глазах он был почти что героем. Даже больше, одним из тех, о ком писал Ливий в своей «Истории Рима». Благородство, отвага, справедливость и самопожертвование которых и сделало её родной Рим великим. Она не сомневалась ни в отваге своего будущего мужа, ни в его благородстве. Да и в самом деле, как может быть иначе, когда она вместе с отцом ещё вчера с восхищением наблюдала за триумфальным шествием победителя Арминия, Германика за квадригой которого в строю лучших из лучших следовал и тот, кто должен стать её мужем. В 12 лет и девочки и мальчишки полны надежд светлых и великих. Ещё бы! Мир человеческой гордыни, лукавства и стяжаний далёк от них. Воспитатели и наставники учат их на примерах и образцах почти что сказочных, а сердца и разум воспитываемых, как губки, впитывают отвагу, целомудрие, доблесть героев поэм, мифов, сказаний. Потом, когда возраст позволит им выйти в мир, и они столкнутся с жизнью реальной, детские мечты развеются сами собой, у одних с разочарованием, у других с сожалением, у третьих с насмешкой. Но будут и такие, которых не смутит это несоответствие примеров величия человеческого духа, на которых их воспитывали, и преобладания человеческого ничтожества в окружающей жизни. Эти сохранят свои мечты и будут стремиться следовать им в жизни. Это - лучшие люди человечества. Они хранят свои идеалы, которым поклонились в детстве, и не готовы предавать их или продавать. Почему мы говорим об этом? Клавдия Прокула была из этой породы римлянок. Обычное воспитание для девочки из всаднического сословия было ей тесно. В свои 12 лет она не только читала, писала и считала, но и знала греческий язык и греческую поэзию. Но, в отличие от большинства своих и более старших сограждан, у неё не было восторженного поклонения пред аттическим гекзаметром. Предпочтение она отдавала римской истории и поэзии. «История Рима от основания города» была её настольной книгой. Она восхищалась отвагой Клелии и великодушием Камилла. Читая об убийстве Сервия Тулия его зятем и дочерью она кипела гневом и возмущением, и плакала о судьбе Лукреции, а её предсмертные слова: «Что хорошего остаётся в женщине с потерей целомудрия?», стали для Клавдии едва ли не смыслом жизни. У неё вызывало стойкое неприятие, чуть ли не до отвращения, и «законная» жестокость «Манлиева правежа», и злобное коварство Тарквиния и децемвиров. Одним словом, её сердце было живым, а ум пытливым, и во всех узнанных ею примерах и событиях, она спрашивала себя: «а что бы сделала я, будь я там?». И она была готова умирать с Лукрецией, бежать с Клелией и даже прыгать в пропасть с Курцием. Её восхищало человеческое великодушие и благородство, и вызывало презрение и негодование жестокость и коварство. Дух древней римлянки жил в ней, родившейся в совсем иные времена и при иных нравах. Но в свои 12 лет она ещё не знала об этом. Её мир был ограничен стенами её дома и общением с его обитателями и её учителями. Эта их встреча с Пилатом была кратковременна и больше походила на встречу сестры и брата, чем невесты с женихом. Он подарил ей сетку из золотых нитей и жемчуга для волос, отрез тёмно-зелёного шелка для столы и «Элегии» Альбия Тибула в футляре из красного дерева. Через неделю он вновь отбыл к легионам, но теперь на восток. Германик был послан Тиберием наводить порядок в Армении и Каппадокии. Они расставались, как им тогда казалось, ненадолго, но миссия на Востоке затянулась на несколько лет. Кстати сказать, подарки Пилата тоже сыграли немалую роль в становлении Клавдии Прокулы. Речь не о золотой сетке для волос, и не о драгоценном шелке для столы, конечно, для любой римлянки подобные дары стали бы предметом желанным и вожделенным. Клавдия надела подаренное украшение, накинула скользящий по её плечам шёлк, и оглядела себя в полированном серебряном зеркале. Она смущённо улыбнулась своему расплывчатому изображению, а через минуту уже сидела за столом и раскрыв футляр разворачивала свиток с «Элегиями» Тибула. Первые же строки поразили её и заставили задуматься о совершенно новых смыслах.
«Кто же тот первый, скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе железном своём! С ним человеческий род узнал войну и убийства. К смерти зловещей был путь самый короткий открыт». Она отложила свиток и задумалась. «А и в самом деле, кто же тот первый, кто выковал меч? И зачем? Если люди ещё не умели делать оружие, то и войн, значит, не было...а как же тогда жили?» Вопрос был, а ответа на него она не знала. Всё прочитанное ею до сих пор только рассказывало о войне или прославляло войну. « Если не было оружия, то не было и воинов, - размышляла она, - тогда и героев не было, и доблести и самопожертвования...а кто же был? Получается, чтобы стать героем нужны войны? Нужно убивать...А всё же интересно как жили люди, когда не было оружия...». - Надо спросить у Никанора - решила Клавдия и снова принялась за чтение. Никанор был её учителем - греком, преподававшем ей поэзию и обучающим языку. А по расхожему мнению, господствующему среди римской аристократии, греки знали всё и обо всём. Авторитет древних греческих мудрецов и поэтов плотно окутывал своими софизмами солдафонское сознание римской знати. Как вновь появившейся, благодаря лихоимству и казнокрадству, так и исконной. Вот такие интересные, и даже не всякому взрослому присущие, мысли и вопросы крутились в милой, детской еще, головке Клавдии Прокулы. Ей не было и 13 лет, но в ней уже уживались благоразумие и серьёзность римской матроны с наивностью и прелестью юной девочки. Вот такая жена была уготована Пилату. Правда, он не понимал ещё тогда всей серьёзности их будущих взаимоотношений. Она была для него просто девушкой, будущей матерью его детей и хозяйкой его дома. Её внутренний мир был ему неинтересен, вернее сказать, он его ставил в ограниченные рамки верности, покорности, скромности. В приоритете же был его мир и его мечты и цели. Впоследствии их миры столкнулись, чтобы в итоге превратиться в мир, единый для обоих. Но об этом потом. Давайте оставим на некоторое время Клавдию в её давно прошедшем детстве, и вернёмся в настоящее, в виллу Пилата, в которой мы оставили его спящим, несмотря на петушиные трели и утренний гам просыпающейся усадьбы. ПИСЬМО Старик проспал всю первую стражу дня и проснулся только в третьем часу. Солнце уже пробежало по небосводу почти четверть своего ежедневного ристалища. Его светоносные стрелы, вырвавшись из-за горизонта на безграничный простор, скользили по горбатым склонам холмов, натыкались на стены усадьб и домов, находили в них большие и маленькие оконца, врывались в них и разгоняли полутона рассвета. Проникнув в спальню старика через небольшое слуховое оконце, они преткнулись на противоположной стене, и застыли на ней ослепительно ярким пятном. В этом «солнечном зайчике» резко высветилась голова цапли нарисованной на стене. По мере движения солнца к зениту смещался и «зайчик», всё ниже и ниже, и освещая сантиметр за сантиметром нарисованную на стене картину. Когда солнечное пятно опустилось до кровати, и, скользнув по её спинке, переползло на шерстяное покрывало старик зашевелился и открыл глаза. С минуту он лежал пытаясь собрать воедино осколки сонного видения, но они разлетались, словно стая испуганных воробьёв, не оставив даже следа или намёка на те события в гуще которых он пребывал во сне. Оставалась только какая то ноющая боль, не физическая, а скорее предчувствие чего то нехорошего, тревожного. Он обратился к памяти и перебрал весь вчерашний день. Дни в имении были однообразны и похожи один на другой, как трудами челяди, так и времяпрепровождением хозяина. Вчерашний день ничем бы не отличался от позавчерашнего, да и от наступившего с приходом этого утра. Это однообразие жизни внезапно было потревожено прибытием из Рима отправленного Клавдией дорожного сундука со свитками и её письмом. Сундук стоял здесь же, в спальне, и своим неожиданным появлением обещал изменения в распорядке жизни усадьбы. Причём, затронуто было именно однообразие жизни старика. Челядь как жила по заведённому и утверждённому годами распорядку, так и продолжала влачить своё существование в рамках своих рабских и наёмных обязанностей. Этот сундук, да и присланные с ним свитки, а в не меньшей степени и письмо Прокулы, и принесли эту тревожность. Старик встал со своего ложа и открыв дорожный сундук достал из него небольшой, скрученный в трубку, лист пергамента. Усевшись на край кровати, в самый солнечный круг, он развернул пергамент. Письмо было написано по арамейски, и это было одной из причин тревожности. Клавдия не хотела, чтобы его видели чужие глаза. «Клавдия Прокула Понтию Пилату - здравствовать... - читал он. - Думаю, что и до твоего уединения дошли слухи о происходящих в городе событиях. Пожар, чудовищный по своей смертоносной и разрушительной мощи, уничтожил тысячи домов и храмов, убив, кроме того, своим дымом, огнём и ужасом огромное количество людей. Такого бедствия народ римский не переживал со времён Тиберия, ты должен помнить это. Тогда под обрушившимся цирком нашли свою погибель больше 20000 человек, а пожар уничтожил целийский холм. Но то бедствие было воздаянием богов за распущенность и нечестие. Ныне же вся чудовищность происшедшего в том, что бедствие исходит от преступной воли одного человека. Ты догадываешься о ком я говорю, ибо и для тебя и для меня одинаково ненавистно и его имя, и весь его род. Я уверена, что кровожадность и звериная злоба этого человека получат воздаяние в самые короткие сроки, и не от чьей то ненависти, а в силу его собственного безумия. Ты спросишь меня: почему я так уверена в этом? Я отвечу тебе: мера его беззаконий и преступлений превосходит всех, бывших до него. Доколе он глумился и казнил себе подобных боги терпели его, но ныне он поднял руку на людей чистых. Людей, которые смыслом своего существования избрали служение истине...». «...Избрали служение истине» - эти строки и вчера, когда он первый раз читал письмо, и сейчас, когда он перечитывал его снова, напомнили давно прошедшее и незабываемое - преторию в Иерусалиме и их разговор, о котором до сих пор ещё никто не знал. «Я на то родился и пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине «А что есть истина? А ведь, честно говоря, - вспоминал старик, - спрашивал я это так, скорее для насмешки, чем желал тогда получить ответ. И вот, Клавдия как бы и ответила на этот вопрос. Служение истине, наверное то же, что и свидетельство о ней, то есть - «готовность умереть за своё право быть Человеком». Совесть. Всё дело в ней! Да, мудрено... какое поле для построения всяких софизмов, на которые так ловки всевозможные философы... Он родился для свидетельства об истине... и умер за своё право быть Человеком! А эти, называющие себя его учениками, следуют по его пути... как всё же верно сказала она: «умереть за своё право быть Человеком». А я? для чего родился и пришёл в этот мир я? Вот вопрос который мучает меня уже 30 лет. Найду ли ответ за оставшиеся дни? Но, бесспорно, описать происходившее в Иудее важно, а может и есть самым главным в жизни. Неужели я пришёл и родился для этого приговора?». Старик вздрогнул от этой мысли, и вновь обратился к письму. «Ты, может быть, удивляешься этим моим словам, но я знаю, что ты не можешь быть равнодушным к тем, кто готов умереть за своё право быть Человеком. Я говорю о людях последовавших за Праведником. Они называют себя его учениками, и целью своей жизни ставят исполнение его призыва учиться любить. Любить людей, любить творение, любить правду. Ты скажешь: люди не достойны любви, а правда изгнана из нашей жизни. Да и как можно любить Эпафродита или его хозяина? Но дело не в них, и не в подобных им, дело в нас - в тебе и во мне, и в тысячах тех, кто называет себя его учениками. Мы должны учиться любить и достигать тех вершин любви, к которым он призывал восходить. Любовь побеждает смерть. Только через любовь открывается путь к богу, а значит и к бессмертию. Вижу скептическую усмешку на твоих губах, но те, кто мог бы засвидетельствовать и подтвердить тебе правду моих слов, ныне горят на улицах Рима и отдаются зверям в Большом цирке. Многих из них я знаю уже долгие годы. Некоторые пришли в Рим из Иудеи чтобы засвидетельствовать о Праведнике и принести его учение римлянам. Я как могла помогала им в их деле. И вот, этих людей принцепс обвинил в преступлении, которое сам и совершил - в поджоге Рима. Он убивает их с особой жестокостью, но знаешь что удивляет многих, и даже врагов, которые и казнят их - они идут на казнь с таким достоинством и мужеством, как будто смерть является для них величайшей наградой! Буду честна, есть среди нас и малодушные, даже больше, некоторые чтобы спасти свои жизни, клевещут на своих вчерашних братьев и сестёр, именно так мы все называем друг друга в общении. Да, этой клеветой и лжесвидетельством они спасают свои жизни, но как они будут жить дальше? Ведь память постоянно будет терзать их напоминанием о тех, кого они своей клеветой обрекли на смерть? Мне кажется подобная жизнь страшнее смерти, но они избрали её. Я была готова умереть, но мне приказали жить. Эти свитки, что я передала тебе, повествуют о жизни и учении Праведника. Там также есть послания тех, кто был рядом с ним и несёт его дело людям. Я переводила их послания на латинский и греческий, чтобы все народы могли узнать об учении Праведника. Прочитай написанное там, наверняка твои свитки не расскажут тебе ничего подобного. Ещё скажу, ты, наверное, будешь неприятно удивлён, а может быть и огорчён, но твоё имя, вероятно переживёт тебя. Твой суд описан достаточно подробно одним из соратников Праведника, там же упоминается и о моей просьбе к тебе по поводу его помилования. Я рассказала об этом сама, ибо для них очень важна каждая деталь, каждое слово, каждая подробность. Прошу тебя, сохрани все эти свитки до моего прибытия. Я надеюсь, если Богу будет угодно, прибыть в имение до октябрьских календ. Не буду распространяться о многом, увидимся и поговорим устами к устам. Будь здоров». Старик дочитал письмо, аккуратно свернул его и положил в сундук. « Она не изменила себе ни на йоту, - подумал он, - и тоже готова умереть вместе с ними...вот потому и эта тревога в сердце...я боюсь за неё...она как была...Лукрецией...так и осталась ею и в свои 60 лет. А я родился Пилатом и останусь Пилатом и после смерти. Как она написала - имя моё переживёт меня...Только вот как переживёт - в доброй памяти или в проклятии... это ведь важно! Для тех людей о которых она упоминает я - палач их учителя. А для всех остальных я никто. Она, верно, преувеличивает, этот нечестивец искоренит их всех, а вместе с ними уйдёт в небытие и моё имя...» «Подумай, прошло уже 35 лет, а их всё больше и больше...если даже в Риме их тысячи, то сколько же их в Иудее? А в Азии?» - мелькнула яркая, как искра, мысль. Старик слез с кровати и натянув на себя тунику побрёл в умывальню. Зачерпнув из серебряного тазика пригоршни воды он освежил лицо и вытер мокрые руки о голову, приглаживая остатки редких седых волос и разглядывая себя в полированном бронзовом зеркале. Время, конечно, не щадит никого. Из бронзового зазеркалья старика разглядывало его восково - бледное подобие. Лоб избороздили глубокие морщины переходящие в надбровные дуги, покрытые густыми бровями почти прикрывающими глаза. Нос, заострившийся, как у хищной птицы, и нависающий над тонкими ниточками бескровных губ. Подбородок, упрямый и тяжёлый, под которым пряталась дряблая морщинистая шея, торчащая из выреза туники. Старость, неприглядная и скорбная, и можно бы было сказать - зовущая к смерти, отражалась в зеркале, если бы не глаза старика. Говорят, именно в глазах и таится, и теплится огонёк, дающий силу жить. Порой бывает, у совсем молодых людей глаза пусты и мертвы, и это самый верный признак того, что госпожа Смерть где то совсем рядом с ними, а может быть уже и внутри их. А иногда у немощных стариков в глазах горит такой огонь жизни, что его сила воздействует и на ближних. Наш герой, наверное, был из таких. Плотская немощь компенсировалась силой духа старика. А ведь и впрямь сказано - дух бодр, плоть же немощна. - Я не был палачом Праведника - сказал старик своему отражению, - он сам не обвинил меня ни в чём. Да, наверное, я смалодушничал... но ныне я не побоюсь рассказать об этом... Отражение сверкнуло глазами и согласно кивнуло головой. Старик вернулся в спальню, одел сандалии, плащ и пройдя через атриум вышел во двор. КУПАНИЕ БЕЛОГО КОНЯ Солнечные лучи, и в помощь им, лёгкий западный бриз, обдули и высушили остатки ночного дождя на листве деревьев и кустарников. И только небольшие лужицы ещё отсвечивали зеркальной гладью на известковых плитах аллеи и площади, да аромат пара, исходящего от прогреваемой солнцем травы и земли, свидетельствовал о прошедшем ливне. К одной из лужиц прилетела пара диких голубей. Они топтались вокруг неё, припадали грудками к воде и клювами расправляли замоченные перья. Голубка вся отдалась своему утреннему туалету, а её спутник, вертя головой, зорко оглядывался по сторонам охраняя свою подругу. Время от времени, то ли соблазняясь жеманностью своей красавицы, а то ли пытаясь поторопить её, он, распушив хвост и припадая крылом к плитам аллеи, начинал со страстным воркованием ходить вокруг голубки, как будто признаваясь ей в любви на голубином языке. А может быть ругал её за слишком затянувшийся туалет. Старик осторожно, чтобы не спугнуть птиц, поднялся в экседру и усевшись на скамью наблюдал за голубями. Аромат земли смешиваясь с ароматом моря и запахом исходящим от клумб дразнил нос и старик несколько раз чихнул. Голуби встрепенулись и тревожно закрутили головами ища источник опасности. Не заметив ничего они всё же взлетели и переместились на крышу. Старик проводил их взглядом, и выйдя из экседры подошёл к бассейну и умыл лицо, вытерев его концом плаща. Двор был пуст и погружён в тишину. Старик уселся на край бассейна. Отсюда была видна бухта, часть дороги ведущей к садам и винограднику, склоны холмов с устроенными на них террасами огородов и разбросанные тут и там имения соседей. «Сколько раз я видел это всё - тысячи и тысячи. Точно сказал этот иудейский мудрец, или философ: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием». Двадцать лет я живу здесь, среди этих холмов, садов, виноградников. Этого побережья, которое исходил вдоль и поперек. Сначала всё увлекало и радовало. Я с азартом взялся за переустройство купленной усадьбы и на это ушло лет пять жизни. Потом, обеспеченный комфортом, уединённостью и изобилием я занялся свитками, привезёнными из Иудеи. Они не ответили мне на вопрос: «Что есть истина?», и я обратился к наследию греков. Бесспорных авторитетов, во всём, что касается вопросов познания. Так, праздный вопрос, сорвавшийся с моих уст как насмешка, вдруг стал для меня едва ли не самой важной загадкой, поиск ответа на которую затянулся на десятилетия жизни. А с другой стороны, на что ещё тратить жизнь, как не на поиск подобных ответов? Столь малый отрезок времени, отпущенный человеку? Как всё же обольстительно время, и как поздно начинаешь понимать его безвозвратность. В отрочестве оно еле тянется, обременённое воспитателями, учителями, поучениями и наказаниями. В юности оно, как будто, исчезает, растворяется в мечтах и иллюзиях, а когда мечты и иллюзии развеяны и запачканы, вдруг появляется внезапно с насмешливой ухмылкой, и ты вдруг осознаёшь, что и большая часть жизни тоже растворилась с этими мечтами и иллюзиями. И тоже запачкана...и ты продолжаешь жить дальше своей, уже запачканной жизнью, и пачкаешь её больше и больше...а потом погребальный костёр и похвальная речь, как будто и не было никакой грязи, или она сгорела в пламени вместе с прахом. А разве можно прожить жизнь и не запачкаться? Кому подобное удалось? А Клавдия? - мелькнула мысль. - Клавдия - женщина... - возразил старик сам себе. - Им гораздо легче сохранить себя в чистоте...Прокула себя сохранила...любовью своей. А ты что, жалеешь о чём- то? - вновь кольнуло в сердце. - Жалею? Да, наверное, так и есть...я не умел любить... и только сейчас начал понимать это. После её письма? Да и сейчас не знаю об этом ничего... даже голуби живут чем то подобным... Видно, скоро умирать, что то чаще и чаще всё это лезет в голову...» Старик встал и направился в сторону заднего двора. Обойдя дом, он подошёл к небольшой калитке в кирпичной стене, примыкавшей к дому и войдя в неё оказался на подворье. Здесь жизнь кипела. В винодельне под пляску и песню топтали виноградную мезгу, и янтарно - зелёный ручеёк будущего вина бежал по глиняному жёлобу прямо в горловину амфоры. Двое рабов следили за её наполнением и ловко заменяли на пустую, не давая пролиться ни одной капле мимо. Наполненная тут же относилась в ряд уже стоявших на деревянных стояках. Ещё один, уже пожилой, и, как видно, главный по процессу, закупоривал горловины амфор хлопковыми шариками и завязывал полотняными лоскутами, метя их только ему известными знаками. Заметив Пилата давильщики пение прекратили, а занимавшийся амфорами поклонился ему и сказал, указывая на заполнявшиеся мутным зелёным соком амфоры: «Господин, боги благословили урожай, вина будет довольно». Пилат молча кивнул и повернувшись направился к конюшне. « Как всё просто для них - подумал он, - в достатке они радуются, в скудости ропщут, и никогда ни у кого из них не возникнет вопрос: «Что есть истина?» или «На что я родился и пришёл в этот мир?». Они даже счастливы в этом неведении...Потому они и рабы...но, когда то они всё же не были рабами, были воинами, сражались за свои земли и обычаи, за своих жён и детей... но стали рабами, предпочтя жизнь в плену смерти в сражении. Следовательно, жизнь в рабстве для них и есть смысл их существования. Потому то и не нужна им истина, а нужен им хлеб и более - менее спокойное существование, тогда и рабство не гнетёт...да и не кажется рабством. Они несчастны в своей слепоте? Нет, счастливы. Несчастен ты в своём беспокойстве...». Старик отворил дверь конюшни и вошёл. Жеребец уже давно почуял его, и нетерпеливо топтался в стойле ожидая встречи с хозяином. Старик был всадником не только по спискам римских граждан, но по духу. Он искрене любил лошадей. Даже больше того, кони были частью его жизни с самых ранних лет. Он понимал их, а они чувствовали его и тоже отдавали ему свою преданность и любовь. Этот жеребец, молодой и сильный трёхлеток, был фактически вскормлен и выращен Пилатом, и когда был жеребёнком то как собачонка следовал за ним везде. Увидев хозяина он вытянул шею и поджав верхнюю губу обнажил зубы, как бы в улыбке выказывая свою радость от встречи и нетерпение от столь долго ожидаемой прогулки. Из соседнего стойла выглянул конюший и поклонился старику. - Сходи к Авиту, пусть даст кусок хлеба с солью - сказал старик поглаживая шею жеребца и прижимаясь к ней лицом. Этот запах силы и молодости, исходящий от жеребца, ощущение щекой гладкой, заплетённой в ровные косички гривы, и трепещущей от бьющихся кровяных пульсов в шейных артериях кожи как будто перетекал и в старика, возвращая его на многие годы назад, в молодость. Старик постоял так с минуту и взяв с полки попону из плотного белого войлока накинул её на спину нетерпеливо переминавшегося коня. Положив сверху седло он затянул подпружные ремни и проверил их натяжение в подбрюшье. Одел узду, а когда устанавливал стремена вернулся конюший с небольшим подносом. - Авит передал это господину - сказал он, ставя поднос на мраморную тумбу. - Я же не просил ничего кроме хлеба с солью...- с раздражением проговорил старик. Конюший пожал плечами и развёл руки, показывая, что он ни при чём. Это всё Авит. Старик взял ломоть хлеба лежащий отдельно и дал его жеребцу. Тот осторожно захватил его губами и несколько раз кивнул головой в знак благодарности. Старик улыбнулся и взяв с подноса чашку с молоком пригубил её, возле чашки тоже лежал ломоть хлеба и стояла миска с мёдом. Старик выпил молоко и съел половину ломтя хлеба макая его в мёд. Вторую половину он отдал жеребцу. Захватив луку седла он вставил левую ногу в стремя и посмотрел на конюшего. Тот быстро подскочил к нему и подхватив правую ногу помог старику оседлать нервно перебиравшего копытами жеребца. Вставив ноги в стремена старик с горькой усмешкой посмотрел на раба, но тот уже бежал к воротам и отворив их склонил голову перед выезжающим Пилатом. Старик, еще минуту назад не имевший силы сам оседлать коня, очутившись в седле казалось слился с конём, стал единым с ним. Он, как влитой, сидел в седле, а выехав за стены усадьбы пустил коня вскачь. Это упоительное чувство единения с конём во время его бега наполняло старика восторгом и каким то буйством. Подобное он испытывал во время своей молодости, когда его турма , в составе конницы легиона, неслась на врагов, и это чувство единения с живой лавиной тысяч подобных тебе невозможно больше испытать нигде, кроме как на коне и в атаке. Но одно дело восторг и буйство в 25 лет, и совершенно другое в 75. Тем не менее, всегда, когда позволяла погода и не ныли застарелые боевые раны, он совершал верховые прогулки по окрестностям имения. Это стало даже не привычкой, а потребностью благодаря которой, хоть и не на долго, он побеждал и время, и возраст. Проскакав несколько стадий Пилат осадил жеребца и тот перешёл сначала на рысь, а после и пошёл неторопливой иноходью. Миновав оливковые сады, где несколько рабов растаскивали по междурядью сети, готовясь к скорому сбору маслин, и приблизившись к виноградникам они встретили Димитрия. Он возвращался в усадьбу, но завидев Пилата развернул коня и ждал их приближения. Поравнявшись со стариком он наклонил голову в знак приветствия и приложил руку к груди. Пилат кивнул в ответ и они бок о бок поехали по дороге. - Приезжали покупщики, - указывая на виноградники сказал Димитрий, - мы сговорились о цене. Они готовы дать по 2 денария за корзину. Урожай хороший, и солнца и влаги было достаточно... Что скажешь? - Решай сам - ответил старик. - Сейчас прокуратор ты, а не я. Он с усмешкой посмотрел на Димитрия - И вилик, и старший виноградарь, и старший садовник, и диспенсатор... Разве что о рабах...пусть покупщики везут на сбор своих людей. Наших не отягощай... Имение практически каждый год приносило прибыль, но ни умножающийся доход, ни комфорт имения и даже уединённость уже не вызывали ни удовольствия, ни радости. Ему вообще порой казалось, что всё окружающее само по себе, а он сам по себе, как бы проходящий мимо всех этих людей, усадьбы, моря, холмов. Такое ощущение пришло как то неожиданно, как какое то озарение. Раньше он никогда подобного не испытывал. Его жизнь была внутри окружающего его мира, и вдруг он увидел себя во вне. То, чем жили люди окружающие его, стало для него не только не интересно, но даже чуждо, если не сказать - тягостно. И речь не столько о его челяди, но и о соседях , тоже свободнорождённых, гордящихся званием квиритов. Нет, жизнь, в свойственных ей требованиях - пищи, сна, физиологии, способности видеть, слышать, осязать и обонять продолжалась. Но необычность ощущений была в том, что глаза видели во всём - суету сует, сдобренную обильно стяжанием, подлостью и лукавством. Уши слышали в основном глупость и невежество пустых разговоров, разбавленное злословием, а в большей степени завистью. Что это было? Апофеоз одиночества или начало безумия? Наверное и то, и другое. Когда он впервые ощутил подобное состояние своей души, то даже испугался. Испугался безумия, которое могло стать итогом его одиночества. Тогда он и нашёл Димитрия. Вернее сказать, он написал об этом в Рим, Клавдии, и она нашла этого грека и смогла уговорить его поселиться в имении и принять должность прокуратора. Он был из греческих учителей - риторов, посещающих Рим в поисках славы или денег, что удавалось единицам. Большинство же находили в Городе только зависть и козни себе подобных, и помыкавшись в нищете, лишениях а ещё больше в унижениях, были готовы на всё. Димитрий был образован на греческий манер, то есть знал поэзию, мог рассуждать о диалогах Платона, читал Геродота и Ксенофонта и вообще мог поддержать разговор обо всём, как на греческом, так и на латинском языках. Кроме того, он был честен и горд своей принадлежностью к греческому народу. Как понял Пилат за несколько лет общения со своим прокуратором - греком, римлян он презирал, но явно этого не выказывал. Впрочем, Пилат прощал ему этот, так сказать - недостаток , ибо и сам презирал своих сограждан. В остальном они сошлись. Димитрий был вежлив без лести, предупредителен без подобострастия и искренен без лицемерия. Пилат порой даже удивлялся его суждениям, в которых проявлялся какой то необычный, даже сказать - несвойственный простому человеку взгляд на то или иное событие. Если же попытаться понять суть их отношений, то это будет сделать непросто. Они не были приятелями,тем более товарищами, и уж никак не друзьями. Но это и не были отношения господина и слуги. Римский аристократ снизошёл до греческого ритора, а греческий ритор стал на ступень римского аристократа. Во всяком случае в имении было именно так, но и обязанности прокуратора при этом исполнялись Димитрием добросовестно и, даже, можно сказать, человеколюбиво. - Хорошо, я решу сам... - согласно кивнул грек. Ему льстило это полное доверие во всех делах, связанных с продажами и покупками. И в то же время вызывало удивление. Насколько он знал римлян, жажда денег, и, связанных с владением ими удовольствий, была жаждой всеобщей и всепоглощающей. Поначалу он воспринимал это доверие, как испытание его честности, и ждал, что рано или поздно будет подвергнут спросу и отчёту во всех проводимых им сделках. Но время шло, и ни отчёта, ни спроса не было. Это порождало соблазн, но своё честное имя грек ценил гораздо дороже тех денариев, а порой и ауреусов, которыми бы мог поживиться злоупотреби он этим доверием. Себя грек считал свободным от алчности, а увидев эту же свободу в Пилате был удивлён. Оказалось, что бывают исключения и в римлянах, не все, значит, подвержены жажде наживы и не все рабы удовольствий. В конце - концов удивление было побеждено уважением. Они долго присматривались друг к другу. Пилат, допустив Димитрия к своему столу, не впускал его ни в свои мысли, ни в свои воспоминания. Димитрий воспринимал всё как должное, и не вторгался ни с расспросами, ни с вопросами к своему патрону. Их застольные, да и не застольные, беседы текли всегда по предложенной Пилатом теме и касались чего угодно, но не затрагивали ни прошлого Пилата, ни настоящего. Во всяком случае так было до вчерашнего дня. Присланный Клавдией дорожный сундук со свитками, а в большей степени письмо о событиях в Риме, всколыхнуло в старике что то давнее и тёмное. Это давнее и тёмное, лежавшее где то глубоко-глубоко в его сердце и памяти, вдруг потребовало выхода наружу даже, может быть, вопреки и желанию Пилата. Их вчерашний ужин и нечаянные откровения старика очень заинтриговали Димитрия. Он никогда не видел его в таком нервном, возбуждённом состоянии духа. Да и свиток с упоминанием госпожи, и какой то сон, сыгравший злосчастную роль в судьбе и старика и его жены. Всё это было загадочно и потому любопытно. - Вчера ты мне сказал о встрече, которая изменила не только твою жизнь, но даже и мысли... - осторожно начал Димитрий, - может ты расскажешь об этом? -Да, одна встреча... - повторил старик, - одна из многих моих встреч...Ты видел царей? - вдруг спросил он, повернувшись к греку. - Царей? - в замешательстве переспросил Димитрий, - а разве они существуют сейчас? По моему, ныне царствует один римский император... - Существуют - усмехнулся старик, - я их повидал не мало. И в каждом из них я не увидел царя, а увидел раба... знаешь, Димитрий, рабская сущность ведь не скроется ни тогой, ни царской диадемой.- Пилат осадил жеребца, всё порывающегося вновь перейти в галоп. - Лишь однажды за свою жизнь я видел настоящего царя, - продолжил он, - но он был в одежде простолюдина... а потом, истины ради, мои воины одели его в багряницу...Как давно это было... разве мог я предположить, что всё происшедшее тогда, в Иудее, будет иметь значение ныне даже для Рима. Старик помолчал и несколько минут они ехали молча. - Всё это началось в 778 году, при Тиберии, он уже 11 год правил государством, а мне было 35 лет тогда. Возраст достаточно зрелый, но вызревал он в военных лагерях и сражениях. Я был воин от совершеннолетия моего. К 35 годам я дослужился до трибунской должности, но это не было пределом моих устремлений. Я был тщеславен и мечтал, рано или поздно, надеть сенаторскую тогу. Это виделось мне вершиной моих устремлений, но было одно препятствие - сенаторский ценз. Требовался ежегодный доход в 1 миллион сестерций. Я не был в родстве со знаменитыми и сильными. Род наш незначителен, и главное богатство - достоинство всадника, и верность римскому государству, мы хранили честно, но этого было мало. Я не знаю, как бы сложилась моя судьба иди всё своим чередом. Наверное, вышел бы в отставку, поселился бы в Риме и стал домогаться магистратур и должностей, как тысячи других ветеранов. Но вмешался случай. Не знаю, назвать его счастливым, или наоборот - злосчастным. Однажды преторианец появился у моей палатки и передал приказ Тиберия явиться в Рим. Это было неожиданно и тревожно. Тиберий тогда раскрыл заговор Сеяна и карал направо и налево не жалея даже родственников. Я был чист от всего, но безумие и жестокость уже вполне овладели сердцем принцепса, а его природная подозрительность во всех видела только врагов... - Ты лично знал императора? - воспользовавшись паузой в рассказе спросил грек. - Война свела нас однажды... - Пилат усмехнулся. - Это произошло на Рейне, ещё при Августе. Тиберий с Германиком делили проконсульскую власть над легионами. В тот год полномочия полководца принял Тиберий, а Германик вернулся в Рим отозванный Августом. Тиберий, как полководец, был очень осторожен и предусмотрителен. Да и война была непростой, нам противостоял Арминий, противник коварный и уже испытавший радость победы над нами. Это возвысило их дух и спесь, но и нас научило осмотрительности. Тиберий не предпринимал никаких действий не собрав военный совет и не выслушав всех. На совет приглашались трибуны легионов и центурионы первых центурий. Наш лагерь располагался почти в центре Германии, у реки Лупии, враг был недалеко и каждый раз, после совета, Тиберий в окружении свиты обходил укрепления, проверял посты и назначал пароли. Я оказался там совершенно случайно. Днём со своей декурией я производил разведку окрестностей и меня в первый раз тогда вызвали в совет... Как удалось этому германцу пробраться в лагерь так и осталось неизвестным. Ни пытка, ни увещания не развязали ему язык. Он как то неприметно влился в свиту императора и пробился почти что к нему. Его заметил я. Меня привлекли его бегающие глаза. Он буквально впивался ими в лицо каждого, как бы пытаясь угадать, кто же здесь полководец. Тиберий ни чем не выделялся из свиты. Даже плащ был на нём обыкновенный, солдатский, это и вызывало растерянность варвара. В конце - концов он схватился рукой за меч, но опять отпустил рукоятку, а в следующий момент я перехватил его руку. Он начал вырываться, но тут его уже схватили и другие. Под пыткой он признался, что задумал убить Тиберия и с этой целью проник в лагерь. Его казнили, а я удостоился почести от полководца, из декуриона возвысился до командира турмы, и стал едва ли не доверенным лицом префекта конницы. Им был тогда Валлей Патеркул. Вот такое начало моей военной карьеры. Мне тогда было всего 20 лет... Пилат замолчал на несколько минут и Димитрию показалось, что предавшись воспоминаниям он, как будто вновь ушёл в те далёкие времена. Конь почувствовал ослабление узды и вновь попытался перейти в рысь, но старик резко осадил его и продолжил свой рассказ. - Так я оказал услугу императору, но с тех пор прошло почти 15 лет...и вот этот приказ и срочное возвращение в Рим, тем более тревожное, что всюду, от моей палатки и до дворца, меня сопровождал привезший приказ преторианец. Но все мои опасения оказались пустыми. Тиберий принял меня ласково и даже, можно сказать, по дружески. Я не обольстился и с должным почтением вёл себя, выказывая все знаки покорности и уважения. Он предложил мне должность префекта Иудеи. На тот момент её занимал Грат, но Тиберий отзывал в Рим и Грата и наместника всей провинции Сирии Сатурнина. Вместо Сатурнина Тиберий назначил Элию Ламия, но, как я понял, править провинцией он собирался из Рима. Таким образом, моё назначение префектом, де факто, делало меня и наместником Сирии и префектом Иудеи. Это всё больше походило на сон, чем на явь. Мои мечты обретали реальность осуществления и с достижением ценза и фактически, ещё не будучи сенатором, я был поставлен этим назначением наравне с ними...мне дан был месяц на сборы. Я заикнулся о жене, мне было милостиво разрешено взять её с собой, хотя Сенат и вынес постановление о запрете жёнам сопровождать своих мужей - наместников провинций...Вот так я оказался в Иудее...Вернее сказать - оказались в Иудее мы с Кладией. На долгие 10 лет эта страна стала нашим приютом...Ты даже не можешь представить себе как я возненавидел её за это время! Но там же и произошла эта встреча, заставившая меня задуматься о вещах, о которых я бы никогда не помыслил в Риме... Дорога, змеящаяся по склонам холмов, вывела их на утёс с развалинами башни. Дальше, к бухте, шёл довольно крутой спуск. Они остановили коней у края развалин. Пилат молчал и было видно, что рассказывать дальше он не хочет. Вдыхая несравнимый ни с чем солоновато - пряный запах, рождаемый морем, ветром и прибрежным песком, он смотрел на водную гладь ласкаемую лёгким западным бризом и лениво накатывающуюся на песчаный берег. - Вернись в имение - сказал он, - и не забывай - мы ждём Клавдию. Димитрий кивнул и повернув коня пустил его рысью. Старик проводил его взглядом и когда он исчез за поворотом пришпорил жеребца направляя его к бухте. Тот давно уже ждал этой команды и рванул к спуску. У пристани Пилат слез с коня и снял седло, положив его на доски пирса. Затем, раздевшись, он взял жеребца за узду, и введя в море по грудь, принялся обтирать его губкой. Старик делал это неспешно и даже с удовольствием. Жеребец фыркал и перебирая ногами покорно принимал заботу своего хозяина. А Пилат, под впечатлением своих же воспоминаний, поведанных Димитрию, вновь победил время и ушёл на 40 лет в прошлое. Он был на побережье Кесариии, у Яффы, куда каждое утро выезжал на своём верном старом Блезе и купал его. Это был конь его молодости, прошедший с ним рейнский поход и спасший ему жизнь, когда он чуть не утонул в водах Океана. Он забрал его и в Иудею, хотя конь уже был стар. Но как бросить того, с кем почти что сроднился, и кому доверял свою жизнь? Надо быть совсем без сердца, или с сердцем каменным. Он и умер в Иудее и Пилат сжёг его останки почтив его едва ли не как человека. После Блеза были другие, но лучше и ближе не было никого. Порой даже воспоминание о нём вызывали слёзы и скорбь в сердце. Может это и есть любовь? Любовь же не может быть только к людям? О чём говорит она...может всё же и я мог любить, а как иначе объяснить ту горечь, какую я пережил после смерти коня... Жеребец, как будто прочтя мысли старика, изогнул шею и нежно губами прикоснулся к его плечу. Пилат поднял голову и встретился глазами с конем. - Ты молод, а я стар, - сказал старик, поглаживая его, - а когда то я был молод, а ты стар. Ты ушёл, а я остался. Теперь мой черед скоро уйти, а тебе остаться. Не бойся я поручу тебя достойному человеку...он будет заботиться о тебе...и... любить Жеребец насторожил уши и внимательно слушал, а Пилат и не сомневался в том, что конь понимает каждое его слово. Ему вдруг стало так грустно и тоскливо, что даже заболело сердце, и глаза начали наполняться слезами. - Что со мной - прошептал он, оборачиваясь и оглядывая берег, ему было стыдно и за слёзы и за эту грусть. Пилат зачерпнул горсть воды и умыл лицо. Жеребец тоже почувствовал невидимую волну грусти, накрывшую хозяина, и коротко и тревожно заржал. Пилат ещё раз умыл лицо и погладив жеребца пошёл к берегу. Конь, почувствовав свободу, в несколько прыжков, рассекая воду стеною брызг, выскочил на берег и завалившись на спину катался с бока на бок в золотисто - белом песке. Пилат сел на край пирса и наблюдал за игрой коня. « Если и есть любовь в этом мире, - думал старик, - то вот, она в них. Они нас любят...просто любят, умирают за нас, тоскуют без нас, ждут нас и радуются, когда видят нас. Выходит, они выше нас...они умеют любить и живут ею, а мы - люди, отвергли её, то есть, получается, стали ниже животных... Да, логика неумолима...» Старик тихо свистнул. Жеребец насторожил уши и вскочил. « Клавдия, как мне кажется, об этом и пишет...и этот царь иудейский приходил напомнить об этом...что нам надо возвращать то, что мы отвергли...и становиться людьми...а как? Он только напомнил об этом, и его свои же и растерзали... Как можно быть Человеком, когда вокруг все живут, как скоты...даже нет, и скоты так не живут, скорее, как волки... прав Плавт - человек человеку - волк! Но, тем не менее, учение Праведника находит отклик в сердцах. Видно, всё же, желание быть Человеком привлекает многих, даже несмотря на угрозу смерти...хотя, казалось бы, какая разница умереть волком, или человеком? Всё идёт в прах, или раздача душ? Или царство в котором он Царь? Да, что же есть истина...» Даже не обсохнув на солнце старик быстро оделся, и аккуратно очистив круп жеребца от песка оседлал его. Подведя коня под начало пирса он довольно ловко уселся в седло и жеребец повёз его в усадьбу, где старика ждал первый завтрак, а после него стиль с дощечками и сундук со свитками. Со стороны моря дул довольно свежий бриз и в тени холмов старику стало довольно таки зябко. Он несколько раз глубоко вдохнул задерживая дыхание и с силой выдыхая воздух из лёгких. Этим он пытался согреться и унять дрожь. Подобному способу согревания он научился ещё во время германского похода. Тогда его легион попал под прилив на берегу Океана, и они оказались по грудь в воде, без возможности выбраться на берег и обогреться огнём. Дыхание уняло дрожь, но озноб не проходил. Пилат пришпорил коня и послал его в галоп. Бешеная скачка согрела его и вернула бодрость. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Утренняя прогулка, а в особенности купание коня, отнюдь не прибавили сил старику, хотя и взбодрили свежестью моря и яркостью воспоминаний. А завтрак, по своей неприхотливости, более подходящий для простолюдина, чем для римского аристократа, и вовсе расслабил до сонливости. Пилат попытался было побороть одолевавшую его члены истому, и перебраться к своему столу и дощечкам, но оставил эту мысль, и подложив под голову подушку прилёг тут же, на триклинии. Прикрыв глаза он впал в полудрёму, когда сознание не уходит во власть сна, а балансирует на границе между явью и сном. Он слышал как раб убирал со стола остатки завтрака, до его слуха доносились звуки дневной суеты челяди и звуки жизни окружающей виллу природы. Они были ненавязчивы и не раздражающи, а порой, смешиваясь между собой, превращались в его воображении в какое то видение, то ли ателланы, то ли трагедии, разыгрываемой где то совсем рядом с ним, а он никак не может ни увидеть, ни понять происходящее на невидимом просцениуме, и ищет как пробраться к нему, а везде стена. А звуки за ней. Этот бесплодный поиск Пилатом входа в его полусонное видение был прерван совершенно неожиданно. Голос, нежный и тихий, как дуновение ветерка, или как взмах крыльев ангела, позвал его: «Понтий, пиши. Понтий, пиши.». Старик вздрогнул и вырвался из объятий уже готового его усыпить Морфея. Несколько секунд он лежал пытаясь вспомнить видение, но оставался только голос угасающим эхом повторявший всё те же слова. Это было удивительно и даже страшно. Он встал и освежив лицо из чаши для омывания пошёл к своему столу. Через несколько минут он уже раскрыл таблички и перечитывал последние предложения своих воспоминаний: «...Об этом думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело. Оно было наполнено другим». - Гордыней и чванством... - проговорил старик, - но об этом я расскажу попозже. Взяв стиль он пересмотрел таблички и выбрав несколько принялся за работу.
« Грат ждал меня на пространной прибрежной площади оцепленной центурией гастатов. С ним находились трибуны легиона расквартированного в провинции и центурионы первых центурий. После приветствий легионеров и представления меня трибунам была подана квадрига и в сопровождении турмы мы двинулись в резиденцию префекта расположившуюся в удобном и прекрасном дворце. Стоит немного рассказать и о Грате. Он передал мне Иудею, и многое из того, что он посеял там, мне пришлось жать. Ни одна смута не омрачила его, более чем десяти летнюю, префектуру. Все своё искусство управления он приложил к этой стране. Где страхом, где подкупом, а где хитростью он утверждал владычество Рима, и как мог насаждал ростки цивилизованности среди этого варварского племени. Правда, справедливость надо отдать и их царю, деду нынешних правителей. Всю свою власть, и их страх пред ним, употребил он на то, чтобы научить свой народ радостям цивилизации. Не только в Цезарее, но и в других городах страны, и даже в столице он строил театры и стадионы. Несмотря на яростное сопротивление жрецов он ввёл игры на греческий манер, посвятив их Августу. Гладиаторские бои и конные ристалища, состязания борцов и греческие трагедии вторглись, благодаря ему, в жизнь иудеев, привнеся с собой утонченность истинной культуры и ослабляя их фанатизм, так присущий всем варварским племенам. Грат стремился продолжать его дело. Он привлёк на сторону Рима немало местной знати, тем самым внеся раскол в их ряды, и поколебав их фанатичное единство в преданности их божеству. Даже в среде самых непримиримых и непокорных наших врагов Грат сумел найти друзей Рима. Дружба эта питалась нашим золотом, но мы не искали их верности, а нуждались в их ушах и глазах там, где ненависть к нам была жизненной силой. Какой все же неодолимой властью обладает чеканный металл, если он заставляет одних – предавать свои святыни, других делает клятвопреступниками, третьих – убийцами. И насколько все же ничтожен и слаб человек если ради обладания им преступает божественные и человеческие законы. За свою префектуру Грат сменил четырёх иудейских верховных жрецов, а пятый – Иосиф Каиафа, был утверждён им незадолго до моего прибытия в Цезарею. Назначая и низлагая их Грат, как я понял, преследовал две цели, коих с успехом и достиг. Меняя жрецов через малое время он не давал им возможности утвердить свою власть над толпой, но в то же время каждый из них, видя шаткость своего положения, готов был платить ему мзду. И тем большую, чем на больший срок хотел обладать саном великого понтифика. Каиафа был последним и, как выяснилось впоследствии, белоснежное одеяние верховного жреца обошлось ему в 100000 денариев. Одно из достоинств Грата, как префекта, заключалось в том, что он, ставя интересы Рима на первое место, умудрялся извлечь из этого главную пользу для себя лично. Мне так никогда и не удалось достичь подобного. Но Каиафа, с лихвой вернув свои денарии, оказался хитрее и Грата и меня. Ибо прельстив нас золотом, и откупаясь каждый год от нашей алчности, не терял времени даром и сумел сплотить вокруг себя всех тех, кто питал к нам неприязнь. Впоследствии его власть проявилась вполне, но об этом после. Тогда же наша беседа затянулась далеко за полночь. Несмотря на усталость я с интересом и вниманием слушал его. Он был искренен в желании открыть мне суть иудейских законов и традиций, но очень сдержан и осторожен когда речь заходила о делах в Риме. Вероятно, и до Иудеи доходили слухи о безумствующем в злодеяниях Тиберии. Да и кто тогда мог быть уверен за свою жизнь? Нравы соответствовали времени, и человек воистину был волком для себе подобных. Наверняка и Грат не доверял мне, боясь, что результатом нашей беседы может оказаться донос, посланный во след ему, в Рим. На следующий день после нашей беседы он отбыл в Италию. Что ждало его в Риме, милость Тиберия и сенаторская тога, или крючья и Гемонии? Я был в более выгодном положении, ибо моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности...». Здесь труд старика был прерван появившемся в атриуме Димитрии. Грек, увидев недовольную гримасу Пилата, в нерешительности остановился и хотел было уйти, но Пилат махнул ему рукой, предлагая подойти. - Ты опять по поводу продажи урожая? - спросил он, пробегая глазами последние написанные строки. - Нет, это я решу сам - ответил грек.- У меня есть свободное время и я хотел бы потратить его на чтение свитка...Если ты дашь мне его - добавил он. Пилат оторвался от табличек и посмотрел на грека. - А мне показалось, что твой интерес ко всему этому более праздный, чем истинный - сказал он, - так, больше для поддержания беседы, или удовлетворения любопытства. Я, наверное, заблуждаюсь? - Ты не веришь людям - посмотрев в глаза старику ответил грек. - Видишь в людях только лицемерие и фальшь. Пилат усмехнулся, но промолчал и встав направился к шкафу. Достав свиток он положил его на стол. - Возьми и прочти - сказал он садясь в кресло. - Прости, если я тебя обидел своими словами, я и вправду невысокого мнения о людях, опыт и наблюдение сделали меня таким. Извини - повторил он. - Опыт и наблюдение - хорошие учителя - согласно кивнул Димитрий. - Вот и я, имея некоторый опыт жизни, и наблюдая за её перипетиями хочу понять, как ты - римский аристократ, презрел и отверг и своё происхождение, и знатность, и карьеру, и уважение общества и славу гражданскую или воинскую. То есть всё то, ради чего и стоит жить. А ты удалился в эту глушь и живёшь какой то совершенно чужой и непонятной жизнью. Сенаторы для тебя нечестивцы, жизнь Рима с её развлечениями и удовольствиями - грязь. Общественное служение - ложь и бессмыслица. А в чём же правда и смысл твоей жизни? Для меня загадка... во всяком случае пока ещё загадка. Которую я и хочу разгадать. Может быть, свиток поможет мне в этом... Пилат выслушал этот, вырвавшийся наружу, крик души своего прокуратора бесстрастно. - Иди, читай - сказал он, когда Димитрий замолчал. - Может быть и поможет. Вечером, за ужином, поделишься со мной своими впечатлениями... Грек несколько секунд смотрел на старика, затем взял свиток и ушёл. Дождавшись его ухода Пилат встал и прошёлся несколько раз вдоль бассейна. « Как он там сказал, для него загадка в чём правда и смысл моей жизни...он, видишь ли, ищет ответ... А я ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина...Кто же из нас раньше найдёт ответ? Да и неужели стоит тратить жизнь на всякие скотские удовольствия, или на достижение почёта толпы, которая сегодня тебя славит, а завтра хулит? Или правдами и неправдами копить и стяжать, чтобы потом твои же наследники возненавидели друг друга из-за дележа, или всё заберёт цезарь. Это недостойно и мерзко, хотя все так и живут. Значит ты безумец, Пилат! Или же наоборот, безумцы они, что может быть важнее для человека, чем найти ответ на вопрос: для чего ты родился и пришёл в этот мир? Он это знал! А я до сих пор не знаю, а миллионы и не хотят этого знать...Ну и что? В своём незнании они и счастливы, а ты в своём познании в их же глазах - безумец! Димитрий фактически это и сказал...и сбил меня...». Старик недовольно скривился и вернулся к своему столу. Усевшись в кресло, он взял стиль и вновь принялся за свой труд. «Моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности... Впоследствии я узнал, что по возвращении в Рим Грат был привлечён к суду по выдвинутому иудеями обвинению в вымогательствах и взятках. Оправдан сенатом, и удалившись в своё альбанское поместье жил там некоторое время в праздности и разврате. После же того, как Тиберий удалился на Капри вернулся в Рим». « Зачем я это пишу... - прошептал старик, откинувшись в кресле, - какое кому дело до Грата и его судьбы. Речь же совершенно не о нём». Он развернул стиль и плоским концом аккуратно загладил написанное до слов - «...а его в неизвестности». И начал свою историю вновь: «Первые же мои шаги в Иудее встретили ярое и упрямое противодействие со стороны их жречества, и вызвали в моём сердце стойкое и с годами всё увеличивающееся презрение и отвращение к ним. За несколько дней до моего отбытия я был вызван во дворец. Во время нашей беседы Тиберий настоятельно просил меня проявить усердие не только в своевременном и полном сборе податей и налогов в провинции, но и о подобающем величию Рима почтении, как к власти императора, так и к его изображениям со стороны туземного населения провинции. «Всякое оскорбление величества должно караться смертью» сказал цезарь. Я точно следовал указаниям принцепса. Так, в канун какого то иудейского праздника, обещавшего большое сборище народа в их столице, я приказал трибуну легиона взять три когорты и походным маршем войти в столицу с сигнами и штандартом императора. Это вызвало ярость их жрецов и едва не привело к кровопролитию. Они собрали толпу в несколько сотен человек и направили её ко мне. Этот сброд пришёл в Кесарию и усевшись перед моим дворцом начал вопить и посыпать пылью свои головы. Тогда я ещё не понимал их языка и пришлось призвать толмача. Я нанял его по прибытию в провинцию для занятий и обучения иудейскому языку Клавдии и меня. В тот день он занимался с ней и явился по первому зову. Они требовали убрать императорский штандарт и значки легиона, ссылаясь на их закон и запрет их божества на изображения людей, зверей и птиц. Я сказал им, что они чисты перед своим божеством, ибо штандарт и сигны не их рук дело, а святыни римлян. Пусть божество гневается на нас, а они невинны. Но толпа ещё сильнее стала кричать и даже угрожать смертью нам. Это раздражило меня. Я дал знак трибуну и весь этот орущий и визжащий сброд был окружён тройной цепью воинов с готовыми к сражению мечами. Увидя блеснувшие клинки толпа онемела, но в следующий момент все они бросились на землю и замерли. Я был удивлён и спросил толмача, что это значит. Он обратился к ним и один из лежащих, вероятно заводила всего этого, прокричал, что они все готовы умереть, но не допустить нарушения их закона. Моё раздражение сменилось гневом и я был готов дать команду казнить этого вожака в устрашение прочим. От этого безрассудства меня спасла Клавдия. Она пришла вслед за толмачом и наблюдала за всем происходящим из колоннады дворца. «Не стоит начинать наше пребывание здесь с кровопролития - шепнула она подойдя ко мне, - сделай по их просьбе, раз они так ревностны в служении своим богам». Честно говоря, меня тоже тогда впечатлила эта их преданность божеству и я дал указание вывести когорты из столицы. Впоследствии я понял, это была первая комедия, или скорее трагедия, разыгранная Каиафой. Поддайся я тогда гневу и неизвестно чем бы закончилась моя префектура. Он и впоследствии не упускал ни одной возможности противостать мне и в течение всего моего пребывания в Иудее строил козни. Поначалу, особенно после вышеописанного мною случая, я принимал за чистую монету их богопочитание и даже восхищался блеском их обрядов и педантичностью их исполнения. Но, как оказалось, всё это было только внешней формой, за ослепительным блеском и показным благочестием скрывалась хищная и ненасытимая алчность и безмерная гордыня. А чтобы разглядеть суть за яркой мишурой мне потребовалось время». Надо сказать, что облечь образы своих воспоминаний в слова не так то и просто. Читающий думает, что буквы, превращающиеся в слова на восковом поле таблички, или на пергаменте, просто и легко нанизываются на нить повествования, и потому кружевная вязь предложений так ярко вызывает в воображении читателя образ мыслей написавшего. Но это не совсем так. Взяв стиль и таблички Пилат на долгие часы уходил в себя. Он писал, заглаживал написанное, вновь писал. Замирал на минуты в своём кресле или вставал и ходил по атриуму скрестив руки за спиной. Вновь садился и писал, вновь заглаживал, перечитывал написанное, кривился или задумывался отыскивая в закоулках памяти осколки событий погребённых почти 40-летней жизненной суетой. И, что самое удивительное, все эти осколки находились и складывались в какое то чудесное зеркало в котором он видел себя самого, но совсем иного. Так, вспоминая и описывая это своё первое столкновение с иудеями, он почувствовал даже некую досаду на себя того. « По справедливости рассудить - думал он, - это было безрассудно с моей стороны. Я действовал в заносчивости, как юнец, а не как 37 - летний муж. А что мной руководило? Гордость? Да, гордыня и чванство! Мы -римляне - повелители мира, все остальные - варвары и рабы... а ведь я был готов и к кровопролитию тогда...если бы не Клавдия Каиафа переиграл бы меня, как мальчишку... поднял бы бунт и тут же послал бы донос в Рим обвинив меня в беззаконии и убийстве невинных. Да, вспоминать даже стыдно... но это был я. А Кладия... ей тогда было каких то 19 лет. И откуда в ней уже тогда рассудительность и мудрость каковой не найти и у более старших...и у тебя тогда не нашлось». Таким самоуничижительным выводом Пилат обрубил нить своих воспоминаний. А пока он предавался им, и переводил их на таблички, прошла большая половина дня. Солнце перевалилось через зенит и медленно двинулось к своему ночному пристанищу на другой стороне земли. В это же самое время, за сто двадцать миль от имения, в Риме, в доме Клавдии Прокулы, готовилась повозка на которой хозяйка собиралась покинуть столицу. Вернее сказать, повозка была уже готова. Вещи уложены, даны последние указания по присмотру за домом рабыням, и оставалось только дождаться заката. В дневное время, как известно, повозкам было запрещено передвигаться по улицам Вечного города. ХВОСТАТАЯ ЗВЕЗДА По мере того, как Гелиос, на своей сияющей колеснице, уходил всё дальше на запад по проторённой за миллиарды лет колее, замирала и жизнь в Великом городе. Пустели улицы, закрывались лавки и торговые ряды, муниципальные рабы зажигали уличные факела, ночная стража занимала свои караулы. Одним словом, законопослушная и добропорядочная часть горожан готовилась к вечернему отдыху переходящему постепенно в ночной сонный покой. Те, которые обеспечивали ночной порядок, выполняли свои обязанности в каждой городской трибе. Но была ещё и другая часть римских горожан. Для этих жизнь только и начиналась вместе с уходом солнца и наступлением тьмы. Эти сыны и дочери ночи принадлежали к самым разным сословиям. Рабы и бывшие рабы, через пощёчину получившие свободу. Господа, по спискам цензоров, но уже давно рабы по своей природе, обесчещенные своими пороками и отдавшиеся им в рабство. И господа только начинающие свой путь к рабству, предпочитавшие ночной и тайный разврат доброму имени римского гражданина. Вся эта чернь выползала из всевозможных щелей Рима и мелкими ручейками стекалась к Субуре или к Мульвиеву мосту в поисках развлечений, наслаждений, приобретений, мошенничества, воровства и всего прочего, чего обычно ищут ночами. Прошло всего полтора месяца со страшного пожара, уничтожившего почти треть Рима. Ещё не были до конца разобраны завалы и пепелища. Не извлечены и не преданы огню тела несчастных, разлагающиеся под сентябрьским солнцем, и поедаемые червями и бродячими псами. Ещё стоял тяжёлый и отвратительный запах горелого мяса вперемежку с зловонием гниющего. Но, как всегда и бывает, беда не учит ничему, и, обычно, забывается быстро теми, кого она миновала. Жизнь продолжается во всей своей, как положительной, так и отрицательной ипостаси. Даже наоборот, те, кого миновала беда, благодарят богов за их милость, и с ещё большей ненасытимостью предаются удовольствиям жизни, зная, что завтра и их может постигнуть гнев богов, а тогда уже не будет возможности ни совокупляться, ни упиваться, ни пользоваться стяжаниями, ни хвалиться своим положением среди себе подобных. Только вечная скорбь в мрачном и преисполненном тоски царстве Плутона. Так что, будем есть и пить ибо завтра, возможно, умрём и мы. Вероятно, подобным неопровержимым аргументом и руководствуются любители ночных развлечений не только в Риме, но и во всех городах империи. Но когда последние лучи колесницы солнечного бога исчезли за горизонтом, и небо покрылось сияющей звёздной пылью, весь ночной Рим замер в волнении и даже ужасе. Между Кастором и Поллуксом, как будто брошенная уходящим Гелиосом, повисла огненным копьём хвостатая звезда. Что на этот раз боги предвещали Вечному Городу? Какие бедствия или, наоборот, удачи? Ведь не прошло ещё и четырёх лет, как подобная же звезда пронеслась над Римом. Что же тогда принесла она? Самые дотошные вспоминали, что звезда появилась через месяц после убийства Нероном Агриппины. Другим вспоминалось восстание Боудики и резня римских колоний в Британии. Третьим виделись реки крови казнённых Нероном, стремящимся, по совету астролога Бальбилла, отвести от себя гнев богов жизнями своих жертв. И вот, вновь звезда, а значит опять страх и трепет и скорбь для одних. А для других - жрецов, астрологов, предсказателей и прочих лжецов - возможность поживиться на людских суевериях. К тому же, разве не предвещали и другие знамения приближающихся ужасов и бед? А младенцы с двумя головами найденные на улице, возле Большого цирка. А телёнок родившийся с головой приросшей к ноге? Всё это не к добру, ох как не к добру. Всё это, наверняка, и предупреждало и о пожаре и о гневе богов за нечестие этих человеконенавистников из секты христовщиков. И вот, их казнили и, кажется, полностью искоренили их зловредное учение, а опять звезда...Чем же теперь загладить гнев богов, и что они придумали для римлян на этот раз? Подобные мысли, как рой мошкары, тут же опутали головы не только ночной черни, но и отцов - сенаторов, и декурионов триб, и рабов и проникли даже в преторианский лагерь. Ведь что бы не говорили астрологи и прозорливцы, все в Риме знают, что хвостатые звёзды возвещают смерть цезарей. Но говорить об этом вслух, значит накликать смерть на себя самого. В Риме знали и то, что цезари могут отвести от себя приговор богов только одним - предать на смерть вместо себя других. Именно об этом и задумался глядя на зловеще висевшую над горизонтом комету Нерон. Ещё задолго до заката он со своими ближайшими соучастниками в разврате и преступлениях, прибыл к Тигеллину и уже третий час они разгорячали себя вином и развлекались с обслуживающими их нагими блудницами, собранными Тигеллином из лучших римских лупанариев. Но появившаяся после заката звезда своей неожиданностью и яркостью как то сразу погасила и их разгорячённую похоть и весёлую пьяную разнузданность. Женщинам было приказано удалиться и ждать когда их позовут вновь. И Нерон и его собутыльники как то сразу притихли и задумались. Разве что Спор был равнодушен и спокоен. «Ну несёт звезда беду или только предвещает её, а его это как касается? Он ни цезарь, ни сенатор, ни начальник преторианцев, как Тигеллин, ни казначей, как Фаон, и даже не секретарь цезаря, как Эпафродит. Он, всего - навсего, евнух, наложник цезаря. Пусть даже если и не откупится от гнева богов Нерон, и зарежут его какие то заговорщики, придёт другой принцепс и тоже будет нуждаться в моей красоте и нежности...- в полупьяном умиротворении, думал он, разглядывая из под накладных ресниц небесную гостью. – Да и чего бояться цезарю? Дельфийский бог в своём оракуле сказал ему «бояться 73-его года», а сейчас цезарю всего 27... а мне 19, у нас ещё целая жизнь впереди...». Его мысли были прерваны кинутым в него Нероном яблоком. Он жеманно, как бы в испуге, взмахнул руками в браслетах и кольцах и посмотрел на цезаря. - Что скажешь, Спор? - кивнул на звезду Нерон. Головы всех повернулись в сторону Спора и четыре пары глаз уставились на евнуха. Он был самым молодым среди них, и, наверное, самым глупым, но Нерон, то ли ради насмешки, то ли по каким то своим, ведомым только ему, причинам, всегда спрашивал мнение своей особенной «жены». - Она прекрасна... - томно проворковал евнух, - а красоты не стоит бояться, ею надо восхищаться. Три пары глаз со Спора переметнулись на Нерона. Цезарь в оцепенении сверлил своими серыми, как бы остекленевшими, глазами Спора. В такие моменты казалось, что глаза цезаря вот- вот вылезут из орбит, а их неподвижность вызывала почти панический ужас у тех, кто впервые видел задумавшегося о чём то Нерона. Спор знал эту особенность своего мужа и добавил: «Думаю тебе не стоит беспокоиться, вспомни оракул Апполона Дельфийского, а до 73-его года тебе ещё далеко...» - Утешил и ободрил! - в глазах Нерона мелькнула какая то еле заметная искорка вернувшая им осмысленность и жизнь. - А ты что думаешь, мой верный Гай. Теперь глаза всех обратились на Тигеллина. Если Спор был самым молодым, то Тигеллин был самым старшим. Ему было уже за 50, но ни пожилые года, ни неудержимый разврат которому он предался с самой ранней юности, а злые языки в Риме утверждали, что и Нерон результат его прелюбодейной связи с юной Агриппиной, ни изощрённое коварство и подлость, ни сколько не подточили его сил. Во всех затеях цезаря, от организации самых низменных и чудовищных удовольствий, до придумывания казней и осуществления их, не было у принцепса более умелого в разврате и стойкого в кровожадности холуя. Хотя, порой казалось, что холуй даже соревнуется с Нероном в кровожадности и похотливости. Подобных соперников Нерон не только терпел, но и всячески благоволил к ним. - Позволю себе не согласиться с нашим юным и прекрасным Спором - начал Тигеллин. - Красота, конечно, достойна восхищения, но порой за её притягательностью скрывается коварство и даже заговоры. Но, этой звездой боги показывают тебе, цезарь, своё благоволение... ты искоренил эту, человеконенавистническую иудейскую секту, распространявшую своё зловредное учение среди римских граждан. Твой гений восстановит город в новом блеске могущества и красоты, и это уже не будет Рим, а будет новая столица мира - Нерополь, ты воплотишь свою мечту о дворце, который станет новым чудом света, а твоё имя прославится в народах и в веках... Его тирада была прервана Нероном. - Всё это так, мой милый Гай, но нужны деньги! Миллиарды сестерций, сотни и даже тысячи талантов золота и серебра...кто мне их даст? Может эта звезда? Он посмотрел на комету и взяв кубок отхлебнул из него. Все молчали зная, что когда Нерон начинал размышлять вслух, он не терпел чтобы кто то перебивал его. - А может звезда предупреждает меня об опасности? Все эти псы - сенаторы ненавидят меня и только и желают моей смерти...народ меня любит, а вся эта сволочь из сената...я знаю... Нерон покачал головой и погрозил кулаком звезде. - Все хотят властвовать! Заговоры и козни сопровождают меня постоянно. То родная мать плела интриги, то брат, то жена... Нерон входил в какой то экстаз. Его голос дрожал от волнения, а на глазах, серых и мертвенных, даже появились слёзы. Он повернулся к Тигеллину - Я просто чувствую опасность, боги предупреждают меня, ты помнишь ту шлюху, на которую донёс мой наварх, что она вовлекала его в заговор против меня? - Да, цезарь - в замешательстве ответил Тигеллин, - но ты сам знаешь, что донос не подтвердился, нет ни свидетелей, ни доказательств. Я повелел держать её пока в заключении... - Подвергни её пытке, я уверен она расскажет много интересного...я думаю там будут замешаны знатнейшие и состоятельные мерзавцы...Мы их всех выведем на чистую воду, а имущество конфискуем в казну. Я даже уверен, если ты хорошо поищешь, то найдутся и рабы знающие о заговорах своих хозяев... Тигеллин внимательно слушал и согласно кивал. «Ловко придумано...- думал он глядя на Нерона, - почему бы и в самом деле не организовать заговор среди этих чванящихся своим происхождением и знатностью патрициев. Они осторожны в речах, но при правильном подходе всё равно сболтнут что нибудь, а там и потянется ниточка...Надо только не ошибиться...они не так просты, и не доверятся первому встречному...кто же поведёт их на убой? А ведь знатный заговор можно организовать и всех этих Сцевинов, Наталов, Пизонов...и этого старого борова лжефилософа тоже сюда нужно будет привязать... Нерон его ненавидит и не упустит возможности расправиться и с ним. У одного его только 400 миллионов...нафилософствовал за свою близость к цезарю». Тигеллин даже скривился от ненависти. У него вызывали ненависть и злобу все, кто хранил своё нравственное достоинство человека и гражданина. Впрочем, даже в этом он подражал Нерону. Тот всегда хвалился своей гнусностью и был убеждён, что все так же гнусны, как и он, но только притворяются и скрывают свои пороки. А он, как свободный римлянин, не нуждается в притворстве, и его страсти являются его достоинствами. Нерон заметил его кривую ухмылку и повторил склонившись к нему: «Хорошо поищи...Тигеллин». Тот согласно закивал головой, выражая полное понимание и ревность в осуществлении высказанного цезарем предложения. Нерон встал с ложа и подошёл к колоннаде окружающей залу. Звезда, встревожившая Рим, висела там же, на небосводе, между Кастором и Поллуксом. «Славлю тебя, о звезда, между небесных огней ярко пролившая свет! Пусть же сиянье твоё Рима врагов всех погубит!». Продекламировал он, протянув к ней руку с чашей вина. Все дружно и восторженно захлопали в ладоши. - Грации, где вы - закричал Нерон выпив чашу и бросив её на стол. Девушки выпорхнули из - за покрывал окружавших пространство с ложами и столом. - Сапфо! Сапфо! - Нерон указал пальцем на одну из них. - Пещера нимф. Ну -ка покажите нам развлечения лесбийских дев... Девушки закружились перед столом сплетаясь между собой в непристойных телодвижениях. Все уставились на них, а Нерон буквально упав на ложе медленно пополз к Спору. Его движение напоминало подкрадывающегося к жертве хищного зверя. «О, дитя, с взглядом девичьим, хочу тебя, ты же глух ко мне: ты не чуешь, что правишь мной, правишь, словно возница» - шептал он с похотливой улыбкой протягивая руки под шелковое платье евнуха. Оргия продолжилась. Хозяин и владыка всего цивилизованного мира, над которым распростёр крылья римский орёл, развлекался со своими друзьями.
КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Когда по всему Риму были зажжены уличные факела, и первая ночная стража начала отсчёт своего караула, из ворот небольшого двухэтажного дома выехала крытая повозка запряжённая парой гнедых коней. Конями правил бородатый плотный мужчина лет 45-ти, в полотняных штанах и плаще с капюшоном. В глубине повозки на подушках среди корзинок со снедью расположилась женщина. Повозка скрипя и покачиваясь медленно тащилась по брусчатке мимо тёмных окон домов и мрачных глыб храмов. Сполохи факелов приветствовали её на перекрёстках, а мрак, густой и липкий, сопровождал в узких, больше похожих на горные ущелья, кривых переулках. Пожар не добрался до этих мест, и ничего здесь не свидетельствовало о пережитом бедствии. Разве что, при сильных порывах австра , доносился приторно - сладкий запах тления и гари. Миновав театр Помпея повозка свернула влево к набережной Тибра. Возница обернулся и посмотрел на свою госпожу. «Бесстрашная женщина - подумал он, - какая другая решилась бы в ночь не только выехать из Рима, но и ехать в одиночестве среди мрака и опасностей, подстерегающих на дороге». Его всегда удивляла и даже восхищала отважная твёрдость этой римской аристократки, ставшей его госпожой не в силу её власти, не по причине её богатства, а в силу её милосердия и доброты. Уже двадцать лет он был рядом с ней и всегда был готов не только защитить её, но и умереть за неё. Когда то она фактически вырвала его из вечной тьмы Аида. Он падал туда, и вновь возвращался, в бреду и в боли, чтобы через некоторое время вновь провалиться, и тьма становилась всё осязаемей и гуще. После побоища на Фуцинском озере, устроенном Клавдием для развлечения римского народа, тысячи гладиаторов были убиты и утонули, тысячи остались калеками и были почтены деревянными мечами, а сотни тяжелораненых были выброшены ланистами на остров Эскулапа, где медленно, или быстро, умирали от зноя, потери крови, голода и равнодушия. Да и в самом деле, деньги за них получены, а тратиться на долгое и дорогостоящее лечение зачем? Именно там Клавдия и нашла его, ещё живого, и выходила и вернула к жизни и даже к свободе. Так он появился в их доме. Когда силы восстановились, а раны напоминали о себе только уродливыми шрамами на груди и животе, Пилат испытал его владение мечом и доверил ему Клавдию. Тогда же он и обрёл новое своё имя - Гай Понтий. Меч и сейчас лежал рядом с ним, под сидением, прикрытый рогожей. Он ощупал его. «Но что такое меч, пусть даже и в руке такого как он? Если по дорогам промышляют целые шайки лихих людей, и они встретятся с ними, то он готов умереть, но что тогда будет с госпожой?». Он даже не хотел думать об этом, и крепче ухватив повод направлял коней по улочкам Города. Вскоре впереди замаячила арка Тиберия и повеяло сыростью от близости Тибра. Они подъехали к мосту Агриппы и остановились у караульного поста. К повозке подошёл солдат. - Куда ты собрался на ночь глядя? - качая головой и разглядывая возницу спросил он. - Госпожа спешит к своему мужу - ответил Гай кивая на повозку. Солдат откинул полог и с любопытством заглянул вовнутрь пытаясь факелом осветить пространство возка. Ему это удалось. Увидев Клавдию он с почтением наклонил голову. - Госпожа может столкнуться с неприятностями, - сказал он, - дороги даже днём не безопасны...Может госпоже стоит переночевать в Городе, здесь рядом, есть харчевня и сдают комнаты... Возница, услышав предложение солдата, повернулся к Клавдии в надежде на её согласие. Но она только поблагодарила солдата за совет. Гай вздохнул, и направил коней на мост. - Видели звезду? - прокричал им вослед солдат кивая головой на небо. Возница остановил коней, и приподнявшись оглянулся в сторону куда указывал солдат. С минуту он разглядывал небесную странницу, огненным копьём повисшую над всем Аппенинским полуостровом. - Взгляни, госпожа, - с тревогой в голосе обратился он к Клавдии, - может стоит последовать совету солдата? Хвостатые звёзды всегда несут беду... - Если кому и стоит бояться, то явно не нам, Гай - откинув полог и посмотрев на небо сказала она. - Пусть боится цезарь... Возница согласно кивнул головой и усевшись поудобней дёрнул поводья направляя коней на мост. Солдат проводил повозку взглядом и вернулся в караулку. Двое его напарников играли в «царя» с азартом бросая кости, и передвигая своих «царей» по расчерченному прямо на плитах полю. - Кому там не спится? - повернувшись к вошедшему спросил один из игроков. - Матрона спешит к своему мужу - ответил солдат усевшись рядом и наблюдая за игрой. - На ночь глядя? Молодая и красивая? - захохотал спрашивающий. - Как моя бабка, но из всадников, а может и из сенаторского звания... - ответил солдат. - И не побоялась выехать в ночь? - передвигая своего «царя» удивился игрок. -Это значит, что ей в Риме опаснее, чем ночью на дороге - вступил в разговор второй игрок. - Может она из этих, которых Нерон объявил вне закона? Надо было тебе её проверить. Он хмуро посмотрел на солдата. - А как ты её проверишь? - возразил тот. - что у неё на лбу написано? По виду римская матрона, из знати, поди проверь её, потом забот не оберёшься... - Глуп ты, они сами сознаются, нужно только спросить: ты - христовщик? И всё! Им нельзя отрекаться от своего бога - с какой то даже злобой ответил второй игрок. Он проигрывал и был раздражён и зол. - Может догнать их? - нерешительно спросил солдат, переводя взгляд с одного на другого. Те ничего не ответили на это предложение. - Да ладно, пусть себе едут. Никакая она не «христовщица», обыкновенная матрона... Те опять промолчали. По правде сказать им было наплевать кто проехал и зачем проехал. Но из-за явно намечающегося проигрыша у одного из игроков закипало раздражение и досада, он и выплеснул её в сторону самого молодого из них. Заставив и его поволноваться и даже испугаться «А вдруг он доложит декуриону о моей оплошности, да ещё и наговорит всяких небылиц. Вот и неприятности... Надо было спросить... она признается! Ну да, так она и призналась, только безумцы признаются так просто в своих преступлениях» - размышлял солдат наблюдая за игрой. Повозка же Клавдии, тем временем, благополучно миновав Тибр, в чёрных водах которого отражались сполохи освещающих мост факелов, выехала на яникульскую дорогу. Клавдия откинулась на подушки и прикрыв глаза зашептала: «Бог всемогущий - срывалось с её губ, - в твоих руках и жизни наши и пути наши. Ты - Защитник наш и от людей лихих, и от всякой беды. И в этой дороге не оставь нас Твоим руководством и охрани от всякого зла. Ради Праведника, которого Ты назвал Сыном Твоим и ради милости Твоей к нам, Его ученикам». Едва она закончила свою молитву как повозка внезапно остановилась. Она открыла глаза и привстала на подушках, вглядываясь в причину остановки. Они стояли на перекрёстке дорог и пропускали двуколку императорской почты, которую сопровождали четыре преторианца. Пропустив их, возница свернул за ними и пристроившись на небольшом расстоянии поехал вслед двуколке. Так, в паре и под охраной, они миновали сады Агриппины и, выбравшись на дорогу в Этрурию, покатили по ней. Ну а пока повозка ведомая парой гнедых, резвостью которых управлял Гай, катит по дороге к имению Пилата мы расскажем немного о прошлом нашей отважной Клавдии Прокулы.
После казни Пилат ещё 5 лет прокураторствовал в Иудее. Она могла вернуться в Рим, но после произошедшего твёрдо решила остаться с ним. Время шло. Так, в Иудее, и пролетели десять лет их совместной жизни. Прибыв туда молодой девятнадцатилетней девушкой она покидала её взрослой женщиной, сумевшей, не смотря ни на что, сохранить в своём сердце свои девические идеалы. Следующие десять лет забрал Рим. Вместе с годами уходила молодость, здоровье и жизнь. Боги не дали им родительских забот. И где то в глубине сердца Клавдия связывала это с приговором и казнью. Её бессильная попытка повлиять на приговор так и оставалась в памяти и совести постоянным укором Пилату и скорбью ей самой. Даже слова Мариам о том, что смерть Праведника была предречена и даже необходима, не устранили ни укор, ни скорбь. Её сердце просто не принимало такого объяснения. Почему лучшие из людей должны умирать, а худшим достаётся власть, богатство, почёт. Она не выказывала этого явно, но Пилат чувствовал это сам, ибо и его память и совесть были обременены подобным же укором. Так, за внешним благополучием всаднической семьи скрывалось внутреннее обособление, которое каждый старался заполнить своим. Пилат, свободно владеющий не только латинским и арамейским, но и греческим языком, большую часть своего времени, по возвращении в Рим, уделял чтению. У него были списки древних иудейских пророков, переведённых с арамейского на греческий семьюдесятью раввинами. Он купил целый ящик этих свитков перед самым отбытием из Иудеи. Клавдия же нашла себя в заботе о больных рабах. Недалеко от дома, на острове посреди Тибра, стоял Храм Эскулапа. К нему сносили умирать больных рабов те из господ, кто не хотел тратить деньги на их лечение. Туда и повадилась ходить Клавдия. Каждый день, уложив небольшую корзинку снедью и купленными снадобьями, посещала она это место, где на небольшом пространстве возле храма, столкнулись между собой жестокосердие одних с милосердием других. Так они и жили, тихо и затворнически. Тогда и нельзя было по иному, да по иному и не хотелось. Вернувшись из Иудеи они поселились в доме отца Клавдии Клавдия Арруция. Старик болел и нуждался в их заботе и присутствии. Он умер за год до убийства Гая. Предав огню его останки, и совершив погребальный обряд, они решили покинуть Рим, ибо безумства и жестокость принцепса не могла оставить равнодушным ни её ни Понтия. В те дни ужас незримой пеленой висел над всем Римом. Но пока они искали недорогую и достаточно удалённую от города виллу, Гая убили, и место принцепса занял Клавдий Тиберий. Тогда многие в Риме, запуганные и утомлённые безумной кровожадностью, в сочетании с безграничной властью и звериной похотливостью Гая, связывали с новым принципатом надежды на благоразумие и справедливость. Как оказалось, и справедливость и, тем более, благоразумие не присущи новому императору Рима. А власть, в своей прежней безграничности, была отдана вчерашним рабам нового принцепса, постоянно интригующим, ненавидящим друг друга и бессовестно алчным. Вновь мечта о вилле, где - нибудь, только бы подальше, подальше от Рима с его безумным и буйным скотством, завистью и развратом, заполнила сердца и Клавдии и Понтия. И вскоре подвернулся продавец, за 800 тысяч сестерциев уступавший небольшую усадьбу в Этрурии. Они вместе посетили усадьбу и она понравилась им. Вернувшись в Рим Пилат начал оформлять сделку, и они взялись за приготовления к переезду. Римский дом было решено оставить и сдавать в наём, но вдруг Клавдия отказалась покидать Рим. Нет, она не требовала развода, и всё так же ненавидела и Рим, и его образ жизни, но её желание остаться в городе было твёрдым. Поначалу Пилат был разгневан упрямством жены в её неожиданном решении. Но ни его гнев, ни попытки уговорить её сменить решение, не принесли успеха. В конце -концов после 100-летних игр, оставив непокорную жену на попечение Гая, и взяв с неё обещание регулярно навещать его, он выехал в приобретённое имение. Там он и обрёл желанное уединение, в которое и погрузился наедине с собой, своими мыслями и свитками. Клавдия осталась в Городе. А дело было в том, что совершенно случайно, во время одного из посещений храма Эскулапа, она встретила Мариам из Магдалы. МАРИАМ ИЗ МАГДАЛЫ Это произошло спустя почти 15 лет после их первой, и на тот момент единственной, как думала Клавдия, встречи. Но, как оказалось, мир не только тесен, но и предопределён. Их предыдущая встреча произошла в Иерусалиме, в те дни, когда Клавдия искала хоть кого то из тех, кто бы мог рассказать ей из первых уст о казни, и о том, что случилось после. Слухи, которые распространялись по Иерусалиму после казни, были настолько фантастичны, что вызывали двоякое чувство - или всё это была изощрённая и корыстная ложь, или же великое чудо. В том, что это великое чудо, Клавдию убеждал и сон, посетивший её в ночь перед казнью. Он встревожил её до глубины души, и заставил обратиться к Понтию с просьбою о помиловании. Никогда ранее не вмешивалась она в его дела, и не просила ни о чём подобном. Он не услышал её и утвердил приговор, хотя знал, что обрёк на смерть невиновного. Это стало некоей невидимой, но прочной стеной между ними с тех пор. Она пыталась оправдать его в своём сердце: «Всё же он был префектом провинции и исполнял свои обязанности, - говорила она сама себе, - но он же и человек, и должен был им оставаться всегда. Что важнее? Быть префектом или человеком? И, к тому же, он и сам говорил, что предали его из зависти». Но, как она не пыталась переубедить себя, совесть упорно стояла на своём - важнее, оставаться всегда человеком, а он, по её восприятию жизни, своим человеческим долгом пренебрёг в угоду своей должности. После этого она и стала искать встречи с кем либо из учеников казнённого праведника. Она была уверена, что Пилат знал многих из них, ибо почти три года следил за ними, но обращаться к нему не стала. Найти Мариам ей помогла одна из её служанок - иудеек. И встреча произошла через год после казни, когда они вновь посетили Иерусалим. В праздник к Храму стекались тысячные толпы со всей страны и Пилат, опасаясь беспорядков, всегда приводил в город перед праздником когорту солдат. Они останавливались на эти дни в покоях дворца Ирода расположенного прямо против Храма. В эти покои служанка и привела Мариам. Отпустив служанку Клавдия усадила гостью, и сев напротив попросила: «Расскажи мне о том Праведнике, которого казнили год назад, насколько я знаю ты была с ним рядом до самой смерти». -Госпожа говорит по арамейски? - удивилась гостья, и внимательно посмотрев на Клавдию спросила: «Зачем госпоже это знать?». Клавдия поведала ей о сне. Она не вдавалась в подробности, но по её голосу, лицу и даже блеснувших слезами глазах, Мариам поняла её. Она рассказывала долго, и порой тоже с глазами, полными слёз и дрогнувшим голосом. Клавдия слушала с жадным вниманием иногда даже закрывая лицо руками, и качая головой. Рассказывала Мариам ярко и убедительно, но всё это было настолько фантастично, что поверить в услышанное было невозможно. - Неужели всё это правда? - воскликнула Клавдия, когда Мариам рассказывала ей о раскрытой гробнице и о неузнанном Учителе, которого она приняла за садовника. -Мне нет проку во лжи, - возразила Мариам, - я говорю о том, что видела сама... - Да, да...- поспешно согласилась Клавдия. - Я верю тебе...Но расскажи мне, как ты встретилась с ним впервые...Как ты оказалась рядом с ним... - Как я встретилась с ним? - Мариам грустно улыбнулась и закрыла лицо руками. - Я пришла соблазнить его...- сказала она после недолгого молчания. И заметив удивлённый взгляд Клавдии кивнула головой: «Да, госпожа, именно так...До встречи с ним я жила презренной и постыдной жизнью...Мужчины смотрели на меня с вожделением, а жены с ненавистью. Сладострастие владело мною и я продавала его желающим...» Мариам посмотрела на Клавдию надеясь увидеть отвращение или презрение в её глазах после этих слов, но Клавдия смотрела всё так же, с грустью и участием. - Может мне стоит уйти? - всё же спросила она Клавдию, но та взяла её руки и сжав их в своих ладонях покачала головой. - Говори - тихо попросила она. - Я родилась в Магдале, это в Галилее на берегу Киннерета. Нравы местных жителей, в основном рыбарей и земледельцев, не отягощаются бременем, суровых и обязательных для всех правоверных иудеев, законов и правил. Удачный лов рыбы, как и хороший урожай, отмечаются у нас широко и весело. А поклонение Иегове и соблюдение Его заповедей сводится в основном к ежегодной уплате храмового сбора. Своего отца я не знаю, да и мать никогда не говорила мне о нём. В городке сплетничали о причастности к моему рождению римского центуриона из расквартированного в Капернауме гарнизона. Ну а доля незаконно рождённой, наверное, одинакова и в Галилее, и в Риме...так что моя судьба была предрешена в момент зачатия...вернее сказать: «была бы предрешена», если бы не встреча с Ним... - поправила свои слова Мариам. - Мать умерла когда мне едва исполнилось 17 лет. Многие мои сверстницы уже имели мужей и детей, но даже в Галилее, при её нравах, никто не готов был взять себе в жену зачатую в блуде, и к тому же почти что нищую. Но я была молода, безрассудна и жаждала любви. Вероятно, семя того римлянина, оплодотворившего мою мать, было разгорячено его животной похотью. А может быть моя мать отдавалась ему не в порыве любви, а в буре своей страсти. Но этот сладострастный жар двух тел, некогда соединившихся в темноте галилейской ночи, передался и мне... и стал моим проклятием. Ты даже не представляешь, госпожа, какие оскорбления, унижения, проклятия мне довелось услышать и пережить...Мир и так жесток и равнодушен к людям, а к отверженным он жесток вдвойне. Да и не только жесток, но и лицемерен, лжив и подл. А делаем его таким мы сами. Сталкиваясь с человеческой подлостью, жестокостью, лицемерием я и сама становилась такой. Я научилась наглости и стала дерзкой. В людях я видела только зло и лицемерие. Одни, на улицах, при свете дня, сторонились меня, как прокажённую, а под покровом ночи искали встречи со мной, чтобы удовлетворить свою похоть. Другие осыпали меня оскорблениями при встрече, хотя я не давала им ни какого повода для этого, но таким образом они выставляли своё негодование моим образом жизни, и возвеличивали свою праведность. Третьи, получив от меня желаемое, могли избить меня, как собаку. Так они наказывали меня за мою грешную жизнь. В своих же глазах они были безгрешны... Мне стыдно и неприятно об этом вспоминать, но я так жила...и другой жизни для меня тогда не существовало… Мариам взглянула на Клавдию и увидела слёзы, текущие по её щекам. - Вижу, госпожа, ты плачешь от моего рассказа...это свидетельствует о твоём добром сердце - тихо сказала Мариам. - А я тогда жила, если можно назвать моё существование жизнью, с сердцем мёртвым...и, наверное бы, скоро умерла если бы не Он. Ты спрашиваешь, как я встретилась с Ним...Молва о нём неслась от города к городу. Одни говорили, что он безумен и своими речами обольщает народ. Другие рассказывали, что он в Кане, на свадебном пиру, превратил воду в вино, а в Капернауме очистил прокажённого и исцелил множество больных. Третьи говорили, что он одержим бесами и творит чудеса силою князя бесовского. Меня, как и многих других, привело к нему любопытство. В самом деле, часто ли среди нас появляются люди способные превратить воду в вино, или вернуть зрение слепорождённому? Я тогда жила в Магдале, а он, как говорили, был в окрестностях Вифсаиды. Я встала и пошла туда. Весь путь меня терзала одна и та же мысль - как он отнесётся ко мне, грязной грешнице...возгнушается и прогонит вон, или будет стыдить и упрекать, смакуя мой позор перед толпой идущих за ним. Я и не ждала уже другого к себе отношения от людей. В сердце я даже решила, что попытаюсь обольстить его, если он унизит или оскорбит меня пред людьми. Да... - Мариам взглянула на Клавдию. - Представь, госпожа, всю низость моего падения...Я нашла его на берегу Киннерета. Он был не один. С ним рядом постоянно было множество людей, но самыми близкими к нему были два брата, рыбари из Вифсаиды, Симон и Андрей. Были и другие, но я их не знала тогда, впоследствии нас всех сблизила любовь к нему. Тогда же люди толпились и теснили его, и он, взойдя в подогнанную Симоном лодку обратился к толпящимся на берегу. Его слова лились, как елей. Я никогда не слышала ничего подобного. Сам его голос, не громкий, но ясный, казалось, звучал не из его уст, а в самом моём сердце. Он говорил о тайнах царства Божия, но свои слова облекал в притчи, так, что многое из сказанного им было недоступно и непонятно слушающим. Многие уходили не понимая его, а я была зачарована и его речью и им самим. Ему было лет около 30, и он отличался той мужественной красотой, которая присуща твёрдым духом и уверенным в себе мужам, и которая очень влечёт женщин. Слушая его я желала чтобы он обладал мною. Эти нечистые мысли будоражили меня, нашёптывая лукаво и цинично: «это только слова, он такой же как все, не стоит тебе обольщаться, помани его вдали от людей и друзей, и он будет твой». Когда нас, слушающих, осталось немного, он вышел из лодки на берег и кто то, кажется, Симон, попросил его растолковать притчи, которыми он поучал народ. В одной из притч он уподобил царство истины семени, которое упав в землю, и будучи малым, возрастает и приносит многократный плод. Семя истолковывалось им как проповедуемое им учение. Он так и говорил: «если пребудете в слове моём, то вы истинно мои ученики...и не увидите смерти вовек». Но тогда эти слова для многих, даже из его ближайших учеников, были странными, а для меня, блудницы, скорее безумными. Что значит: «не увидите смерти вовек»? Моя наглость и дерзость заговорили во мне, поддавшись всё тем же нашёптываниям нечистых моих помыслов. «Послушай, учитель - крикнула я - оставь во мне это семя твоё, о котором ты сейчас говорил. Пусть оно принесёт плод». Он замолчал и посмотрел в мою сторону. Я видела как смутились его друзья и опустили глаза стоящие рядом. Некоторые даже отодвинулись от меня, и все молчали выжидая. Наши глаза встретились. Я думала увидеть в нём раздражение, или презрение, или насмешку, хотя втайне надеялась, что в его глазах хоть на мгновение мелькнёт интерес ко мне, как к женщине. Мне было 23 года и я была красива и ещё желанна. Мгновенье, и его взгляд, казалось, проник в самое моё сердце и осветил все его закоулки. Всю нечистоту, все помыслы, весь накопленный мною опыт притворства и лукавства. Я просто физически ощутила этот свет, шарящий по моему сердцу и находящий то, что я не только стремилась забыть, но даже стыдилась вспомнить. Эти мгновенья мне показались вечностью. Потом волна стыда и раскаяния захлестнула меня и я, захлёбываясь слезами, упала на землю у его ног. Мне было до смерти жаль себя и стыдно перед всеми стоящими вокруг нас. Он наклонился и прикоснувшись к моим волосам сказал: «Встань, Мариам». Он знал имя моё. Это поразило меня, и ещё в рыданиях я встала на колени, и обхватив его ноги, прошептала: «Равви, прости рабу твою». «Встань, Мариам» - вновь повторил он. Его друзья помогли мне встать. Он вытер мне слёзы своим платом и улыбнулся. «Ты сестра наша, Мариам, - сказал он. - Оставайся с нами». Вот так день встречи с ним стал днём моего второго рождения. От прежней жизни осталась только память...как вечный укор мне и напоминание - закончила рассказ Мариам. - Это и в самом деле удивительно...- после недолгого молчания сказала Клавдия. - Я готова тебя слушать ещё и ещё... - Может быть, в следующий раз - Мариам виновато улыбнулась Клавдии. - Сейчас мне пора уходить. Госпожа проводит меня? - вставая спросила она. - А где же сейчас те, кто был с ним - спросила Клавдия, провожая Мариам и пытаясь дать ей пару ауреусов. - Он заповедал нам донести его учение всем народам - улыбаясь и отводя руку с деньгами сказала Мариам. - А если бы мой муж не утвердил приговор, и он бы остался жив, зачем ему было умирать? Ты же сама говоришь, что он был лучшим из людей - каким то отчаянным шепотом спросила Клавдия. - Он не мог не умереть... он для этого и пришёл...умереть за нас...В наших священных книгах говорилось о нём, но тогда мы не понимали этого...а многие не понимают и до сих пор...Его смерть - наша жизнь - Ты любила его? - заглянув в глаза уходившей Мариам спросила Клавдия - Я люблю его и сейчас...его невозможно не любить... Она говорила о мёртвом, как о живом и это было удивительно и скорбно. - Зачем ему умирать за нас? - всё не могла успокоиться Клавдия - зачем и кому нужна была его смерть... Но этот вопрос она уже задавала больше себе самой. Вот так закончилась их встреча в Иерусалиме. Мариам ушла не взяв ауреусы, и не договорившись о новой встрече. Об этом разговоре Клавдия рассказала Пилату. Он внимательно слушал её пересказ того, что ей поведала Мариам о виденных ею чудесах. - Во всём этом много выдумки... - задумчиво сказал он, - и докопаться до истины, наверное, невозможно, но то, что он был воистину велик, как человек, это так. Поверила ли тогда в рассказанное Мариам Клавдия? Наверное, нет. Да и кто вот так просто с чужих слов поверит в чудеса с насыщением, воскрешением, вознесением. Но, надо признать и учесть тот факт, что Клавдии тогда было 25 лет, и хотя это не мало, и в подобном возрасте многие девушки уже довольно таки практичны, мудры и не верят даже в любовь, но чистота её сердца, и в 25 лет, не вызывала сомнения ни у её мужа, ни у всех близко знающих её, а чистота женского сердца является самым плодородным полем для веры, любви, скромности и милосердия. Ну а с неожиданной, и даже случайной, как могло показаться на первый взгляд, встречи с Мариам у храма Эскулапа начался совершенно новый этап в жизни Клавдии. Так же, как в своё время начался и совершенно новый этап жизни Мариам после встречи с Учителем. Мариам свела её с людьми бывшими рядом с Праведником с начала Его проповеди. Они знали Его, слушали Его, разделяли с Ним хлеб и после Его казни несли дальше Его учение. И Клавдия, став одной из них, поняла для чего родилась и пришла в этот мир. ВЕЧЕРНИЕ РАЗГОВОРЫ В ИМЕНИИ А что же наша звезда, так взбаламутившая своим нежданным появлением всю тину и грязь на дне Вечного Города? А звезда неслась в бесконечности вселенной с огромной скоростью, покрывая за человеческий день миллионы миль, и не замечая ни времени, ни пространства, ни людских страхов, ни страстей. Что для неё жизни копошащихся в грязной суете цезарей и рабов? Мгновенья! Что для неё мысли человеческие? Ничто! Что для неё весь Рим с его похотью, стяжаниями, гордыней, храмами и жертвоприношениями, цирками и развлечениями? Прах! Что для неё вся Земля, с народами, племенами, коленами и языками? Она вызывала ужас и страх, и ожидание бедствий, но она об этом ничего не знала. Она была частью, вернее - малой частицей в великой и прекрасной, но непостижимой для человеческого ума, божественной Гармонии Мироздания.
Вечера в усадьбе, как мы уже и говорили раньше, были похожи один на другой, так же как и дневные и утренние часы. С закатом и наступлением сумерек зажигались дворовые факела и светильники в помещениях. Челядь собиралась в своей половине, где за вечерней трапезой делились своими впечатлениями о прошедшем дне, погоде, урожае, болезнях, склоках, мечтами и разочарованиями. Всем тем, чем наполнена жизнь рабов, и о чём можно говорить без ущерба для себя и своего рабского благополучия. Новости из Рима сюда если и доходили, то обычно с большим опозданием. Да и, честно говоря, римская жизнь здесь воспринималась как что то если и не сказочное, то однозначно чужое. И если ею пренебрёг сам хозяин, то чего желать его рабам? Они были сыты, одеты, имели семьи и крышу над головой. Некоторые были освобождены Пилатом «в дружеском кругу», другие оставались рабами по римскому праву, но по отношению к ним хозяина вполне могли считать себя в большей степени его благодарными клиентами. Что нужно человеку в этой жизни? Хлеб, дом, женщина и безопасность. Когда всё это есть, то и бремя рабства как бы и не отягощает. Ведь рабство это состояние больше присущее духу, чем плоти. Ну а уединённость виллы и её устоявшийся уклад вполне устраивал если и не всех в ней живущих, то большую часть. Человек же, как показывает практика, всегда найдёт недостатки даже в райском саду. Так что, можно сказать, челядь была вполне удовлетворена существующим положением вещей, а значит и довольна жизнью. И лучше всего об этом свидетельствовали разговоры ведущиеся за столами, как в женской половине трапезной комнаты, так и на стороне мужской. Надо сказать, что рабы, состоящие в браке, имели свои жилища и могли не присутствовать на этих совместных «пиршествах», а поужинать в своём углу и завалиться спать в окружении детей и под боком супруги. Но, куда денешь потребность поговорить! Порой застольная болтовня гораздо желаннее, чем сама еда, пусть даже и самая изысканная. Да и, как мы и говорили выше, уединённость усадьбы сформировала своеобразную микрокопию человеческого общества. Даже не смотря на то, что все они были рабами по юридическому праву, по сути своей они всё же оставались людьми. Причём, совершенно разными. Со своими характерами, привычками, надеждами, целями. Кто то был смышлёнее, кто то попроще. Кто то честнее, а кто то лукавее. Они жили все рядом друг с другом, торговали между собой, ссорились, мирились, давали друг другу взаймы под процент, заключали какие то договора между собой и жаловались Пилату друг на друга. Одним словом - жили по принципу, сформулированному ещё греками, но перенесённому на римскую почву их же великим соотечественником: «я человек, ничто человеческое мне не чуждо». Ну а то, что им «не чуждо», и чем были наполнены их сердца, как мы и говорили ранее, открывалось в их застольных разговорах. Вот, судите сами. - Авит сказал госпожа возвращается в усадьбу - обгладывая куриную ляжку то ли утверждая, то ли вопрошая своего соседа говорил один из сидящих за столом. - Да? А что же случилось? - прожёвывая и запивая проглоченный кусок поской отвечал его сосед. - Говорят, в этом пожаре сгорел и её дом, сама еле спаслась... - вступил в разговор ещё один. - Кто говорит? - сразу несколько человек посмотрели на говорившего - Встретил вчера Луция из проперциевой усадьбы, хозяин его отправлял в Рим с поручением, рассказывал мне, и о доме госпожи сказал... - Нашёл кому верить, этот болтун соврёт не дорого возьмёт... - Да, хороший урожай винограда в этом году... - И оливки богато уродились... - А вам то что с этого урожая? Вино не для нас... нам вот это пойло... - кивнул на кувшин с поской раб - сторож. - Димитрий нашёл уже покупателя, выслуживается перед хозяином... да и себя, думаю, не обидит - Если бы выслуживался, то нас бы и заставил убирать, а так покупщик сам должен искать людей, вот и наймёт нас... - возразил один из сидящих. -А тебе опимианский фалерн подавай? - язвительно вставил другой. Все засмеялись. Лучше бы прикусил язык, а то за «выслуживается перед хозяином» и плетей можно отведать... - А ты донеси пойди и отведаю... - Жаль, господин эргастул приказал заколотить, плачет по тебе... - По тебе уже давно крест плачет... - Эй, хватит вам, петухи галльские... - осадил спорящих старик - винодел, - и вина в этом году будет в достатке и масла..., а значит и мы будем сыты и господин доволен. - А мне порой кажется, что нашему господину абсолютно наплевать и на виноград и на оливки и вообще на всё. Он целыми днями что то читает или пишет... - А ты что хочешь, чтобы он каждый день устраивал попойки с соседями, а за триклинием им прислуживали наши дочери? - Он уже не молод, для такого времяпрепровождения, может быть когда то и таковое бывало в его жизни... - с ухмылкой вставил раб - сторож. - Прикуси язык, - уже с угрозой в голосе повернулся к нему конюх, - я знаю господина уже 20 лет... - А что я такого сказал? - возразил тот, - многие патриции так проводят время, говорят сам принцепс не прочь попировать в кругу не только блудниц, но и кинэдов ... - Да, жаль, не дали боги родиться тебе патрицием, вот бы ты разгулялся... - с насмешкой перебил его сосед, - но, знаешь сам, бодливым коровам Юпитер рогов не даёт, а даёт долю раба, да ещё и с должностью ночного сторожа...Все дружно захохотали. Но тема с кинэдами и блудницами обсуждалась ещё некоторое время, пока кто то не перевёл разговор на приближающиеся Сатурналии и все мысли ужинающих обратились к будущему празднику. Не сильно отличались разговоры и в женской половине трапезной. -Сладкую запеканку делай так, - рассказывала пожилая кухарка молодой, - полфунта муки и творога фунта с два смешай вместе, как для оладий. Подбавь мёда с четверть фунта и одно яйцо. Когда хорошо размешаешь всё, то смажь маслом глиняную миску и положив туда закрой всё крышкой. Смотри, чтобы хорошо пропеклось в середине... Молодая женщина всё внимательно слушала и согласно кивала головой. - Побалуешь муженька вкусной едой и он тебя побалует... - завершила неоспоримым доводом свой рецепт кухарка. Молодая застенчиво улыбнулась ей в ответ. - Лучше побалуй своего муженька сатирионом, - крикнула ей с другого конца стола женщина лет 30. - Вакхом клянусь, будет тебя баловать всю ночь...и без запеканки. Женщины рассмеялись, а молодая вопросительно посмотрела на кухарку, как бы спрашивая её: «О чём это она?». Советчица заметила этот немой вопрос и продолжила: «Зайди ко мне после ужина, я научу тебя, как муженька превращать в неутомимого сатира...». Все опять засмеялись, а молодая покраснела и опустив глаза принялась за еду. - Бесстыжая, - укорила женщину кухарка, - что смущаешь девчонку? Она только жизнь начинает.., а ты - «научу, как муженька в сатира превращать». - Да полно тебе, Сервилия, - возразила женщина. - Каков наш век? Ты вот удовольствие получаешь только от еды и сна, ушли твои года с красотой и молодостью. И мои скоро уйдут, а пока не ушли хочу сатира, хочу...а что нам ещё остаётся? Такова доля наша рабская...Мужья наши - рабы, детей рождаем в муках да и тоже рабами...даже если и отпущены господами, то всё равно ни завещания, ни наследства детям оставить не можем... где радость? Где свет? Вот и остаётся только любовь...когда захлёбываешься этими волнами удовольствия и внутри ощущаешь изливающееся семя... Она даже прикрыла глаза и говорила уже почти что шепотом. Женщины, как заворожённые, слушали этот монолог и когда она замолчала все с грустной скорбью вздохнули. - Говорят, госпожа приезжает - после небольшой паузы вновь начался разговор. - Госпожа наша добрая, она мне в прошлый приезд подарила гребень для волос... -А мне покрывало... - А почему она живёт в Риме, а господин здесь? - спросила молодая у кухарки. - Они в разводе? - Ну вот ещё выдумала... - ответила та, - значит ей в Риме интереснее, чем здесь... - Как я ей завидую, - прошептала молодая, - моя мечта попасть в Рим...вот бы нас с Луцием забрала госпожа с собой. Рим! Цирк! Театры! Я бы её сопровождала...
Ну а на другой стороне дома, в экседре, тоже был накрыт стол, за которым так же текла беседа, вернее сказать - монолог, изредка прерывающийся вопросами или замечаниями второго собеседника. Давайте послушаем и их, тем более, что не видя нас они будут такими же откровенными в своих суждениях, как и те, которых мы подслушивали в трапезной. - Твоя утренняя речь, Димитрий, была похожа на речь цензора, - с некоторой даже насмешкой говорил старик, очищая варёное яйцо от скорлупы. - Ни больше, ни меньше, как в оскорблении величества Рима и римского народа обличил ты меня... Я же, в соответствии с римскими законами, попытаюсь оправдаться перед тобой. Пилат посмотрел на Димитрия и улыбнувшись продолжал. - Начну с сенаторского достоинства...Не буду лукавить, мечта стать одним из отцов римского народа тешила меня многие годы и в армии, и во время префектуры. Все условия осуществить эту мечту были. Вернувшись в Рим после смерти Тиберия я готов был выставить свою кандидатуру на выборы в сенат. Более того, принцепсом стал Гай Германик, я знал его с малых лет. Его отец был моим полководцем, а маленький Гай фактически сыном нашего легиона. Я не сомневался, что он поддержит меня, да так бы и было... но, тут начались какие то странные и настораживающие меня метаморфозы с Гаем. Доколе он был частным человеком, он был образцом скромности и, казалось, в нём воплотились все добродетели его великого отца. Став принцепсом и приняв власть он превратился в совершенно иного человека. Даже не в человека, он стал считать себя богом и пытался заставить всех поклоняться ему, как божеству. Как ты думаешь, Димитрий, кто должен был первым объявить его божеством и воздать ему божеские почести? Пилат вопросительно посмотрел на грека. - Я слышал об этом, - кивнул головой тот, - он издал эдикт, чтобы во всех городах строили ему храмы и совершали богослужения в его честь... - Нет, мой дорогой грек, - возразил старик, - это уже было после. Первым ему должен был поклониться сенат! Вот такой выбор стал и передо мной. Стать сенатором и умереть, ибо я не считал его богом, или стать сенатором и поклониться этому обезумевшему...То есть, остаться самим собой и умереть на плахе, а ты знаешь, как Гай поступал с противящимися его безумию. Или предать свою совесть, достоинство, предков и стать одним из холуев сумасшедшего принцепса. Зато сенаторского достоинства! А! как тебе такой выбор? Ты бы какой путь выбрал? Спросил с усмешкой Пилат наливая себе вина и разбавляя его. Димитрий молчал. - Так это ещё цветочки... - не обращая внимания на молчащего грека продолжал старик свой монолог. - Он как то ввёл своего коня в курию и оглядев всех этих отцов сказал, что хочет видеть его сенатором! Коня! И никто не открыл рта своего, и поверь мне, они проголосовали бы все единогласно. И конь бы стал одним из них. А потом он бы захотел сделать сенатором своего пса...или...да мало ли что взбрело бы ему в голову если бы Херея не прервал его безумства. Вот тебе и ответ почему я пренебрёг всем тем, о чём ты говорил. А сенаторское достоинство... Его просто нет. Есть сенаторское ничтожество - продажное, холуйское и угодливо трусливое. Пилат замолчал, и аккуратно разрезав очищенное яйцо окунул его в соус и отправил в рот. Прожевав и проглотив его, он сделал глоток вина и продолжил. - Ну а по поводу того, что я предпочитаю жить изгнанником на сто первом миленариуме, а не в Риме, и тем самым лишаю себя удовольствия посещать театры и цирки... Я не знаю даже что и сказать тебе. Неужели ты сам не видишь, что такое Рим? Ты же жил там! Пилат с каким то даже сожалением посмотрел на Димитрия и вздохнув продолжил. - Я вчера после нашего разговора долго не мог заснуть и вышел в портик и, представь себе, увидел небо. Ты удивился? Да, увидел небо. Представь, ночь, тишина до звона в ушах, и небо огромное и прекрасное. Мерцающее и даже страшное в своей необъятности и непостижимости. В первый раз я его видел таким...И тут же вспомнился мне платоновский город свиней. За чем свиньям небо? Свиньям нужна земля, желуди, корыто с отрубями... Верно же подметил ваш мудрец: они жрут, совокупляются, лягаются ногами, отталкивая других от кормушки, кусаются набивают своё чрево и только этим и живут. Ты говоришь: Рим с его развлечениями и удовольствиями...театры, цирки. Я уже 20 лет живу здесь и не знаю, что там, в городе, но когда я покидал его театры были сборищем похотливых шутов, глумливых дураков и кинэдов. Мне было стыдно смотреть этот постоянный кордак, и ещё более стыдно слушать, что они вытворяли на просцениуме, и что исходило из их уст. Думаю, с тех пор если что и изменилось, то не в лучшую сторону. Или эти, полуденные побоища, устраиваемые Клавдием на потеху черни. Я - воин, видевший смерть и сам несущий её остриём своего меча, не мог без сострадания смотреть на этих несчастных, которых заставляли биться на смерть без щитов и без доспехов. А толпа ревела от удовольствия видя потоки крови, увечья и страдания умирающих. Об этих развлечениях и удовольствиях говорил ты? Они мне не только чужды, но и отвратительны. Здесь я свободен от всей этой грязи и гнусности. А там нужно быть бесноватым, чтобы не выделяться среди бесноватых, как говорят в Италии. Или стать свиньёй, как метко подметил ваш мудрец. Пилат усмехнулся и посмотрел на грека. - Я не хочу становиться ни тем, ни другим. Я хочу остаться самим собой. Надеюсь, ты услышал меня и понял. - Ты говорил убедительно, но другой жизни ведь нет, а ту, которой живут все, ты презираешь - возразил Димитрий. - О другой жизни только мечтают...философы и ... Он хотел сказать - сумасшедшие, но осёкся, и мельком взглянув на старика продолжил: - Люди живут своими страстями, а не разумом...и так будет, я думаю, всегда. Так ради чего становиться белой вороной? Не разумнее ли принять эти правила и просто жить? - Ты говоришь, как один из них, - перебил его Пилат, - нет, не разумнее. Разумнее попытаться понять, что же такое наша жизнь, и в чём её главный смысл. Посмотри на меня, жизнь пролетает очень быстро, а что там, потом? Если вечный мрак, то, конечно, надо быть свиньёй, да понаглей, даже если эти басни с раздачей душ и истинны, то тоже можно жить по свински в надежде на новую долю, но вот кажется мне, что не так всё просто, как возвещают жрецы юпитеров и кибел. Но, мой дорогой грек, давай оставим эту тему. Ты прочитал свиток? Скажи мне, что ты думаешь о прочитанном? - Я не дочитал до конца, но очень уж удивительно то, что я прочитал, - сказал Димитрий, - если хотя бы малая часть того о чём там повествуется правда, то это был или великий маг, или великий обманщик...но, в любом случае, безумец! - после мгновенной паузы добавил грек. - Потому что то, чему он учит, не выполнимо человеком, а то, что описывается, как сотворённое им, не по силам человеку... Он вопросительно посмотрел на Пилата. - Как я понял, именно с этим человеком ты встретился в Иудее, и эта встреча заставила тебя по иному взглянуть на человеческую жизнь? Пилат с каким то горьким сожалением взглянул на ожидающего ответа грека, и кивнул головой. - Как оказывается, не только меня. - ответил он. - Ещё и Клавдию, а судя по происходящему в Риме, сотни и тысячи других...мужей и жён. Он не был безумен, не был маг и, тем более, обманщик. Сами иудеи называли его сыном Бога. Но, как бы они не называли его это был Человек! Царь! В одежде простолюдина, но Царь! Пилат замолчал и налил вина себе и Димитрию, грек поспешно схватил кувшин с водой и разбавил налитое. Они подняли чаши. - Ты расскажешь мне о вашей встрече? - спросил грек. - После произошедшего в Риме я обязан рассказать об этой встрече...всем. - ответил старик. - Клавдия рассказала им о своём сне, но она не рассказала о нашем разговоре, она и не могла об этом знать. В претории тогда были только я и он. Пилат вытер губы полотенцем и продолжил. - Ты же видел, в свитке написано, что он не отвечал мне ни слова, но это не так... Да, он был не многословен, но каждое сказанное им слово было подобно вспышке света...ты не поймёшь этого, это и невозможно объяснить человеческими словами, но это именно так. Он говорит, а каждое его слово как какой то луч, не видимый, но пронзающий твоё сердце, или совесть, или разум. Я не могу объяснить это... ощущение, и самое удивительное, его слова невозможно забыть. В любой момент они вдруг вспыхивают в памяти, и вся моя жизнь мелькает на фоне этих слов...какой то ничтожной и пустой. Старик замолчал, и посмотрев на грека, добавил: «А ты говоришь - великий лжец...Правды ради, все его враги тоже обвиняли его во лжи...».
Вот такие разговоры можно было услышать за столами ужинающих в усадьбе в то же самое время, когда Рим был взбудоражен и взволнован появлением кометы. Вы обратили внимание - ни слова о звезде! А всё потому, что вновь всё небо, ещё с одиннадцатого часа дня, затянуло тучами, и её просто невозможно было заметить за этой завесой. И ни что не навевало тревоги, и никто не гадал, что же за беду несёт хвостатая звезда на этот раз цезарю, сенату и народу римскому. А теперь самое время оставить увлечённых своими разговорами, и пустой болтовней разбавляющих свой вечерний ужин. Ведь дальше, как и всегда бывает, пойдут воспоминания и размышления, насмешки и споры, а время уже позднее, и воспоминания прервутся недосказанными, а споры незавершёнными, и все разбредутся по своим спальням и провалятся в свои сны. А следующий день вновь соединит их в триклинии или в атриуме, или на задворках усадьбы, или на винограднике, или на берегу моря. Таковой и была ежедневная «суета сует», как определил человеческую жизнь мудрейший из царей, отмеряемая восходами и закатами «светила большего». С усталым равнодушием взирающего со своей золотой квадриги на копошащихся в прахе земном человеков. ХРАМ Когда старик ушёл в свою спальню Димитрий ещё с час оставался в экседре. Ужин и выпитое вино склоняли к умиротворённому покою, но разговор, особенно откровения и размышления Пилата о жизни и её лабиринтах и тупиках, вызвал в мыслях Димитрия какое то хаотичное движение. По своему мировоззрению он был атеист, но атеист с некими нравственными обязанностями, которые, в первую очередь, были связаны с его национальностью. Он родился эллином и считал себя носителем и наследником древнего и великого этноса. Римлян он презирал. Да и в самом деле, какое сравнение может быть народа древних героев и мудрецов с народом, как он считал, солдафоном по своей сути. К тому же развращённым и неистово алчным. Справедливости ради надо сказать, что и римляне презирали греков и смотрели на них свысока за эти же качества. Цивилизация древних героев и мудрецов, к моменту нашего повествования, давно уже «канула в Лету», оставив после себя только театр, атлетические соревнования и сотни, если не тысячи, талантов свитков и книг своих софистов, поэтов и драматургов. Рим всё это забрал, и, как видел и понимал Димитрий, превратил всё в балаган. Это вызывало в нём ещё большее презрение. Но, как часто и бывает в жизни, презрение это надо было прятать глубоко, ибо и личное благополучие, и достаток да и сама жизнь порой зависели от презираемых. Пилатовский монолог о сенаторах и вообще о Риме, был созвучен внутреннему убеждению грека. Здесь он понимал старика, но вот ответить на возникший в нём же вопрос: «А смог бы он вот так отказаться от всего и уединиться в глуши?», он однозначно не мог. Что ни говори, но он всё же предпочёл оставить свой Коринф и бросился искать славы и денег в Рим. И если бы судьба свела его с кем либо из знатных и сильных, то не стал бы он одним из тех, о ком старик говорил с насмешкой и отвращением? Город свиней всё же заманчив и желан для многих, и только единицы находят в себе силы и достоинство пренебречь всем тем, чем этот город заманивает. « А ведь он сам признаётся, что поначалу эта свиная доля привлекала и его... - размышлял грек в своём одиночестве. - И он только благодаря встрече с этим магом отказался от неё...Да, что же этот маг сказал ему такое, что полностью заставил сменить и мысли и цели и смыслы...» Димитрий соскользнул с ложа и взяв светильник направился в свою спальню. Свиток лежал на столике возле кровати. Он зажёг большой светильник и поставив его у изголовья уселся на кровать. Развернув свиток грек нашёл абзац на котором остановился и принялся за чтение. Он не особо углублялся в смысл прочитанного более обращая внимание на описание событий и дел, приписываемых магу, так он решил для себя называть того, о ком и рассказывалось в свитке. Некоторые слова, сказанные магом, и дела, совершённые им, вызывали удивление Димитрия, некоторые - возмущение, а иногда даже раздражение. Прочитав следующие строки: «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч. Ибо Я пришёл разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её» он с иронией подумал: «а мужа с женою его»? Но то, что прочитал он дальше вызвало уже не иронию, а раздражение: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня». « Как же надо вознестись в собственных глазах, чтобы такое сказать... - с каким то даже гневом подумал грек. - Это явно слова безумного...или бога - искоркой промелькнула мысль - а о каком Отце он постоянно упоминает? Может быть все эти слова имеют какой то тайный смысл...что он хотел этим сказать, что любить его важнее, чем любить своих родителей или детей? Безумец! Или Бог? Если принять на веру исцеление слепых, очищение прокажённых...но воскрешение умерших, как это возможно? Нужно повнимательней разобраться с этим - решил он. - Всё, что вызывает вопросы, особенно сказанное магом, надо отдельно выписать для себя и поговорить об этом со стариком. Всё это происходило в то самое время, когда он был там! Интересно, он то сам верит в истинность всего написанного здесь? По всей вероятности нет! Хоть он и говорит о маге с восторгом и восхищением, но говорит как о человеке... хоть и сравнивает его с царём. И даже решил описать свою встречу с ним...хотелось бы знать, что он там пишет?» Димитрий отложил свиток и прислушался. По всей вероятности ночь уже перевалила на вторую стражу. Он поднялся, и взяв светильник вышел из спальни. Пройдя по коридору он оказался в атриуме, и подойдя к столу уселся в кресло старика. Таблички лежали двумя стопками. Справа исписанные, слева стопка чистых. Он отложил в сторону несколько чистых решив взять их для своего исследования свитка. Затем, после некоторого раздумья, он взял одну из исписанных табличек и подвинув поближе светильник углубился в чтение. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «...а чтобы рассмотреть суть за яркой мишурой мне потребовалось время. Тогда же, этот мой первый опыт общения с народом, которым повелевать послал меня принцепс, оказался поучителен для меня. Пойдя у них на поводу я утвердил их в мысли, что и впредь не решусь применить силу, а они, играя на этом, смогут управлять мной. Больше подобного я не позволял себе. Впоследствии я узнал, что некогда, над главным входом в иудейский Храм возвышался золотой римский орёл водружённый там царём Иродом. И никто не открывал рот свой и не противился его воле. Дерзнувших же низвергнуть орла он сжёг огнём. Только жёсткой рукой можно было управлять этим народом. Нашу же снисходительность они принимали за малодушие или даже слабость. Кто прожил среди иудеев долгое время поймёт меня. Нет в мире другого народа, который был бы так спесив, самонадеян и мятежен. Этот народ так же выделяется среди прочих народов своей ненасытимой алчностью и несмиряемой гордыней. Не раз, и не два, сила римского оружия обрушивалась на иудеев. Квириний и Вар, а до них Помпей и Габиний наказывали и побеждали этот народ, как на поле брани, так и в укреплённых городах. Но ни кровь, ни огонь, ни тысячи крестов ничуть не научили их смирению и страху. Всегда в их среде бродит, подобно как в молодом вине, дух непокорности и часто всякие праздношатающиеся болтуны и бездельники увлекали за собой тысячные толпы, обольщая их красивыми речами, и, выдавая себя за посланников божества, обещали им свободу, подстрекая к восстаниям и мятежам против нас. После вышеописанного мной инцидента я сам решил посетить их столицу. Приближался один из главных иудейских праздников, и , как я знал из записок Копония и рассказов Грата, в этот день народ со всей страны стекался в город для жертвоприношения божеству всех иудеев. Я хотел видеть их почитание своего бога. А кроме того, было необходимо на эти дни усилить гарнизон, расквартированный в Иерусалиме, и обеспечить невозможность провокаций со стороны всяких бунтарей и разбойников. Я выступил из Кесарии за неделю до предстоящего торжества. Со мной шла когорта из размещённого в Яффе Италийского легиона. Клавдия осталась в Кесарии. Я не хотел утомлять её неизведанным и долгим путём, а нам предстояло преодолеть более 85 миль по иудейским дорогам, пыльным разбитым и непригодным для римских матрон. Двинувшись через Самарию мы заночевали в Сихеме, и к вечеру следующего дня были в Антипатриде. До Иерусалима оставалось около 30 миль, дневной переход походным маршем, но время позволяло, к тому же я не хотел входить в город в ночную стражу, когда все уже сидят у своих очагов и думают о ночных сновидениях. Уязвлённый прошлой неудачей я вновь решил войти в город при свете солнечного дня и во всей мощи и блеске римского военного строя. Это стало бы сдерживающим фактором для тайных бунтовщиков и смутьянов, а заодно напомнило бы иудеям, что хозяева здесь мы, а не они. В Антипатриде мы пробыли ночь и день и выступили из неё с заходом солнца. Восход встретил нас за десять миль до города. Но задолго до того, как мы увидели сам Иерусалим, зрелище, подобное чуду, удивило меня. Как будто ещё одно солнце, в своём нестерпимом блеске, засияло над вершиной открывавшегося впереди холма. Поражённый, я остановил коня, и прикрыв глаза пытался рассмотреть источник этого ослепляющего сияния. «Иудейский храм - заметив моё замешательство сказал сопровождавший меня трибун. - Ты будешь поражён ещё больше, когда увидишь его вблизи. До города ещё около 6 миль». Мы двинулись вперед, а пылающий над холмом огонь, как свет маяка, вёл нас по постоянно поднимающейся в гору дороге. Город расположился на двух противоположных холмах и был окружён мощной крепостной стеной. Мы приближались к нему по дамасской дороге, и чем ближе подходили, тем всё более и более его стены угрожающе нависали над нами, давя своей мрачной и угрожающей мощью. Тогда я впервые испытал ощущение, что и сами стены этого города ненавидят нас, так же, как и живущие в нём. Это ощущение постоянной ненависти не покидало меня все 10 лет моего прокураторства в Иудее. И я был прав. В этой стране всё ненавидело нас, а для их жрецов, и они не скрывали этого, мы, римляне, хозяева всей ойкумены, были не только ненавидимы, но и нечисты. Они считали себя осквернёнными даже прикоснувшись к нашей одежде! А кто же были они? О! Себя они считали избранниками богов. Но настоящими избранниками богов были мы, римляне, ибо мы властвовали над ними, и пусть тешут себя рабы гордыней или презрением, или упиваются своей ненавистью, но они платили нам дань и мы утверждали им царей. Город не впечатлил меня ничем. Если бы не их царь, отец бывших тогда тетрархов, в городе не было бы даже достойного дворца. Как я впоследствии узнал это он вновь отстроил храм и придал ему нынешнее величие. Благодаря ему в Иерусалиме появился театр, цирк и амфитеатр. Его дворец стал местом пребывания римских наместников, а возведённая им в честь Марка Антония крепость стала казармой для расквартированного в городе гарнизона. Базилика, выстроенная им с южной стороны храма, была поистине украшением города и излюбленным местом встреч для местных купцов, придворных и храмовых служителей. Мы вошли в город через северо - западное предместье и миновав Дамаские ворота вышли к крепости Антония. Здесь разместилась когорта приведённая мной. Трибун Целлер командующий иерусалимским гарнизоном приказал двум декуриям сопровождать нас к дворцу Ирода, где была резиденция префекта. Это, пожалуй, было единственное место в городе достойное царей по своему комфорту и роскоши. Цель этой моей исповеди не описание Иерусалима и тех зданий и сооружений, которые построил Ирод. Как я уже писал выше, к сожалению, за грандиозностью и величием выстроенных дворцов и храмов, прячется, почти всегда, низкая и жестокая душа властителя. А всё сооружаемое им вызвано тщеславием или гордыней. Повторюсь, истинное величие не нуждается в грандиозности дворцов и триумфальных арок. Но дело не в этом. Прежде чем речь пойдёт о моей встрече с Праведником я хочу тут рассказать о храме, и о той роли какую он сыграл во всей этой истории. Главным обвинением предъявленным жрецами Праведнику было то, что он, якобы, грозил разрушить храм и в три дня воссоздать его. Обвинение было не только смехотворно абсурдным, но и лживым, тем не менее оно стало причиной смерти невиновного. Но вернёмся к храму. На следующий день я посетил гарнизон. Крепость, в которой квартировали воины, через галерею соединялась с храмовой площадью. На этой галерее и располагались солдаты во время иудейских богослужений и жертвоприношений. Крепость имела четыре башни по своим углам, две из которых возвышались над храмовой площадью, и с которых открывался великолепный обзор всего комплекса. Надо признать, подобного святилища я не видел в своей жизни. Ни храм Юпитера Капитолийского, ни храм Аполлона в Дельфах, ни Дианы в Эфесе не сравнятся с тем, что соорудили иудеи для своего божества. И дело не в грандиозности самих зданий, а в богатстве и великолепии их убранства и самой отделки. Храм был построен на хребте мощно укреплённого холма высотою в 300 локтей. Всё пространство вершины было выровнено и обнесено двойными галереями покоившимися на беломраморных, по 30 локтей вышины каждый, столбах. Вся площадь, ограниченная этими галереями была выложена цветной мозаикой, а в центре её, окружённое стенами из такого же снежно-белого мрамора возвышалось само здание святилища. В этой стене было 10 ворот, по четыре с юга и севера, и двое с востока. Высота каждых составляла не менее 30 локтей высоты и 15-ти ширины и все они были покрыты золотом. Но ещё более удивительным было само святилище. Его высота составляла локтей около ста, а вершина его по всему периметру была окружена золотыми треугольниками, по 4 локтя в высоту каждый. Они то и создавали эффект горящего факела под лучами солнца. Но и это ещё не всё. В святилище вели ворота локтей 70 в высоту и не менее 25 в ширину. Как я уже говорил высота фронтона святилища была около 100 локтей и вся покрыта золотыми листами, так же как и ворота и косяки и все стены святилища. Справа и слева от ворот стояли два золотых столба вершины которых обвивали виноградные, золотые же, лозы, с которых свешивались виноградные гроздья в человеческий рост. Эти ворота не имели дверей, и сквозь них виднелась внутренность храма, тоже вся покрытая золотом по всей высоте и глубине. Это всё смог я разглядеть своими очами, с башни крепости, ибо в храм было запрещено входить неиудеям, а в самое святилище мог войти только их верховный жрец, и только раз в год. Как мне рассказали потом, в глубине святилища была ещё одна комната, называемая у них «святое святых», и она тоже вся от потолка до пола была покрыта золотом. В ней хранились главные сокровища иудейского богослужения. Её отделял от основного помещения великолепный занавес из самых драгоценных тканей, какие только существовали на тот момент в мире. Эта завеса символизировала, по замыслу иудеев, вселенную и расшита была в виде неба. По странному стечению обстоятельств, и к великому огорчению и даже страху иудейских жрецов, предавших на смерть Праведника, именно в момент его смерти этот занавес сам собой разорвался пополам. Они винили в этом произошедшее в тот день землетрясение, но, как ни странно, разрыв занавеса оказался единственным последствием землетрясения, как для храма, так и для города. Рассказав о внешнем благолепии и, по истине, ослепляющем богатстве иудейского храма перейду теперь к внутренней сути, к смыслу и цели самого существования этого святилища, как я думаю, единственного во всем мире. Храмы строят люди. Люди же и наполняют их стены своими догмами священнодействия, порядком жертвоприношений и правилами почитания богов. Иерусалимский храм открывал свои двери с восходом солнца под заунывный звук шофара, объявлявшего всему городу о начале нового дня. Я написал - двери, но это были ворота из коринфской меди, по своим размерам и весу столь огромны, что не менее двадцати человек из храмовой стражи открывали их утром и запирали на ночь. Тотчас же, по открытии, передний двор храма заполнялся толпами люда и повозками с птицей, овцами, агнцами, козлами, коровами и волами. Всё это сборище человеков и скотов мычало, блеяло, кричало и ругалось из - за лучших мест в галереях и на скамьях. Менялы занимали восточные галереи, торговцы птицей устраивались на северной стороне, а продававшие скот на южной. Таким образом, вся прихрамовая площадь моментально, в течение часа или даже меньше, превращалась в подобие римского бычьего рынка. Потом появлялись храмовые рабы и собирали плату с торговцев и менял. К третьему часу в храм начинали стекаться пришедшие в город на праздник. Каждый вёл с собой жертвенное животное, или мог купить его прямо здесь у торговцев. К этому же времени на всех трёх дворах храма появлялись крытые серебром ящики, так называемые сокровищницы, в которые приходящие ложили добровольные пожертвования. С этого же часа начиналось и жертвоприношение. До 11 часа дня, пока солнце не подошло к вершинам западного нагорья, стоял в воздухе непрерывный рёв и тревожное блеянье, обильно сдобренное тяжёлым, и приторным до тошноты, запахом крови. Места, отведённые под жертвоприношение, были завалены грудами требухи и залиты лужами крови. Служители не успевали вывозить внутренности убитых животных, а скудость и недостаток воды не позволял быстро смывать их кровь. Тучи мух, казалось со всей Иудеи, слетались сюда, чтобы утолить свою жажду крови. А телеги с требухой целыми караванами выезжали из восточных ворот и везли сочащиеся кровью внутренности на свалку, где уже пылал огромный костёр и кружились тучи падальщиков и рыскали сотни бродячих псов в предвкушении пира. Стоило подуть австру и весь этот аромат горящего мяса и копоть сжигаемой плоти накрывал Иерусалим. Глядя на всё это я проникся таким отвращением к происходящему, что меня самого чуть не вырвало. Заметив моё состояние стоявший рядом Целлер протянул мне пропитанный миррой платок. « Так каждый год - сказал он. - Они собирают огромные деньги, казнохранилище храма до потолка забито золотом, но провести акведук в храм, как они говорят, не богоугодное дело. Грат пытался их убедить, но без успеха. Как я понял самое богоугодное дело для них это копить золото». - Целлер рассмеялся и добавил: «Когда нибудь, и кто нибудь, я думаю, решится и заберет всё накопленное ими. Однажды это сделал Красс, конфисковав 2000 талантов храмового золота. Но с тех пор прошло уже 90 лет и они опять накопили не меньше. Для кого?». Тогда мне впервые пришла в голову мысль конфисковать часть их казны и построить им акведук, чтобы обеспечить храм достаточным количеством воды. Пусть даже вопреки их воле, но во благо и народа, и города, и храма. Подобное жертвоприношение совершалось каждый год, и каждый год в эти дни я приводил в Иерусалим воинов и наблюдал одну и ту же картину с горами требухи и ручьями крови. И однажды меня буквально пронзила мысль: «Их божеством был храм. Они поклонялись этому позолоченному внешне и набитому золотом внутри святилищу. Ему они приносили свои жертвы, им они гордились и им превозносились пред другими народами». В этом бы не было ничего удивительного. Каждый народ создаёт своих богов и поклоняется им. Мы, римляне, сделали своим божеством государство и ему в жертву отдавали свои жизни, ради его величия шли на смерть наши предки, память о величии духа которых сохранилась в нашей истории. Греки сделали богами свои пороки и похоти. Пьянство они назвали жертвоприношением Вакху. Блуд почтением Венере, мужеложество слабостью Юпитера, тем самым дозволив себе любые непристойности и мерзости. Иудеи же обожествили свой храм. А жертвами ему избрали не добродетели и мужество, а золото. Они набили им все внутренности его, а город был грязен, тесен и пылен. Не говоря уже об общественных банях, в городе отсутствовала даже клоака. Зачем же они копили этот клад? На какие нужды и для каких грандиозных начинаний складировались в храме эти тысячи талантов золота, и несчётное количество серебра? Ответ был только один - алчность, неутолимая и скупая, заполнила сердца иудейских жрецов. Она управляла ими, а они, полностью порабощённые ею, обольщали народ своим мёртвым обрядом. И боялись, боялись до того, что готовы были пойти на любую ложь и преступление, чтобы не утратить своей власти. Они кормили из своих рук целый легион так называемых книжников, которые так и сяк толковали их законы, чтобы держать в невежестве толпу. Потому то они и выступали против любого посягательства на их авторитет. Потому то они и осудили на смерть Праведника, не побоявшегося обличить их во лжи и в идолопоклонстве. Тогда же я сразу после праздника покинул город. Я не принял приглашения ни Ирода, галилейского тетрарха, желавшего завязать знакомство со мной, ни их первосвященника, выказавшего мне свою благодарность, которая больше была похожа на насмешку, за мой отказ установить сигны в Иерусалиме. Покидая город на восходе солнца и удалившись от него стадий на 10 я обернулся и вновь увидел пылающий золотом шпиль храма. Но в этот раз зрелище напоминало бушующее на холме пламя, а не солнечное сияние. Это был второй год моего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия. А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». Этими словами заканчивалась табличка. Димитрий аккуратно положил её в стопку и хотел было взять следующую. Его любопытство не было удовлетворено прочитанным. Как то мельком, в нескольких словах, упоминался тот, кого Пилат называл Праведником, а Димитрий магом. «Да, конечно, размышления старика об иудеях, богах и храме интересны, но только как наблюдения и мысли. Ничего нового в них нет. И храмы строят люди, и богов творят люди. Вернее сказать, самые мудрые или самые лукавые из людей. Боги нужны им чтобы утвердить свою власть над толпой. А толпа тоже не может жить без богов и жрецов! Должен же кто то оправдывать их пороки и успокаивать их совесть. Но, что ни говори, а полез он глубоко. За подобные мысли о богах когда то можно было попасть под обвинение в развращении нравов и даже богохульстве. Сейчас же это никому не интересно. Боги давно умерли, и римские, и греческие и, наверное, и иудейские тоже. Все сейчас поклоняются золоту, а иудеи, судя по запискам старика, первыми поняли всемогущество этого бога». Грек даже почувствовал какое то превосходства над стариком, что то подобное высоте взрослого над ребёнком. - Терзания его совести свидетельствуют о незрелости его ума, - заключил Димитрий. - Наверное, так и есть. Эти его метания о посмертной доле...А ведь всё просто - душа, как набор атомов, распадается и... всё. Кто это знает - живёт здесь и сейчас. А кто мечется не живёт ни здесь, ни там... Ему показалось, что подобным утверждением он поставил точку, как поставил диагноз болезни старика. Грек ещё раз посмотрел на таблички и решил идти спать. - Незрелость ума... - повторил он вслух. - Только вот чьего? Может быть твоего? Вдруг искоркой насмешки вспыхнула мысль, на удивление чуждая всем предыдущим. «Когда все, как ты утверждаешь, поклоняются золоту, вдруг появляется сумасшедший, который обладает чудодейственной силой слова и дела, и говорит о каком то царстве справедливости. Он призывает людей к нравственной чистоте и умирает за свои слова, распятый на кресте, как презренный раб. Но слова его настолько проникли в сердца людей, что даже ныне, спустя 35 лет, тысячи мужей и жён готовы умирать, как и он, и умирают за своё право быть людьми...Это что? Тоже незрелость ума...» - Да...- растерянно, и даже ошеломленно, прошептал Димитрий, - может быть я чего то недопонимаю...и всё, чем я жил до сих пор...заблуждение? Он даже испугался этой мысли. Она пронеслась в его сознании как вспышка, но явно, что пришла откуда то извне, а не родилась в его сердце. Тогда он ещё не знал, да и не был готов знать, что «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит». Димитрий встал и взяв несколько чистых табличек пошёл в свою спальню. Третья стража ночи подходила к концу. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Двуколка императорской почты двигалась впереди повозки Клавдии Прокулы. Гай следовал за ней, держась метрах в 100 и ориентируясь по огню её фонаря, тусклым пятном маячившего в ночной мгле. Иногда лошади сами ускоряли свой бег и почти догоняли двух всадников - преторианцев следовавших за двуколкой. Тогда Гай даже мог рассмотреть императорского орла на заднике, освещаемого закреплённым над ним фонарём. Он натягивал поводья заставляя этим коней смиряться, и давая двуколке уйти вперёд. Ночь в Городе и ночь вдали от города совсем не походили друг на друга. Город боролся с ночью, пытаясь всеми силами прогнать её со своих улиц. Его улицы, площади, харчевни и форумы противостояли ей и огнём осветительных факелов, и буйством ночной жизни, кипящей похотью, беззаконием, воплями избиваемых и визгами пьяных блудниц, и криками их клиентов. Но стоило выехать за римские стены и миновать хотя бы 3 или 4 миллиариума , и ты погружался совсем в иную ночь. За пределами города властвовала ночь первобытной природы. Её не тревожили человеческие страсти в том буйстве, в каком они проявлялись в Риме. Её плоть не разрывали сполохи вездесущих факелов. Она освещалась золотой россыпью звёздной мантии своей матери Селены, а её густую звенящую тишину мог нарушить только крик ночной птицы, или, как в нашем случае, стук колёс редких припозднившихся путешественников. Следя за дорогой Гай несколько раз оборачивался и всматривался в хвостатую звезду. Она висела по левую сторону, у самого горизонта, угрожающе направив свой огненный клинок на восток. - А звезда то указывает на восток... - пробормотал он в раздумье, - и я готов поклясться и своими богами и римскими, оттуда следует ждать чего то...чего то важного...и опасного. Наверняка, вновь погибнут люди...прошлая звезда указывала на север и восстали ицены, а кроме того чума выкосила целые трибы, обезлюдив город. Только вот когда этого ждать? Боги, почему то, предупреждая людей о бедах, не указывают сроки...На то они и боги - вздохнув решил Гай. Но мысль продолжала бодрствовать. «А если бы и сроки указывали, что бы изменилось? Даже пусть эта звезда заговорит человеческим голосом и скажет: «То-то и то-то ждёт вас через месяц...Ну ты и завернул! - усмехнулся сам себе Гай. - Звезда заговорит...Нет, пусть лучше так - боги послали кого то сказать людям: «то-то ждёт вас через месяц». И кто поверит? Может быть, единицы...и то сомневаюсь. Греки же, уже рассказывали о чём то подобном. Их царица имела дар предсказаний и пыталась предупредить их о бедах, а они насмехались над нею и не верили ни одному её слову... Но должен же кто то быть, кто понимает и знамения, и разумеет сроки? Наверняка есть...мудрецы - жрецы, знающие тайное...». Гай ещё раз обернулся чтобы посмотреть на комету. «Пусть боится цезарь». Вспомнились ему слова госпожи. «Да, отважная женщина моя госпожа. Откуда это в ней? Хрупкая, кажется беззащитной и слабой,а дух воина» Он откинул полог повозки и посмотрел внутрь. Масляный светильник еле тлел, крошечным язычком пламени не столько освещая повозку, сколько сгущая проникшую в неё ночную тень. Клавдия полулежала на подушках укрывшись шерстяным покрывалом. Казалось, она спала убаюканная равномерным скрипом колёс и ночной истомой. Гай осторожно опустил полог на место и вновь вернулся к своим размышлениям. Они помогали ему противостоять сну, а порой даже рождали вопросы, которые заставляли удивляться и искать на них ответы. Не всегда простые. Клавдия не спала. Она лежала закрыв глаза. У человека есть одно поразительное свойство - открытыми глазами мы видим настоящее, а закрывая их видим прошлое, и даже, порой, будущее. Клавдия была в прошлом. Иерусалимское сновидение, повергшее её в ужас 35 лет назад, оказалось пророческим, и исполнилось во всех своих жестоких подробностях в эти дни в Риме. За малым, и для неё непонятным и даже обидным, исключением, всё произошло так, как и привиделось ей тогда. Но! Во сне её влекли на казнь вместе с Праведником, её тело рвали плетьми и её же бросали на растерзание зверям. В жизни же всё это произошло не с ней, а с теми, с кем она делила хлеб, с кем разделяла чашу и с кем уже многие годы трудилась бок о бок, пытаясь привнести в этот мир страдания и угнетения чуть больше милосердия, доброты, правды. То есть того, что завещал нести людям Праведник. Праведник был оклеветан и предан на смерть, и ныне так же были оклеветаны и преданы на смерть его ученики. Почему же она не разделила эту же участь, которая была ей явлена через сон? Её отъезд из Рима, в самый разгар казней и гонений, непосвящённым мог показаться бегством из страха за свою жизнь, и это очень мучило её. Она была готова умереть вместе с сёстрами и братьями, и ждала каждый день, что и за ней придут городские стражи. Но дни шли, а её никто не трогал. Она не пряталась, и даже каждый день ходила в городскую тюрьму пытаясь передать томящимся там хоть что то из пищи. Её прогоняли, а иногда и пускали внутрь. Всё зависело от стражи и их декурионов. Одни строго соблюдали правила, другие любили денарии. Там же, в туллиануме, находился и один из тех, кто был непререкаемым авторитетом для всех, живущих в Риме, учеников Праведника. Два года назад он был доставлен в Рим из Иерусалима потребовав суда цезаря. Клавдии удалось посетить и его, а так, как он уже два года находился в узах, то стража, зная его, не препятствовала посещениям. Всего трижды удалось ей встретиться с ним, но эти встречи, встречи душ приговорённых миром к смерти, но обречённых на бессмертие, дали ответ на многие её вопросы. Этот человек, посвятивший всю свою жизнь Праведнику и проповеди его учения, поручил ей доставить его послание в эфесскую общину. И, кроме того, взял с неё обещание сохранить все писания, послания к общинам и письма к братьям. И не только сохранить, но и перевести на греческий, латинский и, многократно размножив, разослать по всем общинам в Азии, Ахайе, Понте и Испании. - Это твой долг пред Ним - сказал он ей в последней беседе. - Не спеши умирать, соверши этот труд любви. Он принесёт больше плода, чем твоя смерть в амфитеатре. Не спеши... - повторил он и при расставании. - В своё время Он призовёт и тебя. Придя после этой встречи домой, она и отправила в имение сундук со всеми находившимися у неё свитками, оставив при себе только его послание, и приказала собираться в дорогу. Через два дня узник был убит. Ему отрубили голову в амфитеатре Статилия Тавра, где казнили всех христиан имеющих римское гражданство. Остальных, до кого смог добраться Тигеллин, распинали на крестах или отдали зверям, а несколько десятков мужчин, обмазав земляным маслом и смолою, подожгли на столбах в садах Мецената сделав из них осветительные факела. И вот, эта изощрённая и бесчеловечная жестокость, применяемая палачами в способах умерщвления их жертв, не виновных ни в чём, кроме желания жить по правде, была необъяснима и непонятна Клавдии. Получалось, что заповедь о любви к ближнему, к чему и призывал Праведник , ненавидима абсолютным большинством людей, как в Риме, так и по всей империи. Это было видно по глумлению толпы над казнимыми. Ненавидима так, что для уничтожения её приверженцев, учеников Праведника, допустимы любые способы, и самый главный из них - клевета и жестокость. Жестокость в отношении ближнего была гораздо желаннее людям, чем любовь. Более того, жестокость, казалось, была рассеяна каким то злым, ненавидящим всё живое, богом, везде. Она проникла в семьи и дома, она жила на улицах и в амфитеатрах, ею были наполнены законы человеческие и божественные. Подобные выводы ничего, кроме боли и страдания не приносили. Утешением и надеждой были слова казнённого узника, сказанные им при последней их встрече в тюрьме: «Все, желающие жить по правде будут гонимы и убиваемы. Этот путь прошёл Он, этим же путём идём и мы, Его ученики. Другого пути в Его Царство нет». Её разум понимал и принимал эти слова, но сердце! Сердце не принимало и не понимало человеческую жестокость. Ей вспомнились первые строки элегии Тибулла, некогда подаренной ей Пилатом, и так удивившие её тогда, в детстве: «Кто же тот первый,скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе своём». И вот, - тот, неизвестный первый, дикий и жестокий, сумел засеять своей жестокостью всё человечество. И люди изощряются в убийствах себе подобных придумывая всё более и более жесточайшие казни и пытки. Зачем? Неужели страдания казнимых настолько вожделенны, что чем большую муку несёт убиваемый, тем большее сладострастие получает и палач и зритель? Она сама видела эти толпы, спешащие на зрелища, в объявленные эдилами дни казней христиан. Амфитеатры были переполнены желающими видеть жесточайшие страдания женщин и детей, отданных на растерзание хищникам. А в сады Мецената, после захода солнца, текла многоголовая человеческая река, освещаемая горящими телами мужей, братьев и отцов тех, кого днём, в амфитеатре Тавра, растерзали голодные пантеры и медведи. Откуда же в людях эта жажда видеть чужие страдания? Клавдия даже застонала от подобных мыслей и открыла глаза. Гай, услышав её стон - вздох, откинув полог заглянул в повозку. - У тебя, госпожа, всё хорошо? - спросил он, внимательно всматриваясь в неё. - Да, Гай, не беспокойся, немного устала, попробую заснуть... Где мы? - спросила Клавдия поправляя подушки и поудобнее устраиваясь на своём походном ложе. - Проехали 12-ый миллиариум. - ответил Гай. - Может быть, госпоже, стоит остановиться у ближайшей гостиницы и переночевать там? А утром путь продолжим? Ему было жалко свою госпожу. Путешествие в 120 миль на повозке покажется нелёгким испытанием и для молодой женщины, а госпоже уже под 60. Дорога то никуда не денется, а вот госпожу надо беречь. Он был готов нести её на руках до самого имения, но это было невозможно. Возможно было ехать в повозке, но так, чтобы щадить госпожу и не утомлять её. Чего он и добивался своими настойчивыми просьбами. Выслушав его Клавдия согласно кивнула. Гай радостно склонил голову и опустив полог обратился к дороге. Двуколка так же маячила впереди, но он всматривался в ночную мглу надеясь разглядеть огни придорожных харчевен. Но впереди была только темнота земли и серебристая россыпь неба. Прокула вновь откинулась на подушки и отдалась прежним мыслям. Жестокость и ложь, как оказывается, более желанны обществу людей, чем милосердие и истина. Почему так? Вот на этот то вопрос Клавдия и пыталась найти ответ. Обратившись к своему детству она вспомнила первое посещение амфитеатра. Ей было тогда лет 12 и отец взял её с собой на устроенные Тиберием гладиаторские бои. Она слышала этот восторженный рёв толпы то с одной, то с другой стороны, в зависимости от того, кто убивал - фракиец германца, или германец фракийца. Она видела искажённые каким то звериным оскалом губы ревущих от восторга и вожделения мужчин и жён, выбрасывающих вверх руки в моменты когда чей то меч или трезубец входил в тело противника и рвал его. Она в ужасе оглядывалась по сторонам, надеясь увидеть слёзы жалости хоть на одном лице, но замечала лишь восторг неутолимой кровожадности. А ведь там были и её сверстницы и сверстники, так же приведённые на это зрелище, и откровенно наслаждающиеся им. Получалось, жестокость сеялась с самого детства в сердца римлян, да и не только римлян. Цирки с травлями животных и убийством людей присутствовали по всей империи во всяком, мало - мальски, приличном городе. А жестокость, привитая с детства, в зрелые годы уже и не жестокость, а обычная норма поведения. И господа кормят своих рыб живыми рабами, или просто убивают из развлечения на потеху гостям. ТАНЕЦ Её память озарилась вдруг новой картиной. Это была Тивериада. Город, построенный на берегу Галилейского озера в честь Тиберия. Они были приглашены туда на день рождения Ирода, правившего этой землёй. Шёл уже третий год их пребывания в провинции, но тогда она впервые покинула Кесарию и сопровождала Пилата. Она сама выразила желание поехать с ним. То ли однообразие Кесарии стало утомлять её, то ли желание увидеть что то новое, а может простое женское любопытство, но, скорее всего, надежда встретить родственную душу среди жён или дочерей иудейской знати, приглашённой тетрархом на свой 50-летний юбилей. Ирод прислал за ними октофор и ждал их прибытия в окружении своих родственников и придворных. Гостей было не меньше сотни. Все разряженные в пух и прах. Женщины сияли и сверкали немыслимым количеством золотых браслетов, серёжек, цепочек, колец, заколок и диадем. Мужчины были поскромнее, все в белых, расшитых золотом и серебром хитонах и туниках. Именинник блистал в великолепном пурпурном плаще, отороченном серебряной узорчатой вышивкой, и золотом венке на своей довольно поредевшей и поседевшей шевелюре. Он с величайшим почтением приветствовал Пилата, в то время как его жена, ещё молодая, и яркая в своей зрелой красоте, приветствовала Клавдию. Её уста растянулись в лёгкой улыбке, даже, как будто, искренне дружелюбной, но глаза, холодные и настороженные, оценивающе оббежали всю фигуру и наряд Клавдии. Она даже сердцем почувствовала этот взгляд, и внимательно посмотрела на всё так же мило улыбающуюся Иродиаду. Но та быстро отвернулась, и взяв её под руку повела вслед за идущими впереди Иродом и Пилатом. Все двинулись за ними в пиршественный зал. Ложе Ирода располагалось в конце зала, на мраморном возвышении, к которому вели три ступени. Остальные столы были накрыты по обе стороны зала. Рядом с Иродом, с правой стороны было приготовлено ложе для них. Слева возлегла Иродиада. Ирод дал знак, и где то за ширмами, у входа в зал, запищали раненными птицами флейты и свирели. Им ответили нежным звоном тимпаны и застонали бубны. А из-за колоннады окружающей зал выскочили в вихре - хороводе танцовщицы. Торжество началось. Рабы с кувшинами не успевали наполнять чаши. Каждый, поднимающий чашу, пил, конечно же, за здоровье Ирода, за его счастливое правление, за богатство и благополучие его семьи...одним словом, вскоре все были пьяны и гвалт болтовни, пьяный смех, крики славословий, а нередко и ругань, стали заглушать даже звуки музыки. Клавдия ещё не овладела во всей полноте арамейским языком, и из обрывков фраз и разговоров, доносящихся до неё, поняла только то, что предметом обсуждений и споров был какой то узник, заключённый Иродом в темницу. Она разглядывала пирующих и видела только пьющие и жующие лица, как женщин, так и мужчин. Разгорячённые вином и потные от усердного пережёвывания подаваемых яств, они наслаждались жизнью, своим благополучием и знатностью. Столы были в кучах обглоданных костей и лужицах разлитого вина. Рабы сновали между ними убирая эти следы обжорства и пьянства. Она взглянула на Иродиаду. Та не пила вино, и с нескрываемым презрением смотрела даже и не на пирующих, а куда то поверх их голов, в пространство зала. Её тонкие пальцы в перстнях и с острыми кроваво красными ногтями, отщипывали ягоды винограда от огромной рубиновой грозди лежащей перед ней на золотом блюде. Она медленно отправляла их в рот, так же медленно пережёвывая. Ирод что то рассказывал Пилату с горячностью и постоянно заглядывал ему в глаза, как бы пытаясь найти в них одобрение и поддержку. Понтий лежал опираясь на согнутую руку и слушал болтающего Ирода. Он с отвращением, если даже не с ненавистью, смотрел на происходящее в зале празднование. Клавдия знала это его выражение лица и понимала кипящие в нём чувства, но покинуть пир они не могли. Это было бы оскорблением и породило бы вражду. Он заметил её взгляд и наклонившись к ней сказал на греческом: «Придётся потерпеть ещё несколько часов эту иудейскую вакханалию». Она согласно кивнула. Вдруг гвалт стал тише и через минуту затих вообще. Между столами появилась девочка лет 13-ти, она была в красно - фиолетовой палле накинутой на плечи и укрывающей всю её фигуру. Волосы, черными змеями - косами рассыпались вокруг её лица, нежно - розового, с алыми маленькими губами и большими глазами, сияющими зеленью изумрудов, под чёрными стрелами бровей. Она шла медленно, как бы давая всем присутствующим рассмотреть себя, и налюбоваться ею. Ирод перестал болтать и с удивлением следил за приближающейся девочкой. «Это моя дочь» - шепнул он Пилату, привставая навстречу подходящей. Взгляд Пилата сменил отвращение и раздражение на насмешливое любопытство. Иродиада всё так же отщипывая ягоды с улыбкой смотрела на остановившуюся перед ступеньками Саломею. Та оглядела возлежащих Пилата и Клавдию и обратилась к Ироду, застывшему в нелепо выжидающей позе. - Господин мой, - сорвалось с её губ. - Я приготовила тебе подарок. Ты позволишь показать его тебе? Ирод глядел на неё с какой то глуповато восторженной улыбкой. - Конечно, дочь моя… - наконец выдавил он из себя. Саломея обернулась и махнула рукой. За занавесом ухнул барабан, тело девицы вздрогнуло. Она прикрыла глаза а её руки взметнулись вверх, оголившись до плеч и сверкнув на предплечьях, обвившими их золотыми змейками. Барабан начал ускорять свой ритм и в такт ему задвигались ноги, бёдра, руки и голова танцующей девочки. Она кружилась, приседая и даже почти падая на мозаичный пол залы, но тут же взметалась вверх в неистовом порыве юной силы и красоты. Вдруг барабан замолчал и она замерла в полупорыве, как будто хотела взлететь над всем залом. На смену барабану пришла флейта и арфа. Смена ритма танца заставило всех ахнуть. Девица сбросила с себя паллу, и оказалась совершенно нага. Её нагота была прикрыта только туникой из драгоценного, почти прозрачного виссона, сквозь который сияла миниатюрная, расшитая жемчугом, набедренная повязка. Волосы темной волной покрывали её шею и грудь, ещё по девичьи нежную и упругую. И эта её нагота, ещё девичья, но выставленная во всей откровенности уже не таившегося в этом юном нагом теле порока, приковывала к себе невидимыми цепями похоти сотни глаз, следящих за каждым изгибом её тела, за каждым движением её рук и ног, головы и шеи. И, наверняка, уже «прелюбодействующих с нею в сердцах своих». А она, извиваясь под звуки музыки, казалось наслаждается этими излучающими похоть и вожделение взглядами. Клавдия была ошеломлена и самим танцем и манерой его исполнения. Она мельком взглянула на Пилата. Он смотрел на танцующую девицу оценивающе презрительно. Так рассматривают рабов на торжище. За то Ирод буквально таял от сладострастия следя за девой. Его глаза ощупывали каждый изгиб её тела, а язык то и дело облизывал губы. Иродиада соскользнула со своего ложа и исчезла в глубине колоннады, то ли возмутившись столь откровенным «подарком» дочери, то ли возревновав её молодость. И в самом деле. Казалось, девица пытается соблазнить и увлечь своим юным телом Ирода. - Она совершенно не знает что такое целомудрие в свои 13 лет - подумала Клавдия. Ей стало нестерпимо стыдно за эту девочку, а ещё больше за наблюдающих. Она покраснела и уткнувшись в стол ожидала конца «подарка». А девица, в волнах всё затихающей арфы, кружилась всё медленней и медленней, закинув руки за голову, и, наконец, замерла вместе с последним аккордом сорвавшимся со струны. В зале повисла тишина. Девица быстро наклонилась и схватив паллу накинула её на себя, сокрыв то, что ещё минуту назад было открыто всем взорам. Гости восторженно закричали и захлопали в ладоши. Ирод встал со своего ложа и поднял руки, не отводя глаз от Саломии. Все прекратили хлопать и кричать. - Господину понравился мой подарок? - тяжело дыша и с улыбкой глядя на Ирода спросила девица воспользовавшись повисшей тишиной. - Дочь моя, - облизывая губы и прижимая руки к сердцу ответил тот. - Твой подарок - лучший из всех, которые мне когда либо в жизни дарили...Он достоин самой высшей награды... Вожделение, пережитое им, бушевало внутри его и он даже заикался говоря. - Клянусь Богом отцов моих...- продолжал он, - что исполню любое желание твоё, какое в силах исполнить человек...Проси, дочь моя... Девица оглянулась и торжествующе оглядела сидящих за столами, как бы призывая их в свидетели царского обещания. - Позволь мне переодеться, господин - улыбнулась она Ироду, и не дожидаясь ответа исчезла в колоннаде. Ирод возлёг на своё ложе и подняв чашу пригубил. Было видно, что девица пронзила его сердце своей обнажённой откровенностью. Пилат с интересом вслушивался в их разговор, и даже покачал головой, услышав обещание Ирода девице. Ему было интересно услышать, что же попросит она в награду. Он наклонился к Клавдии и сжав её руку прошептал по гречески: «В лупанариях Субуры это дитя нашло бы себе достойное применение». - Может стоит уйти сейчас? - так же по гречески спросила она его. Он отрицательно покачал головой. Девица появилась в зале спустя час. Её уже и не ждали. Зал опять шумел многоголосицей женщин и мужчин, продолжавших питьё и поедание пищи, разбавляемое разговорами о танце, молодости, красоте, нарядах, прибылях и убытках и прочем, чем полны разговоры за пиршественными столами у власть имущих, да и всех прочих. В этот раз Саломия появилась в небесно-голубой, под цвет гиацинта, столе, прекрасно подчёркивавшей её стройность. Волосы были уложены и скреплены серебряной фибулой с крупным изумрудом. Она была прекрасна и нагой и одетой, и завидев её все опять прекратили болтовню и замерли в восторженном полупьяном ожидании. - Господин не забыл своё обещание? - дерзко и даже чуть насмешливо спросила она, остановившись перед ложем тетрарха. - Проси, дочь моя... - восхищённо осматривая её пробормотал Ирод. - Тогда хочу...- медленно и громко, чтобы слышали все в зале, как бы в раздумье протянула девочка, - чтобы здесь, сейчас, мне принесли голову того бунтовщика из Вифавары, которого ты содержишь в темнице... В зале повисла тишина. Опять сотни глаз неотрывно смотрели на девицу, одни с ужасом, другие с удивлением, третьи с одобрением. - Зачем тебе это, дочь моя? - в растерянности прошептал Ирод. - Возьми шарлах, возьми виссон, пурпур, жемчуг, золото...всё, что найдёшь в сокровищнице...твоё. Он посмотрел по сторонам пытаясь найти Иродиаду, но её не было. Пилат с интересом наблюдал за девицей. - Я так хочу,- она упрямо наклонила голову. - Ты дал клятву...здесь и сейчас - повторила она и взойдя по ступеням улеглась на ложе Иродиады. Тетрарх несколько секунд смотрел на Саломию, затем повернулся к телохранителю. - Сделай то, что она хочет.- сказал он. Солдат ушёл. Надо сказать, что в момент появления девицы пир фактически был остановлен. Всем было до озноба любопытно узнать, что же попросит девица, и затем уж, увидев исполнение её желания, восславить щедрость Ирода, и тогда уж продолжить веселье. Но услышав желание девицы, и её настойчивость в его осуществлении никто не решился вновь взяться за кубки и чаши. Все даже прекратили разговоры, и проводив воина глазами, молча ждали его возвращения. Эргастул был совсем недалеко. Клавдия не совсем поняла и просьбы девицы и ответа Ирода, и была удивлена переменой в настроении пирующих. - Что девочка попросила в награду? - спросила она Пилата, с удивлением оглядывая лица гостей, замерших на своих ложах в каком то тревожном ожидании. - Что попросила? - Пилат нашёл её руку и осторожно пожал её, как бы ободряя. - Эта прелестная девочка попросила убить человека в награду за её танец... - сказал он по гречески всё так же держа её руку. Ирод нервно теребил пальцами золотое шитьё своего пурпурного плаща и неотрывно смотрел на вход в залу. Солдат появился с большим серебряным блюдом, на котором лежало что то бесформенное, прикрытое коричневым женским платком. По мере того, как он приближался к ложе Ирода, гости, вставая, следовали за ним заглядывая через его плечи на блюдо. Девица, завидев вошедшего солдата, тоже встала с ложа и спустившись ждала его. Приблизившись к ступенькам солдат остановился и глядя на тетрарха сказал: «Твоё желание исполнено. Она здесь». Ирод молча указал на девицу. Саломея подошла к солдату и осторожно, левой рукой взяв край платка, откинула его. На блюде лежала человеческая голова, вся в густых черных волосах. Клавдия в оцепенении смотрела на то, как девочка, взяв правой рукой голову за волосы подняла её, разглядывая с каким то хищным блеском глаз. Голова лежала в лужице запёкшейся крови, уже не красной, а бурой и подобной клею. Эта кровь пропитала всю бороду, и когда девочка подняла голову, кровь, липкими нитями потянулась за ней. Девочка аккуратно положила голову на блюдо и накрыла платком. - Как она теперь будет жить с этим... - в ужасе подумала Клавдия, лишаясь чувств и проваливаясь в густую, звенящую бессмысленной какафонией человеческих голосов, тьму. Это было её первое и близкое знакомство с иудейской знатью, и с её нравами. Впоследствии она узнала кем был человек, голову которого так жаждала получить юная Саломия... И вот, в этот мир, упивающийся человеческой кровью, опутанный паутиной похоти и погрязший в стяжании пришёл Он, с проповедью о любви к ближнему, о нестяжании и чистоте. Он не призывал изменять этот мир, но звал в какой то иной мир. Его Мир. В мир, в котором «не поднимет народ на народ меча, и не будут больше учиться воевать. Где не будет жестокости и ненависти, а ребёнок будет играть со львом... где не будет зла и болезней, а столетний будет умирать юношей...». То, что Он говорил было настолько небывалым и невозможным, что большинству Он казался бы безумным фантазёром, но сила, действующая в Нём, одних повергала в ужас, а других заставляла верить в реальность Его Мира. И два этих мира полностью противоположны друг другу. Тот в котором я живу, мир жестокости и лжи, а тот, из которого пришёл Он, мир любви и правды. « Я хочу туда... - думала Клавдия. - К Нему. Те, кто погиб в Риме уже с Ним, а я...» Она с грустью вспомнила узника - старца. «Всегда помни и знай, -говорил он, - в Слове Его вся полнота всего сущего. Здесь и ключи жизни вечной, и ключи к Царству Его, и ключи к разумению. Во всех сомнениях своих обращайся к Слову Его и молись. Он ответит и укрепит и развеет все твои страхи. Потому то я и говорю тебе: не спеши умирать и унывать, а соверши свой труд любви и веры. Доноси до людей Слово Его - переводи и размножь и распространи по ученикам и общинам. Люди должны знать Путь, который он открыл для нас ценою своей жизни». « Я сделаю всё, что от меня зависит - мысленно пообещала она, - но я не понимаю, почему в мире Его царствует любовь, радость и правда, а здесь жестокость, похоть и ложь? Разве нельзя это изменить?» Спрашивала Клавдия своё сердце, то проваливаясь в полусонную дрёму, а то пытаясь вырваться из её липких оков. А ответ, на мучивший её сердце вопрос, был в свитке. Мало кто обращает своё внимание на этот эпизод. Большинство принимает написанное за некую чудесную аллегорию, не стоящую серьёзного раздумья. А вся суть нашего мира, и человеческого общества, кроется именно в этих словах Писания: «И возведя Его на высокую гору, дьявол показал Ему все царства вселенной во мгновение времени, и сказал Ему дьявол: «Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ИБО ОНА ПРЕДАНА МНЕ, И Я, КОМУ ХОЧУ, ДАЮ ЕЁ». БОЛЕЗНЬ. Тропинка становилась всё уже и всё круче. Она вилась среди огромных валунов громоздящихся до самой вершины. На остром пике которой полыхал яркими мятущимися сполохами то ли костёр, то ли факел, разбрасывая в окружающую тьму звездопад искр. Серые, мрачные и замшелые валуны, изъеденные змеящимися по ним трещинами, теснили тропинку с обеих сторон. Из трещин и между валунами торчали жухлые и колючие клочки тёрна и шиповника. Старик из последних сил карабкался по этой тропинке, цепляясь за края валунов, и в кровь раздирая ладони колючками кустарника. Луна, огромным серебряным зеркалом висела на черно-фиолетовом полотне неба освещая тропинку, взбирающегося по ней старика, горящую вершину и всю окрестность, до самого горизонта вонзающуюся острыми пиками, так же пылающих огнями, утёсов и скал в ночную бездну. Он устал, и сев на валун вглядывался в уходящую к вершине тропинку. Ему вспомнился Сизиф, вечно взбирающийся в гору со своим камнем и вечно падающий вниз, чтобы вновь начать восхождение и вновь быть низвергнутым. «Сколько же ещё будет длиться эта тропинка и скоро ли вершина»- подумал он. Ему вдруг захотелось посмотреть назад, на пройденный путь, и обернувшись он вздрогнул от ужаса. Тропинка обрывалась в пропасть. У него даже закружилась голова от увиденного. «Как же я смог добраться сюда?» - Парализованный страхом подумал он судорожно вцепившись двумя руками в трещины валуна. «А если я сорвусь, или поскользнусь, или споткнусь...» лихорадочно думал он, отвернувшись от открывшейся внизу бездонной пропасти. Ему показалось, что камень, за который он держался двумя руками, зашатался и сдвинулся со своего места медленно и неотвратимо приближаясь к бездне. Волна ужаса накрыла его... «Клавдия! Клавдия!» - захрипел он ища хоть какой то опоры или помощи, и... проснулся. С минуту, или чуть больше, он приходил в себя очищая сознание от сна и возвращаясь в явь. В висках стучали маленькие, но назойливые молоточки, рот был полон какой то горечью, а тело покрыто испариной пота. За стенами виллы было ещё темно, вероятно, подходила к концу четвёртая стража ночи, и солнце только -только приближалось к горизонту. - Что это со мной? - подумал он. - Как мерзко я себя чувствую... Старик растёр руками виски, и наклонившись взял со столика чашу с водой. Сделав из неё несколько глотков он вновь улёгся на ложе. «Не нужно тебе было лезть в море, а потом, ещё не высохшим, как следует, верхом возвращаться домой. Забыл сколько тебе лет? - со злой насмешкой укорил он сам себя, но тут же решил: А , ерунда! Надо сказать, пусть приготовят баню... и растереться египетским бальзамом...». Его память вернулась к кошмару сна и отчаянному крику о помощи. « А и в самом деле - с тоской подумал он. - Клавдия - единственный в этом мире близкий и понятный мне человек...И только моя гордыня разделяет нас...Нет, разделяла нас. - поправил он сам себя - Она приедет и я не отпущу её больше в Рим, или нет, я разделю с ней её путь, пусть даже и придётся для этого вернуться в город и умереть! Да и что дало мне моё одиночество? Мудрость? Я познал смысл жизни? Понял для чего я пришёл в этот мир? Мне открылась Истина о которой приходил свидетельствовать Праведник? Нет! Да, я много чего узнал из книг, ранее неизвестных мне. Да, я сохранил себя от той липкой грязи, в которой корчится Рим, но и Прокула сохранила себя, хотя и жила среди этой грязи... Она не прочла столько, сколько я, но почему то для неё более понятны те вопросы, на которые я так и не нашёл ответа в десятках прочитанных мной свитков и книг. А жизнь прожита...моя то точно. Сначала я проливал кровь, свою и чужую, как воин. Потом судил и властвовал, как легат цезаря, над чужим и враждебным народом. А потом пытался забыть и убежать и от первого и от второго. Убежал? Убежал за 120 миль от Рима, но не от себя и своей памяти. Да, и всё ближе и ближе погребальный костёр...и он будет такой же, как и у тех, кто выбрал грязь. Так в чём же смысл? Нет, не всеобщий, его знают только боги, а вот смысл твоей жизни? Странно... - удивился Пилат, - почему я говорю о себе в третьем лице? «твоей жизни» - моей жизни! Я отказался посвятить её Риму, я наполнил её отвращением и презрением к людям, я не разделил её даже с женщиной, которая всегда была рядом со мной и... любила меня... А я, с высоты своей гордыни, смотрел на неё снисходительно и даже, порой, со злым раздражением... мне казалось, что она очень уж задержалась в своём детстве, со своими идеалами, и пора ей взрослеть...как всё же глуп и самодоволен в своей глупости был я... И, как это не досадно понимать, она всегда была сильнее тебя...именно своей любовью и добротой! Опять - тебя! Меня! Меня! Нет, конечно, речь не о силе физической, а о силе настоящей, силе нравственной...». Старик почувствовал, как горький ком поднялся от его сердца к горлу, и даже до глаз, наполнив их слезами. « Да, слезлив и жалостлив стал я... – в лихорадочном ознобе шептал он, сглатывая ком. - Нет ничего страшнее и горче, чем осознавать пустоту прожитых лет и полную невозможность хоть что то изменить или исправить...Всё в прошлом...В настоящем только я и Клавдия... и этот сон... что же там, на вершине, куда я так и не добрался во сне? Погребальный костёр, и омытые вином кости в колумбарии...которые некогда звались Понтием Пилатом...или же...что там за огонь?» Он уселся на кровати и взяв у изголовья небольшое полотенце намочил его в чаше и обтёр им свою голову, лицо и грудь. - Что же там, на вершине? - назойливо стучали молоточки в его голове, эти же слова пульсировали в кровяных артериях по всему его телу. Сил совершенно не было. Он вновь улёгся на своё ложе и закрыв глаза отдался этому пульсирующему во всём его теле ритму пяти слов. «Плохо мне... - с тоской подумал он. - Неужели пришло время уходить? Нет, я ещё должен закончить начатое...и Клавдия...обязательно дождаться её и просить прощения у неё...за все обиды...Что это я раскис, надо приказать натопить баню, пусть подготовят лаконик, и прогреться, прогреться до пота и бальзам... и всё пройдёт...». Под этот ритм старик и забылся в болезненном полудрёме из которого его вернуло чьё то осторожное прикосновение. Он открыл глаза и увидел склонившегося над ним Димитрия, из-за спины которого выглядывал раб - конюх. - С тобой всё хорошо? - всматриваясь в лицо старика спросил грек. - Обычно в это время ты совершаешь прогулку...что заставило тебя изменить своей привычке? Ты не болен? Димитрий прикоснулся к челу старика. - Да у тебя начинается горячка - озабоченно прошептал он. - Надо послать за Фрасилом - обернувшись к рабу сказал Димитрий. Тот кивнул головой и быстро вышел из спальни. Грек взял полотенце и намочив его отжал и обтёр голову и грудь старика. - Прикажи натопить баню и пусть хорошо прогреют лаконик, - отводя руку Димитрия и пытаясь встать сказал Пилат. - Не надо ни за кем посылать. Баня и бальзам...и скажи пусть сделают горячего вина с мёдом и чабером... - Хорошо, я распоряжусь. - кивнул грек. - Но тебе лучше прилечь... Старик согласно кивнул и вновь улёгся на своё ложе. Комната уже была освещена лучами солнца, и судя по всему день подходил к своей половине. На столике возле кровати еле тлел светильник, забытый и непотушенный. Димитрий вышел и старик вновь остался один. В суставах ломило, в висках по прежнему стучали молоточки пульсов и всё тело было покрыто испариной пота. « Гаснет огонёк... - глядя на еле заметный язычок пламени думал старик. - Как обыденно и...просто. Третьего дня ещё купал коня и вот...надо готовиться к смерти...». Дальше развить свою мрачную перспективу старик не успел. Появился Димитрий с чашей уксуса и губкой. Он осторожно стянул с не сопротивлявшегося Пилата ночную рубаху и смочив губку заботливо и осторожно начал обтирать его. - Омываешь меня для погребального костра... - Пилат с горькой иронией наблюдал за действиями грека. - Что я слышу от воина, да к тому же и философа... - ответил грек. Он обмакивал губку в чашу и обтирал ею каждый сустав и артерию старика. - О чём ты говоришь? Страх смерти напал на тебя? Через три дня будешь здоров... В спальню вошёл раб с кубком горячего вина. Поставив его на стол он замер наблюдая за действиями Димитрия. - Скажи Криспу пусть выгуляет Кандида. - обратился старик к рабу. Тот кивнул и ушёл. Старик закрыл глаза и отдался в волю Димитрия. Ему и в самом деле становилось лучше. Губка, скользя по его телу, как будто впитывала в себя и ломоту суставов и пульсацию кровяных молоточков. Обтерев старика и с груди и со спины грек закутал его в шелковую простынь и шерстяное покрывало. - Баню я отменил - сказал он, подавая Пилату кубок с вином. - Тебе сейчас надо больше пить. Авит приготовит отвар. Баня будет потом, когда уйдёт жар. Сейчас лежи, береги силы. Старик слушал его отхлёбывая маленькими глотками вино из кубка. - Мне надо работать - сказал он, отдавая кубок греку. - Я должен написать всё...успеть... - он хотел сказать: «до погребального костра», но запнулся и докончил: «в память о Праведнике». Он и сам не понял почему он так сказал, но упрямо повторил: «Да, надо успеть...это мой долг пред Ним». - Я принесу сюда таблички и стиль... - кивнул Димитрий, - но давай договоримся - ты будешь говорить, а я буду записывать за тобой... Он посмотрел на Пилата ожидая его согласия или не согласия. Старик молча кивнул. Горячее вино, с мёдом и чабером, разлившись внутри, своим жаром расслабило его до изнеможения. Казалось, оно забрало последние силы, которые ещё теплились в нём. Ему даже говорить было лень. Он откинулся на изголовье и закрыв глаза лежал, вслушиваясь в звуки окружающей его заботы. Кто то приходил и уходил, что то ставили, что то передвигали. Потом всё стихло и он услышал Димитрия негромко говорившего кому то: «Он уснул. Следи за ним. Когда проснётся дашь ему выпить вот этот отвар и позовёшь меня». Пилат открыл глаза и попытался привстать. - Ты принёс таблички? - спросил он наклонившегося к нему и попытавшегося ему помочь грека. Тот кивнул головой подлаживая под спину старика подушки и усаживая его поудобнее. - Тогда прочти последнее, что я там написал... - попросил Пилат. Он закрыл глаза и полулежал полусидел окружённый подушками и укрытый покрывалом. - Ты описываешь иудейский храм и их жертвоприношения... - делая вид что просматривает написанное сказал Димитрий. - Это был второй год твоего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия, - пишешь ты. - И далее...«А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». - прочитал Димитрий. - Да, Иудейский храм... - повторил старик. - Ты вот говоришь, что алчность и корысть победила римский народ...я не буду спорить с тобой, ты прав. Скажу только, что алчность покорила все народы...но первые из народов по алчности это, всё же, иудеи. Особенно их знать и жрецы. Десять лет провёл я среди них и убедился в этом своими глазами...Корысть живёт в их сердцах, наверное, с рождения. Я читал их священные книги, и там есть один эпизод, поразивший меня. Они рассказывают о своих праотцах, 12-ти братьях, ставших родоначальниками их народа. Так вот, одиннадцать из них возненавидели самого младшего, возненавидели так, что задумали убить его и уже были готовы осуществить задуманное злодейство, но тут увидели караван купцов и решили не убивать его, а продать в рабы. Понимаешь? Выгода победила даже их ненависть! Продали! Деньги поделили между собой. Ты это не пиши... - старик посмотрел на грека. Тот согласно кивнул. - Потом они так же продали и Праведника...- продолжил Пилат. - За тридцать денариев...и, самое удивительное в этих двух историях, это то, что и в том случае с проданным братом, и с Праведником, продающего звали Иудой...Что это? Совпадение? Случайность? Нет! Это их суть! Они и назвали себя иудеями, то есть сынами этого Иуды. Да что там говорить, сам наверняка знаешь – большинство римских ростовщиков иудеи... Этот монолог, довольно пространный и эмоциональный, утомил старика. Он замолчал и прикрыв глаза замер. Димитрий так же молча ждал. Минуты через три старик открыл глаза и посмотрел на терпеливо ожидавшего грека. - Так что я там наговорил? - спросил он. «А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие...» - повторил Димитрий. - Да, вспомнил, - перебил читающего грека Пилат. - раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле. Тогда продолжим вот так... Он закрыл глаза и заговорил. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «В пятнадцатый год правления Тиберия и в третий моей префектуры в Иудее и началась череда тех событий, которые и оставили неизгладимый след в моём сердце, а судя по событиям в Риме, не только в моём, но и тысяч других людей. Давая должную и справедливую оценку тем, далёким по времени, происшествиям, я не могу не упомянуть о том, кто первым собрал вокруг себя толпы людей, и стал причиной моего беспокойства и настороженного внимания. Полубезумный юродивый, они называли его пророком, вышедший из иудейской пустыни, вдруг объявился в окрестностях Вифавары, маленького и пыльного городка на берегу Иордана. Его появление вызвало всевозможные слухи и кривотолки, и к Вифаваре потянулись толпы со всей Палестины. Даже жители Декаполиса поддались всеобщему брожению и стали появляться на вверенной мне территории. Это, как мне тогда показалось, могло стать началом серьёзной смуты. Перед отбытием в Иудею, в канцелярии принцепса, мне дали просмотреть отчёты и письма моих предшественников. В записках Копония упоминались подобные события, вылившиеся, в конце - концов, в кровавый и затяжной бунт, затеянный неким галилеянином. Чтобы не повторить ошибку Копония, слишком долго полагавшегося на разумность иудеев, я тут же выступил с манипулом к Вифаваре, где и собиралась толпа почитателей этого раввина. Дальнейшие события показали, что моё беспокойство было напрасным. Это был очередной «учитель праведности». Так его называли окружающие его. Призывал он своих «учеников» и приходивших послушать его не к бунту, а наоборот, к смирению. К смирению пред их богом.Как это ни странно, но его речи производили двоякий эффект. Весь иудейский плебс буквально благоговел пред ним. В то время как у магистратов и жрецов он вызывал сильное раздражение и злобу. Я слышал его. Фанатизм и безумие смешавшись в нём породили самоуничтожение. Он был чужд этому миру. Чужд удовольствий и страстей присущих каждому, будь то свободный или раб. Его одежда, впрочем как и пища, не доставляли телу необходимого тепла и насыщения, а наоборот, терзали его. Появись он на улицах Рима его бы закидали грязью, в Греции, возможно, за ним бы увязалось с десяток бродяг, которые оставили бы его через пару дней. Но это была Иудея! Сам ли климат этой страны, или её близость к Востоку, а может и то и другое, делали из её жителей фанатиков, всегда готовых идти на смерть за любым. Я наблюдал за ними весь день. Дав отдых солдатам и послав центуриона в Вифавару приготовить нам ночлег я спустился к реке. Люди расступались передо мной, но всё внимание их было сосредоточенно на нём. Он и в самом деле поражал своим внешним видом. Время ещё не состарило его, но он состарил себя сам, измождив свою плоть постами и высушив её пустынными суховеями. На нём было какое то немыслимое одеяние из грубой верблюжьей шерсти, больше подобающее зверю, чем человеку. Его лицо всё было покрыто черной бородой сливающейся с такими же черными и длинными волосами, которых он, наверное, никогда не стриг, а быть может и не мыл. Тем не менее, он стоял в реке и совершал какой то, только ему понятный, обряд. Люди заходили в реку, и подходя к нему склонялись почти до самой воды. А он, зачерпнув воду двумя ладонями, возливал её на голову подходившего. Меня рассмешило выражение лиц участвующих в этом действе. Все они исполняли обряд с величайшей почтительностью и благоговением. Заметив мою усмешку, стоявший в воде раввин сверкнул глазами и протянув руку в мою сторону сказал: «Бог повелевает всем, римлянин, каяться. Исполни Его волю». Я молча смотрел на него. Его язык был мне понятен, но я не хотел, чтобы они знали об этом. Не дождавшись моего ответа раввин отвернулся и продолжил своё священнодействие не обращая на нас никакого внимания. Всё время нашего присутствия там новые и новые люди подходили к реке. По одежде некоторых было видно, что они из далека. Много было из окрестных селений и городов. Выходящие из реки одни оставались на берегу, другие уходили, но толпа не редела. И все с жадностью слушали его, когда он начинал говорить. Его речь обладала страстностью и огнём, и он был в силах увлечь толпу за собой, но он не разжигал в них неистовства, а призывал к нравственной чистоте. Один из моих солдат внимательно вслушивался в его речь, разумея иудейское наречие он переводил его слова своим товарищам. Дождавшись, когда раввин замолчал, он прокричал ему: «А что же делать нам, воинам, чтобы заслужить благоволение твоего бога?». Ответ раввина вызвал насмешки и злословие в большей части солдат. Заметив осуждающие взгляды иудеев, я был готов услышать угрозы или оскорбления с их стороны. Подобное случалось и раньше, по гораздо меньшему поводу, но они были на удивление смирны и молча проглотили неуважение к их учителю. Наблюдая всё это я понял, что здесь не пахнет бунтом, а скорее происходящее похоже на рождение какой то новой философской школы или религиозной секты. К 11 часу дня я вернулся в Вифавару и на следующее утро мы вышли в Кесарию. Больше я этого раввина живым не встречал. Спустя четыре месяца галилейский тетрарх Ирод убил его во время пира, который он устроил по поводу своего дня рождения, и по просьбе своей падчерицы, дочери его второй жены. Стоит сказать несколько слов и об Ироде. Я видел многих облачённых в мантии и тоги, Ирод был самым жалким и ничтожным из всех. Перед отбытием в ссылку, будучи в Риме, Ирод нашёл меня и мы несколько часов провели в беседе. Он жаловался на судьбу, козни брата, отнявшего у него тетрархию, несправедливость цезаря, но началом всех своих бед он считал казнь этого раввина. Меня тогда удивила его уверенность в том, что именно за эту смерть Бог лишил его всего - власти, богатства, почёта и даже родины, ибо умирать ему пришлось в Испании, такова была воля цезаря. Не думаю, что смерть иудейского раввина стала причиной ссылки Ирода Гаем. И без этой казни он натворил немало беззаконий, но казнь раввина, без всякого сомнения, была убийством невиновного. Убийством по прихоти злобной и жестокой шлюхи. Ирод не был закоренелым злодеем, как его печально знаменитый отец. Но он был рабом своих страстей и желаний, а это не достойно не только правителя, но и простолюдина. Он во всём шёл на поводу у своей жены, Иродиады. Она вертела им как хотела, прельстив своим телом и покорив неумеренной похотью. Она была красива, но за её красотой скрывалась грязная, жестокая и порочная душа. Как часто боги за прекрасной внешностью прячут бесстыдное и беспощадное зло. К чести её, надо сказать - в ссылку она отправилась вместе с Иродом, хотя Гай предлагал ей вернуться в Иудею и жить с братом, ставшим после изгнания Ирода царём всей Иудеи, Галилеи и Трахонитиды. Но она предпочла жизнь в изгнании с презираемым, жизни во дворце с ненавидимым...». Пилат прервал свой монолог и задумался. Димитрий молча ждал. - К чести её... - несколько раз повторил Пилат и нахмурился. - Нет, ни о какой чести говорить здесь нельзя. Напиши просто - «в ссылку она отправилась», и далее как было... Грек кивнул и загладил написанное. - Она и не могла вернуться в Иудею...- сказал Пилат. - Её там все ненавидели, и за жестокость, и за надменность, и за её прелюбодейную связь с Иродом...Потому то она и предпочла Испанию...Ни о какой чести, или верности Ироду речи и быть не может... Этого писать не надо - махнул рукой старик, заметив движение стилуса в руке у грека. Немного помолчав, он потянулся к кубку с остывшим вином. Сделав несколько глотков старик продолжил свой рассказ. «После казни этого пустынника рассеялась и толпа его адептов. Тем самым, Ирод, своими руками, избавил меня от забот и волнений, связанных с постоянной угрозой исходящей от большой массы людей, объединённых одним кумиром. Рано или поздно какой - нибудь новый «посланник бога» завладел бы их умами, и никто бы не дал гарантии, что он будет призывать толпу к праведности, как казнённый раввин, а не к восстанию против нас. Мои опасения оправдались довольно быстро. После смерти пустынника появился Он. А с ним и новые волнения и заботы, сопровождавшие меня во всё время моего пребывания в Иудее. Если власть пустынника зиждилась на его авторитете аскета и призывах к нравственной чистоте, то этот, из Назарета, обладал силой и властью не только над жизнью человеческой, но и над самой смертью. Молва о его деяниях распространялась подобно молнии по окрестным землям, и поражала своей чудовищной невозможностью. И если за пустынником ходили сотни, то за этим шли тысячи! Мне говорили о воскресших по его слову или прикосновению. Об исцелённых от неизлечимых болезней. Я видел людей, которые были слепы от рождения, но он вернул им возможность видеть...» Пилат говорил в каком то восторженном порыве, он уже и не диктовал Димитрию, как прежде, не спеша и с паузами, а говорил, как защитник на суде говорит речь в оправдание своего клиента. - Он накормил пять тысяч человек в пустыне...пятью хлебами - Пилат посмотрел на Димитрия. - Ты можешь поверить в подобное? - Об этом написано в свитке - уклонился от ответа грек. - Да, написано в свитке... - согласно кивнул Пилат. - Мне тоже кажется это невероятным, как и воскрешение дочери одного их жреца...но я лично допрашивал людей воочию видевших это. Один мой центурион ходил к нему с просьбой исцелить умирающего от горячки денщика и Он сделал по его просьбе. При этом он даже не видел умирающего, тот был в 30 стадиях от него. Он просто сказал центуриону: «Иди, слуга твой здоров». Ты пишешь это? - спросил Пилат, и увидев утвердительный кивок Димитрия продолжил: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры и через несколько месяцев после казни пустынника...». Пилат замолчал и откинулся на подушки. - Я устал от этих воспоминаний... - прошептал он, - давай отдохнём...и потом продолжим. Грек помог ему улечься поудобней и подал чашу с отваром. Старик выпил и закрыв глаза замер в полудрёме. ГАЙ Как мы и рассказывали ранее путешествие по римским дорогам, и, тем более, на длительные расстояния, было довольно таки серьёзным испытанием на выносливость. Но ещё большим испытанием была остановка в придорожных харчевнях на ночлег. Клопы, мухи, тараканы, комары а часто и крысы, делали ночёвки в этих римских гостиницах незабываемым впечатлением. Сильные мира сего, конечно же, не останавливалась здесь. Путешествующая знать предпочитала передвигаться от виллы к вилле своих друзей или просто знакомых, где находили приём соответствующий их положению и должностям. Ну а плебс...плебс довольствовался удобствами постоялых дворов, о которых мы и сказали чуть выше. Клопы, мухи и всё подобное и так сопровождало простолюдинов каждый день их жизни. К этим «удобствам» они были привычны. В ворота одной из таких придорожных гостиниц и постучал Гай рукояткой бича. Была уже глубокая ночь, то время, когда на большую дорогу выходят лихие люди. Днём они могут быть кем угодно - погонщиками ослов и мелкими торговцами, банщиками и водовозами, рабами и свободными, но с заходом солнца тьма покрывает не только землю, но и их сердца и души. И из людей дня они превращаются в ночных оборотней, снующих по дорогам и грабящим, и уводящим в рабство запозднившихся странников. Иногда разбойников ловят, и тогда, в назидание другим, они висят на крестах, медленно и мучительно умирая по обочинам дорог, на которых они и злодействовали. Именно этих и боялся Гай, когда настаивал на ночлеге в городе, и именно от этих Клавдия просила в молитве о защите, когда они покидали город. Как мы видели, и молитва Клавдии была услышана, и просьба Гая была удовлетворена. Он вновь постучал рукоятью бича в ворота. На стук отворилось оконце и заспанный раб с откровенной враждебностью, и в глазах, и в голосе проскрипел: «Что нужно? Мест нет и все спят». Гай показал ему сестерций. Глаза у раба оживились и голос стал дружелюбней. - Сколько вас? - спросил он разглядывая Гая и повозку. - Я и госпожа - ответил Гай. - Лошади устали, да и нам надо отдохнуть... Раб протянул ладонь сквозь оконце и Гай положил ему монету. Оконце закрылось и зашумел засов. Гай терпеливо ждал. Двуколка императорской почты еле заметным огоньком дрожала далеко впереди растворяясь в ночи. Ворота распахнулись и Гай, дёрнув поводья, направил повозку во двор. Раб закрыл ворота и вставив засов в скобы подошёл к спрыгнувшему с сиденья и распрягавшему коней Гаю. Он помог ему, и они вместе отвели коней в стойло и насыпав в кормушки овса вернулись во двор. Гай подошёл к повозке и осторожно заглянул вовнутрь. Клавдия спала. Светильник всё так же еле тлел, дрожащими полутенями освещая лежащую под шерстяными покрывалами женщину. Раб вопросительно посмотрел на Гая. - Пусть спит - прошептал Гай. - Утром ей понадобится комната...А я лягу где нибудь здесь рядом... - он огляделся - Да вот, хотя бы здесь. Гай показал на скамью стоявшую возле бассейна в центре двора. - А сейчас я бы чего нибудь перекусил... - он достал ещё один сестерций и дал рабу. Тот взял монету и направился к кухне. Через мгновение там затеплились лампады и спустя несколько минут он позвал Гая. Они уселись за большой дубовый стол, на котором стояло блюдо с холодной телятиной, овощи, сыр, кувшин с вином, оливки и хлеб. Гай достал нож и принялся за телятину. Раб налил ему вина и подал чашу. - Путь далекий? - спросил он. Гай кивнул прожёвывая телятину и запивая её вином. - Наливай и себе - сказал он подвигая кувшин рабу. Тот не заставил себя уговаривать, и сняв чашу с полки налил и себе. - Видно дело у вас важное, раз в ночь выехали... - продолжил раб. Он с любопытством разглядывал Гая. Тому не понравилось и это любопытство и вопросы, но он сдержал себя и с напускным раздражением, и даже кивнув в сторону повозки, сказал: «Да сам же, наверное, знаешь, эти матроны римские, как вобьют себе в голову что то, так хоть трава не расти, а делай по её. Ты наливай, не скромничай. Он подмигнул рабу. - Богатая то твоя матрона? - наполнив чашу и отхлёбывая из неё спросил раб. - Да, скажешь тоже...богатая - усмехнулся Гай. - Вчера в Риме дом забрали заимодавцы за долги. Вот и едем ночью, так как и ночевать негде было в городе... - Ну да? - озадаченно протянул раб. - А повозка, а лошади? Он хотел сказать ещё: «а сестерции», но остановился и недоверчиво посмотрел на евшего Гая. - Повозка, лошади... - переспросил Гай, - да это взято всё в долг, доехать только, а там надо всё вернуть... Ну а у вас тут как живётся? Спокойно? - пряча усмешку спросил он замолчавшего раба. Тот допил свою чашу и пожал плечами: «Живём потихоньку» - Наливай, наливай... - подбодрил его Гай и сам плеснул ему в чашу из кувшина. Как известно с древнейших времён - истина в вине. Вино развязывает языки и открывает запоры сердца. Что трезвый прячет в тайниках души, тем опьянённый вином хвастает в застольных беседах. Вино, подаваемое в гостиницах, конечно, не сравнить с вином из собственных виноградников, но и оно требует разбавления водой. Раб этим пренебрегал. Через полчаса алкоголь развязал его язык и расслабил мозги. Гай узнал, что вся челядь этой гостиницы - мерзавцы и воры, и только он один верен хозяину, который живёт в Риме и не ценит его преданность, а поставил управляющим в гостинице совершенно никчёмного и глупого вчерашнего раба, которого отпустил на волю только за то, что тот мог говорить чревом и подражать голосам других людей. Раб болтал без умолку обо всём и обо всех. Гай слушал его в пол уха и уже собирался улечься спать, но тут раб сменил тему и рассказал о посещении гостиницы эдилом. - Он зачитал нам эдикт цезаря о наказании поджигателей города... - бормотал раб. - Награда, конечно, достойная...свобода...да ещё и половина их имущества...Я у него спрашиваю, как же их определить? Этих «христовщиков»...они же с виду такие же как все...Вот, к примеру, как ты, или вот матрона, которую ты везешь...у них же на лбу не написано... Гай внимательно посмотрел на раба. Ему показалось, что он больше притворяется пьяным и намеренно затронул эту тему. - Да и ты ни чем не отличаешься от «христовщиков» - сказал Гай отодвигая от себя блюдо с недоеденной телятиной. - Ну и что он тебе ответил? - Я? - раб пьяно захихикал. - Да будь я одним из них я бы уже был и свободен и богат! -Как это тебе бы удалось? - Гай с презрением посмотрел на раба. - Очень просто... - осклабился тот. - Разве свобода и имущество не стоит доноса на тех, кого объявили врагами государства? А? Как думаешь? Гай пожал плечами и усмехнулся. - Да, точно так. Тебя твой хозяин явно недооценил. Ты умней того, кто говорит чревом. А как же их отличить от добропорядочных граждан? -Эдил сказал, что они не приносят жертвы Юпитеру Капитолийскому и отказываются воскурять фимиам пред статуей цезаря - с пьяной ухмылкой ответил раб кивая в глубину двора. Там на небольшом алтаре, освещаемом горящей лампадой, стояла бронзовая статуя Нерона. - Буду знать - посмотрев на ухмыляющегося раба сказал Гай. Он встал из - за стола и огляделся вокруг. - Я лягу там, на скамье у бассейна. Утром матроне нужна будет комната. Ты позаботься об этом. Гай достал из кошеля квадрусс и протянул рабу. Тот согласно кивнул. Гай вышел из кухни, и взяв с сиденья войлочные подстилки улёгся на них, подложив под голову мешок с овсом и укрывшись плащом. « Сколько же их, этих псов, вышло ныне на охоту... - подумал он о мечте раба. - Кровью невинных они готовы, и даже жаждут этого, покупать своё благополучие. Уж лучше получить свободу за способность говорить чревом, чем за донос или предательство... Бедная госпожа, скольким опасностям она подвергает себя...». Клавдию разбудила утренняя суета. Она несколько минут лежала пытаясь понять, что за звуки прервали её сон. Человеческие голоса, стук дверей, журчание льющейся воды, фыркание скота и, конечно же, многоголосье птичника свидетельствовало о кипящей вокруг жизни. Она привстала и откинув полог выглянула из повозки. «Гостиница. Гай всё же нашёл её» -подумала она разглядывая довольно пространный двор окружённый по периметру двухэтажным строением с галереей и лестницами. Гай уже не спал. Он встал с первыми, даже и не лучами, а петухами. Умывшись, он нашёл своего ночного собутыльника и заставил его приготовить комнату и всё, что надо женщине для приведения себя в почтенный вид после сна. Проведав лошадей и насыпав им в торбы овса он вышел и усевшись на скамью наблюдал за утренней суетой и ждал пробуждения госпожи. Завидев движение полога Гай подошёл к повозке и поклонился Клавдии. - Госпожа, комната готова, там тебя ждёт всё необходимое для утра - сказал он, протягивая ей руку и помогая сойти на землю. Он провёл её на галерею до дверей комнаты. - Я заказал завтрак... - добавил он пропуская её в комнату. - Когда госпожа будет готова пусть спускается во двор и мы продолжим путь. - Благодарю тебя, верный мой друг - услышал Гай закрывая дверь. Он остановился, и несколько секунд стоял наблюдая сверху, сквозь ограду галереи, за повозкой и снующими по двору людьми. «Верный мой друг...Я верный твой раб, госпожа, и горжусь этим...и благодарю бога, которому ты служишь, что он послал тебя мне» - сказал он. Но этих слов никто кроме него не слышал, ибо они были сказаны его сердцем, а не языком. Закрыв дверь Клавдия скинула паллу, налила в миску воды из стоявшего кувшина, и умылась, с наслаждением ополаскивая лицо, шею и грудь холодной ключевой водой. Полотенце из льна и оловянный гребень для волос лежали на небольшой полке у медного зеркала. Она вытерлась и расчесав волосы уложила их на затылке скрепив серебряной заколкой. Зеркало отразило в себе женщину, уже немолодую, с большими усталыми и грустными глазами на худощавом лице, покрытом сетью морщинок в уголках глаз и губ, уже тонких и обескровленных. Седина, расчёсанных на прямой пробор волос, даже благодаря материалу зеркала, превращающего всё в золотисто - рыжий цвет, оставалось всё той же сединой. Клавдия несколько секунд вглядывалась в своё отражение. «Всё проходит... - подумала она. - Мне почти 60 лет! Как же быстро пролетели эти года! И что? Стоит об этом грустить? Как всё же точно сказано: «всякая плоть, как трава...засыхает и её цвет и её красота». Но это же не главное...тебя же это не мучает, как других, пытающихся победить время мастями и притирками...Это - глупо...и смешно. «Если наш внешний человек и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется» - вспомнила она слова из когда то переводимого ею послания. Какая всё таки бездна мудрости в учении Праведника, и какая сила жизни...а ведь всё это могло пройти мимо меня... - вдруг мелькнула мысль. - Не стань я женой Понтия...или даже стань я его женой, но останься в Риме, когда он выехал в Иудею и всё...Вот и получается, я разделила и его рок, и его судьбу...А это было его испытанием превратившемся в его мучение. Потому то он и страдает в своём одиночестве. Он не может быть среди нас, потому что он сам себя казнит за малодушие. Как же он несчастен... А ты?» Клавдия всё так же сидела перед зеркалом вглядываясь в своё отражение. « Ты счастлива? - спрашивала зазеркальная Клавдия. - Ты не стала матерью...Почему? Это милость Бога, или наказание Его Пилату и тебе, как его жене? Если бы я родила Понтию детей, на них бы вечно лежала вина их отца за его суд...пусть эта вина лежит на нём одном - отвечала она. - Праведник сказал: Бог есть Любовь! А любовь не может быть жестока...Дети даются в радость, а не для горя и страдания… А как же мать Праведника...она же знала, что рождает сына своего на смерть... - возражало зазеркалье. - Мариам рассказывала, что ей возвестил Ангел и о его рождении, и о его судьбе... Как же она жила храня всё это в сердце... Такое смирение... сверх человеческих сил - с содроганием подумала Клавдия. - Мариам говорила, что рождала она его в хлеву, на гостиничном дворе...для матери сына Бога не нашлось комнаты в гостинице! Даже последняя рабыня у самого бесчувственного хозяина имеет право на ложе, повитуху и чашу с тёплой водой...а сын Бога рождался в хлеву...на дворе, наверное, вот такой же убогой гостиницы... Да, какое же надо иметь смирение... и веру в Бога» Клавдия осмотрелась кругом. И в самом деле, всё было просто до скудости. Комнатёнка вмещала старую деревянную кровать, такой же шкаф для платья, столик с умывальной чашей и табурет. И даже такой комнаты для них не нашлось... Размышления Клавдии прервал стук. Она накинула паллу, сняла щеколду и открыла дверь. На пороге стоял раб держа в руках поднос с завтраком. «А вот с завтраком Гай поспешил» - подумала она, и улыбнувшись рабу сказала: «Это мы возьмём с собой. Ты сложи всё это в корзинку». Раб согласно кивнул и направился к лестнице. Клавдия пошла за ним. Гай встретил её во дворе. Он уже впряг в повозку лошадей и ждал её. Она подошла к повозке и в нерешительности остановилась. - А скажи мне где здесь хлев? - оглядывая двор гостиницы спросила она. - Госпожа что то хочет? - удивился вопросу Гай. - Да, я хочу увидеть его - кивнула Клавдия. Гай привёл её в дальний угол двора к широким двустворчатым воротам, и приоткрыв их ввёл её вовнутрь. Клавдия оказалась в полутьме большого сарая, разделённого на стойла и пропитанного густым запахом навоза, мочи, конского пота и прелого сена. Маленькие слуховые оконца не справлялись с вентиляцией помещения, а рабы, ответственные за уборку, ещё не приступили к своим обязанностям. Клавдия прикрыла лицо воротом паллы и осмотрелась вокруг. - Где же здесь можно принять роды? - еле сдерживая чихание спросила она. Гай не понял вопроса и молча смотрел на неё. Клавдия подошла к одному из стойл. Там стоял мул и вырывая из кормушки пучок за пучком монотонно, не обращая на них никакого внимания, жевал положенное туда сено. - Это ясли? - спросила Клавдия указывая на кормушку. Гай кивнул. Клавдия ещё раз оглядела всё вокруг и пошла к выходу. Гай поспешил за ней. У повозки их уже ждал раб с корзинкой снеди. Клавдия взяла её и достав динарий дала рабу. Через десять минут они выехали из гостиничных ворот и свернули на дорогу. На перекрёстке стоял милевой столб на котором было выбито: Окрикул - 15; Каисра - 33. - К вечеру, если богам будет угодно, доберёмся до Каисры - обернувшись к Клавдии сказал Гай. Его очень удивило желание госпожи увидеть гостиничный хлев, а ещё больше его удивили её слова о родах в хлеву. Чем может заинтересовать римскую аристократку хлев? Тем более, гостиничный! Даже не хлев в имении, а наверняка он есть там, а придорожный, вонючий, грязный и тёмный? Желание не только непонятное, но даже, можно сказать, противоречащее здравому смыслу. Спросить же напрямую, что имела в виду госпожа, Гай не решался. Но любопытство победило. - Почему тебя, госпожа, так заинтересовал гостиничный хлев? - вновь обернувшись к Клавдии спросил он. Она, как и вчера, возлежала в повозке и раскрыв лист пергамента просматривала его. Отложив пергамент Клавдия посмотрела на Гая. - В таком вот хлеву, может быть, даже более грязном и тёмном, одна женщина родила царя... - сказала она. - Я попыталась себе представить, как это могло происходить... Гай был готов услышать что угодно, но не такое. Он покачал недоверчиво головой. - А такое может быть? - озадаченно спросил он. - Чей же он царь? Какого народа? Клавдия внутренне улыбнулась его недоверию и удивлению. - Ты успел утром поесть? - заметив стоящую корзинку со снедью спросила она. Гай отрицательно покачал головой. - Это не главное, госпожа... - он попытался вернуть разговор к прежней теме. - Как может царь родиться в хлеву? Это, наверное, был царь скифов... - Нет, мой дорогой Гай, не скифов. Это царь совершенно иного мира... - Я понял, госпожа, ты говоришь о царе тех, кого ныне убивают в Риме! Гай помолчал ожидая ответа, но Клавдия, взяв корзинку со снедью, принялась разбирать её. - Я знаю, госпожа, ты одна из них...- продолжил он. - И ты подвергаешься такой же опасности... - он вспомнил свой ночной разговор с гостиничным рабом. - Ты остановись, где возможно - попросила она, - и давай перекусим. И ты голоден, да и я разделю с тобой хлеб. Гай кивнул и съехав с дороги остановился возле небольшой рощицы диких маслин. Сердце его кипело от желания высказаться, это было сродни восторгу, благоговению перед ней, даже, можно сказать - любви. Только это чувство вызывает восторг до самоотречения, до желания отдать жизнь свою за объект восторга. - Я знаю, госпожа, что ты с этими людьми - повторил он, соскочив с сиденья, и подходя к повозке. - Я тоже хочу быть одним из вас, с вами...Вас обвиняют в чудовищных злодействах, но я знаю тебя уже 20 лет, и вижу, что все обвинения - злобная и жестокая ложь. Если бы тебя влекли на смерть, я был бы готов умереть с тобой... и...всегда готов! - с твёрдостью повторил Гай. - А сегодняшней ночью я узнал, что на вас по всей империи буквально объявлена охота! Он рассказал Клавдии о ночном разговоре с рабом. - Этот пёс просто жаждет найти и выдать кого нибудь из вас, и я думаю, что он не остановится и перед клеветой. А сколько таких...псов, готовых на подлость, предательство, клевету ради имущества предаваемых - с ненавистью в голосе, и глядя в сторону недавно покинутой ими гостиницы, сказал Гай. - Не живи ненавистью, - различив эти нотки в его голосе, ответила Клавдия. - живи милосердием. Этим мы и отличаемся от них, и за это они и убивают нас ныне. Но наш Царь сказал нам: «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». Не бойся смерти, для нас её нет. Все живущие любовью бессмертны, все живущие ненавистью - мертвы уже при жизни... - Я не боюсь смерти - возразил Гай. - Я боюсь за тебя, госпожа. Но сказанное тобой повергает меня в великое удивление. В твоих словах есть что то, что выше человеческого разумения... - Это не мои слова. Это слова царя, рождённого в хлеву - улыбнувшись сказала Клавдия. - Если хочешь я дам тебе прочесть о нём и расскажу о его учении...когда мы приедем в имение... - Да, хочу...я был бы счастлив быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы - повторил он глядя на свою госпожу. Клавдия согласно кивнула, подавая ему ломоть хлеба щедро намазанный маслом, с куском свежего козьего сыра. Через полчаса они вновь выехали на дорогу и покатили к Каисре. Небольшому и пыльному городку лежащему почти на средине их пути к этрусскому имению Пилата.
«Я хочу быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы». Эти слова, сказанные Гаем Клавдии, оставили глубокий след в его сознании. Они то затихали, как будто проваливались куда то, то вновь заполняли собой и сердце и мысли управлявшего повозкой Гая. Его глаза следили за дорогой, руки держали поводья, а внутри, где то глубоко - глубоко, пульсировала эта нехитрая формула из простых, но наполненных какой то сверхъестественной силой, слов. Эти слова не только заполняли его сознание, но формировали и мысли и воображение. Об этом стоит сказать особо. Человечество уже давно пренебрегает не только силой слова, но и красотой слова. Людская речь переполнена пустой болтовнёй, злословием, глупостью, но ещё больше - злобой. Чтобы обеспечить эти темы соответственными словами люди создали совершенно новый язык общения. В этом языке преобладают слова - оскорбления, слова - унижения, слова - презрения, но совершенно отсутствуют слова -человечности. То есть, те слова, которые своей красотой и силой укрепляют человека в правде и поднимают до божественного подобия. Слова, заполнившие сознание Гая, относились именно к этой категории. Высказав их однажды, он знал, что теперь они станут смыслом его жизни, а он стал их заложником до конца своих дней. Конечно, есть люди которые бросаются словами направо и налево не придавая сказанному ни силы, ни значения. Гай был не из таких. Из происходящего в Риме, да и во всей империи, он понимал, что если придётся умирать, то смерть будет люта и жестока. Он видел как умирали женщины, дети и мужи казнимые Нероном. Так же могла умереть и госпожа, а он был уверен, что она готова к этому, и, следовательно, был уверен, что готов к подобному тоже. А вот какова жизнь, которую он желает разделить с учениками этого необычного царя, родившегося в хлеву, он ещё до конца не понимал. Что значит жить милосердием? Единственным примером в глазах Гая была его госпожа... « Но она женщина... - размышлял он, время от времени оглядываясь на читающую пергаментный лист Клавдию. - Женщинам от богов дана эта способность милосердия... и любви тоже. Но...не всем, почему то - тут же в противовес его размышлениям мелькала мысль. - Иначе, откуда же столько подкидышей и даже убитых младенцев? А скольких детей их же матери продают в рабы...Вот и получается, что одни женщины, как госпожа, живут милосердием и любовью, а другим даже и неведомо это чувство. Почему? А что же тогда говорить о мужах? Среди людей есть место материнской любви и женскому милосердию... но вот о мужском милосердии, а тем более любви мне слышать не доводилось. Римляне даже дали право отцам убить и дочь и сына за проступок. То есть, где же здесь милосердие? Что же значит - не живи ненавистью, а живи милосердием? Как можно быть милосердным к моему бывшему ланисте, который за 100 денариев продал меня на убийство чтобы потешить кровавым зрелищем толпу? Он что, был милосерд ко мне? И я должен быть милосерден к нему? Госпожа что то не договаривает, или я не готов ещё понимать то, что открыто ей... А к Нерону...к этому зверю в облике человека...как можно быть милосердным к нему?» Его так и подмывало вновь начать утренний разговор, видя же увлечённость Клавдии чтением он не решался. Но, как известно, вопросы мучащие совесть и волнующие разум требуют разрешения, рано или поздно. Лучше, конечно, рано, чтобы было больше времени на обдумывание. - Госпожа... - оглянувшись на Клавдию начал Гай. - Ты говоришь: «Не живи ненавистью, живи милосердием...». Как это применимо в жизни, когда вокруг каждый готов сожрать другого? Не зря же один из ваших же стихотворцев сказал: «Человек человеку волк». Клавдия отложила пергамент и посмотрела на Гая. - Очень просто, мой друг - сказала она. - Надо стараться не стать волком, а оставаться человеком. То есть, видеть в людях ни презренных рабов, блудниц, гладиаторов, мытарей, а людей с их несчастьем, заблуждением, болью, горем...тогда станут понятны их скорби, нужды, стремления...Праведник сказал: больные имеют нужду во враче...Ты говоришь: люди как волки, но даже волка можно сделать ручным исцелив его рану, или вызволив из смертельной ловушки. Гай усмехнулся последним словам Клавдии, но не успокоился. - А цезарь тоже нуждается в сострадании и в понимании...и в милосердии - спросил он. - Цезарь...- переспросила Клавдия. - Когда то он был человеком, как и все, но власть превратила его в чудовище. Сам посуди - не стань он принцепсом разве убил бы он свою мать, или брата, или жену? Нет, конечно. Жил бы частным человеком, как большинство римлян. Я не знаю почему так происходит, но очень часто достигая верховной власти люди превращаются в жестоких тиранов, хотя, казалось бы, у них есть выбор - стать мудрым правителем или тираном. - А есть ли, или был ли, хоть в одном царстве на земле мудрый и милосердный принцепс, который бы заботился о всём народе и был справедлив ко всем... - с какой то даже безнадёжной горечью проговорил Гай. - Вот и получается: принцепсы - тираны, сенаторы - волки, купцы - хищники, эдилы - псы, а огромная часть римского народа просто свиньи, живущие жратвой и зрелищами, а мы должны любить их и быть милосердными к ним? - А мы должны оставаться людьми среди них - возразила Клавдия. - Люди и отличаются от всех, тобою перечисленных, тем, что не уподобляются псам и свиньям, даже под угрозой смерти... И умирают людьми, чтобы возродиться в царстве Праведника. Способность любить и отличает людей от нелюдей. Выбор за нами... - Я выбрал, госпожа - кивнул Гай. - но я не знаю другой любви, кроме любви мужчины к женщине... ты же явно говоришь о любви иной, которая пока недоступна для моего понимания... - Да, Гай, я говорю о Любви истинной, той, источник которой Бог. Праведник так и говорил: Бог и есть Любовь. В Любви, о которой я говорю, нет страсти, зависти, гордыни, себялюбия, раздражения, злопамятства...Она чиста в своём источнике, а её источник, как и сказал Праведник, есть Бог. Эта Любовь милосердна и долготерпелива, скромна и верна, ею живёт весь видимый, да и невидимый, мир. Она вечна и бессмертна. Ради неё стоит и жить и умирать... Клавдия говорила негромко, но каждое её слово было подобно огненной стреле, пронзающей сознание внимающего ей Гая. Эти горящие стрелы- слова буквально оставляли шрамы в его памяти, но эти шрамы не вызывали болезненных и неприятных ощущений, а казалось ласкали его слух заставляя смаковать снова и снова их смысл. - Праведник и был послан Богом, чтобы мы познали эту Любовь, и не только познали, но и приобщились к ней и стали частью её...Но миру не нужна Любовь, иначе бы Праведника не осудили на смерть. Мир живёт похотью, алчностью, властолюбием, но не любовью. Потому то и ненавидят нас, и убивают...и злословят, но победим мы, потому что побеждает не тот, кто готов убивать, а тот, кто готов умирать... Гай смотрел на Клавдию и ему казалось, что с каждым словом она как будто молодеет. Её глаза искрились каким то сиянием, а морщины разгладились и почти исчезли, даже волосы выбивавшиеся седой прядью из под капюшона паллы казались не серебряными, а золотыми. - Праведником, госпожа, называет царя, рождённого в хлеву? - спросил Гай замолчавшую Клавдию. - Видевшие его дела называли его так же Сыном Бога... - ответила она. - Судя по твоим словам, госпожа, он и вправду был велик...Твои слова полны огня, когда ты говоришь о нём...А тебе самой доводилось встретиться с ним? - Встретиться с ним... - Клавдия посмотрела на Гая, и кивнула головой. - Да, я видела его перед самой казнью...я даже просила Понтия отменить казнь, но казнь состоялась. Всё было предопределено свыше... - Господин имел отношение к казни Праведника? - переспросил Гай. Эта новость не только удивила его, но и дала объяснение одиночеству Клавдии в Риме, и уединению Пилата в этрусском имении. - Да, жизнь порой предлагает роковой выбор...- подумал он. - и приходится выбирать, а потом отвечать за выбранное... Впереди замаячил очередной миллиариум указывающий, что скоро поворот и выезд на Аврелиеву дорогу, пронзающую прямой стрелой весь Аппенинский полуостров от Рима до Ватлуны, и проходившей в нескольких милях от имения, куда они и держали путь. Было время второй стражи, солнце уже приближалось к зениту, а до Каисры, где они планировали заночевать, было ещё не меньше 20 миль. СТРАХИ, ОБИДЫ И ПЕРЕЖИВАНИЯ Эта, внезапно свалившая Пилата, лихорадка, тёмной и тревожной пеленой накрыла всё имение. Почему тревожной и тёмной? Да потому, что каждого из живущих в имении посетила вдруг простая, но тревожная, мысль: если эта проклятая немощь принесёт смерть хозяину, то что будет с ними? Продастся имение и придёт новый хозяин, а кто он будет и что он принесёт с собой? Не будет ли он жесток, или развратен? Как, например, был тот, римский префект, которого убил его любовник - раб! А потом, за преступление одного, были казнены все рабы находящиеся тогда в доме, а их было более четырёхсот...Не помиловали никого...даже наложниц и вольноотпущенников. Скорбна доля раба в Римском государстве. «Хотя бы боги продлили жизнь старику». Мысленно желали одни, пытаясь подавить тревогу, сверлящую их сердца тёмной неизвестностью. «А как быть нам?». Думали другие. Этих можно было назвать самыми несчастными. Им Пилат некогда даровал свободу, но даровал «в дружеском кругу», то есть, без официального засвидетельствования при магистратах. Это была призрачная свобода, свобода не подтверждённая грамотой. Потому то внезапная смерть господина фактически убивала и надежду на свободу полную. Следовательно, всё та же, тёмная и тревожная неизвестность будущего, терзала их сердца, возбуждая злую досаду на господина не нашедшего времени вызвать магистратов и довести дело до конца. Теплилась, правда, слабая надежда на приезд госпожи, и её вступление в наследство. Тогда всё останется по старому...Но последние 20 лет госпожа жила в Риме, наведываясь в имение редко и оставляя его спешно. Одним словом, болезнь Пилата породила в сердцах одних- страх неизвестности, в сердцах других - раздражение и досаду, вместе с тем же страхом неизвестности. Третьи надеялись, что госпожа, если хозяин умрёт, оставит имение под надзором Димитрия. А сама уедет в Рим, и их возьмёт с собой для личных нужд и для прислуги по римскому дому. Но ни в одном сердце не возникла простая человеческая скорбь по страдающему и умирающему старику. И это не смотря на то, что жизнь в имении, и челяди и рабов, была предметом зависти их соседей из других хозяйств. По распоряжению Пилата эргастул, как средство наказания, был отменён уже лет как 15. А его снисходительность, порой даже неоправданная, вызывала осуждение у хозяев близлежащих вилл. Одним словом, Пилат, как мог старался видеть в своих рабах не животных, как большинство его сограждан, а людей. Но, всё это не расценивалось челядью как добросердечие хозяина, а большей частью истолковывалось как блажь, или как чудачества их господина. Его малословие принималось челядью за надменность, а простота в жизни за гордость и высокомерие. Нет, нельзя сказать, что они презирали или ненавидели его, скорее побаивались и не понимали. И в самом деле, что может взбрести в голову римскому аристократу? Сегодня он добр, а завтра? А непонимание...Что таится в человеке, которому чуждо всё человеческое? Он не копит, не предаётся разврату и развлечениям, нелюдим и всё время или что то читает, или пишет. Он больше предпочитает разговаривать со своим конём, чем с людьми. Даже соседи перестали посещать его. Да и жена его вот, выбрала жизнь вдали от него! К тому же, и опасение и непонимание многократно усиливалось твёрдостью духа старика. Вот такая гамма чувств - страх неизвестности, непонимания, досадного раздражения - невидимой паутиной окружила больного Пилата, повиснув в углах и закоулках виллы. Не было только любви и сострадания. Да и откуда взяться любви в сердцах рабов к своему господину, если, порой, даже в сердцах собственных детей, а то и жён её нет? Это, конечно, скорбно и грустно прожить свою жизнь с холодным сердцем, но ещё скорбней жить среди холодных сердец. Многие так и проживают свои жизни, пренебрегая величайшим сокровищем этого мира - любовью, предпочитая ей - похоть, власть, стяжание или славу мирскую. Но, как говорится, каждый сам выбирает себе бога. Пилат, как со всей откровенностью показала болезнь, в своём уединении не смог заслужить любви своих рабов. Правда, и ненависти тоже. Но давайте вернёмся к нашему повествованию. Итак, в сердцах рабов и челяди окружавших больного старика роились вышеописанные нами мысли, связанные с болезнью хозяина. А сердце Пилата, как это не удивительно, тоже смущали подобные мысли. Встречая и провожая взглядом входящих в его спальню рабов он вглядывался в их лица и глаза пытаясь найти в них искреннее сострадание или скорбь, и не находил. Он принимал от них отвары и пищу, они обтирали его и помогали дойти до умывальной комнаты, всё это делалось ими с печальным выражением лиц, но глаза были равнодушны. Его задевало это? Скорее заставляло задумываться о пустоте и бессмысленности жизни. «Клавдия пишет о любви - думал он, - а где же она? Есть только любовь мужчины к женщине, но можно ли это влечение назвать любовью? Наверное, нет. Очень уж быстро проходит это упоение...Она пишет об иной любви...а как её найти и чем обрести? Вот я как мог стремился облегчить долю этих людей, я кормлю их, жалею их, помогаю им, не наказываю их и не продаю, где же их любовь ко мне? Димитрий говорит, что они меня любят и уважают...Льстит грек. Он тоже не любит меня. Этот будет огорчён...но не моей смертью, а утратой своего места и дохода… Я умру и никто из них даже слезинки не прольёт...» - с каким то даже раздражением размышлял Пилат. Его внутренний монолог был прерван Димитрием. Грек вошёл с лекарем привезённым из Тархны, небольшого городка лежавшего на побережье в 15 милях от имения. Они вместе подошли к ложу старика, но лекарь остановился за спиной грека и ждал, рассматривая убранство спальни. - Господин, мы привезли тебе врача - наклонившись к Пилату и поправляя его подушки сказал Димитрий. Пилат оценивающе посмотрел на лекаря. Он никогда не прибегал к услугам лекарей, и с уважением относился только к тем из них, которые применяли своё искусство в военных лагерях. Лекарь был средних лет и довольно почтенного вида, упитанный и благообразный. Заметив, мелькнувшее в глазах старика неудовольствие, лекарь почтительно склонил голову и вышел вперёд. Наклонившись над стариком он обхватил рукой его запястье и замер считая пульс. Затем он вынул деревянный рожок и прослушал грудь и спину, покорно подставившему ему своё тело, Пилата. Когда все процедуры были закончены врач вздохнул, и посмотрев на старика спросил: «Господина что то беспокоит?». - Убери его - сказал Пилат посмотрев на Димитрия. - Заплати ему, сколько он скажет, и отправь обратно... Грек попытался что то возразить, но Пилат закрыл глаза и отвернулся. Он лежал с закрытыми глазами пока не услышал закрывающейся за уходящими двери. «Ему интересно, что меня беспокоит...- вновь ушёл в свой внутренний диалог с самим собой старик. - Если бы он услышал, что меня на самом деле беспокоит, то явно бы посчитал меня за сумасшедшего...если кто и сможет понять мои беспокойства, то это только она...Клавдия». - Клавдия - повторил он её имя, как будто хотел позвать её. И опять горький комок подкатил к его горлу и наполнил слезами глаза. Вновь давно прошедшее взволновало его память. «Эта девочка, ставшая моей женой, и которую я всегда считал за ребёнка, разделила со мной всю мою жизнь. А когда то её скромность раздражала меня. Она казалась мне серой мышью на фоне ярких, и вызывающе откровенных в своём кокетстве, жён и дочерей иудейской знати в кругу которой нам с ней пришлось провести десять лет. А вся их яркость была не только пустышкой, но и гнусностью. Интересы этих царственных шлюх не шли дальше примитивной похотливости, ради которой они холили и лелеяли свои тела мастями и благовониями. Клавдия, в своей простоте и скромности, была выше их всех, как своей добродетелью, так и разумом. А её нелицемерная жалость к убогим и нищим, всегда толпящимся у ворот дворца в Цезарее. А её возмущение до слёз и гнева от жестокости в отношении и людей и животных...Она ни разу не посетила цирк или амфитеатр...а во мне это её милосердие вызывало снисходительную насмешку. Я - воин, был уверен, что доброта является слабостью, а ведь это одно из лучших человеческих качеств...и как оно редко в человеческих сердцах! Да, как же ей было тяжело со мной...но она не только сумела с детства сохранить своё милосердие, но и пронести через всю нашу жизнь... и этот храм Эскулапа... который стал её повседневной заботой, после возвращения в Рим...и где она нашла последователей Праведника. Всю жизнь возле меня был человек с чистой душой и живым сердцем, а я видел только себя...И даже сон боги послали ей...ни мне, а ей...почему? А потому, что она могла тогда понять происходящее, а я был слеп...от своей глупой самоуверенности и власти... а сейчас ты прозрел? А сейчас я умираю...не хочется умирать слепым...Да, надо дождаться Клавдию...». С тоской подумал старик, вызывая в памяти образ жены. Всегда вспоминая о ней, он видел её всё той же, двадцатилетней девушкой, с которой сошёл на землю Иудеи с императорской квинкверемы почти 35 лет назад. Его размышления были прерваны возвратившимся Димитрием. Грек подошёл к ложу Пилата и поправив покрывало сел рядом. - Зря ты так - сказал грек. - Он толковый врач - Может быть, - согласился Пилат, - но мне он сейчас не нужен... И заметив удивленный взгляд Димитрия добавил: «Старческая немощь не лечится, а продлевать её, цепляясь за каждый день, дело недостойное». - Ты ждёшь смерти? - спросил Димитрий. - Я жду Клавдию - ответил Пилат. - И хочу тебя огорчить, мой дорогой Димитрий, пока мы с тобой не закончим мои воспоминания, я не умру... - Ну что ж, тогда не будем спешить - улыбнулся грек. - Нет, - возразил старик, - спешить будем. Бери стиль и таблички и за работу... Димитрий взял таблички, ровной стопкой лежавшие на столике, и найдя последнюю прочитал последние строки: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры через несколько месяцев после казни пустынника...». - Да, через два месяц после казни пустынника - повторил Пилат. - Они были совершенно противоположны друг другу во всём... пустынник и Праведник. Один был нелюдимый аскет, совершенно презревший человеческие радости, второй не гнушался вином и не чуждался людей. Но оба призывали людей к добродетели и оба были убиты за свои проповеди... - Этого писать не надо - сказал Пилат, поудобнее устраиваясь на своём ложе. Димитрий кивнул. Старик закрыл глаза, и в его памяти начали всплывать картины давно ушедшего, но, как оказывается, постоянно пребывающего в бесконечности человеческого сознания. Это можно расценить как чудо, но всё увиденное глазами не стирается ни временем, ни даже смертью. Так и носит человек в себе всё пережитое, и хорошее и плохое. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Он появился в Иерусалиме за несколько дней до иудейского жертвоприношения. Тогда ещё о нём мало знали. Да, молва о его деяниях в окрестностях Кинерета достигла и до Иерусалима, но одно дело видеть своими глазами чудеса совершаемые им, а совсем другое слышать от других. Люди склонны преувеличивать, приукрашивать и восторгаться порой ничтожными делами, чем и пользуются многочисленные мошенники и обманщики. Я тоже получал донесения о нём. В каждом из иудейских городов стояла, как минимум, наша центурия, а в обязанности первого центуриона входило своевременное и постоянное наблюдение за происходящим вокруг. Все их записки стекались в Кесарию, и я получал ежеутренний доклад от трибуна претория. Как я упоминал ранее, после казни Иродом пустынника его последователи разбрелись по стране. Подавленные и разочарованные, даже озлобленные они не несли в себе угрозы для нас. Их ненависть была направлена против убийцы их учителя, то есть против Ирода. Правды ради надо признать, что какая то часть иудейского плебса соорганизовалась в некое подобие гетерии, целью и смыслом существования которой была провозглашена борьба за свободу Иудеи от власти «язычников». То есть нас, римлян. Вождём этой шайки безумцев, называвших себя «зелотами», был тогда некий Варрава. Мы знали о них, и следили за каждым их шагом...». Пилат замолчал и открыл глаза. - Свобода, свобода, свобода... - повторил он. - Рабы мечтают о свободе, народы, покорённые нами, мечтают о свободе...Свободой прельщают всякие бунтари и мятежники...а где она, эта свобода? - Он посмотрел на Димитрия. - Ты задаёшь мне вопрос? - спросил грек. Пилат молчал. - Я думаю, свобода - это возможность всегда соблюдать своё человеческое достоинство... - ответил грек. - Ты сейчас о чём? - с насмешкой переспросил Пилат. - Человеческое достоинство... оглянись кругом, и свобода... Какой то Варрава, вчерашний раб, собирает шайку головорезов, и, обольщая рабов сказками о свободе, увлекает за собой. Они перережут свою знать, потом он распнёт своих вчерашних соратников и станет единоличным тираном. Те, которых он обольщал свободой, так и останутся рабами, только теперь его рабами. Вот и вся борьба за свободу. А свобода раба...да дай я завтра вольную своему конюху...он что, станет свободным? Он раб пьянства, обжорства и блуда... и что? Он тут же освободится от этого рабства? Боюсь, что будет порабощён ещё больше... - Ты, как и все римляне, оправдываешь рабство... - сказал грек. - У нас есть пословица, и звучит она так: «Один день рабства лишает половины человеческого естества». - Я ненавижу рабство...и ненавижу тиранов и рабов, - возразил Пилат, - но вижу вокруг огромное число рабов, причём рабов добровольных, которые находят удовольствие в своём рабстве... большинство из них уверены, что являются свободными римскими гражданами...но думать, что свободен, и быть свободным, это не одно и то же. - А ты сам, - спросил грек, - ты свободен? - Свободен ли я... - повторил Пилат. - Я думаю, что свободен тот, кто живёт в согласии со своей совестью. Меня же она... - Он замолчал, подыскивая слово, наиболее подходящее для объяснения. - Меня же моя совесть укоряет, и за прошлое, и за настоящее тоже, следовательно, и я несвободен. Но мы отвлеклись, где ты прервал запись? «Мы знали о них, и следили за каждым их шагом» - прочёл Димитрий. Пилат кивнул головой: «Да, знали, и, в конце - концов, разгромили их шайку, а Варраву, и двух его ближайших соратников отправили на крест. Каиафа выторговал его, и вместо Варравы распят был Праведник... Пилат замолчал, и Димитрий решил, что старик опять ушёл в воспоминания. - Об этом написано в свитке... - попытался прервать молчание старика Димитрий. - Да, написано, но не всё - возразил старик. - Я разговаривал и с одним, и с другим и то, о чём мы говорили, не знает никто, кроме нас...и Бога. Но об этом потом. Итак. «К праздничному жертвоприношению в город стекались все. Нищие и больные. Воры и мошенники. Мятежники и разбойники. Приезжал даже Ирод со всей своей многочисленной и чванной роднёй. Население Иерусалима за эти дни увеличивалось в три, а то и в пять раз. И все проходили через храм. Этот праздник приносил огромные барыши менялам и торговцам скотом заполонявшим с раннего утра храмовый двор. До праздника жертвоприношения оставалось ещё несколько дней, но город уже был полон. В тот день я прибыл в Антонию к концу первой утренней стражи. Целлер уже расставил караулы по галереям крепости и на лестнице, соединяющей Антонию с храмовым двором. Он дожидался меня в восточной башне, возвышающейся на 70 локтей над замком, и дававшей возможность наблюдать за всей храмовой площадью. Происходящее там обычно было однообразно скучным. Торговля, непрерывный и бессвязный гул людских наречий, мычание торгуемого скота и, время от времени, перекрывающий этот гул, заунывный звук шофара, возвещающий движение времени, отмеряемое храмовой клепсидрой. Каждый день, за исключением субботы, всё повторялось в одном и том же ритме и по одному и тому же распорядку дня. Я уже собирался вернуться во дворец, и встав направлялся к лестнице, но усилившийся гвалт со стороны храмовой площади привлёк моё внимание. Я вернулся к резной мраморной решётке окружающей балкон и посмотрел вниз. Возле столов меновщиков денег собралась небольшая толпа из храмовой стражи и торговцев скотом. Окружив группу молодых мужчин они что то возмущено кричали. Подобные скандалы были не редкость в этой среде. Насколько я знал меновщики не брезговали давать деньги в рост и часто привлекали храмовых стражников к выбиванию долгов из заёмщиков. Но вдруг один из мужей, оттолкнув стоявших перед ним, поднял и перевернул стол меновщиков. Стражи отшатнулись от него, а он тут же перевернул и второй и третий стол. Гул человеческой речи моментально стих и все, замерев, смотрели на него. А он, выхватив бич из рук одного из торговцев скотом, начал хлестать им по спинам ползающих и собирающих рассыпанные по мраморным плитам площади монеты. Самым удивительным во всём этом было то, что никто не воспротивился и не попытался остановить его. Наоборот, все старались как можно быстрее убежать или спрятаться. Даже храмовая стража стояла в оцепенении и только наблюдала, как он разгонял бичом этот бычий форум. Целлер, как и я, с удивлением глядя на происходящее, послал центуриона узнать в чём дело. Этот муж, разогнавший толпу, остановился и оглядевшись кругом бросил бич. Как оказалось он был не один, но его спутники всё это время тоже стояли в оцепенении наблюдая за ним. Он что то сказал им и они все направились к выходу. У ворот стражники преградили им путь. Я не слышал о чём они говорили, но видел, что он просто прошёл сквозь них, и они расступились пред ним и его спутниками, позволив им беспрепятственно уйти. Вернувшийся центурион доложил о причине конфликта. Человек, которого иудеи называли пророком из Назарета, обличил храмовых жрецов в стяжании, и в превращении ими святилища в грязное торжище. На вопрос: почему стража не задержала его? Центурион только пожал плечами. Пророком из Назарета называли Праведника. Это была моя первая встреча с ним. До этого случая я только читал о нём в отчётах, приходящих из Галилеи. Увидев воочию произошедшее в храме я понял, что этот человек не только велик и духом и мужеством, но, судя по всему,очень силён и дерзок. Ибо не побоялся восстать против авторитета и власти храмовых жрецов. И пред огромным множеством людей обнажил их алчность и обличил их корыстолюбие. Которое они лукаво старались спрятать под маской лицемерного богопочитания. С этого момента они и возненавидели Праведника, а я стал пристально следить за его действиями. Человек такого мужества и твёрдости духа может быть и полезным и опасным. Всё зависит от того на какой путь он станет. После происшествия в храме весь Иерусалим только и говорил о нём. Я думал, что он удалится из города, ибо жрецы не прощают когда посягают на их власть быть единственными носителями религиозной истины. Но он, как будто издеваясь над ними, на следующий день опять был в храме со своими друзьями и возле него уже толпились сотни людей. Он становился опасен, но я ещё не понимал, для кого больше - для нас, римлян, или для жрецов. Я поручил Целлеру приставить к нему нескольких соглядатаев, чтобы понять направление его мыслей. Это было несложно, по Иерусалиму за ним постоянно ходило десятка три бродяг ловивших каждое его слово и надеющихся на его чудодейственную силу...». Старик по видимому устал и вновь замолчал. Димитрий положил таблички и ждал. - Так он и в самом деле обладал этой чудодейственной силой? - спросил он старика, вспомнив с каким восторгом тот рассказывал об его чудесах. - Ты лично видел как он оживлял мёртвых? - Я не был этому свидетелем... - ответил Пилат. - Мне показывали одного, о котором говорили, что Праведник своей властью вызвал его из гроба, в котором он находился уже несколько дней...Но ты сам понимаешь - глаза видят, а уши только слышат. Димитрий согласно кивнул и хотел что то сказать, но старик продолжил говорить. -В это можно верить, а можно не верить, но не обладай он своим даром за ним бы не ходило столько народа. Ведь не только же своими речами привлекал он эти тысячные толпы...Хотя и слова его, простые и доступные для понимания даже детям, приводили в замешательство его врагов. А жрецы постоянно подсылали своих холуёв, ходивших за ним и выискивавших в его разговорах любую зацепку для обвинения его...в святотатстве или богохульстве...или в подстрекательстве к мятежу. Они ни чем не гнушались в своём стремлении погубить его. - С твоих слов следует, что он был обречён на смерть. С одной стороны твои соглядатаи, следящие за ним. С другой - жрецы, только и ждущие, когда он допустит ошибку... Старик ничего не ответил и попытался приподняться на ложе. Димитрий отложил таблички и помог ему. - Да, они всегда искали в чём обвинить его...но он был не так то прост...- с усмешкой сказал Пилат облокотясь на подушки заботливо подложенные греком. - Он ставил в тупик самых мудрых из своих врагов, так, что вся их мудрость оказывалась глупостью на потеху всем слушающим их. Подай свиток - попросил старик, и когда Димитрий выполнил его просьбу развернул его и несколько минут рассматривал написанное. - Вот, читай - наконец сказал он передавая свиток греку. Тот взял и пробежал глазами по пергаменту с греческой вязью букв. - Читай вслух - попросил Пилат. Грек прочёл: «Тогда фарисеи пошли и совещались, как бы уловить Его в словах. И посылают к нему учеников своих с иродианами, говоря: «Учитель! Мы знаем, что Ты справедлив, и истинно пути Божию учишь, и не заботишься об угождении кому либо, ибо не смотришь ни на какое лицо; Итак, скажи нам, как Тебе кажется, позволительно ли давать подать кесарю, или нет? Но Иисус, видя лукавство их, сказал: что искушаете Меня лицемеры? Покажите мне монету, которою платите подать. Они принесли Ему динарий. И говорит им: чьё это изображение и надпись? Говорят Ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Когда Димитрий дочитал до этих строк Пилат даже рассмеялся. Правда, смех его был больше похож на кашель, но успокоившись он посмотрел на грека и сказал: «Согласись, это выше человеческого разумения! Ты заметил, как лукаво они к нему подошли...Скажи он: «Позволительно», и его обвинят в холуйстве нам и предательстве иудейских законов, а ответь он: «Не позволительно», и всё - он - бунтовщик... и этот его ответ с монетой...хотел бы я видеть их лица в тот момент». Он вновь усмехнулся и продолжил: «Мне рассказывали ещё об одном их ухищрении против него и таком же позоре. В свитке ничего не сказано об этом...Они привели к нему какую то жену, пойманную мужем в прелюбодеянии. По их законам её следовало побить камнями до смерти. Он же в своих речах всегда призывал к милосердию и прощению. Они притащили её к нему и спросили: «Как с ней поступить, по закону, данному нам Богом, её следует казнить, а ты призываешь к милосердию? Что же делать с ней?». Они торжествовали. Скажи он: «Исполните закон», и его учение о милосердии окажется ложью. Если же он скажет: «Простите», то тем самым он нарушает закон их Бога. Как ты думаешь, что он сказал им? - спросил Пилат посмотрев на грека. Тот молчал. - Ну вот, как бы ответил ты - не отставал старик. Грек пожал плечами. - Думаю, следовало поступить по закону. По вашему же праву: закон суров, но это - закон. Судьи должны и решить... Пилат опять попытался засмеяться и вновь закашлялся. - Кто из вас без греха, пусть первый бросит на неё камень... - сказал он с не скрываемым восторгом. - Так ответил он им. И что ты думаешь сделали эти святоши в белых одеждах? Пилат с каким то презрением, даже с нотками ненависти, произнёс последние слова. - Они все ушли! Один за другим...сначала все святоши, потом их рабы, потом и вся толпа, сбежавшаяся посмотреть происходящее. Вся иудейская, да и ваша, греческая, да и римская мудрость пустота и суесловье пред ним... И вот этого человека я послал на крест... - прошептал Пилат. - Значит, они всё же уличили его в чём то? - после недолгого молчания спросил грек. - Да, - кивнул Пилат. - Но для этого им пришлось нанять нескольких лжесвидетелей, и подкупить одного из ближайших его учеников...который продал своего учителя за 1 ауреус... Такова цена дружбы и любви и верности...о которых ты, милый мой, так любишь говорить... Пилат с насмешкой посмотрел на Димитрия и закрыв глаза откинулся на подушки. ЧАСТЬ II. МЕРА БЕЗЗАКОНИЯ Беда, как известно с древнейших времён, не приходит одна. Войнам сопутствует голод, голод тянет за собой моры и болезни. Всё это вызывает скорбь и ужас целых народов, а подмечено, что очень часто человеческая скорбь влияет и на среду обитания скорбящего народа. Засухи, землетрясения, проливные дожди, ураганы, лютые морозы не редко являются дополнением к войнам, гладам и морам. Но всё вышеперечисленное, как это ни странно, является лишь следствием. Причины же всех бед лежат гораздо глубже, и называются они - мерою беззакония. Да, да! Именно отвержение народами законов правды и морали подвергают эти народы бедам войн, гладов и моров. Если же народ не обращается к правде, и продолжает упорствовать в беззаконии, то, в конце - концов, исчезает во тьме исторического процесса. То же самое справедливо и в отношении каждого человека. Но если беззаконие раба отражается только на его жизни, то беззаконие правителя становится предметом подражания, сначала для ближайшего окружения, а потом и для огромного числа его подданных. Тем самым, распространяясь в народе, беззаконие, как рак, приводит в конце - концов, к бедам, о которых мы и говорили в начале главы. Как долго происходит этот процесс распада и гибели, зависит от многих факторов. В Священном Писании, к примеру, Господь говорит Аврааму в своём обетовании ему о земле для потомков Авраама: «...в четвёртом роде возвратятся они сюда (т. е. в Палестину) ибо мера беззаконий Амореев доселе ещё не наполнилась». Когда же мера наполнилась то народ аморейский был истреблён. Ну а теперь, после такого пространного пролога перед новой главой нашего повествования, давайте вернёмся в Вечный город и окунёмся в его жизнь. Она, конечно, разная, от самого грязного оттенка, до самого блистающего. Но мы не будем опускаться на самое дно, в лупанарии и харчевни Рима, а пойдём в самые высшие сферы, туда, где обитают почти что небожители - принцепс и его окружение.
После того как пожар уничтожил Палатинский дворец Нерон перебрался на виллу Поппеи располагавшуюся на Садовом холме, недалеко от Фламиниевой дороги. Рядом, за акведуком Агриппы, был и пруд на котором, всего несколько месяцев назад, верный Тигеллин устроил Нерону остров наслаждений. Воспоминания об этом «празднике удовольствий» остались ярким и незабываемым пятном даже в переполненной, разными гнусностями и мерзостями, связанными с развратом, памяти Нерона. Нагие гетеры и юноши в образе фавнов прислуживали за столами, и, разжигая похоть пирующих, устраивали живые картины из книги Элефантиды. А под занавес, когда уже пресыщение развратом забрало все силы и у пирующих и у обслуживающих, сыграли свадьбу Нерона. Это уже в четвёртый раз цезарь восходил на брачное ложе, но если в трёх предыдущих браках он был мужем, то в тот раз он стал женой... Воспоминания приятно щекотали, вызывали сладкую истому и требовали новых ощущений. Но ещё большую истому рождали мысли о возвеличении и даже обожествлении. «Как всё же вовремя посетила его эта чудесная мысль о новом Риме...нет, уже не Риме, а Неронии, или даже не Неронии, а Нерополе! Городе, который удивит весь мир своим величием, красотой и богатством. А на месте Палатина, в грандиознейшем дворце, подобных которому еще не было в истории народов, будет стоять золотая статуя божественного Нерона Клавдия Цезаря Августа Германика! Ни Цезарь, ни Август да и никто за всю историю Рима не уподобится ему, Нерону! Как они были глупы, все те, которые были до него. Глупы и слабы! Они не понимали какой властью обладают и что значит истинная свобода...да, истинная и почти божественная! Только ему и открылось это величие безграничной власти и совершенной свободы...». Увлечённый своими мыслями Нерон вышел в южную колоннаду виллы и облокотившись на мраморные перила, разглядывал открывавшуюся панораму. Вилла была выстроена ещё Лукуллом, тогда же он устроил и сады, террасами нисходившие к Квириналу и упиравшиеся в Номентинскую дорогу. Далеко - далеко впереди поднимались клубы пыли и едва слышался гомон людского говора, стук молотов и кирок и скрип сотен повозок, вывозивших останки сгоревших жилых домов, храмов и вилл. Отсюда была видна и торговая пристань со сгрудившимися вдоль неё кораблями. Он дал повеление, чтобы все суда, привозящие в Город зерно, загружались убираемым мусором и вывозили его в район остийских болот. Его замысел начинал воплощаться в жизнь. С минуты на минуту он ждал появления Тигеллина с Севером и Целером. Именно на этих двух он возложит обязанность воплотить его мечту в реальность. И с Нерополем, и с дворцом. «Это будет - Золотой дворец Нерона! Но... нужны деньги...и не малые. Много денег! О, если бы нашлись эти сокровища Дидоны... перерыли всю Киренаику и...впустую. Этот безумец Басс...как я мог поверить ему! Да и с конфискацией имений этих христовщиков...так же надежды не оправдались... Тигеллин говорит о ничтожных суммах...Лжёт? Хотя... может и не лжёт. Богачей явно среди них нет. В основном рабы и самый ничтожный плебс... Деньги все у этих крыс... сенаторов да проконсулов, но ничего я доберусь и до них...» Его мысль текла по течению его фантазий, то ускоряясь его воображением, то замедляясь реальностью жизни. Погружённый в эти противоречия он совершенно не заметил появления Поппеи. Она вошла в колоннаду в шёлковой голубой тунике отороченной золотым шитьём по подолу, запястьям рукавов и вокруг шеи. Волосы, необузданные ни сеткой , ни заколками, густыми медно - золотыми волнами ниспадали на её плечи. Она была по домашнему проста. Без браслетов, колец и всевозможной мишуры, которую так любят женщины неумные и тщеславные. Надеющиеся блеском золота и камней умножить свою привлекательность и притягательность для мужчин. Поппея, даже в свои 34 года, пользовалась, и по праву, славой самой прекрасной женщины Рима. И нам кажется, что пришло время поближе познакомиться с этой женщиной и немного рассказать о ней. С ранней юности Поппея Сабина знала силу своей красоты, унаследованной от матери - первой красавицы Кампании. И тогда же, с юности, она поставила своей целью продать её как можно дороже. Первая сделка состоялась когда ей было всего 15 лет, и в ней она участвовала косвенно, всем руководила её мать. Покупателем её красоты и юности стал префект преторианцев Криспин Руф. Стать женой префекта претория значило не мало. Во первых, стал близок императорский двор и доступно окружение принцепса. Но тогда же её юный восторг, вызванный столь быстрым и головокружительным взлётом к вершинам римского общества, столкнулся с реальностью дворцовой жизни. Близкий круг находился под ревностным наблюдением и контролем жены Клавдия, жестокой и развратной Мессалины. Поппее не понадобилось много времени, чтобы понять в каком беспощадном и безжалостном ритме дворцовых козней и сетях интриг, зависти и разврата живёт двор. Особенно женская его половина. Императором уже пятый год был Клавдий и, казалось, боги, как будто, дали отдохнуть и перевести дух римскому государству после тирании Тиберия и безумств Калигулы. Но женой императора была Мессалина, неистовая не только в похоти, но и в беспощадности к тем, кого она считала соперниками или соперницами в её власти над стареющим Клавдием. Что может связывать единым узлом 55-ти летнего слабоумного мужа с 25-ти летней женщиной, впервые познавшей мужчину ещё в 13 лет, и с тех пор ненасытимой в сладострастии. Конечно же, только деньги, власть или похоть. Похотью и был буквально пропитан весь палатинский дворец. Поппее исполнилось 16 лет когда по проискам Мессалины её мать покончила с собой. Причиной ненависти императрицы стал актёр Мнестер. Из предложивших ему себя Мессалины и Поппеи - старшей, избравший Поппею. Таких унижений Мессалина не прощала никому. И Поппее пришлось умереть. Впрочем, умирать тогда доводилось многим, отвергающим домогательства порабощённой похотью августы. Утрата матери не стала для Поппеи жестоким ударом, скорее, серьёзным уроком. Она увидела воочию, что сладость разврата только тогда безопасна, когда прикрыта пурпурной тогой верховной власти. Но через год гнев богов настиг и Мессалину. Уверовав в своё безраздельное господство над принцепсом, и обольстившись своими успехами в интригах, она задумала сменить уже впадающего в деменцию Клавдия, на молодого и резвого в любовных утехах Гая Силия. Довольствуйся она Силием, как очередным любовником, и всё бы сошло ей как и прежде. Но она перешла черту допустимого даже для августы, сыграв свадьбу со своим любовником при живом и здравствующем муже. Убиты были оба. Всё это происходило на глазах Поппеи, а что было сокрыто от её глаз слышали её уши, на супружеском ложе, во время ночных наслаждений с Криспином. Префект личной охраны принцепса обязан был знать и явное и тайное, чем и делился со своей прекрасной и любопытной женой. Из всего произошедшего Поппея вывела для себя ещё одну жизненную аксиому - страсть, какой бы сладкой она не казалась, должна быть подвластна разуму. Достичь вершины человеческого могущества и потерять всё из-за безумной, необъяснимой ни чем, кроме как всё тем же безумием, выходки...Такого Поппея никогда бы в своей жизни не допустила. Она была уверена в этом, но вершина, о которой она грезила в своих тайных фантазиях, в те дни, была для неё недостижимой мечтой. В борьбу за право стать новой августой вступили сразу три римские матроны, за каждой из которых стояли свои партии и интересы. Победила самая бесстыдная и бессовестная, 37-летняя Агриппина, сестра Калигулы, и мать юного тогда ещё, 12-летнего Нерона. Через год Клавдий усыновил Нерона, тем самым предопределив судьбу и своих детей от Мессалины и свою собственную. Новая жена превосходила убитую Мессалину во всём, кроме, разве что, разврата. Агриппина плела свою интригу долготерпеливо и целенаправленно. Она хотела править и при муже и при сыне. Коварство и жестокость этой женщины в сотни раз превосходили все злодейства Мессалины. В 803 году место Криспина занял Бурр, давний знакомец и любовник Агриппины. Поппея была удалена от дворца, а причиной было то, что Агриппина заметила сластолюбивые взгляды своего любимого отрока на красивую молодую жену бывшего префекта преторианской гвардии. Поппее тогда исполнилось 20 лет и она была в самом расцвете своей красоты. Нерону - 13, и бушующая в нём юношеская похоть всю свою силу сконцентрировала на желании обладать этой женщиной. Её образ вызывал у Нерона ночные поллюции, но на яву она была недосягаема для него. Он был уже помолвлен с дочерью Клавдия, Поппея ещё оставалась женою Криспина Руфа. Нерон ревновал её и ненавидел его, но ничего поделать не мог. Мать зорко следила за каждым его шагом и неустанно плела сеть своей интриги. На пути к её цели стояли два человека - сам принцепс и его сын от Мессалины, Британник. Она была уверена, что рано или поздно заставит Клавдия написать завещание на Нерона, а потом уж придёт время уйти и самому принцепсу, а возможно и Британнику тоже. В конце - концов, от этих родственных связей одни заговоры и мятежи. Для осуществления плана у неё была надёжная помощница, некогда спасённая ею от мешка со змеёй, Лукуста, знающая толк в составлении ядов и всяких снадобий. Но Клавдий не только медлил с завещанием, а вопреки всем ухищрениям жены, начал проявлять своё благоволение к Британнику, а не к Нерону. Это становилось опасным и Агриппина тут же приступила к воплощению задуманного. Клавдий умер отравившись своим любимым лакомством заботливо приготовленным и поданым самой Агриппиной. Нерон был объявлен преемником и новым принцепсом. Британник, чуть погодя, ушёл вслед за отцом, приняв чашу с ядом из рук своего названного брата. Казалось, неистовая и неукротимая во зле женщина достигла всего, к чему стремилась. Её сын стал цезарем, а она фактически владычицей империи. Но реальность оказалось совершенно другой, а её торжество было недолгим, и разбил его вдребезги тот, ради кого она и совершала все преступления. Её силы воли и лукавства вполне хватало чтобы управлять глуповатым и трусоватым Клавдием, но с 17-летним сыном подобных качеств не хватало. Оказалось, он перехитрил и её. Быв пасынком принцепса он с покорностью следовал всем указаниям своей матери. Её советы для него были обязательны к исполнению, и во всём он проявлял лицемерную покорность её воле. Но став цезарем он быстро показал ей, что не нуждается ни в её советах, ни в её опеке. Агриппина, натолкнувшись в сыне на жёсткое противление её воле, сначала даже опешила. Уж очень была разительна перемена в ещё недавно, таком покорном и любящем её чаде. Она попыталась усилить давление, подкрепив его упрёками в неблагодарности и чёрствости. Но, в ответ на это, противление со стороны Нерона стало уже не просто жёстким, а жестоким. Она притихла, но только внешне. Неистовство, бушевавшее в этой женщине, усиленное обидой, злостью и неблагодарностью, стало принимать безумные формы. Агриппина решила соблазнить своего сына и привязать к себе развратом. В этом ремесле она была мастерицей с юных лет, получив первые навыки ещё от своего братца Гая. Нерон благосклонно принял и показное смирение матери и её ласки. Пурпурная тога, как и раньше, покрывала и инцест и кровосмешение и прелюбодеяние. Но даже подобное святотатство не принесло того результата на который рассчитывала Агриппина. Власть, то ради чего она не останавливалась ни перед каким злодеянием, ускользала от неё. Но самым досадным во всём этом было то, что Нерон, снисходительно, если не сказать - равнодушно, приняв её ласки, свою страсть и вожделение направил на ту, которую Агриппина ненавидела, и от влияния которой, думала, что избавилась удалив её от двора. Видя почти что маниакальную настойчивость сына в обладании Поппеей она до крови из губ кляла себя, что не погубила её во дворце, как некогда Мессалина довела до самоубийства Поппею - старшую. Ныне же у неё не было ни силы, ни возможности убить младшую. Это бессилие вызывало почти что отчаяние. Агриппина прекрасно разбиралась в людях, и видела в Поппее не только соперницу во влиянии на Луция, но и опасного врага, в коварстве и жестокости не уступающего ей. А в лицемерии и притворстве даже превосходящую. Но главным оружием Поппеи была её красота, молодость и ум. Этим она превосходила всех женщин окружавших принцепса и удовлетворявших его похоть. Три года, как могла, боролась Агриппина, пытаясь погасить страсть сына к Поппее. Но, как всегда и бывает, стройное и красивое тело молодой женщины обладает непреодолимой силой влечения. Агриппина понимала это, но одно дело, когда тело просто красиво, и не обременено умом и коварством. В таком случае, вскоре на смену ему придёт иное, более молодое и красивое. Но в Поппее было редкое для женщин сочетание красоты, ума и бессердечия, и сближение её с Нероном, на фоне его отчуждения от неё, Агриппины, грозило ей погибелью. Но, как пророчила и кумская Сивилла: «что предопределено, то и исполнится». Нерон добился своего правдами и не правдами. Криспина заставили развестись с Поппеей, а вскоре она появилась во дворце в качестве наложницы принцепса. Фантазии, которым она предавалась с юности, обрели черты реальности. Конечно, наложница это не жена, но всё было впереди. Тогда Поппея впервые задумалась о влиянии богов на человеческие дела. Её судьба явно определялась свыше, и теперь она верила в своё предназначение стать августой. В истории народов немало примеров, когда ради обладания женским телом начинались кровопролитные войны и совершались ужасные преступления. И женщины очень часто принимали в этом самое активное участие. Попав на ложе к Нерону и восхитив его своей страстностью и неистовством в любовной игре, Поппея начала понемногу пытаться подчинить себе «моего Луция», как говорила она. Видя его неприязнь к матери она ненавязчиво, но при любом случае, принимала его сторону, и усиливала эту неприязнь, превратив её, в конце - концов, в ненависть. Частенько он сам начинал клясть и ругать свою мать в застольных разговорах в кругу наперсников по разврату и попойкам. Поппея всегда присутствовала при этом, и однажды, после очередных жалоб и причитаний пьяного Нерона, кто то, то ли в пьяном кураже, то ли чтобы подольститься к Нерону, выкрикнул: «Пусть боги уберут всех, кто умышляет против тебя, цезарь». Нерон пьяно захохотал, и его серые остекленевшие глаза пробежали по пирующим. Уставившись на своего дядьку Аникета, он с минуту разглядывал его, а потом, растянув в ухмылке губы, произнёс, указывая на него пальцем: «Тебя я назначаю богом». Все угодливо захихикали, но смысл сказанного быстро дошёл до возлежащих и хихиканье прекратилось. Все посмотрели на замершего с кубком Аникета. С этого момента судьба Агриппины была предрешена. Оставалось только выбрать способ, каким боги, в лице Аникета, уберут злокозненную и надоевшую Агриппину. Остановились на яде. Но, предприняв безуспешно несколько попыток, отказались от задуманного. Агриппина, с юности усвоив правила жизни при дворе, принимала противоядия. Пришлось искать другие способы. Поппея если и не принимала прямого участия в подготовке убийства Агриппины, то была в курсе всех планов. Нерон, как некогда и Криспин, рассказывал ей обо всём планируемом и осуществлённом. Выслушивая подробности она восторженно хвалила «гениальность» Нерона, и её лицемерное восхищение подталкивало его к скорейшему осуществлению убийства. Эта лихорадка предстоящего злодеяния увлекла их до самозабвения. Были отвергнуты все угрызения совести, все доводы разума, все тревоги сердца. Только одно желание - скорее осуществить задуманное. Когда всё было готово Нерон устроил пир в Байях в честь празднования Минервы, и ласковым письмом пригласил Агриппину якобы для примирения. Она примчалась обольщённая ласковыми словами и своими надеждами на возвратившуюся сыновью любовь. Нерон и впрямь переменился к ней. Был почтителен и предупредителен, а при прощании даже поцеловал в грудь. Все, посвящённые в заговор, с интересом наблюдали за происходящим лицедейством с нетерпением ожидая развязки. Но, как часто и бывает, всё хитросплетённое человеческое злодеяние наталкивается на непредвиденные, и казалось бы, невозможные случайности, разрушающие всё хитросплетение. А может это боги дают человеку шанс отказаться от задуманного злодейства. Но именно так и произошло с гениальным планом Нерона. Чудо инженерной мысли, распадающийся на части корабль, над созданием которого трудились полгода лучшие корабелы империи, распался не причинив никакого ущерба плывущей на нём Агриппине. Более того, даже свинцовый потолок над её ложем, сделанный чтобы уж наверняка размозжить её голову, свалился мимо. Это было поистине чудом. Когда весть об этом дошла в Байи все на несколько минут просто онемели. Одни от ужаса в ожидании гнева Нерона. Другие от удивления в невозможности произошедшего. Третьи подумали о вмешательстве богов. Глаза всех смотрели на Нерона ожидая его реакции на «радостную весть об избавлении его матери от гибели» принесённую Луцием Агермом вольноотпущенником Агриппины. Когда принёсший весть удалился Нерон покачал головой и тяжело вздохнув произнёс: «Даже боги не могут справиться с этой неистовой, а ведь она желает мне смерти, как никто другой...». И посмотрев на окоченевшего от страха Аникета добавил: «Исполни то, что не смог сделать твой корабль». Наварх мизенского флота подобострастно согнулся в поклоне и быстро направился к выходу. Через час Агриппина была умерщвлена. Принёсшего «добрую весть» Агерма удавили. Самый опасный и непримиримый враг был устранён, но вместе с тем, к Поппее вдруг пришло понимание простого и очевидного факта - нет ничего, что могло бы обуздать или сдержать Нерона. Если он не остановился перед убийством матери, то кто может чувствовать себя в безопасности? Она? Да, пока он привязан к ней...но, когда то он так же был привязан и к Агриппине. Более того, она видела, что его привязанность к ней, в основе своей, зиждется на чём то зверином, более животном инстинкте, чем на человеческом влечении. И этот инстинкт распространялся не только на неё, но и на кинэдов, проституток, наложниц. Подобное пугало неопределённостью. Выход был только в одном - стать законной женой и родить наследника. Препятствием теперь оказывалась Октавия, дочь Клавдия от Мессалины и уже почти семь лет, как жена Нерона. К счастью, или, наоборот, к несчастью, Октавия не унаследовала от своей матери ни волчьей похоти ни коварства. Она была антиподом Мессалины. Скромная, стыдливая и добросердечная она очень быстро наскучила Нерону. К тому же их помолвка и свадьба были нитями интриги Агриппины, тянувшей Нерона к престолу. Теперь же, после смерти Агриппины, пришло время эти нити оборвать за их ненадобностью. Самым простым и эффективным способом было обвинение в прелюбодеянии. Поппея помнила как Мессалина убила её мать и решила повторить, казалось бы, беспроигрышный вариант, на Октавии. Как то, во время отдыха между любовной игрой, лёжа на груди Нерона Поппея, как бы приревновав своего любовника, с обидой в голосе упрекнула его что ей приходится делить свою любовь к нему с Октавией. Нерон расхохотался и скривившись заверил её, что уже долгие месяцы не посещает свою жену, она, мол, противна ему за своё показное целомудрие и неумелость в любви. Поппея выслушав оправдания Нерона сделала удивлённые глаза и покачала головой. « Как же она сильна... - задумчиво проговорила она глядя на Нерона. - молодой женщине познавшей мужа необходимо просто утешение любовью...» И немного помолчав добавила: «Может она нашла утешение у своего раба или вольноотпущенника...». Нерон внимательно посмотрел на замолчавшую Поппею. Ему были одинаково чужды, как угрызения совести, так и муки ревности, но слова Поппеи давали возможность избавиться от постылой жены. Надо только найти её любовника. Существует ли он? Это уже не важно. Пытка или лжесвидетельство найдут его, если даже его и нет. Распространение слухов было поручено верному Аникету, проведение дознания на основании слухов, Бурру. К неудовольствию Нерона дознание не принесло ожидаемых им результатов. Даже под пыткой никто не подтвердил выдвинутых против Октавии обвинений. Не оправдавший надежды Нерона префект претория Бурр получил свою порцию яда. Но обратного пути уже не существовало. Вновь вступил в игру Аникет. Он и объявил себя тем, неуловимым любовником несчастной Октавии, о котором, даже под пыткой, никто из домочадцев не сказал ни слова. Октавию казнили, а через несколько недель её место заняла Поппея. Теперь она была на самой вершине римского Олимпа. Римской Юноной - Поппеей, женой Юпитера - Нерона. Оставался всего один шаг, чтобы окончательно закрепиться на этой, поистине божественной, вершине. Нужно родить Нерону сына. Или же, если удастся, сделать так, чтобы он усыновил её сына от первого брака, маленького Руфрия. Но эта надежда была эфемерной, и Поппея, понимая это, все свои возможности и силы направила на осуществление задуманного. Казалось бы, что проще простого зачать от мужа, с кем совокупляешься практически каждый день. Но настораживало то, что ни десятилетний брак с Октавией, ни их, уже почти пятилетняя связь, не привела ни к зачатию, ни к беременности. Поппея окружила себя ворожеями, астрологами, гадателями. Ей составляли гороскопы с наилучшими днями для зачатия, варили снадобья из корней мандрагоры для неё, и делали вытяжки из чабера для Нерона. Вся эта активность принесла плод. Поппея зачала и спустя девять месяцев на свет появилась Клавдия Августа. Этот маленький комочек человеческой плоти прожил всего четыре месяца. Уж очень сильно он был переполнен страстями и похотями унаследованными от родителей. Младенческое сердце не в силах было выдержать их и разорвалось под непосильной тяжестью. Нерон, впервые почувствовавший себя отцом, облачился в траурные одежды и объявил дни скорби для всей империи. Смерть младенца, конечно же, утрата скорбная и горестная, как для матери, так и для отца. Но для скорби нужно сердце, умеющее любить, чего Нерон был лишён. Как может скорбь посетить сердце матереубийцы, братоубийцы, женоубийцы? Да и просто убийцы? Внезапная смерть дочери тяжело подействовала на Поппею. Глубоко - глубоко в себе она чувствовала, что эта смерть, в какой то мере, лежит на её совести. За неделю до смерти дочери ей во сне привиделась Агриппина. Луций рассказывал ей, что мать часто во сне приходит к нему в окружении страшных призраков, которые истязают его бичами и жгут факелами. И вот, Агриппина явилась и ей. Она была одна, и молча с ужасной насмешкой смотрела на неё. И Поппея запомнила эту страшную и ненавистную насмешку явившегося ей призрака её бывшей врагини. А через неделю младенец умер. Она боялась повторения этого сна, но Агриппина не являлась больше и постепенно тревога и страх ушли. В это же время к ней на аудиенцию напросился молодой иудей. Он приехал с посольством ходатайствовать за схваченных ещё Фестом и отправленных в Рим иудейских храмовых священников. Ходатай был молод, строен и красив. И богат. За то, чтобы попасть к Поппее, ей поднесли драгоценный ковчежец из белого золота, украшенный жемчугом и изумрудами, и полный индийских благовоний. Иудей покорил её не только своим видом, но и обхождением. Его речь текла мягко и была полна тонкой лести, за которой - она видела это - сквозило его восхищение ею. Будь она поглупей, то не удержалась бы от охватившего её вожделения. И вправду. Нерон, со своим отвисшим брюхом, тонкими ногами и постоянным запахом кислого, почти что лошадиного пота, и стройный, как Апполон, и благоухающий ароматом фиалок иудей. А ведь по возрасту они почти ровесники... Она часто потом вспоминала тот озноб, который охватил её в момент их разговора. Но отдайся она своему влечению и...всё. Смерть... или ссылка. Но в любом случае конец всему, к чему так долго и с такими усилиями стремилась. Она помогла иудею в освобождении его священников, и они ещё несколько раз встречались и говорили много и о многом. Он рассказал ей о своей стране, об иудейском боге и храме, который они построили для него. Она слушала его с тем же сладким ознобом, как и в первый раз, но и всё. Разве что она позволила себе чуть дольше задержать его руку прощаясь с ним. Ещё одним последствием их встречи стало принятие ею его религии. Но даже такой серьёзный шаг не был вызван её внезапным прозрением и уверованием в Иегову, скорее всё той же подавляемой и скрываемой симпатией к рассказчику. Так же сыграли роль и его уверения, что соблюдением обряда и приношением ежегодной жертвы иудейский бог прощает преступления и грехи. Поппея подумала, как всё же хорошо иметь такого бога, который прощает человеческие слабости за ежегодное приношение. Она не отказалась ни от астрологов, ни от гаруспиков, просто добавила в свой образ жизни и некоторые обряды иудейства. Ну а чтобы обряды совершались правильно и вовремя Поппея оставила у себя первосвященника и казначея из посольства. Вообще, честно говоря, эта женщина на голову превосходила всех своих современниц. Проживи она дольше, может быть и Рим стал бы Нерополем. Но, забегая вперёд стоит сказать вот о чём. Через восемь месяцев после нижеописанного, в апрельские календы, Поппея умерла. Возвратившись пьяным с ночной оргии Нерон, в ответ на её укоризну, со злобой ударил её ногой в живот. Поппея была на восьмом месяце беременности. Плод был убит во чреве, носящая его, промучавшись двое суток, ушла в царство Плутона и Прозерпины. Мера беззакония этой незаурядной женщины, как видно, к тому моменту переполнилась. А сейчас вернёмся в южную колоннаду лукуллова особняка, где мы и оставили задумавшегося о восстановлении Рима Нерона и наблюдавшую за ним Поппею. ЗАГОВОР Поппея молча наблюдала за разглядывающим Рим Нероном. Лёгкий ветерок нежным порывом облепил её голубым шёлком туники, откровенно обозначив грудь, живот и бёдра. Даже в 34 года её тело могло бы стать эталоном для Праксителя, возродись он в Риме и задумай изваять Афродиту Римскую. Она сделала шаг вперёд, и Нерон, почувствовав её движение, резко обернулся. Поппея заметила мелькнувший в его глазах страх, но он тут же подавил его, и улыбнувшись протянул к ней руки. Она подошла. Он наклонился и поцеловал её в левую грудь, обхватив губами выпирающий сквозь шёлк туники сосок. - Пришёл Тигеллин с архитекторами - сказала она, пока он мусолил губами её тунику. - Да - да... - Нерон взял её под руку и увлёк к балюстраде. - Видишь, расчищают место для нашего с тобой дворца - прошептал он ей на ухо, указывая рукой на копошащиеся в пыльном мареве огромные толпы народа. - Ты даже не представляешь, что это будет за дворец... - хвастливо заявил он. - Рим ахнет и замрёт в восхищении. - Я уверена, что он будет соответствовать твоему гению - улыбнулась Поппея. - Да, моему гению... - кивнул польщённый Нерон. - Но, пойдём, я расскажу о своих планах. Они направились во внутренние покои виллы, где в центральном зале их ждал Тигеллин с двумя лучшими архитекторами империи. Увидев входящих Нерона и Поппею все встали. Нерон прошёл мимо них, и остановился у мраморного стола, на котором лежал большой и чистый лист пергамента. Все подошли и окружили стол. Нерон немного подождал и аккуратно перевернул пергамент. На листе был схематично изображён план Рима. Там, где всё сгорело были пунктиром проведены дороги, которые должны были стать границами вновь выстраиваемых кварталов. Между Палатином и Эсквилином на плане было чистое поле. Все молчали ожидая объяснений цезаря. Нерон оглядел почтительно склонившихся к нему зодчих и сказал, указывая на пергамент: «Вам я хочу поручить возрождение города. Впредь римляне должны быть защищены от подобных бедствий. Я издал эдикт о правилах застройки. Там указана ширина улиц, высота домов, расстояние между ними...и, да...у каждого дома пусть возводят портики с плоскими крышами, для удобства тушения огня. Я оплачу на это издержки...В остальном вы сами решайте возникшие вопросы...». Зодчие согласно кивнули не отрывая глаз от Нерона. Тот усмехнулся и посмотрев на Поппею продолжил: «Теперь о главном. Здесь... - Нерон положил ладонь на пустое пространство плана - ...между Палатином и Эсквилином должен появиться новый дворец, и я хочу чтобы этот дворец превосходил все дворцы, бывшие или ныне существующие на земле...Места здесь хватит... думаю, югеров в 30 мы уложимся». Нерон посмотрел на удивлённо замерших архитекторов. «В атриуме дворца будет стоять моя статуя. - Нерон на миг задумался и повернувшись к одному из зодчих спросил: «Какова была высота родосского Гелиоса?». - Сто футов, господин - ответил тот. - Моя должна быть 120 футов, и, разумеется, в золоте - сказал Нерон. - Кому можно поручить это дело? Как бы размышляя спросил Нерон глядя на Тигеллина. Тот промолчал, но Нерон и не ждал его ответа. - Как вы думаете, Зенодор справится? - он посмотрел на зодчих. - Ему это вполне по силам... - ответил Целлер переглянувшись с напарником. Нерон удовлетворено кивнул. - Далее, я хочу чтобы во дворце сочетались четыре стороны света. Все, подвластные нам земли с их богатствами, ландшафтами, садами и зверями... должны быть отражены во дворце. Соединять всё это будут каналы, по которым можно бы было разойтись двум либурнским галерам...Это внешнее. Теперь о внутреннем. Зал для пиров и увеселений должен иметь потолок с раздвижными панелями, чтобы можно было осыпать пирующих лепестками роз и рассеивать ароматы благовоний. Но не только. Я хочу чтобы потолок непрерывно вращался, как вращается небесная сфера, и на нём были изображены созвездия Зодиака. Я думаю, не нужно говорить о том, что всё должно быть построено из лучших сортов мрамора и инкрустировано ониксом, бирюзой, сердоликом и всем, что есть в копях империи... Нерон замолчал и посмотрел на ошеломлённых строительными фантазиями принцепса Целера и Севера. - Цезарь замахнулся на величайшее... - с льстивым восхищением проговорил Север. - До декабрьских календ представьте мне чертёж дворца, с учётом всего, что я сказал... и по размерам, и по величию, и по богатству. Нерон свернул пергамент с чертежом Рима и вручил его Северу. - Чтобы воплотить замысел цезаря понадобится множество работников... - принимая чертёж сказал Север с почтительным поклоном. - И миллиарды сестерций... - добавил Целер, но испугавшись сам своей дерзости, смутился и опустил глаза. Нерон, казалось, не заметил его реплики. - Я приказал Эпафродиту составить указ об осуждении всех преступников, не зависимо от тяжести преступления, на каторжные работы...и отправке в Рим, так что, думаю, с рабами недостатка не будет - усмехнувшись, проговорил Нерон. - А по поводу денег... моя казна к вашим услугам, но за результат отвечаете головой...помните, к календам я хочу видеть чертёж дворца. Нерон махнул рукой в знак того, что на этом разговор окончен. Зодчие поклонились и вышли. - А теперь поговорим о казне... - с ухмылкой сказал Нерон посмотрев на Тигеллина. - Что там с заговором? Ты допросил эту потаскуху, о которой донёс Волузий? - Да, цезарь - Тигеллин развёл руками. - Она ничего ни на кого не показала. - Ты меня удивляешь... - брезгливо поморщился Нерон. - Твои палачи разучились пытать? Или ты жалел её? Она хоть красива? - Её пытали шесть часов...дыба, огонь, клещи...она визжала, мочилась, блевала, но ни слова ни о пощаде, ни о заговоре... - Так пытай дальше...тебя, что? Учить? - с раздражением перебил его Нерон. - Увы, цезарь… - Тигеллин мельком посмотрел на слушавшую их Поппею. - На следующий день её несли на пытку и она удавилась... Нерон с удивлением посмотрел на Тигеллина. Тот вновь развёл руками. - Она не могла идти и её несли на кресле, в какой то миг ей удалось снять нагрудную повязку и закрепить её на подлокотнике. Она завязала петлю на свою шею и бросилась с носилок. Я наказал тех, кто допустил это... - А, ладно...одной шлюхой больше, одной меньше... - сказал Нерон. - Но ты становишься неловок...Мои враги плетут интриги и заговоры, а ты... Нерон замолчал и в зале повисла какая то тревожная тишина. Её нарушила Поппея. - Луций, позволь мне сказать - обратилась она к Нерону. Тот повернулся к ней. - Я понимаю так, что для осуществления твоего плана нужно найти очень и очень большую сумму денег? Она посмотрела на Нерона, и заметив в его глазах блеснувший интерес, продолжила: «Ты знаешь, что два года тому в Рим приезжало посольство из Иудеи, ходатайствовать за своих жрецов. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и освободил их от наказания. Пока послы были в Риме я часто общалась с ними и они рассказывали мне о своей стране и религии... - О, Поппея, прошу тебя... - замахал руками Нерон, - я помню, помню...и что? Мне нужно принять иудейство и молить иудейского бога, чтобы он дал мне тысячу талантов золота? Оставь, прошу тебя... Поппея переждала монолог раздражённого Нерона и улыбнувшись повторила: «Луций, позволь мне договорить до конца». Нерон скривился но замолчал. - Иудеи, как я поняла из рассказов, да ты и сам знаешь это, расселились по всей земле. Это народ ростовщиков, менял, торговцев, откупщиков...Посмотри, ты не найдёшь во всей империи нищего иудея...Они все зажиточны и богаты. Но не это главное... У них есть закон, десятую часть своей прибыли они обязаны отдавать своему божеству. Всё это золото стекается в их столицу, Иерусалим. И хранится в сокровищнице иерусалимского храма. Этот храм, по рассказам всё тех же послов, весь покрыт золотом и снаружи и внутри, а сокровищница непрерывно наполняется текущими со всех концов империи ручейками золота... - Ты предлагаешь мне конфисковать иудейскую сокровищницу - спросил Нерон. Поппея отрицательно покачала головой. - Нет, Луций, я хочу сказать, что иудеи очень богаты, а ты берёшь с них налоги, как с жителей трансальпийской Галлии, или Мезии. Иудея - императорская провинция, и ты, по праву, являешься царём Иудеи. Ты волен повысить налоги, а они обязаны повиноваться твоей воле...и даже если ты вдвое увеличишь их дань, они не обеднеют, а ты решишь дела по устройству нашего дворца. - Они взбунтуются - возразил Нерон. - Это же самый сварливый и варварский народ... - А вот если они взбунтуются, и поднимут мятеж... - усмехнулась Поппея. - то тогда ты имеешь полное право не только смирить их оружием, но и конфисковать храмовую сокровищницу. Она замолчала и посмотрела на Нерона. Тот молча смотрел пред собой. Казалось, он усваивал сказанное Поппеей. - Насколько я знаю, однажды уже её конфисковывали. Красс, идя на войну с парфянами, вывез из Храма 2000 талантов золота в слитках, и 8000 талантов в посуде и храмовой утвари... Добила фантастической суммой задумавшегося Нерона Поппея. И заметив мелькнувший на секунду алчный блеск в его глазах, добавила: «С тех пор прошло сто лет. Иудеи, клянусь Минервой, скопили не меньше, а может и больше...». - Да, ты права... - после недолгого молчания сказал Нерон. - Я скажу Эпафродиту чтобы он составил указ о повышении налогов для Иудеи...Кто там у нас прокуратор? Обратился он к Тигеллину. - Альбин... - не дав открыть рта Тигеллину сказала Поппея. - Он не справится с подобным делом - поспешила добавить она. - Есть более достойный кандидат на эту должность. И, заверяю тебя, Луций, он исполнит твою волю с величайшей тщательностью и преданностью... - Кого ты имеешь в виду? - с любопытством спросил Нерон. - Гессия Флора, Луций - ответила Поппея. - Отправь его в Иудею и ты не пожалеешь об этом решении. Нерон согласно кивнул. - Хорошо, пусть будет так, как ты хочешь... - сказал он. - Скажи Эпафродиту пусть составит указ и о смене прокуратора. Поппея поклонилась ему и направилась к выходу. Когда стих звук её шагов Нерон посмотрел на Тигеллина. - Кто такой этот Гессий Флор? - спросил он. - Всадник из плебеев - с презрением в голосе ответил Тигеллин, - ничем особо не знаменит...разве что любовью к мальчикам...а ещё больше к деньгам и роскоши... - Ну, это не пороки, а скорее добродетели... - возразил Нерон. - Нет людей на земле, которые бы были без пороков и не стремились их удовлетворять. Кто хвалится своей добродетелью, тот лжец и лицемер...Надо быть свободным...Так ты говоришь: «любит мальчиков и деньги»? Тигеллин кивнул. - А какое отношение он имеет к Поппее? Что это она просит за него? - Нерон посмотрел на Тигеллина. - Я думаю, причина в Клеопатре, его жене. Вероятно, это она упросила Поппею за него... - А, ясно, ну что же, пусть будет по её, в конце - концов, мне нужны деньги...пусть этот Флор грабит иудеев, но не для себя, как свойственно прокураторам, а для меня...и Рима. - добавил Нерон хохоча, и указывая Тигеллину на кувшин и два кубка стоявшие на серебряном подносе. - Ты и есть Рим - угодливо растянул в улыбке уста Тигеллин. Он налил кубки и поднёс один Нерону. - А всё же какая у меня мудрая жена - принимая кубок сказал Нерон. - Только вот я не пойму, если можно конфисковать казну иудейского храма, то почему нельзя позаимствовать сокровища храмов Ахайи? Да и в Италийских храмах немало накоплено в сокровищницах... А? Что думаешь? Да и с налогами...почему только иудеи должны платить вдвое больше? Это не справедливо...пусть так платят все! - Решения принимаешь ты, принцепс - ответил Тигеллин. - Да, решение принимаю я. А что же прикажешь делать с тобой... - отхлебнув несколько глотков произнёс Нерон. - Ты совершенно не ловишь этих толстеньких, жирненьких и мерзких...крыс. Нерон даже поморщился от брезгливости говоря это. - Позволь мне оправдаться... - возразил Тигеллин. - Я не хотел говорить при августе, но сейчас готов рассказать тебе обо всём, предпринятом мною за последние дни. - Ты не доверяешь Поппее? - с удивлением перебил Нерон Тигеллина. - Нет, цезарь, августа для меня то же что и ты, но есть вещи о которых знать должен только цезарь.. - Ты осторожен - усмехнулся Нерон. - но это радует меня. Говори. Я хочу услышать доброе...и многообещающее. - Я нашёл человека, который исполнит наш замысел - подвинувшись ближе к возлежащему Нерону полушепотом начал Тигеллин. - Это мой префект Руф. Фанний Руф. Он начнёт дело. Когда то он был любовником Агриппины, и на этом он и сыграет. Под предлогом мести тебе за её смерть он начнёт плести заговор. Мы с ним обговорили детали. Для начала он увлечёт ещё нескольких из претория. Мы сошлись на трибуне Сильване и центурионе Прокуле. Но он потребовал у меня гарантий их помилования после окончания дела... Тигеллин замолчал ожидая реакции Нерона. Тот лежал, потягивая вино и внимательно слушал начальника своей гвардии. - Успокой его, - сказал Нерон. - я помилую всех, кто поможет в этом деле. Но мы с тобой говорили о заговоре сенаторов, а не о заговоре преторианцев... - Конечно, цезарь, но участие в заговоре преторианцев придаст смелости даже самым малодушным, тем, которые сами по себе никогда бы не решились на подобное... - Да, ты верно рассуждаешь... и дальше... - Я думаю надо вовлечь в первую очередь этого краснобая Пизона... если он поверит в успех, то за ним пойдут и все эти...как ты метко сказал - крысы. - Ты уж постарайся, чтобы он поверил... - поставив кубок проговорил Нерон. - Если тебе удастся втянуть в это дело человек 30 из моих врагов, то я думаю, казна обогатится на несколько сотен миллионов... - Может и поболее... - усмехнулся Тигеллин. - Один только философ, учивший нас бескорыстию и милосердию нафилософствовал на 400 миллионов. Зачем философу столько денег? - Я вижу ты ненавидишь его больше, чем я... - усмехнулся Нерон. - Но он умён, и втянуть его в заговор будет не просто... - В отношении его я постараюсь приложить максимум усилий... - с нескрываемой ненавистью проговорил Тигеллин. - Постарайся, постарайся - кивнул Нерон. - И посмотрим, как у тебя это получится. Надеюсь, мы соберём с них урожай пощедрее, чем с этих христовщиков. - Уверен, что гораздо щедрее - заверил Тигеллин. - Ты меня успокоил, но не затягивай.., а как ты задумал выйти на Пизона? Он вряд ли станет говорить с твоим префектом... Нерона всё больше увлекал план Тигеллина. Он и сам любил коварство, и всегда с удовольствием им пользовался. Чужое коварство вызывало в нём если и не чувство ревности, то желание как можно больше узнать о способах реализации задуманного коварства, и своими советами усовершенствовать его. То есть, сделать задуманное зло совершенным, таким, чтобы на взгляд непосвящённых, конструируемое человеческим умом коварство казалось ударом судьбы. А ещё лучше, выставило бы злодеем того, против кого и хитро сплеталось. Но Тигеллин в этот совершенном искусстве был под стать своему господину. - Ему поначалу и не нужно будет говорить с Руфом - ободренный интересом Нерона к его плану Тигеллин пустился в подробности задуманного. - Руф выйдет на Натала, а Натал - ближайший дружок Пизона. Они вместе днюют и ночуют... - Любовники? - перебил Нерон увлёкшегося Тигеллина. Тот развёл руками: «Оба - сладострастники, это точно, но вот любовники ли - не знаю...». - Какое ты подобрал слово - сладострастники... - пробормотал Нерон наливая себе из кувшина. Было видно, что вино начало действовать. - Сладкая, сладкая страсть! - повторил он - Точно! Сладче нет ничего...во всяком случае в этом мире Тигеллин попытался продолжить своё изложение задуманного злодеяния, но Нерон замахал руками, расплескав даже вино из кубка, и он замолчал. - Сладострастники, любовники - всё одно и тоже... я тоже сладострастник... Казалось Нерон говорит сам с собой. Он даже не смотрел в сторону притихшего Тигеллина. - Это наслаждение божественно, а его оттенки неповторимы...Ты - плебей, Тигеллин, и не можешь понять этого... А я - бог! Я рождён мужем и познал наслаждение от обладания женщиной, а могу стать женщиной и испытать её страсть. А стоит мне взять кифару и я превращаюсь в Орфея... Ты - свидетель, как толпы рукоплещут мне, когда я играю и пою. Но я ещё не испытывал вожделения зверя...звериного сладострастия... Нерон отхлебнул из кубка и продолжил свой чудовищный монолог. - Да, сладострастия зверя...А ты знаешь, где я увидел его? В цирке! Во время казни этих христовщиков... Помнишь, их травили дикими зверьми нарядив в шкуры мулов, волов и прочих скотов. Там была одна молодая рабыня. Её, в отличие от всех, почему то завязали в шкуру волчицы. Потом на них выпустили леопардов, пантер и волков... И вот, её облюбовал волк, матёрый и огромный, он бросился на неё, вероятно обольщённый шкурой и запахом, и попытался покрыть её, но поняв свою ошибку принялся рвать и терзать её плоть...А я видел воочию его звериную страсть...и мне захотелось побывать в его шкуре, чтобы хоть раз испытать это, недосягаемое человеку, сладострастие зверя... И ты поможешь мне в этом, Тигеллин. Нерон смотрел куда то в угол зала. Его глаза остекленели и, казалось, вот - вот вывалятся из орбит. Было ясно, что рассказанное, он не раз уже переживал в своём воображении. И что он не отступит от того, чтобы осуществить это наяву. - Ты поможешь мне в этом - повторил он, переведя взгляд на Тигеллина. - А заговор? - ошеломлённый услышанным переспросил тот. -Заговор - само собой. Тут будем действовать так, чтобы ни у кого ничего не осталось... - А как я смогу помочь тебе... в твоём желании - спросил Тигеллин. - Узнаешь потом, я ещё не решил, как это осуществить - промычал Нерон. «...В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него - Спор...» (Светоний «Нерон») Давайте на этом и оставим двух проклятых, плетущих свои козни и с упорством Данаид наполняющих свои «меры беззакония». Они приближают неотвратимое воздаяние. Через 3 года после подслушанного нами разговора Нерон, избегая казни «по обычаям предков», к которой его приговорил сенат, сам пронзил своё горло кинжалом. А ещё через год был казнён и Тигеллин, соучастник Нерона во всех злодействах и гнусностях. Поппея, как мы заметили чуть выше, уже три года как обитала в царстве мёртвых. А мы вернёмся на грязную и грешную землю. Туда, где трудятся, стяжают, ругаются, мирятся, едят, пьют, строят, разрушают, женятся, выходят замуж, одним словом - живут и умирают простые люди. Многие из которых, а по всей вероятности - большинство, жадно завидуют небожителям, и мечтают, хотя бы на денёк, побывать в их шкуре. Глупцы! Они не ведают и не видят за блеском золотой мишуры, и величия мраморных чертогов ту чёрную и мрачную драпировку, которой укрывается власть цезарей, царей, князей и всех, власть имущих. Живите скромно! Скажем мы им, но услышат нас едва ли единицы. ДИМИТРИЙ Когда Пилат замолкал или засыпал, утомлённый своими воспоминаниями и обессиленный болезнью, у Димитрия появлялась возможность и самому отдохнуть. С тех дней, когда горячка впервые уложила старика на ложе болезни, он всегда старался быть рядом с ним. Трудность была в том, что и по своему положению, да и по совести, он руководил всей жизнью усадьбы. Сбор винограда подходил к концу, но впереди был сбор оливок, заготовка масла да и куча других дел, в ежегодном круговороте жизни, вроде бы как обыденных и привычных, но требующих времени, внимания и сил. А большую часть времени теперь занимал слабеющий и, как видел Димитрий, уже смирившийся со смертью, Пилат. Его нежелание принимать врачей и их помощь возмущали грека, но заставить старика он не мог и надеялся только на скорый приезд Клавдии. Клавдию ждали все. Её посещения виллы были не часты, но всегда привносили в жизнь поместья какую то светлую и доброжелательную атмосферу. Вплоть до того, что прекращалось всякое сквернословие, сплетничанье, зависть. Одним словом, всё то, что так опошляет и оскверняет человеческое общежитие. Свойство так влиять на окружающих присуще только душам великим, а величина души прямо пропорциональна её доброте и любви. Когда же Клавдия покидала усадьбу всё постепенно возвращалось «на круги своя». Жизнь в поместье входила в своё русло. Вернее сказать: разделялась на два русла. По одному текла жизнь рабов и челяди, со всем, присущим этой жизни, добром и злом. По второму, в своём одиночестве плыл Пилат, погружённый в свои поиски истины. Мостиком, если можно так сказать, между этими потоками был Димитрий. Как мы уже говорили выше, знакомясь с ним в начале повествования, он гордился своим происхождением из народа, давшего миру философию, театр, поэзию и бесконечную череду мудрецов и законодателей. И его больно укололи слова Пилата о том, что « вся ваша, греческая мудрость всего лишь пустота и суесловье пред мудростью Его», то есть того, кого грек называл магом, а Пилат - Праведником. С той ночи, когда он решив разобраться с тайной свитка, всерьёз занялся его изучением прошло всего несколько дней. За столь небольшое время он всё же умудрился исписать несколько табличек цитатами иудейского мага, встреча с которым так повлияла на старика. А учение которого, судя по произошедшему в Риме, победило даже страх смерти в сознании идущих за Ним. И хотя греческая гордость на всё чужеродное смотрела свысока, всё же тут было о чём задуматься. Вот и в этот раз, дождавшись пока Пилат задремал, Димитрий прошёл в свою комнату и взяв таблички вернулся в атриум. Усевшись за стол, на котором ещё недавно сидел за своей рукописью Пилат он разложил таблички и развернув свиток углубился в его тайны. «Вам дано знать тайны Царства Небесного, а им не дано...» - читал он. - «Ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет». « О чём это он? Что имеют имеющие? Разум? Мудрость? А не имеющие? Он говорит: сердце их огрубело...не слышат, не видят, хотя имеют глаза и уши! А сердце огрубело...Чем? Да в притче же и ответ! Обольщение богатством и заботы житейские... А как же без забот житейских обеспечить свои потребности в пище, одежде, жилье? Никто из величайших мудрецов не пренебрегал ни достатком, ни заботами... - размышлял грек. - Но между ними и магом великая пропасть! Все они мечтали об условиях социального общежития в гармонии, и при максимальном достижении человеческого счастья. Законы Ликурга, законы Солона, «Государство» Платона, в конце - концов! Всё это о жизни здешней, насущной, земной! А маг говорит, и к тому же притчами, о каком то Царстве Небесном, Царстве Бога! Мало того, а эти его заявления о том, что те, кто любит родителей или детей больше, чем его, недостойны быть его учениками! Это что то за пределами человеческих чувств и законов...никто из мудрецов подобного не говорил! Как может человек призвать других людей любить его сильнее, чем своих детей или родителей? Какую чудовищную уверенность в совести своей должно иметь, чтобы так сказать! Это, пока ещё, выше моего понимания...» - с какой то досадой и даже раздражённостью решил грек. Он пробежал глазами ещё несколько столбцов текста и остановился на строке, помеченной Пилатом маленькими, еле заметными буквами NB. «Тогда говорит Ему Пилат: не слышишь, сколько свидетельствуют против Тебя? И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился». Грек несколько раз перечитал написанное пытаясь понять смысл пометки Пилата. Это была не единственная пометка сделанная стариком в свитке. Чуть ниже была подчёркнута целая строка: «Ибо знал, что предали Его из зависти». А после подчёркнутой строки шёл рассказ о сне Клавдии, и о её просьбе отпустить мага, которого она называла Праведником. Он уже читал это раньше, но тогда его внимание больше привлекало упоминание имени Пилата и, в общих чертах, описываемое происшествие. Теперь же, читая, он не только замечал, но и пытался понять смысл мельчайших деталей, скрупулёзно описываемых автором свитка. Зачем нужно было описывать, порой отвратительные, подробности этой, произошедшей давным - давно, в чужой земле и, казалось бы, обычной казни? Издевательства солдат, делёж одежды, глумление обвинителей...страдание казнимого. Ему врезались в память слова автора о Пилате, который «знал, что предали Его из зависти». Тогда становились понятными и настойчивые попытки Пилата освободить Праведника, и его умывание рук. А более всего и нынешние, пробужденные свитком, воспоминания. Терзающие его стародавним бессилием, или проявленным тогда малодушием. Да и эти новости из Рима... о казнях последователей этого Праведника. Отсюда и это навязчивое желание хоть как то оправдаться за прошлое...и уединение от всех, даже от жены!». Димитрий посмотрел в сторону спальни старика. Ему даже стало жаль его. « Да, не хотел бы я оказаться в подобной ситуации...» - подумал он вновь обращаясь к свитку. Он внимательно вчитывался в каждую строку повествующую о казни Праведника и о последовавших за ней знамениях и чудесах. В чудеса, особенно связанные с воскресением мёртвых, он не верил. Читая описанное затмение и землетрясение, случившееся во время казни, он вспомнил рассказ Пилата о храме и о разодранной надвое храмовой завесе. Здесь свидетельства свитка и воспоминания Пилата совпадали. Но вот, что знаменовало собой это происшествие с завесой? И было ли связано со смертью Праведника? Его размышления были прерваны влетевшей в атриум птицей. За ней мелькнула тень преследовавшего её коршуна. Не рискнув преодолеть колоны портика вслед за ускользающей добычей он с недовольным криком уселся на ветку платана. Димитрий откинулся на кресле и следил глазами за хаотично мятущейся по атриуму птицей. Поняв, что опасность миновала, пичуга уселась на светильник, и крутя головой осматривала двумя чёрными бусинками глаз пространство атриума. «Мир живёт по своим правилам...» - замерев, чтобы не спугнуть, и наблюдая за пичугой, подумал Димитрий. - «Сильный живёт за счёт слабого. В этот раз ей удалось ускользнуть, а в следующий окажется в его когтях...и всё...А они мечтают о каком то ином мире, где коршун и этот вот воробей будут жить мирно... Мечтатели?». Заключил он. Птица, между тем, успокоившись и оглядевшись, вспорхнула со светильника и исчезла в проёме крыши над бассейном. «Плохая, всё же, примета - птица залетевшая в дом...» - мелькнула беспокойная и тревожная мысль. Грек поспешно сложил таблички, свиток и встав быстро направился в спальню к Пилату. Осторожно приоткрыв дверь он заглянул вовнутрь. Старик не спал. Его глаза встретились с взглядом Димитрия и он поманил его рукой. Грек облегчённо вздохнул и вошёл в спальню. Дождавшись, когда Димитрий подошёл к кровати, старик приподнялся и попытался встать. Было видно, что все движения даются ему с трудом, но он был упорен и упрям. Димитрий помог ему усесться на краю ложа. - Я хочу в парк, на свежий воздух, к платанам, к солнцу, к морю... - сказал Пилат посмотрев на грека. - Распорядись, пусть меня отнесут туда... Димитрий согласно кивнул и направился к двери. - И скажи пусть сделают мне горячего вина с мёдом... - попросил старик, - ложку мёда, не больше... Через полчаса грек вернулся с четырьмя рабами несущими небольшой открытый портшез, некогда предназначенный для Клавдии, но уже многие годы стоявший без дела в кладовых имения. Димитрий помог Пилату поудобнее усесться в него и рабы, подхватив шесты осторожно понесли старика. Они миновали коридор, вышли в атриум, спустились по ступеням портика к бассейну и понесли портшез по аллее к выходу из усадьбы. Димитрий шёл позади. На аллее его нагнал Авит с подносом, на котором стоял кубок с крышкой, укутанный несколькими слоями шерстяного полотна. У выхода, под тенью полувекового платана Пилат приказал поставить паланкин и отправил рабов. Димитрий взял у Авита кубок и подал Пилату. Отсюда открывался великолепный вид сливавшихся на горизонте в единую сущность, двух стихий - неба и моря. День уже перевалил на вторую половину и солнечный диск висел над Лигурийским морем отражаясь в его зеркальной глади мириадами солнечных зайчиков, скачущих по гребешкам еле заметных волн. Кое где на поверхности, убаюкиваемые нежным бризом, белосерыми комочками мелькали отдыхающие чайки. Дело шло к октябрьским календам, но днём ещё стояла по летнему жаркая погода. В густой листве платанов от жары прятались сотни воробьёв и их нескончаемый гвалт наполнял воздух неповторимой музыкой жизни, существующей обособленно от человека, но неразрывно связанной с жизнью всеобщей. Жизнью мира. Пилат несколько минут сидел молча и неотрывно смотрел на искрящуюся поверхность моря до тех пор, пока из его глаз не потекла слеза. То ли искрящиеся блики отражённых солнечных лучей вызвали её, то ли вновь он ушёл в тёмные закоулки своей памяти. Димитрий молча стоял рядом наблюдая за задумавшимся Пилатом. - Сегодня должна прибыть Клавдия - после долгой паузы проговорил старик.- Я чувствую её приближение… Он открыл кубок и пригубил вино. Шерсть сохранила тепло, и горячая струйка пронеслась по пищеводу и моментально впиталась в кровь. Щёки старика покраснели, а глаза загорелись и ожили. Он сделал ещё несколько глотков и посмотрел на грека. - Давай продолжим наше дело - сказал он. - Время уходит и силы уходят вместе с ним... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Целлер исполнил порученное ему. Рядом с Праведником, в толпе, сопровождающей его, всегда были наши глаза и уши. Но у меня он вызывал больше любопытство, чем беспокойство или опасение. Его слова, обращённые к толпе, были созвучны словам того юродивого раввина из Вифавары, которого казнил Ирод в угоду своей жене. Как тот, так и этот призывали к нравственной чистоте и смирению пред их Богом. Я с интересом, а часто и с удивлением, и даже с раздражением на пишущих отчёты, читал о его словах и делах. В самом деле! Как можно отнестись к рассказу о том, что двумя рыбами и пятью хлебами было накормлено пять тысяч человек! Это произошло в окрестностях Тивериады, и об этом доносил один из тех, кто и ел эту рыбу и хлеб. Я лично допрашивал этого соглядатая и он клялся и божился, что всё так и было, как он описывал в своём донесении. Там же, при Тивериаде, произошло одно происшествие, которое окончательно развеяло все мои опасения и подозрения в отношении Праведника. Как я говорил выше, наше внимание привлекала также и группа иудейского мятежного сброда, вождём которого был один из тех, религиозных фанатиков, в которых ненависть к нам, римлянам, является жизненной силой. Я знал, что этот сброд тайно поддерживается и направляется жрецами, использующими их фанатизм и ненависть в своих целях. Сами ли от себя задумали они это дело, или были научены Каиафой, я так и не узнал, но они попытались схватить Праведника, объявить его царём, и силою заставить его стать во главе их восстания...». Пилат усмехнулся и повторил: «Силою заставить его стать их царём...Как это могло прийти в их бестолковые головы?». Он посмотрел на Димитрия и немного помолчав продолжил свой монолог: «Как можно силою заставить что то сделать того, кто словом возвращает зрение и слух, прикосновением исцеляет от проказы и обладает силой воскрешать мёртвых! Я много думал над этим. Сила его врагов осуществлялась через страх и принуждение, сила Праведника имела совершенно иную природу. Он никому не отказывал в исцелении от каких бы то ни было хворей. Для него не существовало неизлечимых болезней и свою силу он никогда не обращал во вред своим врагам. Хотя, по всей видимости, и судя по возможностям, мог. Если он словом оживлял и исцелял, то, я думаю, мог словом и умертвить! Его травили, хулили, объявляли лжецом, но он не отвечал своей силой на их злобу. А ведь по всем человеческим и божественным законам он был бы прав, но никто не пострадал от него, даже убивавшие его! Впервые в жизни я встречал Человека творящего добро бескорыстно и просто. Живущего для других. Что это? Высшая сила смирения и добродетели? Или закон на котором зиждутся правила жизни в Его Царстве? Да, множество вопросов задал он мне своим молчанием и своей жизнью и смертью. Тогда он ушёл от тех, кто был послан взять его и принудить стать царём. Он и так был Царь, и он знал какого царства он властелин. Его не прельщали ни власть, ни деньги. Он был свободен той свободой, к которой человек только и должен стремиться - свободой быть Человеком! Ни тираном, ни рабом, ни холуём. Тогда я ещё не понимал многого. Может быть мне следовало посетить его сборища, чтобы лично увидеть и услышать его, как я посетил тогда раввина при Вифаваре, но я не сделал этого и продолжал наблюдать за происходящим из Цезареи. Надо признать, что наблюдал за ним не только я. Кроме упомянутого Каиафы деятельность Праведника очень тревожила и Ирода. Неизвестно, что больше вызывало обеспокоенность у этого распутника. Или эти сборища толп народа, стекавшихся со всей Иудеи и Десятиградия, чтобы увидеть Праведника и его чудеса. Или же некий мистический ужас, сопровождавший Ирода с тех пор, как он казнил раввина из Вифавары. Его больная совесть, а может быть ещё более больной рассудок, шептали ему, что в Праведнике воплотилась душа убитого им раввина. Об этом он сам писал мне, объясняя чудеса творимые Праведником. Он так же несколько раз пытался схватить его и казнить, но всякий раз терпел неудачу. Праведник ускользал из его рук, как будто наперёд знал все замыслы ищущих его души. И это при том, что большую часть своего времени Праведник проводил именно в Галилее, тетрархом которой и был Ирод. В Иерусалим он приходил несколько раз в год, на главные иудейские жертвоприношения, которые был вынужден посещать и я, в силу их важности и ради огромного стечения народа. Там мы с ним и встретились лицом к лицу, в первый и в последний раз. Это был 18-ый год правления Тиберия, и пятый год моей префектуры. Эти года пролетели как то очень уж быстро. Но и плодотворно, если судить по обилию впечатлений, и моей вовлеченности в жизнь знати и жречества вверенной мне провинции. Я не искал их уважения, и, тем более, любви. Как я и говорил ранее, с первых же дней моего пребывания в Иудее, я натолкнулся на стену презрения со стороны жрецов и ответил тем же. Разница была в том, что моё презрение к ним основывалось на понимании их лицемерия, алчности и коварства. А их презрение к нам, римлянам, да и ко всем остальным народам, основывалось на присущей всем варварам национальной гордыне, взращиваемой, обычно, жрецами, семенем их особенной богоизбранности. К тому же моё презрение к ним было подкреплено реальной властью, как над их душами, так и над имуществом. Но, видит Бог, я никогда не использовал свою власть для корысти, или ради удовлетворения своих страстей. После моей отставки они обвинили меня в жестокости и самоуправстве, но ни в мздоимстве, ни в вымогательстве обвинить не смогли. Моя жестокость оправдалась долгом. Я пресекал на корню любое поползновение к мятежу. А самоуправство было вызвано невыносимой вонью и грязью после их праздничных торжеств. Мне пришлось силой конфисковать часть их храмовой казны, чтобы построить водопровод из источников, обнаруженных мною за 35 миль от Иерусалима. Это произошло уже после казни Праведника и, правды ради, тогда я уже не только презирал этот народ, но и возненавидел его. По большому счёту мне было наплевать и на грязь, царящую в городе, и на вонь и мириады насекомых, слетающихся на потоки проливаемой крови. Но я сделал это, зная, что Каиафа, как и вся его свора, не смогут стерпеть подобного «святотатства» и поднимут бунт. Это и было моей целью. Я горел отмщением за Праведника и жил в те дни ненавистью ко всем «отделённым». Так называли себя те, кто и настоял на его казни. Всё произошло так, как я и задумал. Жрецы возмутили толпу и призвали её остановить работы. Несколько тысяч человек окружили строящих акведук и воплями и оскорблениями, а кто и камнями, попытались смутить рабочих и остановить работы. Я ждал этого и заранее подготовил солдат. В рабочие одежды были наряжены два манипула триариев и у каждого под плащом был спрятан тренировочный деревянный меч. По моему знаку воины достали их и начали избивать голосящую и вопящую толпу. Может быть, делая это даже через чур усердно, чем мне бы хотелось. Толпа была рассеяна, пострадали многие, но до смерти и увечий дело не дошло. Я надеялся, что всё это станет причиной более серьёзного с их стороны мятежа, но нет. Каиафа, по всей вероятности, раскусил мой план и остановил своих. Водопровод я довёл до конца, но за это был обвинён в расхищении их казны. Они обвинили меня перед Вителлием в завышении цен и объёмов работ, и, следовательно, хищении средств. Обвинения были опровергнуты моим квестором, он педантично вёл все дела с поставщиками и на всё брал расписки и договора. После казни Праведника у меня фактически началась война с иудеями. Этот эпизод с акведуком лишь единичный случай. На любое проявление их фанатизма или гордыни я отвечал жёстко и быстро. Но вернёмся к главному. В те, априлиские календы какое то безумие охватило Иудею. Хотя до праздника было ещё дней десять, но огромные толпы паломников со всех окрестных земель уже направлялись в город. Дороги были запружены повозками, стадами гонимого в город на продажу скота, всадниками и погонщиками верблюдов. Эллины и финикийцы, парфяне и эламиты, египтяне и ливийцы наполнили город своим разноязычием и пестротой одежд. Даже римскую речь можно было услышать на храмовом подворье, куда допускались для жертвоприношения «нечистые». Так называли всех не иудеев иудейские жрецы. Молва, распространяемая болтунами и смутьянами, была причиной этого нашествия. Все ждали какого то Царства Божия, которое, якобы, должно было открыться в те дни. Эти слухи спровоцировали и настоящий мятеж. Зелоты попытались захватить арсенал с оружием и амуницией расквартированной в городе когорты. Целлер перебил до дюжины фанатиков, и троих захватил в плен. Но и двое гастатов были убиты иудеями. Бунтовщиков ждал крест. Этой доли удостаивались самые презренные из людей - рабы, разбойники, беглые гладиаторы и подобная им грязь. Казнь довольно мучительная и медленно убивающая. Дающая казнимому порой до нескольких дней страдания прежде чем наступает смерть. Люди вообще искусны в изобретении казней. Казалось бы, достойных смерти и приговорённых к ней судом, стоит казнить быстро. Ожидание смерти само по себе является страданием для приговорённого к ней. Но нет, люди жадны до зрелищ, и с ненасытимостью смотрят на мучения других. Отсюда и такое разнообразие жестокости в убийствах людьми себе подобных. С одних заживо сдирают шкуру, других варят в котлах, третьих отдают на растерзание диким зверям...». Пилат замолчал. Казалось, он устал или задумался о чём то. Димитрий ждал. После небольшой паузы старик продолжил свой монолог: «...Для меня всегда было загадкой почему римляне избрали для отцеубийц и отравителей казнь в мешке с петухом, обезьяной, змеёй и псом? Почему вместе с убийцей на смерть обрекались и бессловесные твари, не имеющие никакого отношения к преступлению? Изощрённа всё же человеческая фантазия...». Нет, погоди... - вдруг сказал Пилат вновь прервав свой монолог. - Ты это не пиши. Эти брюзжания по поводу казней и людей никому не интересны, а люди такие, какие есть... - Что именно убрать? - переспросил грек и перечитал Пилату последние предложения. Остановились на словах: «Люди вообще искусны в изобретении казней». С этих слов Димитрий загладил написанное и приготовился к дальнейшей работе. «Итак, бунтовщиков, схваченных Целлером, ждал крест. Среди них оказался и их вождь. Но я немного забежал вперед в описании тех событий. В Иерусалим мы прибыли в последний день иудейской недели. Они называют его «шабат», а их жрецы запрещают им любой труд в этот день. До жертвоприношения оставалось шесть дней и этого вполне хватало для решения всех задач по обеспечению порядка и безопасности в городе. В тот раз, щадя Клавдию, я приказал приготовить трирему, и от Кесарии до Иоппии наш путь лежал вдоль побережья. В Иоппии меня ожидала когорта Италийского легиона и мы двинулись в столицу. Как я говорил выше дороги были переполнены спешившими на жертвоприношение и ожидавшими чуда. Надо побывать в Иудее, чтобы понять всю «прелесть» местных дорог. Уже по этому видна огромная разница между варварами и нами, римлянами. И одинокая повозка на иудейской дороге оставляет за собой тучу пыли, проникающей везде, и от которой не защищают даже смоченные водой лицевые платки. Она забивает глаза и скрипит на зубах, покрывает тончайшим ковром попоны коней и доспехи воинов. Мне пришлось послать декурию всадников, чтобы разгонять впереди идущие толпы. Это было самое мучительное наше с Клавдией путешествие в Иерусалим. Я знал об ожидающих нас трудностях и отговаривал её, но она, как будто предчувствуя будущие события, была непоколебима в своём решении сопровождать меня. Через два дня пути, на закате, город открылся перед нами во всей своей мрачной и горделивой торжественности. Уходящее за горизонт солнце последними лучами зажгло золотой храмовый венец, и его призрачный огонь висел над погружающимися в ночную тьму крепостными стенами. Мы приближались по Яффской дороге ведущей к воротам Долины, за которыми уже был виден сияющий белизной мрамора в исчезающих лучах дворец Ирода. Целлер встречал нас с декурией всадников за несколько стадий от города, и сопроводил до самого дворца. Мы въехали в город вместе с ночной тьмой. Улицы уже обезлюдели, перекрёстки освещались факелами, а дома были заперты. Дворец ждал нас, предоставив все удобства царского комфорта. Омывшись и поужинав мы отдались отдыху, оставив все дела на предстоящий день. А на следующий день в город пришёл Праведник. Это был первый день новой недели. Он вошёл в Иерусалим с востока, через Храмовые ворота, в одиннадцатом часу дня. Как всегда его сопровождала толпа зевак и учеников. Его, как будто, ждали, и само его появление вызвало у толпы бурный и необузданный восторг. Мужчины и женщины, старцы и старицы, отроки и девицы устилали дорогу пред ним цветами и ветвями пальм, а самые неистовые срывали с себя хитоны, плащи и даже таллифы, чтобы бросить под копыта осла, на котором восседал этот необычный и загадочный Царь Иудейский. Даже в этом он презрел все человеческие понятия о величии и знатности. Царь на осле! От создания мира не бывало такого. Только белый конь достоин нести на себе цезарей и царей. И я уверен, что будь его желание, его ученики предоставили бы ему какого угодно коня, но он въехал в город на осле. Ещё раз показав всё ничтожество и суету человеческого стремления к возвеличению и славе. Ему и в самом деле не нужно было доказывать своё величие ни белым конём, ни пышной свитой. Величие и слава Праведника отражалась в восторге видящих его глаз и прославляющих его уст сотен людей. Он сразу же направился в храм. Толпа сопровождала его везде, куда бы он ни зашёл. Храмовая стража уже зажигала ночные факела и готовилась закрывать ворота, но узрев толпу народа направлявшегося в храм, растерялась и замешкалась. Он сошёл с осла у ворот и войдя вовнутрь обошёл весь храмовый двор. Его сопровождали ближайшие друзья, в то время, как все остальные остались у ворот, ожидая их возвращения. Выйдя из храма он со своими учениками спустился в долину Кедрона по дороге ведущей к Вифании. Толпа, сопровождала его до дороги, а затем растворилась среди улочек нижнего города...». - Ты говоришь так, как будто был свидетелем, и видел своими очами всё это - вставил Димитрий, дождавшись секундной паузы в воспоминаниях старика. Тот согласно кивнул. - Это видели многие из гарнизона. Я был там, в крепости, и собирался во дворец, но задержался и стал свидетелем поневоле. Пилат вздохнул и продолжил: « Самое удивительное...вернее сказать - самое величественное в том, что я тебе рассказал, это тот факт, что въезжая в Иерусалим он знал что спустя всего 5 дней будет убит, и сам выбрал этот жребий. В свитке сказано об этом...он говорил о своей смерти ученикам, но они не восприняли его слова всерьёз. И это вот, на мой взгляд, самое страшное и трагичное. Он шёл умирать в кругу своих друзей и знал, что они все оставят его...мало того, один из них, из ненависти ли к своему учителю, или из зависти, просто продаст его...да, именно, просто продаст...Можно понять предательство из ненависти, я не говорю – оправдать, но понять, а здесь произошло предательство с продажей…понимаешь! Получить выгоду из своей подлости предательства! Это – вершина человеческой гнусности, а ведь этот предатель тоже был там, когда все кричали от восторга и бросали одежды свои, а потом сопровождали его в храм. Он ходил рядом с ним, ел из одной чаши с ним, разделял хлеб с ним и со своими друзьями - учениками Праведника. А в сердце своём копил ненависть и жил этой ненавистью… Это страшное чувство! Я испытал его там, в Иерусалиме, после казни Праведника. Ненависть буквально сжигала меня, заставляя придумывать всякие козни, чтобы уничтожать тех, кого я считал виновниками смертного приговора Праведнику...Хотя главным виновником был я сам...Имея власть отпустить его, я не сделал этого. Моя власть оказалась без силы...наверное, я просто испугался. Каиафа повернул дело так, что отпусти я Праведника и эти псы обвинили бы меня в оскорблении величества Тиберия. А это неминуемый отзыв и, даже если бы мне удалось оправдаться, конец моему восхождению к сенаторской тоге. Тогда эта цель ещё обольщала меня. За это малодушие я и возненавидел себя, но, как и всегда бывает, легче ненавидеть других и их же сделать виновными в своей слабости или малодушии. Это и произошло со мной. Я стал жесток. Ненависть делает сердце бесчувственным к тем, кого ненавидишь. Ты просто перестаёшь считать их за людей. Тогда от полного превращения в зверя меня спасла Клавдия...» Пилат вздохнув замолчал. Его глаза предательски блеснули и чтобы не дать слезе пути он прикрыл их. - Да, Клавдия...она мой добрый гений - после недолгой паузы прошептал Пилат. Его голос дрогнул, а слеза, всё же найдя еле видимую тропинку, медленно сползла вдоль переносицы, и он ощутил на губах её солоноватый вкус. - Но, давай продолжим – поборов тоску сказал Пилат. «На следующий день с утра Он вновь был в храме, и возле Него, как всегда, толпилось с сотню зевак, заглядывающих ему в глаза и с жадностью ловивших каждое Его слово. Я тогда каждый день проводил в гарнизоне, наблюдая с галереи за происходящим в храмовом дворе. Наши соглядатаи докладывали мне о словесных битвах, разыгрывавшихся между Ним и жрецами. Всю свою хитрость и коварство использовали в этой схватке каиафины холуи против Праведника. Но Он, с какой то непостижимой лёгкостью, ни секунды не раздумывая, и не обращая внимания на их лукавые хитросплетения, разрушал и опровергал их попытки уличить и опозорить его пред народом. Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник, буквально высмеивает их лживую мудрость, и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться и пред кем рабски благоговеть и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами…» КЛАВДИЯ ПРОКУЛА А Клавдия была уже всего в десятке миль от усадьбы. Последнюю ночь они провели в Ватлуне, в доме давнего знакомого и Пилата и Клавдии Сульпиция. Когда то он тоже проживал в Риме, но оставил столицу и выбрал этот небольшой этрусский городок, приткнувшийся на Аурелиевой дороге, в пяти милях от побережья, и в 20 от имения Пилата. Сульпиций принял Клавдию со всей широтой римского гостеприимства. Были приготовлены лаконик и кальдарий, а после, когда прогретый воздух и горячая вода вернули телу свежесть, был накрыт щедрый и обильный ужин в небольшом уютном триклинии. Самой желанной мечтой, вымотанной за долгий путь Клавдии, было отдохнуть в уединении спальни, но гостеприимство хозяина и его жены заставляло побеждать усталость и отвечать любезностью. Гай с повозкой и лошадьми был поручен старшему рабу, и нашёл приют и еду на кухне. Гости из Рима вызвали любопытство как у челяди, так и у хозяев. Разговоры, и кухонные, и господские велись вокруг происходящего в Городе. Слухи, самые разнообразные, порой фантастические, распространялись по империи со скоростью, даже превосходящей стремительность императорской почты. Пожар приобретал в глазах многих чуть ли не мистическое, предсказанное ещё Сивиллой, знамение о скорой погибели государства. К тому же, и появление звезды, внезапно вспыхнувшей на горизонте и уже четвёртый день зловеще висевшей на небе, не прибавляло оптимизма. Шёпотом обсуждали и эдикт Нерона, последовавший за пожаром, и обращённый на последователей какого то восточного культа, то ли иудейского, то ли египетского. Всё это заставляло толпу с подозрением и опаской относиться ко всем инородцам. Особенно с восточных провинций империи. Подобные страхи, рассуждения, вопросы и догадки пришлось выслушать и Гаю на кухне, в кругу рабов, и Клавдии в триклинии, от словоохотливой жены Сульпиция, да и от него самого. Но пришла ночь, и все ушли на покой. И в кухне, и в господском доме. Клавдия отослала рабыню, застилавшую ей постель, и опустившись на колени поблагодарила Бога за прошедший день. Сняв столу она прилегла на ложе, и едва её щека коснулась шёлка подушки как она провалилась в сладкую, укутавшую её дрёму. «Как просты они и дружелюбны в своём неведении и незнании... - уже засыпая подумала она о хозяине и хозяйке. - А если бы знали, что я тоже с теми, кого обрёк на смерть Нерон? Были бы они так же дружелюбны и гостеприимны...ведь это грозило бы им самим смертью...Готовы ли они пойти на это? А так они счастливы в своём неведении...и в своём мире, который ограничен их домом, детьми, достатком...а иного они и не хотят. Да, счастливы...точно сказал этот иудейский царь, что жить в неведении гораздо приятнее... и безопаснее... и...». Она так и не договорила того, о чём лепетало её сонное сознание. Через минуту она спала, тихо и ровно дыша, освещаемая сиянием язычка пламени оставленного рабыней на ночном столике светильника. А Гай устроил себе ложе в повозке. Кухонные разговоры донимали и его, но он больше уделял внимания еде, а на все вопросы отвечал односложно и кратко. Порой даже невпопад, чем вызывал ухмылки и даже смех, и, по всеобщему мнению, был причислен к тугодумам. Это дало ему возможность больше слушать болтовню челяди, и освободило от необходимости удовлетворять чужое, и не всегда беспристрастное, любопытство. Он помнил слова и желания того, гостиничного раба, который очень хотел стать свободным и богатым, пусть даже ценой чужой жизни. Утро выдалось облачным и прохладным. Клавдия отказалась и от завтрака, и от предложения остаться ещё на день, и они выехали со двора провожаемые в воротах хозяевами и толпой челяди. К обеду она надеялась добраться до виллы. Какое то внутреннее беспокойство томило её и заставляло спешить. Они выехали из городка и проехав несколько миль свернули к побережью. Здесь ехать стало тяжелее. Дорога была просёлочной и вилась по песчаным местам, то стесняемая склонами холмов, то распрямляясь на небольших равнинах. То там, то здесь навстречу им попадались отары овец и табуны лошадей, выгуливаемых на последней, жухлой и скудной траве. Свежий и довольно пронзительный киркий гнал по небу хлопья серых набухших влагою облаков. Их тени скользили по склонам холмов, а порой, когда плывущее по небу облако закрывало своим телом восходящее светило, вся окрестность становилась серой и неприветливой. Но проходила минута, две и вновь всё освещалось ярким небесным огнём возносящегося к небесам небес Гелиоса. А тени побеждённых туч вновь неслись по склонам холмов, пятная их приметами медленно, но неуклонно, приближающейся осени. Тишина, сопровождающая их, нарушалась только скрипом колёс повозки и, время от времени, всхрапыванием лошадей тянувших её. Когда тучи в очередной раз укрыли солнце, Гай остановил повозку и достал из седельного ящика шерстяной плащ. Надев его он несколько секунд рассматривал окрестности оглядывая впереди тянувшиеся холмы и теряющуюся среди них дорогу. - Что случилось, Гай? - открыв полог спросила Клавдия. - Послушай, госпожа, какая тишина вокруг...- прошептал Гай. - Впервые в жизни я слышу тишину... такого в Риме не найти вовек... - в каком то даже восторге проговорил он. И в самом деле. Они были одни посреди огромного пространства земли. Где то вдалеке виднелось маленькими разбросанными точками пасущееся стадо. Вдоль дороги небольшими оазисами кустились заросли дикого тёрна. Солнечный свет сменялся серостью теней, но всё это было беззвучно, и даже шелеста волнуемых ветром кустов не доносилось до их слуха. - Да, теперь я понимаю господина... - посмотрев на Клавдию сказал Гай. - В такой тишине можно говорить не только с самим собой, но и с богами... Он замолчал, и они несколько минут вслушивались в безмолвие окружающего их мира. Но дорога звала вперёд. Усевшись, Гай вздохнул, и понудив лошадей вполголоса затянул какую то древнюю германскую песню. Грустную и непонятную, но оставшуюся в его памяти с тех далёких времён, когда он, свободным ребёнком, жил среди своего народа на своей земле. А Клавдия думала о Пилате. Прежняя встреча была почти полгода назад, в априлиские иды. Тогда она впервые посетила имение именно в эти дни, дни казни Праведника. Раньше её посещения обычно приходились на лето, когда в Риме было невыносимо душно от жары и мерзко от обилия мух и комаров. Она брала с собой пергаменты, письма, воспоминания тех, кто был рядом с Праведником во дни Его жизни, и предупредив о своём отъезде Петра или Мариам, уезжала в имение. Там, месяц или чуть больше, она жила, переводя с арамейского на греческий и латынь драгоценные свидетельства о жизни и учении Праведника. Пилат встречал её сдержано, но она видела, что он рад её приездам. Он не мешал ей в её труде и знал, чему она посвятила себя. Иногда она даже обращалась к нему с затруднением по переводу и он помогал ей. Они вместе совершали прогулки по окрестностям имения и вместе ели, но каждый жил своей особенной, внутренней, жизнью. Она рассказывала ему о делах общины и о распространении учения по Азии и Греции путешествующими учениками Праведника. Пилат молча слушал, иногда сам что то говорил, но никогда не затрагивал тему ни своего прокураторства, ни казни. Сначала ей показалось, что он просто хочет забыть всё то, что произошло с ними в Иудее, но со временем она поняла, что он всё помнит. Да и как забыть то, что забыть невозможно? Но она также поняла, что эти воспоминания мучат его какой то неразрешимой для него загадкой. Если бы он поделился с ней своим бременем, может быть ему бы стало легче. Но он нёс его сам. За несколько месяцев до её априлиского посещения виллы, зимой, в Риме, ей передали для перевода первую историю жизни Праведника написанную одним из тех, кто был призван Праведником и назывался его другом. Внимательно, почти что с замиранием сердца, прочитав свиток, она впервые по настоящему осознала с кем ей и Пилату пришлось соприкоснуться в Иудее. Многое из того, что рассказывала ей Мариам, она встретила в свитке, но ещё больше было того, что она узнала впервые. Когда же её глаза увидели имя Пилата и описание его суда, она сначала сильно взволновалась, а потом задумалась. И суд и описание действий Пилата были не то что не достоверны, но описаны скудно и неполно. Рассказчик, вероятно, был в толпе, и не мог знать, что происходило в претории, тем более слышать о чём и что говорил Пилат. Клавдия была во дворце и видела происходящее своими глазами. Она видела, что Пилат дважды вводил Праведника в зал, и, по всей видимости, говорил с ним. Она видела, как Понтий перед тем, как отдать Праведника солдатам, омыл руки на виду у всей претории. Она на всю жизнь запомнила сон, привидевшийся ей в ночь перед казнью, и свою попытку спасти Праведника. Но в свитке об этом не было сказано ни слова, да и не могло быть сказано, свидетелей этому не было, кроме её и Понтия. Важно это, или нет? Задавалась она вопросом. С одной стороны, конечно же, важно всё, что связано с Праведником. С этими переживаниями она и приехала в имение в априлиские иды, надеясь расспросить более подробно Пилата обо всём произошедшем тогда между ним и Праведником. Но Понтий всячески избегал этой темы и ей пришлось вернуться в Рим ни с чем. Несколько раз она пыталась поделиться своими сомнениями с Мариам, но всякий раз не решалась. Ей казалось, что она этим пытается оправдать Пилата и саму себя. И ей становилось стыдно. Она переводила свиток и всё время думала о том, как быть, когда придёт время описывать суд и произошедшее в претории. Вписать ли самой, на свой страх и риск, известные ей события, или же оставить всё как есть. Она решила найти автора свитка и рассказать ему о том, чему была свидетелем. Но автор уже был в мире Божественной истины, о которой и свидетельствовал. Его забили камнями в Иераполисе фанатики иудеи за проповедь учения Праведника. Решение пришлось принимать самой, и она вписала в свиток строки и о своём сне, и о умывании рук Пилатом и о словах глумящейся толпы, взявшей на себя и своих детей кровь невинно осуждённого. Свиток с жизнеописанием Праведника и со своими вставками она и отправила в имение. Написав так же письмо, в котором рассказала и о свитке с упоминанием о нём и о ней. Она была уверена, что Пилат прочтёт свиток. Но как он отнесётся к написанному, и какой будет результат она не знала. А то, что результат должен быть, она не сомневалась. И вот, трясясь в повозке по холмам Этрурии, Клавдия и размышляла о предстоящей встрече с Пилатом, которая, всего-то, через три - четыре часа и должна была состояться. К имению они подъехали ко времени второго завтрака. Солнце уже миновало вершину своего восхождения и склонилось в сторону моря. Киркий сменился зефиром и гнал на побережье буруны волн, искрящихся пеной и укутывавших ею прибрежные скалы и песок. Этот вечный спор волн и побережья доносился до имения негромким шелестом прибоя, возмущая тишину царствующую в местных окрестностях. Повозку заметил раб- придверник ещё за несколько стадий до ворот. Слухи о скором приезде госпожи уже почти две недели будоражили всех в имении. Завидев появившуюся на склонах холмов повозку, ещё далёкую и неизвестную, он побежал искать Димитрия. Грек выслушал его и приказав привести коня направился к воротам усадьбы. Коня привели и он, заскочив на него, погнал его рысью по дороге, на встречу мелькавшей среди масличных деревьев повозке. Гай тоже заметил скачущего им навстречу всадника. Он приостановил повозку и привстав рассматривал приближавшегося, и оставляющего за собой пыльный шлейф, Димитрия. – Нас встречают, госпожа – сказал он, обернувшись к Клавдии. Но она уже и сама встав, и откинув полог, смотрела на дорогу. Никогда раньше никто не выезжал на встречу ей в её посещения имения. Несущийся в клубах пыли всадник лишь усилил мучившее её всю дорогу тревожное ожидание встречи с мужем. Они оба в молчании ждали его приближения. Димитрий метров за 50 осадил коня и перешёл на шаг, а за несколько метров соскочил и ведя коня за узду подошёл к повозке. – Приветствую тебя, госпожа – сказал он, поклонившись молча смотревшей на него Клавдии. – И тебе здравствовать, Димитрий – подавляя тревожность ответила она. – Как поживает господин? - Господин заболел… - сказал грек, - и мы все опасаемся за его жизнь… Слова Димитрия объясняли всё – и эту, сопровождавшую её всю дорогу, тревожность, и желание побыстрее прибыть в имение, и горечь воспоминаний, и накатывающуюся постоянно волну едва ли не слёзной жалости к Понтию. И вот, ответ на все переживания…он умирает. И самое страшное, он мог умереть без неё, в своём одиночестве и со своим бременем. Но Бог этого не допустил. Она успела. – Он умирает? – с замиранием сердца спросила Клавдия. – Он стремится умереть… - с какой- то досадой ответил грек. – Он отвергает лекарства и прогнал врача…он слабеет с каждым днём, и говорит, что устал жить… и хочет умереть… «Это по пилатовски…» - слушая сетование грека думала Клавдия. – «Это – Понтий Пилат. Тот Пилат каким я его знала всегда. Поразительно, проходят года, десятилетия, жизнь…а то, что делает нас самими собой, то, что живёт где то там, в глубине души и имеет имя – Пилат, или Клавдия, или Гай, не поддаётся текущему времени и остаётся таким же, каким было в юности, и зрелости…Да, он остался верен себе и в 75…». -А какова причина его болезни? – перебив жалобы Димитрия спросила Клавдия. – Господин после конной прогулки решил искупать коня… в море. И возвращаясь в усадьбу по всей видимости сильно продрог. По утру у него начался жар и лихорадка… - Как долго всё это длится? – вновь перебила грека Клавдия. – Да уже с неделю - ответил тот. – Поехали, Гай – приказала Клавдия. Повозка тронулась. Димитрий заскочив на коня поехал рядом, время от времени поглядывая на задумавшуюся Клавдию. – А до купания коня с господином всё было хорошо? - вдруг спросила она. – Да всё было как всегда… - пожал плечами Димитрий. – Ты же знаешь, госпожа, у господина все дни расписаны, и он педантично следует своему ежедневному распорядку…Правда, после того, как в имение привезли твои вещи из Рима, господин стал каким то другим. На него очень подействовал свиток, присланный тобою…он был сильно взволнован! Вероятно, написанное в свитке очень задело и всколыхнуло какое то давнее и неприятное для господина воспоминание… Димитрий замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию, как будто предлагая ей сказать что то в ответ на его предположения. Но она молчала. Тогда он продолжил свой рассказ. – Господин даже начал писать свои воспоминания и описывать своё видение и понимание тех событий, участником которых он стал в то время, когда был послан Тиберием в Иудею префектом… Димитрий вновь замолчал и посмотрел на Клавдию. – Он сам тебе рассказал об этом… - спросила Клавдия. Она была удивлена услышанным. – Господин начал писать свои воспоминания до болезни, сразу после прочтения твоего письма и свитка, госпожа. А потом, когда болезнь стала отнимать у него силы, он поручил мне записывать сказанное им, что я и делаю, когда он чувствует себя готовым вспоминать и рассказывать… Они почти что подъехали к воротам усадьбы, у которых их встречала гурьба женщин из кухни, и свободных от работ на винограднике рабов. – Где ты оставил господина, когда выехал нам навстречу? – отвечая на приветствия челяди, спросила Клавдия грека. – Он спал – ответил Димитрий придерживая коня и пропуская повозку в имение. Гай подкатил к бассейну и остановил лошадей. Соскочив с сидения он откинул ступеньки повозки и помог Клавдии сойти. Каждый приезд Клавдии в имение вызывал радость в сердцах челяди и рабов. Она была ласкова и добра ко всем. Даже Пилат в её присутствии становился не так суров и нелюдим. Но сейчас, когда он лежал на одре болезни, а все в имении ходили в смятении и тревоге за будущее, даже приезд Клавдии не развеял все страхи и сомнения. Хотя и вселил в сердца робкую надежду, что теперь, с приездом госпожи, всё устроится к лучшему. Эта надежда и отразилась в глазах встречающих и приветствующих её, а вечером проявилась в обсуждениях за ужином и в домашних разговорах. Клавдия тоже заметила эту, замутнённую неизвестностью, надежду и сразу же поняла причину её появления. Ей и самой, после рассказа Димитрия о болезни Пилата, пришли мысли, как быть с имением если Понтий умрёт. Её жизнь и весь смысл её существования был в Риме, но ныне там царила смерть, и возврат в город, пока там властвовал Нерон, был не то чтобы невозможен, но безрассуден. К тому же и поручивший ей переправить в Эфес своё послание апостол Праведника, запретил возвращаться в Рим. Встречая взгляды челяди она тут же и приняла решение, и тут же постаралась ободрить всех. – Приготовьте мне комнату и разберите тут всё… - сказала она, обращаясь, как бы, ко всем сразу, - я думаю, что мне тут придётся задержаться надолго. Во всяком случае, пока не заставим господина выздороветь… - добавила она. И быстро направилась к дому. Димитрий поспешил за ней. ВСТРЕЧА Дверь в спальню она открывала осторожно и медленно, рассматривая через открывающуюся щель лежащего на кровати Пилата. Он спал, запрокинув голову с полуоткрытым ртом и вытянутыми вдоль тела руками. Ей в глаза сразу бросилась многодневная щетина, седая и жёсткая, покрывающая его лицо и шею. Его грудь равномерно вздымалась под шерстяным покрывалом, а остатки редких волос жалкими клочьями лежали на подушке. Огромный семисвечник освещал комнату. Возникший сквозняк заставил метнуться пламя в сторону открывшейся двери, а затем хаотично заплясать над бронзовыми чашечками светильника. На столике, приютившемся у изголовья кровати, стояла чаша и лежали таблички. Клавдия осторожно вошла и закрыла за собой дверь не дав войти Димитрию. Грек потоптался с полминуты возле закрытой двери и вернувшись в атриум уселся в кресло. Его возмутила до обиды закрытая перед его носом дверь. Греческая гордость восприняла это чуть ли не как пренебрежительное унижение его достоинства и положения в имении. Клавдия почти что крадучись подошла к спящему и остановившись рассматривала его. Болезнь и в самом деле сделала старика как то отчаянно дряхлым и немощным. С прежней их встречи прошло всего полгода, но перед ней лежал совсем не тот Пилат, который провожал её тогда. «Он и в самом деле умирает…» - подумала она. В горле стал набухать комок горькой и тоскливой жалости, перетекающей в глаза, и готовой, вот – вот, излиться слезами. Пилат, как будто почувствовав эту волну тоски в сердце Клавдии, зашевелился и закашлялся. Клавдия наклонилась к нему, и он открыл глаза, пытаясь рукой достать со столика чашу с водой. Она подала ему чашу, и их глаза встретились. Он сделал несколько глотков и откинувшись на подушку не отрываясь смотрел на неё. – Ты приехала, мой добрый гений… – с какой то, по детски счастливой, улыбкой сказал он. И заметив блеск в её глазах покачал головой. – Мой вид вызывает желание плакать? – спросил он. Клавдия присела на край его ложа, и наклонившись прижалась лицом к его щетине. – Ты почему перестал бриться? - прошептала она, пытаясь подавить накатившую на неё волну горькой и тоскливой жалости. – Да, перестал, наверное, обленился… - шептал он ей в ответ, чувствуя на своих щеках её слёзы. – Но завтра же возьму себя в руки и позову брадобрея… Он обнял её и подвинулся на ложе давая ей место прилечь рядом с ним. – И врача - пристраиваясь рядом шептала Клавдия. – Ты мой врач…я ждал тебя…разве могут эти римские или греческие, или ещё какие эскулапы исцелить душу? - говорил он ей в ответ. Они лежали рядом взявшись за руки и говорили глядя друг другу в глаза и оба плакали. – А у тебя болит душа? – спрашивала она. - Да, моя Лукреция, болит, и порою даже до слёз… Она молча смотрела на него боясь, что если начнёт говорить и утешать его то разрыдается, а он, поглаживая её руку, и тоже пытаясь сдержать слёзы, исповедовался ей в своей тоске. -Жизнь прожита… - говорил он, - а память…память, как будто, живёт совершенно отдельно от нас. То, что пытаешься забыть, всё время всплывает болезненным укором, и мучает совесть…и видишь себя таким ничтожным и жалким, и думаешь: «зачем ты это делал?». Сейчас, с высоты лет, видишь всё прошлое так ясно, что понимаешь насколько всё же пусты были мотивы тех, давних твоих дел, а изменить то уже ничего нельзя…то, что совершено тобой, каменным резцом записано в памяти, и с ним живёшь…не придавая значения совершённому, а порой и гордясь сделанным. А потом приходит время конца, и тут, вдруг, всё предстаёт в ином свете…и становится стыдно…да, представь себе, стыдно и досадно на себя самого…Ты понимаешь меня? – вдруг спросил он, заглядывая ей в глаза. Она кивнула головой. -Да, конечно, понимаешь… Ты всегда была тем, единственным, животворным огоньком возле меня, который не давал мне превратиться в зверя… - едва слышно сказал Пилат, - и я уверен, что только благодаря тебе я и живу до сих пор. И я благодарен богам, что они соединили нас в этом мире… – Ты преувеличиваешь, Понтий - так же тихо сказала Клавдия, - ты всегда был человеком… - Да, я старался…милая моя, я был свободен от зависти и алчности, но порой гордыня и даже ненависть терзали моё сердце…делая меня жестоким к людям… - Только у человека может болеть душа… – как будто не слыша слов Пилата говорила Клавдия. – И я тоже благодарна Богу, что Он соединил нас в этом мире, и я думаю, что и в том мире мы будем вместе – А он есть, тот мир? – с какой то надеждой, неуверенной и робкой, спросил Пилат. – Может вновь раздача душ…или вообще, вечный мрак? – Милый мой, Понтий – гладя его по щетине рукой, и улыбаясь сквозь слёзы, прошептала Клавдия, – если есть люди, страдающие душой, то есть и мир, в котором они утешатся и исцелятся от своих страданий. – Это Царство о котором говорил Праведник. – спросил Пилат. – Ты веришь в его существование? – А Он говорил тебе о нём? – спросила в свою очередь Клавдия с интересом вглядываясь в Пилата. – Да, во время допроса – кивнул Пилат. – Он сказал, что Его царство не от мира сего… - Ты никогда раньше не говорил об этом…расскажешь? – спросила она, удивлённая и заинтригованная им. – В вашем свитке сказано, что Он ничего не отвечал мне во время допроса, и не хотел разговаривать со мной, но это не так…Он ни словом не обмолвился с Иродом, это правда, и не отвечал на обвинения жрецов… - сказал Пилат. – Но со мной он говорил, и об этом разговоре знаю только я и Он, но Его нет…да и я скоро уйду. Но о нашем разговоре я должен рассказать. Слишком важны слова, которые я слышал от него тогда. Пилат попытался приподняться, и Клавдия, встав с ложа, помогла ему. Он показал ей на стопку лежавших на столике табличек. –Я записываю сюда то, что ношу в своей памяти о Нём и о нашем с тобой пребывании в Иудее… Осталось рассказать о допросе и казни…Ты поможешь мне в этом? Клавдия молча кивнула головой. – Ну тогда зови брадобрея… - улыбнувшись сказал Пилат. – А то я и в самом деле выгляжу жалко… Клавдия помогла ему улечься поудобнее, и ответив на его улыбку ободряющим кивком, вышла из спальни. Увидев ожидавшего её Димитрия Клавдия подошла к нему. – Он проснулся – сказала она, кивнув в сторону спальни, – его нужно побрить. Найди брадобрея… - Я всегда брил его сам – возразил грек. – В последние дни он отказывался бриться…Твоё появление, госпожа, воистину творит чудеса. В господине вновь пробудилось желание жить? - Он страдает… - ответила Клавдия с грустью взглянув на Димитрия. – Когда приготовишь всё, позовёшь меня… Грек поклонился ей и направился к выходу. У бассейна он остановился и обернувшись к стоявшей у кресла Клавдии спросил: «Госпожа прикажет приготовить баню?». – Да, - кивнула она. – Пусть прогреют кальдарий…но не сейчас, ближе к вечеру. Сейчас он. И позови ко мне Гая – крикнула она в след уходящему Димитрию. Оставшись одна Клавдия села в кресло и задумалась. Болезнь Пилата не только очень огорчила её, но и ломала все планы. Весь смысл её бегства из Рима был в спасении не её жизни, а свитков и пергаментов, хранившихся у неё и, по её твёрдому убеждению, имевших гораздо большую ценность, чем её жизнь. Мало того, в последнее её свидание с узником, он передал ей послание для одного из братьев, живущих в Ефесе. Он попросил её переправить его, как можно скорее, и она заверила, что сама лично отвезёт письмо в Ефес. Теперь, в связи с болезнью Пилата, дело затягивалось. Она не могла оставить мужа в таком состоянии, но и письмо не могло ждать. Скорая казнь написавшего его, да и римские события наполняли послание совершенно иным смыслом. Оно становилось посланием ушедшего в мир высший живущим ещё в мире низшем. «А ведь он тоже предчувствовал свою кончину и знал, чем окончится его заключение, и неоднократно мог совершить побег от своего охранника – думала Клавдия. – Почти два года он жил не в тюрьме, а в снятом для него доме, и охранял его только один воин. И ему не раз предлагали братья подкупить этого воина и вывезти его из Рима. Но он всегда отказывался и ждал со смирением своей участи, зная, что будет убит. «Ибо я уже становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало» - пришли ей на память строки из письма. И это было написано за неделю до эдикта…и последующих казней. «А теперь готовится мне венец правды, который даст мне Господь…». - Венец правды… - прошептала она. – ради этого венца он нёс учение Праведника…и не страшился ни врагов, ни смерти. Ей вспомнилось далёкое и беззаботно счастливое детство. В Рим возвратился отец и зашёл к ней в комнату. В его руках был венец из золота, который он получил за взятие какой то паннонской крепости. Обняв её, он возложил его ей на голову. Венец был велик и тяжеловат для её головы, и сняв его она прочитала надпись, вычеканенную среди золотых листьев: «За храбрость». Тогда она с восхищением смотрела на отца гордясь в душе его воинской доблестью. Он рисковал жизнью и за это был почтён от самого императора венцом за храбрость. Узник же говорил о венце за правду, которым будет почтён за свою верность Праведнику. Даже награды в мире императора и мире Праведника различны…и чтобы отстаивать правду надо иметь не меньше мужества и храбрости, чем на войне, а порой и больше…Её мысли были прерваны пришедшим Гаем. Он вошёл в атриум и найдя глазами сидевшую в кресле Клавдию подошёл к ней. – Госпожа звала меня… - спросил он. – Да, мой друг – сказала Клавдия, – мне нужна твоя помощь… – Я жду твоих приказаний, госпожа – коротко и твёрдо ответил Гай. Клавдия встала и сделав знак ему следовать за ней, направилась в экседру. Убедившись, что они одни, и никто не может слышать их разговора, она предложила ему сесть и сев рядом посмотрела ему в глаза. – Господин серьёзно болен… - сбивчиво начала Клавдия, - и мне придётся... вернее сказать – я не могу оставить его в таком состоянии… Гай молча слушал её. – Да и не хочу – с каким- то горьким отчаянием, и почти что шёпотом, говорила она. – Но на мне лежит обязательство перед моими братьями и сестрами доставить послание в Ефес… Она замолчала увидев проходящего по двору и направлявшегося в дом Димитрия. Когда он исчез в атриуме она вновь продолжила свой монолог. – У меня нет здесь никого, кому бы я могла доверять так же, как тебе – говорила она, - ты согласился бы доставить свиток? Она посмотрела на Гая, ожидая его ответа. – Я готов выехать хоть сейчас – ответил Гай. - Госпожа может не беспокоиться за свиток. Я сделаю всё, что от меня зависит, чтобы твои братья в Ефесе получили его. – Я почему то уверена, что они станут и твоими братьями, когда ты узнаешь их поближе. - сказала Клавдия, с благодарностью пожимая руку Гаю. – Цена этого свитка больше, чем моя жизнь… -добавила она, не выпуская его руки и глядя ему в глаза. – Значит и больше моей… - ответил Гай. – Когда госпожа прикажет выезжать? – Мне нужно снять копию со свитка – сказала Клавдия. – Думаю, что через пару дней. И ещё… никто не должен знать о том, куда ты направляешься. Я всем скажу, что отослала тебя обратно, в Рим, следить за домом. Она встала и Гай встал вместе с ней. – Бог благословит твой путь, Гай – сказала она. - А пока отдыхай, я приготовлю всё, что тебе будет необходимо в дороге. Клавдия с благодарностью кивнула ему и быстро пошла в спальню Пилата. Дверь она открывала с прежней осторожностью, разглядывая в приоткрывающуюся щель происходящее в спальне. Димитрий замачивал в небольшом медном тазу полотенце, и отжимая его, прикладывал к лицу лежащего Пилата. На столике возле ложа стояла чаша со взбитой мыльной пеной и лежала бритва, старая и знакомая Клавдии ещё по Кесарии. Она и покупала её в подарок Пилату ещё в первый их год пребывания в Иудее. Она тихо вошла в комнату и села в кресло возле столика. Димитрий мельком взглянул на неё и продолжил своё дело. Она взяла верхнюю из табличек, лежащих в стопке, и взглянула на Пилата. - Прочти, конечно же, прочти, моя Лукреция - придерживая рукой полотенце, положенное Димитрием на скулы и шею, кивнул Пилат, отвечая на её взгляд. Клавдия благодарно улыбнулась и углубилась в чтение. «...Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник высмеивает их лживую мудрость и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться, и пред кем рабски благоговеть, и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами. Как доложил мне Целлер, именно в тот день, на тайном совещании у Каиафы и было решено убить Праведника. Эта свора была готова растерзать его прямо там, на мраморных плитах храмовой площади, но боялись народа, сопровождавшего его. Попытайся они тогда схватить Праведника, и тут же возник бы бунт, я уверен, что храмовая стража была бы смята и побита камнями. Сопровождавшие его были надёжной охраной для него днём. Но Каиафа не был бы главным жрецом, если бы был глуп. Арест Праведника он задумал произвести ночью. Это было гораздо легче сделать, ибо ночами с Праведником оставались только наиболее близкие ему друзья. А их было всего то дюжина, да и то не всегда. Трудность заключалась лишь в одном - место их ночного пребывания знали только те, кто и был рядом с ним. И вот, даже среди этого узкого и, казалось бы, наипреданейшего Праведнику окружения, нашёлся один, презревший узы дружбы, предавший доверие и продавший своё достоинство человека. Что руководило им больше - ненависть, выросшая из зависти, или корысть, ослепившая его разум и ожесточившая сердце - неизвестно. Но, если, как говорят греческие мудрецы, зло имеет разумную природу, то здесь и слились два желания двух совершенно разных людей, объединённых одной ненавистью, Каиафы и Иуды Симонова Искариота. Так звали того, кто и выдал место ночлега Праведника и привёл храмовую стражу. И сделал он это за 30 денариев! Для него эта сумма показалась достойной ценой его преступления. На какую только не готов человек подлость и низость в своём стремлении к деньгам. И к власти. Один ради денег продал душу, другой ради власти душу убил. Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». Дочитав до этих строк Клавдия с грустью посмотрела на Пилата. Он полулежал на подушках с закрытыми глазами. Его лицо и шею покрывала густая мыльная пена. Димитрий аккуратно и ловко брил его, разглаживая одной рукой морщины, а другой осторожно снимал бритвой щетину. Кожа лица, освобождённая от пены и щетины, неестественно блестела в лучах светильника. Даже были заметны тончайшие паутинки кровяных артерий на заострившемся носе, скулах и щеках старика. Убрав щетину Димитрий стёр полотенцем остатки пены и сложив всё в таз вышел. Пилат открыл глаза и посмотрел на Клавдию. - Надеюсь, теперь я выгляжу лучше... - спросил он, пытаясь изобразить весёлую бодрость. - Ты прочла... то, что хранит моя память? В его глазах она заметила мелькнувшую искорку робкой надежды и неуверенности. Она кивнула и показала ему табличку, которую держала в руках. - А... - протянул Пилат. - Это последнее, записанное Димитрием. Я хочу чтобы ты прочитала с начала, может я что то забыл и ты напомнишь, или дополнишь... - Хорошо, Понтий - согласилась Клавдия. - тогда я хочу спросить тебя по поводу прочитанного... Пилат удивлённо и даже насторожено посмотрел на неё. Она положила табличку на столик и пересев на кровать взяла его за руку. - Неужели, как ты пишешь тут, именно твоя встреча с Праведником, тогда, в претории, стала причиной твоего... ожесточения - Она взяла табличку и прочитала вслух: «в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем?» И вот, самое для меня непонятное: «...чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». - Нет, нет! - возразил Пилат. - Я, наверное, не так высказал свою мысль. Порой не хватает слов, чтобы описать чувства, переживаемые в те, или иные моменты жизни. С той поры, как я впервые услышал о Нём, я всегда желал встречи с Ним. Жаль только, что именно желал, а не искал. Может быть, если бы наша встреча состоялась раньше, всё закончилось бы по иному... Пилат замолчал и посмотрел на внимательно слушавшую его Клавдию. - А? Как ты думаешь? Хотя, нет.. Сейчас что об этом говорить... - вздохнул он. - Да, встреча с Праведником сделала меня другим...Я не знаю, лучшим или худшим, но другим. Я стал по другому оценивать окружающее меня...Ты спросишь: как, по другому? И я постараюсь объяснить тебе. Хотя ты, наверняка, всё понимаешь и сама...не зря же ты связала свою жизнь с Его учениками... А Он был Человек! Мне хватило тогда часа общения с Ним, чтобы понять это. Никогда больше я не встречал никого подобного Ему, ни по достоинству, ни по величию духа. Одни Его называли царём, другие - божьим сыном, но я ещё раз говорю: Он был Человек. Если бы все на земле были подобны Ему, то этот мир стал бы совершенным и прекрасным. Но мы, люди, которых он призывал быть честными в своих поступках, скромными в своих желаниях, милосердными в своей жизни, Его убили. Видит Бог, я прилагал все усилия чтобы этого не произошло. Но и я, со всей своей чванной и пустой властью, которой, якобы, я обладал над жизнью и смертью во вверенной мне провинции, оказался ничтожен и бессилен. Это было моё первое и тяжёлое разочарование... Этот мир, оказывается, ненавидит правду, и убивает всякого, кто дерзнёт о ней говорить и по ней жить. Пилат говорил всё это усталым монотонным голосом, полуприкрыв глаза, как бы боясь взглянуть на слушавшую его Клавдию, и было видно, что это всё он не раз уже и раньше проговаривал сам с собой. - Так случилось тогда в Иудее, так произошло и ныне в Риме... - Пилат закашлялся и несколько секунд сухой и натужный кашель сотрясал его грудь. - И это лишь подтверждает мою правоту - прокашлявшись продолжил он. - Но другая сторона нашей встречи с Праведником была ещё большим разочарованием для меня. Около него всегда были самые близкие и верные друзья. Где же оказались они, когда необходимость в них была наибольшей? Они все разбежались! Мне доложили о подробностях ареста Праведника, да и в свитке всё рассказано без прикрас и недомолвок. Все оставили Его. Больше того, один из ближайших друзей продал Его, а другой трижды отрёкся от своего Учителя. Страх и корысть оказались сильнее уз дружбы и верности. Если был продан и отвергнут Тот, который, по моему убеждению, был лучшим из людей, то грош цена и человеческой дружбе, и верности, и слову. Вот что я имел в виду, когда написал то, о чём ты спрашиваешь... - со вздохом закончил Пилат. В спальне повисло долгое и тягостное молчание. Слышно было только учащённое дыхание старика. - Да, ты во многом прав - наконец нарушила тишину Клавдия. - Этот мир живёт не по законам, о которых говорил Праведник. Но это не повод возненавидеть за это весь род человеческий...Даже скажу тебе больше...ты казнишь себя за то, что не смог сохранить Ему жизнь, но, поверь мне, никто на земле не смог бы этого сделать...даже сам принцепс...Он и пришёл сюда, в этот мир, чтобы своей смертью открыть нам дверь в Мир Свой... Он и родился для этого и знал всё, что Ему предстоит... Она замолчала, не зная какими словами донести до Пилата эту великую и неразрешимую загадку. Перед которой, некогда, и она стояла в недоумении и тоске, не в силах понять ни сердцем, ни умом эту тайну искупления и победы над смертью через саму смерть. - Да, да, да - вдруг в каком то восторженном упоении зашептал Пилат. - Он же мне сказал тогда: «Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине...». Так и сказал! Понимаешь? Он знал, для чего пришёл в этот мир! И эти Его слова буквально копьём, там же, в претории, вонзились в меня. А я? Для чего родился и пришёл в этот мир я, Понтий Пилат, всадник и префект? Для того, чтобы стать сенатором? Или, по близости к принцепсу, достичь консульского звания? И что? Набивать сундуки сестерциями, приобретать виллы и рабов и отдаться разврату и обжорству, чем и живут те, к кругу которых я стремился? Кто из людей задаётся подобным вопросом: для чего я пришёл в этот мир? А ведь это главный вопрос для любого человека, но, почему то, никто не задаётся им... А ведь не будь этой встречи не было бы этих слов, и всё пошло бы у нас с тобой по накатанной, римской дорожке... - вымучено усмехнулся Пилат, взглянув на Клавдию. - Вот и получается, - ответила она - что ты на то родился и пришёл в этот мир, чтобы встретиться с Праведником, а я чтобы стать твоей женой и разделить с тобой твою судьбу. - Мне тоже приходили подобные мысли - сжимая её руку, с волнением в голосе сказал Пилат. - А может быть я должен был спасти Его от креста, и не выполнил своего предназначения? Подобная мысль тоже мучает меня. - Он с надеждой посмотрел ей в глаза. - Ты говоришь, что Его смерть была предопределена богами? И никто не мог помешать? Клавдия молча кивнула головой. Пилат, как бы в сомнении, покачал головой и задумался. Клавдия ждала, держа его руку и поглаживая её. - Я тогда по своей глупой гордыне спросил Его: «А что есть, эта Твоя Истина? О которой Ты пришёл свидетельствовать» - после недолгого молчания продолжил Пилат. - Я зря так сказал, мой вопрос был высокомерно снисходителен, я и впрямь тогда думал, что Его жизнь и смерть в моих руках... не надо было так говорить, но с того момента, ты не поверишь, а я никогда никому не говорил об этом, но этот мой глупый вопрос всю остальную жизнь сверлил мой разум, не давая мне покоя...Он, как будто, наказал меня...им, прочитав мысли, родившие этот вопрос, и заставив искать, искать, искать... Но это томление духа и не дало мне стать свиньёй... - добавил с горькой усмешкой Пилат. - С того дня я всю свою жизнь и ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина? И порой мне кажется, что во всём мире только меня этот вопрос и мучает... ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? И в самом деле, что же это за слово то такое - Истина? Как будто простое, по сути своей, и, одновременно, непостижимо сложное, по своему содержанию. Что скрывает оно в себе, что одни пытаются разгадать его тайну всю жизнь, а для других, и их подавляющее большинство, этого слова и вовсе не существует. Его просто нет, ни в их словарном запасе, ни в их кругозоре, ни в их жизненном мировоззрении. Наверное, они счастливы в своём не любопытстве. Да и зачем засорять своё сознание подобными вопросами, когда есть потребности более насущные и, по человечески, более желанные и вожделенные. Не сорвись этот вопрос тогда с пилатовских уст, и жило бы человечество без него, в своём слепом и безнадёжном неведении. Да и кому принёс богатство, славу или власть поиск ответа на этот вопрос? Скорее найдёшь насмешки, не понимание, а порой и неприкрытое презрение, или даже ненависть. Оставим его и мы, чтобы не запутаться в лабиринте его смыслов и не попасть, как Пилат, в его ловушку.
Выйдя из спальни Димитрий оставил таз с бритвой и полотенцем на столике в атриуме, и осторожно вернулся к спальне. Приблизившись к двери, он огляделся по сторонам и приник к ней. Ему было неловко, и даже какое то чувство стыда укололо его внутри. Но обида, на выказанное, как показалось ему из-за закрытой двери, недоверие, победила, и в его сердце родилось желание знать то, о чём говорят без него. Честно говоря, он надеялся услышать как будет решатся судьба имения, ведь от этого во многом зависело и его будущее. Но, как оказалось, это меньше всего заботило Пилата и волновало госпожу. Из-за закрытой двери до его ушей доносились всё те же страдания совести и воспоминания. Правда, с некоторыми, ранее ему неизвестными, дополнениями. Всё это он уже слышал и даже записывал, не понимая до конца, зачем и кому эти воспоминания умирающего старика интересны. У него вызвали скептическую усмешку слова о рождении для свидетельства об истине, и последовавшие за этим размышления Пилата о предназначении его рождения. Всё это было так далеко от настоящей жизни, которая кипела вокруг не засоряясь подобными вопросами, и от этого только выигрывала. Ещё больший сарказм вызвало признание старика о его поиске ответа на, казалось бы, совсем уж пустой вопрос, более риторический, чем практически нужный для жизни. «Да, голову, конечно, можно забить всякой лжемудростью...и испортить себе жизнь - думал грек, вслушиваясь в текучий за дверью разговор. - Но зачем? Какое мне дело что есть истина? Вот и конец этого иудейского мага лишь подтверждает всю обманчивость и призрачность познания истины. Он, видите ли, на то родился, чтобы свидетельствовать об истине. Какой то иудейский плебей, из ремесленников, да ещё и плотников сын, возомнил о себе, что родился на то, чтобы возвестить истину! Даже в Ахайе, прославленной своими мудрецами и философами, никто из них не дерзнул заявлять подобное. Что уж там говорить о Риме и прочих варварах... да и тьмы тем людей живут даже не имея понятия ни о том, что такое истина, и даже не зная такого слова...и счастливы...и счастливы» - повторил он, как бы убеждая самого себя. Ему вдруг стало до озноба неловко за его подслушивание, как будто сотни глаз вдруг увидели его за этим занятием. Он торопливо отошёл от двери и повернувшись увидел стоящего у колоны возле бассейна Гая. Димитрий даже вздрогнул и скривился от досады, но взял себя в руки и направился к выходу. Сделав несколько шагов, он остановился и взглянул на Гая. «Видел или нет - лихорадочно билась мысль. - Ещё не хватало чтобы он донёс...что видел меня подслушивающим. Так заметил или нет...». - Что ты тут делаешь, раб? - спросил он его, подавляя волну раздражительной злости. - Жду госпожу - ответил тот. Димитрий оглядел его. «Вот что этот раб из себя значит...» - подумал он. - Скажи мне, раб, что есть истина? - с плохо скрытой злобной насмешкой вопросил грек Гая. - Я думаю, истина - это высшая правда - спокойно и не обращая внимания на насмешку сказал Гай. Димитрий с удивлением посмотрел ему в глаза. - И где же ты видишь вокруг эту твою высшую правду? - с той же насмешкой спросил грек. - Где она? А может ты скажешь, раб, и в чём она для тебя лично состоит, эта высшая правда? - Скажу... - так же глядя в глаза Димитрия ответил Гай. - Её не нужно искать вовне, она должна быть внутри...А что до меня, то она помогает мне сохранить себя человеком... Димитрий даже вздрогнул. В ответе Гая он явно услышал укор себе. «Видел...» - пронеслось в его голове. - «Намекает, что подслушивать не по человечески...Он, раб, пытается оскорбить...меня, свободнорождённого эллина…» - Ты же раб – уже не скрывая злобного раздражения сказал он. - Как ты можешь сохранить себя человеком, если над тобою есть господин, а у тебя нет прав быть человеком. - Ты говоришь, что я раб - всё с тем же спокойствием ответил Гай, как будто не замечая раздражения грека. - Право быть человеком дано каждому, рабу и свободному, варвару и эллину... - Он на секунду замолчал, как будто раздумывая говорить дальше или нет, но усмехнулся и добавил: «Беда в том, что многие им пренебрегают... Я удивлён, что ты, эллин, не знаешь этого». «Что он о себе возмечтал!» - уже поддаваясь гневу подумал Димитрий. - «А...» - вдруг осенило его - «Он, наверное, из этих, которых принцепс объявил вне закона, из последователей мага, осуждённого стариком...». Грек с болезненным любопытством буквально впился в лицо спокойно стоявшего Гая, как будто пытаясь проникнуть в его мысли. - Ты мудрствуешь, раб - уже не скрывая своего раздражения перебил Димитрий. - и дерзишь... Уж не из этих ли ты, которых в Риме объявили врагами государства... Глаза Гая тоже сверкнули гневом, но он всё так же не отводил их от Димитрия. - Что я сказал такого, что вызвало твоё раздражение и даже гнев... - спросил он грека. Димитрий и сам уже внутри клял себя за подобное развитие их диалога. И раздражение и злость были вызваны не столько ответами или спокойствием и достоинством Гая, а тем, что он видел его, Димитрия, подслушивающим у двери. Эта мерзкая слабость, которой он поддался, ложилась пятном на его самолюбие. Одно дело если бы это всё осталось в тайне, и обличителем была бы только совесть, а другое - когда в подобном уличает раб, да ещё и варвар. Тут же был удар двойной - и по греческой гордости, и по совести. Он ничего не ответил Гаю и направился к выходу, досада на самого себя горечью колола сердце. - Пойди на кухню, пусть несут обед господину и госпоже, и накрывают в спальне - крикнул он уже из портика. - И отнеси таз и бритву... Ему очень хотелось убедить Гая, что если он и видел его у двери, то он там не подслушивал разговор господ, а ожидал указаний по обеденному меню. Оставалось только убедить совесть. Вариантов было два. Принять совершённое за норму, и впредь не гнушаться подобным. Или же осудить своё малодушие и в будущем не поддаваться ему. С такой вот борьбой противоположностей в голове Димитрий шёл по двору в смущении духа и раздражении совести. «Вот тебе и истина. Вот тебе и истина» - с досадным укором шептал кто то внутри. «Сохранить себя человеком...Старик тоже нечто подобное выдал...сенаторы псы, Рим - город свиней, а он сохраняет себя человеком...в одичании своём. А раб? Как будто они с одного голоса поют...Что есть истина! Сохранить себя человеком...». Димитрий остановился. « Да... - шепнул голосок, - не подкрадись ты к двери, и не было бы тебе так досадно и стыдно...и не упал бы ты в глазах какого то раба...да и в своих собственных...сохранил бы свою честь. Точно сказал Фалес, что один грязный поступок запятнает всю чистоту предыдущей жизни...Вот тебе и истина...». А Гай, дождавшись, когда фигура грека исчезла в пространстве двора, взял оставленный греком таз с бритвой и побрёл на кухню. Его не то, чтобы раздражил, а скорее удивил этот разговор, неизвестно по какой причине начатый подобным вопросом, и непонятно почему вызвавший раздражение и гнев у Димитрия. Гай, после разговора с Клавдией, ещё некоторое время просидел в экседре, а затем, пройдя в атриум, остановился у колоннады бассейна и задумался о предстоящем путешествии. Это было делом новым и опасным, но желанным, ибо приобщало его к гетерии, в которой состояла и госпожа. Он стоял опёршись о колону, и разглядывал искрящееся, в проникающих сквозь отверстие крыши лучах солнца, водное зеркало бассейна. Его мысли продумывали путь, наиболее быстрый и безопасный, и он всецело был поглощён своими планами. Его размышления и были прерваны появившемся в атриуме греком. Гай знал, кто он, но их пути практически не пересекались. Разве что в те дни, когда он привозил госпожу в имение, но и тут, ни он к греку не имел отношения, ни грек к нему. Потому то его и удивило и обращение грека, и его непонятная раздражительность в разговоре с ним. Гай не был рабом с того дня, как его, умирающего от ран гладиатора, привезли и бросили на поле у храма Эскулапа. Знал об этом грек, или не знал, демонстративно называя его рабом, не вызвало в Гае ни гнева, ни раздражения. Даже нотки презрения и превосходства, прозвучавшие и в самих вопросах, заданных греком, не поколебали спокойствия Гая, но насторожили. Ему показалось, что презрением и насмешкой грек выражает своё отношение к тем святыням, которым поклоняется его госпожа. Но зачем он именно ему, её слуге и телохранителю, начал задавать эти вопросы? Что он хотел этим добиться? И это презрительное: раб, и...не из тех ли ты...Он просто зол или глуп? И неужели он сам не знает, что есть истина? Он, эллин по рождению! Именно за свою учёность и приглашённый занять должность прокуратора имения! И что? Вся его учёность пуста... А зачем тогда нужна такая учёность? Несчастный гордец, он так хотел унизить меня, называя меня рабом... и не понимая простой истины, что раб тот, кто порабощён своим Я, а не тот, кого сделали рабом силою оружия. Да и госпожа, вот, говорит: не живи ненавистью, живи милосердием...разве это не высшая правда? Она дарит свою доброту людям и не смотрит, кто перед ней - раб или свободный...Её доброта разве не есть высшая правда! А он спрашивает, что есть истина... Истина - это свобода! Истина - это милосердие! Истина - это Правда! Гай с огорчением подумал о том, что как то не сумел, вот сейчас, здесь, сказать всё это греку, а теперь уже и не будет повода чтобы вновь вернуться к подобному разговору. Нельзя сказать, что Гай был как то по особому мудр, но перед его глазами протекала жизнь Клавдии. Он видел её дела, слышал её слова и постоянно убеждался, что её слова не расходятся с её делами. Она была из тех, о которых Праведник сказал: «Вы - свет миру», и её свет мимоходом осветил и его. Не понимая причины, побудившей Димитрия попытаться уязвить его, Гай и не мог понять, что вопросы, которыми засыпал его Димитрий, не вышли из сердца грека. Грек никогда не задавался ими, и не мучался поиском ответов на них. Он просто подслушал чужие мысли. Они были чужды и даже враждебны мировоззрению грека, но услышав их, нельзя было просто пренебречь ими. Необходимо было или подтвердить их право на размышление, или же доказать ненужность подобных вопросов для человеческой жизни. Но грек не учёл что то такое, что выше человеческих ухищрений. Унизив сам себя своим поступком, Димитрий, как это часто бывает с людьми, тут же задумал унизить и Гая. Как? Конечно же, показав его умственную убогость и полное неприятие подслушанных умствований Пилата. Он уже предвкушал своё торжество, но вышло всё с точностью до наоборот. Он был постыжен рабом, унижен своим любопытством и обличён своей же совестью. С Истиной, как оказалось, нельзя шутливо играть. Ею можно восхищаться, через познание. Ею можно пренебрегать, игнорировать и даже ненавидеть. От этого она не умаляется и не исчезает. Исчезают те, кто её игнорируют, пренебрегают и ненавидят. Но над Истиной нельзя насмехаться. Она всегда смеётся последней. А её смех вызывает такую тоску смертную, что не дай Бог никому пережить это. СОМНЕНИЯ И НАДЕЖДЫ Исповедь Пилата Клавдии была прервана появившимися в спальне рабами. Один нёс поднос с чашами и блюдами, а второй - Авит, старший над всеми, причастными к приготовлению еды, нёс чаши для омовения рук и полотенца. Он с торжественной почтительностью сервировал стол принесёнными яствами и отпустив раба замер у ложа Пилата, готовый прислуживать Клавдии и помогать Пилату. - Авит заботится, чтобы я не умер с голоду - вздохнув сказал Пилат. - А у меня совершенно нет аппетита...ты же знаешь, я всегда был непривередлив в пище... - добавил он, разглядывая сервированный стол. - Я подумал, что в честь приезда госпожи, уставшей и проголодавшейся с дороги, нужно немного разнообразить наш ежедневный обед - как бы оправдываясь сказал Авит, подавая чашу для рук. - Ты подумал правильно - омыв руки и принимая от раба полотенце согласился Пилат. - А что, Понтий, если мы отпустим Авита... - сказала Клавдия. - А я сама поухаживаю за тобой... - Это доставит мне удовольствие...- улыбнулся старик, - и напомнит дни нашей далёкой молодости. - Я позову тебя, добрый наш кормилец, - беря чашу из рук Авита сказала Клавдия. - Позаботься о Гае, накормите его и приготовьте комнату. Ему надо отдохнуть и возвращаться в Рим. Авит поклонился и ушёл. Клавдия подсела к Пилату и взяв чашу с бульоном подала ему. Варево источало пряный аромат трав, плавающих в янтарных пятнах жира, среди мелко порезанного чеснока и порея. Пилат послушно сделал несколько глотков и вернул ей. Она уже очистила ему яйцо и разрезала его пополам. - Расскажи мне, что там, в Риме? - попросил он, наблюдая за ней. - В Риме...в Риме безумие и беззаконие - ответила Клавдия, подавая ему половинку яйца с хлебцем. - Безумие и беззаконие это неотъемлемая часть жизни Рима - согласно кивнул Пилат. - а также жестокость... и разврат...и...да, наверное, нет такого порока каким бы не осквернился этот город! А вот месту добродетели там не найдётся...Я до сих пор не понимаю, зачем ты там? И эти люди, с которыми ты, и которых убивают ныне... - Он вздохнул, тяжело и прерывисто, и она заметила искру страдания в его глазах. - Я боюсь потерять тебя, боюсь даже подумать о том, что ты можешь оказаться на арене Большого цирка, и толпа будет реветь от восторга видя, как тебя разрывают львиные челюсти... Произошедшее с вами лишь подтверждает простую истину, что добродетель никому не нужна в этом мире. Её презирают, над ней насмехаются и её ненавидят...Ты же сама воочию видела судьбу Праведника и знаешь, к чему привели Его фантазии... если вы хотите жить по Его принципам, то спрячьтесь где нибудь в провинции, в Нарбонской Галлии, в Панонии, в Британии, наконец, и живите там своим укладом. Но зачем вы выбрали Рим? Это же город свиней! Классический! В твоём же свитке написано:«не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтоб они не растерзали вас...». Пилат говорил быстро, не переводя дыхания, и казалось, что порой он даже задыхался, от недостатка воздуха и своей слабости. - А они вас растерзали... а ваш жемчуг затоптали в грязь. В которой они и живут - с какой то даже злобой закончил он свою тираду, откинувшись на подушки и тяжело дыша. - Да, ты, наверное, прав... - после небольшой паузы сказала Клавдия. - я о городе свиней...но, поверь мне, там далеко не все свиньи...и среди казнённых немало римских граждан. То есть, они жили в этой грязи, как ты говоришь, но услышав учение Праведника оставили грязь и тьму и обратились к свету и чистоте нравственной... - И поплатились за это жизнями... - с раздражением перебил её Пилат. - Ты хочешь сказать, что жить во тьме и грязи лучше для человека, чем стать Человеком и умереть? - Я хочу сказать, что стать Человеком и жить подальше от свиней и псов лучше, чем жить среди них и быть растерзанными ими. - Нет, Понтий, здесь я не могу согласиться с тобой - возразила Клавдия. - «Зажегши свечу не ставят её под сосудом...» так сказал Праведник. Да ты и сам упоминал о его словах, что он пришёл чтобы свидетельствовать об истине. Понимаешь? Свидетельствовать, то есть открыть её людям, а не спрятать её в каком то уединении пустыни или лесов... - И ты о том же... - с горькой иронией сказал Пилат. - Что же есть эта истина, о которой Он пришёл свидетельствовать, и за которую отдал свою жизнь...скажи мне ты, жена моя, ведь и вы ныне умираете за неё же - Он приходил свидетельствовать о Любви...Истина и есть Любовь - она заглянула в глаза Пилата и продолжила: «Любовь ко всему...к людям, к животным, к миру, в котором мы живём...Согласись, если в душе человека живёт Любовь, то эта душа прекрасна! Она беззлобна, скромна, милосердна...да невозможно перечислить качества души любящей...она и бесстрашна, потому что для любящего смерти нет! Об этом и засвидетельствовал Праведник... Он не убоялся прийти в Иерусалим на казнь. Ведь он знал, что там его ждёт, но пошёл...А мог, как ты говоришь, уйти со своими учениками в Египет, или в Аравию, или даже в Индию... но предпочёл унижение и страдание на кресте...В Любви нет страха и для Любви нет смерти. Он это и показал своим воскресением... - Ты веришь в это? - быстро спросил Пилат. - Да, Понтий, иначе и быть не могло...Его видели и с Ним общались после Его воскрешения многие люди, с некоторыми из них я встречалась... - Кто они? - с любопытством перебил её Пилат. - Впервые об этом я услышала от Мариам из Магдалы. Она много рассказывала мне о Нём ещё в Иудее. А в Риме мне довелось встретиться с одним из тех, кто был с Праведником изначала. Его звали Симон, но Праведник нарёк ему имя - Пётр. - Я понял о ком ты говоришь. Этот Симон единственный из учеников Праведника, носивший всегда с собой меч... и это было безрассудством с его стороны, ибо всегда давало нам повод схватить его... - проговорил Пилат. - Он ещё жив? - спросил он Клавдию. Она отрицательно покачала головой. - Нерон распял его... после пожара. Кстати, он тоже мог избежать казни. Братья вывезли его из Рима в безопасное место, но он вернулся и принял смерть со всеми. - Да, тела так и не нашли... - как будто не слыша сказанного Клавдией прошептал Пилат. - Так ты веришь в то, что Праведник воскрес? Вновь задал он тот же вопрос. - А ты, я вижу, боишься верить в это? - вопросом на его вопрос ответила Клавдия. - Я хочу верить в это так же, как веришь ты... - с горечью проговорил Пилат. - Но почему... - Нет - нет, - прервала его Клавдия, - без всяких: Почему? Как? Просто поверь - Он воскрес! И все, живущие любовью, бессмертны, потому что любовь от Бога. Бог есть Любовь! Это и есть Истина. - Как всё просто...поверь в то, во что здравый смысл отказывается верить, Любовь! Бог! Бессмертие! Все эти слова в этом мире высмеяны и уничижены! Любовь продаётся и покупается в лупанариях Субуры и в подворотнях Рима. Богами стали гнуснейшие из человеческого рода, им строят храмы и в их честь устраивают жертвенные приношения. Бессмертие воплощается в мраморе мавзолеев и бронзе статуй...Как скуден, жалок и мерзок мир окружающий нас... в котором мы живём и который видим, слышим и чувствуем. Он реален и потому кажется единственно истинным. И как далёк и недосягаем мир о котором говоришь ты - мир бессмертия, в котором правда и милосердие... и в истинность которого поверили те, немногие, с которыми ты... Пилат замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Об этом мире, Понтий, говорю не я, а Праведник - возразила она. - Я верю в истинность Его Мира. - Да - да, - согласно кивнул он. - Я тоже хочу верить в истинность Его Мира, и если он существует, то я хочу оказаться там вместе с тобой. Но примет ли Он меня, неправедного судью, в свой Мир? Пилат горько усмехнулся. За все время разговора он так и держал в руке поданный ему кусочек хлебца с яйцом. Заметив это, он виновато посмотрел на Клавдию. -Налей мне немного вина с мёдом - попросил он. Клавдия подала ему кубок. Он сделал несколько глотков, и отломив кусочек хлебца зажевал его. Клавдия взяла с подноса тарелочку с рыбным филе и маслинами и подала ему. Пилат принял, и даже съел несколько кусочков рыбы и маслин, но отдал Клавдии и вновь пригубил кубок. Она подала ему сыра и он покорно съел отломив половинку от поданного ею. - Нет аппетита - как бы оправдываясь перед нею сказал Пилат. - Да и куда столько есть, когда лежишь? - Я всё же прикажу Димитрию привезти врача - сказала Клавдия, принимая от Пилата кубок. - И не упрямься... - добавила она заметив недовольную мину Пилата. - И ты приехала мучить меня... - вздохнул он. - только, прошу тебя, не сегодня...Сейчас я устал. Раз уж ты так настроена, то завтра...А сегодня мне надо дописать воспоминания мои... Вечером, после ужина, приходи и скажи Димитрию... Клавдия согласно кивнула и обняв Пилата поцеловала его. - И ещё... - нерешительно начала она, - мне нужны деньги. Сказав это она с тревогой посмотрела на Пилата. Он кивнул головой. - Я скажу Димитрию... - Нет, я бы не хотела, чтобы кто то из челяди знал об этом - с твёрдостью в голосе возразила Клавдия. - Хорошо, сколько тебе надо - спросил Пилат. - Мне кажется, десять ауреусов хватит... - подумав, ответила Клавдия. - Тысяча сестерций - уточнил Пилат. - тебе точно хватит этого? - Да - кивнула Клавдия, - но нужно именно 10 ауреусов, а не 1000 сестерций... - Хорошо, хорошо - согласился он, пытаясь приподняться с ложа. Она помогла ему сесть. Пилат запустил руку за спинку кровати и несколько секунд что то пытался извлечь оттуда. Повернувшись к Клавдии он подал ей медный ключ, указав им на стоявший в нище, за изголовьем кровати, сундук. Она взяла ключ и приклонившись на колени открыла сундук. Он был полон свитками, пергаментами и книгами. Она обернулась к Пилату. - Там, в правом углу под свитками кошель - сказал он. Она нашла его и развязав достала десять золотых. Всё вернув на своё место Клавдия отдала ключ и помогла Пилату вновь улечься. - Почему ты не спрашиваешь зачем мне эти деньги? - присев рядом с ним спросила она. - Зачем? - улыбнулся он. - Наверняка ты хочешь кого то выкупить, или кому то помочь...но в любом случае, я знаю, эти деньги ты обратишь во благо... - Пилат взял её руку и сжал в своей.- Милая моя, Лукреция, как я хочу быть с тобой, и здесь, и там, в Мире Праведника...- прошептал он. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Оставив Пилата Клавдия направилась в свою комнату, где останавливалась всякий раз по своему посещению имения. Её вещи уже были перенесены и сложены. Вазы, расставленные по мраморной полке, были наполнены свежесрезанными цветами, ложе искрилось шёлковым зелёным покрывалом, с золотой каймой по всему периметру, а на ночном столике стоял серебряный кувшин с водой, таз и бронзовое зеркало. Возле ложа, в ногах, стоял её баул. Она подошла к нему и развязав шнуровку достала бутылочку с чернилами, кожаный тубус и небольшой полированный пенал. Сложив всё это на ложе Клавдия нашла платок и завернув туда золотые спрятала их в недра баула. Оглядев комнату, она собрала всё с ложа и вышла. Придя в атриум Клавдия села в кресло и разложив всё на столе достала из тубуса скрученный в трубку лист пергамента, исписанный с обеих сторон. Она несколько раз свернула и развернула лист и придавив его светильником положила перед собой. В тубусе оказался и второй лист, чистый, она положила его поверх первого, оставив открытым верхний столбец послания. В пенале оказалась чернильница и с десяток перьев. Через несколько минут она уже была вся в работе. Послание было написано на греческом и работа шла быстро. Не нужно было переводить, как не раз бывало, с арамейского на греческий, или римский. С тщательным подбором слов и передачей смысла. Здесь нужно было сделать копию, а оригинал отправить с Гаем, как можно быстрее. Она знала, что каждое послание тех, кто воочию видел Праведника, слушал Его слова и был рядом с Ним, обретало бесценность святыни. И становилось источником познания Истины, о которой Он и приходил свидетельствовать. Занимаясь этим уже не один год она, буквально через сердце, пропускала каждое слово переписываемое ею, или переводимое. Иногда написанные строки так поражали её своей глубиной или тайной, что она могла днями рассуждать о прочитанном, а потом, вдруг, какое то внезапное озарение проникало в её разум и всё становилось ясно и понятно, даже до веселья. Так было и сейчас. Каждая написанная ею строчка, да что там строчка, каждое слово проходило через неё. «Ибо дал нам Бог духа не боязни, но силы и любви и целомудрия...» - выводила её рука на пергаменте, а воображение возвращало в Рим, где в окружении ревущей толпы вели на казнь автора этих строк и вместе с ним с десяток женщин, мужчин и детей. «Да, не боязни...» - повторяла она в мыслях. - «А силы и любви...» И тут же всплывали в памяти слова Праведника, из свитка переводимого ею и отправленного Пилату: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». И, дополняя их, своей силой и надеждой: «И ни в чём не страшитесь противников: это для них есть предзнаменование погибели...». «Откуда это?» - попыталась вспомнить она, прервав работу и отложив перо. Её всегда удивляла эта особенность её труда. Она никогда не пыталась запоминать переводимые ею письма, но они, как бы сами, ложились в её память, и занимали там свои полочки, стеллажи, шкафы. Из которых тут же появлялись, стоило только найти нечто схожее в других свитках. Мало того, даже порой сама жизнь, в своих многообразных ситуациях, провоцировала появление цитат, или даже целых абзацев, а то и страниц некогда переводимых или копируемых ею свитков. Казалось, память, как губка, с ненасытимостью, и даже с удовольствием, впитывала в себя толпы этих слов. По детски чистых и простых, но по глубине и смыслу казавшихся пришедшими из другого мира, и скрывающих в себе сверхчеловеческую мудрость. Хотя она знала, что писавшие были простыми иудейскими рыбарями. Погружаясь в эту работу она полностью отстранялась от окружающей её жизни, оставаясь один на один со свитком. Она предпочитала заниматься перепиской по ночам. В ночные стражи тишина её одиночества нарушалась только потрескиванием масла в горящем светильнике, да причудливыми тенями ночного мрака, танцующими на стенах и потолках. В эти моменты, выводя столбец за столбцом на поверхности пергамента, она как будто на вкус пробовала каждое написанное ею слово. Слова складывались в предложения, предложения в абзацы, а за всем этим незримо стоял Праведник, которому Клавдия и посвятила не только свой труд, но и свою жизнь. Она и видела то Его всего раз в жизни. Тогда, в претории иродова дворца, в разорванном хитоне и с засохшей на бороде кровью, в венке из тёрна, который, вместе с багряницей, надели на него глумящиеся солдаты. Но увиденное осталось в ней на всю жизнь. Здесь, в имении, она впервые изменила себе и занялась перепиской днём. Но на это были причины. Она надеялась уже завтра отправить Гая в Ефес. Но даже спешка не заставила её переписывать свиток механически, не вдумываясь в смысл написанного, и не смакуя его глубину. «Знай же, что в последние дни наступят времена тяжкие... - выводила она пером на пергаменте. - Ибо люди будут самолюбивы, сребролюбивы, горды...». Написанное заставило её задуматься. «В последние дни... - повторила она в мыслях - будут самовлюблённы, сребролюбивы... А когда они наступят, эти последние дни? Завтра? Через 100 лет? Или через 1000... И разве ныне люди не сребролюбивы и не горды?» Клавдия пробежала глазами следующие строки: «...неблагодарны..клеветники, жестоки, предатели». «Всё как и ныне... - с горечью подумала она. - Значит, ничего и не изменится в этом мире, всё только будет хуже и хуже...». «...Не примирительны, не воздержны, не любящие добра, наглы...» - читала она, и каждое слово в её воображении принимало вид маленького мерзкого и уродливого человечка, прятавшегося в буквах самих этих слов. «И в самом деле...» - размышляла она, вновь и вновь перечитывая пороки будущего человечества, которые предсказывал апостол в своём письме. « Не зря же он на первое место поставил самовлюблённость...Греки рассказали о Нарциссе, влюблённом в самого себя. Говорят, он был божественно красив, но его красота была жестока и бессердечна...ибо он не замечал ни чужих нужд, ни страданий, ни боли. Он был занят только собой.. Человек самовлюблённый - идеал в своих глазах...А чем он может похвалиться перед другими и доказать свою исключительность? Богатством, конечно же! Деньгами! Богатый себялюбец тут же возносится в гордыне и надменности, а надменность - это презрение к другим, и, как следствие, злоречие и сквернословие...по отношению к ближним, да у самолюбца и нет ближних, все для него презренные рабы. Человек только он!». Клавдия даже подивилась так чётко и ясно, ступень за ступенью, разъяснённому апостолом погружению человечества в бездну духовного омертвения. «Неблагодарны, недружелюбны...» - её глаза скользили по написанным словам, а рука выводила их по пергаментной канве, впитывавшей в себя вместе с чернилами и тревожный смысл этих слов. « И до последних дней мира, до этих самых «тяжких времён», когда, по пророчеству Праведника, в человеческих сердцах охладеет любовь, а её место займут вот эти самые, перечисленные апостолом, нечистоты, будут читать люди письмо казнённого Нероном апостола, и станет оно обличением для одних, и предупреждением для других. И в этом есть частичка моего труда... - с удовлетворением шептало ей сердце. - И как бы не лютовал Нерон, бросая в темницы или на арену тех, кто несёт учение Праведника, ничего он не добьётся своей жестокостью - «для Слова Божьего нет уз». «Да и все, желающие жить благочестиво во Христе Иисусе, будут гонимы...» - писала она, вспомнив, что когда то, эта нравственная аксиома вызывала в её сердце некое возражение, и даже возмущение, своей несправедливостью. Почему, живущие честно и праведно должны быть гонимы? Теперь же, после римских событий, истинность написанного не вызывала сомнений, как и то, что «злые люди и обманщики будут преуспевать во зле...». Этот, на неискушённый взгляд, моральный абсурд, когда зло властвует, а добро уничтожается, был главным законом в человеческой среде, хотя лицемерно прикрывался и таился, прячась за лживыми сентенциями придуманными греческими и римскими мудрецами. И опять в её памяти вспыхнули слова из письма, переписываемого ею около пяти лет назад: «Мудрость мира сего, есть безумие пред Богом». Она вновь остановила работу. «Да, мудрость мира сего...Где она? В чём она? В достижении власти, богатства, славы...А потом? А потом безумие...во зле, в разврате, в обжорстве, в жестокости к рабам, клиентам, ближним... В мудрости мира сего почему то нет любви, нет стыда, нет скромности...Да, люди самолюбивы, сребролюбивы, горды и жестоки...и всё это - безумие пред Богом, но и Бога для большинства просто не существует...». Клавдия вздохнула и макнув перо в чернильницу продолжила свой труд. Но через небольшое время вновь остановилась увлечённая новыми мыслями вызванными следующими словами апостола: «При первом моём ответе никого не было со мной, но все меня оставили...». Она всем сердцем ощутила горечь этих слов. Клавдия несколько раз перечитала их. « Все его оставили... - повторила она шепотом. - И так же все оставили Праведника, когда пришли взять Его. Что это? Малодушие или жребий?» «Да не вменится им» - прочитала она следующее предложение. «Да не вменится им...» - повторила она вслух несколько раз, и дописав пожелание апостола поставила в конце знак восклицания. Оставалось совсем немного. «Постарайся прийти до зимы...» - это предложение она выводила медленно и на её глазах даже появились слёзы. Уже месяц как он был казнён...а в послании просит принести ему книги и плащ...хотя там же и пишет: «я становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало...». Знает, что будет убит, но...живёт надеждою на Бога... Она вздохнула и дописала: «Приветствуют тебя Еввул и Пуд, и Лин и Клавдия, и все братья...». Из всех перечисленных, в живых оставалась только она, Клавдия Прокула. Дописав последние строки она перечитала написанное, сверяя его с оригиналом, и сложив пергамент в тубус, а перья и чернильницу в пенал вернулась в свою комнату. Она устала. Пока она находилась в пути, все неудобства дороги преодолевались надеждами и планами. Но вот, путь завершён. Она в имении, но и планы все разрушены болезнью Пилата. Она впервые увидела его по детски беспомощным, и впервые испытала такую горькую грусть и печаль, какую может испытать мать, видя умирающим своего ребёнка. Это был ещё один удар по её сердцу. Утратив в Риме братьев и сестёр, она воочию увидела, что теряет и мужа. Как могла Клавдия сдерживала себя, но слёзы всё равно прорывались и выдавали её. Свиток отвлёк на время от грустных и печальных мыслей о настоящем, но, вместе с тем, не принёс и утешения. Он тоже был о расставании и утрате. Всё это, вместе взятое, отняло остаток её сил. Положив тубус и пенал на столик рядом с ложем, она легла не раздеваясь и не сняв даже сандалий. «Боже Всемогущий - прошептали её губы. - Ради Твоей милости к нам, и ради Праведника, Сына Твоего, помоги мне...Ты знаешь, чем озабочено сердце моё...помоги мне...и будь милостив к мужу моему. Прости ему и мне ибо оба мы виновны перед Тобой и Сыном Твоим...». Сонное оцепенение мягкими узами опутало её сознание и тело, давая ей успокоиться, а телу набраться сил. ДИМИТРИЙ Расставшись с Гаем Димитрий, в раздражении и досаде, прошёл на конюшню и оседлав коня выехал через хозяйственные ворота. Разговор не выходил у него из головы, и, так же как и у Гая, пестрил недосказанными фразами и убедительными аргументами в пользу правоты, конечно же, грека. « Какое то гнездо сумасшедших мечтателей - со злым раздражением думал он. - Один в своей одичалости возненавидел весь род людской и бродит в закоулках своей больной совести...Госпожа... тоже хороша...воскрес из мёртвых! Как в это можно поверить, и как вообще можно о подобном говорить! Кроме как старческим слабоумием это и не объяснишь... - заключил он, но и это не успокоило его. «И раб туда же, сохранить себя человеком! В этом мире, чтобы сохранить себя человеком надо быть или знатным, или богатым...а ещё лучше и тем и другим сразу». Грек горько вздохнул. Он не был ни богат, ни знатен. Знатность была недостижимой целью, но вот скопить сумму, достаточную для приобретения небольшого имения, и выдвижения в городскую магистратуру, грек считал задачей посильной. Нет, конечно же, его мечты не о римских магистратурах. Тут он не обольщал себя, да и проведя несколько лет в Риме, он возненавидел этот город со всем презрением греческой души. Распутный, продажный, насквозь лицемерный и варварский. Здесь он был согласен со стариком в его оценке. Мечтой Димитрия было вернуться в Элладу и приобрести имение с масличным садом, виноградником и бассейном. Лучше в окрестностях Коринфа, чтобы было недалеко от моря и вдали от городской суеты. Он не собирался отказывать себе в тех удовольствиях, которые высмеивал старик. Театр, цирк, состязания кифаредов, диспуты философских школ, да и, в конце - концов, те же гладиаторские бои...как может лишать себя этих маленьких приятностей жизни образованный человек! Уединённость имения, в его мечтах совсем не отрицала близость и городских развлечений. В его планах на будущую жизнь, тёмным, и до конца ещё не решённым, был вопрос о браке. Нужна ли будет ему жена, или достаточно для счастливой и безмятежной жизни конкубины... Жена, это, конечно же, законный наследник всего, что он, Димитрий, сумеет стяжать. Но он скептически, и даже с презрением, смотрел на этот, казалось бы, бесспорный закон человеческой жизни. «Мой наследник наследует моё, его сын наследует, что стяжает мой сын, далее внук, затем правнук и так бесчисленная череда...а смысл всей этой карусели? Его нет! - уже давно для себя решил он. - Я живу здесь и сейчас, а потом распадаюсь на атомы...и всё! Какое мне дело до того, что будет после меня? Как будет жить мой сын или внук...Женщина, конечно , нужна...но больше для ложа...». Грек не был чужд сладострастия, но в имении держал себя отрешённо, за то навёрстывал своё в близлежащем городке, куда часто выезжал и по делам имения и по своим. Впереди показались ряды масличного сада и он свернул к ним. В ближайшие дни нужно было начинать сбор оливок. Димитрий соскочил с коня и привязав узду к дереву пошёл по междурядью. Всё уже было готово. Сети растянуты под кронами деревьев и установлены на кольях. Корзины, опрокинутые вверх дном, тёмными пирамидами маячили в междурядьях. Грек подошёл к ближайшему дереву и взяв прислонённый к нему деревянный биток ударил им по стволу. В сеть слетели с полдюжины маслин и пожухлых листьев. Он достал несколько ягод и попробовал их. «Ещё несколько дней стоит подождать» - решил он. Урожай обещал быть неплохим. Он прошёлся по саду и вернулся к коню. «Закончу с уборкой и попрошу расчёт - подумал он, - если раб донесёт, что видел меня подслушивающим у дверей, то оставаться здесь просто невозможно». Ему опять стало горько и досадно. Но, в большей степени, не от постыдной слабости, на поводу у которой он пошел, а от того, что придётся искать другое место работы, и вряд ли удастся найти нечто подобное. Пилат, со всей своей, на взгляд грека, чудаковатостью, и платил хорошо и относился без явного пренебрежения и превосходства. Хотя, и как греку казалось, довольно часто, в его словах Димитрий замечал насмешку или иронию и по отношению к нему, Димитрию, и по отношению к его любимой Элладе. Хотя, и ирония и насмешка не были злы и унизительны. А по предыдущему опыту своей римской жизни, грек знал, как могут унизить или оскорбить римские аристократы человека, подобного ему. Да что там аристократы! Вчерашние рабы, сделавшие себе баснословные состояния на холуйстве или разврате или доносах, могли не только оскорбить словом, но и натравить свору своих рабов. «А ты говоришь: сохранить себя человеком - вновь вступил он в заочный спор с Гаем. - Если ты беден, то и бесправен, и будь ты хоть тысячу раз прав, но любой судья примет сторону богатого, потому что деньги решают всё в этом мире...это и есть истина, а не какая то твоя высшая правда...». Грек взгромоздился на коня и направил его к имению. «Сколько там у меня в сумме... - считал он в уме. - У Клодия под 10% 15000 сестерциев, у этой старой сводни под те же проценты 10000 сестерций... за этот год получу свои 6000... итого можно говорить о 33000...не густо, надо бы поднять проценты...в Риме и под 20 дают..». Да, наш гордый и самолюбивый эллин не гнушался и ростовщичеством. Чего не сделаешь, и на что не пойдёшь ради осуществления такой, по человечески простой, мечты, как своё небольшое имение и возможность достичь магистратуры, хотя бы и в деревенском поселении. Не зря же сказал божественный Юлий, что лучше быть первым в захудалом Перузии, чем вторым в Риме. Конь неспеша брёл вдоль склонов прибрежных холмов давая Димитрию возможность размышлять о настоящем и будущем. «Да, 33000 явно маловато... - продолжал вести свой подсчёт грек. - за югер виноградника ныне просят 10000, а дом, а постройки, а рабы, а скот и инструменты...тысяч 100 надо, а то и больше... у старика вот имение в 3 миллиона, и даёт доходу в год около сотни тысяч...А он мудрствует и бредит о каком то там царстве правды, а с доходом в сотню тысяч и в этом царстве можно жить припеваючи... Но нет, всё ему тут не так... Встреча...да, встреча с этим магом свела его с ума...да, судя по всему, и госпожу тоже. Что есть истина и для чего я родился! Глупейших вопросов и не придумаешь...Родился всадником, был близок к принцепсу...чего ещё желать? Наслаждайся жизнью, почётом, властью, богатством. На это ты и родился. Так нет! Надо всё похулить и искать что то, чего просто нет! А я вот на то родился, чтобы стать уважаемым человеком... и стану им». Но твёрдой уверенности в этом не было. Жалкие 33 тысячи сестерциев насмешливо звякнули в его памяти. «Ой ли, - как будто бы услышал он в их звоне, - с такой суммой самое большее на что ты можешь рассчитывать это харчевня при дороге...». Грек даже скривился от подобных мыслей. «А что делать?». Его уже давно смущала или соблазняла мысль о возможном обогащении за счёт доходов имения. Старик, как он видел, полностью доверял ему во всех делах по имению. Здесь можно было поживиться, и он знал, что многие прокураторы имений не гнушаются утаить часть дохода в свою пользу. Но он гнал подобные мысли, и не считал для себя возможным обманывать доверявших ему. Была ещё одна возможность найти деньги. Возможность относительно честная и используемая многими - жениться на богатой вдове, или лучше на девице. Это, конечно, давало какие то перспективы, но вместе с тем налагало и бремя, и не только супружеских обязанностей, но и претензий, склок, разногласий, обид и прочих связанных с браком тягот. Эти, предполагаемые им, неизбежные неприятности брака и убеждали его предпочитать конкубину. Но богатых наложниц во всей римской империи было не сыскать, а значит и этот вариант отпадал. Что же оставалось нашему доброму Димитрию? Оставить всё, как есть. То есть, и дальше исполнять свои обязанности прокуратора имения и получать свои честно заработанные 6000 сестерциев в год. Учитывая то, что пища, кров и одежда доставались ему от старика, лет через 10 он бы скопил сумму, о которой мечтал и стал бы уважаемым человеком в окрестностях Коринфа. Но эта глупая слабость, которой он поддался, и за которой его застал этот раб... «Он уже наверняка донёс госпоже, что видел меня у спальни - с вновь проснувшимся раздражением подумал Димитрий. - Она полностью доверяет ему... и поверит. Да, придётся просить расчёт и уезжать... Куда? Вот тебе и истина, высшая правда». С такими мыслями въезжал Димитрий в ворота имения. У конюшни коня подхватил под узды раб, и, дождавшись когда грек спрыгнул, увёл его в стойло. Димитрий направился к колодцу в углу двора, и зачерпнув из ведра, стоящего на краю колодезного устья, медленными глотками пил уже насыщенную солнечным теплом влагу. Он сел рядом с ведром, молча наблюдая за жизнью двора. Заканчивалась последняя дневная стража, а вместе с ней и повседневные труды и заботы обитателей имения. Кто то пробежал на птичник и спустя несколько минут вернулся уже с корзинкой яиц, собрав последний дневной урожай куриных плодов. Его увидели, и несколько голов выглянули из кухни, но тут же скрылись. Он усмехнулся, заметив эту робость. Он знал, что его побаивались рабы и не любили за высокомерие и строгость. «Скоро я оставлю вас... - прошептал он в себе. - найдёт вам старик иного прокуратора...если, конечно, выкарабкается...а если нет, то госпожа найдёт кого нибудь». Ему вдруг стало грустно. Всё же он успел, если и не привыкнуть к этой «одичалой», как он говорил, жизни, то проникнуться некоторой прелестью её обособленности. Здесь, казалось, даже время текло медленнее, а значит и жизнь подстраивалась под его неспешность. После Рима, с его вечным движением и ночью и днём, прибыв в имение Димитрий, как будто погрузился в воды огромной невидимой, но мощной, реки, несущей плавно и убаюкивающе всех, кто попадал во власть её течения. Вилла, словно огромная трирема, со всеми своими обитателями плыла по этой «реке времени» в неспешности и однообразии бытия. С одной стороны, это, ежедневное, однообразие забот, потребностей и трудов отупляло, едва ли не доводя до уровня мула, что каждый день крутил архимедов винт, подавая воду в бассейны и фонтаны усадьбы. Но, с другой стороны, это размеренное однообразие и называлось жизнью. Конечно, её наполняемость была различной. Внешне видимое однообразие и монотонность жизни старика было наполнено постоянным внутренним поиском ответов на запросы его разума и совести. А однообразие жизни рабов ничем не обременяло никого из них, даже наоборот, считалось за благо. Ибо они были сыты, одеты, имели жильё и, хотя и чудаковатого, но хорошего хозяина. А чего ещё желать в этой жизни? Димитрий презирал их за эту покорность и непритязательность. И хотя понимал, что они под игом, но видел, что даруй им старик волю, большинство бы отказались от неё, чтобы жить в неволе, но сытно. Поначалу его угнетал этот однообразный уклад жизни в имении. День был похож на день до безысходной тоски. Но он быстро наладил свой личный уклад и оказалось, что у него уйма свободного времени. Старик доверил ему имение, а сам весь ушёл в свои книги и таблички. Постепенно они сблизились. Оказалось, что старик умён и образован, чего грек уж никак не ожидал увидеть в провинциальном, как он думал, римском солдафоне. Их беседы часто затягивались до полуночи, а темы были самыми разнообразными. В конце - концов он и сам стал мечтать о подобной уединённой вилле, но недалеко от большого города. Он был человеком «греческой культуры», а это налагало некоторые необходимые стереотипы поведения. Посещение театра и диспутов перипатетиков было признаком культурного человека, а этим званием он тешил себя. Его уединённость нарушила кухонная служанка пришедшая к колодцу набрать свежей воды. Она подошла с еле заметной улыбкой, блуждающей по её губам и глазам. - Господин спрашивал о тебе - сказала она, опуская ведро в колодец и разглядывая задумавшегося Димитрия. Её глаза были дерзки и завлекали в сети её желания. Грек оценивающе окинул её взглядом с головы до ног, и встав, направился к дому, но остановился и повернулся к ней. - Послушай, Мелита - сказал он, - ответь мне, что есть истина? - Господин задаёт мудрёные вопросы... - со смехом ответила женщина. - А зачем мне знать, что есть истина? Он молча ждал. - Ты мужчина, я - женщина... - проговорила она. - Я хочу тебя, а ты хочешь меня...это же и есть истина... Она с интересом заглянула ему в глаза, как бы ища в них ответ, но увидела лишь искру презрения. - Это не истина, Мелита, это - похоть. - с насмешкой сказал Димитрий и пошёл к дому. Она смотрела ему во след, и, скривив губы, плюнула на то место где он секунду назад стоял. - Грязный лицемер - со злостью в голосе прошептала она, вытаскивая ведро с водой, - корчит из себя мисогина, думает мы не знаем, как он развлекается с «козочками» в Ватлуне... Она перелила воду в кувшин, и ловко вскинув его на плечо направилась к кухне. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Димитрий поспешил к Пилату. Подойдя к спальне он замедлил шаги и прислушался, но тут же одёрнул себя, и постучав в дверь вошёл. Старик был один. Димитрий облегчённо вздохнул. Он не то, чтобы боялся, застать здесь Клавдию, но ему бы было неловко при ней. Мысль, что он был обличён в подслушивании, и об этом уже знает госпожа, сверлила его. А увидеть презрение в её глазах для грека было подобно пытке. Но всё обошлось. Подойдя к ложу он придвинул поближе кресло и сел в него. - Я искал тебя... - дождавшись пока он сел, сказал Пилат. - Я ездил в сад, - ответил грек, - через 3-4 дня будем начинать сбор оливок... - Да... - кивнул головой старик. - Всё идёт своим чередом...виноград, оливки, Сатурналии, пахота, сев... Ты отлично управляешься с имением...я доволен тобой. Но сейчас давай продолжим наш труд... Димитрий согласно кивнул и встав с кресла направился к столику. Он взял стиль и несколько верхних из лежащих в стопке табличек. Просмотрев их, он вернулся и сев в кресло приготовился к работе. - Напомни мне, о чём я говорил в прошлый раз - устраиваясь поудобнее попросил Пилат. «...Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, и в целях, и в смыслах?» -Да, точно так - повторил Пилат. - ничтожны цели и пусты смыслы...но оставим философию... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Праведника взяли в ту же ночь. Я не ожидал такой прыти от Каиафы, но, судя по всему, дневные диспуты в Храме стали той, переполнившей меру терпения, каплей, которая заставила их действовать быстро и решительно. Сыграло свою роль и предательство. Я не знаю, что стало его причиною, и когда его замысел впервые посетил сердце этого человека... Хотя...можно ли назвать человеком того, кто предаёт доверяющего ему? - Пилат посмотрел на Димитрия, как бы обращаясь к нему, и продолжил: «Может ли замысел предательства родиться мгновенно, за минуты, или даже секунды...не думаю. Зависть, постепенно, день за днём, превращаясь в ненависть, копилась в сердце этого...и, наконец, нашла себе применение. Он нашёл тех, кто ненавидел Праведника так же, как и он. Подобное соединяется с подобным, так, по моему, говорит и Аристотель. Этот не только рассказал где проводит ночи Праведник, но даже вызвался провести туда храмовую стражу и каиафиных рабов, чтобы в ночной сутолоке они не ошиблись, и не взяли вместо Праведника кого либо из бывших с ним. Всё так и произошло. Находившиеся с ним увидев появившуюся толпу с факелами и оружием разбежались, поражённые страхом, а Праведник был схвачен, связан и отведён в дом Каиафы. Они глумились и издевались над ним до утра. А едва пробили первую стражу, как вся эта свора направилась к претории. Их было не так уж и много, в основном каиафины рабы и храмовые служители, но гвалт, поднимаемый ими, заставил напрячься воинов, стоявших в карауле и не видевших источник и причину приближающегося крика и визгов. Этот варварский язык, на котором изъясняются в Иудее, не благозвучен и груб, когда же эмоции переполняют их сердца, то речь их становится невразумительна и буйна. Я различал отдельные фразы, доносившиеся до дворца. Из их глоток в основном вырывались проклятия: «Смерть еретику» - визжали одни. «Смерть богохульнику» - старались перекричать их другие. «Да воздаст Бог этому лжецу» - давились злобой третьи. А в совокупности всё это напоминало карканье возмущённой чем то вороньей стаи. Был первый час утренней стражи. В ожидании завтрака я просматривал отчёт квестора о налоговых поступлениях от торговцев жертвенными животными. Клавдия находилась у себя, на женской половине дворца, и мы должны были встретиться за столом в триклинии, а после завтрака вместе отправиться в Антонию. Вечером предыдущего дня я рассказывал ей о том, как Праведник постыдил и высмеял пред толпой паломников храмовых жрецов. С самых первых дней его появления она с любопытством внимала всем слухам, распространяемым о нём. Зная, что все праздничные дни он будет находиться в храме, ибо до сего дня так было всегда, я предложил ей вместе поехать в Антонию, и увидеть, или даже услышать, всё своими очами и ушами. Она с радостью согласилась. Кто тогда мог предположить, что Каиафа приступит к осуществлению своего плана так быстро. Как мне казалось, разумнее было дождаться конца праздника, и тогда уж, когда толпы разбредутся по своим жилищам, осуществить задуманное ими убийство Праведника. Которому я, всё же, надеялся помешать. Таковы были наши планы. Но всё пошло по иному. Толпа остановилась перед воротами продолжая вопить в сотню глоток. Я вышел к колоннаде, и наблюдал за происходящим с верхней галереи дворца. Подобное представление было мне не в диковинку. Нечто похожее было и в Цезарее, в первый год моего прокураторства. За всеми этими иудейскими ателланами, как я понял ещё тогда, всегда стояли тайные кукловоды, и здесь их белые одежды маячили за спинами беснующихся. Каждый из этого сброда пытался, как можно убедительнее, показать своё негодование, гнев, ярость. Они махали руками и потрясали кулаками, рвали на себе волосы и кетонеты, набирали пригоршни пыли и бросали её над головой, и всё это под непрерывный визг и изрыгание проклятий, которыми они осыпали связанного верёвками Праведника. Я сразу узнал его. Досада и гнев наполнили моё сердце, но я взял себя в руки. Дело только начиналось, и я был уверен, что своей властью смогу вызволить Праведника из рук толпы». - Как я был наивен тогда... - вздохнул Пилат прервав свой рассказ. Димитрий молча ждал. Старик помолчал и продолжил: «Ко мне на галерею поднялся центурион. Он был встревожен складывающейся обстановкой, ибо не понимал истинных причин её возникновения. Ему показалось, что толпа пришла вызволять силой трёх злодеев о которых я упоминал ранее. В эргастуле дворца находились в узах три мятежника, взятые Целлером при попытке захвата ими арсенала. Их судьба была предрешена их преступлением. В этот день их ждало распятие. Центурион с бригадой плотников занимался изготовлением орудий казни. Вертикальные брёвна уже были готовы и уложены в повозки, а в патибулумах высверливались отверстия. С появлением толпы работа прекратилась и все воины вооружившись заняли места по стене и у ворот. Центурион стал чуть позади меня и ждал моих указаний. Толпа заметила нас, но не утихла, а заголосила с ещё большим рвением и злобой. «Заставь их замолчать» - приказал я центуриону. Он кивнул и спустился во двор. Через минуты легионный трубач протрубил сигнал «приготовиться к атаке». Два коротких и один резкий и протяжный звук военного рожка заставили толпу притихнуть, но не замолчать. В тот же миг были распахнуты ворота дворца и две декурии воинов в полном вооружении выстроились напротив толпы. Стоявшие впереди поддались назад, и мне показалось, что все они сейчас побегут, гонимые страхом. Так обычно и бывало ранее. Но в этот раз они не побежали, а отступив назад замерли, с ненавистью и настороженностью наблюдая за солдатами. Праведник оказался в середине круга, с одной стороны ограниченного солдатами, с другого толпой. «Что вы хотите?» - крикнул я им в повисшей и, как будто, даже звенящей от напряжения тишине. «Чтобы ты осудил его на смерть!» - прокричал кто то из задних рядов толпы, и тут же вновь заревело сотня глоток: «На смерть еретика! На смерть! На смерть». Я поднял руку и тут же их глотки закрылись и вновь повисла эта бессмысленная и дрожащая тишина, готовая в любую секунду вновь прорваться визгом и воплем. «В чём же виновен Человек сей, что вы желаете ему смерти?» - спросил я. Я уже не кричал, мой голос был спокоен и ровен и в повисшей тишине мой вопрос услышали все. Я ожидал очередного взрыва, но, казалось, мой вопрос был не услышан ими. Они молчали и просто глядели на меня, как будто не зная, что говорить и что отвечать. Прошло не меньше минуты, прежде чем вновь из задних рядов донеслось: «Если бы он не был злодей, мы не привели бы его к тебе». И тут же толпа заголосила: «Не был бы злодей, не привели бы к тебе». Я посмотрел на Праведника. Он стоял в кругу и смотрел куда то в землю, казалось, он не обращает ни какого внимания на происходящее вокруг него. Я приказал центуриону привести Праведника ко мне. Толпа молча наблюдала, как воин перерезал веревку, за которую держали его и приказав следовать за ним, ввёл его в преторию. Поднявшись на галерею, он подтолкнул Праведника в спину в направлении меня, а сам остался у лестницы. Я приказал развязать его руки и рассматривал его с нескрываемым любопытством и интересом. Он был красив и мужествен, чуть выше среднего роста, строен и, вероятно, силён. Его, должно быть, любили женщины. И, на сколько я знал, не менее десяти их следовало за ним везде. Вся его осанка, взгляд спокойных, но, как показалось мне, усталых, глаз, свидетельствовали о высоком духе, жившем в этом человеке. Спокойное и уверенное в себе достоинство, в сочетании с какой то, нечеловеческой, усталостью сквозившей из его глаз, поразили меня. Ведь он был на пороге смерти! Где же, нет, не страх, истинные мужи не боятся смерти, но, хотя бы, тень волнения? Я подошёл к нему. О! сколько раз за свою жизнь я всматривался в глаза осуждённых на смерть! Вся необъятность, вся бездна людской природы в этот момент ограничивается двумя маленькими огоньками человеческого ока. Их цвет может быть разным - серым или голубым, как у обитателей Рейна, или карим, как у живущих в Азии, чёрным, как у аравийских кочевников, но трепет и стон, исходящий из них в это мгновение един для всех. Его же глаза были полны усталости и спокойствия...». В этот момент двери в спальню приоткрылись, и в комнату вошла Клавдия. Пилат, увидев её, замолчал и виновато улыбнулся. - Мы записываем прошлое... - сказал он глядя на неё. - Я не помешаю вам? - спросила она шёпотом приблизившись к нему. - Как можешь ты помешать, добрый мой гений - протягивая к ней руку, и указывая на стоявший с другой стороны ложа стул, ответил Пилат. Появление Клавдии заставило Димитрия напрячься и опустить глаза в табличку. Клавдия села рядом с ложем, ожидая продолжения воспоминаний. - Да, усталости...и спокойствия - продолжил он свою мысль, но, не досказав её, обратился к Клавдии. - Я попрошу тебя об одной услуге... - сказал он. - Эти воспоминания - всё, что я могу сделать ради памяти Праведника. В этих строках моя совесть, моё малодушие, моё покаяние...позднее конечно, но всё же...Если бы ты не прислала этот свиток с описанием его жизни, и твоей и моей причастности к ней, то и моя память умерла бы вместе со мной. Но, видно так угодно божеству, чтобы и мои воспоминания о Нём дошли до людей. Тот, кто писал о Нём и о моей роли в Его судьбе, конечно, написал всё так, как знал он. Но он не мог знать о нашем разговоре, и потому написал, что Праведник не отвечал мне «..ни на одно слово». Именно эта неизвестность истины и подвигла меня к моему труду. Нет, не подумай, что я пытаюсь оправдаться за своё малодушие, но сказанное им тогда буквально обожгло меня, хотя всё сказанное было обращено не ко мне лично...Если его слова произвели такое действие в моей душе, то о них должен узнать каждый...и, я уверен, что и ещё в ком то они произведут подобное действие... Пилат замолчал и в спальне повисла тишина. Димитрий всё так же сидел потупив взор. - Я сделаю всё, о чём ты попросишь - с волнением сказала Клавдия. - Я хочу, чтобы все это... - Пилат кивнул головой на столик, где лежала небольшая стопка уже исписанных табличек, - стало свитком...или книгой. В Ватлуне не найти ни хорошего либрария, ни скриптория...разве что в Риме, на Туфельной улице целый ряд книжных лавок и скрипториев... - Я всё сделаю, Понтий - сказала Клавдия. Она хотела добавить: «сама», но не стала. Пилат благодарно пожал её руку, и продолжил свой рассказ. «Пока центурион развязывал ему руки он смотрел куда то поверх его головы. Сделав своё дело, центурион засунул верёвку себе за пояс, и обшарив хитон Праведника, схватил его за волосы и резким толчком заставил склониться предо мною. Я остановил его рвение и подошёл почти вплотную к Праведнику. «Что же мне делать с тобой? - подумал я, глядя на него. - Ведь они требуют твоей смерти, только лишь из зависти к тебе...». Он поднял лицо и наши глаза встретились. И вновь эта нечеловеческая усталость, в купе с непоколебимой твёрдостью смирения. «Делай то, чего они требуют от тебя...» - как будто говорили его глаза, проникающие в меня и, казалось, наполняющие моё сердце этой же, невыносимой усталостью. «Нет, нет...» - прогнал я эту мысль. - «Я не дам восторжествовать Каиафе в его ненависти и злобе. Здесь я обладаю властью над жизнью и смертью...». Секунды длился наш бессловесный диалог глаз, но именно в тот момент я понял, что передо мною - Царь. Да, Царь! По духу своему, по своему достоинству и величию, хотя и не по происхождению. Мысленно я сравнил его с Иродом, и едва не рассмеялся представленному. Раб в царской диадеме и пурпуре не стоил мизинца этого Царя в рваном хитоне и с рассечённой до крови губой. - Ты - Царь Иудейский? - спросил я, отходя на шаг, и не отрывая взгляда от его лица. В его глазах, я заметил, блеснула искорка интереса. - Ты сам решил это, или кто то сказал тебе обо мне? - спросил он, глядя на меня. Я пожал плечами. Разве мог я сказать ему то, о чём думал, и что чувствовал? Римская спесь закрыла мои уста. «Разве я иудей? - с усмешкой произнёс я. - Твой народ и жрецы привели тебя ко мне...В чём ты виновен пред ними?». Он оглянулся и посмотрел на толпящихся у ворот в ожидании исхода каиафиных рабов. Толпа молча наблюдала за нами. Наш разговор был недоступен их ушам, но их глаза могли видеть нас сквозь колоннаду галереи. - Ты говоришь, что я - Царь... - повернувшись ко мне сказал он. - Царство же моё не от мира сего; если бы я был царём в мире сём, то служители мои не позволили бы иудеям схватить меня; Но ныне Царство моё не отсюда. Его ответ показался мне не только бессмысленным, но даже безумным. О каком таком царстве «не от мира сего» говорил он? «Он или одержимый идеей мечтатель, или сумасшедший философ - думал я рассматривая его. - Но, если так, то тем более он не достоин смертной казни...неужели Каиафа не распознал его болезни и приговорил к смерти заведомо душевнобольного...Тогда понятно и его спокойствие, и мужественная твёрдость и усталость в глазах...Он просто не понимает, где он и что его ждёт». - Итак, всё же ты- Царь? - уже с иронией в голосе вновь спросил я его. Он усмехнулся и наши глаза опять встретились. Мне стало ужасно неловко за свою иронию, я просто ощутил, как его глаза читали роившиеся в моей голове мысли. - Ты уже дважды сказал, что я - Царь - ответил он. - Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине; Всякий, кто жаждет истины, слушает слова мои...». Он говорил без всякого надрыва, или волнения, или пафоса, как любят облекать слова в свои эмоции модные римские риторы и адвокаты. Его слова были просты и ясны, как лучи солнца, но и могли ослепить своей яркостью. Что и произошло тогда со мной. «Я на то родился и пришёл в этот мир, чтобы свидетельствовать об истине!» - сказал он. Разве подобное может сказать о себе душевнобольной? Нет! Такое может сказать лишь тот, кто знает своё предназначение и идёт к нему не боясь ничего, и не изменяя своему жребию. « А для чего пришёл в этот мир ты?» Нет, он не спросил об этом меня, но во мне пронеслась эта мысль, как горящая стрела, выпущенная лучником по варварскому селению с целью поджечь его. Я с ужасом отогнал её, вернее сказать, отбил в тот момент своим глупейшим вопросом: «А что есть истина?». И, чтобы не встретиться с ним глазами, быстро прошёл к ограде галереи и остановившись посмотрел на жужжавшую толпу. Я приказал им замолчать и слушать. « Я допросил его - сказал я, - и не нашёл в нём вины, достойной смерти...» Толпа возмущенно загудела, готовясь вновь разродиться воплями и проклятиями. « Есть же у вас обычай, чтобы на праздник я отпускал вам одного из узников... - продолжал я подняв руку и призывая их к тишине. - Хотите, отпущу вам Царя Иудейского?» Я замолчал ожидая их согласия, но всё тот же голос из задних рядов прокричал хрипло и зло: «Варавву, хотим Варавву». И тут же все за ним подхватили: «Не его, но Варавву...отдай нам Варавву». Они требовали отпустить того, на котором была кровь римских воинов, и желали смерти тому, кто не только не пролил ни капли человеческой крови, но исцелял, воскрешал, очищал от проказы их же детей, отцов, братьев! Это было их платой ему, за его доброту... Я вернулся в зал. Праведник стоял там же, где я и оставил его. Он прекрасно слышал и то, что я говорил, и то, что отвечала толпа. «И вот, ты родился и пришёл в этот мир, чтобы этим жалким рабам засвидетельствовать об истине... - со злым раздражением подумал я, подходя к нему. - Они и разорвут тебя...и будут топтаться на твоём трупе...зачем им истина». Всё это, раздражённое и злое, крутилось у меня в голове и было готово выплеснуться ему в лицо, но я натолкнулся на его взгляд. «Делай то, чего они требуют от тебя» - говорили его глаза. Я не знаю, как это объяснить, но именно эти слова возмущали мой разум, стоило мне встретиться с ним взглядом. Я опять, хоть и с трудом, но прогнал эту мысль. Сделать так, значило для меня тогда вновь уступить Каиафе, и, тем самым, укрепить ещё больше его авторитет и власть над толпой, в ущерб моему авторитету и власти. Подозвав центуриона я приказал ему доставить того, о ком просила толпа, а Праведника увести в преторию и бичевать...». Пилат замолчал, и вздохнув повторил: «Бичевать...Да, я приказал подвергнуть его бичеванию...». В спальне повисла тишина, нарушаемая только сиплым и неровным дыханием Пилата. - А зачем ты это сделал? - наконец прервала тишину Клавдия. - Для меня это твоё решение всегда было непонятным и жестоким... Ведь нужды в этом не было...Да и те, несчастные, которых распяли тогда с Праведником, не подверглись бичеванию...Ты преследовал какие то свои цели? - Тогда у меня была только одна цель - немного помолчав, ответил Пилат. - Не дать исполниться каиафиному замыслу, а значит, не допустить казни Праведника...А бичевание... Это была моя соломинка...человек, подвергшийся наказанию скорпионами, вызывает сострадание одним видом своей истерзанной плоти...подобная мысль посетила меня тогда. В этом и заключалась моя цель - вызвать сострадание толпы...Всё же, бичевание это не смерть на кресте, ведь верно?». Пилат виновато посмотрел на Клавдию. - Да, это ведь именно тогда, когда центурион увёл Праведника в преторию, ты и передала мне записку о твоём сне и желании защитить его. В этом мы были с тобой единодушны, но нашего с тобой единодушия, даже в совокупности с моей властью, оказалось мало...Но вернёмся к нашему повествованию. Пилат повернулся к Димитрию. - Ты успеваешь? - спросил он. Димитрий кивнул. «Когда центурион увёл Праведника я приказал принести тогу и поставить курульное кресло. Теперь начиналось главное действо этого утра - суд. Из двух обвиняемых один должен быть осуждён, а другой помилован. Я представлял римское право и осуществлял его неотвратимость на вверенной мне территории провинции. Следовательно, все необходимые юридические и представительские нормы должны быть соблюдены. Когда я облачался в тогу на лестнице раздались шаги и бряцанье цепи, а вскоре показались головы идущих. Центурион вёл того, о ком ходатайствовала толпа, и кого она предпочла Праведнику. Закрепив тогу заколкой, я сел в кресло и наблюдал за входящим на галерею, в сопровождении воина, бунтовщиком. Это был типичный представитель своего народа. Смуглый, коренастый, с мощным торсом, покрытым густым черным волосом, такой же бородой и коротким жёстким ёжиком волос на черепе. Его руки вместе с ногами были скованы цепью, которая ограничивала его движения и сдерживала животную силу, скрывавшуюся в узлах его мышц. Уже около недели он со своими сообщниками сидел в яме эргастула. Ожидание смерти, наверное, страшнее самой смерти. Первые дни в сердце ещё буйствует ярость схватки постепенно переходящая в злую досаду на постигший плен. Но через несколько дней это проходит, и начинается ожидание казни. А вместе с этим и осмысление произошедшего, настоящего и будущего. И, как не оценивай прошлое, как не сетуй на настоящее, а будущего нет. Вернее есть лишь способ казни - крест, меч, звери, мешок... Большинство готово смириться с судьбой, и даже показать своё бесстрашие перед смертью, но только если смерть будет быстра... А если нет! И тут воображение рисует картины зловещие и пугающие. А вдруг умирать придётся на арене...в пастях львов, или гиен, которые будут рвать твою плоть частями? А если на кресте? Три, а то и больше, дня мучений на солнцепёке, в рое мух и слепней. Воронья, пытающегося выклевать твои глаза, и голодных псов, алчущих поживиться твоим телом. От подобных мыслей и самый стойкий и бравирующий своей отвагой впадёт в отчаяние и даже страх. Подобные мысли, вероятно, посещали и стоящего передо мной бунтовщика и убийцу. Его глаза смотрели насторожено и дерзко. Подобную дерзость я видел и раньше в глазах обречённых на смерть. Ею пытаются скрыть отчаяние и страх. Я молча разглядывал его несколько минут. Его глаза бегали по залу, как бы ощупывая взором колоны и фрески, вазы и светильники, бассейн и окружающие его скамьи. Казалось, они никак не могут насытиться увиденным, зная, что впереди вечный и беспросветный мрак. Иногда они останавливались на мне, но только на секунды и вновь продолжали блуждать по пространству дворца. - Как твоё имя, иудей? - спросил я по арамейски. Его глаза остановились на мне и в них блеснул тревожный огонёк. - Не всё ли равно тебе, римлянин, какое моё имя - ответил он. - Называй меня - иудей, как ты и сказал. Его голос был полон презрения, и даже высокомерия, и если бы не эта суетливость глаз и постоянно мелькающая в них тревога, то можно было и впрямь принять на веру его показное бесстрашие. Меня нисколько не задевало выказанное им презрение и высокомерие. Это всё было предсмертной мишурой, призванной прикрыть отчаяние и страх. Я даже усмехнулся выслушав его ответ. Моя усмешка ещё больше встревожила его. - Толпа твоих единородцев пришла просить меня в честь праздника помиловать какого то Варавву - сказал я вставая с кресла. Сказанное мной не сразу дошло до его сознания, а когда он понял смысл моих слов, то спесь и мишура тут же слетели с него. - Да, я - Варавва, о котором они просят тебя - запинаясь проговорил он. В его глазах уже не было дерзости, а в голосе презрения. Если ещё минуту назад он помышлял о том, как достойно умереть, и был дерзок, то теперь, вместе с появившейся надеждой на жизнь, вдруг появилось и смирение. Подойдя к балюстраде галереи я посмотрел на притихшую внизу толпу. - Они просят помиловать тебя, мятежника и убийцу римских солдат... - сказал я не оборачиваясь и всё так же разглядывая толпу. - И это ни только не нравится мне, но и заставляет думать, что за твоей попыткой захватить арсенал стоит чьё то безумное желание поднять восстание против нас? Я подождал его ответа, но он молчал. - Ты выбрал неверную тактику защиты - продолжал я подходя к нему. - Молчание не всегда является спасительным. Я могу применить пытку, а затем предать тебя на распятие, или выкинуть с перебитыми ногами и руками этой вот, просящей за тебя, толпе... - Я не боюсь твоих угроз, римлянин - ответил он. - Я готов и к пытке и к смерти... А на твой вопрос я отвечу так: никто не стоит за мной, кроме Бога. Помилуешь ты меня, или прикажешь распять, знай, что я свою жизнь посвятил борьбе за свободу моего народа... А что может быть почётнее для мужа, чем смерть за свободу своего народа? Я слушал его, смотрел в его глаза и видел, что он и в самом деле верит в то, о чём говорит. - А они то... - я показал рукой в сторону толпы, - твой народ, хотят ли той свободы за которую ты готов отдать свою жизнь? - с насмешкой спросил я его. - Может быть, им так лучше... Он с презрением посмотрел на меня и ничего не ответил. В это время на галерею ввели Праведника. Он был бледен и шёл с трудом, тяжело и прерывисто дыша. На его плечи воины накинули рваную бутафорскую багряницу, а какой то злой шутник, сплётши из тёрна подобие венка, возложил его на чело Праведника. Шипы расцарапали его лоб, и струйки крови, пропитав брови, капали на щёки и бороду. Его хитон, виднеющийся из под багряницы, был так же испачкан кровью. Он остановился напротив меня и наши глаза встретились. Это продолжалось мгновенье, больше я не смог, но в то мгновение я понял - Они не простят ему... Ни кровавые ссадины и рубцы от скорпионов, ни эта бутафорская багряница и шутовской венец ни умаляли того величия и достоинства, которое окружало этого нищего, преданного своим народом, Царя. И даже мёртвый, этот бродячий галилейский раввин будет величествен, как ни один из нас. Я вышел к толпе и дал знак ему приблизиться. Увидев его в багрянице и венке толпа загудела насмешливо и глумливо, а я понял всю бессмысленность моих попыток воззвать к их разуму. Он же молча, и, как показалось мне, с каким то состраданием, или даже с жалостью, смотрел на них. И от этого его взгляда моё сердце пронзила горькая тоска и отчаяние. В очередной раз торжествовала несправедливость...и самое ужасное во всём происходящем было то, что эта жестокая несправедливость была задумана и осуществлена теми, кто возложил на себя бремя служения иудейскому божеству, то есть, по всем человеческим понятиям, высшей справедливости. Забегая вперед, скажу, что их торжество длилось недолго. Уже на следующий день после казни вожди заговора против Праведника были в трепете, ужасе и сомнениях. Но об этом потом. Итак. Мы стояли с ним на галерее вдвоём. Я в тоге и он в багрянице, а внизу, у наших ног, этот грязный сброд, продажный и невежественный, осыпал его бранью и насмешками. Я с презрением смотрел на это море кричащих и злословящих Праведника, искривлённых от ненависти, лиц. И гнев начал закипать во мне. А потом произошло и вовсе непонятное. В какой то момент я увидел их всех распятыми. Да, именно так. Видение было едва ли не мгновенным, но оно навечно отпечаталось в моей памяти. Как будто толпа мертвецов, сошедших с крестов, стояла у ворот претории и орала на своём диком и мерзком наречии. Я закрыл глаза пытаясь сбросить наваждение, а открыв их сам закричал, со злобой и ненавистью глядя на эти тупые и ненавистные рожи. « Он - Человек! - кричал я указывая на Праведника... - а вы...». Я не знаю, что остановило меня в ту секунду, но я не произнёс то слово, которое вполне относилось к ним: «псы». «Он - Человек! - вновь закричал я притихшей толпе. - И я не нахожу в нём вины достойной смерти...Слышите, вы!». Я замолчал задыхаясь от волны гнева и безнадёжности. «Он виновен не пред тобой, а пред Богом» - прокричали мне в ответ. - «И по закону нашему должен умереть, ибо объявил себя сыном Бога, а это - дерзкое богохульство». Они стояли на своём твёрдо и непоколебимо, как будто их жизни, благополучие и само существование зависело от смерти Праведника. Он должен был умереть, чтобы они могли жить. Это было нечто загадочное и непонятное. Что то такое, что не объяснимо простой человеческой завистью, ненавистью или злобой. Я вернулся в зал и сел в судейское кресло. Праведник оставался на галерее. Я дал ему знак подойти и он повиновался. - Так кто ты? - спросил я его. - Оказывается, ты не просто царь иудейский, но ещё и сын Бога? Он молчал, глядя куда то мимо меня. - Откуда ты? - немного подождав повторил я вопрос. Но он молчал, как будто потеряв всякий интерес и ко мне и к происходящему вокруг него. - Мне ли не отвечаешь... - с укоризной сказал я. - Не знаешь ли, что я имею власть распять тебя, и власть имею отпустить тебя... - Ты не имел бы надо мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше - с усталостью в голосе проговорил он. И выждав секундную паузу добавил: «Посему не мучь себя...более греха на том, кто предал меня тебе». Его глаза обратились ко мне, и в третий уже раз я прочитал в них: «Делай то, что требуют они от тебя». Его ответ удивил меня своей очевидной простотой, если даже не насмешкой, в отношении моей власти, на которую я так полагался тогда, но и испугал. Мне показалось, что он прочитывает мои мысли...о стремлении спасти его от желавших погубить его. А иначе как понимать это: «более греха на том, кто предал меня тебе»? - Откуда ты? - вновь спросил я его, и вновь он промолчал. - Он из Галилеи... - вдруг ответил за него Варавва. Забытый мною, он стоял за колонной, наблюдая и слушая всё происходящее. - Он - Иисус, из Назарета Галилейского... - повторил он. Эта новость ободрила меня. Если он из Галилеи, то подлежит юрисдикции Ирода, галилейского тетрарха, и тогда Ирод должен решить его судьбу. В эти дни он со своей бесчисленной роднёй так же пребывал в Иерусалиме, расположившись во дворце Хасмонеев, в нескольких стадиях от меня. Я приказал снять с Праведника венок, багряницу и под усиленным конвоем отвести к Ироду, написав ему записку о причине подобного решения. И вновь эта моя новая попытка спасти его оказалась всё той же, бесполезной соломинкой, за которую в отчаянии ухватился я. А ведь я знал, как никто другой, кто такой Ирод! Шут и животное. И, тем не менее, понадеялся, что его участие в этом деле поможет мне. Увидев Праведника он со своими фиглярами начал кривляться и глумиться над ним, в то время, как посланные Каиафой, всячески лгали и лжесвидетельствовали на Праведника. В конце - концов, насмеявшись и наиздевавшись, над не проронившим ни одного слова Праведником, он отослал его обратно ко мне. Подходила к концу первая дневная стража. Город уже давно проснулся, и толпа понемногу увеличивалась, за счёт праздношатающихся бездельников и зевак, всегда готовых присоединиться к какой нибудь склоке или скандалу. Нужно было скорее заканчивать с этим «народным собранием» ревнителей благочестия. Я вышел к ним. - Итак... Я принял решение - громко, чтобы слышали все столпившиеся у ворот, сказал я. - Исследовав дело я не нашёл ни какой вины достойной смерти этого человека. Так же и Ирод оправдал его...следовательно, он может быть свободен...я отпускаю его. Последние мои слова исчезли в диком рёве толпы. Они грозили кулаками, бросали пыль, стучали себе в грудь и рвали свои волосы и кетонеты. И вся эта вакханалия безумия буквально стонала в единодушии и единомыслии, воплотившихся в словах: «Не его, но Варавву...Варавву...Варавву». Я поднял руку призывая их замолчать, но они продолжали безумствовать. Центурион стоявший у ворот смотрел на меня ожидая моих указаний, и я был готов дать команду разогнать толпу силой оружия. Но вдруг они все замолчали, и всё тот же голос, прятавшийся за спинами и дирижирующий всей толпой, прокричал с угрозой и издёвкой: «Если ты отпустишь его, то ты не друг, а враг кесарю...всякий делающий себя царём враг Риму и кесарю». Это была прямая и не двусмысленная угроза именно мне, они дерзнули обвинить меня если и не в измене, то в оскорблении величества. Я искал глазами того, кто сказал это. Как я понял толпой управляла малая группа жрецов. Они были рассредоточены среди этого сброда и умело направляли и подогревали его. Я подозвал Праведника и едва они увидели его, как снова завопили: «Возьми, возьми и распни его». - Царя ли вашего распну? - уже без всякой злости или гнева спросил я, потеряв всякую надежду и на свою власть, которой так гордился, и на свою самоуверенность. - Нет у нас царя, кроме кесаря... - прокричал кто то в толпе, и вся толпа подхватила: «кроме кесаря, нет у нас царя». Что мне оставалось делать? То, что они требовали. Но я не хотел быть соучастником в их беззаконии. А ведь и де факто, и де юре, отправлял Праведника на крест я, как представляющий римское право. И, таким образом, его смерть ложилась на меня. И Каиафа оставался чист, а я навечно был бы заклеймён кровью Праведника. И так бы и стало, если бы не озарившая меня тогда мысль умыть руки. Я не знаю откуда она пришла, но она была спасительной. Я омыл руки пред толпой, а они, глядя на меня и насмехаясь надо мной, кричали: «Кровь его на нас и на детях наших». Они были безумны и в своей слепоте и в своём фанатизме, и в бессмысленной кровожадности...». Пилат замолчал и закрыл глаза. Казалось, он отдал последние силы своему воспоминанию, и теперь, обессиленный и опустошённый, готов был медленно угаснуть. Так угасает огонёк светильника, тлея и мигая, при отсутствии масла в плошке и держась только на его остатках в фитиле. Его лицо было бледно - серым, щёки покрыты сетью просвечивающих розовых капилляров, а нос заострился и нависал над полуоткрытым ртом. И только пульсирующая у виска жилка свидетельствовала о жизни, теплящейся в этом высохшем теле. - Понтий... - тихо позвала Клавдия, наклонясь к Пилату, - ты слышишь меня... - Я отдал им Праведника... - не открывая глаз заговорил Пилат. - А что я мог сделать? Все мои попытки спасти его натыкались на стену...Да и он сам шёл к своей смерти не колеблясь и не пытаясь избежать её... Они взяли его и повели... и распяли своего Царя! Да, именно так. А чтобы в этом не было никакого сомнения я лично приказал сделать табличку, и своей рукой написал на ней, что он - Царь! На арамейском, греческом и латинском... Всё, произошедшее после, описано в свитке, присланном тобой. И затмение, и дрогнувшая земля в момент его смерти, и разорванная надвое храмовая завеса - всё это произошло в этот же день, заставив одних пожалеть о содеянном, а других - ещё больше ожесточиться. Он умер быстро. Это несвойственно распятым, и этот факт тоже свидетельствовал в пользу его невиновности. Потом ко мне пришёл один из иудейских магистратов и попросил тела Праведника, чтобы похоронить его. Потом было посольство от Каиафы с просьбой поставить стражу у гробницы. А как они засуетились когда... - Пилат скривил губы в некое подобие усмешки, - когда тело Праведника исчезло из гробницы... Он опять замолчал, как будто смакуя в своём воображении вытянутые из бездны памяти события. В спальне повисла тишина. Минуты через две Пилат зашевелился и открыл глаза. - Ну вот и всё, что я хотел рассказать о нашей встрече и разговоре с Праведником - сказал он, протягивая руку Клавдии. - Позаботься о том, чтобы это дошло до тех, для кого память о нём священна, а его слова - есть истина... Да, есть истина! Со вздохом повторил Пилат. Клавдия согласно кивала головой на каждое его слово и подхватив его руку прижала её к своей щеке и поцеловала. Старик горько улыбнулся ей в ответ. - Ты всё записал за мной? - обратился он к Димитрию. Грек подал ему табличку с записями. Пилат передал её Клавдии и смотрел как она пробегала глазами написанное греком. - А что произошло с этим бунтовщиком, Вараввою - спросил Димитрий. - Ты отпустил его? - Ах, да...Варавва... - Пилат даже изобразил нечто похожее на улыбку. - Он слышал всё и видел всё. Когда воины увели Праведника я приказал расковать его цепь. Пока искали кузнеца я думал, как поступить с ним. Нет, я не собирался нарушать обычай, он получил свободу, но он был опасен и я был готов к тому, что его могли зарезать в каком - нибудь в иерусалимском притоне. Но я решил его фанатизм попробовать обратить не против нас, римлян, а против этих лицемеров в белых одеждах и с золотыми филактериями на лбах. Повод подали они сами в своём надмении и самоуверенности. - Ну так что, иудей - сказал я ему, - видишь, не нужна твоя жизнь твоему Богу, ради которого ты желал умереть, да и нам она не нужна...Живи... За твоё преступление понесёт наказание тот, которого ты назвал Иисусом Назореем. Живи теперь, и всегда помни, что твоя жизнь куплена ценою убийства невиновного...А вот те, два, обольщённые тобою, твои товарищи, будут мучительно и долго умирать на кресте, когда ты будешь обгладывать кости сегодняшнего пасхального агнца... наслаждаясь его вкусом и избежав смерти... Он молча слушал меня, играя желваками и сверкая глазами, а я, как будто не замечая его раздражения, продолжал говорить. - Да и свобода, о которой ты говоришь, не нужна им...Ты же сам слышал: римский принцепс их царь! И они засвидетельствовали это своими устами...никто не принуждал их так говорить...А? Что скажешь, иудей? Сегодня твой народ, за свободу которого ты был готов умереть, сделал выбор - вы отправили на крест своего Царя, и присягнули кесарю... Вы сами избрали рабство...Так что иди, борец за свободу, к рабам и подумай о том, что есть настоящая свобода, ибо и в тебе я вижу раба... - Я никогда и никому не был рабом...кроме Бога - с запальчивостью и гневом возразил он. - Не обольщайся... - сказал я, - ты раб своего фанатизма и ненависти, которую очень искусно подогревают в тебе ваши жрецы. Они прикрываются именем Бога, а сами уже давно озабочены только своим благосостоянием и властью над народом... Тот, которого ты назвал Иисусом из Назарета понял всё их лицемерие и ложь, и за это они и убили его...А ты в цепях своего невежества и фанатизма...Разве это не рабство? И разве ты не раб? Мой монолог был прерван пришедшим кузнецом. Он быстро сбил заклёпки, соединяющие ручные и ножные кольца, и цепи со звоном свалились на мраморные плиты двора. Я приказал открыть ворота и вывести его вон. В воротах он остановился и несколько мгновений смотрел на меня с каким то вопросом в глазах, но не высказав его устами повернулся и быстро, почти бегом, поспешил куда то в сторону нижнего города. Я смотрел ему во след и был уверен, что его путь лежит к дому Каиафы. Я приказал послать за ним соглядатая и докладывать мне о всех его встречах и передвижениях. Мне казалось, что я сумел посеять в его сердце ростки недоверия к храмовой клике. Но, если всё же, его фанатизм превознесётся над здравым смыслом, и вернёт его на путь ненависти к нам, то его смерть в какой нибудь харчевне, была бы лучшим исходом и для нас, и для иудеев. К моему удивлению всё пошло по совершенно неожиданному пути, о котором я и не мог предположить, но который меня не только обрадовал, но и утешил. Я не знаю, как это согласуется с высшей справедливостью, но именно её я вижу в судьбе этого несчастного Вараввы. Дело в том, что жрецы, добившись его освобождения от смертной казни, тем самым себе подписали смертные приговоры. Этот Варавва был не так глуп и не так прост, как считали те, которые стояли за ним. Они, вероятно, надеялись на его вечную им преданность. Ещё бы! Только благодаря их настойчивости ему и была дарована жизнь. Но именно он стал зачинщиком раскола в рядах наших недоброжелателей. Или его, искренне верующего в святость идеи о свободе, до глубины души смутили слова тех, кого он считал своими сторонниками, о «кесаре, как единственном желанном царе». Или же он наконец сам понял всё лицемерие, ложь и корысть жрецов. Или и то, и другое вместе, вдруг невыносимым огнём ненависти зажгли его совесть...Да, это страшное состояние, когда совесть сжигает ненависть...человек тогда превращается в зверя, жестокого и беспощадного к тем, кого ненавидит...Его ненависть обратилась на жрецов и магистратов его народа. Да, именно на тех, кому он был обязан своей жизнью! Его людей называли «сикариями». «Sica» - узкий и небольшой кинжал, которым они расправлялись с теми, кого объявляли врагами народа и свободы, дал им имя. Они прятали его в складках своих хитонов и растворяясь в сутолоке наносили смертельный удар, тут же в всеобщем смятении поднимая вопли отчаяния и переполоха. Первой их жертвой, показательной и многозначительной, был один из первосвященников, приходивший с толпой к претории. Его звали Ионатан, и это он выкрикнул тогда «нет у нас царя, кроме кесаря». Надо сказать, что движение, начатое этим Вараввой, быстро усиливалось и находило множество сторонников, но парадокс был в том, что вся их ненависть, в большей степени изливалась на жречество и знать. Мы оставались в стороне, и я с удовольствием наблюдал, как трепещут от ежедневного страха смерти те, кто послал на смерть невиновного...ради своей корысти. Разве это не действие высшей справедливости? Зло, вознёсшееся в своём беззаконии до небес, уничтожает само себя. Высшая справедливость, наверное, и есть истина...и она вечна и непобедима…» Пилат посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Ведь так, добрый мой гений? Говорил его взгляд. - А где же высшая справедливость в смерти Праведника? - спросил Димитрий, внимательно следивший за рассказом Пилата. - Разве может казнь невиновного быть справедлива? - Этого я не могу понять до конца... - ответил старик. - Но многое человек и не может постигнуть...мы ограничены и в познании, и в способностях...и во времени. Но бесспорно, что и в смерти Праведника есть эта высшая справедливость... которая, пока, недоступна моему разуму... Димитрий глубокомысленно кивнул головой. Его разуму это тоже было недоступно. ДИМИТРИЙ За записями и разговорами пролетел вечер, и густая осенняя тьма, сонным покрывалом опустилась на холмы Этрурии. Она совершенно размыла границу между землёй и небом, как и всегда бывает при наступлении ночи. Небо заискрилось звёздными брызгами Млечного пути, а земля мигающими огоньками вилл, деревень и городов. Оставив Пилата на попечение спальника и сиделки, Клавдия с Димитрием вышли в атриум. Каждый из них по своему воспринял рассказ Пилата о суде. Клавдия лихорадочно искала способ донести услышанное от мужа до учеников. « Как это сделать, и кому передать записанное Димитрием? Явно, что об этом разговоре должно рассказать всем, но кто возьмёт на себя смелость и право? Она? Но, нет...Даже Мариам, знавшая о Праведнике всё, как губка впитавшая в своё сердце его учение, первая из всех увидевшая его воскресшим, и та не дерзнула написать о нём. А кто такая я... - думала Клавдия. - Эти записки Пилата надо передать кому то из ближайших друзей Праведника... кому то из тех, кого называют Апостолами...Но где их найти сейчас? Бывшие в Риме убиты, некоторые разбрелись по странам и народам возвещая учение Праведника...многие из них тоже убиты...Иоанн!» - вдруг вспомнила она. Это имя вспыхнуло в её памяти неожиданной надеждой. Она только слышала об этом человеке. Это имя знали многие, но видели его носителя только единицы. Говорили, что он был любимым учеником Праведника и самым молодым из них. Он ни разу не был в Риме, предпочитая нести служение в Азии и созидая в асийских городах общины учеников. «Иоанн...Иоанн - несколько раз повторила она это имя. - Я отправлю ему эти воспоминания Понтия...пусть он и решит, что с ними делать...Но где его искать в Азии? Может быть это знает тот, кому я должна передать послание? Или кто то из братьев в Ефесе...». - Димитрий... - окликнула она идущего впереди грека. Тот вздрогнул и, как будто, съёжился от внутреннего, неприятно щекотнувшего его, волнения. «Донёс...» - решил он, оборачиваясь и не поднимая глаз. - Послушай меня, Димитрий, - не замечая его волнения заговорила Клавдия. - Я очень надеюсь, что ты не оставишь меня в эти трудные дни...- она заглянула ему в глаза. - И я готова обговорить с тобой новые условия твоего вознаграждения... - За чем, госпожа... - запинаясь и с облегчением вздыхая возразил грек. - Я разве давал повод госпоже думать, что я чем то недоволен...или собираюсь оставить имение? С него как будто свалилось невидимое, но такое тяжёлое бремя. «Не донёс, не донёс... - стучало в его сердце. - А я дал место ненависти...по отношению к нему. Как всё же слаб человек...и как быстро поддаётся злу...». - Хорошо, Димитрий, тогда я полностью полагаюсь на тебя - сказала Клавдия. - Понтий говорил мне, что ты всего себя отдаёшь заботам об имении и достоин более высокого вознаграждения...Но это мы обсудим после...Скажи мне, в Ватлуне можно найти толкового и грамотного либрария? Необходимо быстро и без ошибок переписать всё, рассказанное господином, на пергамент... - Не думаю, что в Ватлуне можно найти хоть кого то занимающегося переписыванием книг... - покачал головой грек. - Но если госпоже будет угодно я сам могу переписать воспоминания господина на пергамент. - Хорошо, Димитрий, мы подумаем с тобой как это лучше и быстрее сделать... Клавдия пожала ему руку и повернувшись направилась в свою комнату. Димитрий проводил её взглядом, вышел в портик и опустившись на ступень лестницы сел, опёршись спиной о колону. Он устал за этот день. И от переживаний своих, и от встреч, и от разговоров. Он сидел в одиночестве и тишине, на том же месте, где несколько дней назад, коротая свою бессоницу, сидел и Пилат. Над ним было то же небо и те же звёзды, и та же тишина, изредка тревожимая ночным шелестом листьев, или шорохом крыльев летучих мышей, снующих в поисках своего ужина. Так же плясали языки пламени в ночных светильниках, выхватывая из мрака причудливые силуэты кустов и деревьев. Он сидел вслушиваясь в эту тишину и в себя. Карусель из отрывочных мыслей, кусков разговоров, событий и встреч кружилась в его голове, не давая никакой возможности сосредоточиться на чём то одном, и, как казалось ему, очень важном. Но на чём именно, он не мог вспомнить. Мало - по малу тишина ночи начала обволакивать его. Она мягко, но настойчиво, вторгалась в сознание, заставляя одни мысли исчезать, другие упорядочивала, что то просто стирала. «Что есть истина...что есть правда...что есть свобода...что есть человек...что есть жизнь...» Сменяя друг друга плыли по океану его сознания триремы - вопросы, исчезая среди звёзд неба. «Высшая справедливость...в смерти невиновного...на то родился...царь не от мира, царство не от мира. Быть человеком...есть истина...вот незадача! Как далеко всё это от меня было...и так же далеко бы и оставалось, если бы не это прокураторство...Да, странные они люди...хотя, почему, странные? Они достойны уважения и за образ жизни и за верность своим принципам, и старик и госпожа... Что же есть человек, и что есть жизнь человеческая...их это мучает! А я думаю: как лоскутное одеяло эта жизнь: ложь - правда, правда - ложь. Не может же быть жизнь из одной лжи...или только правды...Высшая правда - говорит этот раб... А что он понимает в этом? Высшая справедливость - говорит старик, а сам страдает из -за того, что отправил на казнь невиновного... Сохранить себя Человеком! Вот, Человек! А мы - ничтожества! Правда - ложь, ложь - правда и вся жизнь...Как я устал за эти дни...Смятение в мыслях, в жизни неопределённость, в будущем - неизвестность...Взять, что ли, себе жену, родить детей и жить как все живут...Ложь - правда, правда - ложь...Накопить денег, купить именьице и...забыть все эти умствования...Быть Человеком...на что родился... Да, надо переписать на пергамент воспоминания старика... Для них это очень важно...во всяком случае им обоим так кажется...Да и старик говорил, что эта встреча и переменила его мысли о жизни... А по мне так всё это пустое...но раз пообещал перепишу...Всё же они достойные люди...хоть и странные. Э... надо идти спать...» - решил Димитрий. Он встал и направился в свою комнату. Сняв тунику, он умыл лицо, торс и ноги из таза с водой, и сев на ложе тщательно и с удовольствием растёр своё тело полотенцем. Но и здесь мысли не оставили его в покое, роясь и волнуя его сознание. «Да, высшая правда...высшая справедливость... по моему так правда и есть правда...и справедливость...она просто есть. Ни высшая, ни низшая...просто справедливость. Хотя...тут не всё так просто...». Возражал он сам себе. Всё же он был эллин, и пытливость ума, как одно из главных качеств греческого народа, были присущи ему от рождения. «Правда римская далеко не такая же, как правда эллинов...да и справедливость римлян для греков беззаконие...римская справедливость - это варварство и жестокость...» - думал он, вспоминая недавнее дело, нашумевшее на всю империю. Раб убил своего господина и любовника, и за это были казнены все рабы живущие в доме. 400 человек были осуждены по римской правде и справедливости. «А есть ещё правда и справедливость германцев, да и у иудеев тоже своя правда и справедливость... то есть, всё же должна быть какая то высшая правда и справедливость... которая бы была едина для всех народов и племён...». Об этом убедительно свидетельствовали мысли, никак не желающие утихомириться. Он так и сидел на ложе, держа полотенце в руках и ведя этот внутренний диалог сам с собой, или с неким другим собой, язвительным, и порой даже злым скептиком, который иногда проявлял себя в обидных или насмешливых вопросах. «Но почему, если всё так, как говорит старик, об этой высшей и единой для всех правде, пришёл свидетельствовать иудей, а не эллин? Что такое эта Иудея и иудеи, народ торгашей, ростовщиков и варваров...Старик же и говорит, что высшее божество для них это их золотой храм, а мы - народ философов и мудрецов...мы дали всем этим варварам науку и поэзию...». Димитрий даже скривился от такой несправедливости. «Когда то были...народом мудрецов - вновь возразил скептик. - А ныне толпа сибаритов и болтунов, ни на что серьёзное не годящихся, и всего серьёзного и важного в жизни боящихся... Именьице, конкубина и сундучок с сестерциями, вот ныне вся ваша мудрость, философия...наука и поэзия ». Это было уж слишком. Димитрий даже внутренне расмеялся такому повороту мыслей. «Неужели я на то родился, и на то пришёл в Рим?» - сказал он вслух. Звук собственного голоса встряхнул его и заставил замолчать скептика. Он вновь повторил сказанное, как заклинание, но скептик молчал. Димитрий отбросил полотенце и улёгся на ложе прикрывшись лёгким шерстяным покрывалом. Утро, как известно, мудрее вечера, и поразмыслить над своим вопросом он решил на следующий день. Или в ближайшем будущем. Понадеемся, что ответ он найдёт правильный. Когда Пилат замолчал и дал знак, что хочет отдохнуть, Клавдия вызвала спальника и поручив ему Понтия ушла вместе с греком. Она хотела остаться, но спальник напомнил ей о кальдарии, уже давно прогретом и ожидающим её. За дневной суетой она совсем и позабыла о своём распоряжении, и напоминание спальника укололо её. Уже несколько часов ради неё поддерживали огонь и служанки -рабыни ожидали её прихода. Вспомнив о кальдарии, она вдруг и почувствовала всю тяжесть прожитого дня. И дорога, и встреча с умирающим мужем, и заботы о будущем, и долг перед памятью убитых Нероном, и образы, встревоженные воспоминаниями Пилата, всё это, вместе с шестью десятками прожитых ею лет, под вечер сковали её члены усталостью. Переговорив с Димитрием в атриуме она прошла в помещение бани, где её встретили две молодые женщины посланные Авитом в помощь госпоже. Клавдия скинула паллу и оставшись в короткой тунике без рукавов прошла в помещение кальдария. Её окутали со всех сторон волны горячего воздуха и она, присев на дубовую скамью, легла на спину закрыв глаза и отдавшись ласкающему её кожу жару. Женщины осторожно стянули с неё тунику. Она не сопротивлялась, покорно подчиняясь их действиям. Они набирали в ладони оливковое масло и щедро втирали его в её тело, массируя её руки, ноги, грудь, живот. «Завтра нужно отправлять Гая в Азию...» - думала Клавдия. - «А что же делать с записями Понтия... Доверить всё Димитрию, или, всё же самой переписать... но, в любом случае, это потребует времени...а с кем потом я отправлю пергамент в Ефес? Задержать Гая? Переписка займёт дня 3 -4... а может и больше... если с переводом на греческий...А у меня кроме Гая нет никого, кому можно доверить это дело... А вдруг ещё и умрёт Понтий...он очень плох, хоть и бодрится передо мною...». Эта мысль была самой тяжкой и горькой. Стоило только ей подумать об этом, как слёзы сами наполняли её глаза. Вот и сейчас они предательски скатились к уголкам ресниц. «Всё же, как важно то, что он рассказал... и об этом надо обязательно засвидетельствовать ученикам». Мысли Клавдии были прерваны одной из девушек растиравших её. - Госпожа, расскажи нам о Риме... - попросила она. - Там, наверное, так прекрасно...дворцы, базилики, храмы...театры, цирки... - с мечтательной улыбкой перечисляла девушка, - а у нас тут одно и тоже, день за днём, одни и те же лица, одни и те же заботы, одни и те же разговоры...склоки, обиды... . Клавдия открыла глаза и с жалостью взглянула на рабыню. - В Риме страшно...Акма - сказала Клавдия. - Рим - это город палачей...и их жертв. И палачей там гораздо больше, чем жертв... Девушки переглянулись между собой, удивлённые и даже испуганные ответом Клавдии. ВЫСШАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ А Пилат, после ухода жены и Димитрия, позволил спальнику обтереть себя полотенцем, смоченным уксусом, и приказал подать немного вина. Сделав несколько глотков неразбавленного фалернского, он зажевал его куском свежего козьего сыра и хлебнув ещё глоток, отдал кубок рабу. Укутавшись в покрывало он вновь вернулся к своим воспоминаниям, которые только что излагал своим слушателям, и в которые погрузился так глубоко, что даже после их ухода вырваться из их оков не мог. Он снова и снова возвращался к Варавве. Вопрос Димитрия о его судьбе, заставил Пилата не только вспомнить, но и задуматься о путях Провидения, в которых, как показалось ему, он увидел действие Высшей справедливости, о чём и попытался в своём рассказе убедить не столько грека, сколько себя. Но когда все ушли сомнение смутило его. Получалось, что тогда, прогнав Варавву из претории, и высмеяв его борьбу, за так называемую свободу, он, фактически, и сделал из него орудие возмездия для жрецов. То есть, это он - Пилат, стал причиной осуществления мщения за Праведника, а ни какая ни Высшая справедливость! Под Высшей справедливостью он, конечно же, имел в виду действие божества, сыном которого, и он это хорошо помнил, и объявляли Праведника. Ему просто до отчаяния хотелось думать, что в действиях Вараввы была воля Высшая, воздавшая этим псам за их лицемерие, корыстолюбие и нечестие. А в казни Праведника он видел именно наглое попрание жрецами храма всех человеческих законов. Но, если, как говорили многие, Праведник был сыном Бога, то возмездие должно было настичь в первую очередь Каиафу. Ведь это он был и зачинщик и планировщик убийства Праведника, а этого не произошло. Пилат до самого своего отзыва из Иудеи ждал каиафиной смерти, но первосвященника миновали и кинжалы убийц, и моровая язва, косившая жителей Иерусалима. Более того, этот интриган и лицемер так и оставался верховным жрецом Иудеи до самого конца префектуры, и только Вителлий сместил его в те же дни, когда и отправил Пилата отчитаться перед Тиберием. Это то и было самым непонятным и досадным. В добавок к этой явной несправедливости с безнаказанностью Каиафы, в памяти Пилата всегда стоял этот нагло-насмешливый гул толпы в ответ на его умывание рук: «Кровь Его на нас и на детях наших». А ведь прошло ни много - ни мало, а более 30 лет с тех дней! И Каиафа, наверное, уже давно мирно почил на своём ложе... Но по прежнему, уже в новом поколении, пришедшие ему на смену лицемеры продолжают торговать в храме, стяжать, лихоимствовать и лгать, как и их отцы... А где же воздаяние им за кровь невинную? Неужели можно вот так, глумясь, взять на себя явное беззаконие и остаться безнаказанным? Уже и забыт ими Праведник... и всё в этом мире идёт своим чередом...невинных убивают, над честными глумятся...а ты говоришь о какой то высшей справедливости...я не говорю...я ждал её...желал её всем сердцем...В конце - концов, я всегда стремился следовать ей... Мысли были грустны в своей горькой очевидности и тяжелы, из -за торжествующей в жизни, несправедливости и лжи. И вскоре отправили Пилата, своей безысходной тоской, в тяжёлый и беспокойный сон. Он видел своё детство и мать, превратившуюся в Клавдию и ведущую его за руку по прекрасному саду, полному чудесных плодов и диковинных добрых зверей. «Это царство Праведника?» - спрашивал он Клавдию, с восторгом рассматривая красоту окружающего его мира. Сад становился берегом Океана и Пилат судорожно цеплялся за гриву своего Блеза, пытаясь выплыть вместе с ним из волн бурного и внезапного прилива. Он метался по улицам пылающего Иерусалима, в отчаянии и ужасе ища потерянную им Клавдию, а бушующее пламя настигало его, лизало языками огня и гнало, гнало, гнало по бесконечным переулкам пока, наконец, он, вырвавшись из горящего города, не увидел прямо перед собой Лысую гору и три креста на её склоне. Он замер, как заворожённый глядя на чернеющий, в отсветах пожарища, крест с висевшим на нём человеком. Он был обнажён и исполосован бичеванием, его лица не было видно из - за спутанных и висящих клочьями волос. Тело, избитое и истерзанное, блестело, в тех же сполохах горевшего города, подтёками кровавого пота. А грудь судорожно вздымалась в попытках наполнить лёгкие глотком воздуха. По дороге, мимо креста, огромной змеящейся чередой шла густая и плотная толпа людей. Казалось, им нет ни конца, ни края. Одни с состраданием смотрели на распятого, другие тыкали пальцами в его сторону и что то говорили соседним со смехом и равнодушием. Третьи злословили и ругались в его сторону. Были и такие, которые не замечали ни креста, ни висящего на нём. Они просто шли, разговаривая сами с собой, и размышляя о чем то очень для них важном. Он хотел растолкать эту толпу, чтобы пробраться к кресту. Он должен был снять его с креста, прекратить эту казнь. Но он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Он хотел закричать и позвать центуриона, но и крик замер в нём. Он был бессилен и нем, а Праведник умирал на кресте. И тогда он заплакал. Можно ли передать ту горечь и тоску, которые обволокли его сердце? Он ничего не мог сделать! Всё уже было сделано, и эта безвозвратность времени и беспощадность судьбы навсегда соединили их в вечности. Можно ли забыть подобное? Конечно же - нет! « ПЯТНИЦА, ПЕРЕД СУББОТОЮ...» Проводив взглядом убегающего, под смех и крики солдат, Варавву Пилат медленно, а со стороны казалось, даже с трудом, поднялся по ступеням к галерее. Там уже ни кого не было, лишь стояло одиноко его курульное кресло. Кресло власти и силы, но, как оказалось, бессилия и безвластия. Он сел в него. Эти утренние часы своим накалом страстей и борьбой воль опустошили, и даже обессилили его. Внутри шевелилась, извиваясь в бессильном гневе, одна лишь ненависть к Иудеям, над которыми он был поставлен правителем. Он попытался осмыслить её, упорядочить, найти её причины, ибо понимал, что править народом, который ненавидишь, нельзя. Это окончится большой кровью. Причиной гнева, окаменившего его сердце, стала очередная победа, как ему казалось, Каиафы. И, особенно, эти явные и подлые угрозы, выкрикнутые из толпы, и обвинившие его в оскорблении величества принцепса. Хотя все понимали, что в нежелании его утвердить смертный приговор невинному не было ни оскорбления величества цезаря, ни его, Пилата, корысти. Только желание правды! «Ведь весь этот кровавый цирк, разыгранный здесь, был вызван обыкновенной завистью жрецов и их страхом утратить власть. Но они были готовы всё извратить и оболгать, чтобы добиться своего. И это им удалось.., да, ценою подкупа и клеветы, но они добились своего. А ведь они называют себя служителями божества! - со злой усмешкой думал Пилат. - Значит, их божество допускает подобные методы? Или нет никакого божества...да, конечно, золото... А ты? А я...умыл руки...». Ненависть в нём буквально закипала от этих мыслей, и требовала воздаяния. В эти минуты он и сам был готов убить...Каиафу или предателя... «Толпа она невежественна... - думал он, вспоминая выпученные глаза и всколоченные волосы ещё час назад требующих распятия. - Страшны те, кто толпой управляет...или обольщая ложью, обряженной в религиозные догмы, или примитивно покупая за гроши...Купили же они этого предателя за 120 сестерциев... а Каиафа, конечно, умён...не каждый сможет за подобные гроши достичь такого результата...За 120 сестерциев им куплена смерть Праведника, жизнь этому Варавве...который теперь обязан ею Каиафе, авторитет в глазах толпы, которой он вернул «борца за их свободу», и, к тому же, унизил меня, заставив сделать так, как решил он, Каиафа, а не как хотел я...». Его мысли были нарушены движением, которое уловил слух. Он повернулся и встретился глазами с Клавдией. - Ты всё же отправил его на крест... - сказала она. Её голос, почти шёпот, поразил его какой то смесью отчаяния и горя. - Он сам этого желал... - вырвалось у него. Он тут же хотел рассказать ей всё, и об их разговоре, и о том, что он слышал, но увидел в её глазах презрение и осёкся, сражённый им. Она кивнула головой и повернувшись ушла. Это был ещё один удар, полученный в это утро. «Эта Иудея как злой рок для меня - с горькой обидой думал он. - Я прибыл сюда одним, а оставлю её другим... презираемым собственной женою, и самим собой...а каким гордым и важным я ступил на эту землю... Быстро пролетело уже 5 лет моей префектуры...и вот, я ненавижу и презираю этот народ, иудеи ненавидят и презирают меня, а ещё и Клавдия возмутилась духом. Она решила, что я испугался этих псов и отдал им Праведника...А ей привиделся какой то ночной кошмар...Да и без её кошмара я бы отпустил его, но...Если бы она видела его глаза...и слышала, что он говорил...Он же сам шёл на крест...Сам! Я просто не смог воспрепятствовать ему...В этом ли моя вина? Стоп! Стоп! Он же сам сказал: Больше греха на тех, кто предал меня тебе... Эй, опять стоп! А вообще, какое дело мне, римскому всаднику, до этих, иудейских интриг?». Пилат даже вздрогнул от этих мыслей. «Забыть всё и дело с концом...Жаль его, конечно, Он был Человек, Царь по достоинству своему...но вот и доля Человека в этом мире, быть растерзанным псами. А ты сможешь забыть его?». Он поперхнулся этим вопросом, неожиданно мелькнувшем в его сознании. «Конечно... Конечно...да» - неуверенно проговорил он. Ему хотелось думать, что - «да». Так всегда бывает с людьми пережившими, в силу своего собственного малодушия, унижение, или сами совершившие нечто такое, за что им стыдно перед самими собой. Им кажется, что пройдёт время и позор, допущенный ими, забудется сам по себе. Загромоздится новыми яркими впечатлениями и уйдёт в бездну беспамятства. Но нет! Ничто из совершённого не забудется и не исчезнет. А выползет наружу в самый - самый неожиданный момент, заставив порой даже заплакать от досады или безнадёжности. Его размышления вновь были прерваны стуком солдатских сандалий по ступеням лестницы. На галерею поднялся декурион стражи. Заметив сидящего Пилата он остановился. - Господин, три иудейских жреца просят тебя принять их - сказал он, оглядываясь на двор. Пилат с удивлением посмотрел на воина. «Что им ещё надо? Пришли, лицемеры, насмеяться надо мной...за справедливый приговор...» со злым раздражением подумал он, но приказал впустить. Декурион сбежал по лестнице и через несколько минут к Пилату поднялись трое из храмовых жрецов. Он даже не привстал со своего кресла на их поклоны и молча рассматривал вошедших. Они переглянулись между собой и один из них начал говорить, вкрадчивым и льстивым голосом, но с нотками возмущения и укора. - Правитель, чтобы всем было известно, за что казнён этот еретик, изволил написать его вину на дощечке, и приказал солдатам прибить над его головой... - говорящий замолчал и посмотрел на Пилата. Тот сидел неподвижно в упор рассматривая лицо говорившего. Тот выдержал взгляд Пилата и продолжил: «Но правитель, вероятно не владея в совершенстве нашим наречием, написал: Иисус Назорей, Царь Иудейский...а это неверно...Правителю следовало написать: Я - Царь Иудейский...». Он сделал паузу, и с надменным вызовом и в глазах и в голосе, добавил: «Мы просим тебя исправить написанное, чтобы не соблазнять народ...и ради истины...». «А, псы, вам ли, лицемерам и лжецам, говорить об истине - так и крутилось у Пилата на языке, но он промолчал, скривившись в усмешке. Первосвященники ждали, уставившись на него. - Что я написал, то написал! - резко, как отрезал, сказал Пилат вставая с кресла и подходя к перилам галереи. - Проводи этих почтенных людей - крикнул он стоявшему у лестницы декуриону и не оглядываясь на просителей свернул в колоннаду дворца. Их надменность и наглость, ещё более усилили его раздражение и гнев. Он брёл по колоннаде дворца шепча проклятия и угрозы в адрес всего этого «сборища рабов и лицемеров» противоставших ему в суде. А за их спиной маячила с наглой и презрительной ухмылкой физиономия Каиафы. Его внимание привлёк шум на заднем дворе дворца. Там располагались хозяйственные помещения, казарма воинов и склады провианта и оружия. Он спустился по ближайшей лестнице и пройдя через криптопортик вышел к небольшому внутреннему дворику. По мере приближения шум усиливался, он довольно внятно различал смех, в вперемешку с солдатской бранью, и жалобное, почти в смертельном ужасе, овечье блеяние. Пилат остановился у входа в дворик и оставаясь незамеченным наблюдал за развлечением солдат. Четверо воинов, новобранцев из Сирии, гоняли длинными бичами по двору овцу, по всей видимости приготовленную к убою, для обеда дежурившего во дворце гарнизона. Бедное животное металось по двору, обезумевшее от боли и страха. Солдаты ловко владели бичами, и их концы, с вплетёнными кусочками свинца, настигали овцу в любом уголке, куда бы она не попыталась спрятаться. Это, безобидное солдатское развлечение, в другое время может быть и не привлекло бы внимание Пилата, но после всего произошедшего утром, увиденное вызвало бурю в его сердце. Раздражение и гнев разгорелись какой то безумной яростью. Она буквально захлестнула его. Он ударом ноги распахнул створку двери и вошёл. Солдаты увидев его смутились, и отдав знаки почтения стояли молча, наблюдая за ним и переглядываясь. Овца забилась в угол двора и жалобно блеяла судорожно дёргаясь всем телом. - Как ловко у вас получается... - едва сдерживая себя и оглядывая солдат проговорил Пилат. - С овцой... - выдержав паузу продолжил он. - Я хочу видеть, как у вас получится с воином... Один из солдат открыл было рот в желании что то сказать, но не успел. - Быстро сюда десять тренировочных мечей... - свистящим, от прорывающейся сквозь слова яростью, шёпотом проговорил Пилат. - Быстро! - уже закричал он видя, как замешкались солдаты. Они, как будто, почувствовали его гнев и засуетились, побросав бичи и бегом бросившись к оружейной. - Полные доспехи... - крикнул им вслед Пилат. - И быстро... Только сейчас он заметил, что всё ещё в тоге и сняв заколку освободился от белого полотнища, бросив его на мраморный разделочный стол. Воины появились спустя какие то минуты. Они были в кожаных панцирях, шлемах и поножах, а один из них держал двумя руками охапку деревянных тренировочных мечей. Их всерьёз испугал гнев Пилата, к тому же они не понимали его причины, и от этого ещё больше боялись возможного наказания, неизвестно за что. Пилат с презрением оглядел их и выбрал себе из рук воина два меча. - Каждый по два меча...- приказал он, и подождав, пока они разобрали оружие, жестом вызвал того из них, который, как он заметил, был самым азартным истязателем овцы. Тот робко приблизился с опаской следя за Пилатом. В его глазах был страх. Пилат выставил меч перед собой и тут же нанёс удар вторым. Воин неловко парировал удар и попытался уклониться. Пилат напал. Его удары сыпались на несчастного со всех сторон. От некоторых солдату удавалось увернуться, но большинство достигало цели. Пилат не щадил. Трое остальных с удивлением наблюдали за схваткой, которая больше походила на избиение. Прижав соперника к стене Пилат сделал ложный выпад левой рукой и тут же присев на колено нанёс удар вторым мечом по бедру воина. Тот заверещал от боли и завалился на бок. Пилат приказал выйти второму. Тот, поняв что пощады не будет, напал первый, но натолкнулся на ещё большую ярость. С ним Пилат разделался за несколько минут, оглушив его ударом по шлему, с такой силой, что деревянный меч разлетелся в щепки. Третий, вызванный в круг, только защищался с отчаянием в глазах мечась по двору, и пытаясь увернуться от нагоняющего его пилатова меча. Пилату надоело гоняться за ним и он вызвал четвёртого. Этот был похитрее своих товарищей и вышел на поединок с одним мечом, как бы уравнивая шансы свои и Пилата. Пилат устал. Пот пропитал всю его тунику и маленькими ручейками стекал по всему его телу. Вместе с потом уходила и ярость, и раздражение, и злость. «Что ты делаешь? - всё настойчивее сверлила его одна и та же мысль. - Чем они то перед тобой виноваты? Ты уже покалечил двоих...оставь их в покое...ты и так достаточно наказал их...а за что я наказываю их? За то, что Каиафа унизил меня? Нет, нет, нет! Это за их жестокость... За овцу? Ты что, совсем сошёл с ума? Да, наверное, схожу...». Всё это кружилось в его голове, а рука с мечом продолжала наносить и парировать удары. Четвёртый, в конце - концов, ухитрился потерять меч, выбитый из его рук. Пилат остановился тяжело дыша, и бросив меч подошёл к бочке с водой. Окунув голову он поднял тогу со стола и молча вышел. Поднявшись к себе и обмывшись в бассейне с тёплой водой, он переоделся, и взяв кувшин с вином и кубок пошёл к Гиппиковой башне. Ему вдруг пришла мысль, что с неё он сможет увидеть место казни Праведника. Башня возвышалась на западном крыле дворца и возносилась на 80 локтей над городом. Он брёл по ступеням держа в одной руке кувшин с вином, а в другой кубок, и с упорством сомнамбулы считал в уме пройденные им ступени. « девяносто пять, девяносто шесть...» - отсчитывал он, поднимаясь со ступени на ступень. Этот счёт позволял отвлечься от мыслей, которые постоянно возвращали его к утреннему поражению и вызывали всевозможные планы мести. Полумрак башни рассеивался косыми солнечными столпами, падающими из узких бойниц - окон на матово сияющий мрамор стен. Заканчивался пятый час дня, и солнце почти достигло пика своего восхождения к зениту. Лестница вывела его к двухэтажному павильону, венчающему башню и разделённому на удобные и роскошно отделанные покои. Павильон был окружен по периметру балконом с изящной мраморной оградой, каждый угол которой украшали полутора метровые башенки. Пилат подошёл к северной башенке и поставив в её нище кувшин и кубок всмотрелся в простирающуюся перед ним местность. Город, казалось, вымер. Гелиос достиг своего апогея и его жалящие зноем лучи заставили большинство горожан спрятаться под крыши своих домов. Пилат всматривался в видневшуюся далеко впереди Лысую гору, место казни преступников и бунтовщиков. Там шевелилась людская масса и были видны три креста с висевшими на них фигурками людей. - Вот и всё... - сказал он, напрягая глаза и пытаясь угадать на каком кресте распят Праведник. - Вот и всё... - повторил он, с нервным смешком. - Ты пришёл свидетельствовать об истине...и потерял за это свою жизнь...Мне казалось, что я имел власть спасти твою жизнь.., да что там власть! Я желал и имел возможность спасти тебя...но не смог...и власть, и желание, и возможность оказались бессильны...да и сама правда этим утром была побеждена ложью! Это то и мучает меня, ведь я тоже отстаивал истину...я защищал твою невиновность.., а победила, и тебя и меня, ложь! Зависть и коварство победили и твою истину и мою веру в справедливость...Как же сохранять теперь достоинство...человека! Зачем? Если побеждает более коварный и злокозненный? Пилат налил кубок вина и выпил его. Вытерев губы он запрокинул голову и посмотрел на солнце. «А ведь его смерть будет мучительна и долга... - подумал он с содроганием. - Зной будет терзать его, слепни пить его кровь, а воронье стараться выклевать глаза...». Вино начинало действовать. Мысли становились легки, а чувства острее и пронзительнее. «Он же сын Твой... - подняв лицо к небу закричал Пилат. - Неужели ты допустишь эти мучения ему? Ты же знаешь, что он ни в чём не виноват...Ты не можешь просто так взирать на его страдания...Если Ты есть, то помоги ему!». Небо впитало его крик, как губка впитывает воду, и молчаливо взирало на него блекло - голубым покровом, с раскалённым огненным глазом в зените. Пилат покорно кивнул головой, и вновь наполнив кубок осушил его медленными глотками, неотрывно смотря на Лысую гору. Если бы кто то в этот момент оказался рядом с ним, то заметил бы наполненные слезами глаза сурового и мужественного прокуратора Иудеи. Второй кубок совсем расслабил его, и он, войдя во внутрь павильона, буквально упал на подушки, разбросанные по овальному деревянному ложу. Он лежал с закрытыми глазами перебирая в памяти утренние события и образы. Его слух уловил звуки храмового шофара возвещающего о наступлении полудня, но он и не думал вставать и даже не открыл глаз. Его сознание проваливалось в вязкую суету каких то хаотичных видений. Прокуратор Иудеи проспал до десятого часа дня. Ни дрогнувшая земля, ни трёхчасовая тьма по всей земле, ни гвалт воронья, встревоженного затмением, и тысячекрылыми черными тучами носившегося над Иерусалимом, ни собачий вой и мычание домашнего скота, так же напуганного небесным знамением, не нарушило сна Пилата. Открыв глаза он ещё довольно долго лежал вспоминая сонные видения и восстанавливая переживания. Голова болела, а во рту, казалось, слиплись зубы, язык и губы. Он поморщился и встав с ложа направился к башенке, где оставил кувшин и кубок. Солнце склонилось к самым вершинам холмов, наполняя тенями восточные предместья города. Он всмотрелся в Лысую гору. Она была почти пуста и безлюдна. Даже кресты, насколько он мог видеть, были без своих жертв. - Всё кончено... - сказал он. - И для него, и для меня... «КРОВЬ ЕГО НА НАС, И НА ДЕТЯХ НАШИХ...» Нерон прислушался к совету Поппеи и отозвав Альбина своим указом назначил на его место Гессия Флора. Доводы Поппеи были убедительны и реально обещали средства и для строительства Золотого дворца, и для восстановления Нерополя. Приняв иудаизм Поппея, поддерживала связь с иерусалимской жреческой знатью и всегда была в курсе происходящего в Иудее. Первосвященники, надеясь на её благосклонность и заступничество перед цезарем, регулярно писали ей, сообщая о всех сплетнях и слухах, как в царском семействе Агриппы, так и о делах наместников. В дополнение к этому они всегда сопровождали свои письма изысканными и дорогими подарками. Но в последних, полученных из Иерусалима письмах, были только слёзные и отчаянные жалобы на алчность и произвол Альбина. Префект вёл себя не просто, как грабитель и разбойник, но и оправдывал преступников за деньги, и даже войдя в сговор с сикариями, имел от них долю в их грабежах и убийствах. Читая слёзные жалобы и униженные просьбы первосвященников освободить их от тирании Альбина, императрица возмутилась духом и даже пришла в ярость. Нет, её возмутили не преступления представителя императора в императорской же провинции, а то, что алчность Альбина ни в коей мере не приносила прибыли ей, Поппее Сабине! Грабя иудейскую знать и наполняя свои сундуки иудейским золотом Альбин забыл о том, кем он отправлен в Иудею, и кому обязан своим назначением. Поппея не показывала Нерону жалоб первосвященников, но решила лишить Альбина должности, а по возвращении в Рим привлечь его к суду, и отобрать всё им награбленное в казну. Пожар только ускорил осуществление задуманного и стал веским доводом в пользу смены прокуратора. Она перебирала кандидатов на смену и остановилась на Флоре, муже своей наперсницы и соучастницы в интригах, Клеопатры. Это был невысокий и коренастый человек лет 50-ти, с кривыми ногами и выпяченным животом. Его голова была плешива, и только над ушами и на висках оставались ещё кустящиеся клочья седых волос. Глаза, серые и пустые, сидели глубоко под надбровными дугами, а всё лицо, обрюзгшее, с мясистым носом и толстой нижней губой, имело какое то надменно брезгливое выражение. Но в иные моменты, когда перед ним находился кто то выше или знатнее, лицо Флора принимало совсем иное выражение - подобострастное, или даже рабское. Но с теми, кто был ниже его он был жесток и надменен. Незнатного всаднического рода, из плебейского звания, небогат по меркам Рима, но маниакально тщеславен и абсолютно бессовестен. Не было такого порока, которого бы он гнушался, как в отношении своего тела, так и духа. Это то и стало главным фактором в утверждении его на должность. Задача была поставлена при личной аудиенции у Поппеи. И подтверждена Нероном во время напутственной беседы. Незадолго до Альбина был снят со своей должности и Корбулон, наместник провинции Сирия. Нерон послал ему приказ умереть, что тот и сделал вскрыв себе вены. Ему на смену той же Поппеей был утверждён Цестий Галл. Нерон беседовал с каждым из них по отдельности, но речь шла об одном и том же - казна остро нуждалась в доходах - и главной задачей их обоих было обеспечить как можно больший приток денег в Рим. Любыми способами. А Флору даже намекнули, что любое недовольство населения вверенной ему провинции не должно приниматься во внимание. А если даже дело дойдёт до открытого мятежа, то вина за это ляжет не на него, а на иудеев. Пока Нерон говорил Флор подобострастно смотрел на него со льстивым и восторженным выражением глаз. Нерон ходил взад - вперед по залу и голова Флора, как стрелка компаса, поворачивалась вслед ему. «Деньги нужны быстро... - выплёвывая слова и заложив руки за спину говорил цезарь. - К Сатурналиям, я думаю, мы завершим уборку мусора и разберём руины, а к весне начнём строительство дворца... Так что не мешкая ни дня приступай к своим обязанностям... я надеюсь ты оправдаешь мои ожидания...». Он не смотрел на Флора и бросал слова в пустоту зала, но знал, что сказанное им, как печать его перстня, останется в памяти слушающего. Он уже 10 лет был цезарем, и за это время очень хорошо понял силу своего слова и его власть. « Цестий отправляется завтра...тебе даю три дня на сборы - остановившись и посмотрев на Флора сказал Нерон. - И вот ещё что... - Нерон повернулся к Эпафродиту, тот быстро подскочил к нему и подал какую то бумагу. - Мне написали жители Цезареи, что между ними и иудеями постоянно возникают конфликты..., и что иудеи, в своей заносчивости, считают Цезарею своим городом, а греки, живущие там с момента её основания, своим. Так как, говорят они, царь Ирод строил этот город не для иудеев, а для римлян и греков...». Нерон вопросительно взглянул на своего секретаря. - Да, цезарь... - поспешно проговорил тот, - если бы царь строил Цезарею для иудеев, то не возвёл бы в городе театры, термы и цирк...иудеям это возбранено... Нерон согласно кивнул и продолжил: «Итак, я решил их спор и постановил: Цезарея является городом, в котором полноценными гражданами являются греки. Они в приоритете...иудеи не имеют права претендовать на магистратуры и иные должности, связанные с управлением города...Ты донесёшь моё решение до иудеев...И пожёстче с ними... Флор склонил голову в рабском поклоне. Нерон скривился в ухмылке и махнул рукой давая понять, что аудиенция окончена. Эпафродит сопроводил Флора в канцелярию, где тому были выданы проездные и полномочные грамоты, и указ цезаря по поводу Цезареи. Если во всё время пребывания во дворце глаза, лицо, да и вся фигура новоиспечённого прокуратора Иудеи, расплывалась в безграничном почтении и благоговении, даже перед преторианской стражей, охраняющей покои, коридоры и портики, то за воротами его осанка резко изменилась. Теперь это был гордый и надменный, и в походке, и во взгляде, чуть ли не консул - легат. За воротами его ждали носилки - паланкин и пятеро рабов из челяди его жены. Он с превеликим достоинством погрузил своё тело в их, оббитую кожей, глубину и махнув рукой, подражая жесту Нерона, крикнул: «Домой». Рабы- носильщики надели наплечные ремни, раб - номенклатор встал впереди, и паланкин плавно качаясь поплыл по улицам Рима. Преторианский трибун, сопровождавший его до ворот дворца, проводил носилки взглядом, пока они не скрылись за колоннадой базилики Юлиев. И никто и не догадывался в целом мире, что в этих носилках несут того, кто, сам того не ведая, был избран стать орудием Всевышнего для отмщения народу и во исполнение слов, сказанных Праведником своим мучителям и гонителям: «Да придёт на вас вся кровь праведная, пролитая на земле...Истинно говорю вам, всё сие придёт на род сей...оставляется вам дом ваш пуст». А уже через три с небольшим месяца после пожара в Риме, в канун ноябрьских календ, в гавань Цезареи вошла трирема с вновь назначенным префектом Иудеи Гессием Флором. Всего год понадобился ему, чтобы исполнить своё предназначение - разжечь огонь бунта, быстро перешедшего в кровавый мятеж, и погрузивший всю Иудею в «мерзость запустения». В сентябре 819 года восставшими иудеями был вырезан римский гарнизон в Иерусалиме, что привело к кровавым еврейским погромам по всей Иудее, Сирии и Египте. Потом пришёл Веспасиан...и, спустя четыре года, от величайшей святыни иудеев - иерусалимского храма - не осталось «камня на камне», а вся провинция Иудея превратилась в «мерзость запустения». Но об этом уже совсем другая история, и называется она - Иудейская война.
ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА
ЧАСТЬ I. И БЫЛ ВЕЧЕР ...
Наступавшие с северо-запада тучи медленно заполняли своей мрачно- тревожной красотой небесный свод. Солнце, расточив за день весь свой блеск и силу, пряталось в море, стараясь побыстрее убежать от этого, неотвратимо надвигающегося, грозового мрака. Но тучи настигали его, укутывая, разгорячённое за день, тело светила своими причудливыми кружевами. От этого их края окрашивались блистающей золотой каймой, переливающейся всеми оттенками пурпура и бирюзы. Иногда сквозь эту пелену всё же прорывался луч уходящего Гелиоса, и тогда по морской глади, уже волнуемой дерзкими порывами киркия , пробегала искрящаяся солнечная тропа, на которой резвились в пенных гребнях призрачные наяды. На земле же тени медленно удлинялись, густели, превращаясь в клочья ночного мрака, и заполняли закоулки садов и ряды виноградников, раскинутых на склонах прибрежных холмов. Где то в лощине, в зарослях дикой ежевики и тёрна, робко и нестройно попытались затянуть свою вечернюю серенаду цикады. И тут же, как бы разбуженный ими, заголосил требовательным и визгливым басом старый мул весь день крутивший архимедов винт, подающий воду в имение, и напоминавший скотнику-рабу что пора вести его в хлев и кормить. День уходил вслед за светилом, передавая свою власть и права приближающейся ночи, которая, судя по тучам и усилению ветра, вела за собой дождь и непогоду. Внизу, у кромки моря, суетились человек пять. Двое быстро и ловко сматывали сушившиеся на вешалах сети и уносили их в низкий деревянный сарай стоявший у небольшого пирса, тоже деревянного, уходящего метров на 30 в море. Трое других разложив катки из круглых ошкуренных брёвен вытягивали на берег большую рыбацкую лодку. Место было довольно живописное. Прибрежное пространство, шириной метров в 30 и длиной в стадию, ограничивалось с обоих сторон выступающими в море скалистыми мысами образованными хребтами холмов высотой метров по 25-30 с плоскими вершинами и крутыми склонами. Они, отрезая кусок прибрежной полосы превращали её в уютную и красивую бухту, с удобной пристанью для рыбаков. На вершине левого мыса виднелись развалины старинной, возможно ещё этрусской, башни. Правый был каменист и гол. От бухты поднималась просёлочная дорога с двумя колеями набитыми арбами и повозками. Она петляла по склонам окрестных холмов покрытых ровными рядами масличных деревьев, смоковниц и виноградников. По суете снующих на виноградниках людей было видно, что идёт сбор урожая. На обочине дороги, у подпорной стены, разделяющей масличный сад и виноградник, стояла повозка на которую несколько человек грузили корзины с уже собранными гроздьями, а человек 20, или даже больше, подтаскивали новые, разбросанные в междурядьях. Дорога же, заканчивалась, или наоборот - начиналась, у ворот довольно просторного дома. Правильнее сказать, это была небольшая усадьба, в классическом римском стиле, с изящным портиком с западной стороны, выдающейся из него экседрой со скамьями, из которой открывался великолепный вид на Лигурийское море, бассейном в атриуме, гостевым залом - триклинием с большим мраморным столом и окружающими его ложами, а также небольшой, но уютной залой для друзей, комнатами для отдыха, для запасов, для домашней челяди , с кухней и ледником и, конечно же, с баней. Двор усадьбы с трёх сторон был окружен, как крепостной стеной , хозяйственными постройками. Тут были конюшни, маслобойня, винодельня, ткацкие комнаты, комнаты для рабов семейных и помещения - общежития для рабов одиноких и малолетних. Тут была даже темница - эргастул, но последний раз она использовалась по назначению лет 20 назад, и с тех пор о ней упоминали только в ругани между собой, как угрозу, рабы и прислуга. Господский дом стоял в центре усадьбы. Всё пространство перед ним было превращено в небольшой, но прекрасный парк, распланированный цветниками с розами, дельфиниумами, лилиями, гортензиями, левкоями, каждый из которых в своё время радовал глаз разноцветьем, и ласкал обоняние ароматами. Было видно, что за всем этим следит опытный и толковый садовник. Вход в усадьбу был обозначен двумя мраморными статуями лица которых были обращены к морю, и от которых к самому дому вела выложенная из больших известняковых плит тенистая аллея. С двух сторон она была засажена платанами, между которыми причудливыми фигурами располагались кусты самшита. Перед портиком аллея превращалась в небольшую площадь в центре которой располагался круглый бассейн с проточной водой. Чтобы зайти в портик нужно было преодолеть пять ступеней из таких же, как и вымощенная аллея, известняковых плит. Поднявшись по ним вы оказывались в тени колоннады полукруглой веранды в глубине которой открывался вход в атриум. Двор усадьбы был пуст, разве что у входа, в небольшой каморке, сидел в полудреме старый раб - придверник, которого мы и не заметили. Нет, конечно же, усадьба не была безлюдна, как может показаться из нашего описания, но жизнь в ней была подчинена ритму жизни всего лишь одного её обитателя. Он был хозяин усадьбы, нескольких десятков рабов её обслуживающих и четырёх сот югеров земли, лежащей вокруг. Небогато по меркам Рима, даже скудно, но Рим с его безумно - крикливой роскошью находился за 100 миль от этого маленького и скромного Эдема спрятавшегося среди холмов Этрурии. Да и, честно говоря, хозяин всего вышеописанного мирка, был уже стар, и, как говорят - пресыщен жизнью, а потому уже давно отверг, и даже, можно сказать, возненавидел и Рим, и суету жизни да и саму жизнь, которая, всё же вопреки ему, ещё тлела в его иссохшем от возраста, и перенасыщенном впечатлениями прожитого, теле. Приближающаяся ночь, обещавшая непогоду и возможный дождь, вносила всё же и свои заботы в жизнь усадьбы. Где то на задворках возмущенно заголосили обитатели птичника загоняемые на ночь в клети. Несколько раз фыркнул конь, и в ответ ему призывно и коротко заржала кобылица. Заскрипели колеса повозки въезжающей с черного хода на хозяйственный двор с грузом собранного винограда. Одним словом, жизнь кипела, но кипела ненавязчиво и скрытно, где то в недрах усадьбы, а в самом доме и вокруг него жизнь казалось замерла, а если и не замерла, то еле тлела вместе с хозяином. К дому, со стороны построек, направился человек в греческой тунике. За ним двое рабов несли оконные рамы со слюдяными вставками. Установив рамы и проверив прочность их крепления двое ушли, а «грек» прошёл в портик и проверил наличие масла в ночных светильниках. Он был уже не молод, но ещё и не стар, лет сорока или чуть больше. Его курчавая борода уже серебрилась сединой, как и шевелюра на голове, но вся его фигура говорила о недюжей физической силе, а в глазах не было и тени той рабской угодливости или опаски, которая так присуща людям испытавшим над собой гнёт чужой воли. Проверив светильники грек зажёг их и пройдя в атриум остановился у края бассейна. С другой его стороны в палисандровом кресле сидел старик. Возле него на низком столике лежало несколько развёрнутых свитков и таблички. В отличие от грека он был гладко выбрит и почти плешив, да и гораздо более долголетен. Может быть лет на 30, а то и более. Его высохшее тело тоже покрывала туника, но отороченная пурпурной полосой. Поверх неё на старике был лёгкий шерстяной плащ без рукавов. На указательном пальце правой руки старика сидел массивный золотой перстень, свидетельствующий о его принадлежности к высшей знати. Казалось, старик был весь погружен в изучение одного из свитков. Его губы беззвучно шевелились, а палец, украшенный перстнем, медленно двигался по пергаменту свитка. Грек кашлянул пытаясь привлечь внимание старика, но тот не отрываясь от своего чтения поднял левую руку в сторону грека, как бы призывая его к молчаливому ожиданию. Вечерний полумрак уже проникал и в атриум. Грек обошел вокруг и зажёг большие бронзовые светильники стоявшие между колон и возле стола. Старик одобрительно кивнул головой. Минуты через три он оторвался от чтения и откинувшись в кресле посмотрел на грека. - Авит спрашивает, что подавать на ужин? - сказал тот, окинув взглядом свитки и внимательно всматриваясь в лицо старика. Старик как будто и не слышал его. Было видно, что прочитанное глубоко взволновало старика, и его мысли, да и сердце, заполнено греческой вязью букв свитка. - Что ты сказал, Димитрий? - переспросил старик, и не дожидаясь ответа встал с кресла и подошёл к краю бассейна. - Прочти - после недолгого раздумья сказал он, повернувшись к греку, указывая головой на свиток. - Что это? - Грек подошёл к столу, и взяв свиток посмотрел на старика. -Беззакония мои преследуют меня - ответил старик, - то, что, как я думал, уже забыто, вновь напоминает о себе... Этот...- он запнулся на секунду, - этот нечестивец спаливший Рим... обвинил в злодеянии невиновных, и убивает их...а самое страшное во всём этом то, что некогда я отправил на смерть человека, последователей которого ныне убивает Нерон. Этот свиток передала Клавдия...прочти - повторил старик. - С госпожой всё хорошо? Она в безопасности? - спросил грек. - Может мне стоит выехать в Рим? - Нет, Клавдия собралась покинуть Город и прибыть сюда...- Старик хотел сказать что то ещё, но только покачал головой и вышел в портик. Спустившись по ступеням он направился по аллее к выходу из усадьбы. Грек проводил его взглядом и пристроившись возле одного из светильников принялся за чтение свитка. Прочтя первые же строки он остановился и хотел было перемотать свиток на начало, но не решился и вернулся к прежнему. Но чем дальше он читал, тем все более внимательнее и заинтересованнее. «Когда же настало утро, все первосвященники...имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти...И связав Его, отвели и предали Его Понтию Пилату, правителю... Иисус же стал перед правителем. И спросил Его правитель: Ты - Царь Иудейский?...Тогда говорит Ему Пилат: Не слышишь сколько против Тебя свидетельствуют...» сказал им Пилат: кого хотите, чтобы я отпустил вам?... Между тем, как сидел он на судейском месте, жена его послала ему сказать: не делай ничего Праведнику тому, ибо я ныне во сне много пострадала за Него... Пилат, видя, что ничего не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника сего; смотрите вы...». Встретив имя старика в свитке грек с удивлением еще раз перечитал написанное, и осторожно положил свиток на стол. Оглянувшись, и не заметив нигде старика, он встал и вышел из атриума. Раб - придверник уже зажигал ночные факела, и отблески пламени, тревожимые порывами ветра, метались по аллее и между кустами букса. Старик стоял у мраморной тумбы, на которой замерла мраморная женщина в скорбной позе и в траурной столе , и смотрел на закат. Его тень тоже металась из стороны в сторону в факельной огненной пляске. Солнце наконец то вырвалось из цепких объятий туч и спешило побыстрее укрыться в море. Ему это почти удалось, но частица его, багровым куском раскалённого металла, ещё лежала на горизонте в серебряном мареве, медленно густевшем по мере исчезновения светила. Там, в море, ещё купались последние минуты дня, а на холмах уже вступила в права ночь. Грек направился к старику, по пути, остановив раба, он приказал ему принести кресло и ждал несколько минут пока тот не вынес из дома небольшое сиденьице с подлокотниками и удобной спинкой. Взяв его грек подошёл к старику. - Присядь - мягко, но настойчиво попросил он. Старик молча покорился его просьбе. - Это о тебе? - спросил грек после недолгой паузы. Старик кивнул. - Там упомянута жена, это о госпоже?- Старик опять молча кивнул. Димитрий хотел ещё что то спросить его, но не решился. Он давно знал старика и видел, что он взволнован, даже встревожен. Причина, по всей видимости, была в свитке, присланном Клавдией, но тайну свитка мог раскрыть только сам старик. Если, конечно, захочет ею делиться с ним. Они оба молча смотрели на уходящее светило, но каждый видел своё. Грек темнеющее в наступающем мраке ночи море, а подслеповатым глазам старика в уходящем сиянии багрового диска открывался беломраморный город, к гавани которого подходила императорская квинкверема со штандартом Тиберия на ростре, и с ним, вновь назначенным префектом Иудеи. «Сколько же ему было тогда лет? - старик еле заметно усмехнулся всматриваясь в вызванную памятью фата-моргану. - Ну да, 35. или 36? Нет, точно 36, а Клавдии 19». Она стояла рядом с ним и с любопытством всматривалась в сияющую в лучах солнца мрамором дворцов Цезарею. Уже год она была его женой по праву руки. Тиберий, вопреки запрету сената брать с собою жен наместникам провинций, позволил Клавдии сопровождать его. Город приятно удивил их обоих. Изящество греческой архитектуры сочеталось в нем с римскими удобствами, но без сутолоки и грохота римских полисов. Гавань была окружена искусственными плотинами, разрушающими всякое буйство волн. Колоссальные статуи, как слева так и справа, украшали вход в эту рукотворную бухту, а прямо напротив, на холме, возвышался сверкающий каппадокийским мрамором храм Августа. «А ведь какой гордостью исполнилось тогда сердце мое видя все эти знаки почтения и благоговения пред Римом... - еле заметная усмешка скривила губы старика. - Цари и правители всех подвластных нам народов соревновались между собой за право доказать нам, римлянам, свою преданность и благонадежность. Не было такого города на земле, будь то свободный полис, или подвластный нам, где посреди форума или в главном храме не возвышалась бы статуя Цезаря и не стояли бы императорские сигны . И этот, быстро приближающийся, город был ярким свидетельством нашей силы и их признанием её. Тяжело вспоминать об этом, но именно так и думал я тогда всматриваясь в раскинувшуюся предо мной Цезарею. Как молод был я тогда, и как самоуверен...и горд от величия...вернее сказать - лживого величия своей значимости и своей власти». Бичевал себя своей памятью старик, всматриваясь в наступающем сумраке в видимый только ему город. - Проклятый город, проклятая Иудея - прошептал он, совершенно погрузившись в свои грёзы, но налетевший порыв ветра, как пощёчиной, вернул его в реальность. - Пойдём в дом, Димитрий - вставая с сиденьица и опираясь на поданную греком руку сказал старик. Раб -придверник наблюдавший за ними из сторожки у входа в усадьбу быстро прибрал сиденьице и исчез в своей каморке. Грек и старик прошли вместе до портика, Димитрий попытался помочь старику подняться по ступенькам, но тот отвёл его руку. - Пусть Авит принесёт хлеба, сыра, свежего масла...и что там он готовил? - поднимаясь по ступенькам сказал старик. - если есть рыба пусть подаёт, мяса не надо. А ты спустись в подвал и набери вина, что там у нас есть? - он посмотрел на грека, - возьми лучшего и воды набери в роднике. Выслушав его грек кивнул и ушёл. Старик поднялся по ступеням и прошёл в атриум. Подойдя к столу со свитками он стал аккуратно сворачивать их пряча в кожаные тубусы. Таблички с нетронутым восковым полем он сложил и перенёс к большому шкафу стоявшему меж двух дверных проёмов в спальные комнаты. А несколько других, исписанных и связанных между собой кожаным ремешком, взял, и усевшись в своё кресло положил себе на колени. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Смогу ли я с достаточной убедительностью и точностью передать череду тех событий, свидетелем и участником которых по воле Бога Всевышнего я стал. Не знаю. Но Истины ради обязан я правдиво и последовательно описать известные мне происшествия, участвовать в которых довелось мне в бытность мою префектом Иудеи. Труд этот требует усилий, как умственных, так и физических, ибо с тех пор прошло ни много, ни мало как 35 лет, и неумолимое время подточило мои силы, но не память. Каждый раз устремляясь мыслями к тем далёким дням я вновь и вновь начинаю бесконечный спор со своей совестью обвиняющей меня за проявленное тогда малодушие. Оправданием мне служат слова, которые он сказал мне в тот день: «Ты не имел бы надо мною ни какой власти, если бы не было дано тебе свыше». Разве может смертный воспротивиться воле богов? Но совесть моя...неумолимый и беспощадный судья мой. Близок уже час моего освобождения , и чем ближе он, тем всё чаще и чаще мысли мои подвигали руку мою взять стиль и дощечки. Но ныне, доколе еще длится нить моих суетных и безотрадных дней, отпущенных мне Богом, решился я. Ибо жестокость цезаря в отношении людей, называющих себя «Христианами», несправедлива и бесчеловечна, так же, как была несправедлива и бесчеловечна казнь их учителя, которую я санкционировал в угоду иудеям и вопреки своей совести 35 лет назад..». Старик здесь прервал своё чтение и задумался. « Вопреки своей совести и вопреки просьбе Клавдии, а ведь именно с того дня и началось наше с ней отчуждение. Она стала презирать меня...хотя нет, я сам стал презирать себя, а она...скорее она стала жалеть меня, даже бояться за меня...и этот её сон... тогда он мне показался пустым женским ночным кошмаром, но вот прошло 35 лет и сон оказался пророческим...». Старик вздохнул и взяв стилус дописал: «Я послал на смерть Учителя, Нерон, продолжая начатое мной, убивает Его учеников...Почему происходит подобное? Люди, избравшие добродетель основой своего бытия искореняются как преступники, а преступники, попирающие все законы морали и человечности, возносятся на вершины власти и почёта? Рим обезумел? Или обезумел весь мир? И как жить человеку честному в таком мире? Становиться нечестивцем подобным цезарю, или хранить совесть свою на потеху толпе?». Старик остановился и аккуратно загладил последнее предложение. «Как жить в таком мире? Что за вопросы ты задаёшь. И кому? Себе? Каждый пусть сам решает как ему жить в этом мире. Другого мира нет, эти греческие бредни о каком то Элизиуме пусть останутся для рабов и малоумных...а то Царство, о котором он говорил...которое не от мира сего...». Тихим, почти беззвучным шепотом спросила память. Старик нахмурился и отложил таблички. « Да, тяжело убедить себя в чем либо, когда не можешь прийти к единству с самим собой даже на склоне лет..». Его размышления прервал раб - повар с большим медным подносом уставленным тарелками с сыром, жаренной камбалой, зеленью, свежими, ещё истекающими запахом пропечённого теста хлебцами и чашею с маслом, ароматным и густым. Он мельком взглянул на старика и направился в триклиний. У входа он ловко подхватил свой поднос левой рукой, а правой захватил светильник. Сервировав стол принесённым раб взял два кубка из большого посудного шкафа и поставил их между тарелками. Оглядев всё, он вновь метнулся к шкафу и достал две умывальные чаши. Наполнив их на треть водой он отнёс их на ложе и положил возле каждой свёрнутые полотенца. Оглядев результат своих трудов ещё раз, он подвинул светильник ближе к столу и вышел в атриум. - Господин, всё готово, как ты желал - сказал он, склонившись и удерживая поднос у груди. - Да, благодарю тебя, Авит, - кивнул рабу старик, - пойди, поторопи Димитрия, скажи, что я его жду в триклинии. И по тону старика, и по поведению раба было видно, что отношения в усадьбе держатся больше на уважении человеческого достоинства со стороны хозяина и на почтении со стороны челяди, но никак не на страхе одних и презрении других. Раб ещё раз склонил голову и исчез среди колоннады портика. Начинался дождь. Первые капли уже упали на плиты аллеи и зашелестели по листьям платанов и цветников. С крыши атриума сначала скромно, каплями, а потом сильнее и сильнее в бассейн полились маленькими водопадиками струи дождя. Пламя массивных бронзовых семисвечников отражалось в этих струящихся нитях воды, превращая их в потоки то ли расплавленного золота, то ли драгоценного елея изливающегося с небес в бассейн. Разбиваясь о края бассейна они превращались в водяную пыль, которая мириадами искр висла над пузырящейся поверхностью. Старик встал и направился в триклиний. Подойдя к столу он отломил кусок хлебца и макнув его в миску с маслом отправил в рот. « Вот она, еда мужа и воина, - разжёвывая хлебец и наслаждаясь вкусом и ароматом подумал старик. - Что надо человеку, чтобы насытиться и утолить голод? Кусок хлеба, ложка масла, кусок сыра... а они, эти вчерашние рабы, новые римляне... тратят по сотне тысяч сестерциев за раз на обжорство...соловьиные языки, краснобородки, молоки мурен...чванятся своим богатством, а как были рабами, так и остались, а им завидуют, и стремятся подражать... безумие...безумие во всём». Грек появился с двумя небольшими кувшинами. Один был из финикийского стекла, разноцветного и непрозрачного, с изящным горлышком и тонкой витой ручкой. Второй - обыкновенный римский, тоже из стекла, но матово белого. Дождь щедро оставил свои метки на его тунике и шевелюре. Поставив кувшины Димитрий полотенцем протёр лицо и голову. - Этот кувшин Клавдия купила в Тире - сказал старик беря разноцветный кувшин и наливая из него в кубки себе и Димитрию. Вино, в отблеске светильника казалось черной струёй смолы. - Ты выбрал массикское - старик одобрительно кивнул наблюдая за льющимся в кубок вином. - Как давно это было, и как всё же быстро пролетает жизнь человеческая - продолжал он. - Мы тогда возвращались в Рим. Вителий послал меня на суд к Тиберию. Иудеи написали донос, обвинив меня в расхищении их храмовой казны...- старик покачал головой и повторил - Да, как давно это было, и как быстро проходит жизнь. Он поставил кувшин и возлёг. Димитрий взял второй кувшин и разбавил налитое стариком вино родниковой водой. Устроившись напротив он поднял свой кубок. - Здоровья и благоденствия тебе, Клавдии и всему твоему роду. Пусть боги будут милостивы к вам - сказал он. Они отхлебнули из кубков, и поставив их принялись за еду. - Не знаю о каких богах ты говоришь, - после недолгой паузы, вызванной прожевыванием пищи, произнёс старик, - если о своих, греческих, то это не боги, а сборище прелюбодеев, блудниц и мужеложников...- посмотрев на реакцию грека и заметив его еле заметную усмешку, он добавил - судя по вашим же сказаниям... Но грек молчал и не думал вступать в спор. Старик вновь пригубил кубок. - А если ты имеешь в виду наших, римских божков - божественного Юлия или Августа, или этого скудоумца Клавдия, то их милостью пользовались те, кто холуйствовал возле их столов Грек молча ел и слушал. Он понимал, что со стариком что то произошло, и он хочет высказаться. Внутреннее волнение выдавало его в непривычной словоохотливости. А причиною был этот свиток, непонятно откуда взявшийся и непонятно зачем рассказывающий о какой то казни, в которой участвовал старик многие годы назад, и которая, как оказывается, злой занозой сидит в его памяти. Грек омыл руки в чаше, вытер их полотенцем и поднял свой кубок. - Ну если ты не нуждаешься в милости богов, - сказал он, - то пусть тебя всегда сопровождает любовь друзей. - Да, умеешь ты пожелать того, чего среди людей ныне и не найдёшь - усмехнулся старик. - Любовь, дружба, справедливость, милосердие, самопожертвование, доблесть... когда то, если верить Ливию, эти добродетели были широко распространены в римском народе...Ныне же они редкие гости среди нас. Чаще встретишь зависть, алчность, жестокость... да лицемерие, да похоть... Порой кажется, что только эти «достоинства» и ценятся ныне людьми и более желанны людям. Но, всё равно, сказал ты хорошо... Старик тоже поднял свой кубок и они выпили. - Меня настораживает твоё состояние духа…- грек отломил кусок сыра и посмотрел на старика. - Ты отвергаешь добродетель в человеке? - Я вижу, что её отвергает и искореняет само общество, а возвеличивают нечестие и подлость, причём во всех её проявлениях - ответил старик. - И это длится едва ли не со времен Гая. А последние события в Риме, этот пожар и казни, только подтверждают мою правоту. Эти несчастные, которых этот нечестивец сжигает на крестах и отдаёт зверям, лучшие люди Рима. Я говорю не о родовитости, и не о богатстве...ни то, ни другое не даёт человеку нравственную силу и достоинство, скорее наоборот - забирает остатки, если они ещё и теплятся в сердце... Грек внимательно слушал речь старика, а после слов о «лучших людях Рима» даже с удивлением посмотрел на него. Старик заметил его взгляд и продолжал - Да, ни знатность, ни богатство не делает человека Человеком. Можно иметь в роду сотни консулов, триумфаторов, сенаторов даже царей, а быть скотом, и по образу мыслей и по образу жизни. Да и нынешний наш...цезарь...разве не является убедительным подтверждением моей правоты? Поверь, я говорю о том, что сам видел. О богатстве даже и не стоит говорить. Разве стали людьми Паллант, или Нарцисс, или Эпафродит? Старик замолчал, то ли ожидая возражений, то ли задумавшись о чём то своём. - Но эти люди, о которых ты говоришь, как об образцах добродетели, обвиняются в распространении какого то зловредного и человеконенавистнического учения, и в приверженности к тайным жертвоприношениям. Говорят они приносят в жертву своему богу младенцев...Это что? Ложь? - Грек взял кувшин и долил в кубки вина, затем чуть разбавил его водой. Старик с усмешкой посмотрел на него - Обычная уловка нечестивцев и лжецов - беря кубок сказал он. - Они обвиняют своих противников в своих же преступлениях. Лгут, но во лжи обвиняют людей честных, убивают, но убийцами назначают невинных, оскверняются самым грязным развратом, а обвиняют в нём целомудренных. Всё это видел я за свою жизнь, потому то и склонен думать что этот мир во власти зла и преуспевают в нём только те, кто живёт по его законам. - Но насколько я тебя сумел понять, - возразил грек, - ты предпочёл всё же в своей жизни придерживаться законов человеколюбия. Это видно в твоём имении. Вся челядь и рабы, не побоюсь этого сказать, тебя не только уважают, но и любят. Он посмотрел на старика. Тот грустно усмехнулся - Человеческая любовь и уважение очень быстро меняются на ненависть и презрение - сказал он и поднял кубок. Они выпили по несколько глотков. - У меня были все возможности стать нечестивцем, одним из многих, сенатором, или даже консулом - Старик поставил кубок и подложив себе под руку подушку облокотился на неё. - Но одна встреча... одна встреча... изменила не только всю мою жизнь, но даже образ мыслей моих. Старик замолчал и с минуту глядел куда то в сторону. Казалось, эта встреча вновь заполнила его память. Грек ждал. Старик очнулся от своих воспоминаний и посмотрел на Димитрия. - Этот свиток, который прислала Клавдия, он об этой встрече... Написал его один из тех, кто был тогда там. Я даже знаю кто. Сборщик налогов, откупщик. Они звали его Левием. Он был довольно богат, по меркам Иудеи, но и его эта встреча сделала другим. Он оставил всё - и дом, и жену, и накопленное чтобы быть с Ним. - С кем «с Ним» - удивлённый, если не сказать - ошеломлённый, словами старика о «возможности стать нечестивцем», то есть сенатором, переспросил грек. - Одни называли Его сыном Бога, другие - Царём Иудейским, третьи обвиняли во лжи... внимательно посмотрев на Димитрия ответил старик. - Он и впрямь был велик и достоинством и силою духа...это и стало причиной Его смерти... Он вызывал лютую зависть и ненависть у иудейских жрецов. В конце - концов они и обвинили Его... А я, пойдя у них на поводу, утвердил приговор...послав на смерть невиновного... -Ты никогда не рассказывал об этом - осторожно вставил грек. - Не так то просто признаться в своём преступлении, или малодушии, тем более рассказать о нём. - в задумчивости проговорил старик. - Ты думаешь легко это, осудить на смерть невиновного? Хочешь чтобы я рассказал тебе? - Я был бы благодарен и за рассказ и за разрешение прочесть свиток присланный госпожой. - Хорошо - кивнул старик, - но не сейчас, я устал и оставим это на завтра.
БЕССОННИЦА
О чём можно думать среди ночи, страдая от бессоницы и одиночества? Конечно, многое тут зависит и от возраста, и от занимаемого положения в обществе, и от должности, да и от съеденного на ночь тоже. Чем заполнена душа человеческая, то и будоражит мысли и вызывает видения. Отдавшиеся разврату предаются сладострастным мечтаниям, выбравшие сети власти задумывают интриги и козни своим соперникам и конкурентам, страдающие от болезней или обжорства размышляют об исцелении и лекарях, а обжоры хулят себя за чрезмерное чревоугодие, завистливые...впрочем, зачем нам гадать о чем размышляют в ночные стражи страдающие бессоницей. Нам интересен лишь один из подобных страдальцев - старик, господин и хозяин имения о котором мы рассказали чуть выше. Он полулежал в своей спальной комнате на деревянной кровати под шерстяным покрывалом и наблюдал за язычком пламени почти недвижимо стоящим над глиняным ночным светильником. « Вот горит этот огонёк, - думал старик, - маленький и немощный, а вокруг мрак ночи. Стоит ему потухнуть и тьма накроет всю комнату, а он не тухнет и тьма ничего с ним поделать не может...масло даёт силу и жизнь этому огоньку, пока есть оно и он непобедим тьмой. Да не мудрствуй ты, а то уподобишься этим греческим лжецам...». Старик поправил подушки и возлёг навзничь. Его движение передалось огоньку и он задрожал и замигал. « Видишь, порыв ветра и нет огонька, или кончится масло и всё... - текла мысль, рождённая ночной бессоницей. - А человеческая жизнь? Что даёт силу жить? Какое масло заканчивается в человеке и он уходит в вечный мрак... Да, в свитке же тоже написано о каких то девах и масле в светильниках, которое у одних закончилось, а у других нет...Интересно, что он этим хотел сказать?» Старик решил было встать и взять свиток, но передумал и опять откинулся на ложе. « Мне уже семьдесят пять...скоро потухнет светильник... масло кончается, да, силы уходят...хотя...Август ушёл в 77, Тиберий погас в 78, так что ещё тлеешь...Но как всё же быстро пролетела эта жизнь...и сколько сделано недостойного...и самое горькое, что это недостойное неисправимо... второй жизни не будет. Или будет? Да, а что там, во мраке? Харон, Лето и раздача душ...если верить басням Платона...а какую же душу выбрать мне? Улисс выбрал душу самого простого подёнщика... Какой всё же бред лезет в голову...А ты боишься смерти? Ты же не боялся её в 19 лет, и там, за Рейном,в 25, а в 40 стал бояться её в Риме. Конечно, одно дело поле битвы и смерть воина, а другое быть удушенным или зарезанным, как баран, по безумной прихоти очередного римского «бога». Хотя, в сути своей, смерть все равно едина, какая разница найти её на поле битвы, или в своей кровати, или на кресте... все идут во мрак...или, всё же, за новыми душами...». Старик усмехнулся и сел на своём ложе. « Да, скоро сам это узнаешь, не долго осталось ждать... Надо успеть всё написать, пока ещё тлеет огонёк...Этот откупщик пишет, что Он мне ничего не отвечал...А откуда он может знать? Мы были вдвоём в претории, я и он, и никто не мог слышать нас. Но откуда он узнал про сон Клавдии и её просьбу ко мне? Разве что она сама рассказала кому из них... а они искренне верят, что он не умер на кресте...но ты сам же видел, что гробница была пуста, и сам производил сыск и допрашивал стражу, охранявшую гробницу... Нет, на кресте он умер, Лонгин сам проткнул его копьём, тут сомнений нет, а вот то, что они объявили, что он воскрес...здесь загадка или тайна, или ложь. 35 лет я стремился это всё сначала понять, а потом и забыть и вот, на тебе! Эти казни, и это писание...вновь возвратили меня в самые постыдные мои дни...надо всё же успеть записать о нашем разговоре с ним. Насколько я понял для них важно каждое его слово. А для меня...а для меня важно примириться с ним...руки я умыл, а память вода не смывает...». Старик встал с кровати и начал одеваться. Закончив с одеждой и завязав ремешки сандалий, он взял светильник и вышел из спальни. В атриуме было довольно светло. Бронзовые семисвечники хоть и были на половину загашены, но давали достаточно света для безопасного перемещения. Дождь ушёл на юго - восток гонимый всё тем же киркием. Он оставил напоминанием о себе лужицы воды на мозаичном полу возле бассейна, и плавающие по его поверхности кусочки листьев и коры. Старик уселся в своё кресло и взяв новую табличку и стилус задумался. А через минуту остриё костяной палочки побежало по восковому полю расставляя на нём ровные и стройные, как ряды триариев в манипуле, латинские буквы. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА « Волею Тиберия я должен был сменить Валерия Грата в Иудее. Разве мог я тогда предположить в череду каких событий ввергнет меня это назначение. Я был молод и честолюбив. Настоящее делало меня честолюбивым, будущее открывалось предо мной великим. И это назначение было последней ступенью в моем восхождении к сенаторской тоге. Префектура давала широкие возможности для достижения сенаторского ценза, а кроме того я не был подконтролен никому. Императорский легат, назначенный в Сирию, сидел в Риме задерживаемый Тиберием и, как я знал, ему не суждено было добраться до своей провинции. Префект с полномочиями наместника, и с правом жизни и смерти над всяким, живущим на подвластной мне территории. Власть, насколько она пьянит и ожесточает сердце. Насколько ощущение силы твоего слова надмевает человеческий дух. Все это понял я лишь в Иудее. Понял, чтобы отречься от этой власти, но отрёкся только испив её вполне и до дна. На что обратил я ее? Кому принесла моя власть благо или хотя бы утешение? Даже в час наибольшей необходимости в ней она оказалась бессильна. Власть оказалась безвластием. Каким укором и насмешкой над самим собой стали те мои самоуверенные слова, что я имел власть распять Его и имел власть отпустить Его. Да, я хотел отпустить Его, но не отпустил. Да, я имел власть сделать это, но не сделал. Почему человек устроен так, что часто желая сделать доброе, не имеет силы сделать его? О многом и многие дни размышлял я после того, но до тех дней ни на миг не сомневался я в том, что моя власть реальна, ибо она являлась частью власти высшей, и, как мне тогда казалось, вечной - власти Рима над вселенной. Наш корабль вошел в гавань Цезареи в самый канун августовских ид. Этот город на целых 10 лет стал моим приютом в Иудее. Он успел мне надоесть до отвращения за это время. Если бы величественность зданий и дворцов соответствовала душевным качествам живущих в них, но этого никогда не бывает. Чем ничтожнее душа властелина, тем помпезней и величественней воздвигаемое им. Истинное величие не нуждается в роскоши и не стремится оставить по себе память в грандиозных, построенных ценою тысяч жизней рабов, дворцах и храмах. Но что такое для цезарей кровь, слезы и пот рабов и простолюдинов? Во сколько человеческих жизней обошёлся и этот, посвящённый Августу, город? И в какую меру страданий? Сколько денег было выбито из спин тех, кто по прихоти жестокого и льстивого тирана и убийцы оплачивал строительство храма и гавани, цирка и театра? Суетна и безжалостна жизнь одних, и изнуряюще скорбна других. Кто решает участь тех и других? И есть ли отрада для тех, кто внизу? Об этом часто думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело, оно было наполнено другим…». Старик положил стилус и табличку и встав с кресла направился в триклиний. Остатки их вечерней трапезы так и стояли на столе. Старик взял кубок и налил в него немного вина. Он не стал разбавлять его водой, отломил кусок сыра и вышел держа кубок и сыр в руках. Минуя атриум он оказался в портике и хотел было сесть на ступени, но они были мокры от дождя. Тогда старик поставил кубок с вином на пол и вернувшись к креслу взял из него небольшую кожаную подушечку. Пристроив её на ступеньку он уселся на неё и взяв кубок отхлебнул пару глотков. Ночная тьма окружала имение со всех сторон, и даже проникла в междурядья цветников и самшитов, но отгонялась пляшущими языками факелов от аллеи и придомовой площади. Судя по беспросветной черноте востока, была третья стража ночи. Ни какой звук, ни шорох листвы, ни шелест волн не тревожил сон земли. Казалось, в этой тишине замер весь мир и остановилось время. Небо, свободное от туч, сияло мириадами огоньков, больших и малых, ярких и тусклых, и это сияние отражалось в огромном зеркале Средиземного моря, раскинувшегося до самого горизонта и сливавшегося с этой сияющей бесконечностью. Старик и сам как будто замер во времени, укутанный по рукам и ногам тишиной, и ошеломлённый необъятностью и красотой ночного небосвода. « Это и есть вечность...- в каком то восторженном ужасе думал он, запрокинув голову и, как зачарованный, рассматривая мерцающую вселенную. « Она будет всегда...человек рождается, мужает, выбирает свой жизненный путь, стремится к славе, богатству... за это сражается, интригует, лжёт, клевещет и на это тратит дни своей жизни, такой краткой и быстро проходящей... сколько уже было нас и сколько ещё будет, а это небо есть всегда! В своей красоте и бескрайности...Ему нет дела до наших войн, до наших интриг...его не пачкает наш разврат и не затрагивает наше безумие, его не возможно осквернить ни какими человеческими пороками...Если боги есть, то они могут быть только там...Может быть именно об этом Царстве, которое не от сего мира, говорил он..» Из плена неба, оков тишины и сети мыслей опутавших старика, освободил раб - сторож. Он давно заметил сидящего на ступенях господина, но не решался подойти. В конце -концов он нарочно уронил на плиты площади свой посох - дубинку и этот звук своей неожиданностью прервал нить размышлений. Старик вздрогнул и посмотрел в сторону звука. Раб быстро подхватил свой посох и подошёл поближе. - Господин чем то огорчён? - спросил он. Старик сделал несколько глотков из кубка и поставив его на ступени встал. - Сон ушёл от меня -сказал он и огляделся ища куда положить кусок сыра. Не найдя ничего он протянул его рабу. Тот взял и проводив взглядом уходящего старика поднял кубок и понюхав его выпил содержимое заев куском сыра. - Да, хорошее вино пьют господа - пробормотал он и вновь понюхал уже пустой кубок. А старик пройдя в атриум подошёл к столу и взял исписанные им таблички. «Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело - прочёл он последние строки - оно было наполнено другим». « А и в самом деле, ведь я никогда раньше не замечал ни неба, ни его красоты, не слышал тишины и подобные мысли даже призрачно не появлялись в моём сердце тогда, чем же я жил? Тем, чего сейчас стыжусь и что презираю...мечтами о славе и богатстве...как скот... точно по платоновскому городу свиней...надо всё это описать здесь...обязательно...хотя...кто сейчас смотрит на небо и рассуждает о смысле жизни...весь Рим стал одним большим городом свиней. Они совокупляются, обжираются и лягают друг друга ногами из жадности и ненасытности...». Старик положил таблички, и взяв свой глиняный светильник пошёл в спальню. Раздевшись, он улёгся на кровать, и долго ворочался ища удобную позу и пытаясь заснуть. Неразбавленное вино и возраст, а также ночь, совместными усилиями всё же заставили Морфея прийти, и под утро старик забылся в глубоком и беспокойном сне. . ...И БЫЛО УТРО Порою кажется, что ночь всё ещё в полноте своей силы. Мрак всё так же густ. Звёзды мерцают ярко и отчётливо. Нет и намёка на приближающийся рассвет, не заметно даже еле видимого сияния подкрадывающихся с востока лучей, но об их приближении первыми, как всегда, объявили петухи. Каким чудесным даром всё же наградили боги эту птицу. Сидя в тёмной клети, в сонном оцепенении, когда ещё ни что не предвещает рассвета, где то внутриэтой птицы вдруг звенит колокольчик, слышимый только ей и понятный только ей, и встрепенувшись, объявляет она всему миру о приближающемся рассвете. О том, что скоро, в бесконечном круговороте тьмы и света, вновь ночь сменяется днём, и пора возвращаться из иллюзорных миров, в которых бродила ночью душа, в реальный мир. Мир трудов и забот, мир рабства и господства, мир добра и зла. Ещё не отголосил первый, как вперегонки с ним запел свой утренний гимн Солнцу второй, и третий, и вскоре всё побережье перекликалось звонкими петушиными голосами. В очагах кухонь зажигался огонь, сонные кухарки и повара принимались за приготовление еды. Вилики и прокураторы имений составляли планы работ на предстоящий день. Исполнители работ получали задания. Начинался очередной день, со своими заботами, надеждами, страстями и разочарованиями. Похожий на предыдущий и на последующий, и на тысячи дней бывших до него, и на тысячи дней которые будут после. Старик спал в своей уютной спальне. Его сон не нарушили ни петушиные крики, ни возня пришедших рабов, которые тщательно вытерли все ночные лужи вокруг бассейна и выловили плавающий на поверхности мусор. Остатки ужина тоже были убраны, стол протёрт и все светильники загашены. В имении жизнь шла своим чередом, и по годами выверенному распорядку. Её однообразие нарушалось только сезонными работами. И то довольно условно. Год был похож на год, и различались года только обилием или скудостью урожаев, засухами или, наоборот, проливными дождями. Ну и конечно естественным ходом человеческой жизни, то есть смертями, рождениями, брачными договорами между свободнорождёнными и союзами между рабами и рабынями. Сейчас шла уборка и переработка винограда, затем, через месяц - полтора, поспевали масличные деревья. Потом приходила зима со своими заботами и весна со своими. Виноград превращался в вино, а какая то часть сушилась. Маслины - в масло. Птичник обеспечивал усадьбу яйцами и мясом. Скотный двор молоком и всем, что из молока можно получить. Близость моря вносила своё разнообразие. Дорогих и редких рыб в окрестностях не было, но камбалы, скумбрии и креветок море давало в избытке. Одним словом, гармоничное сочетание климата, труда рабов, щедрости моря и плодородия почвы давало всё потребное для безбедного существования всей челяди в усадьбе и содержания господского дома в Риме. В котором и проживала жена старика - Клавдия Прокула с тремя служанками и Гаем, бывшим гладиатором, которого она вырвала из лап смерти, выполнявшим службу охранника, сторожа и посыльного. Дом был небольшой и довольно старый. Он располагался недалеко от верфей, возле моста Агриппы. Тибр здесь делал небольшую петлю и разделялся островом на два рукава. Пожар, бушевавший неделю, сюда не дошёл. Всеобщими усилиями на седьмой день его остановили у Капитолия, но от старого города с его древними храмами, имениями знаменитых полководцев, домами, базиликами остались только руины и пепелища. А самое страшное, тысячи несчастных сгорели заживо, тысячи были затоптаны и задавлены, тысячи задохнулись в узких улочках пытаясь спастись от огненного смерча. Рабы, вольноотпущенники, свободнорождённые обоего пола, и самого различного возраста, сгинули в пламени этого погребального костра, в котором сгорел древний Рим. Рим легендарных царей, первых консулов и диктаторов. ЭДИКТ Сразу же после пожара по Риму поползли слухи о злом умысле цезаря. Одни говорили, что видели рабов из императорского дома, бегающих с факелами у лавок возле Большого цирка, откуда и начался пожар. Другие, якобы, слышали разговоры, что Нерон задумал отстроить новый город и назвать его своим именем, и для этого велел расчистить место для него. Кто то верил этим сплетням, кто то нет. Но когда начали рассказывать, как цезарь, в великом восторге наблюдая это всенародное бедствие, декламировал сочинённую им же «Песнь о гибели Трои», сплетни стали обретать тяжесть обличения в преступлении. А это отнюдь не прибавляло любви народа, и грозило выплеснуться ненавистью не только в анонимных эпиграммах и стишках, но и в реальных угрозах заговоров. И тогда воспалённая голова цезаря напряглась, и лихорадочно стала искать возможность отвести от себя все подозрения в поджоге. Он вообще был гений по изобретению планов с самой ранней юности. Правда, все изобретённые им планы своей целью имели убийства, но обставленные так, чтобы всё обрело видимость правосудия, или, на худой конец, несчастного случая. В 19 лет он придумал план убийства матери и осуществил его. Целая триера была изобретена так хитроумно, что в нужный момент распалась на части, а на кровать, где спала Агриппина, свалилась огромная свинцовая плита. Если бы не досадная случайность, всё прошло бы блестяще. Но, как говорят иудеи: человек замышляет, а бог осуществляет. Такой гениально задуманный «несчастный случай» с кораблекрушением не принёс ожидаемого результата, и пришлось посылать Аникета чтобы довести задуманное до конца. Но и тут всё было обставлено так, якобы Агриппина покончила с собой. Потом было отравление брата, потом казнь жены, обвинённой в прелюбодеянии всё тем же верным Аникетом. Потом, по мере взросления цезаря, казни стали обычным его развлечением, наравне с развратом, доставляющим незабываемые и постоянно желаемые ощущения, как в многогранности похоти, так и в упоении абсолютной властью. Но пожар испугал своей чудовищной смертоносностью даже Нерона. Пытаясь успокоить народ он объявил, что все погребения совершатся за счёт государства, а утратившим жилища будет оказана помощь в постройке нового. Но ропот не стихал, и даже умножался... Поппея лежала на животе, раскинув ноги и руки, и тихо постанывала, переживая и пытаясь растянуть затихающие внутри её волны сладострастия. Нерон осторожно высвободил руки, сжимавшие ещё трепещущие от пережитого оргазма груди Поппеи, и перевернувшись на бок откинулся на спину. «Как же угомонить эту уличную римскую грязь...- думал он, искоса поглядывая на распластавшуюся Поппею. - Чернь волнуется и готова к бунту, надо чем то успокоить её... а потом...а потом я отстрою новый Рим, но теперь это будет уже и не Рим, а Нерополь - мечтал он. - Но эти языки надо отсечь, а рты заткнуть. Каким же образом?». Тут же всплывал вопрос и Нерон пока не знал на него ответ. Подобные мысли, после пожара, постоянно заполняли его, не давая покоя даже во время выполнения супружеских обязанностей. Поппея зашевелилась и перевернувшись прижалась к нему положив голову ему на живот. - О чём ты думаешь? - прошептала она водя пальцами по его животу и перебираясь всё ближе и ближе к той части его тела, которая и дарила ей удовольствие и повергала в истому. - О чём думаю... - переспросил Нерон. - О наследнике, которого ты мне родишь... Он запустил пальцы в её рассыпавшиеся волосы, и нежно перебирая их, тихо подталкивал её голову вслед за её пальцами. - Мне надо омыться - освобождаясь от его руки и встав на колени возле Нерона, улыбаясь сказала Поппея. Он молча рассматривал её, нависшую над ним в откровенной и бесстыдной прелести. «А ведь ей уже 34 года... - подумал Нерон. - Семь лет она со мной... Да, не долог век женской красоты...» Он протянул руку и коснулся её живота, ещё упругого, но носившего следы двух беременностей. Так же и грудь, уже немного обвисшая и утратившая своё былое совершенство. Даже на лице, всё ещё прекрасном, еле заметными тенями уже проявлялись морщинки. Правда, благодаря белилам, притираниям и мастям пока ещё скрываемые, но время и возраст неумолимо стирали красоту этой женщины, ради обладания которой, он убил её первого мужа и выслал в Лузитанию второго. Поппея как будто уловила направление его мыслей, и быстро соскользнув с ложа пошла к небольшому бассейну с тёплой водой, расположенному в углу её опочивальни. Нерон всё так же следил за ней, а когда она спустилась по ступенькам в бассейн встал и пошёл к ней. Она сидела на нижней ступени, по пояс в воде, обхватив ноги руками и положив лицо на колени. Он уселся рядом и обнял её. Вода была не только тёплая, но и разбавленная каким то благовонным и бодрящим экстрактом, покалывающим кожу и пьянящим ноздри. - Это и есть твой бассейн для омовений? - спросил он, зачёрпывая воду и поднося её к лицу. - Да, иудеи называют его миквэ, - Поппея повернулась к Нерону, - это необходимо для всех женщин иудеек. - О, извини, я же забыл, ты теперь иудейка... - Нерон усмехнулся и встав сошёл в чашу бассейна. - Но я так и не понял, зачем тебе это надо? Неужели быть иудейкой почётней, чем римской матроной? - Милый мой, Луций...- прошептала Поппея, - после смерти нашей дочери я потеряла всякую надежду...ты же помнишь горе моё в те дни... - на глазах Поппеи появились слёзы, но она зачерпнув воды умыла лицо и продолжала - иудейские жрецы вернули мне надежду и утешили в горе. Их бог, единый и всемогущий, может помочь, но чтобы обратиться к нему надо принять их веру и исполнять его законы. Ради наших будущих детей я и приняла их веру и посвятила себя их божеству... «Как же она порой бывает глупа - думал Нерон выслушивая её монолог - Она верит в эти басни о богах...Если бы у иудеев на самом деле был всемогущий бог, разве были бы они нашими рабами? Бог здесь я!». - Может и мне стать иудеем - с плохо скрытой насмешкой спросил он. - Что для этого надо сделать мне? Поппея не заметила насмешки. Она внимательно посмотрела на стоявшего по горло в воде Нерона. - Я оставила возле себя двух из их жрецов. Помнишь, из того посольства, что приезжали ходатайствовать за высланных Фестом в Рим иудейских законоучителей. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и разрешил удалиться им в Иудею. А жрецов я оставила в Риме. Если хочешь я пришлю их к тебе и они совершат обряд посвящения... - А в чём он состоит, этот обряд? - переспросил Нерон. - мне тоже нужно будет омыться в этой, как ты сказала - миквэ? И я стану иудеем? Поппея встала и войдя в чашу бассейна почти вплотную подошла к Нерону. Она прикоснулась рукой к его члену и оттянув крайнюю плоть сказала, глядя на начинающего возбуждаться Нерона: «Мужчинам делают обрезание. Жрецы говорят, что это заповедал Бог всем, кто поклоняется ему, и желает его помощи». Она убрала руку и обняв его спросила: «Так что? Присылать жрецов?». Он захохотал заливисто и громко. - Нет, нет, нет... - давясь смехом повторял Нерон. - ни какого обрезания, я согласен только на облизание...через облизание можно стать иудеем? Ха-ха-ха! Тогда я готов! Прикосновения Поппеи оказалось достаточно чтобы вновь вызвать дикое и необузданное вожделение. Он поднял её за бёдра, и она обхватив его ногами и руками отдалась в его волю. Всё закончилось на полу возле бассейна. Они лежали мокрые и уставшие держась за руки и глядя в потолок, разрисованный нимфами и сатирами. - У меня к тебе просьба, - прошептала Поппея, сжимая руку Нерона. - Говори - так же шёпотом ответил он. - Мои иудейские жрецы говорят, что Рим стал рассадником какого то зловредного учения, пришедшего сюда из Иудеи и распространяющегося лжеучителями и еретиками. Они просили меня посодействовать в изгнании их из города и о наказании... - Что за учение? И что они хотят? - спросил Нерон. - Я не знаю, но мои жрецы очень плохо отзываются о них. Это последователи какого то Хреста. Говорят, это человеконенавистническое учение отвергает и Бога, и власть, и богатство, и наслаждение... - Ну если и наслаждение...то точно - человеконенавистническое... - пробормотал в раздумье Нерон. - А знаешь, твои жрецы правы... Надо прислушаться к ним... Поппея удивлено посмотрела на него. Нерон был в каком то непонятном ей восторге. - И, что самое главное, как вовремя они обратились к тебе. Теперь я уверен, что Рим подожгли именно эти приверженцы, как ты сказала, зловредного учения... Вот они, истинные поджигатели Рима... Нерон наклонился к лежащей Поппее и поцеловал её в сосок груди - Скажи своим жрецам, что мы сделаем по просьбе их... И, уже в августовские иды, всего через две недели после пожара, и через два дня после вышеописанных событий на улицах Рима и по городам империи читали Эдикт цезаря. «Император Нерон Клавдий Цезарь Германик Август говорит: Великое бедствие постигло римский народ. Оплот нашей доблести и силы, священный Рим основанный божественным Ромулом подвергся испытанию огнём. Мы скорбим по погибшим и заверяем живых, что восстановим наш Город. Рим станет прекрасней, богаче и величественнее, чем был. Вместе с тем, доискиваясь причин, кои привели к подобному, мы нашли достаточно убедительные доказательства того, что пожар не стал наказанием богов, как некоторые об этом говорят. И не возник из-за оплошности нерадивых и легкомысленных. Причиной стал злой умысел врагов не только нашего Города, но и всего рода человеческого. Верные и благонадёжные граждане, в присутствии магистратов и под клятвою, дали показания, что видели своими глазами, как некие люди, приверженцы мерзкого и нечестивого чужеземного культа, поджигали дома у большого рынка. Мы дали приказ эдилам и преторам произвести дознание и объявить об его результатах всему народу римскому. Но уже известно, что поджигателями являются так называемые «христовщики». Посему объявляем всем: кто знает этих злодеев, пусть сообщат об их местах проживания или местонахождения в магистраты. Сообщившим свободнорождённым в порядке вознаграждения передаётся половина имущества злодея. Рабам предоставляется вольная. Чужеземцам право римского гражданства. Мы накажем всех, так или иначе, причастных к этому чудовищному преступлению и посягательству на наши святыни, ценности, традиции. Таким образом мы восстановим величие Рима и удовлетворим богов». Этот эдикт Нерона взбаламутил всё римское отребье. И в харчевнях Субуры, и на Форуме, и в Сенате нашлись «верные и благонадёжные» граждане, которые за половину имущества готовы были искоренять приверженцев «мерзкого и нечестивого чужеземного культа». Уже через неделю римские тюрьмы были заполнены мужчинами, женщинами и детьми самого разного возраста и общественного положения. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Поспешим сразу успокоить наших читателей, Клавдии среди томившихся в эргастулах и туллиануме христианах не было, но время познакомиться поближе с Клавдией Прокулой пришло. Мы не будем углубляться в её детство и начнём, пожалуй, с отрочества. Можем лишь сказать, что род её, достаточно древний и принадлежащий к всадническому сословию, как со стороны матери, так и отца, хоть и не прославился знаменитыми полководцами или консулами, дал немало отважных воинов и достойных жён. Её отец, Клавдий Арруций, служил под началом Тиберия, и был трибуном у префекта конницы Веллея Патеркула. За свою доблесть он даже был удостоен триумфальных украшений во время паннонского триумфа будущего императора. Кстати сказать, именно тогда Клавдия и была помолвлена с молодым командиром кавалерийской турмы . Командиру было 22 года, его помолвленной невесте 7 лет. Эта помолвка ничего не изменила ни в жизни Пилата, ни в жизни Клавдии. Он уехал в германские легионы, готовившиеся к вторжению за Рейн. Она осталась в Риме под надзором нянек и воспитателей. Следующая их встреча состоялась спустя 5 лет. За время, проведённое Пилатом в сражениях, а Прокулой в Риме, погребли Августа, императором стал Тиберий, за Рейном были разбиты и рассеяны германские племена поднятые Арминием. Воинские почести были отданы останкам погибших в Тевтобургском лесу легионерам Вара. Одним словом, поход был тяжёлый, но он вернул славу римскому оружию, а частичка этой славы затронула и Пилата. Теперь и он был удостоен триумфальных украшений из рук Германика. Ему было 27 лет. Клавдии исполнилось 12. Что такое 12 лет для девочки? Для римской девочки это уже почти что брачный возраст. Ещё год -два и вполне возможен брачный договор и всё, что следует за ним - дом мужа, обязанности жены и власть хозяйки. В эту их встречу Клавдия впервые смотрела на посетившего их дом молодого офицера, как на своего будущего мужа. Но смотрела глазами 12-летней девочки. И в этих глазах он был почти что героем. Даже больше, одним из тех, о ком писал Ливий в своей «Истории Рима». Благородство, отвага, справедливость и самопожертвование которых и сделало её родной Рим великим. Она не сомневалась ни в отваге своего будущего мужа, ни в его благородстве. Да и в самом деле, как может быть иначе, когда она вместе с отцом ещё вчера с восхищением наблюдала за триумфальным шествием победителя Арминия, Германика за квадригой которого в строю лучших из лучших следовал и тот, кто должен стать её мужем. В 12 лет и девочки и мальчишки полны надежд светлых и великих. Ещё бы! Мир человеческой гордыни, лукавства и стяжаний далёк от них. Воспитатели и наставники учат их на примерах и образцах почти что сказочных, а сердца и разум воспитываемых, как губки, впитывают отвагу, целомудрие, доблесть героев поэм, мифов, сказаний. Потом, когда возраст позволит им выйти в мир, и они столкнутся с жизнью реальной, детские мечты развеются сами собой, у одних с разочарованием, у других с сожалением, у третьих с насмешкой. Но будут и такие, которых не смутит это несоответствие примеров величия человеческого духа, на которых их воспитывали, и преобладания человеческого ничтожества в окружающей жизни. Эти сохранят свои мечты и будут стремиться следовать им в жизни. Это - лучшие люди человечества. Они хранят свои идеалы, которым поклонились в детстве, и не готовы предавать их или продавать. Почему мы говорим об этом? Клавдия Прокула была из этой породы римлянок. Обычное воспитание для девочки из всаднического сословия было ей тесно. В свои 12 лет она не только читала, писала и считала, но и знала греческий язык и греческую поэзию. Но, в отличие от большинства своих и более старших сограждан, у неё не было восторженного поклонения пред аттическим гекзаметром. Предпочтение она отдавала римской истории и поэзии. «История Рима от основания города» была её настольной книгой. Она восхищалась отвагой Клелии и великодушием Камилла. Читая об убийстве Сервия Тулия его зятем и дочерью она кипела гневом и возмущением, и плакала о судьбе Лукреции, а её предсмертные слова: «Что хорошего остаётся в женщине с потерей целомудрия?», стали для Клавдии едва ли не смыслом жизни. У неё вызывало стойкое неприятие, чуть ли не до отвращения, и «законная» жестокость «Манлиева правежа», и злобное коварство Тарквиния и децемвиров. Одним словом, её сердце было живым, а ум пытливым, и во всех узнанных ею примерах и событиях, она спрашивала себя: «а что бы сделала я, будь я там?». И она была готова умирать с Лукрецией, бежать с Клелией и даже прыгать в пропасть с Курцием. Её восхищало человеческое великодушие и благородство, и вызывало презрение и негодование жестокость и коварство. Дух древней римлянки жил в ней, родившейся в совсем иные времена и при иных нравах. Но в свои 12 лет она ещё не знала об этом. Её мир был ограничен стенами её дома и общением с его обитателями и её учителями. Эта их встреча с Пилатом была кратковременна и больше походила на встречу сестры и брата, чем невесты с женихом. Он подарил ей сетку из золотых нитей и жемчуга для волос, отрез тёмно-зелёного шелка для столы и «Элегии» Альбия Тибула в футляре из красного дерева. Через неделю он вновь отбыл к легионам, но теперь на восток. Германик был послан Тиберием наводить порядок в Армении и Каппадокии. Они расставались, как им тогда казалось, ненадолго, но миссия на Востоке затянулась на несколько лет. Кстати сказать, подарки Пилата тоже сыграли немалую роль в становлении Клавдии Прокулы. Речь не о золотой сетке для волос, и не о драгоценном шелке для столы, конечно, для любой римлянки подобные дары стали бы предметом желанным и вожделенным. Клавдия надела подаренное украшение, накинула скользящий по её плечам шёлк, и оглядела себя в полированном серебряном зеркале. Она смущённо улыбнулась своему расплывчатому изображению, а через минуту уже сидела за столом и раскрыв футляр разворачивала свиток с «Элегиями» Тибула. Первые же строки поразили её и заставили задуматься о совершенно новых смыслах.
«Кто же тот первый, скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе железном своём! С ним человеческий род узнал войну и убийства. К смерти зловещей был путь самый короткий открыт». Она отложила свиток и задумалась. «А и в самом деле, кто же тот первый, кто выковал меч? И зачем? Если люди ещё не умели делать оружие, то и войн, значит, не было...а как же тогда жили?» Вопрос был, а ответа на него она не знала. Всё прочитанное ею до сих пор только рассказывало о войне или прославляло войну. « Если не было оружия, то не было и воинов, - размышляла она, - тогда и героев не было, и доблести и самопожертвования...а кто же был? Получается, чтобы стать героем нужны войны? Нужно убивать...А всё же интересно как жили люди, когда не было оружия...». - Надо спросить у Никанора - решила Клавдия и снова принялась за чтение. Никанор был её учителем - греком, преподававшем ей поэзию и обучающим языку. А по расхожему мнению, господствующему среди римской аристократии, греки знали всё и обо всём. Авторитет древних греческих мудрецов и поэтов плотно окутывал своими софизмами солдафонское сознание римской знати. Как вновь появившейся, благодаря лихоимству и казнокрадству, так и исконной. Вот такие интересные, и даже не всякому взрослому присущие, мысли и вопросы крутились в милой, детской еще, головке Клавдии Прокулы. Ей не было и 13 лет, но в ней уже уживались благоразумие и серьёзность римской матроны с наивностью и прелестью юной девочки. Вот такая жена была уготована Пилату. Правда, он не понимал ещё тогда всей серьёзности их будущих взаимоотношений. Она была для него просто девушкой, будущей матерью его детей и хозяйкой его дома. Её внутренний мир был ему неинтересен, вернее сказать, он его ставил в ограниченные рамки верности, покорности, скромности. В приоритете же был его мир и его мечты и цели. Впоследствии их миры столкнулись, чтобы в итоге превратиться в мир, единый для обоих. Но об этом потом. Давайте оставим на некоторое время Клавдию в её давно прошедшем детстве, и вернёмся в настоящее, в виллу Пилата, в которой мы оставили его спящим, несмотря на петушиные трели и утренний гам просыпающейся усадьбы. ПИСЬМО Старик проспал всю первую стражу дня и проснулся только в третьем часу. Солнце уже пробежало по небосводу почти четверть своего ежедневного ристалища. Его светоносные стрелы, вырвавшись из-за горизонта на безграничный простор, скользили по горбатым склонам холмов, натыкались на стены усадьб и домов, находили в них большие и маленькие оконца, врывались в них и разгоняли полутона рассвета. Проникнув в спальню старика через небольшое слуховое оконце, они преткнулись на противоположной стене, и застыли на ней ослепительно ярким пятном. В этом «солнечном зайчике» резко высветилась голова цапли нарисованной на стене. По мере движения солнца к зениту смещался и «зайчик», всё ниже и ниже, и освещая сантиметр за сантиметром нарисованную на стене картину. Когда солнечное пятно опустилось до кровати, и, скользнув по её спинке, переползло на шерстяное покрывало старик зашевелился и открыл глаза. С минуту он лежал пытаясь собрать воедино осколки сонного видения, но они разлетались, словно стая испуганных воробьёв, не оставив даже следа или намёка на те события в гуще которых он пребывал во сне. Оставалась только какая то ноющая боль, не физическая, а скорее предчувствие чего то нехорошего, тревожного. Он обратился к памяти и перебрал весь вчерашний день. Дни в имении были однообразны и похожи один на другой, как трудами челяди, так и времяпрепровождением хозяина. Вчерашний день ничем бы не отличался от позавчерашнего, да и от наступившего с приходом этого утра. Это однообразие жизни внезапно было потревожено прибытием из Рима отправленного Клавдией дорожного сундука со свитками и её письмом. Сундук стоял здесь же, в спальне, и своим неожиданным появлением обещал изменения в распорядке жизни усадьбы. Причём, затронуто было именно однообразие жизни старика. Челядь как жила по заведённому и утверждённому годами распорядку, так и продолжала влачить своё существование в рамках своих рабских и наёмных обязанностей. Этот сундук, да и присланные с ним свитки, а в не меньшей степени и письмо Прокулы, и принесли эту тревожность. Старик встал со своего ложа и открыв дорожный сундук достал из него небольшой, скрученный в трубку, лист пергамента. Усевшись на край кровати, в самый солнечный круг, он развернул пергамент. Письмо было написано по арамейски, и это было одной из причин тревожности. Клавдия не хотела, чтобы его видели чужие глаза. «Клавдия Прокула Понтию Пилату - здравствовать... - читал он. - Думаю, что и до твоего уединения дошли слухи о происходящих в городе событиях. Пожар, чудовищный по своей смертоносной и разрушительной мощи, уничтожил тысячи домов и храмов, убив, кроме того, своим дымом, огнём и ужасом огромное количество людей. Такого бедствия народ римский не переживал со времён Тиберия, ты должен помнить это. Тогда под обрушившимся цирком нашли свою погибель больше 20000 человек, а пожар уничтожил целийский холм. Но то бедствие было воздаянием богов за распущенность и нечестие. Ныне же вся чудовищность происшедшего в том, что бедствие исходит от преступной воли одного человека. Ты догадываешься о ком я говорю, ибо и для тебя и для меня одинаково ненавистно и его имя, и весь его род. Я уверена, что кровожадность и звериная злоба этого человека получат воздаяние в самые короткие сроки, и не от чьей то ненависти, а в силу его собственного безумия. Ты спросишь меня: почему я так уверена в этом? Я отвечу тебе: мера его беззаконий и преступлений превосходит всех, бывших до него. Доколе он глумился и казнил себе подобных боги терпели его, но ныне он поднял руку на людей чистых. Людей, которые смыслом своего существования избрали служение истине...». «...Избрали служение истине» - эти строки и вчера, когда он первый раз читал письмо, и сейчас, когда он перечитывал его снова, напомнили давно прошедшее и незабываемое - преторию в Иерусалиме и их разговор, о котором до сих пор ещё никто не знал. «Я на то родился и пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине «А что есть истина? А ведь, честно говоря, - вспоминал старик, - спрашивал я это так, скорее для насмешки, чем желал тогда получить ответ. И вот, Клавдия как бы и ответила на этот вопрос. Служение истине, наверное то же, что и свидетельство о ней, то есть - «готовность умереть за своё право быть Человеком». Совесть. Всё дело в ней! Да, мудрено... какое поле для построения всяких софизмов, на которые так ловки всевозможные философы... Он родился для свидетельства об истине... и умер за своё право быть Человеком! А эти, называющие себя его учениками, следуют по его пути... как всё же верно сказала она: «умереть за своё право быть Человеком». А я? для чего родился и пришёл в этот мир я? Вот вопрос который мучает меня уже 30 лет. Найду ли ответ за оставшиеся дни? Но, бесспорно, описать происходившее в Иудее важно, а может и есть самым главным в жизни. Неужели я пришёл и родился для этого приговора?». Старик вздрогнул от этой мысли, и вновь обратился к письму. «Ты, может быть, удивляешься этим моим словам, но я знаю, что ты не можешь быть равнодушным к тем, кто готов умереть за своё право быть Человеком. Я говорю о людях последовавших за Праведником. Они называют себя его учениками, и целью своей жизни ставят исполнение его призыва учиться любить. Любить людей, любить творение, любить правду. Ты скажешь: люди не достойны любви, а правда изгнана из нашей жизни. Да и как можно любить Эпафродита или его хозяина? Но дело не в них, и не в подобных им, дело в нас - в тебе и во мне, и в тысячах тех, кто называет себя его учениками. Мы должны учиться любить и достигать тех вершин любви, к которым он призывал восходить. Любовь побеждает смерть. Только через любовь открывается путь к богу, а значит и к бессмертию. Вижу скептическую усмешку на твоих губах, но те, кто мог бы засвидетельствовать и подтвердить тебе правду моих слов, ныне горят на улицах Рима и отдаются зверям в Большом цирке. Многих из них я знаю уже долгие годы. Некоторые пришли в Рим из Иудеи чтобы засвидетельствовать о Праведнике и принести его учение римлянам. Я как могла помогала им в их деле. И вот, этих людей принцепс обвинил в преступлении, которое сам и совершил - в поджоге Рима. Он убивает их с особой жестокостью, но знаешь что удивляет многих, и даже врагов, которые и казнят их - они идут на казнь с таким достоинством и мужеством, как будто смерть является для них величайшей наградой! Буду честна, есть среди нас и малодушные, даже больше, некоторые чтобы спасти свои жизни, клевещут на своих вчерашних братьев и сестёр, именно так мы все называем друг друга в общении. Да, этой клеветой и лжесвидетельством они спасают свои жизни, но как они будут жить дальше? Ведь память постоянно будет терзать их напоминанием о тех, кого они своей клеветой обрекли на смерть? Мне кажется подобная жизнь страшнее смерти, но они избрали её. Я была готова умереть, но мне приказали жить. Эти свитки, что я передала тебе, повествуют о жизни и учении Праведника. Там также есть послания тех, кто был рядом с ним и несёт его дело людям. Я переводила их послания на латинский и греческий, чтобы все народы могли узнать об учении Праведника. Прочитай написанное там, наверняка твои свитки не расскажут тебе ничего подобного. Ещё скажу, ты, наверное, будешь неприятно удивлён, а может быть и огорчён, но твоё имя, вероятно переживёт тебя. Твой суд описан достаточно подробно одним из соратников Праведника, там же упоминается и о моей просьбе к тебе по поводу его помилования. Я рассказала об этом сама, ибо для них очень важна каждая деталь, каждое слово, каждая подробность. Прошу тебя, сохрани все эти свитки до моего прибытия. Я надеюсь, если Богу будет угодно, прибыть в имение до октябрьских календ. Не буду распространяться о многом, увидимся и поговорим устами к устам. Будь здоров». Старик дочитал письмо, аккуратно свернул его и положил в сундук. « Она не изменила себе ни на йоту, - подумал он, - и тоже готова умереть вместе с ними...вот потому и эта тревога в сердце...я боюсь за неё...она как была...Лукрецией...так и осталась ею и в свои 60 лет. А я родился Пилатом и останусь Пилатом и после смерти. Как она написала - имя моё переживёт меня...Только вот как переживёт - в доброй памяти или в проклятии... это ведь важно! Для тех людей о которых она упоминает я - палач их учителя. А для всех остальных я никто. Она, верно, преувеличивает, этот нечестивец искоренит их всех, а вместе с ними уйдёт в небытие и моё имя...» «Подумай, прошло уже 35 лет, а их всё больше и больше...если даже в Риме их тысячи, то сколько же их в Иудее? А в Азии?» - мелькнула яркая, как искра, мысль. Старик слез с кровати и натянув на себя тунику побрёл в умывальню. Зачерпнув из серебряного тазика пригоршни воды он освежил лицо и вытер мокрые руки о голову, приглаживая остатки редких седых волос и разглядывая себя в полированном бронзовом зеркале. Время, конечно, не щадит никого. Из бронзового зазеркалья старика разглядывало его восково - бледное подобие. Лоб избороздили глубокие морщины переходящие в надбровные дуги, покрытые густыми бровями почти прикрывающими глаза. Нос, заострившийся, как у хищной птицы, и нависающий над тонкими ниточками бескровных губ. Подбородок, упрямый и тяжёлый, под которым пряталась дряблая морщинистая шея, торчащая из выреза туники. Старость, неприглядная и скорбная, и можно бы было сказать - зовущая к смерти, отражалась в зеркале, если бы не глаза старика. Говорят, именно в глазах и таится, и теплится огонёк, дающий силу жить. Порой бывает, у совсем молодых людей глаза пусты и мертвы, и это самый верный признак того, что госпожа Смерть где то совсем рядом с ними, а может быть уже и внутри их. А иногда у немощных стариков в глазах горит такой огонь жизни, что его сила воздействует и на ближних. Наш герой, наверное, был из таких. Плотская немощь компенсировалась силой духа старика. А ведь и впрямь сказано - дух бодр, плоть же немощна. - Я не был палачом Праведника - сказал старик своему отражению, - он сам не обвинил меня ни в чём. Да, наверное, я смалодушничал... но ныне я не побоюсь рассказать об этом... Отражение сверкнуло глазами и согласно кивнуло головой. Старик вернулся в спальню, одел сандалии, плащ и пройдя через атриум вышел во двор. КУПАНИЕ БЕЛОГО КОНЯ Солнечные лучи, и в помощь им, лёгкий западный бриз, обдули и высушили остатки ночного дождя на листве деревьев и кустарников. И только небольшие лужицы ещё отсвечивали зеркальной гладью на известковых плитах аллеи и площади, да аромат пара, исходящего от прогреваемой солнцем травы и земли, свидетельствовал о прошедшем ливне. К одной из лужиц прилетела пара диких голубей. Они топтались вокруг неё, припадали грудками к воде и клювами расправляли замоченные перья. Голубка вся отдалась своему утреннему туалету, а её спутник, вертя головой, зорко оглядывался по сторонам охраняя свою подругу. Время от времени, то ли соблазняясь жеманностью своей красавицы, а то ли пытаясь поторопить её, он, распушив хвост и припадая крылом к плитам аллеи, начинал со страстным воркованием ходить вокруг голубки, как будто признаваясь ей в любви на голубином языке. А может быть ругал её за слишком затянувшийся туалет. Старик осторожно, чтобы не спугнуть птиц, поднялся в экседру и усевшись на скамью наблюдал за голубями. Аромат земли смешиваясь с ароматом моря и запахом исходящим от клумб дразнил нос и старик несколько раз чихнул. Голуби встрепенулись и тревожно закрутили головами ища источник опасности. Не заметив ничего они всё же взлетели и переместились на крышу. Старик проводил их взглядом, и выйдя из экседры подошёл к бассейну и умыл лицо, вытерев его концом плаща. Двор был пуст и погружён в тишину. Старик уселся на край бассейна. Отсюда была видна бухта, часть дороги ведущей к садам и винограднику, склоны холмов с устроенными на них террасами огородов и разбросанные тут и там имения соседей. «Сколько раз я видел это всё - тысячи и тысячи. Точно сказал этот иудейский мудрец, или философ: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием». Двадцать лет я живу здесь, среди этих холмов, садов, виноградников. Этого побережья, которое исходил вдоль и поперек. Сначала всё увлекало и радовало. Я с азартом взялся за переустройство купленной усадьбы и на это ушло лет пять жизни. Потом, обеспеченный комфортом, уединённостью и изобилием я занялся свитками, привезёнными из Иудеи. Они не ответили мне на вопрос: «Что есть истина?», и я обратился к наследию греков. Бесспорных авторитетов, во всём, что касается вопросов познания. Так, праздный вопрос, сорвавшийся с моих уст как насмешка, вдруг стал для меня едва ли не самой важной загадкой, поиск ответа на которую затянулся на десятилетия жизни. А с другой стороны, на что ещё тратить жизнь, как не на поиск подобных ответов? Столь малый отрезок времени, отпущенный человеку? Как всё же обольстительно время, и как поздно начинаешь понимать его безвозвратность. В отрочестве оно еле тянется, обременённое воспитателями, учителями, поучениями и наказаниями. В юности оно, как будто, исчезает, растворяется в мечтах и иллюзиях, а когда мечты и иллюзии развеяны и запачканы, вдруг появляется внезапно с насмешливой ухмылкой, и ты вдруг осознаёшь, что и большая часть жизни тоже растворилась с этими мечтами и иллюзиями. И тоже запачкана...и ты продолжаешь жить дальше своей, уже запачканной жизнью, и пачкаешь её больше и больше...а потом погребальный костёр и похвальная речь, как будто и не было никакой грязи, или она сгорела в пламени вместе с прахом. А разве можно прожить жизнь и не запачкаться? Кому подобное удалось? А Клавдия? - мелькнула мысль. - Клавдия - женщина... - возразил старик сам себе. - Им гораздо легче сохранить себя в чистоте...Прокула себя сохранила...любовью своей. А ты что, жалеешь о чём- то? - вновь кольнуло в сердце. - Жалею? Да, наверное, так и есть...я не умел любить... и только сейчас начал понимать это. После её письма? Да и сейчас не знаю об этом ничего... даже голуби живут чем то подобным... Видно, скоро умирать, что то чаще и чаще всё это лезет в голову...» Старик встал и направился в сторону заднего двора. Обойдя дом, он подошёл к небольшой калитке в кирпичной стене, примыкавшей к дому и войдя в неё оказался на подворье. Здесь жизнь кипела. В винодельне под пляску и песню топтали виноградную мезгу, и янтарно - зелёный ручеёк будущего вина бежал по глиняному жёлобу прямо в горловину амфоры. Двое рабов следили за её наполнением и ловко заменяли на пустую, не давая пролиться ни одной капле мимо. Наполненная тут же относилась в ряд уже стоявших на деревянных стояках. Ещё один, уже пожилой, и, как видно, главный по процессу, закупоривал горловины амфор хлопковыми шариками и завязывал полотняными лоскутами, метя их только ему известными знаками. Заметив Пилата давильщики пение прекратили, а занимавшийся амфорами поклонился ему и сказал, указывая на заполнявшиеся мутным зелёным соком амфоры: «Господин, боги благословили урожай, вина будет довольно». Пилат молча кивнул и повернувшись направился к конюшне. « Как всё просто для них - подумал он, - в достатке они радуются, в скудости ропщут, и никогда ни у кого из них не возникнет вопрос: «Что есть истина?» или «На что я родился и пришёл в этот мир?». Они даже счастливы в этом неведении...Потому они и рабы...но, когда то они всё же не были рабами, были воинами, сражались за свои земли и обычаи, за своих жён и детей... но стали рабами, предпочтя жизнь в плену смерти в сражении. Следовательно, жизнь в рабстве для них и есть смысл их существования. Потому то и не нужна им истина, а нужен им хлеб и более - менее спокойное существование, тогда и рабство не гнетёт...да и не кажется рабством. Они несчастны в своей слепоте? Нет, счастливы. Несчастен ты в своём беспокойстве...». Старик отворил дверь конюшни и вошёл. Жеребец уже давно почуял его, и нетерпеливо топтался в стойле ожидая встречи с хозяином. Старик был всадником не только по спискам римских граждан, но по духу. Он искрене любил лошадей. Даже больше того, кони были частью его жизни с самых ранних лет. Он понимал их, а они чувствовали его и тоже отдавали ему свою преданность и любовь. Этот жеребец, молодой и сильный трёхлеток, был фактически вскормлен и выращен Пилатом, и когда был жеребёнком то как собачонка следовал за ним везде. Увидев хозяина он вытянул шею и поджав верхнюю губу обнажил зубы, как бы в улыбке выказывая свою радость от встречи и нетерпение от столь долго ожидаемой прогулки. Из соседнего стойла выглянул конюший и поклонился старику. - Сходи к Авиту, пусть даст кусок хлеба с солью - сказал старик поглаживая шею жеребца и прижимаясь к ней лицом. Этот запах силы и молодости, исходящий от жеребца, ощущение щекой гладкой, заплетённой в ровные косички гривы, и трепещущей от бьющихся кровяных пульсов в шейных артериях кожи как будто перетекал и в старика, возвращая его на многие годы назад, в молодость. Старик постоял так с минуту и взяв с полки попону из плотного белого войлока накинул её на спину нетерпеливо переминавшегося коня. Положив сверху седло он затянул подпружные ремни и проверил их натяжение в подбрюшье. Одел узду, а когда устанавливал стремена вернулся конюший с небольшим подносом. - Авит передал это господину - сказал он, ставя поднос на мраморную тумбу. - Я же не просил ничего кроме хлеба с солью...- с раздражением проговорил старик. Конюший пожал плечами и развёл руки, показывая, что он ни при чём. Это всё Авит. Старик взял ломоть хлеба лежащий отдельно и дал его жеребцу. Тот осторожно захватил его губами и несколько раз кивнул головой в знак благодарности. Старик улыбнулся и взяв с подноса чашку с молоком пригубил её, возле чашки тоже лежал ломоть хлеба и стояла миска с мёдом. Старик выпил молоко и съел половину ломтя хлеба макая его в мёд. Вторую половину он отдал жеребцу. Захватив луку седла он вставил левую ногу в стремя и посмотрел на конюшего. Тот быстро подскочил к нему и подхватив правую ногу помог старику оседлать нервно перебиравшего копытами жеребца. Вставив ноги в стремена старик с горькой усмешкой посмотрел на раба, но тот уже бежал к воротам и отворив их склонил голову перед выезжающим Пилатом. Старик, еще минуту назад не имевший силы сам оседлать коня, очутившись в седле казалось слился с конём, стал единым с ним. Он, как влитой, сидел в седле, а выехав за стены усадьбы пустил коня вскачь. Это упоительное чувство единения с конём во время его бега наполняло старика восторгом и каким то буйством. Подобное он испытывал во время своей молодости, когда его турма , в составе конницы легиона, неслась на врагов, и это чувство единения с живой лавиной тысяч подобных тебе невозможно больше испытать нигде, кроме как на коне и в атаке. Но одно дело восторг и буйство в 25 лет, и совершенно другое в 75. Тем не менее, всегда, когда позволяла погода и не ныли застарелые боевые раны, он совершал верховые прогулки по окрестностям имения. Это стало даже не привычкой, а потребностью благодаря которой, хоть и не на долго, он побеждал и время, и возраст. Проскакав несколько стадий Пилат осадил жеребца и тот перешёл сначала на рысь, а после и пошёл неторопливой иноходью. Миновав оливковые сады, где несколько рабов растаскивали по междурядью сети, готовясь к скорому сбору маслин, и приблизившись к виноградникам они встретили Димитрия. Он возвращался в усадьбу, но завидев Пилата развернул коня и ждал их приближения. Поравнявшись со стариком он наклонил голову в знак приветствия и приложил руку к груди. Пилат кивнул в ответ и они бок о бок поехали по дороге. - Приезжали покупщики, - указывая на виноградники сказал Димитрий, - мы сговорились о цене. Они готовы дать по 2 денария за корзину. Урожай хороший, и солнца и влаги было достаточно... Что скажешь? - Решай сам - ответил старик. - Сейчас прокуратор ты, а не я. Он с усмешкой посмотрел на Димитрия - И вилик, и старший виноградарь, и старший садовник, и диспенсатор... Разве что о рабах...пусть покупщики везут на сбор своих людей. Наших не отягощай... Имение практически каждый год приносило прибыль, но ни умножающийся доход, ни комфорт имения и даже уединённость уже не вызывали ни удовольствия, ни радости. Ему вообще порой казалось, что всё окружающее само по себе, а он сам по себе, как бы проходящий мимо всех этих людей, усадьбы, моря, холмов. Такое ощущение пришло как то неожиданно, как какое то озарение. Раньше он никогда подобного не испытывал. Его жизнь была внутри окружающего его мира, и вдруг он увидел себя во вне. То, чем жили люди окружающие его, стало для него не только не интересно, но даже чуждо, если не сказать - тягостно. И речь не столько о его челяди, но и о соседях , тоже свободнорождённых, гордящихся званием квиритов. Нет, жизнь, в свойственных ей требованиях - пищи, сна, физиологии, способности видеть, слышать, осязать и обонять продолжалась. Но необычность ощущений была в том, что глаза видели во всём - суету сует, сдобренную обильно стяжанием, подлостью и лукавством. Уши слышали в основном глупость и невежество пустых разговоров, разбавленное злословием, а в большей степени завистью. Что это было? Апофеоз одиночества или начало безумия? Наверное и то, и другое. Когда он впервые ощутил подобное состояние своей души, то даже испугался. Испугался безумия, которое могло стать итогом его одиночества. Тогда он и нашёл Димитрия. Вернее сказать, он написал об этом в Рим, Клавдии, и она нашла этого грека и смогла уговорить его поселиться в имении и принять должность прокуратора. Он был из греческих учителей - риторов, посещающих Рим в поисках славы или денег, что удавалось единицам. Большинство же находили в Городе только зависть и козни себе подобных, и помыкавшись в нищете, лишениях а ещё больше в унижениях, были готовы на всё. Димитрий был образован на греческий манер, то есть знал поэзию, мог рассуждать о диалогах Платона, читал Геродота и Ксенофонта и вообще мог поддержать разговор обо всём, как на греческом, так и на латинском языках. Кроме того, он был честен и горд своей принадлежностью к греческому народу. Как понял Пилат за несколько лет общения со своим прокуратором - греком, римлян он презирал, но явно этого не выказывал. Впрочем, Пилат прощал ему этот, так сказать - недостаток , ибо и сам презирал своих сограждан. В остальном они сошлись. Димитрий был вежлив без лести, предупредителен без подобострастия и искренен без лицемерия. Пилат порой даже удивлялся его суждениям, в которых проявлялся какой то необычный, даже сказать - несвойственный простому человеку взгляд на то или иное событие. Если же попытаться понять суть их отношений, то это будет сделать непросто. Они не были приятелями,тем более товарищами, и уж никак не друзьями. Но это и не были отношения господина и слуги. Римский аристократ снизошёл до греческого ритора, а греческий ритор стал на ступень римского аристократа. Во всяком случае в имении было именно так, но и обязанности прокуратора при этом исполнялись Димитрием добросовестно и, даже, можно сказать, человеколюбиво. - Хорошо, я решу сам... - согласно кивнул грек. Ему льстило это полное доверие во всех делах, связанных с продажами и покупками. И в то же время вызывало удивление. Насколько он знал римлян, жажда денег, и, связанных с владением ими удовольствий, была жаждой всеобщей и всепоглощающей. Поначалу он воспринимал это доверие, как испытание его честности, и ждал, что рано или поздно будет подвергнут спросу и отчёту во всех проводимых им сделках. Но время шло, и ни отчёта, ни спроса не было. Это порождало соблазн, но своё честное имя грек ценил гораздо дороже тех денариев, а порой и ауреусов, которыми бы мог поживиться злоупотреби он этим доверием. Себя грек считал свободным от алчности, а увидев эту же свободу в Пилате был удивлён. Оказалось, что бывают исключения и в римлянах, не все, значит, подвержены жажде наживы и не все рабы удовольствий. В конце - концов удивление было побеждено уважением. Они долго присматривались друг к другу. Пилат, допустив Димитрия к своему столу, не впускал его ни в свои мысли, ни в свои воспоминания. Димитрий воспринимал всё как должное, и не вторгался ни с расспросами, ни с вопросами к своему патрону. Их застольные, да и не застольные, беседы текли всегда по предложенной Пилатом теме и касались чего угодно, но не затрагивали ни прошлого Пилата, ни настоящего. Во всяком случае так было до вчерашнего дня. Присланный Клавдией дорожный сундук со свитками, а в большей степени письмо о событиях в Риме, всколыхнуло в старике что то давнее и тёмное. Это давнее и тёмное, лежавшее где то глубоко-глубоко в его сердце и памяти, вдруг потребовало выхода наружу даже, может быть, вопреки и желанию Пилата. Их вчерашний ужин и нечаянные откровения старика очень заинтриговали Димитрия. Он никогда не видел его в таком нервном, возбуждённом состоянии духа. Да и свиток с упоминанием госпожи, и какой то сон, сыгравший злосчастную роль в судьбе и старика и его жены. Всё это было загадочно и потому любопытно. - Вчера ты мне сказал о встрече, которая изменила не только твою жизнь, но даже и мысли... - осторожно начал Димитрий, - может ты расскажешь об этом? -Да, одна встреча... - повторил старик, - одна из многих моих встреч...Ты видел царей? - вдруг спросил он, повернувшись к греку. - Царей? - в замешательстве переспросил Димитрий, - а разве они существуют сейчас? По моему, ныне царствует один римский император... - Существуют - усмехнулся старик, - я их повидал не мало. И в каждом из них я не увидел царя, а увидел раба... знаешь, Димитрий, рабская сущность ведь не скроется ни тогой, ни царской диадемой.- Пилат осадил жеребца, всё порывающегося вновь перейти в галоп. - Лишь однажды за свою жизнь я видел настоящего царя, - продолжил он, - но он был в одежде простолюдина... а потом, истины ради, мои воины одели его в багряницу...Как давно это было... разве мог я предположить, что всё происшедшее тогда, в Иудее, будет иметь значение ныне даже для Рима. Старик помолчал и несколько минут они ехали молча. - Всё это началось в 778 году, при Тиберии, он уже 11 год правил государством, а мне было 35 лет тогда. Возраст достаточно зрелый, но вызревал он в военных лагерях и сражениях. Я был воин от совершеннолетия моего. К 35 годам я дослужился до трибунской должности, но это не было пределом моих устремлений. Я был тщеславен и мечтал, рано или поздно, надеть сенаторскую тогу. Это виделось мне вершиной моих устремлений, но было одно препятствие - сенаторский ценз. Требовался ежегодный доход в 1 миллион сестерций. Я не был в родстве со знаменитыми и сильными. Род наш незначителен, и главное богатство - достоинство всадника, и верность римскому государству, мы хранили честно, но этого было мало. Я не знаю, как бы сложилась моя судьба иди всё своим чередом. Наверное, вышел бы в отставку, поселился бы в Риме и стал домогаться магистратур и должностей, как тысячи других ветеранов. Но вмешался случай. Не знаю, назвать его счастливым, или наоборот - злосчастным. Однажды преторианец появился у моей палатки и передал приказ Тиберия явиться в Рим. Это было неожиданно и тревожно. Тиберий тогда раскрыл заговор Сеяна и карал направо и налево не жалея даже родственников. Я был чист от всего, но безумие и жестокость уже вполне овладели сердцем принцепса, а его природная подозрительность во всех видела только врагов... - Ты лично знал императора? - воспользовавшись паузой в рассказе спросил грек. - Война свела нас однажды... - Пилат усмехнулся. - Это произошло на Рейне, ещё при Августе. Тиберий с Германиком делили проконсульскую власть над легионами. В тот год полномочия полководца принял Тиберий, а Германик вернулся в Рим отозванный Августом. Тиберий, как полководец, был очень осторожен и предусмотрителен. Да и война была непростой, нам противостоял Арминий, противник коварный и уже испытавший радость победы над нами. Это возвысило их дух и спесь, но и нас научило осмотрительности. Тиберий не предпринимал никаких действий не собрав военный совет и не выслушав всех. На совет приглашались трибуны легионов и центурионы первых центурий. Наш лагерь располагался почти в центре Германии, у реки Лупии, враг был недалеко и каждый раз, после совета, Тиберий в окружении свиты обходил укрепления, проверял посты и назначал пароли. Я оказался там совершенно случайно. Днём со своей декурией я производил разведку окрестностей и меня в первый раз тогда вызвали в совет... Как удалось этому германцу пробраться в лагерь так и осталось неизвестным. Ни пытка, ни увещания не развязали ему язык. Он как то неприметно влился в свиту императора и пробился почти что к нему. Его заметил я. Меня привлекли его бегающие глаза. Он буквально впивался ими в лицо каждого, как бы пытаясь угадать, кто же здесь полководец. Тиберий ни чем не выделялся из свиты. Даже плащ был на нём обыкновенный, солдатский, это и вызывало растерянность варвара. В конце - концов он схватился рукой за меч, но опять отпустил рукоятку, а в следующий момент я перехватил его руку. Он начал вырываться, но тут его уже схватили и другие. Под пыткой он признался, что задумал убить Тиберия и с этой целью проник в лагерь. Его казнили, а я удостоился почести от полководца, из декуриона возвысился до командира турмы, и стал едва ли не доверенным лицом префекта конницы. Им был тогда Валлей Патеркул. Вот такое начало моей военной карьеры. Мне тогда было всего 20 лет... Пилат замолчал на несколько минут и Димитрию показалось, что предавшись воспоминаниям он, как будто вновь ушёл в те далёкие времена. Конь почувствовал ослабление узды и вновь попытался перейти в рысь, но старик резко осадил его и продолжил свой рассказ. - Так я оказал услугу императору, но с тех пор прошло почти 15 лет...и вот этот приказ и срочное возвращение в Рим, тем более тревожное, что всюду, от моей палатки и до дворца, меня сопровождал привезший приказ преторианец. Но все мои опасения оказались пустыми. Тиберий принял меня ласково и даже, можно сказать, по дружески. Я не обольстился и с должным почтением вёл себя, выказывая все знаки покорности и уважения. Он предложил мне должность префекта Иудеи. На тот момент её занимал Грат, но Тиберий отзывал в Рим и Грата и наместника всей провинции Сирии Сатурнина. Вместо Сатурнина Тиберий назначил Элию Ламия, но, как я понял, править провинцией он собирался из Рима. Таким образом, моё назначение префектом, де факто, делало меня и наместником Сирии и префектом Иудеи. Это всё больше походило на сон, чем на явь. Мои мечты обретали реальность осуществления и с достижением ценза и фактически, ещё не будучи сенатором, я был поставлен этим назначением наравне с ними...мне дан был месяц на сборы. Я заикнулся о жене, мне было милостиво разрешено взять её с собой, хотя Сенат и вынес постановление о запрете жёнам сопровождать своих мужей - наместников провинций...Вот так я оказался в Иудее...Вернее сказать - оказались в Иудее мы с Кладией. На долгие 10 лет эта страна стала нашим приютом...Ты даже не можешь представить себе как я возненавидел её за это время! Но там же и произошла эта встреча, заставившая меня задуматься о вещах, о которых я бы никогда не помыслил в Риме... Дорога, змеящаяся по склонам холмов, вывела их на утёс с развалинами башни. Дальше, к бухте, шёл довольно крутой спуск. Они остановили коней у края развалин. Пилат молчал и было видно, что рассказывать дальше он не хочет. Вдыхая несравнимый ни с чем солоновато - пряный запах, рождаемый морем, ветром и прибрежным песком, он смотрел на водную гладь ласкаемую лёгким западным бризом и лениво накатывающуюся на песчаный берег. - Вернись в имение - сказал он, - и не забывай - мы ждём Клавдию. Димитрий кивнул и повернув коня пустил его рысью. Старик проводил его взглядом и когда он исчез за поворотом пришпорил жеребца направляя его к бухте. Тот давно уже ждал этой команды и рванул к спуску. У пристани Пилат слез с коня и снял седло, положив его на доски пирса. Затем, раздевшись, он взял жеребца за узду, и введя в море по грудь, принялся обтирать его губкой. Старик делал это неспешно и даже с удовольствием. Жеребец фыркал и перебирая ногами покорно принимал заботу своего хозяина. А Пилат, под впечатлением своих же воспоминаний, поведанных Димитрию, вновь победил время и ушёл на 40 лет в прошлое. Он был на побережье Кесариии, у Яффы, куда каждое утро выезжал на своём верном старом Блезе и купал его. Это был конь его молодости, прошедший с ним рейнский поход и спасший ему жизнь, когда он чуть не утонул в водах Океана. Он забрал его и в Иудею, хотя конь уже был стар. Но как бросить того, с кем почти что сроднился, и кому доверял свою жизнь? Надо быть совсем без сердца, или с сердцем каменным. Он и умер в Иудее и Пилат сжёг его останки почтив его едва ли не как человека. После Блеза были другие, но лучше и ближе не было никого. Порой даже воспоминание о нём вызывали слёзы и скорбь в сердце. Может это и есть любовь? Любовь же не может быть только к людям? О чём говорит она...может всё же и я мог любить, а как иначе объяснить ту горечь, какую я пережил после смерти коня... Жеребец, как будто прочтя мысли старика, изогнул шею и нежно губами прикоснулся к его плечу. Пилат поднял голову и встретился глазами с конем. - Ты молод, а я стар, - сказал старик, поглаживая его, - а когда то я был молод, а ты стар. Ты ушёл, а я остался. Теперь мой черед скоро уйти, а тебе остаться. Не бойся я поручу тебя достойному человеку...он будет заботиться о тебе...и... любить Жеребец насторожил уши и внимательно слушал, а Пилат и не сомневался в том, что конь понимает каждое его слово. Ему вдруг стало так грустно и тоскливо, что даже заболело сердце, и глаза начали наполняться слезами. - Что со мной - прошептал он, оборачиваясь и оглядывая берег, ему было стыдно и за слёзы и за эту грусть. Пилат зачерпнул горсть воды и умыл лицо. Жеребец тоже почувствовал невидимую волну грусти, накрывшую хозяина, и коротко и тревожно заржал. Пилат ещё раз умыл лицо и погладив жеребца пошёл к берегу. Конь, почувствовав свободу, в несколько прыжков, рассекая воду стеною брызг, выскочил на берег и завалившись на спину катался с бока на бок в золотисто - белом песке. Пилат сел на край пирса и наблюдал за игрой коня. « Если и есть любовь в этом мире, - думал старик, - то вот, она в них. Они нас любят...просто любят, умирают за нас, тоскуют без нас, ждут нас и радуются, когда видят нас. Выходит, они выше нас...они умеют любить и живут ею, а мы - люди, отвергли её, то есть, получается, стали ниже животных... Да, логика неумолима...» Старик тихо свистнул. Жеребец насторожил уши и вскочил. « Клавдия, как мне кажется, об этом и пишет...и этот царь иудейский приходил напомнить об этом...что нам надо возвращать то, что мы отвергли...и становиться людьми...а как? Он только напомнил об этом, и его свои же и растерзали... Как можно быть Человеком, когда вокруг все живут, как скоты...даже нет, и скоты так не живут, скорее, как волки... прав Плавт - человек человеку - волк! Но, тем не менее, учение Праведника находит отклик в сердцах. Видно, всё же, желание быть Человеком привлекает многих, даже несмотря на угрозу смерти...хотя, казалось бы, какая разница умереть волком, или человеком? Всё идёт в прах, или раздача душ? Или царство в котором он Царь? Да, что же есть истина...» Даже не обсохнув на солнце старик быстро оделся, и аккуратно очистив круп жеребца от песка оседлал его. Подведя коня под начало пирса он довольно ловко уселся в седло и жеребец повёз его в усадьбу, где старика ждал первый завтрак, а после него стиль с дощечками и сундук со свитками. Со стороны моря дул довольно свежий бриз и в тени холмов старику стало довольно таки зябко. Он несколько раз глубоко вдохнул задерживая дыхание и с силой выдыхая воздух из лёгких. Этим он пытался согреться и унять дрожь. Подобному способу согревания он научился ещё во время германского похода. Тогда его легион попал под прилив на берегу Океана, и они оказались по грудь в воде, без возможности выбраться на берег и обогреться огнём. Дыхание уняло дрожь, но озноб не проходил. Пилат пришпорил коня и послал его в галоп. Бешеная скачка согрела его и вернула бодрость. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Утренняя прогулка, а в особенности купание коня, отнюдь не прибавили сил старику, хотя и взбодрили свежестью моря и яркостью воспоминаний. А завтрак, по своей неприхотливости, более подходящий для простолюдина, чем для римского аристократа, и вовсе расслабил до сонливости. Пилат попытался было побороть одолевавшую его члены истому, и перебраться к своему столу и дощечкам, но оставил эту мысль, и подложив под голову подушку прилёг тут же, на триклинии. Прикрыв глаза он впал в полудрёму, когда сознание не уходит во власть сна, а балансирует на границе между явью и сном. Он слышал как раб убирал со стола остатки завтрака, до его слуха доносились звуки дневной суеты челяди и звуки жизни окружающей виллу природы. Они были ненавязчивы и не раздражающи, а порой, смешиваясь между собой, превращались в его воображении в какое то видение, то ли ателланы, то ли трагедии, разыгрываемой где то совсем рядом с ним, а он никак не может ни увидеть, ни понять происходящее на невидимом просцениуме, и ищет как пробраться к нему, а везде стена. А звуки за ней. Этот бесплодный поиск Пилатом входа в его полусонное видение был прерван совершенно неожиданно. Голос, нежный и тихий, как дуновение ветерка, или как взмах крыльев ангела, позвал его: «Понтий, пиши. Понтий, пиши.». Старик вздрогнул и вырвался из объятий уже готового его усыпить Морфея. Несколько секунд он лежал пытаясь вспомнить видение, но оставался только голос угасающим эхом повторявший всё те же слова. Это было удивительно и даже страшно. Он встал и освежив лицо из чаши для омывания пошёл к своему столу. Через несколько минут он уже раскрыл таблички и перечитывал последние предложения своих воспоминаний: «...Об этом думаю я ныне. Тогда для подобных мыслей моё сердце ещё не созрело. Оно было наполнено другим». - Гордыней и чванством... - проговорил старик, - но об этом я расскажу попозже. Взяв стиль он пересмотрел таблички и выбрав несколько принялся за работу.
« Грат ждал меня на пространной прибрежной площади оцепленной центурией гастатов. С ним находились трибуны легиона расквартированного в провинции и центурионы первых центурий. После приветствий легионеров и представления меня трибунам была подана квадрига и в сопровождении турмы мы двинулись в резиденцию префекта расположившуюся в удобном и прекрасном дворце. Стоит немного рассказать и о Грате. Он передал мне Иудею, и многое из того, что он посеял там, мне пришлось жать. Ни одна смута не омрачила его, более чем десяти летнюю, префектуру. Все своё искусство управления он приложил к этой стране. Где страхом, где подкупом, а где хитростью он утверждал владычество Рима, и как мог насаждал ростки цивилизованности среди этого варварского племени. Правда, справедливость надо отдать и их царю, деду нынешних правителей. Всю свою власть, и их страх пред ним, употребил он на то, чтобы научить свой народ радостям цивилизации. Не только в Цезарее, но и в других городах страны, и даже в столице он строил театры и стадионы. Несмотря на яростное сопротивление жрецов он ввёл игры на греческий манер, посвятив их Августу. Гладиаторские бои и конные ристалища, состязания борцов и греческие трагедии вторглись, благодаря ему, в жизнь иудеев, привнеся с собой утонченность истинной культуры и ослабляя их фанатизм, так присущий всем варварским племенам. Грат стремился продолжать его дело. Он привлёк на сторону Рима немало местной знати, тем самым внеся раскол в их ряды, и поколебав их фанатичное единство в преданности их божеству. Даже в среде самых непримиримых и непокорных наших врагов Грат сумел найти друзей Рима. Дружба эта питалась нашим золотом, но мы не искали их верности, а нуждались в их ушах и глазах там, где ненависть к нам была жизненной силой. Какой все же неодолимой властью обладает чеканный металл, если он заставляет одних – предавать свои святыни, других делает клятвопреступниками, третьих – убийцами. И насколько все же ничтожен и слаб человек если ради обладания им преступает божественные и человеческие законы. За свою префектуру Грат сменил четырёх иудейских верховных жрецов, а пятый – Иосиф Каиафа, был утверждён им незадолго до моего прибытия в Цезарею. Назначая и низлагая их Грат, как я понял, преследовал две цели, коих с успехом и достиг. Меняя жрецов через малое время он не давал им возможности утвердить свою власть над толпой, но в то же время каждый из них, видя шаткость своего положения, готов был платить ему мзду. И тем большую, чем на больший срок хотел обладать саном великого понтифика. Каиафа был последним и, как выяснилось впоследствии, белоснежное одеяние верховного жреца обошлось ему в 100000 денариев. Одно из достоинств Грата, как префекта, заключалось в том, что он, ставя интересы Рима на первое место, умудрялся извлечь из этого главную пользу для себя лично. Мне так никогда и не удалось достичь подобного. Но Каиафа, с лихвой вернув свои денарии, оказался хитрее и Грата и меня. Ибо прельстив нас золотом, и откупаясь каждый год от нашей алчности, не терял времени даром и сумел сплотить вокруг себя всех тех, кто питал к нам неприязнь. Впоследствии его власть проявилась вполне, но об этом после. Тогда же наша беседа затянулась далеко за полночь. Несмотря на усталость я с интересом и вниманием слушал его. Он был искренен в желании открыть мне суть иудейских законов и традиций, но очень сдержан и осторожен когда речь заходила о делах в Риме. Вероятно, и до Иудеи доходили слухи о безумствующем в злодеяниях Тиберии. Да и кто тогда мог быть уверен за свою жизнь? Нравы соответствовали времени, и человек воистину был волком для себе подобных. Наверняка и Грат не доверял мне, боясь, что результатом нашей беседы может оказаться донос, посланный во след ему, в Рим. На следующий день после нашей беседы он отбыл в Италию. Что ждало его в Риме, милость Тиберия и сенаторская тога, или крючья и Гемонии? Я был в более выгодном положении, ибо моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности...». Здесь труд старика был прерван появившемся в атриуме Димитрии. Грек, увидев недовольную гримасу Пилата, в нерешительности остановился и хотел было уйти, но Пилат махнул ему рукой, предлагая подойти. - Ты опять по поводу продажи урожая? - спросил он, пробегая глазами последние написанные строки. - Нет, это я решу сам - ответил грек.- У меня есть свободное время и я хотел бы потратить его на чтение свитка...Если ты дашь мне его - добавил он. Пилат оторвался от табличек и посмотрел на грека. - А мне показалось, что твой интерес ко всему этому более праздный, чем истинный - сказал он, - так, больше для поддержания беседы, или удовлетворения любопытства. Я, наверное, заблуждаюсь? - Ты не веришь людям - посмотрев в глаза старику ответил грек. - Видишь в людях только лицемерие и фальшь. Пилат усмехнулся, но промолчал и встав направился к шкафу. Достав свиток он положил его на стол. - Возьми и прочти - сказал он садясь в кресло. - Прости, если я тебя обидел своими словами, я и вправду невысокого мнения о людях, опыт и наблюдение сделали меня таким. Извини - повторил он. - Опыт и наблюдение - хорошие учителя - согласно кивнул Димитрий. - Вот и я, имея некоторый опыт жизни, и наблюдая за её перипетиями хочу понять, как ты - римский аристократ, презрел и отверг и своё происхождение, и знатность, и карьеру, и уважение общества и славу гражданскую или воинскую. То есть всё то, ради чего и стоит жить. А ты удалился в эту глушь и живёшь какой то совершенно чужой и непонятной жизнью. Сенаторы для тебя нечестивцы, жизнь Рима с её развлечениями и удовольствиями - грязь. Общественное служение - ложь и бессмыслица. А в чём же правда и смысл твоей жизни? Для меня загадка... во всяком случае пока ещё загадка. Которую я и хочу разгадать. Может быть, свиток поможет мне в этом... Пилат выслушал этот, вырвавшийся наружу, крик души своего прокуратора бесстрастно. - Иди, читай - сказал он, когда Димитрий замолчал. - Может быть и поможет. Вечером, за ужином, поделишься со мной своими впечатлениями... Грек несколько секунд смотрел на старика, затем взял свиток и ушёл. Дождавшись его ухода Пилат встал и прошёлся несколько раз вдоль бассейна. « Как он там сказал, для него загадка в чём правда и смысл моей жизни...он, видишь ли, ищет ответ... А я ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина...Кто же из нас раньше найдёт ответ? Да и неужели стоит тратить жизнь на всякие скотские удовольствия, или на достижение почёта толпы, которая сегодня тебя славит, а завтра хулит? Или правдами и неправдами копить и стяжать, чтобы потом твои же наследники возненавидели друг друга из-за дележа, или всё заберёт цезарь. Это недостойно и мерзко, хотя все так и живут. Значит ты безумец, Пилат! Или же наоборот, безумцы они, что может быть важнее для человека, чем найти ответ на вопрос: для чего ты родился и пришёл в этот мир? Он это знал! А я до сих пор не знаю, а миллионы и не хотят этого знать...Ну и что? В своём незнании они и счастливы, а ты в своём познании в их же глазах - безумец! Димитрий фактически это и сказал...и сбил меня...». Старик недовольно скривился и вернулся к своему столу. Усевшись в кресло, он взял стиль и вновь принялся за свой труд. «Моё будущее было в Иудее, а его в неизвестности... Впоследствии я узнал, что по возвращении в Рим Грат был привлечён к суду по выдвинутому иудеями обвинению в вымогательствах и взятках. Оправдан сенатом, и удалившись в своё альбанское поместье жил там некоторое время в праздности и разврате. После же того, как Тиберий удалился на Капри вернулся в Рим». « Зачем я это пишу... - прошептал старик, откинувшись в кресле, - какое кому дело до Грата и его судьбы. Речь же совершенно не о нём». Он развернул стиль и плоским концом аккуратно загладил написанное до слов - «...а его в неизвестности». И начал свою историю вновь: «Первые же мои шаги в Иудее встретили ярое и упрямое противодействие со стороны их жречества, и вызвали в моём сердце стойкое и с годами всё увеличивающееся презрение и отвращение к ним. За несколько дней до моего отбытия я был вызван во дворец. Во время нашей беседы Тиберий настоятельно просил меня проявить усердие не только в своевременном и полном сборе податей и налогов в провинции, но и о подобающем величию Рима почтении, как к власти императора, так и к его изображениям со стороны туземного населения провинции. «Всякое оскорбление величества должно караться смертью» сказал цезарь. Я точно следовал указаниям принцепса. Так, в канун какого то иудейского праздника, обещавшего большое сборище народа в их столице, я приказал трибуну легиона взять три когорты и походным маршем войти в столицу с сигнами и штандартом императора. Это вызвало ярость их жрецов и едва не привело к кровопролитию. Они собрали толпу в несколько сотен человек и направили её ко мне. Этот сброд пришёл в Кесарию и усевшись перед моим дворцом начал вопить и посыпать пылью свои головы. Тогда я ещё не понимал их языка и пришлось призвать толмача. Я нанял его по прибытию в провинцию для занятий и обучения иудейскому языку Клавдии и меня. В тот день он занимался с ней и явился по первому зову. Они требовали убрать императорский штандарт и значки легиона, ссылаясь на их закон и запрет их божества на изображения людей, зверей и птиц. Я сказал им, что они чисты перед своим божеством, ибо штандарт и сигны не их рук дело, а святыни римлян. Пусть божество гневается на нас, а они невинны. Но толпа ещё сильнее стала кричать и даже угрожать смертью нам. Это раздражило меня. Я дал знак трибуну и весь этот орущий и визжащий сброд был окружён тройной цепью воинов с готовыми к сражению мечами. Увидя блеснувшие клинки толпа онемела, но в следующий момент все они бросились на землю и замерли. Я был удивлён и спросил толмача, что это значит. Он обратился к ним и один из лежащих, вероятно заводила всего этого, прокричал, что они все готовы умереть, но не допустить нарушения их закона. Моё раздражение сменилось гневом и я был готов дать команду казнить этого вожака в устрашение прочим. От этого безрассудства меня спасла Клавдия. Она пришла вслед за толмачом и наблюдала за всем происходящим из колоннады дворца. «Не стоит начинать наше пребывание здесь с кровопролития - шепнула она подойдя ко мне, - сделай по их просьбе, раз они так ревностны в служении своим богам». Честно говоря, меня тоже тогда впечатлила эта их преданность божеству и я дал указание вывести когорты из столицы. Впоследствии я понял, это была первая комедия, или скорее трагедия, разыгранная Каиафой. Поддайся я тогда гневу и неизвестно чем бы закончилась моя префектура. Он и впоследствии не упускал ни одной возможности противостать мне и в течение всего моего пребывания в Иудее строил козни. Поначалу, особенно после вышеописанного мною случая, я принимал за чистую монету их богопочитание и даже восхищался блеском их обрядов и педантичностью их исполнения. Но, как оказалось, всё это было только внешней формой, за ослепительным блеском и показным благочестием скрывалась хищная и ненасытимая алчность и безмерная гордыня. А чтобы разглядеть суть за яркой мишурой мне потребовалось время». Надо сказать, что облечь образы своих воспоминаний в слова не так то и просто. Читающий думает, что буквы, превращающиеся в слова на восковом поле таблички, или на пергаменте, просто и легко нанизываются на нить повествования, и потому кружевная вязь предложений так ярко вызывает в воображении читателя образ мыслей написавшего. Но это не совсем так. Взяв стиль и таблички Пилат на долгие часы уходил в себя. Он писал, заглаживал написанное, вновь писал. Замирал на минуты в своём кресле или вставал и ходил по атриуму скрестив руки за спиной. Вновь садился и писал, вновь заглаживал, перечитывал написанное, кривился или задумывался отыскивая в закоулках памяти осколки событий погребённых почти 40-летней жизненной суетой. И, что самое удивительное, все эти осколки находились и складывались в какое то чудесное зеркало в котором он видел себя самого, но совсем иного. Так, вспоминая и описывая это своё первое столкновение с иудеями, он почувствовал даже некую досаду на себя того. « По справедливости рассудить - думал он, - это было безрассудно с моей стороны. Я действовал в заносчивости, как юнец, а не как 37 - летний муж. А что мной руководило? Гордость? Да, гордыня и чванство! Мы -римляне - повелители мира, все остальные - варвары и рабы... а ведь я был готов и к кровопролитию тогда...если бы не Клавдия Каиафа переиграл бы меня, как мальчишку... поднял бы бунт и тут же послал бы донос в Рим обвинив меня в беззаконии и убийстве невинных. Да, вспоминать даже стыдно... но это был я. А Кладия... ей тогда было каких то 19 лет. И откуда в ней уже тогда рассудительность и мудрость каковой не найти и у более старших...и у тебя тогда не нашлось». Таким самоуничижительным выводом Пилат обрубил нить своих воспоминаний. А пока он предавался им, и переводил их на таблички, прошла большая половина дня. Солнце перевалилось через зенит и медленно двинулось к своему ночному пристанищу на другой стороне земли. В это же самое время, за сто двадцать миль от имения, в Риме, в доме Клавдии Прокулы, готовилась повозка на которой хозяйка собиралась покинуть столицу. Вернее сказать, повозка была уже готова. Вещи уложены, даны последние указания по присмотру за домом рабыням, и оставалось только дождаться заката. В дневное время, как известно, повозкам было запрещено передвигаться по улицам Вечного города. ХВОСТАТАЯ ЗВЕЗДА По мере того, как Гелиос, на своей сияющей колеснице, уходил всё дальше на запад по проторённой за миллиарды лет колее, замирала и жизнь в Великом городе. Пустели улицы, закрывались лавки и торговые ряды, муниципальные рабы зажигали уличные факела, ночная стража занимала свои караулы. Одним словом, законопослушная и добропорядочная часть горожан готовилась к вечернему отдыху переходящему постепенно в ночной сонный покой. Те, которые обеспечивали ночной порядок, выполняли свои обязанности в каждой городской трибе. Но была ещё и другая часть римских горожан. Для этих жизнь только и начиналась вместе с уходом солнца и наступлением тьмы. Эти сыны и дочери ночи принадлежали к самым разным сословиям. Рабы и бывшие рабы, через пощёчину получившие свободу. Господа, по спискам цензоров, но уже давно рабы по своей природе, обесчещенные своими пороками и отдавшиеся им в рабство. И господа только начинающие свой путь к рабству, предпочитавшие ночной и тайный разврат доброму имени римского гражданина. Вся эта чернь выползала из всевозможных щелей Рима и мелкими ручейками стекалась к Субуре или к Мульвиеву мосту в поисках развлечений, наслаждений, приобретений, мошенничества, воровства и всего прочего, чего обычно ищут ночами. Прошло всего полтора месяца со страшного пожара, уничтожившего почти треть Рима. Ещё не были до конца разобраны завалы и пепелища. Не извлечены и не преданы огню тела несчастных, разлагающиеся под сентябрьским солнцем, и поедаемые червями и бродячими псами. Ещё стоял тяжёлый и отвратительный запах горелого мяса вперемежку с зловонием гниющего. Но, как всегда и бывает, беда не учит ничему, и, обычно, забывается быстро теми, кого она миновала. Жизнь продолжается во всей своей, как положительной, так и отрицательной ипостаси. Даже наоборот, те, кого миновала беда, благодарят богов за их милость, и с ещё большей ненасытимостью предаются удовольствиям жизни, зная, что завтра и их может постигнуть гнев богов, а тогда уже не будет возможности ни совокупляться, ни упиваться, ни пользоваться стяжаниями, ни хвалиться своим положением среди себе подобных. Только вечная скорбь в мрачном и преисполненном тоски царстве Плутона. Так что, будем есть и пить ибо завтра, возможно, умрём и мы. Вероятно, подобным неопровержимым аргументом и руководствуются любители ночных развлечений не только в Риме, но и во всех городах империи. Но когда последние лучи колесницы солнечного бога исчезли за горизонтом, и небо покрылось сияющей звёздной пылью, весь ночной Рим замер в волнении и даже ужасе. Между Кастором и Поллуксом, как будто брошенная уходящим Гелиосом, повисла огненным копьём хвостатая звезда. Что на этот раз боги предвещали Вечному Городу? Какие бедствия или, наоборот, удачи? Ведь не прошло ещё и четырёх лет, как подобная же звезда пронеслась над Римом. Что же тогда принесла она? Самые дотошные вспоминали, что звезда появилась через месяц после убийства Нероном Агриппины. Другим вспоминалось восстание Боудики и резня римских колоний в Британии. Третьим виделись реки крови казнённых Нероном, стремящимся, по совету астролога Бальбилла, отвести от себя гнев богов жизнями своих жертв. И вот, вновь звезда, а значит опять страх и трепет и скорбь для одних. А для других - жрецов, астрологов, предсказателей и прочих лжецов - возможность поживиться на людских суевериях. К тому же, разве не предвещали и другие знамения приближающихся ужасов и бед? А младенцы с двумя головами найденные на улице, возле Большого цирка. А телёнок родившийся с головой приросшей к ноге? Всё это не к добру, ох как не к добру. Всё это, наверняка, и предупреждало и о пожаре и о гневе богов за нечестие этих человеконенавистников из секты христовщиков. И вот, их казнили и, кажется, полностью искоренили их зловредное учение, а опять звезда...Чем же теперь загладить гнев богов, и что они придумали для римлян на этот раз? Подобные мысли, как рой мошкары, тут же опутали головы не только ночной черни, но и отцов - сенаторов, и декурионов триб, и рабов и проникли даже в преторианский лагерь. Ведь что бы не говорили астрологи и прозорливцы, все в Риме знают, что хвостатые звёзды возвещают смерть цезарей. Но говорить об этом вслух, значит накликать смерть на себя самого. В Риме знали и то, что цезари могут отвести от себя приговор богов только одним - предать на смерть вместо себя других. Именно об этом и задумался глядя на зловеще висевшую над горизонтом комету Нерон. Ещё задолго до заката он со своими ближайшими соучастниками в разврате и преступлениях, прибыл к Тигеллину и уже третий час они разгорячали себя вином и развлекались с обслуживающими их нагими блудницами, собранными Тигеллином из лучших римских лупанариев. Но появившаяся после заката звезда своей неожиданностью и яркостью как то сразу погасила и их разгорячённую похоть и весёлую пьяную разнузданность. Женщинам было приказано удалиться и ждать когда их позовут вновь. И Нерон и его собутыльники как то сразу притихли и задумались. Разве что Спор был равнодушен и спокоен. «Ну несёт звезда беду или только предвещает её, а его это как касается? Он ни цезарь, ни сенатор, ни начальник преторианцев, как Тигеллин, ни казначей, как Фаон, и даже не секретарь цезаря, как Эпафродит. Он, всего - навсего, евнух, наложник цезаря. Пусть даже если и не откупится от гнева богов Нерон, и зарежут его какие то заговорщики, придёт другой принцепс и тоже будет нуждаться в моей красоте и нежности...- в полупьяном умиротворении, думал он, разглядывая из под накладных ресниц небесную гостью. – Да и чего бояться цезарю? Дельфийский бог в своём оракуле сказал ему «бояться 73-его года», а сейчас цезарю всего 27... а мне 19, у нас ещё целая жизнь впереди...». Его мысли были прерваны кинутым в него Нероном яблоком. Он жеманно, как бы в испуге, взмахнул руками в браслетах и кольцах и посмотрел на цезаря. - Что скажешь, Спор? - кивнул на звезду Нерон. Головы всех повернулись в сторону Спора и четыре пары глаз уставились на евнуха. Он был самым молодым среди них, и, наверное, самым глупым, но Нерон, то ли ради насмешки, то ли по каким то своим, ведомым только ему, причинам, всегда спрашивал мнение своей особенной «жены». - Она прекрасна... - томно проворковал евнух, - а красоты не стоит бояться, ею надо восхищаться. Три пары глаз со Спора переметнулись на Нерона. Цезарь в оцепенении сверлил своими серыми, как бы остекленевшими, глазами Спора. В такие моменты казалось, что глаза цезаря вот- вот вылезут из орбит, а их неподвижность вызывала почти панический ужас у тех, кто впервые видел задумавшегося о чём то Нерона. Спор знал эту особенность своего мужа и добавил: «Думаю тебе не стоит беспокоиться, вспомни оракул Апполона Дельфийского, а до 73-его года тебе ещё далеко...» - Утешил и ободрил! - в глазах Нерона мелькнула какая то еле заметная искорка вернувшая им осмысленность и жизнь. - А ты что думаешь, мой верный Гай. Теперь глаза всех обратились на Тигеллина. Если Спор был самым молодым, то Тигеллин был самым старшим. Ему было уже за 50, но ни пожилые года, ни неудержимый разврат которому он предался с самой ранней юности, а злые языки в Риме утверждали, что и Нерон результат его прелюбодейной связи с юной Агриппиной, ни изощрённое коварство и подлость, ни сколько не подточили его сил. Во всех затеях цезаря, от организации самых низменных и чудовищных удовольствий, до придумывания казней и осуществления их, не было у принцепса более умелого в разврате и стойкого в кровожадности холуя. Хотя, порой казалось, что холуй даже соревнуется с Нероном в кровожадности и похотливости. Подобных соперников Нерон не только терпел, но и всячески благоволил к ним. - Позволю себе не согласиться с нашим юным и прекрасным Спором - начал Тигеллин. - Красота, конечно, достойна восхищения, но порой за её притягательностью скрывается коварство и даже заговоры. Но, этой звездой боги показывают тебе, цезарь, своё благоволение... ты искоренил эту, человеконенавистническую иудейскую секту, распространявшую своё зловредное учение среди римских граждан. Твой гений восстановит город в новом блеске могущества и красоты, и это уже не будет Рим, а будет новая столица мира - Нерополь, ты воплотишь свою мечту о дворце, который станет новым чудом света, а твоё имя прославится в народах и в веках... Его тирада была прервана Нероном. - Всё это так, мой милый Гай, но нужны деньги! Миллиарды сестерций, сотни и даже тысячи талантов золота и серебра...кто мне их даст? Может эта звезда? Он посмотрел на комету и взяв кубок отхлебнул из него. Все молчали зная, что когда Нерон начинал размышлять вслух, он не терпел чтобы кто то перебивал его. - А может звезда предупреждает меня об опасности? Все эти псы - сенаторы ненавидят меня и только и желают моей смерти...народ меня любит, а вся эта сволочь из сената...я знаю... Нерон покачал головой и погрозил кулаком звезде. - Все хотят властвовать! Заговоры и козни сопровождают меня постоянно. То родная мать плела интриги, то брат, то жена... Нерон входил в какой то экстаз. Его голос дрожал от волнения, а на глазах, серых и мертвенных, даже появились слёзы. Он повернулся к Тигеллину - Я просто чувствую опасность, боги предупреждают меня, ты помнишь ту шлюху, на которую донёс мой наварх, что она вовлекала его в заговор против меня? - Да, цезарь - в замешательстве ответил Тигеллин, - но ты сам знаешь, что донос не подтвердился, нет ни свидетелей, ни доказательств. Я повелел держать её пока в заключении... - Подвергни её пытке, я уверен она расскажет много интересного...я думаю там будут замешаны знатнейшие и состоятельные мерзавцы...Мы их всех выведем на чистую воду, а имущество конфискуем в казну. Я даже уверен, если ты хорошо поищешь, то найдутся и рабы знающие о заговорах своих хозяев... Тигеллин внимательно слушал и согласно кивал. «Ловко придумано...- думал он глядя на Нерона, - почему бы и в самом деле не организовать заговор среди этих чванящихся своим происхождением и знатностью патрициев. Они осторожны в речах, но при правильном подходе всё равно сболтнут что нибудь, а там и потянется ниточка...Надо только не ошибиться...они не так просты, и не доверятся первому встречному...кто же поведёт их на убой? А ведь знатный заговор можно организовать и всех этих Сцевинов, Наталов, Пизонов...и этого старого борова лжефилософа тоже сюда нужно будет привязать... Нерон его ненавидит и не упустит возможности расправиться и с ним. У одного его только 400 миллионов...нафилософствовал за свою близость к цезарю». Тигеллин даже скривился от ненависти. У него вызывали ненависть и злобу все, кто хранил своё нравственное достоинство человека и гражданина. Впрочем, даже в этом он подражал Нерону. Тот всегда хвалился своей гнусностью и был убеждён, что все так же гнусны, как и он, но только притворяются и скрывают свои пороки. А он, как свободный римлянин, не нуждается в притворстве, и его страсти являются его достоинствами. Нерон заметил его кривую ухмылку и повторил склонившись к нему: «Хорошо поищи...Тигеллин». Тот согласно закивал головой, выражая полное понимание и ревность в осуществлении высказанного цезарем предложения. Нерон встал с ложа и подошёл к колоннаде окружающей залу. Звезда, встревожившая Рим, висела там же, на небосводе, между Кастором и Поллуксом. «Славлю тебя, о звезда, между небесных огней ярко пролившая свет! Пусть же сиянье твоё Рима врагов всех погубит!». Продекламировал он, протянув к ней руку с чашей вина. Все дружно и восторженно захлопали в ладоши. - Грации, где вы - закричал Нерон выпив чашу и бросив её на стол. Девушки выпорхнули из - за покрывал окружавших пространство с ложами и столом. - Сапфо! Сапфо! - Нерон указал пальцем на одну из них. - Пещера нимф. Ну -ка покажите нам развлечения лесбийских дев... Девушки закружились перед столом сплетаясь между собой в непристойных телодвижениях. Все уставились на них, а Нерон буквально упав на ложе медленно пополз к Спору. Его движение напоминало подкрадывающегося к жертве хищного зверя. «О, дитя, с взглядом девичьим, хочу тебя, ты же глух ко мне: ты не чуешь, что правишь мной, правишь, словно возница» - шептал он с похотливой улыбкой протягивая руки под шелковое платье евнуха. Оргия продолжилась. Хозяин и владыка всего цивилизованного мира, над которым распростёр крылья римский орёл, развлекался со своими друзьями.
КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Когда по всему Риму были зажжены уличные факела, и первая ночная стража начала отсчёт своего караула, из ворот небольшого двухэтажного дома выехала крытая повозка запряжённая парой гнедых коней. Конями правил бородатый плотный мужчина лет 45-ти, в полотняных штанах и плаще с капюшоном. В глубине повозки на подушках среди корзинок со снедью расположилась женщина. Повозка скрипя и покачиваясь медленно тащилась по брусчатке мимо тёмных окон домов и мрачных глыб храмов. Сполохи факелов приветствовали её на перекрёстках, а мрак, густой и липкий, сопровождал в узких, больше похожих на горные ущелья, кривых переулках. Пожар не добрался до этих мест, и ничего здесь не свидетельствовало о пережитом бедствии. Разве что, при сильных порывах австра , доносился приторно - сладкий запах тления и гари. Миновав театр Помпея повозка свернула влево к набережной Тибра. Возница обернулся и посмотрел на свою госпожу. «Бесстрашная женщина - подумал он, - какая другая решилась бы в ночь не только выехать из Рима, но и ехать в одиночестве среди мрака и опасностей, подстерегающих на дороге». Его всегда удивляла и даже восхищала отважная твёрдость этой римской аристократки, ставшей его госпожой не в силу её власти, не по причине её богатства, а в силу её милосердия и доброты. Уже двадцать лет он был рядом с ней и всегда был готов не только защитить её, но и умереть за неё. Когда то она фактически вырвала его из вечной тьмы Аида. Он падал туда, и вновь возвращался, в бреду и в боли, чтобы через некоторое время вновь провалиться, и тьма становилась всё осязаемей и гуще. После побоища на Фуцинском озере, устроенном Клавдием для развлечения римского народа, тысячи гладиаторов были убиты и утонули, тысячи остались калеками и были почтены деревянными мечами, а сотни тяжелораненых были выброшены ланистами на остров Эскулапа, где медленно, или быстро, умирали от зноя, потери крови, голода и равнодушия. Да и в самом деле, деньги за них получены, а тратиться на долгое и дорогостоящее лечение зачем? Именно там Клавдия и нашла его, ещё живого, и выходила и вернула к жизни и даже к свободе. Так он появился в их доме. Когда силы восстановились, а раны напоминали о себе только уродливыми шрамами на груди и животе, Пилат испытал его владение мечом и доверил ему Клавдию. Тогда же он и обрёл новое своё имя - Гай Понтий. Меч и сейчас лежал рядом с ним, под сидением, прикрытый рогожей. Он ощупал его. «Но что такое меч, пусть даже и в руке такого как он? Если по дорогам промышляют целые шайки лихих людей, и они встретятся с ними, то он готов умереть, но что тогда будет с госпожой?». Он даже не хотел думать об этом, и крепче ухватив повод направлял коней по улочкам Города. Вскоре впереди замаячила арка Тиберия и повеяло сыростью от близости Тибра. Они подъехали к мосту Агриппы и остановились у караульного поста. К повозке подошёл солдат. - Куда ты собрался на ночь глядя? - качая головой и разглядывая возницу спросил он. - Госпожа спешит к своему мужу - ответил Гай кивая на повозку. Солдат откинул полог и с любопытством заглянул вовнутрь пытаясь факелом осветить пространство возка. Ему это удалось. Увидев Клавдию он с почтением наклонил голову. - Госпожа может столкнуться с неприятностями, - сказал он, - дороги даже днём не безопасны...Может госпоже стоит переночевать в Городе, здесь рядом, есть харчевня и сдают комнаты... Возница, услышав предложение солдата, повернулся к Клавдии в надежде на её согласие. Но она только поблагодарила солдата за совет. Гай вздохнул, и направил коней на мост. - Видели звезду? - прокричал им вослед солдат кивая головой на небо. Возница остановил коней, и приподнявшись оглянулся в сторону куда указывал солдат. С минуту он разглядывал небесную странницу, огненным копьём повисшую над всем Аппенинским полуостровом. - Взгляни, госпожа, - с тревогой в голосе обратился он к Клавдии, - может стоит последовать совету солдата? Хвостатые звёзды всегда несут беду... - Если кому и стоит бояться, то явно не нам, Гай - откинув полог и посмотрев на небо сказала она. - Пусть боится цезарь... Возница согласно кивнул головой и усевшись поудобней дёрнул поводья направляя коней на мост. Солдат проводил повозку взглядом и вернулся в караулку. Двое его напарников играли в «царя» с азартом бросая кости, и передвигая своих «царей» по расчерченному прямо на плитах полю. - Кому там не спится? - повернувшись к вошедшему спросил один из игроков. - Матрона спешит к своему мужу - ответил солдат усевшись рядом и наблюдая за игрой. - На ночь глядя? Молодая и красивая? - захохотал спрашивающий. - Как моя бабка, но из всадников, а может и из сенаторского звания... - ответил солдат. - И не побоялась выехать в ночь? - передвигая своего «царя» удивился игрок. -Это значит, что ей в Риме опаснее, чем ночью на дороге - вступил в разговор второй игрок. - Может она из этих, которых Нерон объявил вне закона? Надо было тебе её проверить. Он хмуро посмотрел на солдата. - А как ты её проверишь? - возразил тот. - что у неё на лбу написано? По виду римская матрона, из знати, поди проверь её, потом забот не оберёшься... - Глуп ты, они сами сознаются, нужно только спросить: ты - христовщик? И всё! Им нельзя отрекаться от своего бога - с какой то даже злобой ответил второй игрок. Он проигрывал и был раздражён и зол. - Может догнать их? - нерешительно спросил солдат, переводя взгляд с одного на другого. Те ничего не ответили на это предложение. - Да ладно, пусть себе едут. Никакая она не «христовщица», обыкновенная матрона... Те опять промолчали. По правде сказать им было наплевать кто проехал и зачем проехал. Но из-за явно намечающегося проигрыша у одного из игроков закипало раздражение и досада, он и выплеснул её в сторону самого молодого из них. Заставив и его поволноваться и даже испугаться «А вдруг он доложит декуриону о моей оплошности, да ещё и наговорит всяких небылиц. Вот и неприятности... Надо было спросить... она признается! Ну да, так она и призналась, только безумцы признаются так просто в своих преступлениях» - размышлял солдат наблюдая за игрой. Повозка же Клавдии, тем временем, благополучно миновав Тибр, в чёрных водах которого отражались сполохи освещающих мост факелов, выехала на яникульскую дорогу. Клавдия откинулась на подушки и прикрыв глаза зашептала: «Бог всемогущий - срывалось с её губ, - в твоих руках и жизни наши и пути наши. Ты - Защитник наш и от людей лихих, и от всякой беды. И в этой дороге не оставь нас Твоим руководством и охрани от всякого зла. Ради Праведника, которого Ты назвал Сыном Твоим и ради милости Твоей к нам, Его ученикам». Едва она закончила свою молитву как повозка внезапно остановилась. Она открыла глаза и привстала на подушках, вглядываясь в причину остановки. Они стояли на перекрёстке дорог и пропускали двуколку императорской почты, которую сопровождали четыре преторианца. Пропустив их, возница свернул за ними и пристроившись на небольшом расстоянии поехал вслед двуколке. Так, в паре и под охраной, они миновали сады Агриппины и, выбравшись на дорогу в Этрурию, покатили по ней. Ну а пока повозка ведомая парой гнедых, резвостью которых управлял Гай, катит по дороге к имению Пилата мы расскажем немного о прошлом нашей отважной Клавдии Прокулы.
После казни Пилат ещё 5 лет прокураторствовал в Иудее. Она могла вернуться в Рим, но после произошедшего твёрдо решила остаться с ним. Время шло. Так, в Иудее, и пролетели десять лет их совместной жизни. Прибыв туда молодой девятнадцатилетней девушкой она покидала её взрослой женщиной, сумевшей, не смотря ни на что, сохранить в своём сердце свои девические идеалы. Следующие десять лет забрал Рим. Вместе с годами уходила молодость, здоровье и жизнь. Боги не дали им родительских забот. И где то в глубине сердца Клавдия связывала это с приговором и казнью. Её бессильная попытка повлиять на приговор так и оставалась в памяти и совести постоянным укором Пилату и скорбью ей самой. Даже слова Мариам о том, что смерть Праведника была предречена и даже необходима, не устранили ни укор, ни скорбь. Её сердце просто не принимало такого объяснения. Почему лучшие из людей должны умирать, а худшим достаётся власть, богатство, почёт. Она не выказывала этого явно, но Пилат чувствовал это сам, ибо и его память и совесть были обременены подобным же укором. Так, за внешним благополучием всаднической семьи скрывалось внутреннее обособление, которое каждый старался заполнить своим. Пилат, свободно владеющий не только латинским и арамейским, но и греческим языком, большую часть своего времени, по возвращении в Рим, уделял чтению. У него были списки древних иудейских пророков, переведённых с арамейского на греческий семьюдесятью раввинами. Он купил целый ящик этих свитков перед самым отбытием из Иудеи. Клавдия же нашла себя в заботе о больных рабах. Недалеко от дома, на острове посреди Тибра, стоял Храм Эскулапа. К нему сносили умирать больных рабов те из господ, кто не хотел тратить деньги на их лечение. Туда и повадилась ходить Клавдия. Каждый день, уложив небольшую корзинку снедью и купленными снадобьями, посещала она это место, где на небольшом пространстве возле храма, столкнулись между собой жестокосердие одних с милосердием других. Так они и жили, тихо и затворнически. Тогда и нельзя было по иному, да по иному и не хотелось. Вернувшись из Иудеи они поселились в доме отца Клавдии Клавдия Арруция. Старик болел и нуждался в их заботе и присутствии. Он умер за год до убийства Гая. Предав огню его останки, и совершив погребальный обряд, они решили покинуть Рим, ибо безумства и жестокость принцепса не могла оставить равнодушным ни её ни Понтия. В те дни ужас незримой пеленой висел над всем Римом. Но пока они искали недорогую и достаточно удалённую от города виллу, Гая убили, и место принцепса занял Клавдий Тиберий. Тогда многие в Риме, запуганные и утомлённые безумной кровожадностью, в сочетании с безграничной властью и звериной похотливостью Гая, связывали с новым принципатом надежды на благоразумие и справедливость. Как оказалось, и справедливость и, тем более, благоразумие не присущи новому императору Рима. А власть, в своей прежней безграничности, была отдана вчерашним рабам нового принцепса, постоянно интригующим, ненавидящим друг друга и бессовестно алчным. Вновь мечта о вилле, где - нибудь, только бы подальше, подальше от Рима с его безумным и буйным скотством, завистью и развратом, заполнила сердца и Клавдии и Понтия. И вскоре подвернулся продавец, за 800 тысяч сестерциев уступавший небольшую усадьбу в Этрурии. Они вместе посетили усадьбу и она понравилась им. Вернувшись в Рим Пилат начал оформлять сделку, и они взялись за приготовления к переезду. Римский дом было решено оставить и сдавать в наём, но вдруг Клавдия отказалась покидать Рим. Нет, она не требовала развода, и всё так же ненавидела и Рим, и его образ жизни, но её желание остаться в городе было твёрдым. Поначалу Пилат был разгневан упрямством жены в её неожиданном решении. Но ни его гнев, ни попытки уговорить её сменить решение, не принесли успеха. В конце -концов после 100-летних игр, оставив непокорную жену на попечение Гая, и взяв с неё обещание регулярно навещать его, он выехал в приобретённое имение. Там он и обрёл желанное уединение, в которое и погрузился наедине с собой, своими мыслями и свитками. Клавдия осталась в Городе. А дело было в том, что совершенно случайно, во время одного из посещений храма Эскулапа, она встретила Мариам из Магдалы. МАРИАМ ИЗ МАГДАЛЫ Это произошло спустя почти 15 лет после их первой, и на тот момент единственной, как думала Клавдия, встречи. Но, как оказалось, мир не только тесен, но и предопределён. Их предыдущая встреча произошла в Иерусалиме, в те дни, когда Клавдия искала хоть кого то из тех, кто бы мог рассказать ей из первых уст о казни, и о том, что случилось после. Слухи, которые распространялись по Иерусалиму после казни, были настолько фантастичны, что вызывали двоякое чувство - или всё это была изощрённая и корыстная ложь, или же великое чудо. В том, что это великое чудо, Клавдию убеждал и сон, посетивший её в ночь перед казнью. Он встревожил её до глубины души, и заставил обратиться к Понтию с просьбою о помиловании. Никогда ранее не вмешивалась она в его дела, и не просила ни о чём подобном. Он не услышал её и утвердил приговор, хотя знал, что обрёк на смерть невиновного. Это стало некоей невидимой, но прочной стеной между ними с тех пор. Она пыталась оправдать его в своём сердце: «Всё же он был префектом провинции и исполнял свои обязанности, - говорила она сама себе, - но он же и человек, и должен был им оставаться всегда. Что важнее? Быть префектом или человеком? И, к тому же, он и сам говорил, что предали его из зависти». Но, как она не пыталась переубедить себя, совесть упорно стояла на своём - важнее, оставаться всегда человеком, а он, по её восприятию жизни, своим человеческим долгом пренебрёг в угоду своей должности. После этого она и стала искать встречи с кем либо из учеников казнённого праведника. Она была уверена, что Пилат знал многих из них, ибо почти три года следил за ними, но обращаться к нему не стала. Найти Мариам ей помогла одна из её служанок - иудеек. И встреча произошла через год после казни, когда они вновь посетили Иерусалим. В праздник к Храму стекались тысячные толпы со всей страны и Пилат, опасаясь беспорядков, всегда приводил в город перед праздником когорту солдат. Они останавливались на эти дни в покоях дворца Ирода расположенного прямо против Храма. В эти покои служанка и привела Мариам. Отпустив служанку Клавдия усадила гостью, и сев напротив попросила: «Расскажи мне о том Праведнике, которого казнили год назад, насколько я знаю ты была с ним рядом до самой смерти». -Госпожа говорит по арамейски? - удивилась гостья, и внимательно посмотрев на Клавдию спросила: «Зачем госпоже это знать?». Клавдия поведала ей о сне. Она не вдавалась в подробности, но по её голосу, лицу и даже блеснувших слезами глазах, Мариам поняла её. Она рассказывала долго, и порой тоже с глазами, полными слёз и дрогнувшим голосом. Клавдия слушала с жадным вниманием иногда даже закрывая лицо руками, и качая головой. Рассказывала Мариам ярко и убедительно, но всё это было настолько фантастично, что поверить в услышанное было невозможно. - Неужели всё это правда? - воскликнула Клавдия, когда Мариам рассказывала ей о раскрытой гробнице и о неузнанном Учителе, которого она приняла за садовника. -Мне нет проку во лжи, - возразила Мариам, - я говорю о том, что видела сама... - Да, да...- поспешно согласилась Клавдия. - Я верю тебе...Но расскажи мне, как ты встретилась с ним впервые...Как ты оказалась рядом с ним... - Как я встретилась с ним? - Мариам грустно улыбнулась и закрыла лицо руками. - Я пришла соблазнить его...- сказала она после недолгого молчания. И заметив удивлённый взгляд Клавдии кивнула головой: «Да, госпожа, именно так...До встречи с ним я жила презренной и постыдной жизнью...Мужчины смотрели на меня с вожделением, а жены с ненавистью. Сладострастие владело мною и я продавала его желающим...» Мариам посмотрела на Клавдию надеясь увидеть отвращение или презрение в её глазах после этих слов, но Клавдия смотрела всё так же, с грустью и участием. - Может мне стоит уйти? - всё же спросила она Клавдию, но та взяла её руки и сжав их в своих ладонях покачала головой. - Говори - тихо попросила она. - Я родилась в Магдале, это в Галилее на берегу Киннерета. Нравы местных жителей, в основном рыбарей и земледельцев, не отягощаются бременем, суровых и обязательных для всех правоверных иудеев, законов и правил. Удачный лов рыбы, как и хороший урожай, отмечаются у нас широко и весело. А поклонение Иегове и соблюдение Его заповедей сводится в основном к ежегодной уплате храмового сбора. Своего отца я не знаю, да и мать никогда не говорила мне о нём. В городке сплетничали о причастности к моему рождению римского центуриона из расквартированного в Капернауме гарнизона. Ну а доля незаконно рождённой, наверное, одинакова и в Галилее, и в Риме...так что моя судьба была предрешена в момент зачатия...вернее сказать: «была бы предрешена», если бы не встреча с Ним... - поправила свои слова Мариам. - Мать умерла когда мне едва исполнилось 17 лет. Многие мои сверстницы уже имели мужей и детей, но даже в Галилее, при её нравах, никто не готов был взять себе в жену зачатую в блуде, и к тому же почти что нищую. Но я была молода, безрассудна и жаждала любви. Вероятно, семя того римлянина, оплодотворившего мою мать, было разгорячено его животной похотью. А может быть моя мать отдавалась ему не в порыве любви, а в буре своей страсти. Но этот сладострастный жар двух тел, некогда соединившихся в темноте галилейской ночи, передался и мне... и стал моим проклятием. Ты даже не представляешь, госпожа, какие оскорбления, унижения, проклятия мне довелось услышать и пережить...Мир и так жесток и равнодушен к людям, а к отверженным он жесток вдвойне. Да и не только жесток, но и лицемерен, лжив и подл. А делаем его таким мы сами. Сталкиваясь с человеческой подлостью, жестокостью, лицемерием я и сама становилась такой. Я научилась наглости и стала дерзкой. В людях я видела только зло и лицемерие. Одни, на улицах, при свете дня, сторонились меня, как прокажённую, а под покровом ночи искали встречи со мной, чтобы удовлетворить свою похоть. Другие осыпали меня оскорблениями при встрече, хотя я не давала им ни какого повода для этого, но таким образом они выставляли своё негодование моим образом жизни, и возвеличивали свою праведность. Третьи, получив от меня желаемое, могли избить меня, как собаку. Так они наказывали меня за мою грешную жизнь. В своих же глазах они были безгрешны... Мне стыдно и неприятно об этом вспоминать, но я так жила...и другой жизни для меня тогда не существовало… Мариам взглянула на Клавдию и увидела слёзы, текущие по её щекам. - Вижу, госпожа, ты плачешь от моего рассказа...это свидетельствует о твоём добром сердце - тихо сказала Мариам. - А я тогда жила, если можно назвать моё существование жизнью, с сердцем мёртвым...и, наверное бы, скоро умерла если бы не Он. Ты спрашиваешь, как я встретилась с Ним...Молва о нём неслась от города к городу. Одни говорили, что он безумен и своими речами обольщает народ. Другие рассказывали, что он в Кане, на свадебном пиру, превратил воду в вино, а в Капернауме очистил прокажённого и исцелил множество больных. Третьи говорили, что он одержим бесами и творит чудеса силою князя бесовского. Меня, как и многих других, привело к нему любопытство. В самом деле, часто ли среди нас появляются люди способные превратить воду в вино, или вернуть зрение слепорождённому? Я тогда жила в Магдале, а он, как говорили, был в окрестностях Вифсаиды. Я встала и пошла туда. Весь путь меня терзала одна и та же мысль - как он отнесётся ко мне, грязной грешнице...возгнушается и прогонит вон, или будет стыдить и упрекать, смакуя мой позор перед толпой идущих за ним. Я и не ждала уже другого к себе отношения от людей. В сердце я даже решила, что попытаюсь обольстить его, если он унизит или оскорбит меня пред людьми. Да... - Мариам взглянула на Клавдию. - Представь, госпожа, всю низость моего падения...Я нашла его на берегу Киннерета. Он был не один. С ним рядом постоянно было множество людей, но самыми близкими к нему были два брата, рыбари из Вифсаиды, Симон и Андрей. Были и другие, но я их не знала тогда, впоследствии нас всех сблизила любовь к нему. Тогда же люди толпились и теснили его, и он, взойдя в подогнанную Симоном лодку обратился к толпящимся на берегу. Его слова лились, как елей. Я никогда не слышала ничего подобного. Сам его голос, не громкий, но ясный, казалось, звучал не из его уст, а в самом моём сердце. Он говорил о тайнах царства Божия, но свои слова облекал в притчи, так, что многое из сказанного им было недоступно и непонятно слушающим. Многие уходили не понимая его, а я была зачарована и его речью и им самим. Ему было лет около 30, и он отличался той мужественной красотой, которая присуща твёрдым духом и уверенным в себе мужам, и которая очень влечёт женщин. Слушая его я желала чтобы он обладал мною. Эти нечистые мысли будоражили меня, нашёптывая лукаво и цинично: «это только слова, он такой же как все, не стоит тебе обольщаться, помани его вдали от людей и друзей, и он будет твой». Когда нас, слушающих, осталось немного, он вышел из лодки на берег и кто то, кажется, Симон, попросил его растолковать притчи, которыми он поучал народ. В одной из притч он уподобил царство истины семени, которое упав в землю, и будучи малым, возрастает и приносит многократный плод. Семя истолковывалось им как проповедуемое им учение. Он так и говорил: «если пребудете в слове моём, то вы истинно мои ученики...и не увидите смерти вовек». Но тогда эти слова для многих, даже из его ближайших учеников, были странными, а для меня, блудницы, скорее безумными. Что значит: «не увидите смерти вовек»? Моя наглость и дерзость заговорили во мне, поддавшись всё тем же нашёптываниям нечистых моих помыслов. «Послушай, учитель - крикнула я - оставь во мне это семя твоё, о котором ты сейчас говорил. Пусть оно принесёт плод». Он замолчал и посмотрел в мою сторону. Я видела как смутились его друзья и опустили глаза стоящие рядом. Некоторые даже отодвинулись от меня, и все молчали выжидая. Наши глаза встретились. Я думала увидеть в нём раздражение, или презрение, или насмешку, хотя втайне надеялась, что в его глазах хоть на мгновение мелькнёт интерес ко мне, как к женщине. Мне было 23 года и я была красива и ещё желанна. Мгновенье, и его взгляд, казалось, проник в самое моё сердце и осветил все его закоулки. Всю нечистоту, все помыслы, весь накопленный мною опыт притворства и лукавства. Я просто физически ощутила этот свет, шарящий по моему сердцу и находящий то, что я не только стремилась забыть, но даже стыдилась вспомнить. Эти мгновенья мне показались вечностью. Потом волна стыда и раскаяния захлестнула меня и я, захлёбываясь слезами, упала на землю у его ног. Мне было до смерти жаль себя и стыдно перед всеми стоящими вокруг нас. Он наклонился и прикоснувшись к моим волосам сказал: «Встань, Мариам». Он знал имя моё. Это поразило меня, и ещё в рыданиях я встала на колени, и обхватив его ноги, прошептала: «Равви, прости рабу твою». «Встань, Мариам» - вновь повторил он. Его друзья помогли мне встать. Он вытер мне слёзы своим платом и улыбнулся. «Ты сестра наша, Мариам, - сказал он. - Оставайся с нами». Вот так день встречи с ним стал днём моего второго рождения. От прежней жизни осталась только память...как вечный укор мне и напоминание - закончила рассказ Мариам. - Это и в самом деле удивительно...- после недолгого молчания сказала Клавдия. - Я готова тебя слушать ещё и ещё... - Может быть, в следующий раз - Мариам виновато улыбнулась Клавдии. - Сейчас мне пора уходить. Госпожа проводит меня? - вставая спросила она. - А где же сейчас те, кто был с ним - спросила Клавдия, провожая Мариам и пытаясь дать ей пару ауреусов. - Он заповедал нам донести его учение всем народам - улыбаясь и отводя руку с деньгами сказала Мариам. - А если бы мой муж не утвердил приговор, и он бы остался жив, зачем ему было умирать? Ты же сама говоришь, что он был лучшим из людей - каким то отчаянным шепотом спросила Клавдия. - Он не мог не умереть... он для этого и пришёл...умереть за нас...В наших священных книгах говорилось о нём, но тогда мы не понимали этого...а многие не понимают и до сих пор...Его смерть - наша жизнь - Ты любила его? - заглянув в глаза уходившей Мариам спросила Клавдия - Я люблю его и сейчас...его невозможно не любить... Она говорила о мёртвом, как о живом и это было удивительно и скорбно. - Зачем ему умирать за нас? - всё не могла успокоиться Клавдия - зачем и кому нужна была его смерть... Но этот вопрос она уже задавала больше себе самой. Вот так закончилась их встреча в Иерусалиме. Мариам ушла не взяв ауреусы, и не договорившись о новой встрече. Об этом разговоре Клавдия рассказала Пилату. Он внимательно слушал её пересказ того, что ей поведала Мариам о виденных ею чудесах. - Во всём этом много выдумки... - задумчиво сказал он, - и докопаться до истины, наверное, невозможно, но то, что он был воистину велик, как человек, это так. Поверила ли тогда в рассказанное Мариам Клавдия? Наверное, нет. Да и кто вот так просто с чужих слов поверит в чудеса с насыщением, воскрешением, вознесением. Но, надо признать и учесть тот факт, что Клавдии тогда было 25 лет, и хотя это не мало, и в подобном возрасте многие девушки уже довольно таки практичны, мудры и не верят даже в любовь, но чистота её сердца, и в 25 лет, не вызывала сомнения ни у её мужа, ни у всех близко знающих её, а чистота женского сердца является самым плодородным полем для веры, любви, скромности и милосердия. Ну а с неожиданной, и даже случайной, как могло показаться на первый взгляд, встречи с Мариам у храма Эскулапа начался совершенно новый этап в жизни Клавдии. Так же, как в своё время начался и совершенно новый этап жизни Мариам после встречи с Учителем. Мариам свела её с людьми бывшими рядом с Праведником с начала Его проповеди. Они знали Его, слушали Его, разделяли с Ним хлеб и после Его казни несли дальше Его учение. И Клавдия, став одной из них, поняла для чего родилась и пришла в этот мир. ВЕЧЕРНИЕ РАЗГОВОРЫ В ИМЕНИИ А что же наша звезда, так взбаламутившая своим нежданным появлением всю тину и грязь на дне Вечного Города? А звезда неслась в бесконечности вселенной с огромной скоростью, покрывая за человеческий день миллионы миль, и не замечая ни времени, ни пространства, ни людских страхов, ни страстей. Что для неё жизни копошащихся в грязной суете цезарей и рабов? Мгновенья! Что для неё мысли человеческие? Ничто! Что для неё весь Рим с его похотью, стяжаниями, гордыней, храмами и жертвоприношениями, цирками и развлечениями? Прах! Что для неё вся Земля, с народами, племенами, коленами и языками? Она вызывала ужас и страх, и ожидание бедствий, но она об этом ничего не знала. Она была частью, вернее - малой частицей в великой и прекрасной, но непостижимой для человеческого ума, божественной Гармонии Мироздания.
Вечера в усадьбе, как мы уже и говорили раньше, были похожи один на другой, так же как и дневные и утренние часы. С закатом и наступлением сумерек зажигались дворовые факела и светильники в помещениях. Челядь собиралась в своей половине, где за вечерней трапезой делились своими впечатлениями о прошедшем дне, погоде, урожае, болезнях, склоках, мечтами и разочарованиями. Всем тем, чем наполнена жизнь рабов, и о чём можно говорить без ущерба для себя и своего рабского благополучия. Новости из Рима сюда если и доходили, то обычно с большим опозданием. Да и, честно говоря, римская жизнь здесь воспринималась как что то если и не сказочное, то однозначно чужое. И если ею пренебрёг сам хозяин, то чего желать его рабам? Они были сыты, одеты, имели семьи и крышу над головой. Некоторые были освобождены Пилатом «в дружеском кругу», другие оставались рабами по римскому праву, но по отношению к ним хозяина вполне могли считать себя в большей степени его благодарными клиентами. Что нужно человеку в этой жизни? Хлеб, дом, женщина и безопасность. Когда всё это есть, то и бремя рабства как бы и не отягощает. Ведь рабство это состояние больше присущее духу, чем плоти. Ну а уединённость виллы и её устоявшийся уклад вполне устраивал если и не всех в ней живущих, то большую часть. Человек же, как показывает практика, всегда найдёт недостатки даже в райском саду. Так что, можно сказать, челядь была вполне удовлетворена существующим положением вещей, а значит и довольна жизнью. И лучше всего об этом свидетельствовали разговоры ведущиеся за столами, как в женской половине трапезной комнаты, так и на стороне мужской. Надо сказать, что рабы, состоящие в браке, имели свои жилища и могли не присутствовать на этих совместных «пиршествах», а поужинать в своём углу и завалиться спать в окружении детей и под боком супруги. Но, куда денешь потребность поговорить! Порой застольная болтовня гораздо желаннее, чем сама еда, пусть даже и самая изысканная. Да и, как мы и говорили выше, уединённость усадьбы сформировала своеобразную микрокопию человеческого общества. Даже не смотря на то, что все они были рабами по юридическому праву, по сути своей они всё же оставались людьми. Причём, совершенно разными. Со своими характерами, привычками, надеждами, целями. Кто то был смышлёнее, кто то попроще. Кто то честнее, а кто то лукавее. Они жили все рядом друг с другом, торговали между собой, ссорились, мирились, давали друг другу взаймы под процент, заключали какие то договора между собой и жаловались Пилату друг на друга. Одним словом - жили по принципу, сформулированному ещё греками, но перенесённому на римскую почву их же великим соотечественником: «я человек, ничто человеческое мне не чуждо». Ну а то, что им «не чуждо», и чем были наполнены их сердца, как мы и говорили ранее, открывалось в их застольных разговорах. Вот, судите сами. - Авит сказал госпожа возвращается в усадьбу - обгладывая куриную ляжку то ли утверждая, то ли вопрошая своего соседа говорил один из сидящих за столом. - Да? А что же случилось? - прожёвывая и запивая проглоченный кусок поской отвечал его сосед. - Говорят, в этом пожаре сгорел и её дом, сама еле спаслась... - вступил в разговор ещё один. - Кто говорит? - сразу несколько человек посмотрели на говорившего - Встретил вчера Луция из проперциевой усадьбы, хозяин его отправлял в Рим с поручением, рассказывал мне, и о доме госпожи сказал... - Нашёл кому верить, этот болтун соврёт не дорого возьмёт... - Да, хороший урожай винограда в этом году... - И оливки богато уродились... - А вам то что с этого урожая? Вино не для нас... нам вот это пойло... - кивнул на кувшин с поской раб - сторож. - Димитрий нашёл уже покупателя, выслуживается перед хозяином... да и себя, думаю, не обидит - Если бы выслуживался, то нас бы и заставил убирать, а так покупщик сам должен искать людей, вот и наймёт нас... - возразил один из сидящих. -А тебе опимианский фалерн подавай? - язвительно вставил другой. Все засмеялись. Лучше бы прикусил язык, а то за «выслуживается перед хозяином» и плетей можно отведать... - А ты донеси пойди и отведаю... - Жаль, господин эргастул приказал заколотить, плачет по тебе... - По тебе уже давно крест плачет... - Эй, хватит вам, петухи галльские... - осадил спорящих старик - винодел, - и вина в этом году будет в достатке и масла..., а значит и мы будем сыты и господин доволен. - А мне порой кажется, что нашему господину абсолютно наплевать и на виноград и на оливки и вообще на всё. Он целыми днями что то читает или пишет... - А ты что хочешь, чтобы он каждый день устраивал попойки с соседями, а за триклинием им прислуживали наши дочери? - Он уже не молод, для такого времяпрепровождения, может быть когда то и таковое бывало в его жизни... - с ухмылкой вставил раб - сторож. - Прикуси язык, - уже с угрозой в голосе повернулся к нему конюх, - я знаю господина уже 20 лет... - А что я такого сказал? - возразил тот, - многие патриции так проводят время, говорят сам принцепс не прочь попировать в кругу не только блудниц, но и кинэдов ... - Да, жаль, не дали боги родиться тебе патрицием, вот бы ты разгулялся... - с насмешкой перебил его сосед, - но, знаешь сам, бодливым коровам Юпитер рогов не даёт, а даёт долю раба, да ещё и с должностью ночного сторожа...Все дружно захохотали. Но тема с кинэдами и блудницами обсуждалась ещё некоторое время, пока кто то не перевёл разговор на приближающиеся Сатурналии и все мысли ужинающих обратились к будущему празднику. Не сильно отличались разговоры и в женской половине трапезной. -Сладкую запеканку делай так, - рассказывала пожилая кухарка молодой, - полфунта муки и творога фунта с два смешай вместе, как для оладий. Подбавь мёда с четверть фунта и одно яйцо. Когда хорошо размешаешь всё, то смажь маслом глиняную миску и положив туда закрой всё крышкой. Смотри, чтобы хорошо пропеклось в середине... Молодая женщина всё внимательно слушала и согласно кивала головой. - Побалуешь муженька вкусной едой и он тебя побалует... - завершила неоспоримым доводом свой рецепт кухарка. Молодая застенчиво улыбнулась ей в ответ. - Лучше побалуй своего муженька сатирионом, - крикнула ей с другого конца стола женщина лет 30. - Вакхом клянусь, будет тебя баловать всю ночь...и без запеканки. Женщины рассмеялись, а молодая вопросительно посмотрела на кухарку, как бы спрашивая её: «О чём это она?». Советчица заметила этот немой вопрос и продолжила: «Зайди ко мне после ужина, я научу тебя, как муженька превращать в неутомимого сатира...». Все опять засмеялись, а молодая покраснела и опустив глаза принялась за еду. - Бесстыжая, - укорила женщину кухарка, - что смущаешь девчонку? Она только жизнь начинает.., а ты - «научу, как муженька в сатира превращать». - Да полно тебе, Сервилия, - возразила женщина. - Каков наш век? Ты вот удовольствие получаешь только от еды и сна, ушли твои года с красотой и молодостью. И мои скоро уйдут, а пока не ушли хочу сатира, хочу...а что нам ещё остаётся? Такова доля наша рабская...Мужья наши - рабы, детей рождаем в муках да и тоже рабами...даже если и отпущены господами, то всё равно ни завещания, ни наследства детям оставить не можем... где радость? Где свет? Вот и остаётся только любовь...когда захлёбываешься этими волнами удовольствия и внутри ощущаешь изливающееся семя... Она даже прикрыла глаза и говорила уже почти что шепотом. Женщины, как заворожённые, слушали этот монолог и когда она замолчала все с грустной скорбью вздохнули. - Говорят, госпожа приезжает - после небольшой паузы вновь начался разговор. - Госпожа наша добрая, она мне в прошлый приезд подарила гребень для волос... -А мне покрывало... - А почему она живёт в Риме, а господин здесь? - спросила молодая у кухарки. - Они в разводе? - Ну вот ещё выдумала... - ответила та, - значит ей в Риме интереснее, чем здесь... - Как я ей завидую, - прошептала молодая, - моя мечта попасть в Рим...вот бы нас с Луцием забрала госпожа с собой. Рим! Цирк! Театры! Я бы её сопровождала...
Ну а на другой стороне дома, в экседре, тоже был накрыт стол, за которым так же текла беседа, вернее сказать - монолог, изредка прерывающийся вопросами или замечаниями второго собеседника. Давайте послушаем и их, тем более, что не видя нас они будут такими же откровенными в своих суждениях, как и те, которых мы подслушивали в трапезной. - Твоя утренняя речь, Димитрий, была похожа на речь цензора, - с некоторой даже насмешкой говорил старик, очищая варёное яйцо от скорлупы. - Ни больше, ни меньше, как в оскорблении величества Рима и римского народа обличил ты меня... Я же, в соответствии с римскими законами, попытаюсь оправдаться перед тобой. Пилат посмотрел на Димитрия и улыбнувшись продолжал. - Начну с сенаторского достоинства...Не буду лукавить, мечта стать одним из отцов римского народа тешила меня многие годы и в армии, и во время префектуры. Все условия осуществить эту мечту были. Вернувшись в Рим после смерти Тиберия я готов был выставить свою кандидатуру на выборы в сенат. Более того, принцепсом стал Гай Германик, я знал его с малых лет. Его отец был моим полководцем, а маленький Гай фактически сыном нашего легиона. Я не сомневался, что он поддержит меня, да так бы и было... но, тут начались какие то странные и настораживающие меня метаморфозы с Гаем. Доколе он был частным человеком, он был образцом скромности и, казалось, в нём воплотились все добродетели его великого отца. Став принцепсом и приняв власть он превратился в совершенно иного человека. Даже не в человека, он стал считать себя богом и пытался заставить всех поклоняться ему, как божеству. Как ты думаешь, Димитрий, кто должен был первым объявить его божеством и воздать ему божеские почести? Пилат вопросительно посмотрел на грека. - Я слышал об этом, - кивнул головой тот, - он издал эдикт, чтобы во всех городах строили ему храмы и совершали богослужения в его честь... - Нет, мой дорогой грек, - возразил старик, - это уже было после. Первым ему должен был поклониться сенат! Вот такой выбор стал и передо мной. Стать сенатором и умереть, ибо я не считал его богом, или стать сенатором и поклониться этому обезумевшему...То есть, остаться самим собой и умереть на плахе, а ты знаешь, как Гай поступал с противящимися его безумию. Или предать свою совесть, достоинство, предков и стать одним из холуев сумасшедшего принцепса. Зато сенаторского достоинства! А! как тебе такой выбор? Ты бы какой путь выбрал? Спросил с усмешкой Пилат наливая себе вина и разбавляя его. Димитрий молчал. - Так это ещё цветочки... - не обращая внимания на молчащего грека продолжал старик свой монолог. - Он как то ввёл своего коня в курию и оглядев всех этих отцов сказал, что хочет видеть его сенатором! Коня! И никто не открыл рта своего, и поверь мне, они проголосовали бы все единогласно. И конь бы стал одним из них. А потом он бы захотел сделать сенатором своего пса...или...да мало ли что взбрело бы ему в голову если бы Херея не прервал его безумства. Вот тебе и ответ почему я пренебрёг всем тем, о чём ты говорил. А сенаторское достоинство... Его просто нет. Есть сенаторское ничтожество - продажное, холуйское и угодливо трусливое. Пилат замолчал, и аккуратно разрезав очищенное яйцо окунул его в соус и отправил в рот. Прожевав и проглотив его, он сделал глоток вина и продолжил. - Ну а по поводу того, что я предпочитаю жить изгнанником на сто первом миленариуме, а не в Риме, и тем самым лишаю себя удовольствия посещать театры и цирки... Я не знаю даже что и сказать тебе. Неужели ты сам не видишь, что такое Рим? Ты же жил там! Пилат с каким то даже сожалением посмотрел на Димитрия и вздохнув продолжил. - Я вчера после нашего разговора долго не мог заснуть и вышел в портик и, представь себе, увидел небо. Ты удивился? Да, увидел небо. Представь, ночь, тишина до звона в ушах, и небо огромное и прекрасное. Мерцающее и даже страшное в своей необъятности и непостижимости. В первый раз я его видел таким...И тут же вспомнился мне платоновский город свиней. За чем свиньям небо? Свиньям нужна земля, желуди, корыто с отрубями... Верно же подметил ваш мудрец: они жрут, совокупляются, лягаются ногами, отталкивая других от кормушки, кусаются набивают своё чрево и только этим и живут. Ты говоришь: Рим с его развлечениями и удовольствиями...театры, цирки. Я уже 20 лет живу здесь и не знаю, что там, в городе, но когда я покидал его театры были сборищем похотливых шутов, глумливых дураков и кинэдов. Мне было стыдно смотреть этот постоянный кордак, и ещё более стыдно слушать, что они вытворяли на просцениуме, и что исходило из их уст. Думаю, с тех пор если что и изменилось, то не в лучшую сторону. Или эти, полуденные побоища, устраиваемые Клавдием на потеху черни. Я - воин, видевший смерть и сам несущий её остриём своего меча, не мог без сострадания смотреть на этих несчастных, которых заставляли биться на смерть без щитов и без доспехов. А толпа ревела от удовольствия видя потоки крови, увечья и страдания умирающих. Об этих развлечениях и удовольствиях говорил ты? Они мне не только чужды, но и отвратительны. Здесь я свободен от всей этой грязи и гнусности. А там нужно быть бесноватым, чтобы не выделяться среди бесноватых, как говорят в Италии. Или стать свиньёй, как метко подметил ваш мудрец. Пилат усмехнулся и посмотрел на грека. - Я не хочу становиться ни тем, ни другим. Я хочу остаться самим собой. Надеюсь, ты услышал меня и понял. - Ты говорил убедительно, но другой жизни ведь нет, а ту, которой живут все, ты презираешь - возразил Димитрий. - О другой жизни только мечтают...философы и ... Он хотел сказать - сумасшедшие, но осёкся, и мельком взглянув на старика продолжил: - Люди живут своими страстями, а не разумом...и так будет, я думаю, всегда. Так ради чего становиться белой вороной? Не разумнее ли принять эти правила и просто жить? - Ты говоришь, как один из них, - перебил его Пилат, - нет, не разумнее. Разумнее попытаться понять, что же такое наша жизнь, и в чём её главный смысл. Посмотри на меня, жизнь пролетает очень быстро, а что там, потом? Если вечный мрак, то, конечно, надо быть свиньёй, да понаглей, даже если эти басни с раздачей душ и истинны, то тоже можно жить по свински в надежде на новую долю, но вот кажется мне, что не так всё просто, как возвещают жрецы юпитеров и кибел. Но, мой дорогой грек, давай оставим эту тему. Ты прочитал свиток? Скажи мне, что ты думаешь о прочитанном? - Я не дочитал до конца, но очень уж удивительно то, что я прочитал, - сказал Димитрий, - если хотя бы малая часть того о чём там повествуется правда, то это был или великий маг, или великий обманщик...но, в любом случае, безумец! - после мгновенной паузы добавил грек. - Потому что то, чему он учит, не выполнимо человеком, а то, что описывается, как сотворённое им, не по силам человеку... Он вопросительно посмотрел на Пилата. - Как я понял, именно с этим человеком ты встретился в Иудее, и эта встреча заставила тебя по иному взглянуть на человеческую жизнь? Пилат с каким то горьким сожалением взглянул на ожидающего ответа грека, и кивнул головой. - Как оказывается, не только меня. - ответил он. - Ещё и Клавдию, а судя по происходящему в Риме, сотни и тысячи других...мужей и жён. Он не был безумен, не был маг и, тем более, обманщик. Сами иудеи называли его сыном Бога. Но, как бы они не называли его это был Человек! Царь! В одежде простолюдина, но Царь! Пилат замолчал и налил вина себе и Димитрию, грек поспешно схватил кувшин с водой и разбавил налитое. Они подняли чаши. - Ты расскажешь мне о вашей встрече? - спросил грек. - После произошедшего в Риме я обязан рассказать об этой встрече...всем. - ответил старик. - Клавдия рассказала им о своём сне, но она не рассказала о нашем разговоре, она и не могла об этом знать. В претории тогда были только я и он. Пилат вытер губы полотенцем и продолжил. - Ты же видел, в свитке написано, что он не отвечал мне ни слова, но это не так... Да, он был не многословен, но каждое сказанное им слово было подобно вспышке света...ты не поймёшь этого, это и невозможно объяснить человеческими словами, но это именно так. Он говорит, а каждое его слово как какой то луч, не видимый, но пронзающий твоё сердце, или совесть, или разум. Я не могу объяснить это... ощущение, и самое удивительное, его слова невозможно забыть. В любой момент они вдруг вспыхивают в памяти, и вся моя жизнь мелькает на фоне этих слов...какой то ничтожной и пустой. Старик замолчал, и посмотрев на грека, добавил: «А ты говоришь - великий лжец...Правды ради, все его враги тоже обвиняли его во лжи...».
Вот такие разговоры можно было услышать за столами ужинающих в усадьбе в то же самое время, когда Рим был взбудоражен и взволнован появлением кометы. Вы обратили внимание - ни слова о звезде! А всё потому, что вновь всё небо, ещё с одиннадцатого часа дня, затянуло тучами, и её просто невозможно было заметить за этой завесой. И ни что не навевало тревоги, и никто не гадал, что же за беду несёт хвостатая звезда на этот раз цезарю, сенату и народу римскому. А теперь самое время оставить увлечённых своими разговорами, и пустой болтовней разбавляющих свой вечерний ужин. Ведь дальше, как и всегда бывает, пойдут воспоминания и размышления, насмешки и споры, а время уже позднее, и воспоминания прервутся недосказанными, а споры незавершёнными, и все разбредутся по своим спальням и провалятся в свои сны. А следующий день вновь соединит их в триклинии или в атриуме, или на задворках усадьбы, или на винограднике, или на берегу моря. Таковой и была ежедневная «суета сует», как определил человеческую жизнь мудрейший из царей, отмеряемая восходами и закатами «светила большего». С усталым равнодушием взирающего со своей золотой квадриги на копошащихся в прахе земном человеков. ХРАМ Когда старик ушёл в свою спальню Димитрий ещё с час оставался в экседре. Ужин и выпитое вино склоняли к умиротворённому покою, но разговор, особенно откровения и размышления Пилата о жизни и её лабиринтах и тупиках, вызвал в мыслях Димитрия какое то хаотичное движение. По своему мировоззрению он был атеист, но атеист с некими нравственными обязанностями, которые, в первую очередь, были связаны с его национальностью. Он родился эллином и считал себя носителем и наследником древнего и великого этноса. Римлян он презирал. Да и в самом деле, какое сравнение может быть народа древних героев и мудрецов с народом, как он считал, солдафоном по своей сути. К тому же развращённым и неистово алчным. Справедливости ради надо сказать, что и римляне презирали греков и смотрели на них свысока за эти же качества. Цивилизация древних героев и мудрецов, к моменту нашего повествования, давно уже «канула в Лету», оставив после себя только театр, атлетические соревнования и сотни, если не тысячи, талантов свитков и книг своих софистов, поэтов и драматургов. Рим всё это забрал, и, как видел и понимал Димитрий, превратил всё в балаган. Это вызывало в нём ещё большее презрение. Но, как часто и бывает в жизни, презрение это надо было прятать глубоко, ибо и личное благополучие, и достаток да и сама жизнь порой зависели от презираемых. Пилатовский монолог о сенаторах и вообще о Риме, был созвучен внутреннему убеждению грека. Здесь он понимал старика, но вот ответить на возникший в нём же вопрос: «А смог бы он вот так отказаться от всего и уединиться в глуши?», он однозначно не мог. Что ни говори, но он всё же предпочёл оставить свой Коринф и бросился искать славы и денег в Рим. И если бы судьба свела его с кем либо из знатных и сильных, то не стал бы он одним из тех, о ком старик говорил с насмешкой и отвращением? Город свиней всё же заманчив и желан для многих, и только единицы находят в себе силы и достоинство пренебречь всем тем, чем этот город заманивает. « А ведь он сам признаётся, что поначалу эта свиная доля привлекала и его... - размышлял грек в своём одиночестве. - И он только благодаря встрече с этим магом отказался от неё...Да, что же этот маг сказал ему такое, что полностью заставил сменить и мысли и цели и смыслы...» Димитрий соскользнул с ложа и взяв светильник направился в свою спальню. Свиток лежал на столике возле кровати. Он зажёг большой светильник и поставив его у изголовья уселся на кровать. Развернув свиток грек нашёл абзац на котором остановился и принялся за чтение. Он не особо углублялся в смысл прочитанного более обращая внимание на описание событий и дел, приписываемых магу, так он решил для себя называть того, о ком и рассказывалось в свитке. Некоторые слова, сказанные магом, и дела, совершённые им, вызывали удивление Димитрия, некоторые - возмущение, а иногда даже раздражение. Прочитав следующие строки: «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч. Ибо Я пришёл разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её» он с иронией подумал: «а мужа с женою его»? Но то, что прочитал он дальше вызвало уже не иронию, а раздражение: «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня». « Как же надо вознестись в собственных глазах, чтобы такое сказать... - с каким то даже гневом подумал грек. - Это явно слова безумного...или бога - искоркой промелькнула мысль - а о каком Отце он постоянно упоминает? Может быть все эти слова имеют какой то тайный смысл...что он хотел этим сказать, что любить его важнее, чем любить своих родителей или детей? Безумец! Или Бог? Если принять на веру исцеление слепых, очищение прокажённых...но воскрешение умерших, как это возможно? Нужно повнимательней разобраться с этим - решил он. - Всё, что вызывает вопросы, особенно сказанное магом, надо отдельно выписать для себя и поговорить об этом со стариком. Всё это происходило в то самое время, когда он был там! Интересно, он то сам верит в истинность всего написанного здесь? По всей вероятности нет! Хоть он и говорит о маге с восторгом и восхищением, но говорит как о человеке... хоть и сравнивает его с царём. И даже решил описать свою встречу с ним...хотелось бы знать, что он там пишет?» Димитрий отложил свиток и прислушался. По всей вероятности ночь уже перевалила на вторую стражу. Он поднялся, и взяв светильник вышел из спальни. Пройдя по коридору он оказался в атриуме, и подойдя к столу уселся в кресло старика. Таблички лежали двумя стопками. Справа исписанные, слева стопка чистых. Он отложил в сторону несколько чистых решив взять их для своего исследования свитка. Затем, после некоторого раздумья, он взял одну из исписанных табличек и подвинув поближе светильник углубился в чтение. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «...а чтобы рассмотреть суть за яркой мишурой мне потребовалось время. Тогда же, этот мой первый опыт общения с народом, которым повелевать послал меня принцепс, оказался поучителен для меня. Пойдя у них на поводу я утвердил их в мысли, что и впредь не решусь применить силу, а они, играя на этом, смогут управлять мной. Больше подобного я не позволял себе. Впоследствии я узнал, что некогда, над главным входом в иудейский Храм возвышался золотой римский орёл водружённый там царём Иродом. И никто не открывал рот свой и не противился его воле. Дерзнувших же низвергнуть орла он сжёг огнём. Только жёсткой рукой можно было управлять этим народом. Нашу же снисходительность они принимали за малодушие или даже слабость. Кто прожил среди иудеев долгое время поймёт меня. Нет в мире другого народа, который был бы так спесив, самонадеян и мятежен. Этот народ так же выделяется среди прочих народов своей ненасытимой алчностью и несмиряемой гордыней. Не раз, и не два, сила римского оружия обрушивалась на иудеев. Квириний и Вар, а до них Помпей и Габиний наказывали и побеждали этот народ, как на поле брани, так и в укреплённых городах. Но ни кровь, ни огонь, ни тысячи крестов ничуть не научили их смирению и страху. Всегда в их среде бродит, подобно как в молодом вине, дух непокорности и часто всякие праздношатающиеся болтуны и бездельники увлекали за собой тысячные толпы, обольщая их красивыми речами, и, выдавая себя за посланников божества, обещали им свободу, подстрекая к восстаниям и мятежам против нас. После вышеописанного мной инцидента я сам решил посетить их столицу. Приближался один из главных иудейских праздников, и , как я знал из записок Копония и рассказов Грата, в этот день народ со всей страны стекался в город для жертвоприношения божеству всех иудеев. Я хотел видеть их почитание своего бога. А кроме того, было необходимо на эти дни усилить гарнизон, расквартированный в Иерусалиме, и обеспечить невозможность провокаций со стороны всяких бунтарей и разбойников. Я выступил из Кесарии за неделю до предстоящего торжества. Со мной шла когорта из размещённого в Яффе Италийского легиона. Клавдия осталась в Кесарии. Я не хотел утомлять её неизведанным и долгим путём, а нам предстояло преодолеть более 85 миль по иудейским дорогам, пыльным разбитым и непригодным для римских матрон. Двинувшись через Самарию мы заночевали в Сихеме, и к вечеру следующего дня были в Антипатриде. До Иерусалима оставалось около 30 миль, дневной переход походным маршем, но время позволяло, к тому же я не хотел входить в город в ночную стражу, когда все уже сидят у своих очагов и думают о ночных сновидениях. Уязвлённый прошлой неудачей я вновь решил войти в город при свете солнечного дня и во всей мощи и блеске римского военного строя. Это стало бы сдерживающим фактором для тайных бунтовщиков и смутьянов, а заодно напомнило бы иудеям, что хозяева здесь мы, а не они. В Антипатриде мы пробыли ночь и день и выступили из неё с заходом солнца. Восход встретил нас за десять миль до города. Но задолго до того, как мы увидели сам Иерусалим, зрелище, подобное чуду, удивило меня. Как будто ещё одно солнце, в своём нестерпимом блеске, засияло над вершиной открывавшегося впереди холма. Поражённый, я остановил коня, и прикрыв глаза пытался рассмотреть источник этого ослепляющего сияния. «Иудейский храм - заметив моё замешательство сказал сопровождавший меня трибун. - Ты будешь поражён ещё больше, когда увидишь его вблизи. До города ещё около 6 миль». Мы двинулись вперед, а пылающий над холмом огонь, как свет маяка, вёл нас по постоянно поднимающейся в гору дороге. Город расположился на двух противоположных холмах и был окружён мощной крепостной стеной. Мы приближались к нему по дамасской дороге, и чем ближе подходили, тем всё более и более его стены угрожающе нависали над нами, давя своей мрачной и угрожающей мощью. Тогда я впервые испытал ощущение, что и сами стены этого города ненавидят нас, так же, как и живущие в нём. Это ощущение постоянной ненависти не покидало меня все 10 лет моего прокураторства в Иудее. И я был прав. В этой стране всё ненавидело нас, а для их жрецов, и они не скрывали этого, мы, римляне, хозяева всей ойкумены, были не только ненавидимы, но и нечисты. Они считали себя осквернёнными даже прикоснувшись к нашей одежде! А кто же были они? О! Себя они считали избранниками богов. Но настоящими избранниками богов были мы, римляне, ибо мы властвовали над ними, и пусть тешут себя рабы гордыней или презрением, или упиваются своей ненавистью, но они платили нам дань и мы утверждали им царей. Город не впечатлил меня ничем. Если бы не их царь, отец бывших тогда тетрархов, в городе не было бы даже достойного дворца. Как я впоследствии узнал это он вновь отстроил храм и придал ему нынешнее величие. Благодаря ему в Иерусалиме появился театр, цирк и амфитеатр. Его дворец стал местом пребывания римских наместников, а возведённая им в честь Марка Антония крепость стала казармой для расквартированного в городе гарнизона. Базилика, выстроенная им с южной стороны храма, была поистине украшением города и излюбленным местом встреч для местных купцов, придворных и храмовых служителей. Мы вошли в город через северо - западное предместье и миновав Дамаские ворота вышли к крепости Антония. Здесь разместилась когорта приведённая мной. Трибун Целлер командующий иерусалимским гарнизоном приказал двум декуриям сопровождать нас к дворцу Ирода, где была резиденция префекта. Это, пожалуй, было единственное место в городе достойное царей по своему комфорту и роскоши. Цель этой моей исповеди не описание Иерусалима и тех зданий и сооружений, которые построил Ирод. Как я уже писал выше, к сожалению, за грандиозностью и величием выстроенных дворцов и храмов, прячется, почти всегда, низкая и жестокая душа властителя. А всё сооружаемое им вызвано тщеславием или гордыней. Повторюсь, истинное величие не нуждается в грандиозности дворцов и триумфальных арок. Но дело не в этом. Прежде чем речь пойдёт о моей встрече с Праведником я хочу тут рассказать о храме, и о той роли какую он сыграл во всей этой истории. Главным обвинением предъявленным жрецами Праведнику было то, что он, якобы, грозил разрушить храм и в три дня воссоздать его. Обвинение было не только смехотворно абсурдным, но и лживым, тем не менее оно стало причиной смерти невиновного. Но вернёмся к храму. На следующий день я посетил гарнизон. Крепость, в которой квартировали воины, через галерею соединялась с храмовой площадью. На этой галерее и располагались солдаты во время иудейских богослужений и жертвоприношений. Крепость имела четыре башни по своим углам, две из которых возвышались над храмовой площадью, и с которых открывался великолепный обзор всего комплекса. Надо признать, подобного святилища я не видел в своей жизни. Ни храм Юпитера Капитолийского, ни храм Аполлона в Дельфах, ни Дианы в Эфесе не сравнятся с тем, что соорудили иудеи для своего божества. И дело не в грандиозности самих зданий, а в богатстве и великолепии их убранства и самой отделки. Храм был построен на хребте мощно укреплённого холма высотою в 300 локтей. Всё пространство вершины было выровнено и обнесено двойными галереями покоившимися на беломраморных, по 30 локтей вышины каждый, столбах. Вся площадь, ограниченная этими галереями была выложена цветной мозаикой, а в центре её, окружённое стенами из такого же снежно-белого мрамора возвышалось само здание святилища. В этой стене было 10 ворот, по четыре с юга и севера, и двое с востока. Высота каждых составляла не менее 30 локтей высоты и 15-ти ширины и все они были покрыты золотом. Но ещё более удивительным было само святилище. Его высота составляла локтей около ста, а вершина его по всему периметру была окружена золотыми треугольниками, по 4 локтя в высоту каждый. Они то и создавали эффект горящего факела под лучами солнца. Но и это ещё не всё. В святилище вели ворота локтей 70 в высоту и не менее 25 в ширину. Как я уже говорил высота фронтона святилища была около 100 локтей и вся покрыта золотыми листами, так же как и ворота и косяки и все стены святилища. Справа и слева от ворот стояли два золотых столба вершины которых обвивали виноградные, золотые же, лозы, с которых свешивались виноградные гроздья в человеческий рост. Эти ворота не имели дверей, и сквозь них виднелась внутренность храма, тоже вся покрытая золотом по всей высоте и глубине. Это всё смог я разглядеть своими очами, с башни крепости, ибо в храм было запрещено входить неиудеям, а в самое святилище мог войти только их верховный жрец, и только раз в год. Как мне рассказали потом, в глубине святилища была ещё одна комната, называемая у них «святое святых», и она тоже вся от потолка до пола была покрыта золотом. В ней хранились главные сокровища иудейского богослужения. Её отделял от основного помещения великолепный занавес из самых драгоценных тканей, какие только существовали на тот момент в мире. Эта завеса символизировала, по замыслу иудеев, вселенную и расшита была в виде неба. По странному стечению обстоятельств, и к великому огорчению и даже страху иудейских жрецов, предавших на смерть Праведника, именно в момент его смерти этот занавес сам собой разорвался пополам. Они винили в этом произошедшее в тот день землетрясение, но, как ни странно, разрыв занавеса оказался единственным последствием землетрясения, как для храма, так и для города. Рассказав о внешнем благолепии и, по истине, ослепляющем богатстве иудейского храма перейду теперь к внутренней сути, к смыслу и цели самого существования этого святилища, как я думаю, единственного во всем мире. Храмы строят люди. Люди же и наполняют их стены своими догмами священнодействия, порядком жертвоприношений и правилами почитания богов. Иерусалимский храм открывал свои двери с восходом солнца под заунывный звук шофара, объявлявшего всему городу о начале нового дня. Я написал - двери, но это были ворота из коринфской меди, по своим размерам и весу столь огромны, что не менее двадцати человек из храмовой стражи открывали их утром и запирали на ночь. Тотчас же, по открытии, передний двор храма заполнялся толпами люда и повозками с птицей, овцами, агнцами, козлами, коровами и волами. Всё это сборище человеков и скотов мычало, блеяло, кричало и ругалось из - за лучших мест в галереях и на скамьях. Менялы занимали восточные галереи, торговцы птицей устраивались на северной стороне, а продававшие скот на южной. Таким образом, вся прихрамовая площадь моментально, в течение часа или даже меньше, превращалась в подобие римского бычьего рынка. Потом появлялись храмовые рабы и собирали плату с торговцев и менял. К третьему часу в храм начинали стекаться пришедшие в город на праздник. Каждый вёл с собой жертвенное животное, или мог купить его прямо здесь у торговцев. К этому же времени на всех трёх дворах храма появлялись крытые серебром ящики, так называемые сокровищницы, в которые приходящие ложили добровольные пожертвования. С этого же часа начиналось и жертвоприношение. До 11 часа дня, пока солнце не подошло к вершинам западного нагорья, стоял в воздухе непрерывный рёв и тревожное блеянье, обильно сдобренное тяжёлым, и приторным до тошноты, запахом крови. Места, отведённые под жертвоприношение, были завалены грудами требухи и залиты лужами крови. Служители не успевали вывозить внутренности убитых животных, а скудость и недостаток воды не позволял быстро смывать их кровь. Тучи мух, казалось со всей Иудеи, слетались сюда, чтобы утолить свою жажду крови. А телеги с требухой целыми караванами выезжали из восточных ворот и везли сочащиеся кровью внутренности на свалку, где уже пылал огромный костёр и кружились тучи падальщиков и рыскали сотни бродячих псов в предвкушении пира. Стоило подуть австру и весь этот аромат горящего мяса и копоть сжигаемой плоти накрывал Иерусалим. Глядя на всё это я проникся таким отвращением к происходящему, что меня самого чуть не вырвало. Заметив моё состояние стоявший рядом Целлер протянул мне пропитанный миррой платок. « Так каждый год - сказал он. - Они собирают огромные деньги, казнохранилище храма до потолка забито золотом, но провести акведук в храм, как они говорят, не богоугодное дело. Грат пытался их убедить, но без успеха. Как я понял самое богоугодное дело для них это копить золото». - Целлер рассмеялся и добавил: «Когда нибудь, и кто нибудь, я думаю, решится и заберет всё накопленное ими. Однажды это сделал Красс, конфисковав 2000 талантов храмового золота. Но с тех пор прошло уже 90 лет и они опять накопили не меньше. Для кого?». Тогда мне впервые пришла в голову мысль конфисковать часть их казны и построить им акведук, чтобы обеспечить храм достаточным количеством воды. Пусть даже вопреки их воле, но во благо и народа, и города, и храма. Подобное жертвоприношение совершалось каждый год, и каждый год в эти дни я приводил в Иерусалим воинов и наблюдал одну и ту же картину с горами требухи и ручьями крови. И однажды меня буквально пронзила мысль: «Их божеством был храм. Они поклонялись этому позолоченному внешне и набитому золотом внутри святилищу. Ему они приносили свои жертвы, им они гордились и им превозносились пред другими народами». В этом бы не было ничего удивительного. Каждый народ создаёт своих богов и поклоняется им. Мы, римляне, сделали своим божеством государство и ему в жертву отдавали свои жизни, ради его величия шли на смерть наши предки, память о величии духа которых сохранилась в нашей истории. Греки сделали богами свои пороки и похоти. Пьянство они назвали жертвоприношением Вакху. Блуд почтением Венере, мужеложество слабостью Юпитера, тем самым дозволив себе любые непристойности и мерзости. Иудеи же обожествили свой храм. А жертвами ему избрали не добродетели и мужество, а золото. Они набили им все внутренности его, а город был грязен, тесен и пылен. Не говоря уже об общественных банях, в городе отсутствовала даже клоака. Зачем же они копили этот клад? На какие нужды и для каких грандиозных начинаний складировались в храме эти тысячи талантов золота, и несчётное количество серебра? Ответ был только один - алчность, неутолимая и скупая, заполнила сердца иудейских жрецов. Она управляла ими, а они, полностью порабощённые ею, обольщали народ своим мёртвым обрядом. И боялись, боялись до того, что готовы были пойти на любую ложь и преступление, чтобы не утратить своей власти. Они кормили из своих рук целый легион так называемых книжников, которые так и сяк толковали их законы, чтобы держать в невежестве толпу. Потому то они и выступали против любого посягательства на их авторитет. Потому то они и осудили на смерть Праведника, не побоявшегося обличить их во лжи и в идолопоклонстве. Тогда же я сразу после праздника покинул город. Я не принял приглашения ни Ирода, галилейского тетрарха, желавшего завязать знакомство со мной, ни их первосвященника, выказавшего мне свою благодарность, которая больше была похожа на насмешку, за мой отказ установить сигны в Иерусалиме. Покидая город на восходе солнца и удалившись от него стадий на 10 я обернулся и вновь увидел пылающий золотом шпиль храма. Но в этот раз зрелище напоминало бушующее на холме пламя, а не солнечное сияние. Это был второй год моего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия. А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». Этими словами заканчивалась табличка. Димитрий аккуратно положил её в стопку и хотел было взять следующую. Его любопытство не было удовлетворено прочитанным. Как то мельком, в нескольких словах, упоминался тот, кого Пилат называл Праведником, а Димитрий магом. «Да, конечно, размышления старика об иудеях, богах и храме интересны, но только как наблюдения и мысли. Ничего нового в них нет. И храмы строят люди, и богов творят люди. Вернее сказать, самые мудрые или самые лукавые из людей. Боги нужны им чтобы утвердить свою власть над толпой. А толпа тоже не может жить без богов и жрецов! Должен же кто то оправдывать их пороки и успокаивать их совесть. Но, что ни говори, а полез он глубоко. За подобные мысли о богах когда то можно было попасть под обвинение в развращении нравов и даже богохульстве. Сейчас же это никому не интересно. Боги давно умерли, и римские, и греческие и, наверное, и иудейские тоже. Все сейчас поклоняются золоту, а иудеи, судя по запискам старика, первыми поняли всемогущество этого бога». Грек даже почувствовал какое то превосходства над стариком, что то подобное высоте взрослого над ребёнком. - Терзания его совести свидетельствуют о незрелости его ума, - заключил Димитрий. - Наверное, так и есть. Эти его метания о посмертной доле...А ведь всё просто - душа, как набор атомов, распадается и... всё. Кто это знает - живёт здесь и сейчас. А кто мечется не живёт ни здесь, ни там... Ему показалось, что подобным утверждением он поставил точку, как поставил диагноз болезни старика. Грек ещё раз посмотрел на таблички и решил идти спать. - Незрелость ума... - повторил он вслух. - Только вот чьего? Может быть твоего? Вдруг искоркой насмешки вспыхнула мысль, на удивление чуждая всем предыдущим. «Когда все, как ты утверждаешь, поклоняются золоту, вдруг появляется сумасшедший, который обладает чудодейственной силой слова и дела, и говорит о каком то царстве справедливости. Он призывает людей к нравственной чистоте и умирает за свои слова, распятый на кресте, как презренный раб. Но слова его настолько проникли в сердца людей, что даже ныне, спустя 35 лет, тысячи мужей и жён готовы умирать, как и он, и умирают за своё право быть людьми...Это что? Тоже незрелость ума...» - Да...- растерянно, и даже ошеломленно, прошептал Димитрий, - может быть я чего то недопонимаю...и всё, чем я жил до сих пор...заблуждение? Он даже испугался этой мысли. Она пронеслась в его сознании как вспышка, но явно, что пришла откуда то извне, а не родилась в его сердце. Тогда он ещё не знал, да и не был готов знать, что «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит». Димитрий встал и взяв несколько чистых табличек пошёл в свою спальню. Третья стража ночи подходила к концу. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Двуколка императорской почты двигалась впереди повозки Клавдии Прокулы. Гай следовал за ней, держась метрах в 100 и ориентируясь по огню её фонаря, тусклым пятном маячившего в ночной мгле. Иногда лошади сами ускоряли свой бег и почти догоняли двух всадников - преторианцев следовавших за двуколкой. Тогда Гай даже мог рассмотреть императорского орла на заднике, освещаемого закреплённым над ним фонарём. Он натягивал поводья заставляя этим коней смиряться, и давая двуколке уйти вперёд. Ночь в Городе и ночь вдали от города совсем не походили друг на друга. Город боролся с ночью, пытаясь всеми силами прогнать её со своих улиц. Его улицы, площади, харчевни и форумы противостояли ей и огнём осветительных факелов, и буйством ночной жизни, кипящей похотью, беззаконием, воплями избиваемых и визгами пьяных блудниц, и криками их клиентов. Но стоило выехать за римские стены и миновать хотя бы 3 или 4 миллиариума , и ты погружался совсем в иную ночь. За пределами города властвовала ночь первобытной природы. Её не тревожили человеческие страсти в том буйстве, в каком они проявлялись в Риме. Её плоть не разрывали сполохи вездесущих факелов. Она освещалась золотой россыпью звёздной мантии своей матери Селены, а её густую звенящую тишину мог нарушить только крик ночной птицы, или, как в нашем случае, стук колёс редких припозднившихся путешественников. Следя за дорогой Гай несколько раз оборачивался и всматривался в хвостатую звезду. Она висела по левую сторону, у самого горизонта, угрожающе направив свой огненный клинок на восток. - А звезда то указывает на восток... - пробормотал он в раздумье, - и я готов поклясться и своими богами и римскими, оттуда следует ждать чего то...чего то важного...и опасного. Наверняка, вновь погибнут люди...прошлая звезда указывала на север и восстали ицены, а кроме того чума выкосила целые трибы, обезлюдив город. Только вот когда этого ждать? Боги, почему то, предупреждая людей о бедах, не указывают сроки...На то они и боги - вздохнув решил Гай. Но мысль продолжала бодрствовать. «А если бы и сроки указывали, что бы изменилось? Даже пусть эта звезда заговорит человеческим голосом и скажет: «То-то и то-то ждёт вас через месяц...Ну ты и завернул! - усмехнулся сам себе Гай. - Звезда заговорит...Нет, пусть лучше так - боги послали кого то сказать людям: «то-то ждёт вас через месяц». И кто поверит? Может быть, единицы...и то сомневаюсь. Греки же, уже рассказывали о чём то подобном. Их царица имела дар предсказаний и пыталась предупредить их о бедах, а они насмехались над нею и не верили ни одному её слову... Но должен же кто то быть, кто понимает и знамения, и разумеет сроки? Наверняка есть...мудрецы - жрецы, знающие тайное...». Гай ещё раз обернулся чтобы посмотреть на комету. «Пусть боится цезарь». Вспомнились ему слова госпожи. «Да, отважная женщина моя госпожа. Откуда это в ней? Хрупкая, кажется беззащитной и слабой,а дух воина» Он откинул полог повозки и посмотрел внутрь. Масляный светильник еле тлел, крошечным язычком пламени не столько освещая повозку, сколько сгущая проникшую в неё ночную тень. Клавдия полулежала на подушках укрывшись шерстяным покрывалом. Казалось, она спала убаюканная равномерным скрипом колёс и ночной истомой. Гай осторожно опустил полог на место и вновь вернулся к своим размышлениям. Они помогали ему противостоять сну, а порой даже рождали вопросы, которые заставляли удивляться и искать на них ответы. Не всегда простые. Клавдия не спала. Она лежала закрыв глаза. У человека есть одно поразительное свойство - открытыми глазами мы видим настоящее, а закрывая их видим прошлое, и даже, порой, будущее. Клавдия была в прошлом. Иерусалимское сновидение, повергшее её в ужас 35 лет назад, оказалось пророческим, и исполнилось во всех своих жестоких подробностях в эти дни в Риме. За малым, и для неё непонятным и даже обидным, исключением, всё произошло так, как и привиделось ей тогда. Но! Во сне её влекли на казнь вместе с Праведником, её тело рвали плетьми и её же бросали на растерзание зверям. В жизни же всё это произошло не с ней, а с теми, с кем она делила хлеб, с кем разделяла чашу и с кем уже многие годы трудилась бок о бок, пытаясь привнести в этот мир страдания и угнетения чуть больше милосердия, доброты, правды. То есть того, что завещал нести людям Праведник. Праведник был оклеветан и предан на смерть, и ныне так же были оклеветаны и преданы на смерть его ученики. Почему же она не разделила эту же участь, которая была ей явлена через сон? Её отъезд из Рима, в самый разгар казней и гонений, непосвящённым мог показаться бегством из страха за свою жизнь, и это очень мучило её. Она была готова умереть вместе с сёстрами и братьями, и ждала каждый день, что и за ней придут городские стражи. Но дни шли, а её никто не трогал. Она не пряталась, и даже каждый день ходила в городскую тюрьму пытаясь передать томящимся там хоть что то из пищи. Её прогоняли, а иногда и пускали внутрь. Всё зависело от стражи и их декурионов. Одни строго соблюдали правила, другие любили денарии. Там же, в туллиануме, находился и один из тех, кто был непререкаемым авторитетом для всех, живущих в Риме, учеников Праведника. Два года назад он был доставлен в Рим из Иерусалима потребовав суда цезаря. Клавдии удалось посетить и его, а так, как он уже два года находился в узах, то стража, зная его, не препятствовала посещениям. Всего трижды удалось ей встретиться с ним, но эти встречи, встречи душ приговорённых миром к смерти, но обречённых на бессмертие, дали ответ на многие её вопросы. Этот человек, посвятивший всю свою жизнь Праведнику и проповеди его учения, поручил ей доставить его послание в эфесскую общину. И, кроме того, взял с неё обещание сохранить все писания, послания к общинам и письма к братьям. И не только сохранить, но и перевести на греческий, латинский и, многократно размножив, разослать по всем общинам в Азии, Ахайе, Понте и Испании. - Это твой долг пред Ним - сказал он ей в последней беседе. - Не спеши умирать, соверши этот труд любви. Он принесёт больше плода, чем твоя смерть в амфитеатре. Не спеши... - повторил он и при расставании. - В своё время Он призовёт и тебя. Придя после этой встречи домой, она и отправила в имение сундук со всеми находившимися у неё свитками, оставив при себе только его послание, и приказала собираться в дорогу. Через два дня узник был убит. Ему отрубили голову в амфитеатре Статилия Тавра, где казнили всех христиан имеющих римское гражданство. Остальных, до кого смог добраться Тигеллин, распинали на крестах или отдали зверям, а несколько десятков мужчин, обмазав земляным маслом и смолою, подожгли на столбах в садах Мецената сделав из них осветительные факела. И вот, эта изощрённая и бесчеловечная жестокость, применяемая палачами в способах умерщвления их жертв, не виновных ни в чём, кроме желания жить по правде, была необъяснима и непонятна Клавдии. Получалось, что заповедь о любви к ближнему, к чему и призывал Праведник , ненавидима абсолютным большинством людей, как в Риме, так и по всей империи. Это было видно по глумлению толпы над казнимыми. Ненавидима так, что для уничтожения её приверженцев, учеников Праведника, допустимы любые способы, и самый главный из них - клевета и жестокость. Жестокость в отношении ближнего была гораздо желаннее людям, чем любовь. Более того, жестокость, казалось, была рассеяна каким то злым, ненавидящим всё живое, богом, везде. Она проникла в семьи и дома, она жила на улицах и в амфитеатрах, ею были наполнены законы человеческие и божественные. Подобные выводы ничего, кроме боли и страдания не приносили. Утешением и надеждой были слова казнённого узника, сказанные им при последней их встрече в тюрьме: «Все, желающие жить по правде будут гонимы и убиваемы. Этот путь прошёл Он, этим же путём идём и мы, Его ученики. Другого пути в Его Царство нет». Её разум понимал и принимал эти слова, но сердце! Сердце не принимало и не понимало человеческую жестокость. Ей вспомнились первые строки элегии Тибулла, некогда подаренной ей Пилатом, и так удивившие её тогда, в детстве: «Кто же тот первый,скажи, кто меч ужасающий создал? Как он был дик и жесток в гневе своём». И вот, - тот, неизвестный первый, дикий и жестокий, сумел засеять своей жестокостью всё человечество. И люди изощряются в убийствах себе подобных придумывая всё более и более жесточайшие казни и пытки. Зачем? Неужели страдания казнимых настолько вожделенны, что чем большую муку несёт убиваемый, тем большее сладострастие получает и палач и зритель? Она сама видела эти толпы, спешащие на зрелища, в объявленные эдилами дни казней христиан. Амфитеатры были переполнены желающими видеть жесточайшие страдания женщин и детей, отданных на растерзание хищникам. А в сады Мецената, после захода солнца, текла многоголовая человеческая река, освещаемая горящими телами мужей, братьев и отцов тех, кого днём, в амфитеатре Тавра, растерзали голодные пантеры и медведи. Откуда же в людях эта жажда видеть чужие страдания? Клавдия даже застонала от подобных мыслей и открыла глаза. Гай, услышав её стон - вздох, откинув полог заглянул в повозку. - У тебя, госпожа, всё хорошо? - спросил он, внимательно всматриваясь в неё. - Да, Гай, не беспокойся, немного устала, попробую заснуть... Где мы? - спросила Клавдия поправляя подушки и поудобнее устраиваясь на своём походном ложе. - Проехали 12-ый миллиариум. - ответил Гай. - Может быть, госпоже, стоит остановиться у ближайшей гостиницы и переночевать там? А утром путь продолжим? Ему было жалко свою госпожу. Путешествие в 120 миль на повозке покажется нелёгким испытанием и для молодой женщины, а госпоже уже под 60. Дорога то никуда не денется, а вот госпожу надо беречь. Он был готов нести её на руках до самого имения, но это было невозможно. Возможно было ехать в повозке, но так, чтобы щадить госпожу и не утомлять её. Чего он и добивался своими настойчивыми просьбами. Выслушав его Клавдия согласно кивнула. Гай радостно склонил голову и опустив полог обратился к дороге. Двуколка так же маячила впереди, но он всматривался в ночную мглу надеясь разглядеть огни придорожных харчевен. Но впереди была только темнота земли и серебристая россыпь неба. Прокула вновь откинулась на подушки и отдалась прежним мыслям. Жестокость и ложь, как оказывается, более желанны обществу людей, чем милосердие и истина. Почему так? Вот на этот то вопрос Клавдия и пыталась найти ответ. Обратившись к своему детству она вспомнила первое посещение амфитеатра. Ей было тогда лет 12 и отец взял её с собой на устроенные Тиберием гладиаторские бои. Она слышала этот восторженный рёв толпы то с одной, то с другой стороны, в зависимости от того, кто убивал - фракиец германца, или германец фракийца. Она видела искажённые каким то звериным оскалом губы ревущих от восторга и вожделения мужчин и жён, выбрасывающих вверх руки в моменты когда чей то меч или трезубец входил в тело противника и рвал его. Она в ужасе оглядывалась по сторонам, надеясь увидеть слёзы жалости хоть на одном лице, но замечала лишь восторг неутолимой кровожадности. А ведь там были и её сверстницы и сверстники, так же приведённые на это зрелище, и откровенно наслаждающиеся им. Получалось, жестокость сеялась с самого детства в сердца римлян, да и не только римлян. Цирки с травлями животных и убийством людей присутствовали по всей империи во всяком, мало - мальски, приличном городе. А жестокость, привитая с детства, в зрелые годы уже и не жестокость, а обычная норма поведения. И господа кормят своих рыб живыми рабами, или просто убивают из развлечения на потеху гостям. ТАНЕЦ Её память озарилась вдруг новой картиной. Это была Тивериада. Город, построенный на берегу Галилейского озера в честь Тиберия. Они были приглашены туда на день рождения Ирода, правившего этой землёй. Шёл уже третий год их пребывания в провинции, но тогда она впервые покинула Кесарию и сопровождала Пилата. Она сама выразила желание поехать с ним. То ли однообразие Кесарии стало утомлять её, то ли желание увидеть что то новое, а может простое женское любопытство, но, скорее всего, надежда встретить родственную душу среди жён или дочерей иудейской знати, приглашённой тетрархом на свой 50-летний юбилей. Ирод прислал за ними октофор и ждал их прибытия в окружении своих родственников и придворных. Гостей было не меньше сотни. Все разряженные в пух и прах. Женщины сияли и сверкали немыслимым количеством золотых браслетов, серёжек, цепочек, колец, заколок и диадем. Мужчины были поскромнее, все в белых, расшитых золотом и серебром хитонах и туниках. Именинник блистал в великолепном пурпурном плаще, отороченном серебряной узорчатой вышивкой, и золотом венке на своей довольно поредевшей и поседевшей шевелюре. Он с величайшим почтением приветствовал Пилата, в то время как его жена, ещё молодая, и яркая в своей зрелой красоте, приветствовала Клавдию. Её уста растянулись в лёгкой улыбке, даже, как будто, искренне дружелюбной, но глаза, холодные и настороженные, оценивающе оббежали всю фигуру и наряд Клавдии. Она даже сердцем почувствовала этот взгляд, и внимательно посмотрела на всё так же мило улыбающуюся Иродиаду. Но та быстро отвернулась, и взяв её под руку повела вслед за идущими впереди Иродом и Пилатом. Все двинулись за ними в пиршественный зал. Ложе Ирода располагалось в конце зала, на мраморном возвышении, к которому вели три ступени. Остальные столы были накрыты по обе стороны зала. Рядом с Иродом, с правой стороны было приготовлено ложе для них. Слева возлегла Иродиада. Ирод дал знак, и где то за ширмами, у входа в зал, запищали раненными птицами флейты и свирели. Им ответили нежным звоном тимпаны и застонали бубны. А из-за колоннады окружающей зал выскочили в вихре - хороводе танцовщицы. Торжество началось. Рабы с кувшинами не успевали наполнять чаши. Каждый, поднимающий чашу, пил, конечно же, за здоровье Ирода, за его счастливое правление, за богатство и благополучие его семьи...одним словом, вскоре все были пьяны и гвалт болтовни, пьяный смех, крики славословий, а нередко и ругань, стали заглушать даже звуки музыки. Клавдия ещё не овладела во всей полноте арамейским языком, и из обрывков фраз и разговоров, доносящихся до неё, поняла только то, что предметом обсуждений и споров был какой то узник, заключённый Иродом в темницу. Она разглядывала пирующих и видела только пьющие и жующие лица, как женщин, так и мужчин. Разгорячённые вином и потные от усердного пережёвывания подаваемых яств, они наслаждались жизнью, своим благополучием и знатностью. Столы были в кучах обглоданных костей и лужицах разлитого вина. Рабы сновали между ними убирая эти следы обжорства и пьянства. Она взглянула на Иродиаду. Та не пила вино, и с нескрываемым презрением смотрела даже и не на пирующих, а куда то поверх их голов, в пространство зала. Её тонкие пальцы в перстнях и с острыми кроваво красными ногтями, отщипывали ягоды винограда от огромной рубиновой грозди лежащей перед ней на золотом блюде. Она медленно отправляла их в рот, так же медленно пережёвывая. Ирод что то рассказывал Пилату с горячностью и постоянно заглядывал ему в глаза, как бы пытаясь найти в них одобрение и поддержку. Понтий лежал опираясь на согнутую руку и слушал болтающего Ирода. Он с отвращением, если даже не с ненавистью, смотрел на происходящее в зале празднование. Клавдия знала это его выражение лица и понимала кипящие в нём чувства, но покинуть пир они не могли. Это было бы оскорблением и породило бы вражду. Он заметил её взгляд и наклонившись к ней сказал на греческом: «Придётся потерпеть ещё несколько часов эту иудейскую вакханалию». Она согласно кивнула. Вдруг гвалт стал тише и через минуту затих вообще. Между столами появилась девочка лет 13-ти, она была в красно - фиолетовой палле накинутой на плечи и укрывающей всю её фигуру. Волосы, черными змеями - косами рассыпались вокруг её лица, нежно - розового, с алыми маленькими губами и большими глазами, сияющими зеленью изумрудов, под чёрными стрелами бровей. Она шла медленно, как бы давая всем присутствующим рассмотреть себя, и налюбоваться ею. Ирод перестал болтать и с удивлением следил за приближающейся девочкой. «Это моя дочь» - шепнул он Пилату, привставая навстречу подходящей. Взгляд Пилата сменил отвращение и раздражение на насмешливое любопытство. Иродиада всё так же отщипывая ягоды с улыбкой смотрела на остановившуюся перед ступеньками Саломею. Та оглядела возлежащих Пилата и Клавдию и обратилась к Ироду, застывшему в нелепо выжидающей позе. - Господин мой, - сорвалось с её губ. - Я приготовила тебе подарок. Ты позволишь показать его тебе? Ирод глядел на неё с какой то глуповато восторженной улыбкой. - Конечно, дочь моя… - наконец выдавил он из себя. Саломея обернулась и махнула рукой. За занавесом ухнул барабан, тело девицы вздрогнуло. Она прикрыла глаза а её руки взметнулись вверх, оголившись до плеч и сверкнув на предплечьях, обвившими их золотыми змейками. Барабан начал ускорять свой ритм и в такт ему задвигались ноги, бёдра, руки и голова танцующей девочки. Она кружилась, приседая и даже почти падая на мозаичный пол залы, но тут же взметалась вверх в неистовом порыве юной силы и красоты. Вдруг барабан замолчал и она замерла в полупорыве, как будто хотела взлететь над всем залом. На смену барабану пришла флейта и арфа. Смена ритма танца заставило всех ахнуть. Девица сбросила с себя паллу, и оказалась совершенно нага. Её нагота была прикрыта только туникой из драгоценного, почти прозрачного виссона, сквозь который сияла миниатюрная, расшитая жемчугом, набедренная повязка. Волосы темной волной покрывали её шею и грудь, ещё по девичьи нежную и упругую. И эта её нагота, ещё девичья, но выставленная во всей откровенности уже не таившегося в этом юном нагом теле порока, приковывала к себе невидимыми цепями похоти сотни глаз, следящих за каждым изгибом её тела, за каждым движением её рук и ног, головы и шеи. И, наверняка, уже «прелюбодействующих с нею в сердцах своих». А она, извиваясь под звуки музыки, казалось наслаждается этими излучающими похоть и вожделение взглядами. Клавдия была ошеломлена и самим танцем и манерой его исполнения. Она мельком взглянула на Пилата. Он смотрел на танцующую девицу оценивающе презрительно. Так рассматривают рабов на торжище. За то Ирод буквально таял от сладострастия следя за девой. Его глаза ощупывали каждый изгиб её тела, а язык то и дело облизывал губы. Иродиада соскользнула со своего ложа и исчезла в глубине колоннады, то ли возмутившись столь откровенным «подарком» дочери, то ли возревновав её молодость. И в самом деле. Казалось, девица пытается соблазнить и увлечь своим юным телом Ирода. - Она совершенно не знает что такое целомудрие в свои 13 лет - подумала Клавдия. Ей стало нестерпимо стыдно за эту девочку, а ещё больше за наблюдающих. Она покраснела и уткнувшись в стол ожидала конца «подарка». А девица, в волнах всё затихающей арфы, кружилась всё медленней и медленней, закинув руки за голову, и, наконец, замерла вместе с последним аккордом сорвавшимся со струны. В зале повисла тишина. Девица быстро наклонилась и схватив паллу накинула её на себя, сокрыв то, что ещё минуту назад было открыто всем взорам. Гости восторженно закричали и захлопали в ладоши. Ирод встал со своего ложа и поднял руки, не отводя глаз от Саломии. Все прекратили хлопать и кричать. - Господину понравился мой подарок? - тяжело дыша и с улыбкой глядя на Ирода спросила девица воспользовавшись повисшей тишиной. - Дочь моя, - облизывая губы и прижимая руки к сердцу ответил тот. - Твой подарок - лучший из всех, которые мне когда либо в жизни дарили...Он достоин самой высшей награды... Вожделение, пережитое им, бушевало внутри его и он даже заикался говоря. - Клянусь Богом отцов моих...- продолжал он, - что исполню любое желание твоё, какое в силах исполнить человек...Проси, дочь моя... Девица оглянулась и торжествующе оглядела сидящих за столами, как бы призывая их в свидетели царского обещания. - Позволь мне переодеться, господин - улыбнулась она Ироду, и не дожидаясь ответа исчезла в колоннаде. Ирод возлёг на своё ложе и подняв чашу пригубил. Было видно, что девица пронзила его сердце своей обнажённой откровенностью. Пилат с интересом вслушивался в их разговор, и даже покачал головой, услышав обещание Ирода девице. Ему было интересно услышать, что же попросит она в награду. Он наклонился к Клавдии и сжав её руку прошептал по гречески: «В лупанариях Субуры это дитя нашло бы себе достойное применение». - Может стоит уйти сейчас? - так же по гречески спросила она его. Он отрицательно покачал головой. Девица появилась в зале спустя час. Её уже и не ждали. Зал опять шумел многоголосицей женщин и мужчин, продолжавших питьё и поедание пищи, разбавляемое разговорами о танце, молодости, красоте, нарядах, прибылях и убытках и прочем, чем полны разговоры за пиршественными столами у власть имущих, да и всех прочих. В этот раз Саломия появилась в небесно-голубой, под цвет гиацинта, столе, прекрасно подчёркивавшей её стройность. Волосы были уложены и скреплены серебряной фибулой с крупным изумрудом. Она была прекрасна и нагой и одетой, и завидев её все опять прекратили болтовню и замерли в восторженном полупьяном ожидании. - Господин не забыл своё обещание? - дерзко и даже чуть насмешливо спросила она, остановившись перед ложем тетрарха. - Проси, дочь моя... - восхищённо осматривая её пробормотал Ирод. - Тогда хочу...- медленно и громко, чтобы слышали все в зале, как бы в раздумье протянула девочка, - чтобы здесь, сейчас, мне принесли голову того бунтовщика из Вифавары, которого ты содержишь в темнице... В зале повисла тишина. Опять сотни глаз неотрывно смотрели на девицу, одни с ужасом, другие с удивлением, третьи с одобрением. - Зачем тебе это, дочь моя? - в растерянности прошептал Ирод. - Возьми шарлах, возьми виссон, пурпур, жемчуг, золото...всё, что найдёшь в сокровищнице...твоё. Он посмотрел по сторонам пытаясь найти Иродиаду, но её не было. Пилат с интересом наблюдал за девицей. - Я так хочу,- она упрямо наклонила голову. - Ты дал клятву...здесь и сейчас - повторила она и взойдя по ступеням улеглась на ложе Иродиады. Тетрарх несколько секунд смотрел на Саломию, затем повернулся к телохранителю. - Сделай то, что она хочет.- сказал он. Солдат ушёл. Надо сказать, что в момент появления девицы пир фактически был остановлен. Всем было до озноба любопытно узнать, что же попросит девица, и затем уж, увидев исполнение её желания, восславить щедрость Ирода, и тогда уж продолжить веселье. Но услышав желание девицы, и её настойчивость в его осуществлении никто не решился вновь взяться за кубки и чаши. Все даже прекратили разговоры, и проводив воина глазами, молча ждали его возвращения. Эргастул был совсем недалеко. Клавдия не совсем поняла и просьбы девицы и ответа Ирода, и была удивлена переменой в настроении пирующих. - Что девочка попросила в награду? - спросила она Пилата, с удивлением оглядывая лица гостей, замерших на своих ложах в каком то тревожном ожидании. - Что попросила? - Пилат нашёл её руку и осторожно пожал её, как бы ободряя. - Эта прелестная девочка попросила убить человека в награду за её танец... - сказал он по гречески всё так же держа её руку. Ирод нервно теребил пальцами золотое шитьё своего пурпурного плаща и неотрывно смотрел на вход в залу. Солдат появился с большим серебряным блюдом, на котором лежало что то бесформенное, прикрытое коричневым женским платком. По мере того, как он приближался к ложе Ирода, гости, вставая, следовали за ним заглядывая через его плечи на блюдо. Девица, завидев вошедшего солдата, тоже встала с ложа и спустившись ждала его. Приблизившись к ступенькам солдат остановился и глядя на тетрарха сказал: «Твоё желание исполнено. Она здесь». Ирод молча указал на девицу. Саломея подошла к солдату и осторожно, левой рукой взяв край платка, откинула его. На блюде лежала человеческая голова, вся в густых черных волосах. Клавдия в оцепенении смотрела на то, как девочка, взяв правой рукой голову за волосы подняла её, разглядывая с каким то хищным блеском глаз. Голова лежала в лужице запёкшейся крови, уже не красной, а бурой и подобной клею. Эта кровь пропитала всю бороду, и когда девочка подняла голову, кровь, липкими нитями потянулась за ней. Девочка аккуратно положила голову на блюдо и накрыла платком. - Как она теперь будет жить с этим... - в ужасе подумала Клавдия, лишаясь чувств и проваливаясь в густую, звенящую бессмысленной какафонией человеческих голосов, тьму. Это было её первое и близкое знакомство с иудейской знатью, и с её нравами. Впоследствии она узнала кем был человек, голову которого так жаждала получить юная Саломия... И вот, в этот мир, упивающийся человеческой кровью, опутанный паутиной похоти и погрязший в стяжании пришёл Он, с проповедью о любви к ближнему, о нестяжании и чистоте. Он не призывал изменять этот мир, но звал в какой то иной мир. Его Мир. В мир, в котором «не поднимет народ на народ меча, и не будут больше учиться воевать. Где не будет жестокости и ненависти, а ребёнок будет играть со львом... где не будет зла и болезней, а столетний будет умирать юношей...». То, что Он говорил было настолько небывалым и невозможным, что большинству Он казался бы безумным фантазёром, но сила, действующая в Нём, одних повергала в ужас, а других заставляла верить в реальность Его Мира. И два этих мира полностью противоположны друг другу. Тот в котором я живу, мир жестокости и лжи, а тот, из которого пришёл Он, мир любви и правды. « Я хочу туда... - думала Клавдия. - К Нему. Те, кто погиб в Риме уже с Ним, а я...» Она с грустью вспомнила узника - старца. «Всегда помни и знай, -говорил он, - в Слове Его вся полнота всего сущего. Здесь и ключи жизни вечной, и ключи к Царству Его, и ключи к разумению. Во всех сомнениях своих обращайся к Слову Его и молись. Он ответит и укрепит и развеет все твои страхи. Потому то я и говорю тебе: не спеши умирать и унывать, а соверши свой труд любви и веры. Доноси до людей Слово Его - переводи и размножь и распространи по ученикам и общинам. Люди должны знать Путь, который он открыл для нас ценою своей жизни». « Я сделаю всё, что от меня зависит - мысленно пообещала она, - но я не понимаю, почему в мире Его царствует любовь, радость и правда, а здесь жестокость, похоть и ложь? Разве нельзя это изменить?» Спрашивала Клавдия своё сердце, то проваливаясь в полусонную дрёму, а то пытаясь вырваться из её липких оков. А ответ, на мучивший её сердце вопрос, был в свитке. Мало кто обращает своё внимание на этот эпизод. Большинство принимает написанное за некую чудесную аллегорию, не стоящую серьёзного раздумья. А вся суть нашего мира, и человеческого общества, кроется именно в этих словах Писания: «И возведя Его на высокую гору, дьявол показал Ему все царства вселенной во мгновение времени, и сказал Ему дьявол: «Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ИБО ОНА ПРЕДАНА МНЕ, И Я, КОМУ ХОЧУ, ДАЮ ЕЁ». БОЛЕЗНЬ. Тропинка становилась всё уже и всё круче. Она вилась среди огромных валунов громоздящихся до самой вершины. На остром пике которой полыхал яркими мятущимися сполохами то ли костёр, то ли факел, разбрасывая в окружающую тьму звездопад искр. Серые, мрачные и замшелые валуны, изъеденные змеящимися по ним трещинами, теснили тропинку с обеих сторон. Из трещин и между валунами торчали жухлые и колючие клочки тёрна и шиповника. Старик из последних сил карабкался по этой тропинке, цепляясь за края валунов, и в кровь раздирая ладони колючками кустарника. Луна, огромным серебряным зеркалом висела на черно-фиолетовом полотне неба освещая тропинку, взбирающегося по ней старика, горящую вершину и всю окрестность, до самого горизонта вонзающуюся острыми пиками, так же пылающих огнями, утёсов и скал в ночную бездну. Он устал, и сев на валун вглядывался в уходящую к вершине тропинку. Ему вспомнился Сизиф, вечно взбирающийся в гору со своим камнем и вечно падающий вниз, чтобы вновь начать восхождение и вновь быть низвергнутым. «Сколько же ещё будет длиться эта тропинка и скоро ли вершина»- подумал он. Ему вдруг захотелось посмотреть назад, на пройденный путь, и обернувшись он вздрогнул от ужаса. Тропинка обрывалась в пропасть. У него даже закружилась голова от увиденного. «Как же я смог добраться сюда?» - Парализованный страхом подумал он судорожно вцепившись двумя руками в трещины валуна. «А если я сорвусь, или поскользнусь, или споткнусь...» лихорадочно думал он, отвернувшись от открывшейся внизу бездонной пропасти. Ему показалось, что камень, за который он держался двумя руками, зашатался и сдвинулся со своего места медленно и неотвратимо приближаясь к бездне. Волна ужаса накрыла его... «Клавдия! Клавдия!» - захрипел он ища хоть какой то опоры или помощи, и... проснулся. С минуту, или чуть больше, он приходил в себя очищая сознание от сна и возвращаясь в явь. В висках стучали маленькие, но назойливые молоточки, рот был полон какой то горечью, а тело покрыто испариной пота. За стенами виллы было ещё темно, вероятно, подходила к концу четвёртая стража ночи, и солнце только -только приближалось к горизонту. - Что это со мной? - подумал он. - Как мерзко я себя чувствую... Старик растёр руками виски, и наклонившись взял со столика чашу с водой. Сделав из неё несколько глотков он вновь улёгся на ложе. «Не нужно тебе было лезть в море, а потом, ещё не высохшим, как следует, верхом возвращаться домой. Забыл сколько тебе лет? - со злой насмешкой укорил он сам себя, но тут же решил: А , ерунда! Надо сказать, пусть приготовят баню... и растереться египетским бальзамом...». Его память вернулась к кошмару сна и отчаянному крику о помощи. « А и в самом деле - с тоской подумал он. - Клавдия - единственный в этом мире близкий и понятный мне человек...И только моя гордыня разделяет нас...Нет, разделяла нас. - поправил он сам себя - Она приедет и я не отпущу её больше в Рим, или нет, я разделю с ней её путь, пусть даже и придётся для этого вернуться в город и умереть! Да и что дало мне моё одиночество? Мудрость? Я познал смысл жизни? Понял для чего я пришёл в этот мир? Мне открылась Истина о которой приходил свидетельствовать Праведник? Нет! Да, я много чего узнал из книг, ранее неизвестных мне. Да, я сохранил себя от той липкой грязи, в которой корчится Рим, но и Прокула сохранила себя, хотя и жила среди этой грязи... Она не прочла столько, сколько я, но почему то для неё более понятны те вопросы, на которые я так и не нашёл ответа в десятках прочитанных мной свитков и книг. А жизнь прожита...моя то точно. Сначала я проливал кровь, свою и чужую, как воин. Потом судил и властвовал, как легат цезаря, над чужим и враждебным народом. А потом пытался забыть и убежать и от первого и от второго. Убежал? Убежал за 120 миль от Рима, но не от себя и своей памяти. Да, и всё ближе и ближе погребальный костёр...и он будет такой же, как и у тех, кто выбрал грязь. Так в чём же смысл? Нет, не всеобщий, его знают только боги, а вот смысл твоей жизни? Странно... - удивился Пилат, - почему я говорю о себе в третьем лице? «твоей жизни» - моей жизни! Я отказался посвятить её Риму, я наполнил её отвращением и презрением к людям, я не разделил её даже с женщиной, которая всегда была рядом со мной и... любила меня... А я, с высоты своей гордыни, смотрел на неё снисходительно и даже, порой, со злым раздражением... мне казалось, что она очень уж задержалась в своём детстве, со своими идеалами, и пора ей взрослеть...как всё же глуп и самодоволен в своей глупости был я... И, как это не досадно понимать, она всегда была сильнее тебя...именно своей любовью и добротой! Опять - тебя! Меня! Меня! Нет, конечно, речь не о силе физической, а о силе настоящей, силе нравственной...». Старик почувствовал, как горький ком поднялся от его сердца к горлу, и даже до глаз, наполнив их слезами. « Да, слезлив и жалостлив стал я... – в лихорадочном ознобе шептал он, сглатывая ком. - Нет ничего страшнее и горче, чем осознавать пустоту прожитых лет и полную невозможность хоть что то изменить или исправить...Всё в прошлом...В настоящем только я и Клавдия... и этот сон... что же там, на вершине, куда я так и не добрался во сне? Погребальный костёр, и омытые вином кости в колумбарии...которые некогда звались Понтием Пилатом...или же...что там за огонь?» Он уселся на кровати и взяв у изголовья небольшое полотенце намочил его в чаше и обтёр им свою голову, лицо и грудь. - Что же там, на вершине? - назойливо стучали молоточки в его голове, эти же слова пульсировали в кровяных артериях по всему его телу. Сил совершенно не было. Он вновь улёгся на своё ложе и закрыв глаза отдался этому пульсирующему во всём его теле ритму пяти слов. «Плохо мне... - с тоской подумал он. - Неужели пришло время уходить? Нет, я ещё должен закончить начатое...и Клавдия...обязательно дождаться её и просить прощения у неё...за все обиды...Что это я раскис, надо приказать натопить баню, пусть подготовят лаконик, и прогреться, прогреться до пота и бальзам... и всё пройдёт...». Под этот ритм старик и забылся в болезненном полудрёме из которого его вернуло чьё то осторожное прикосновение. Он открыл глаза и увидел склонившегося над ним Димитрия, из-за спины которого выглядывал раб - конюх. - С тобой всё хорошо? - всматриваясь в лицо старика спросил грек. - Обычно в это время ты совершаешь прогулку...что заставило тебя изменить своей привычке? Ты не болен? Димитрий прикоснулся к челу старика. - Да у тебя начинается горячка - озабоченно прошептал он. - Надо послать за Фрасилом - обернувшись к рабу сказал Димитрий. Тот кивнул головой и быстро вышел из спальни. Грек взял полотенце и намочив его отжал и обтёр голову и грудь старика. - Прикажи натопить баню и пусть хорошо прогреют лаконик, - отводя руку Димитрия и пытаясь встать сказал Пилат. - Не надо ни за кем посылать. Баня и бальзам...и скажи пусть сделают горячего вина с мёдом и чабером... - Хорошо, я распоряжусь. - кивнул грек. - Но тебе лучше прилечь... Старик согласно кивнул и вновь улёгся на своё ложе. Комната уже была освещена лучами солнца, и судя по всему день подходил к своей половине. На столике возле кровати еле тлел светильник, забытый и непотушенный. Димитрий вышел и старик вновь остался один. В суставах ломило, в висках по прежнему стучали молоточки пульсов и всё тело было покрыто испариной пота. « Гаснет огонёк... - глядя на еле заметный язычок пламени думал старик. - Как обыденно и...просто. Третьего дня ещё купал коня и вот...надо готовиться к смерти...». Дальше развить свою мрачную перспективу старик не успел. Появился Димитрий с чашей уксуса и губкой. Он осторожно стянул с не сопротивлявшегося Пилата ночную рубаху и смочив губку заботливо и осторожно начал обтирать его. - Омываешь меня для погребального костра... - Пилат с горькой иронией наблюдал за действиями грека. - Что я слышу от воина, да к тому же и философа... - ответил грек. Он обмакивал губку в чашу и обтирал ею каждый сустав и артерию старика. - О чём ты говоришь? Страх смерти напал на тебя? Через три дня будешь здоров... В спальню вошёл раб с кубком горячего вина. Поставив его на стол он замер наблюдая за действиями Димитрия. - Скажи Криспу пусть выгуляет Кандида. - обратился старик к рабу. Тот кивнул и ушёл. Старик закрыл глаза и отдался в волю Димитрия. Ему и в самом деле становилось лучше. Губка, скользя по его телу, как будто впитывала в себя и ломоту суставов и пульсацию кровяных молоточков. Обтерев старика и с груди и со спины грек закутал его в шелковую простынь и шерстяное покрывало. - Баню я отменил - сказал он, подавая Пилату кубок с вином. - Тебе сейчас надо больше пить. Авит приготовит отвар. Баня будет потом, когда уйдёт жар. Сейчас лежи, береги силы. Старик слушал его отхлёбывая маленькими глотками вино из кубка. - Мне надо работать - сказал он, отдавая кубок греку. - Я должен написать всё...успеть... - он хотел сказать: «до погребального костра», но запнулся и докончил: «в память о Праведнике». Он и сам не понял почему он так сказал, но упрямо повторил: «Да, надо успеть...это мой долг пред Ним». - Я принесу сюда таблички и стиль... - кивнул Димитрий, - но давай договоримся - ты будешь говорить, а я буду записывать за тобой... Он посмотрел на Пилата ожидая его согласия или не согласия. Старик молча кивнул. Горячее вино, с мёдом и чабером, разлившись внутри, своим жаром расслабило его до изнеможения. Казалось, оно забрало последние силы, которые ещё теплились в нём. Ему даже говорить было лень. Он откинулся на изголовье и закрыв глаза лежал, вслушиваясь в звуки окружающей его заботы. Кто то приходил и уходил, что то ставили, что то передвигали. Потом всё стихло и он услышал Димитрия негромко говорившего кому то: «Он уснул. Следи за ним. Когда проснётся дашь ему выпить вот этот отвар и позовёшь меня». Пилат открыл глаза и попытался привстать. - Ты принёс таблички? - спросил он наклонившегося к нему и попытавшегося ему помочь грека. Тот кивнул головой подлаживая под спину старика подушки и усаживая его поудобнее. - Тогда прочти последнее, что я там написал... - попросил Пилат. Он закрыл глаза и полулежал полусидел окружённый подушками и укрытый покрывалом. - Ты описываешь иудейский храм и их жертвоприношения... - делая вид что просматривает написанное сказал Димитрий. - Это был второй год твоего прокураторства в Иудее, и 14-ый год правления Тиберия, - пишешь ты. - И далее...«А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле». - прочитал Димитрий. - Да, Иудейский храм... - повторил старик. - Ты вот говоришь, что алчность и корысть победила римский народ...я не буду спорить с тобой, ты прав. Скажу только, что алчность покорила все народы...но первые из народов по алчности это, всё же, иудеи. Особенно их знать и жрецы. Десять лет провёл я среди них и убедился в этом своими глазами...Корысть живёт в их сердцах, наверное, с рождения. Я читал их священные книги, и там есть один эпизод, поразивший меня. Они рассказывают о своих праотцах, 12-ти братьях, ставших родоначальниками их народа. Так вот, одиннадцать из них возненавидели самого младшего, возненавидели так, что задумали убить его и уже были готовы осуществить задуманное злодейство, но тут увидели караван купцов и решили не убивать его, а продать в рабы. Понимаешь? Выгода победила даже их ненависть! Продали! Деньги поделили между собой. Ты это не пиши... - старик посмотрел на грека. Тот согласно кивнул. - Потом они так же продали и Праведника...- продолжил Пилат. - За тридцать денариев...и, самое удивительное в этих двух историях, это то, что и в том случае с проданным братом, и с Праведником, продающего звали Иудой...Что это? Совпадение? Случайность? Нет! Это их суть! Они и назвали себя иудеями, то есть сынами этого Иуды. Да что там говорить, сам наверняка знаешь – большинство римских ростовщиков иудеи... Этот монолог, довольно пространный и эмоциональный, утомил старика. Он замолчал и прикрыв глаза замер. Димитрий так же молча ждал. Минуты через три старик открыл глаза и посмотрел на терпеливо ожидавшего грека. - Так что я там наговорил? - спросил он. «А спустя восемь месяцев и начались события рассказать о которых побуждает меня и память и совесть. И последствия которых, судя по происходящему в Риме, ещё долго будут волновать, раздражать и беспокоить сердца человеческие...» - повторил Димитрий. - Да, вспомнил, - перебил читающего грека Пилат. - раздражать и беспокоить сердца человеческие по всей земле. Тогда продолжим вот так... Он закрыл глаза и заговорил. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «В пятнадцатый год правления Тиберия и в третий моей префектуры в Иудее и началась череда тех событий, которые и оставили неизгладимый след в моём сердце, а судя по событиям в Риме, не только в моём, но и тысяч других людей. Давая должную и справедливую оценку тем, далёким по времени, происшествиям, я не могу не упомянуть о том, кто первым собрал вокруг себя толпы людей, и стал причиной моего беспокойства и настороженного внимания. Полубезумный юродивый, они называли его пророком, вышедший из иудейской пустыни, вдруг объявился в окрестностях Вифавары, маленького и пыльного городка на берегу Иордана. Его появление вызвало всевозможные слухи и кривотолки, и к Вифаваре потянулись толпы со всей Палестины. Даже жители Декаполиса поддались всеобщему брожению и стали появляться на вверенной мне территории. Это, как мне тогда показалось, могло стать началом серьёзной смуты. Перед отбытием в Иудею, в канцелярии принцепса, мне дали просмотреть отчёты и письма моих предшественников. В записках Копония упоминались подобные события, вылившиеся, в конце - концов, в кровавый и затяжной бунт, затеянный неким галилеянином. Чтобы не повторить ошибку Копония, слишком долго полагавшегося на разумность иудеев, я тут же выступил с манипулом к Вифаваре, где и собиралась толпа почитателей этого раввина. Дальнейшие события показали, что моё беспокойство было напрасным. Это был очередной «учитель праведности». Так его называли окружающие его. Призывал он своих «учеников» и приходивших послушать его не к бунту, а наоборот, к смирению. К смирению пред их богом.Как это ни странно, но его речи производили двоякий эффект. Весь иудейский плебс буквально благоговел пред ним. В то время как у магистратов и жрецов он вызывал сильное раздражение и злобу. Я слышал его. Фанатизм и безумие смешавшись в нём породили самоуничтожение. Он был чужд этому миру. Чужд удовольствий и страстей присущих каждому, будь то свободный или раб. Его одежда, впрочем как и пища, не доставляли телу необходимого тепла и насыщения, а наоборот, терзали его. Появись он на улицах Рима его бы закидали грязью, в Греции, возможно, за ним бы увязалось с десяток бродяг, которые оставили бы его через пару дней. Но это была Иудея! Сам ли климат этой страны, или её близость к Востоку, а может и то и другое, делали из её жителей фанатиков, всегда готовых идти на смерть за любым. Я наблюдал за ними весь день. Дав отдых солдатам и послав центуриона в Вифавару приготовить нам ночлег я спустился к реке. Люди расступались передо мной, но всё внимание их было сосредоточенно на нём. Он и в самом деле поражал своим внешним видом. Время ещё не состарило его, но он состарил себя сам, измождив свою плоть постами и высушив её пустынными суховеями. На нём было какое то немыслимое одеяние из грубой верблюжьей шерсти, больше подобающее зверю, чем человеку. Его лицо всё было покрыто черной бородой сливающейся с такими же черными и длинными волосами, которых он, наверное, никогда не стриг, а быть может и не мыл. Тем не менее, он стоял в реке и совершал какой то, только ему понятный, обряд. Люди заходили в реку, и подходя к нему склонялись почти до самой воды. А он, зачерпнув воду двумя ладонями, возливал её на голову подходившего. Меня рассмешило выражение лиц участвующих в этом действе. Все они исполняли обряд с величайшей почтительностью и благоговением. Заметив мою усмешку, стоявший в воде раввин сверкнул глазами и протянув руку в мою сторону сказал: «Бог повелевает всем, римлянин, каяться. Исполни Его волю». Я молча смотрел на него. Его язык был мне понятен, но я не хотел, чтобы они знали об этом. Не дождавшись моего ответа раввин отвернулся и продолжил своё священнодействие не обращая на нас никакого внимания. Всё время нашего присутствия там новые и новые люди подходили к реке. По одежде некоторых было видно, что они из далека. Много было из окрестных селений и городов. Выходящие из реки одни оставались на берегу, другие уходили, но толпа не редела. И все с жадностью слушали его, когда он начинал говорить. Его речь обладала страстностью и огнём, и он был в силах увлечь толпу за собой, но он не разжигал в них неистовства, а призывал к нравственной чистоте. Один из моих солдат внимательно вслушивался в его речь, разумея иудейское наречие он переводил его слова своим товарищам. Дождавшись, когда раввин замолчал, он прокричал ему: «А что же делать нам, воинам, чтобы заслужить благоволение твоего бога?». Ответ раввина вызвал насмешки и злословие в большей части солдат. Заметив осуждающие взгляды иудеев, я был готов услышать угрозы или оскорбления с их стороны. Подобное случалось и раньше, по гораздо меньшему поводу, но они были на удивление смирны и молча проглотили неуважение к их учителю. Наблюдая всё это я понял, что здесь не пахнет бунтом, а скорее происходящее похоже на рождение какой то новой философской школы или религиозной секты. К 11 часу дня я вернулся в Вифавару и на следующее утро мы вышли в Кесарию. Больше я этого раввина живым не встречал. Спустя четыре месяца галилейский тетрарх Ирод убил его во время пира, который он устроил по поводу своего дня рождения, и по просьбе своей падчерицы, дочери его второй жены. Стоит сказать несколько слов и об Ироде. Я видел многих облачённых в мантии и тоги, Ирод был самым жалким и ничтожным из всех. Перед отбытием в ссылку, будучи в Риме, Ирод нашёл меня и мы несколько часов провели в беседе. Он жаловался на судьбу, козни брата, отнявшего у него тетрархию, несправедливость цезаря, но началом всех своих бед он считал казнь этого раввина. Меня тогда удивила его уверенность в том, что именно за эту смерть Бог лишил его всего - власти, богатства, почёта и даже родины, ибо умирать ему пришлось в Испании, такова была воля цезаря. Не думаю, что смерть иудейского раввина стала причиной ссылки Ирода Гаем. И без этой казни он натворил немало беззаконий, но казнь раввина, без всякого сомнения, была убийством невиновного. Убийством по прихоти злобной и жестокой шлюхи. Ирод не был закоренелым злодеем, как его печально знаменитый отец. Но он был рабом своих страстей и желаний, а это не достойно не только правителя, но и простолюдина. Он во всём шёл на поводу у своей жены, Иродиады. Она вертела им как хотела, прельстив своим телом и покорив неумеренной похотью. Она была красива, но за её красотой скрывалась грязная, жестокая и порочная душа. Как часто боги за прекрасной внешностью прячут бесстыдное и беспощадное зло. К чести её, надо сказать - в ссылку она отправилась вместе с Иродом, хотя Гай предлагал ей вернуться в Иудею и жить с братом, ставшим после изгнания Ирода царём всей Иудеи, Галилеи и Трахонитиды. Но она предпочла жизнь в изгнании с презираемым, жизни во дворце с ненавидимым...». Пилат прервал свой монолог и задумался. Димитрий молча ждал. - К чести её... - несколько раз повторил Пилат и нахмурился. - Нет, ни о какой чести говорить здесь нельзя. Напиши просто - «в ссылку она отправилась», и далее как было... Грек кивнул и загладил написанное. - Она и не могла вернуться в Иудею...- сказал Пилат. - Её там все ненавидели, и за жестокость, и за надменность, и за её прелюбодейную связь с Иродом...Потому то она и предпочла Испанию...Ни о какой чести, или верности Ироду речи и быть не может... Этого писать не надо - махнул рукой старик, заметив движение стилуса в руке у грека. Немного помолчав, он потянулся к кубку с остывшим вином. Сделав несколько глотков старик продолжил свой рассказ. «После казни этого пустынника рассеялась и толпа его адептов. Тем самым, Ирод, своими руками, избавил меня от забот и волнений, связанных с постоянной угрозой исходящей от большой массы людей, объединённых одним кумиром. Рано или поздно какой - нибудь новый «посланник бога» завладел бы их умами, и никто бы не дал гарантии, что он будет призывать толпу к праведности, как казнённый раввин, а не к восстанию против нас. Мои опасения оправдались довольно быстро. После смерти пустынника появился Он. А с ним и новые волнения и заботы, сопровождавшие меня во всё время моего пребывания в Иудее. Если власть пустынника зиждилась на его авторитете аскета и призывах к нравственной чистоте, то этот, из Назарета, обладал силой и властью не только над жизнью человеческой, но и над самой смертью. Молва о его деяниях распространялась подобно молнии по окрестным землям, и поражала своей чудовищной невозможностью. И если за пустынником ходили сотни, то за этим шли тысячи! Мне говорили о воскресших по его слову или прикосновению. Об исцелённых от неизлечимых болезней. Я видел людей, которые были слепы от рождения, но он вернул им возможность видеть...» Пилат говорил в каком то восторженном порыве, он уже и не диктовал Димитрию, как прежде, не спеша и с паузами, а говорил, как защитник на суде говорит речь в оправдание своего клиента. - Он накормил пять тысяч человек в пустыне...пятью хлебами - Пилат посмотрел на Димитрия. - Ты можешь поверить в подобное? - Об этом написано в свитке - уклонился от ответа грек. - Да, написано в свитке... - согласно кивнул Пилат. - Мне тоже кажется это невероятным, как и воскрешение дочери одного их жреца...но я лично допрашивал людей воочию видевших это. Один мой центурион ходил к нему с просьбой исцелить умирающего от горячки денщика и Он сделал по его просьбе. При этом он даже не видел умирающего, тот был в 30 стадиях от него. Он просто сказал центуриону: «Иди, слуга твой здоров». Ты пишешь это? - спросил Пилат, и увидев утвердительный кивок Димитрия продолжил: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры и через несколько месяцев после казни пустынника...». Пилат замолчал и откинулся на подушки. - Я устал от этих воспоминаний... - прошептал он, - давай отдохнём...и потом продолжим. Грек помог ему улечься поудобней и подал чашу с отваром. Старик выпил и закрыв глаза замер в полудрёме. ГАЙ Как мы и рассказывали ранее путешествие по римским дорогам, и, тем более, на длительные расстояния, было довольно таки серьёзным испытанием на выносливость. Но ещё большим испытанием была остановка в придорожных харчевнях на ночлег. Клопы, мухи, тараканы, комары а часто и крысы, делали ночёвки в этих римских гостиницах незабываемым впечатлением. Сильные мира сего, конечно же, не останавливалась здесь. Путешествующая знать предпочитала передвигаться от виллы к вилле своих друзей или просто знакомых, где находили приём соответствующий их положению и должностям. Ну а плебс...плебс довольствовался удобствами постоялых дворов, о которых мы и сказали чуть выше. Клопы, мухи и всё подобное и так сопровождало простолюдинов каждый день их жизни. К этим «удобствам» они были привычны. В ворота одной из таких придорожных гостиниц и постучал Гай рукояткой бича. Была уже глубокая ночь, то время, когда на большую дорогу выходят лихие люди. Днём они могут быть кем угодно - погонщиками ослов и мелкими торговцами, банщиками и водовозами, рабами и свободными, но с заходом солнца тьма покрывает не только землю, но и их сердца и души. И из людей дня они превращаются в ночных оборотней, снующих по дорогам и грабящим, и уводящим в рабство запозднившихся странников. Иногда разбойников ловят, и тогда, в назидание другим, они висят на крестах, медленно и мучительно умирая по обочинам дорог, на которых они и злодействовали. Именно этих и боялся Гай, когда настаивал на ночлеге в городе, и именно от этих Клавдия просила в молитве о защите, когда они покидали город. Как мы видели, и молитва Клавдии была услышана, и просьба Гая была удовлетворена. Он вновь постучал рукоятью бича в ворота. На стук отворилось оконце и заспанный раб с откровенной враждебностью, и в глазах, и в голосе проскрипел: «Что нужно? Мест нет и все спят». Гай показал ему сестерций. Глаза у раба оживились и голос стал дружелюбней. - Сколько вас? - спросил он разглядывая Гая и повозку. - Я и госпожа - ответил Гай. - Лошади устали, да и нам надо отдохнуть... Раб протянул ладонь сквозь оконце и Гай положил ему монету. Оконце закрылось и зашумел засов. Гай терпеливо ждал. Двуколка императорской почты еле заметным огоньком дрожала далеко впереди растворяясь в ночи. Ворота распахнулись и Гай, дёрнув поводья, направил повозку во двор. Раб закрыл ворота и вставив засов в скобы подошёл к спрыгнувшему с сиденья и распрягавшему коней Гаю. Он помог ему, и они вместе отвели коней в стойло и насыпав в кормушки овса вернулись во двор. Гай подошёл к повозке и осторожно заглянул вовнутрь. Клавдия спала. Светильник всё так же еле тлел, дрожащими полутенями освещая лежащую под шерстяными покрывалами женщину. Раб вопросительно посмотрел на Гая. - Пусть спит - прошептал Гай. - Утром ей понадобится комната...А я лягу где нибудь здесь рядом... - он огляделся - Да вот, хотя бы здесь. Гай показал на скамью стоявшую возле бассейна в центре двора. - А сейчас я бы чего нибудь перекусил... - он достал ещё один сестерций и дал рабу. Тот взял монету и направился к кухне. Через мгновение там затеплились лампады и спустя несколько минут он позвал Гая. Они уселись за большой дубовый стол, на котором стояло блюдо с холодной телятиной, овощи, сыр, кувшин с вином, оливки и хлеб. Гай достал нож и принялся за телятину. Раб налил ему вина и подал чашу. - Путь далекий? - спросил он. Гай кивнул прожёвывая телятину и запивая её вином. - Наливай и себе - сказал он подвигая кувшин рабу. Тот не заставил себя уговаривать, и сняв чашу с полки налил и себе. - Видно дело у вас важное, раз в ночь выехали... - продолжил раб. Он с любопытством разглядывал Гая. Тому не понравилось и это любопытство и вопросы, но он сдержал себя и с напускным раздражением, и даже кивнув в сторону повозки, сказал: «Да сам же, наверное, знаешь, эти матроны римские, как вобьют себе в голову что то, так хоть трава не расти, а делай по её. Ты наливай, не скромничай. Он подмигнул рабу. - Богатая то твоя матрона? - наполнив чашу и отхлёбывая из неё спросил раб. - Да, скажешь тоже...богатая - усмехнулся Гай. - Вчера в Риме дом забрали заимодавцы за долги. Вот и едем ночью, так как и ночевать негде было в городе... - Ну да? - озадаченно протянул раб. - А повозка, а лошади? Он хотел сказать ещё: «а сестерции», но остановился и недоверчиво посмотрел на евшего Гая. - Повозка, лошади... - переспросил Гай, - да это взято всё в долг, доехать только, а там надо всё вернуть... Ну а у вас тут как живётся? Спокойно? - пряча усмешку спросил он замолчавшего раба. Тот допил свою чашу и пожал плечами: «Живём потихоньку» - Наливай, наливай... - подбодрил его Гай и сам плеснул ему в чашу из кувшина. Как известно с древнейших времён - истина в вине. Вино развязывает языки и открывает запоры сердца. Что трезвый прячет в тайниках души, тем опьянённый вином хвастает в застольных беседах. Вино, подаваемое в гостиницах, конечно, не сравнить с вином из собственных виноградников, но и оно требует разбавления водой. Раб этим пренебрегал. Через полчаса алкоголь развязал его язык и расслабил мозги. Гай узнал, что вся челядь этой гостиницы - мерзавцы и воры, и только он один верен хозяину, который живёт в Риме и не ценит его преданность, а поставил управляющим в гостинице совершенно никчёмного и глупого вчерашнего раба, которого отпустил на волю только за то, что тот мог говорить чревом и подражать голосам других людей. Раб болтал без умолку обо всём и обо всех. Гай слушал его в пол уха и уже собирался улечься спать, но тут раб сменил тему и рассказал о посещении гостиницы эдилом. - Он зачитал нам эдикт цезаря о наказании поджигателей города... - бормотал раб. - Награда, конечно, достойная...свобода...да ещё и половина их имущества...Я у него спрашиваю, как же их определить? Этих «христовщиков»...они же с виду такие же как все...Вот, к примеру, как ты, или вот матрона, которую ты везешь...у них же на лбу не написано... Гай внимательно посмотрел на раба. Ему показалось, что он больше притворяется пьяным и намеренно затронул эту тему. - Да и ты ни чем не отличаешься от «христовщиков» - сказал Гай отодвигая от себя блюдо с недоеденной телятиной. - Ну и что он тебе ответил? - Я? - раб пьяно захихикал. - Да будь я одним из них я бы уже был и свободен и богат! -Как это тебе бы удалось? - Гай с презрением посмотрел на раба. - Очень просто... - осклабился тот. - Разве свобода и имущество не стоит доноса на тех, кого объявили врагами государства? А? Как думаешь? Гай пожал плечами и усмехнулся. - Да, точно так. Тебя твой хозяин явно недооценил. Ты умней того, кто говорит чревом. А как же их отличить от добропорядочных граждан? -Эдил сказал, что они не приносят жертвы Юпитеру Капитолийскому и отказываются воскурять фимиам пред статуей цезаря - с пьяной ухмылкой ответил раб кивая в глубину двора. Там на небольшом алтаре, освещаемом горящей лампадой, стояла бронзовая статуя Нерона. - Буду знать - посмотрев на ухмыляющегося раба сказал Гай. Он встал из - за стола и огляделся вокруг. - Я лягу там, на скамье у бассейна. Утром матроне нужна будет комната. Ты позаботься об этом. Гай достал из кошеля квадрусс и протянул рабу. Тот согласно кивнул. Гай вышел из кухни, и взяв с сиденья войлочные подстилки улёгся на них, подложив под голову мешок с овсом и укрывшись плащом. « Сколько же их, этих псов, вышло ныне на охоту... - подумал он о мечте раба. - Кровью невинных они готовы, и даже жаждут этого, покупать своё благополучие. Уж лучше получить свободу за способность говорить чревом, чем за донос или предательство... Бедная госпожа, скольким опасностям она подвергает себя...». Клавдию разбудила утренняя суета. Она несколько минут лежала пытаясь понять, что за звуки прервали её сон. Человеческие голоса, стук дверей, журчание льющейся воды, фыркание скота и, конечно же, многоголосье птичника свидетельствовало о кипящей вокруг жизни. Она привстала и откинув полог выглянула из повозки. «Гостиница. Гай всё же нашёл её» -подумала она разглядывая довольно пространный двор окружённый по периметру двухэтажным строением с галереей и лестницами. Гай уже не спал. Он встал с первыми, даже и не лучами, а петухами. Умывшись, он нашёл своего ночного собутыльника и заставил его приготовить комнату и всё, что надо женщине для приведения себя в почтенный вид после сна. Проведав лошадей и насыпав им в торбы овса он вышел и усевшись на скамью наблюдал за утренней суетой и ждал пробуждения госпожи. Завидев движение полога Гай подошёл к повозке и поклонился Клавдии. - Госпожа, комната готова, там тебя ждёт всё необходимое для утра - сказал он, протягивая ей руку и помогая сойти на землю. Он провёл её на галерею до дверей комнаты. - Я заказал завтрак... - добавил он пропуская её в комнату. - Когда госпожа будет готова пусть спускается во двор и мы продолжим путь. - Благодарю тебя, верный мой друг - услышал Гай закрывая дверь. Он остановился, и несколько секунд стоял наблюдая сверху, сквозь ограду галереи, за повозкой и снующими по двору людьми. «Верный мой друг...Я верный твой раб, госпожа, и горжусь этим...и благодарю бога, которому ты служишь, что он послал тебя мне» - сказал он. Но этих слов никто кроме него не слышал, ибо они были сказаны его сердцем, а не языком. Закрыв дверь Клавдия скинула паллу, налила в миску воды из стоявшего кувшина, и умылась, с наслаждением ополаскивая лицо, шею и грудь холодной ключевой водой. Полотенце из льна и оловянный гребень для волос лежали на небольшой полке у медного зеркала. Она вытерлась и расчесав волосы уложила их на затылке скрепив серебряной заколкой. Зеркало отразило в себе женщину, уже немолодую, с большими усталыми и грустными глазами на худощавом лице, покрытом сетью морщинок в уголках глаз и губ, уже тонких и обескровленных. Седина, расчёсанных на прямой пробор волос, даже благодаря материалу зеркала, превращающего всё в золотисто - рыжий цвет, оставалось всё той же сединой. Клавдия несколько секунд вглядывалась в своё отражение. «Всё проходит... - подумала она. - Мне почти 60 лет! Как же быстро пролетели эти года! И что? Стоит об этом грустить? Как всё же точно сказано: «всякая плоть, как трава...засыхает и её цвет и её красота». Но это же не главное...тебя же это не мучает, как других, пытающихся победить время мастями и притирками...Это - глупо...и смешно. «Если наш внешний человек и тлеет, то внутренний со дня на день обновляется» - вспомнила она слова из когда то переводимого ею послания. Какая всё таки бездна мудрости в учении Праведника, и какая сила жизни...а ведь всё это могло пройти мимо меня... - вдруг мелькнула мысль. - Не стань я женой Понтия...или даже стань я его женой, но останься в Риме, когда он выехал в Иудею и всё...Вот и получается, я разделила и его рок, и его судьбу...А это было его испытанием превратившемся в его мучение. Потому то он и страдает в своём одиночестве. Он не может быть среди нас, потому что он сам себя казнит за малодушие. Как же он несчастен... А ты?» Клавдия всё так же сидела перед зеркалом вглядываясь в своё отражение. « Ты счастлива? - спрашивала зазеркальная Клавдия. - Ты не стала матерью...Почему? Это милость Бога, или наказание Его Пилату и тебе, как его жене? Если бы я родила Понтию детей, на них бы вечно лежала вина их отца за его суд...пусть эта вина лежит на нём одном - отвечала она. - Праведник сказал: Бог есть Любовь! А любовь не может быть жестока...Дети даются в радость, а не для горя и страдания… А как же мать Праведника...она же знала, что рождает сына своего на смерть... - возражало зазеркалье. - Мариам рассказывала, что ей возвестил Ангел и о его рождении, и о его судьбе... Как же она жила храня всё это в сердце... Такое смирение... сверх человеческих сил - с содроганием подумала Клавдия. - Мариам говорила, что рождала она его в хлеву, на гостиничном дворе...для матери сына Бога не нашлось комнаты в гостинице! Даже последняя рабыня у самого бесчувственного хозяина имеет право на ложе, повитуху и чашу с тёплой водой...а сын Бога рождался в хлеву...на дворе, наверное, вот такой же убогой гостиницы... Да, какое же надо иметь смирение... и веру в Бога» Клавдия осмотрелась кругом. И в самом деле, всё было просто до скудости. Комнатёнка вмещала старую деревянную кровать, такой же шкаф для платья, столик с умывальной чашей и табурет. И даже такой комнаты для них не нашлось... Размышления Клавдии прервал стук. Она накинула паллу, сняла щеколду и открыла дверь. На пороге стоял раб держа в руках поднос с завтраком. «А вот с завтраком Гай поспешил» - подумала она, и улыбнувшись рабу сказала: «Это мы возьмём с собой. Ты сложи всё это в корзинку». Раб согласно кивнул и направился к лестнице. Клавдия пошла за ним. Гай встретил её во дворе. Он уже впряг в повозку лошадей и ждал её. Она подошла к повозке и в нерешительности остановилась. - А скажи мне где здесь хлев? - оглядывая двор гостиницы спросила она. - Госпожа что то хочет? - удивился вопросу Гай. - Да, я хочу увидеть его - кивнула Клавдия. Гай привёл её в дальний угол двора к широким двустворчатым воротам, и приоткрыв их ввёл её вовнутрь. Клавдия оказалась в полутьме большого сарая, разделённого на стойла и пропитанного густым запахом навоза, мочи, конского пота и прелого сена. Маленькие слуховые оконца не справлялись с вентиляцией помещения, а рабы, ответственные за уборку, ещё не приступили к своим обязанностям. Клавдия прикрыла лицо воротом паллы и осмотрелась вокруг. - Где же здесь можно принять роды? - еле сдерживая чихание спросила она. Гай не понял вопроса и молча смотрел на неё. Клавдия подошла к одному из стойл. Там стоял мул и вырывая из кормушки пучок за пучком монотонно, не обращая на них никакого внимания, жевал положенное туда сено. - Это ясли? - спросила Клавдия указывая на кормушку. Гай кивнул. Клавдия ещё раз оглядела всё вокруг и пошла к выходу. Гай поспешил за ней. У повозки их уже ждал раб с корзинкой снеди. Клавдия взяла её и достав динарий дала рабу. Через десять минут они выехали из гостиничных ворот и свернули на дорогу. На перекрёстке стоял милевой столб на котором было выбито: Окрикул - 15; Каисра - 33. - К вечеру, если богам будет угодно, доберёмся до Каисры - обернувшись к Клавдии сказал Гай. Его очень удивило желание госпожи увидеть гостиничный хлев, а ещё больше его удивили её слова о родах в хлеву. Чем может заинтересовать римскую аристократку хлев? Тем более, гостиничный! Даже не хлев в имении, а наверняка он есть там, а придорожный, вонючий, грязный и тёмный? Желание не только непонятное, но даже, можно сказать, противоречащее здравому смыслу. Спросить же напрямую, что имела в виду госпожа, Гай не решался. Но любопытство победило. - Почему тебя, госпожа, так заинтересовал гостиничный хлев? - вновь обернувшись к Клавдии спросил он. Она, как и вчера, возлежала в повозке и раскрыв лист пергамента просматривала его. Отложив пергамент Клавдия посмотрела на Гая. - В таком вот хлеву, может быть, даже более грязном и тёмном, одна женщина родила царя... - сказала она. - Я попыталась себе представить, как это могло происходить... Гай был готов услышать что угодно, но не такое. Он покачал недоверчиво головой. - А такое может быть? - озадаченно спросил он. - Чей же он царь? Какого народа? Клавдия внутренне улыбнулась его недоверию и удивлению. - Ты успел утром поесть? - заметив стоящую корзинку со снедью спросила она. Гай отрицательно покачал головой. - Это не главное, госпожа... - он попытался вернуть разговор к прежней теме. - Как может царь родиться в хлеву? Это, наверное, был царь скифов... - Нет, мой дорогой Гай, не скифов. Это царь совершенно иного мира... - Я понял, госпожа, ты говоришь о царе тех, кого ныне убивают в Риме! Гай помолчал ожидая ответа, но Клавдия, взяв корзинку со снедью, принялась разбирать её. - Я знаю, госпожа, ты одна из них...- продолжил он. - И ты подвергаешься такой же опасности... - он вспомнил свой ночной разговор с гостиничным рабом. - Ты остановись, где возможно - попросила она, - и давай перекусим. И ты голоден, да и я разделю с тобой хлеб. Гай кивнул и съехав с дороги остановился возле небольшой рощицы диких маслин. Сердце его кипело от желания высказаться, это было сродни восторгу, благоговению перед ней, даже, можно сказать - любви. Только это чувство вызывает восторг до самоотречения, до желания отдать жизнь свою за объект восторга. - Я знаю, госпожа, что ты с этими людьми - повторил он, соскочив с сиденья, и подходя к повозке. - Я тоже хочу быть одним из вас, с вами...Вас обвиняют в чудовищных злодействах, но я знаю тебя уже 20 лет, и вижу, что все обвинения - злобная и жестокая ложь. Если бы тебя влекли на смерть, я был бы готов умереть с тобой... и...всегда готов! - с твёрдостью повторил Гай. - А сегодняшней ночью я узнал, что на вас по всей империи буквально объявлена охота! Он рассказал Клавдии о ночном разговоре с рабом. - Этот пёс просто жаждет найти и выдать кого нибудь из вас, и я думаю, что он не остановится и перед клеветой. А сколько таких...псов, готовых на подлость, предательство, клевету ради имущества предаваемых - с ненавистью в голосе, и глядя в сторону недавно покинутой ими гостиницы, сказал Гай. - Не живи ненавистью, - различив эти нотки в его голосе, ответила Клавдия. - живи милосердием. Этим мы и отличаемся от них, и за это они и убивают нас ныне. Но наш Царь сказал нам: «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». Не бойся смерти, для нас её нет. Все живущие любовью бессмертны, все живущие ненавистью - мертвы уже при жизни... - Я не боюсь смерти - возразил Гай. - Я боюсь за тебя, госпожа. Но сказанное тобой повергает меня в великое удивление. В твоих словах есть что то, что выше человеческого разумения... - Это не мои слова. Это слова царя, рождённого в хлеву - улыбнувшись сказала Клавдия. - Если хочешь я дам тебе прочесть о нём и расскажу о его учении...когда мы приедем в имение... - Да, хочу...я был бы счастлив быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы - повторил он глядя на свою госпожу. Клавдия согласно кивнула, подавая ему ломоть хлеба щедро намазанный маслом, с куском свежего козьего сыра. Через полчаса они вновь выехали на дорогу и покатили к Каисре. Небольшому и пыльному городку лежащему почти на средине их пути к этрусскому имению Пилата.
«Я хочу быть с вами...жить тем, чем живёте вы, и умирать за то, за что умираете вы». Эти слова, сказанные Гаем Клавдии, оставили глубокий след в его сознании. Они то затихали, как будто проваливались куда то, то вновь заполняли собой и сердце и мысли управлявшего повозкой Гая. Его глаза следили за дорогой, руки держали поводья, а внутри, где то глубоко - глубоко, пульсировала эта нехитрая формула из простых, но наполненных какой то сверхъестественной силой, слов. Эти слова не только заполняли его сознание, но формировали и мысли и воображение. Об этом стоит сказать особо. Человечество уже давно пренебрегает не только силой слова, но и красотой слова. Людская речь переполнена пустой болтовнёй, злословием, глупостью, но ещё больше - злобой. Чтобы обеспечить эти темы соответственными словами люди создали совершенно новый язык общения. В этом языке преобладают слова - оскорбления, слова - унижения, слова - презрения, но совершенно отсутствуют слова -человечности. То есть, те слова, которые своей красотой и силой укрепляют человека в правде и поднимают до божественного подобия. Слова, заполнившие сознание Гая, относились именно к этой категории. Высказав их однажды, он знал, что теперь они станут смыслом его жизни, а он стал их заложником до конца своих дней. Конечно, есть люди которые бросаются словами направо и налево не придавая сказанному ни силы, ни значения. Гай был не из таких. Из происходящего в Риме, да и во всей империи, он понимал, что если придётся умирать, то смерть будет люта и жестока. Он видел как умирали женщины, дети и мужи казнимые Нероном. Так же могла умереть и госпожа, а он был уверен, что она готова к этому, и, следовательно, был уверен, что готов к подобному тоже. А вот какова жизнь, которую он желает разделить с учениками этого необычного царя, родившегося в хлеву, он ещё до конца не понимал. Что значит жить милосердием? Единственным примером в глазах Гая была его госпожа... « Но она женщина... - размышлял он, время от времени оглядываясь на читающую пергаментный лист Клавдию. - Женщинам от богов дана эта способность милосердия... и любви тоже. Но...не всем, почему то - тут же в противовес его размышлениям мелькала мысль. - Иначе, откуда же столько подкидышей и даже убитых младенцев? А скольких детей их же матери продают в рабы...Вот и получается, что одни женщины, как госпожа, живут милосердием и любовью, а другим даже и неведомо это чувство. Почему? А что же тогда говорить о мужах? Среди людей есть место материнской любви и женскому милосердию... но вот о мужском милосердии, а тем более любви мне слышать не доводилось. Римляне даже дали право отцам убить и дочь и сына за проступок. То есть, где же здесь милосердие? Что же значит - не живи ненавистью, а живи милосердием? Как можно быть милосердным к моему бывшему ланисте, который за 100 денариев продал меня на убийство чтобы потешить кровавым зрелищем толпу? Он что, был милосерд ко мне? И я должен быть милосерден к нему? Госпожа что то не договаривает, или я не готов ещё понимать то, что открыто ей... А к Нерону...к этому зверю в облике человека...как можно быть милосердным к нему?» Его так и подмывало вновь начать утренний разговор, видя же увлечённость Клавдии чтением он не решался. Но, как известно, вопросы мучащие совесть и волнующие разум требуют разрешения, рано или поздно. Лучше, конечно, рано, чтобы было больше времени на обдумывание. - Госпожа... - оглянувшись на Клавдию начал Гай. - Ты говоришь: «Не живи ненавистью, живи милосердием...». Как это применимо в жизни, когда вокруг каждый готов сожрать другого? Не зря же один из ваших же стихотворцев сказал: «Человек человеку волк». Клавдия отложила пергамент и посмотрела на Гая. - Очень просто, мой друг - сказала она. - Надо стараться не стать волком, а оставаться человеком. То есть, видеть в людях ни презренных рабов, блудниц, гладиаторов, мытарей, а людей с их несчастьем, заблуждением, болью, горем...тогда станут понятны их скорби, нужды, стремления...Праведник сказал: больные имеют нужду во враче...Ты говоришь: люди как волки, но даже волка можно сделать ручным исцелив его рану, или вызволив из смертельной ловушки. Гай усмехнулся последним словам Клавдии, но не успокоился. - А цезарь тоже нуждается в сострадании и в понимании...и в милосердии - спросил он. - Цезарь...- переспросила Клавдия. - Когда то он был человеком, как и все, но власть превратила его в чудовище. Сам посуди - не стань он принцепсом разве убил бы он свою мать, или брата, или жену? Нет, конечно. Жил бы частным человеком, как большинство римлян. Я не знаю почему так происходит, но очень часто достигая верховной власти люди превращаются в жестоких тиранов, хотя, казалось бы, у них есть выбор - стать мудрым правителем или тираном. - А есть ли, или был ли, хоть в одном царстве на земле мудрый и милосердный принцепс, который бы заботился о всём народе и был справедлив ко всем... - с какой то даже безнадёжной горечью проговорил Гай. - Вот и получается: принцепсы - тираны, сенаторы - волки, купцы - хищники, эдилы - псы, а огромная часть римского народа просто свиньи, живущие жратвой и зрелищами, а мы должны любить их и быть милосердными к ним? - А мы должны оставаться людьми среди них - возразила Клавдия. - Люди и отличаются от всех, тобою перечисленных, тем, что не уподобляются псам и свиньям, даже под угрозой смерти... И умирают людьми, чтобы возродиться в царстве Праведника. Способность любить и отличает людей от нелюдей. Выбор за нами... - Я выбрал, госпожа - кивнул Гай. - но я не знаю другой любви, кроме любви мужчины к женщине... ты же явно говоришь о любви иной, которая пока недоступна для моего понимания... - Да, Гай, я говорю о Любви истинной, той, источник которой Бог. Праведник так и говорил: Бог и есть Любовь. В Любви, о которой я говорю, нет страсти, зависти, гордыни, себялюбия, раздражения, злопамятства...Она чиста в своём источнике, а её источник, как и сказал Праведник, есть Бог. Эта Любовь милосердна и долготерпелива, скромна и верна, ею живёт весь видимый, да и невидимый, мир. Она вечна и бессмертна. Ради неё стоит и жить и умирать... Клавдия говорила негромко, но каждое её слово было подобно огненной стреле, пронзающей сознание внимающего ей Гая. Эти горящие стрелы- слова буквально оставляли шрамы в его памяти, но эти шрамы не вызывали болезненных и неприятных ощущений, а казалось ласкали его слух заставляя смаковать снова и снова их смысл. - Праведник и был послан Богом, чтобы мы познали эту Любовь, и не только познали, но и приобщились к ней и стали частью её...Но миру не нужна Любовь, иначе бы Праведника не осудили на смерть. Мир живёт похотью, алчностью, властолюбием, но не любовью. Потому то и ненавидят нас, и убивают...и злословят, но победим мы, потому что побеждает не тот, кто готов убивать, а тот, кто готов умирать... Гай смотрел на Клавдию и ему казалось, что с каждым словом она как будто молодеет. Её глаза искрились каким то сиянием, а морщины разгладились и почти исчезли, даже волосы выбивавшиеся седой прядью из под капюшона паллы казались не серебряными, а золотыми. - Праведником, госпожа, называет царя, рождённого в хлеву? - спросил Гай замолчавшую Клавдию. - Видевшие его дела называли его так же Сыном Бога... - ответила она. - Судя по твоим словам, госпожа, он и вправду был велик...Твои слова полны огня, когда ты говоришь о нём...А тебе самой доводилось встретиться с ним? - Встретиться с ним... - Клавдия посмотрела на Гая, и кивнула головой. - Да, я видела его перед самой казнью...я даже просила Понтия отменить казнь, но казнь состоялась. Всё было предопределено свыше... - Господин имел отношение к казни Праведника? - переспросил Гай. Эта новость не только удивила его, но и дала объяснение одиночеству Клавдии в Риме, и уединению Пилата в этрусском имении. - Да, жизнь порой предлагает роковой выбор...- подумал он. - и приходится выбирать, а потом отвечать за выбранное... Впереди замаячил очередной миллиариум указывающий, что скоро поворот и выезд на Аврелиеву дорогу, пронзающую прямой стрелой весь Аппенинский полуостров от Рима до Ватлуны, и проходившей в нескольких милях от имения, куда они и держали путь. Было время второй стражи, солнце уже приближалось к зениту, а до Каисры, где они планировали заночевать, было ещё не меньше 20 миль. СТРАХИ, ОБИДЫ И ПЕРЕЖИВАНИЯ Эта, внезапно свалившая Пилата, лихорадка, тёмной и тревожной пеленой накрыла всё имение. Почему тревожной и тёмной? Да потому, что каждого из живущих в имении посетила вдруг простая, но тревожная, мысль: если эта проклятая немощь принесёт смерть хозяину, то что будет с ними? Продастся имение и придёт новый хозяин, а кто он будет и что он принесёт с собой? Не будет ли он жесток, или развратен? Как, например, был тот, римский префект, которого убил его любовник - раб! А потом, за преступление одного, были казнены все рабы находящиеся тогда в доме, а их было более четырёхсот...Не помиловали никого...даже наложниц и вольноотпущенников. Скорбна доля раба в Римском государстве. «Хотя бы боги продлили жизнь старику». Мысленно желали одни, пытаясь подавить тревогу, сверлящую их сердца тёмной неизвестностью. «А как быть нам?». Думали другие. Этих можно было назвать самыми несчастными. Им Пилат некогда даровал свободу, но даровал «в дружеском кругу», то есть, без официального засвидетельствования при магистратах. Это была призрачная свобода, свобода не подтверждённая грамотой. Потому то внезапная смерть господина фактически убивала и надежду на свободу полную. Следовательно, всё та же, тёмная и тревожная неизвестность будущего, терзала их сердца, возбуждая злую досаду на господина не нашедшего времени вызвать магистратов и довести дело до конца. Теплилась, правда, слабая надежда на приезд госпожи, и её вступление в наследство. Тогда всё останется по старому...Но последние 20 лет госпожа жила в Риме, наведываясь в имение редко и оставляя его спешно. Одним словом, болезнь Пилата породила в сердцах одних- страх неизвестности, в сердцах других - раздражение и досаду, вместе с тем же страхом неизвестности. Третьи надеялись, что госпожа, если хозяин умрёт, оставит имение под надзором Димитрия. А сама уедет в Рим, и их возьмёт с собой для личных нужд и для прислуги по римскому дому. Но ни в одном сердце не возникла простая человеческая скорбь по страдающему и умирающему старику. И это не смотря на то, что жизнь в имении, и челяди и рабов, была предметом зависти их соседей из других хозяйств. По распоряжению Пилата эргастул, как средство наказания, был отменён уже лет как 15. А его снисходительность, порой даже неоправданная, вызывала осуждение у хозяев близлежащих вилл. Одним словом, Пилат, как мог старался видеть в своих рабах не животных, как большинство его сограждан, а людей. Но, всё это не расценивалось челядью как добросердечие хозяина, а большей частью истолковывалось как блажь, или как чудачества их господина. Его малословие принималось челядью за надменность, а простота в жизни за гордость и высокомерие. Нет, нельзя сказать, что они презирали или ненавидели его, скорее побаивались и не понимали. И в самом деле, что может взбрести в голову римскому аристократу? Сегодня он добр, а завтра? А непонимание...Что таится в человеке, которому чуждо всё человеческое? Он не копит, не предаётся разврату и развлечениям, нелюдим и всё время или что то читает, или пишет. Он больше предпочитает разговаривать со своим конём, чем с людьми. Даже соседи перестали посещать его. Да и жена его вот, выбрала жизнь вдали от него! К тому же, и опасение и непонимание многократно усиливалось твёрдостью духа старика. Вот такая гамма чувств - страх неизвестности, непонимания, досадного раздражения - невидимой паутиной окружила больного Пилата, повиснув в углах и закоулках виллы. Не было только любви и сострадания. Да и откуда взяться любви в сердцах рабов к своему господину, если, порой, даже в сердцах собственных детей, а то и жён её нет? Это, конечно, скорбно и грустно прожить свою жизнь с холодным сердцем, но ещё скорбней жить среди холодных сердец. Многие так и проживают свои жизни, пренебрегая величайшим сокровищем этого мира - любовью, предпочитая ей - похоть, власть, стяжание или славу мирскую. Но, как говорится, каждый сам выбирает себе бога. Пилат, как со всей откровенностью показала болезнь, в своём уединении не смог заслужить любви своих рабов. Правда, и ненависти тоже. Но давайте вернёмся к нашему повествованию. Итак, в сердцах рабов и челяди окружавших больного старика роились вышеописанные нами мысли, связанные с болезнью хозяина. А сердце Пилата, как это не удивительно, тоже смущали подобные мысли. Встречая и провожая взглядом входящих в его спальню рабов он вглядывался в их лица и глаза пытаясь найти в них искреннее сострадание или скорбь, и не находил. Он принимал от них отвары и пищу, они обтирали его и помогали дойти до умывальной комнаты, всё это делалось ими с печальным выражением лиц, но глаза были равнодушны. Его задевало это? Скорее заставляло задумываться о пустоте и бессмысленности жизни. «Клавдия пишет о любви - думал он, - а где же она? Есть только любовь мужчины к женщине, но можно ли это влечение назвать любовью? Наверное, нет. Очень уж быстро проходит это упоение...Она пишет об иной любви...а как её найти и чем обрести? Вот я как мог стремился облегчить долю этих людей, я кормлю их, жалею их, помогаю им, не наказываю их и не продаю, где же их любовь ко мне? Димитрий говорит, что они меня любят и уважают...Льстит грек. Он тоже не любит меня. Этот будет огорчён...но не моей смертью, а утратой своего места и дохода… Я умру и никто из них даже слезинки не прольёт...» - с каким то даже раздражением размышлял Пилат. Его внутренний монолог был прерван Димитрием. Грек вошёл с лекарем привезённым из Тархны, небольшого городка лежавшего на побережье в 15 милях от имения. Они вместе подошли к ложу старика, но лекарь остановился за спиной грека и ждал, рассматривая убранство спальни. - Господин, мы привезли тебе врача - наклонившись к Пилату и поправляя его подушки сказал Димитрий. Пилат оценивающе посмотрел на лекаря. Он никогда не прибегал к услугам лекарей, и с уважением относился только к тем из них, которые применяли своё искусство в военных лагерях. Лекарь был средних лет и довольно почтенного вида, упитанный и благообразный. Заметив, мелькнувшее в глазах старика неудовольствие, лекарь почтительно склонил голову и вышел вперёд. Наклонившись над стариком он обхватил рукой его запястье и замер считая пульс. Затем он вынул деревянный рожок и прослушал грудь и спину, покорно подставившему ему своё тело, Пилата. Когда все процедуры были закончены врач вздохнул, и посмотрев на старика спросил: «Господина что то беспокоит?». - Убери его - сказал Пилат посмотрев на Димитрия. - Заплати ему, сколько он скажет, и отправь обратно... Грек попытался что то возразить, но Пилат закрыл глаза и отвернулся. Он лежал с закрытыми глазами пока не услышал закрывающейся за уходящими двери. «Ему интересно, что меня беспокоит...- вновь ушёл в свой внутренний диалог с самим собой старик. - Если бы он услышал, что меня на самом деле беспокоит, то явно бы посчитал меня за сумасшедшего...если кто и сможет понять мои беспокойства, то это только она...Клавдия». - Клавдия - повторил он её имя, как будто хотел позвать её. И опять горький комок подкатил к его горлу и наполнил слезами глаза. Вновь давно прошедшее взволновало его память. «Эта девочка, ставшая моей женой, и которую я всегда считал за ребёнка, разделила со мной всю мою жизнь. А когда то её скромность раздражала меня. Она казалась мне серой мышью на фоне ярких, и вызывающе откровенных в своём кокетстве, жён и дочерей иудейской знати в кругу которой нам с ней пришлось провести десять лет. А вся их яркость была не только пустышкой, но и гнусностью. Интересы этих царственных шлюх не шли дальше примитивной похотливости, ради которой они холили и лелеяли свои тела мастями и благовониями. Клавдия, в своей простоте и скромности, была выше их всех, как своей добродетелью, так и разумом. А её нелицемерная жалость к убогим и нищим, всегда толпящимся у ворот дворца в Цезарее. А её возмущение до слёз и гнева от жестокости в отношении и людей и животных...Она ни разу не посетила цирк или амфитеатр...а во мне это её милосердие вызывало снисходительную насмешку. Я - воин, был уверен, что доброта является слабостью, а ведь это одно из лучших человеческих качеств...и как оно редко в человеческих сердцах! Да, как же ей было тяжело со мной...но она не только сумела с детства сохранить своё милосердие, но и пронести через всю нашу жизнь... и этот храм Эскулапа... который стал её повседневной заботой, после возвращения в Рим...и где она нашла последователей Праведника. Всю жизнь возле меня был человек с чистой душой и живым сердцем, а я видел только себя...И даже сон боги послали ей...ни мне, а ей...почему? А потому, что она могла тогда понять происходящее, а я был слеп...от своей глупой самоуверенности и власти... а сейчас ты прозрел? А сейчас я умираю...не хочется умирать слепым...Да, надо дождаться Клавдию...». С тоской подумал старик, вызывая в памяти образ жены. Всегда вспоминая о ней, он видел её всё той же, двадцатилетней девушкой, с которой сошёл на землю Иудеи с императорской квинкверемы почти 35 лет назад. Его размышления были прерваны возвратившимся Димитрием. Грек подошёл к ложу Пилата и поправив покрывало сел рядом. - Зря ты так - сказал грек. - Он толковый врач - Может быть, - согласился Пилат, - но мне он сейчас не нужен... И заметив удивленный взгляд Димитрия добавил: «Старческая немощь не лечится, а продлевать её, цепляясь за каждый день, дело недостойное». - Ты ждёшь смерти? - спросил Димитрий. - Я жду Клавдию - ответил Пилат. - И хочу тебя огорчить, мой дорогой Димитрий, пока мы с тобой не закончим мои воспоминания, я не умру... - Ну что ж, тогда не будем спешить - улыбнулся грек. - Нет, - возразил старик, - спешить будем. Бери стиль и таблички и за работу... Димитрий взял таблички, ровной стопкой лежавшие на столике, и найдя последнюю прочитал последние строки: «Большую часть своего времени он проводил в Галилее, в окрестностях Тивериадского озера. Но всегда приходил в Иерусалим на главные иудейские жертвоприношения. Там я впервые и увидел его, в Храме, когда вновь посетил столицу. Это произошло на третьем году префектуры через несколько месяцев после казни пустынника...». - Да, через два месяц после казни пустынника - повторил Пилат. - Они были совершенно противоположны друг другу во всём... пустынник и Праведник. Один был нелюдимый аскет, совершенно презревший человеческие радости, второй не гнушался вином и не чуждался людей. Но оба призывали людей к добродетели и оба были убиты за свои проповеди... - Этого писать не надо - сказал Пилат, поудобнее устраиваясь на своём ложе. Димитрий кивнул. Старик закрыл глаза, и в его памяти начали всплывать картины давно ушедшего, но, как оказывается, постоянно пребывающего в бесконечности человеческого сознания. Это можно расценить как чудо, но всё увиденное глазами не стирается ни временем, ни даже смертью. Так и носит человек в себе всё пережитое, и хорошее и плохое. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Он появился в Иерусалиме за несколько дней до иудейского жертвоприношения. Тогда ещё о нём мало знали. Да, молва о его деяниях в окрестностях Кинерета достигла и до Иерусалима, но одно дело видеть своими глазами чудеса совершаемые им, а совсем другое слышать от других. Люди склонны преувеличивать, приукрашивать и восторгаться порой ничтожными делами, чем и пользуются многочисленные мошенники и обманщики. Я тоже получал донесения о нём. В каждом из иудейских городов стояла, как минимум, наша центурия, а в обязанности первого центуриона входило своевременное и постоянное наблюдение за происходящим вокруг. Все их записки стекались в Кесарию, и я получал ежеутренний доклад от трибуна претория. Как я упоминал ранее, после казни Иродом пустынника его последователи разбрелись по стране. Подавленные и разочарованные, даже озлобленные они не несли в себе угрозы для нас. Их ненависть была направлена против убийцы их учителя, то есть против Ирода. Правды ради надо признать, что какая то часть иудейского плебса соорганизовалась в некое подобие гетерии, целью и смыслом существования которой была провозглашена борьба за свободу Иудеи от власти «язычников». То есть нас, римлян. Вождём этой шайки безумцев, называвших себя «зелотами», был тогда некий Варрава. Мы знали о них, и следили за каждым их шагом...». Пилат замолчал и открыл глаза. - Свобода, свобода, свобода... - повторил он. - Рабы мечтают о свободе, народы, покорённые нами, мечтают о свободе...Свободой прельщают всякие бунтари и мятежники...а где она, эта свобода? - Он посмотрел на Димитрия. - Ты задаёшь мне вопрос? - спросил грек. Пилат молчал. - Я думаю, свобода - это возможность всегда соблюдать своё человеческое достоинство... - ответил грек. - Ты сейчас о чём? - с насмешкой переспросил Пилат. - Человеческое достоинство... оглянись кругом, и свобода... Какой то Варрава, вчерашний раб, собирает шайку головорезов, и, обольщая рабов сказками о свободе, увлекает за собой. Они перережут свою знать, потом он распнёт своих вчерашних соратников и станет единоличным тираном. Те, которых он обольщал свободой, так и останутся рабами, только теперь его рабами. Вот и вся борьба за свободу. А свобода раба...да дай я завтра вольную своему конюху...он что, станет свободным? Он раб пьянства, обжорства и блуда... и что? Он тут же освободится от этого рабства? Боюсь, что будет порабощён ещё больше... - Ты, как и все римляне, оправдываешь рабство... - сказал грек. - У нас есть пословица, и звучит она так: «Один день рабства лишает половины человеческого естества». - Я ненавижу рабство...и ненавижу тиранов и рабов, - возразил Пилат, - но вижу вокруг огромное число рабов, причём рабов добровольных, которые находят удовольствие в своём рабстве... большинство из них уверены, что являются свободными римскими гражданами...но думать, что свободен, и быть свободным, это не одно и то же. - А ты сам, - спросил грек, - ты свободен? - Свободен ли я... - повторил Пилат. - Я думаю, что свободен тот, кто живёт в согласии со своей совестью. Меня же она... - Он замолчал, подыскивая слово, наиболее подходящее для объяснения. - Меня же моя совесть укоряет, и за прошлое, и за настоящее тоже, следовательно, и я несвободен. Но мы отвлеклись, где ты прервал запись? «Мы знали о них, и следили за каждым их шагом» - прочёл Димитрий. Пилат кивнул головой: «Да, знали, и, в конце - концов, разгромили их шайку, а Варраву, и двух его ближайших соратников отправили на крест. Каиафа выторговал его, и вместо Варравы распят был Праведник... Пилат замолчал, и Димитрий решил, что старик опять ушёл в воспоминания. - Об этом написано в свитке... - попытался прервать молчание старика Димитрий. - Да, написано, но не всё - возразил старик. - Я разговаривал и с одним, и с другим и то, о чём мы говорили, не знает никто, кроме нас...и Бога. Но об этом потом. Итак. «К праздничному жертвоприношению в город стекались все. Нищие и больные. Воры и мошенники. Мятежники и разбойники. Приезжал даже Ирод со всей своей многочисленной и чванной роднёй. Население Иерусалима за эти дни увеличивалось в три, а то и в пять раз. И все проходили через храм. Этот праздник приносил огромные барыши менялам и торговцам скотом заполонявшим с раннего утра храмовый двор. До праздника жертвоприношения оставалось ещё несколько дней, но город уже был полон. В тот день я прибыл в Антонию к концу первой утренней стражи. Целлер уже расставил караулы по галереям крепости и на лестнице, соединяющей Антонию с храмовым двором. Он дожидался меня в восточной башне, возвышающейся на 70 локтей над замком, и дававшей возможность наблюдать за всей храмовой площадью. Происходящее там обычно было однообразно скучным. Торговля, непрерывный и бессвязный гул людских наречий, мычание торгуемого скота и, время от времени, перекрывающий этот гул, заунывный звук шофара, возвещающий движение времени, отмеряемое храмовой клепсидрой. Каждый день, за исключением субботы, всё повторялось в одном и том же ритме и по одному и тому же распорядку дня. Я уже собирался вернуться во дворец, и встав направлялся к лестнице, но усилившийся гвалт со стороны храмовой площади привлёк моё внимание. Я вернулся к резной мраморной решётке окружающей балкон и посмотрел вниз. Возле столов меновщиков денег собралась небольшая толпа из храмовой стражи и торговцев скотом. Окружив группу молодых мужчин они что то возмущено кричали. Подобные скандалы были не редкость в этой среде. Насколько я знал меновщики не брезговали давать деньги в рост и часто привлекали храмовых стражников к выбиванию долгов из заёмщиков. Но вдруг один из мужей, оттолкнув стоявших перед ним, поднял и перевернул стол меновщиков. Стражи отшатнулись от него, а он тут же перевернул и второй и третий стол. Гул человеческой речи моментально стих и все, замерев, смотрели на него. А он, выхватив бич из рук одного из торговцев скотом, начал хлестать им по спинам ползающих и собирающих рассыпанные по мраморным плитам площади монеты. Самым удивительным во всём этом было то, что никто не воспротивился и не попытался остановить его. Наоборот, все старались как можно быстрее убежать или спрятаться. Даже храмовая стража стояла в оцепенении и только наблюдала, как он разгонял бичом этот бычий форум. Целлер, как и я, с удивлением глядя на происходящее, послал центуриона узнать в чём дело. Этот муж, разогнавший толпу, остановился и оглядевшись кругом бросил бич. Как оказалось он был не один, но его спутники всё это время тоже стояли в оцепенении наблюдая за ним. Он что то сказал им и они все направились к выходу. У ворот стражники преградили им путь. Я не слышал о чём они говорили, но видел, что он просто прошёл сквозь них, и они расступились пред ним и его спутниками, позволив им беспрепятственно уйти. Вернувшийся центурион доложил о причине конфликта. Человек, которого иудеи называли пророком из Назарета, обличил храмовых жрецов в стяжании, и в превращении ими святилища в грязное торжище. На вопрос: почему стража не задержала его? Центурион только пожал плечами. Пророком из Назарета называли Праведника. Это была моя первая встреча с ним. До этого случая я только читал о нём в отчётах, приходящих из Галилеи. Увидев воочию произошедшее в храме я понял, что этот человек не только велик и духом и мужеством, но, судя по всему,очень силён и дерзок. Ибо не побоялся восстать против авторитета и власти храмовых жрецов. И пред огромным множеством людей обнажил их алчность и обличил их корыстолюбие. Которое они лукаво старались спрятать под маской лицемерного богопочитания. С этого момента они и возненавидели Праведника, а я стал пристально следить за его действиями. Человек такого мужества и твёрдости духа может быть и полезным и опасным. Всё зависит от того на какой путь он станет. После происшествия в храме весь Иерусалим только и говорил о нём. Я думал, что он удалится из города, ибо жрецы не прощают когда посягают на их власть быть единственными носителями религиозной истины. Но он, как будто издеваясь над ними, на следующий день опять был в храме со своими друзьями и возле него уже толпились сотни людей. Он становился опасен, но я ещё не понимал, для кого больше - для нас, римлян, или для жрецов. Я поручил Целлеру приставить к нему нескольких соглядатаев, чтобы понять направление его мыслей. Это было несложно, по Иерусалиму за ним постоянно ходило десятка три бродяг ловивших каждое его слово и надеющихся на его чудодейственную силу...». Старик по видимому устал и вновь замолчал. Димитрий положил таблички и ждал. - Так он и в самом деле обладал этой чудодейственной силой? - спросил он старика, вспомнив с каким восторгом тот рассказывал об его чудесах. - Ты лично видел как он оживлял мёртвых? - Я не был этому свидетелем... - ответил Пилат. - Мне показывали одного, о котором говорили, что Праведник своей властью вызвал его из гроба, в котором он находился уже несколько дней...Но ты сам понимаешь - глаза видят, а уши только слышат. Димитрий согласно кивнул и хотел что то сказать, но старик продолжил говорить. -В это можно верить, а можно не верить, но не обладай он своим даром за ним бы не ходило столько народа. Ведь не только же своими речами привлекал он эти тысячные толпы...Хотя и слова его, простые и доступные для понимания даже детям, приводили в замешательство его врагов. А жрецы постоянно подсылали своих холуёв, ходивших за ним и выискивавших в его разговорах любую зацепку для обвинения его...в святотатстве или богохульстве...или в подстрекательстве к мятежу. Они ни чем не гнушались в своём стремлении погубить его. - С твоих слов следует, что он был обречён на смерть. С одной стороны твои соглядатаи, следящие за ним. С другой - жрецы, только и ждущие, когда он допустит ошибку... Старик ничего не ответил и попытался приподняться на ложе. Димитрий отложил таблички и помог ему. - Да, они всегда искали в чём обвинить его...но он был не так то прост...- с усмешкой сказал Пилат облокотясь на подушки заботливо подложенные греком. - Он ставил в тупик самых мудрых из своих врагов, так, что вся их мудрость оказывалась глупостью на потеху всем слушающим их. Подай свиток - попросил старик, и когда Димитрий выполнил его просьбу развернул его и несколько минут рассматривал написанное. - Вот, читай - наконец сказал он передавая свиток греку. Тот взял и пробежал глазами по пергаменту с греческой вязью букв. - Читай вслух - попросил Пилат. Грек прочёл: «Тогда фарисеи пошли и совещались, как бы уловить Его в словах. И посылают к нему учеников своих с иродианами, говоря: «Учитель! Мы знаем, что Ты справедлив, и истинно пути Божию учишь, и не заботишься об угождении кому либо, ибо не смотришь ни на какое лицо; Итак, скажи нам, как Тебе кажется, позволительно ли давать подать кесарю, или нет? Но Иисус, видя лукавство их, сказал: что искушаете Меня лицемеры? Покажите мне монету, которою платите подать. Они принесли Ему динарий. И говорит им: чьё это изображение и надпись? Говорят Ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Когда Димитрий дочитал до этих строк Пилат даже рассмеялся. Правда, смех его был больше похож на кашель, но успокоившись он посмотрел на грека и сказал: «Согласись, это выше человеческого разумения! Ты заметил, как лукаво они к нему подошли...Скажи он: «Позволительно», и его обвинят в холуйстве нам и предательстве иудейских законов, а ответь он: «Не позволительно», и всё - он - бунтовщик... и этот его ответ с монетой...хотел бы я видеть их лица в тот момент». Он вновь усмехнулся и продолжил: «Мне рассказывали ещё об одном их ухищрении против него и таком же позоре. В свитке ничего не сказано об этом...Они привели к нему какую то жену, пойманную мужем в прелюбодеянии. По их законам её следовало побить камнями до смерти. Он же в своих речах всегда призывал к милосердию и прощению. Они притащили её к нему и спросили: «Как с ней поступить, по закону, данному нам Богом, её следует казнить, а ты призываешь к милосердию? Что же делать с ней?». Они торжествовали. Скажи он: «Исполните закон», и его учение о милосердии окажется ложью. Если же он скажет: «Простите», то тем самым он нарушает закон их Бога. Как ты думаешь, что он сказал им? - спросил Пилат посмотрев на грека. Тот молчал. - Ну вот, как бы ответил ты - не отставал старик. Грек пожал плечами. - Думаю, следовало поступить по закону. По вашему же праву: закон суров, но это - закон. Судьи должны и решить... Пилат опять попытался засмеяться и вновь закашлялся. - Кто из вас без греха, пусть первый бросит на неё камень... - сказал он с не скрываемым восторгом. - Так ответил он им. И что ты думаешь сделали эти святоши в белых одеждах? Пилат с каким то презрением, даже с нотками ненависти, произнёс последние слова. - Они все ушли! Один за другим...сначала все святоши, потом их рабы, потом и вся толпа, сбежавшаяся посмотреть происходящее. Вся иудейская, да и ваша, греческая, да и римская мудрость пустота и суесловье пред ним... И вот этого человека я послал на крест... - прошептал Пилат. - Значит, они всё же уличили его в чём то? - после недолгого молчания спросил грек. - Да, - кивнул Пилат. - Но для этого им пришлось нанять нескольких лжесвидетелей, и подкупить одного из ближайших его учеников...который продал своего учителя за 1 ауреус... Такова цена дружбы и любви и верности...о которых ты, милый мой, так любишь говорить... Пилат с насмешкой посмотрел на Димитрия и закрыв глаза откинулся на подушки. ЧАСТЬ II. МЕРА БЕЗЗАКОНИЯ Беда, как известно с древнейших времён, не приходит одна. Войнам сопутствует голод, голод тянет за собой моры и болезни. Всё это вызывает скорбь и ужас целых народов, а подмечено, что очень часто человеческая скорбь влияет и на среду обитания скорбящего народа. Засухи, землетрясения, проливные дожди, ураганы, лютые морозы не редко являются дополнением к войнам, гладам и морам. Но всё вышеперечисленное, как это ни странно, является лишь следствием. Причины же всех бед лежат гораздо глубже, и называются они - мерою беззакония. Да, да! Именно отвержение народами законов правды и морали подвергают эти народы бедам войн, гладов и моров. Если же народ не обращается к правде, и продолжает упорствовать в беззаконии, то, в конце - концов, исчезает во тьме исторического процесса. То же самое справедливо и в отношении каждого человека. Но если беззаконие раба отражается только на его жизни, то беззаконие правителя становится предметом подражания, сначала для ближайшего окружения, а потом и для огромного числа его подданных. Тем самым, распространяясь в народе, беззаконие, как рак, приводит в конце - концов, к бедам, о которых мы и говорили в начале главы. Как долго происходит этот процесс распада и гибели, зависит от многих факторов. В Священном Писании, к примеру, Господь говорит Аврааму в своём обетовании ему о земле для потомков Авраама: «...в четвёртом роде возвратятся они сюда (т. е. в Палестину) ибо мера беззаконий Амореев доселе ещё не наполнилась». Когда же мера наполнилась то народ аморейский был истреблён. Ну а теперь, после такого пространного пролога перед новой главой нашего повествования, давайте вернёмся в Вечный город и окунёмся в его жизнь. Она, конечно, разная, от самого грязного оттенка, до самого блистающего. Но мы не будем опускаться на самое дно, в лупанарии и харчевни Рима, а пойдём в самые высшие сферы, туда, где обитают почти что небожители - принцепс и его окружение.
После того как пожар уничтожил Палатинский дворец Нерон перебрался на виллу Поппеи располагавшуюся на Садовом холме, недалеко от Фламиниевой дороги. Рядом, за акведуком Агриппы, был и пруд на котором, всего несколько месяцев назад, верный Тигеллин устроил Нерону остров наслаждений. Воспоминания об этом «празднике удовольствий» остались ярким и незабываемым пятном даже в переполненной, разными гнусностями и мерзостями, связанными с развратом, памяти Нерона. Нагие гетеры и юноши в образе фавнов прислуживали за столами, и, разжигая похоть пирующих, устраивали живые картины из книги Элефантиды. А под занавес, когда уже пресыщение развратом забрало все силы и у пирующих и у обслуживающих, сыграли свадьбу Нерона. Это уже в четвёртый раз цезарь восходил на брачное ложе, но если в трёх предыдущих браках он был мужем, то в тот раз он стал женой... Воспоминания приятно щекотали, вызывали сладкую истому и требовали новых ощущений. Но ещё большую истому рождали мысли о возвеличении и даже обожествлении. «Как всё же вовремя посетила его эта чудесная мысль о новом Риме...нет, уже не Риме, а Неронии, или даже не Неронии, а Нерополе! Городе, который удивит весь мир своим величием, красотой и богатством. А на месте Палатина, в грандиознейшем дворце, подобных которому еще не было в истории народов, будет стоять золотая статуя божественного Нерона Клавдия Цезаря Августа Германика! Ни Цезарь, ни Август да и никто за всю историю Рима не уподобится ему, Нерону! Как они были глупы, все те, которые были до него. Глупы и слабы! Они не понимали какой властью обладают и что значит истинная свобода...да, истинная и почти божественная! Только ему и открылось это величие безграничной власти и совершенной свободы...». Увлечённый своими мыслями Нерон вышел в южную колоннаду виллы и облокотившись на мраморные перила, разглядывал открывавшуюся панораму. Вилла была выстроена ещё Лукуллом, тогда же он устроил и сады, террасами нисходившие к Квириналу и упиравшиеся в Номентинскую дорогу. Далеко - далеко впереди поднимались клубы пыли и едва слышался гомон людского говора, стук молотов и кирок и скрип сотен повозок, вывозивших останки сгоревших жилых домов, храмов и вилл. Отсюда была видна и торговая пристань со сгрудившимися вдоль неё кораблями. Он дал повеление, чтобы все суда, привозящие в Город зерно, загружались убираемым мусором и вывозили его в район остийских болот. Его замысел начинал воплощаться в жизнь. С минуты на минуту он ждал появления Тигеллина с Севером и Целером. Именно на этих двух он возложит обязанность воплотить его мечту в реальность. И с Нерополем, и с дворцом. «Это будет - Золотой дворец Нерона! Но... нужны деньги...и не малые. Много денег! О, если бы нашлись эти сокровища Дидоны... перерыли всю Киренаику и...впустую. Этот безумец Басс...как я мог поверить ему! Да и с конфискацией имений этих христовщиков...так же надежды не оправдались... Тигеллин говорит о ничтожных суммах...Лжёт? Хотя... может и не лжёт. Богачей явно среди них нет. В основном рабы и самый ничтожный плебс... Деньги все у этих крыс... сенаторов да проконсулов, но ничего я доберусь и до них...» Его мысль текла по течению его фантазий, то ускоряясь его воображением, то замедляясь реальностью жизни. Погружённый в эти противоречия он совершенно не заметил появления Поппеи. Она вошла в колоннаду в шёлковой голубой тунике отороченной золотым шитьём по подолу, запястьям рукавов и вокруг шеи. Волосы, необузданные ни сеткой , ни заколками, густыми медно - золотыми волнами ниспадали на её плечи. Она была по домашнему проста. Без браслетов, колец и всевозможной мишуры, которую так любят женщины неумные и тщеславные. Надеющиеся блеском золота и камней умножить свою привлекательность и притягательность для мужчин. Поппея, даже в свои 34 года, пользовалась, и по праву, славой самой прекрасной женщины Рима. И нам кажется, что пришло время поближе познакомиться с этой женщиной и немного рассказать о ней. С ранней юности Поппея Сабина знала силу своей красоты, унаследованной от матери - первой красавицы Кампании. И тогда же, с юности, она поставила своей целью продать её как можно дороже. Первая сделка состоялась когда ей было всего 15 лет, и в ней она участвовала косвенно, всем руководила её мать. Покупателем её красоты и юности стал префект преторианцев Криспин Руф. Стать женой префекта претория значило не мало. Во первых, стал близок императорский двор и доступно окружение принцепса. Но тогда же её юный восторг, вызванный столь быстрым и головокружительным взлётом к вершинам римского общества, столкнулся с реальностью дворцовой жизни. Близкий круг находился под ревностным наблюдением и контролем жены Клавдия, жестокой и развратной Мессалины. Поппее не понадобилось много времени, чтобы понять в каком беспощадном и безжалостном ритме дворцовых козней и сетях интриг, зависти и разврата живёт двор. Особенно женская его половина. Императором уже пятый год был Клавдий и, казалось, боги, как будто, дали отдохнуть и перевести дух римскому государству после тирании Тиберия и безумств Калигулы. Но женой императора была Мессалина, неистовая не только в похоти, но и в беспощадности к тем, кого она считала соперниками или соперницами в её власти над стареющим Клавдием. Что может связывать единым узлом 55-ти летнего слабоумного мужа с 25-ти летней женщиной, впервые познавшей мужчину ещё в 13 лет, и с тех пор ненасытимой в сладострастии. Конечно же, только деньги, власть или похоть. Похотью и был буквально пропитан весь палатинский дворец. Поппее исполнилось 16 лет когда по проискам Мессалины её мать покончила с собой. Причиной ненависти императрицы стал актёр Мнестер. Из предложивших ему себя Мессалины и Поппеи - старшей, избравший Поппею. Таких унижений Мессалина не прощала никому. И Поппее пришлось умереть. Впрочем, умирать тогда доводилось многим, отвергающим домогательства порабощённой похотью августы. Утрата матери не стала для Поппеи жестоким ударом, скорее, серьёзным уроком. Она увидела воочию, что сладость разврата только тогда безопасна, когда прикрыта пурпурной тогой верховной власти. Но через год гнев богов настиг и Мессалину. Уверовав в своё безраздельное господство над принцепсом, и обольстившись своими успехами в интригах, она задумала сменить уже впадающего в деменцию Клавдия, на молодого и резвого в любовных утехах Гая Силия. Довольствуйся она Силием, как очередным любовником, и всё бы сошло ей как и прежде. Но она перешла черту допустимого даже для августы, сыграв свадьбу со своим любовником при живом и здравствующем муже. Убиты были оба. Всё это происходило на глазах Поппеи, а что было сокрыто от её глаз слышали её уши, на супружеском ложе, во время ночных наслаждений с Криспином. Префект личной охраны принцепса обязан был знать и явное и тайное, чем и делился со своей прекрасной и любопытной женой. Из всего произошедшего Поппея вывела для себя ещё одну жизненную аксиому - страсть, какой бы сладкой она не казалась, должна быть подвластна разуму. Достичь вершины человеческого могущества и потерять всё из-за безумной, необъяснимой ни чем, кроме как всё тем же безумием, выходки...Такого Поппея никогда бы в своей жизни не допустила. Она была уверена в этом, но вершина, о которой она грезила в своих тайных фантазиях, в те дни, была для неё недостижимой мечтой. В борьбу за право стать новой августой вступили сразу три римские матроны, за каждой из которых стояли свои партии и интересы. Победила самая бесстыдная и бессовестная, 37-летняя Агриппина, сестра Калигулы, и мать юного тогда ещё, 12-летнего Нерона. Через год Клавдий усыновил Нерона, тем самым предопределив судьбу и своих детей от Мессалины и свою собственную. Новая жена превосходила убитую Мессалину во всём, кроме, разве что, разврата. Агриппина плела свою интригу долготерпеливо и целенаправленно. Она хотела править и при муже и при сыне. Коварство и жестокость этой женщины в сотни раз превосходили все злодейства Мессалины. В 803 году место Криспина занял Бурр, давний знакомец и любовник Агриппины. Поппея была удалена от дворца, а причиной было то, что Агриппина заметила сластолюбивые взгляды своего любимого отрока на красивую молодую жену бывшего префекта преторианской гвардии. Поппее тогда исполнилось 20 лет и она была в самом расцвете своей красоты. Нерону - 13, и бушующая в нём юношеская похоть всю свою силу сконцентрировала на желании обладать этой женщиной. Её образ вызывал у Нерона ночные поллюции, но на яву она была недосягаема для него. Он был уже помолвлен с дочерью Клавдия, Поппея ещё оставалась женою Криспина Руфа. Нерон ревновал её и ненавидел его, но ничего поделать не мог. Мать зорко следила за каждым его шагом и неустанно плела сеть своей интриги. На пути к её цели стояли два человека - сам принцепс и его сын от Мессалины, Британник. Она была уверена, что рано или поздно заставит Клавдия написать завещание на Нерона, а потом уж придёт время уйти и самому принцепсу, а возможно и Британнику тоже. В конце - концов, от этих родственных связей одни заговоры и мятежи. Для осуществления плана у неё была надёжная помощница, некогда спасённая ею от мешка со змеёй, Лукуста, знающая толк в составлении ядов и всяких снадобий. Но Клавдий не только медлил с завещанием, а вопреки всем ухищрениям жены, начал проявлять своё благоволение к Британнику, а не к Нерону. Это становилось опасным и Агриппина тут же приступила к воплощению задуманного. Клавдий умер отравившись своим любимым лакомством заботливо приготовленным и поданым самой Агриппиной. Нерон был объявлен преемником и новым принцепсом. Британник, чуть погодя, ушёл вслед за отцом, приняв чашу с ядом из рук своего названного брата. Казалось, неистовая и неукротимая во зле женщина достигла всего, к чему стремилась. Её сын стал цезарем, а она фактически владычицей империи. Но реальность оказалось совершенно другой, а её торжество было недолгим, и разбил его вдребезги тот, ради кого она и совершала все преступления. Её силы воли и лукавства вполне хватало чтобы управлять глуповатым и трусоватым Клавдием, но с 17-летним сыном подобных качеств не хватало. Оказалось, он перехитрил и её. Быв пасынком принцепса он с покорностью следовал всем указаниям своей матери. Её советы для него были обязательны к исполнению, и во всём он проявлял лицемерную покорность её воле. Но став цезарем он быстро показал ей, что не нуждается ни в её советах, ни в её опеке. Агриппина, натолкнувшись в сыне на жёсткое противление её воле, сначала даже опешила. Уж очень была разительна перемена в ещё недавно, таком покорном и любящем её чаде. Она попыталась усилить давление, подкрепив его упрёками в неблагодарности и чёрствости. Но, в ответ на это, противление со стороны Нерона стало уже не просто жёстким, а жестоким. Она притихла, но только внешне. Неистовство, бушевавшее в этой женщине, усиленное обидой, злостью и неблагодарностью, стало принимать безумные формы. Агриппина решила соблазнить своего сына и привязать к себе развратом. В этом ремесле она была мастерицей с юных лет, получив первые навыки ещё от своего братца Гая. Нерон благосклонно принял и показное смирение матери и её ласки. Пурпурная тога, как и раньше, покрывала и инцест и кровосмешение и прелюбодеяние. Но даже подобное святотатство не принесло того результата на который рассчитывала Агриппина. Власть, то ради чего она не останавливалась ни перед каким злодеянием, ускользала от неё. Но самым досадным во всём этом было то, что Нерон, снисходительно, если не сказать - равнодушно, приняв её ласки, свою страсть и вожделение направил на ту, которую Агриппина ненавидела, и от влияния которой, думала, что избавилась удалив её от двора. Видя почти что маниакальную настойчивость сына в обладании Поппеей она до крови из губ кляла себя, что не погубила её во дворце, как некогда Мессалина довела до самоубийства Поппею - старшую. Ныне же у неё не было ни силы, ни возможности убить младшую. Это бессилие вызывало почти что отчаяние. Агриппина прекрасно разбиралась в людях, и видела в Поппее не только соперницу во влиянии на Луция, но и опасного врага, в коварстве и жестокости не уступающего ей. А в лицемерии и притворстве даже превосходящую. Но главным оружием Поппеи была её красота, молодость и ум. Этим она превосходила всех женщин окружавших принцепса и удовлетворявших его похоть. Три года, как могла, боролась Агриппина, пытаясь погасить страсть сына к Поппее. Но, как всегда и бывает, стройное и красивое тело молодой женщины обладает непреодолимой силой влечения. Агриппина понимала это, но одно дело, когда тело просто красиво, и не обременено умом и коварством. В таком случае, вскоре на смену ему придёт иное, более молодое и красивое. Но в Поппее было редкое для женщин сочетание красоты, ума и бессердечия, и сближение её с Нероном, на фоне его отчуждения от неё, Агриппины, грозило ей погибелью. Но, как пророчила и кумская Сивилла: «что предопределено, то и исполнится». Нерон добился своего правдами и не правдами. Криспина заставили развестись с Поппеей, а вскоре она появилась во дворце в качестве наложницы принцепса. Фантазии, которым она предавалась с юности, обрели черты реальности. Конечно, наложница это не жена, но всё было впереди. Тогда Поппея впервые задумалась о влиянии богов на человеческие дела. Её судьба явно определялась свыше, и теперь она верила в своё предназначение стать августой. В истории народов немало примеров, когда ради обладания женским телом начинались кровопролитные войны и совершались ужасные преступления. И женщины очень часто принимали в этом самое активное участие. Попав на ложе к Нерону и восхитив его своей страстностью и неистовством в любовной игре, Поппея начала понемногу пытаться подчинить себе «моего Луция», как говорила она. Видя его неприязнь к матери она ненавязчиво, но при любом случае, принимала его сторону, и усиливала эту неприязнь, превратив её, в конце - концов, в ненависть. Частенько он сам начинал клясть и ругать свою мать в застольных разговорах в кругу наперсников по разврату и попойкам. Поппея всегда присутствовала при этом, и однажды, после очередных жалоб и причитаний пьяного Нерона, кто то, то ли в пьяном кураже, то ли чтобы подольститься к Нерону, выкрикнул: «Пусть боги уберут всех, кто умышляет против тебя, цезарь». Нерон пьяно захохотал, и его серые остекленевшие глаза пробежали по пирующим. Уставившись на своего дядьку Аникета, он с минуту разглядывал его, а потом, растянув в ухмылке губы, произнёс, указывая на него пальцем: «Тебя я назначаю богом». Все угодливо захихикали, но смысл сказанного быстро дошёл до возлежащих и хихиканье прекратилось. Все посмотрели на замершего с кубком Аникета. С этого момента судьба Агриппины была предрешена. Оставалось только выбрать способ, каким боги, в лице Аникета, уберут злокозненную и надоевшую Агриппину. Остановились на яде. Но, предприняв безуспешно несколько попыток, отказались от задуманного. Агриппина, с юности усвоив правила жизни при дворе, принимала противоядия. Пришлось искать другие способы. Поппея если и не принимала прямого участия в подготовке убийства Агриппины, то была в курсе всех планов. Нерон, как некогда и Криспин, рассказывал ей обо всём планируемом и осуществлённом. Выслушивая подробности она восторженно хвалила «гениальность» Нерона, и её лицемерное восхищение подталкивало его к скорейшему осуществлению убийства. Эта лихорадка предстоящего злодеяния увлекла их до самозабвения. Были отвергнуты все угрызения совести, все доводы разума, все тревоги сердца. Только одно желание - скорее осуществить задуманное. Когда всё было готово Нерон устроил пир в Байях в честь празднования Минервы, и ласковым письмом пригласил Агриппину якобы для примирения. Она примчалась обольщённая ласковыми словами и своими надеждами на возвратившуюся сыновью любовь. Нерон и впрямь переменился к ней. Был почтителен и предупредителен, а при прощании даже поцеловал в грудь. Все, посвящённые в заговор, с интересом наблюдали за происходящим лицедейством с нетерпением ожидая развязки. Но, как часто и бывает, всё хитросплетённое человеческое злодеяние наталкивается на непредвиденные, и казалось бы, невозможные случайности, разрушающие всё хитросплетение. А может это боги дают человеку шанс отказаться от задуманного злодейства. Но именно так и произошло с гениальным планом Нерона. Чудо инженерной мысли, распадающийся на части корабль, над созданием которого трудились полгода лучшие корабелы империи, распался не причинив никакого ущерба плывущей на нём Агриппине. Более того, даже свинцовый потолок над её ложем, сделанный чтобы уж наверняка размозжить её голову, свалился мимо. Это было поистине чудом. Когда весть об этом дошла в Байи все на несколько минут просто онемели. Одни от ужаса в ожидании гнева Нерона. Другие от удивления в невозможности произошедшего. Третьи подумали о вмешательстве богов. Глаза всех смотрели на Нерона ожидая его реакции на «радостную весть об избавлении его матери от гибели» принесённую Луцием Агермом вольноотпущенником Агриппины. Когда принёсший весть удалился Нерон покачал головой и тяжело вздохнув произнёс: «Даже боги не могут справиться с этой неистовой, а ведь она желает мне смерти, как никто другой...». И посмотрев на окоченевшего от страха Аникета добавил: «Исполни то, что не смог сделать твой корабль». Наварх мизенского флота подобострастно согнулся в поклоне и быстро направился к выходу. Через час Агриппина была умерщвлена. Принёсшего «добрую весть» Агерма удавили. Самый опасный и непримиримый враг был устранён, но вместе с тем, к Поппее вдруг пришло понимание простого и очевидного факта - нет ничего, что могло бы обуздать или сдержать Нерона. Если он не остановился перед убийством матери, то кто может чувствовать себя в безопасности? Она? Да, пока он привязан к ней...но, когда то он так же был привязан и к Агриппине. Более того, она видела, что его привязанность к ней, в основе своей, зиждется на чём то зверином, более животном инстинкте, чем на человеческом влечении. И этот инстинкт распространялся не только на неё, но и на кинэдов, проституток, наложниц. Подобное пугало неопределённостью. Выход был только в одном - стать законной женой и родить наследника. Препятствием теперь оказывалась Октавия, дочь Клавдия от Мессалины и уже почти семь лет, как жена Нерона. К счастью, или, наоборот, к несчастью, Октавия не унаследовала от своей матери ни волчьей похоти ни коварства. Она была антиподом Мессалины. Скромная, стыдливая и добросердечная она очень быстро наскучила Нерону. К тому же их помолвка и свадьба были нитями интриги Агриппины, тянувшей Нерона к престолу. Теперь же, после смерти Агриппины, пришло время эти нити оборвать за их ненадобностью. Самым простым и эффективным способом было обвинение в прелюбодеянии. Поппея помнила как Мессалина убила её мать и решила повторить, казалось бы, беспроигрышный вариант, на Октавии. Как то, во время отдыха между любовной игрой, лёжа на груди Нерона Поппея, как бы приревновав своего любовника, с обидой в голосе упрекнула его что ей приходится делить свою любовь к нему с Октавией. Нерон расхохотался и скривившись заверил её, что уже долгие месяцы не посещает свою жену, она, мол, противна ему за своё показное целомудрие и неумелость в любви. Поппея выслушав оправдания Нерона сделала удивлённые глаза и покачала головой. « Как же она сильна... - задумчиво проговорила она глядя на Нерона. - молодой женщине познавшей мужа необходимо просто утешение любовью...» И немного помолчав добавила: «Может она нашла утешение у своего раба или вольноотпущенника...». Нерон внимательно посмотрел на замолчавшую Поппею. Ему были одинаково чужды, как угрызения совести, так и муки ревности, но слова Поппеи давали возможность избавиться от постылой жены. Надо только найти её любовника. Существует ли он? Это уже не важно. Пытка или лжесвидетельство найдут его, если даже его и нет. Распространение слухов было поручено верному Аникету, проведение дознания на основании слухов, Бурру. К неудовольствию Нерона дознание не принесло ожидаемых им результатов. Даже под пыткой никто не подтвердил выдвинутых против Октавии обвинений. Не оправдавший надежды Нерона префект претория Бурр получил свою порцию яда. Но обратного пути уже не существовало. Вновь вступил в игру Аникет. Он и объявил себя тем, неуловимым любовником несчастной Октавии, о котором, даже под пыткой, никто из домочадцев не сказал ни слова. Октавию казнили, а через несколько недель её место заняла Поппея. Теперь она была на самой вершине римского Олимпа. Римской Юноной - Поппеей, женой Юпитера - Нерона. Оставался всего один шаг, чтобы окончательно закрепиться на этой, поистине божественной, вершине. Нужно родить Нерону сына. Или же, если удастся, сделать так, чтобы он усыновил её сына от первого брака, маленького Руфрия. Но эта надежда была эфемерной, и Поппея, понимая это, все свои возможности и силы направила на осуществление задуманного. Казалось бы, что проще простого зачать от мужа, с кем совокупляешься практически каждый день. Но настораживало то, что ни десятилетний брак с Октавией, ни их, уже почти пятилетняя связь, не привела ни к зачатию, ни к беременности. Поппея окружила себя ворожеями, астрологами, гадателями. Ей составляли гороскопы с наилучшими днями для зачатия, варили снадобья из корней мандрагоры для неё, и делали вытяжки из чабера для Нерона. Вся эта активность принесла плод. Поппея зачала и спустя девять месяцев на свет появилась Клавдия Августа. Этот маленький комочек человеческой плоти прожил всего четыре месяца. Уж очень сильно он был переполнен страстями и похотями унаследованными от родителей. Младенческое сердце не в силах было выдержать их и разорвалось под непосильной тяжестью. Нерон, впервые почувствовавший себя отцом, облачился в траурные одежды и объявил дни скорби для всей империи. Смерть младенца, конечно же, утрата скорбная и горестная, как для матери, так и для отца. Но для скорби нужно сердце, умеющее любить, чего Нерон был лишён. Как может скорбь посетить сердце матереубийцы, братоубийцы, женоубийцы? Да и просто убийцы? Внезапная смерть дочери тяжело подействовала на Поппею. Глубоко - глубоко в себе она чувствовала, что эта смерть, в какой то мере, лежит на её совести. За неделю до смерти дочери ей во сне привиделась Агриппина. Луций рассказывал ей, что мать часто во сне приходит к нему в окружении страшных призраков, которые истязают его бичами и жгут факелами. И вот, Агриппина явилась и ей. Она была одна, и молча с ужасной насмешкой смотрела на неё. И Поппея запомнила эту страшную и ненавистную насмешку явившегося ей призрака её бывшей врагини. А через неделю младенец умер. Она боялась повторения этого сна, но Агриппина не являлась больше и постепенно тревога и страх ушли. В это же время к ней на аудиенцию напросился молодой иудей. Он приехал с посольством ходатайствовать за схваченных ещё Фестом и отправленных в Рим иудейских храмовых священников. Ходатай был молод, строен и красив. И богат. За то, чтобы попасть к Поппее, ей поднесли драгоценный ковчежец из белого золота, украшенный жемчугом и изумрудами, и полный индийских благовоний. Иудей покорил её не только своим видом, но и обхождением. Его речь текла мягко и была полна тонкой лести, за которой - она видела это - сквозило его восхищение ею. Будь она поглупей, то не удержалась бы от охватившего её вожделения. И вправду. Нерон, со своим отвисшим брюхом, тонкими ногами и постоянным запахом кислого, почти что лошадиного пота, и стройный, как Апполон, и благоухающий ароматом фиалок иудей. А ведь по возрасту они почти ровесники... Она часто потом вспоминала тот озноб, который охватил её в момент их разговора. Но отдайся она своему влечению и...всё. Смерть... или ссылка. Но в любом случае конец всему, к чему так долго и с такими усилиями стремилась. Она помогла иудею в освобождении его священников, и они ещё несколько раз встречались и говорили много и о многом. Он рассказал ей о своей стране, об иудейском боге и храме, который они построили для него. Она слушала его с тем же сладким ознобом, как и в первый раз, но и всё. Разве что она позволила себе чуть дольше задержать его руку прощаясь с ним. Ещё одним последствием их встречи стало принятие ею его религии. Но даже такой серьёзный шаг не был вызван её внезапным прозрением и уверованием в Иегову, скорее всё той же подавляемой и скрываемой симпатией к рассказчику. Так же сыграли роль и его уверения, что соблюдением обряда и приношением ежегодной жертвы иудейский бог прощает преступления и грехи. Поппея подумала, как всё же хорошо иметь такого бога, который прощает человеческие слабости за ежегодное приношение. Она не отказалась ни от астрологов, ни от гаруспиков, просто добавила в свой образ жизни и некоторые обряды иудейства. Ну а чтобы обряды совершались правильно и вовремя Поппея оставила у себя первосвященника и казначея из посольства. Вообще, честно говоря, эта женщина на голову превосходила всех своих современниц. Проживи она дольше, может быть и Рим стал бы Нерополем. Но, забегая вперёд стоит сказать вот о чём. Через восемь месяцев после нижеописанного, в апрельские календы, Поппея умерла. Возвратившись пьяным с ночной оргии Нерон, в ответ на её укоризну, со злобой ударил её ногой в живот. Поппея была на восьмом месяце беременности. Плод был убит во чреве, носящая его, промучавшись двое суток, ушла в царство Плутона и Прозерпины. Мера беззакония этой незаурядной женщины, как видно, к тому моменту переполнилась. А сейчас вернёмся в южную колоннаду лукуллова особняка, где мы и оставили задумавшегося о восстановлении Рима Нерона и наблюдавшую за ним Поппею. ЗАГОВОР Поппея молча наблюдала за разглядывающим Рим Нероном. Лёгкий ветерок нежным порывом облепил её голубым шёлком туники, откровенно обозначив грудь, живот и бёдра. Даже в 34 года её тело могло бы стать эталоном для Праксителя, возродись он в Риме и задумай изваять Афродиту Римскую. Она сделала шаг вперёд, и Нерон, почувствовав её движение, резко обернулся. Поппея заметила мелькнувший в его глазах страх, но он тут же подавил его, и улыбнувшись протянул к ней руки. Она подошла. Он наклонился и поцеловал её в левую грудь, обхватив губами выпирающий сквозь шёлк туники сосок. - Пришёл Тигеллин с архитекторами - сказала она, пока он мусолил губами её тунику. - Да - да... - Нерон взял её под руку и увлёк к балюстраде. - Видишь, расчищают место для нашего с тобой дворца - прошептал он ей на ухо, указывая рукой на копошащиеся в пыльном мареве огромные толпы народа. - Ты даже не представляешь, что это будет за дворец... - хвастливо заявил он. - Рим ахнет и замрёт в восхищении. - Я уверена, что он будет соответствовать твоему гению - улыбнулась Поппея. - Да, моему гению... - кивнул польщённый Нерон. - Но, пойдём, я расскажу о своих планах. Они направились во внутренние покои виллы, где в центральном зале их ждал Тигеллин с двумя лучшими архитекторами империи. Увидев входящих Нерона и Поппею все встали. Нерон прошёл мимо них, и остановился у мраморного стола, на котором лежал большой и чистый лист пергамента. Все подошли и окружили стол. Нерон немного подождал и аккуратно перевернул пергамент. На листе был схематично изображён план Рима. Там, где всё сгорело были пунктиром проведены дороги, которые должны были стать границами вновь выстраиваемых кварталов. Между Палатином и Эсквилином на плане было чистое поле. Все молчали ожидая объяснений цезаря. Нерон оглядел почтительно склонившихся к нему зодчих и сказал, указывая на пергамент: «Вам я хочу поручить возрождение города. Впредь римляне должны быть защищены от подобных бедствий. Я издал эдикт о правилах застройки. Там указана ширина улиц, высота домов, расстояние между ними...и, да...у каждого дома пусть возводят портики с плоскими крышами, для удобства тушения огня. Я оплачу на это издержки...В остальном вы сами решайте возникшие вопросы...». Зодчие согласно кивнули не отрывая глаз от Нерона. Тот усмехнулся и посмотрев на Поппею продолжил: «Теперь о главном. Здесь... - Нерон положил ладонь на пустое пространство плана - ...между Палатином и Эсквилином должен появиться новый дворец, и я хочу чтобы этот дворец превосходил все дворцы, бывшие или ныне существующие на земле...Места здесь хватит... думаю, югеров в 30 мы уложимся». Нерон посмотрел на удивлённо замерших архитекторов. «В атриуме дворца будет стоять моя статуя. - Нерон на миг задумался и повернувшись к одному из зодчих спросил: «Какова была высота родосского Гелиоса?». - Сто футов, господин - ответил тот. - Моя должна быть 120 футов, и, разумеется, в золоте - сказал Нерон. - Кому можно поручить это дело? Как бы размышляя спросил Нерон глядя на Тигеллина. Тот промолчал, но Нерон и не ждал его ответа. - Как вы думаете, Зенодор справится? - он посмотрел на зодчих. - Ему это вполне по силам... - ответил Целлер переглянувшись с напарником. Нерон удовлетворено кивнул. - Далее, я хочу чтобы во дворце сочетались четыре стороны света. Все, подвластные нам земли с их богатствами, ландшафтами, садами и зверями... должны быть отражены во дворце. Соединять всё это будут каналы, по которым можно бы было разойтись двум либурнским галерам...Это внешнее. Теперь о внутреннем. Зал для пиров и увеселений должен иметь потолок с раздвижными панелями, чтобы можно было осыпать пирующих лепестками роз и рассеивать ароматы благовоний. Но не только. Я хочу чтобы потолок непрерывно вращался, как вращается небесная сфера, и на нём были изображены созвездия Зодиака. Я думаю, не нужно говорить о том, что всё должно быть построено из лучших сортов мрамора и инкрустировано ониксом, бирюзой, сердоликом и всем, что есть в копях империи... Нерон замолчал и посмотрел на ошеломлённых строительными фантазиями принцепса Целера и Севера. - Цезарь замахнулся на величайшее... - с льстивым восхищением проговорил Север. - До декабрьских календ представьте мне чертёж дворца, с учётом всего, что я сказал... и по размерам, и по величию, и по богатству. Нерон свернул пергамент с чертежом Рима и вручил его Северу. - Чтобы воплотить замысел цезаря понадобится множество работников... - принимая чертёж сказал Север с почтительным поклоном. - И миллиарды сестерций... - добавил Целер, но испугавшись сам своей дерзости, смутился и опустил глаза. Нерон, казалось, не заметил его реплики. - Я приказал Эпафродиту составить указ об осуждении всех преступников, не зависимо от тяжести преступления, на каторжные работы...и отправке в Рим, так что, думаю, с рабами недостатка не будет - усмехнувшись, проговорил Нерон. - А по поводу денег... моя казна к вашим услугам, но за результат отвечаете головой...помните, к календам я хочу видеть чертёж дворца. Нерон махнул рукой в знак того, что на этом разговор окончен. Зодчие поклонились и вышли. - А теперь поговорим о казне... - с ухмылкой сказал Нерон посмотрев на Тигеллина. - Что там с заговором? Ты допросил эту потаскуху, о которой донёс Волузий? - Да, цезарь - Тигеллин развёл руками. - Она ничего ни на кого не показала. - Ты меня удивляешь... - брезгливо поморщился Нерон. - Твои палачи разучились пытать? Или ты жалел её? Она хоть красива? - Её пытали шесть часов...дыба, огонь, клещи...она визжала, мочилась, блевала, но ни слова ни о пощаде, ни о заговоре... - Так пытай дальше...тебя, что? Учить? - с раздражением перебил его Нерон. - Увы, цезарь… - Тигеллин мельком посмотрел на слушавшую их Поппею. - На следующий день её несли на пытку и она удавилась... Нерон с удивлением посмотрел на Тигеллина. Тот вновь развёл руками. - Она не могла идти и её несли на кресле, в какой то миг ей удалось снять нагрудную повязку и закрепить её на подлокотнике. Она завязала петлю на свою шею и бросилась с носилок. Я наказал тех, кто допустил это... - А, ладно...одной шлюхой больше, одной меньше... - сказал Нерон. - Но ты становишься неловок...Мои враги плетут интриги и заговоры, а ты... Нерон замолчал и в зале повисла какая то тревожная тишина. Её нарушила Поппея. - Луций, позволь мне сказать - обратилась она к Нерону. Тот повернулся к ней. - Я понимаю так, что для осуществления твоего плана нужно найти очень и очень большую сумму денег? Она посмотрела на Нерона, и заметив в его глазах блеснувший интерес, продолжила: «Ты знаешь, что два года тому в Рим приезжало посольство из Иудеи, ходатайствовать за своих жрецов. Ты тогда снизошёл к моей просьбе и освободил их от наказания. Пока послы были в Риме я часто общалась с ними и они рассказывали мне о своей стране и религии... - О, Поппея, прошу тебя... - замахал руками Нерон, - я помню, помню...и что? Мне нужно принять иудейство и молить иудейского бога, чтобы он дал мне тысячу талантов золота? Оставь, прошу тебя... Поппея переждала монолог раздражённого Нерона и улыбнувшись повторила: «Луций, позволь мне договорить до конца». Нерон скривился но замолчал. - Иудеи, как я поняла из рассказов, да ты и сам знаешь это, расселились по всей земле. Это народ ростовщиков, менял, торговцев, откупщиков...Посмотри, ты не найдёшь во всей империи нищего иудея...Они все зажиточны и богаты. Но не это главное... У них есть закон, десятую часть своей прибыли они обязаны отдавать своему божеству. Всё это золото стекается в их столицу, Иерусалим. И хранится в сокровищнице иерусалимского храма. Этот храм, по рассказам всё тех же послов, весь покрыт золотом и снаружи и внутри, а сокровищница непрерывно наполняется текущими со всех концов империи ручейками золота... - Ты предлагаешь мне конфисковать иудейскую сокровищницу - спросил Нерон. Поппея отрицательно покачала головой. - Нет, Луций, я хочу сказать, что иудеи очень богаты, а ты берёшь с них налоги, как с жителей трансальпийской Галлии, или Мезии. Иудея - императорская провинция, и ты, по праву, являешься царём Иудеи. Ты волен повысить налоги, а они обязаны повиноваться твоей воле...и даже если ты вдвое увеличишь их дань, они не обеднеют, а ты решишь дела по устройству нашего дворца. - Они взбунтуются - возразил Нерон. - Это же самый сварливый и варварский народ... - А вот если они взбунтуются, и поднимут мятеж... - усмехнулась Поппея. - то тогда ты имеешь полное право не только смирить их оружием, но и конфисковать храмовую сокровищницу. Она замолчала и посмотрела на Нерона. Тот молча смотрел пред собой. Казалось, он усваивал сказанное Поппеей. - Насколько я знаю, однажды уже её конфисковывали. Красс, идя на войну с парфянами, вывез из Храма 2000 талантов золота в слитках, и 8000 талантов в посуде и храмовой утвари... Добила фантастической суммой задумавшегося Нерона Поппея. И заметив мелькнувший на секунду алчный блеск в его глазах, добавила: «С тех пор прошло сто лет. Иудеи, клянусь Минервой, скопили не меньше, а может и больше...». - Да, ты права... - после недолгого молчания сказал Нерон. - Я скажу Эпафродиту чтобы он составил указ о повышении налогов для Иудеи...Кто там у нас прокуратор? Обратился он к Тигеллину. - Альбин... - не дав открыть рта Тигеллину сказала Поппея. - Он не справится с подобным делом - поспешила добавить она. - Есть более достойный кандидат на эту должность. И, заверяю тебя, Луций, он исполнит твою волю с величайшей тщательностью и преданностью... - Кого ты имеешь в виду? - с любопытством спросил Нерон. - Гессия Флора, Луций - ответила Поппея. - Отправь его в Иудею и ты не пожалеешь об этом решении. Нерон согласно кивнул. - Хорошо, пусть будет так, как ты хочешь... - сказал он. - Скажи Эпафродиту пусть составит указ и о смене прокуратора. Поппея поклонилась ему и направилась к выходу. Когда стих звук её шагов Нерон посмотрел на Тигеллина. - Кто такой этот Гессий Флор? - спросил он. - Всадник из плебеев - с презрением в голосе ответил Тигеллин, - ничем особо не знаменит...разве что любовью к мальчикам...а ещё больше к деньгам и роскоши... - Ну, это не пороки, а скорее добродетели... - возразил Нерон. - Нет людей на земле, которые бы были без пороков и не стремились их удовлетворять. Кто хвалится своей добродетелью, тот лжец и лицемер...Надо быть свободным...Так ты говоришь: «любит мальчиков и деньги»? Тигеллин кивнул. - А какое отношение он имеет к Поппее? Что это она просит за него? - Нерон посмотрел на Тигеллина. - Я думаю, причина в Клеопатре, его жене. Вероятно, это она упросила Поппею за него... - А, ясно, ну что же, пусть будет по её, в конце - концов, мне нужны деньги...пусть этот Флор грабит иудеев, но не для себя, как свойственно прокураторам, а для меня...и Рима. - добавил Нерон хохоча, и указывая Тигеллину на кувшин и два кубка стоявшие на серебряном подносе. - Ты и есть Рим - угодливо растянул в улыбке уста Тигеллин. Он налил кубки и поднёс один Нерону. - А всё же какая у меня мудрая жена - принимая кубок сказал Нерон. - Только вот я не пойму, если можно конфисковать казну иудейского храма, то почему нельзя позаимствовать сокровища храмов Ахайи? Да и в Италийских храмах немало накоплено в сокровищницах... А? Что думаешь? Да и с налогами...почему только иудеи должны платить вдвое больше? Это не справедливо...пусть так платят все! - Решения принимаешь ты, принцепс - ответил Тигеллин. - Да, решение принимаю я. А что же прикажешь делать с тобой... - отхлебнув несколько глотков произнёс Нерон. - Ты совершенно не ловишь этих толстеньких, жирненьких и мерзких...крыс. Нерон даже поморщился от брезгливости говоря это. - Позволь мне оправдаться... - возразил Тигеллин. - Я не хотел говорить при августе, но сейчас готов рассказать тебе обо всём, предпринятом мною за последние дни. - Ты не доверяешь Поппее? - с удивлением перебил Нерон Тигеллина. - Нет, цезарь, августа для меня то же что и ты, но есть вещи о которых знать должен только цезарь.. - Ты осторожен - усмехнулся Нерон. - но это радует меня. Говори. Я хочу услышать доброе...и многообещающее. - Я нашёл человека, который исполнит наш замысел - подвинувшись ближе к возлежащему Нерону полушепотом начал Тигеллин. - Это мой префект Руф. Фанний Руф. Он начнёт дело. Когда то он был любовником Агриппины, и на этом он и сыграет. Под предлогом мести тебе за её смерть он начнёт плести заговор. Мы с ним обговорили детали. Для начала он увлечёт ещё нескольких из претория. Мы сошлись на трибуне Сильване и центурионе Прокуле. Но он потребовал у меня гарантий их помилования после окончания дела... Тигеллин замолчал ожидая реакции Нерона. Тот лежал, потягивая вино и внимательно слушал начальника своей гвардии. - Успокой его, - сказал Нерон. - я помилую всех, кто поможет в этом деле. Но мы с тобой говорили о заговоре сенаторов, а не о заговоре преторианцев... - Конечно, цезарь, но участие в заговоре преторианцев придаст смелости даже самым малодушным, тем, которые сами по себе никогда бы не решились на подобное... - Да, ты верно рассуждаешь... и дальше... - Я думаю надо вовлечь в первую очередь этого краснобая Пизона... если он поверит в успех, то за ним пойдут и все эти...как ты метко сказал - крысы. - Ты уж постарайся, чтобы он поверил... - поставив кубок проговорил Нерон. - Если тебе удастся втянуть в это дело человек 30 из моих врагов, то я думаю, казна обогатится на несколько сотен миллионов... - Может и поболее... - усмехнулся Тигеллин. - Один только философ, учивший нас бескорыстию и милосердию нафилософствовал на 400 миллионов. Зачем философу столько денег? - Я вижу ты ненавидишь его больше, чем я... - усмехнулся Нерон. - Но он умён, и втянуть его в заговор будет не просто... - В отношении его я постараюсь приложить максимум усилий... - с нескрываемой ненавистью проговорил Тигеллин. - Постарайся, постарайся - кивнул Нерон. - И посмотрим, как у тебя это получится. Надеюсь, мы соберём с них урожай пощедрее, чем с этих христовщиков. - Уверен, что гораздо щедрее - заверил Тигеллин. - Ты меня успокоил, но не затягивай.., а как ты задумал выйти на Пизона? Он вряд ли станет говорить с твоим префектом... Нерона всё больше увлекал план Тигеллина. Он и сам любил коварство, и всегда с удовольствием им пользовался. Чужое коварство вызывало в нём если и не чувство ревности, то желание как можно больше узнать о способах реализации задуманного коварства, и своими советами усовершенствовать его. То есть, сделать задуманное зло совершенным, таким, чтобы на взгляд непосвящённых, конструируемое человеческим умом коварство казалось ударом судьбы. А ещё лучше, выставило бы злодеем того, против кого и хитро сплеталось. Но Тигеллин в этот совершенном искусстве был под стать своему господину. - Ему поначалу и не нужно будет говорить с Руфом - ободренный интересом Нерона к его плану Тигеллин пустился в подробности задуманного. - Руф выйдет на Натала, а Натал - ближайший дружок Пизона. Они вместе днюют и ночуют... - Любовники? - перебил Нерон увлёкшегося Тигеллина. Тот развёл руками: «Оба - сладострастники, это точно, но вот любовники ли - не знаю...». - Какое ты подобрал слово - сладострастники... - пробормотал Нерон наливая себе из кувшина. Было видно, что вино начало действовать. - Сладкая, сладкая страсть! - повторил он - Точно! Сладче нет ничего...во всяком случае в этом мире Тигеллин попытался продолжить своё изложение задуманного злодеяния, но Нерон замахал руками, расплескав даже вино из кубка, и он замолчал. - Сладострастники, любовники - всё одно и тоже... я тоже сладострастник... Казалось Нерон говорит сам с собой. Он даже не смотрел в сторону притихшего Тигеллина. - Это наслаждение божественно, а его оттенки неповторимы...Ты - плебей, Тигеллин, и не можешь понять этого... А я - бог! Я рождён мужем и познал наслаждение от обладания женщиной, а могу стать женщиной и испытать её страсть. А стоит мне взять кифару и я превращаюсь в Орфея... Ты - свидетель, как толпы рукоплещут мне, когда я играю и пою. Но я ещё не испытывал вожделения зверя...звериного сладострастия... Нерон отхлебнул из кубка и продолжил свой чудовищный монолог. - Да, сладострастия зверя...А ты знаешь, где я увидел его? В цирке! Во время казни этих христовщиков... Помнишь, их травили дикими зверьми нарядив в шкуры мулов, волов и прочих скотов. Там была одна молодая рабыня. Её, в отличие от всех, почему то завязали в шкуру волчицы. Потом на них выпустили леопардов, пантер и волков... И вот, её облюбовал волк, матёрый и огромный, он бросился на неё, вероятно обольщённый шкурой и запахом, и попытался покрыть её, но поняв свою ошибку принялся рвать и терзать её плоть...А я видел воочию его звериную страсть...и мне захотелось побывать в его шкуре, чтобы хоть раз испытать это, недосягаемое человеку, сладострастие зверя... И ты поможешь мне в этом, Тигеллин. Нерон смотрел куда то в угол зала. Его глаза остекленели и, казалось, вот - вот вывалятся из орбит. Было ясно, что рассказанное, он не раз уже переживал в своём воображении. И что он не отступит от того, чтобы осуществить это наяву. - Ты поможешь мне в этом - повторил он, переведя взгляд на Тигеллина. - А заговор? - ошеломлённый услышанным переспросил тот. -Заговор - само собой. Тут будем действовать так, чтобы ни у кого ничего не осталось... - А как я смогу помочь тебе... в твоём желании - спросил Тигеллин. - Узнаешь потом, я ещё не решил, как это осуществить - промычал Нерон. «...В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него - Спор...» (Светоний «Нерон») Давайте на этом и оставим двух проклятых, плетущих свои козни и с упорством Данаид наполняющих свои «меры беззакония». Они приближают неотвратимое воздаяние. Через 3 года после подслушанного нами разговора Нерон, избегая казни «по обычаям предков», к которой его приговорил сенат, сам пронзил своё горло кинжалом. А ещё через год был казнён и Тигеллин, соучастник Нерона во всех злодействах и гнусностях. Поппея, как мы заметили чуть выше, уже три года как обитала в царстве мёртвых. А мы вернёмся на грязную и грешную землю. Туда, где трудятся, стяжают, ругаются, мирятся, едят, пьют, строят, разрушают, женятся, выходят замуж, одним словом - живут и умирают простые люди. Многие из которых, а по всей вероятности - большинство, жадно завидуют небожителям, и мечтают, хотя бы на денёк, побывать в их шкуре. Глупцы! Они не ведают и не видят за блеском золотой мишуры, и величия мраморных чертогов ту чёрную и мрачную драпировку, которой укрывается власть цезарей, царей, князей и всех, власть имущих. Живите скромно! Скажем мы им, но услышат нас едва ли единицы. ДИМИТРИЙ Когда Пилат замолкал или засыпал, утомлённый своими воспоминаниями и обессиленный болезнью, у Димитрия появлялась возможность и самому отдохнуть. С тех дней, когда горячка впервые уложила старика на ложе болезни, он всегда старался быть рядом с ним. Трудность была в том, что и по своему положению, да и по совести, он руководил всей жизнью усадьбы. Сбор винограда подходил к концу, но впереди был сбор оливок, заготовка масла да и куча других дел, в ежегодном круговороте жизни, вроде бы как обыденных и привычных, но требующих времени, внимания и сил. А большую часть времени теперь занимал слабеющий и, как видел Димитрий, уже смирившийся со смертью, Пилат. Его нежелание принимать врачей и их помощь возмущали грека, но заставить старика он не мог и надеялся только на скорый приезд Клавдии. Клавдию ждали все. Её посещения виллы были не часты, но всегда привносили в жизнь поместья какую то светлую и доброжелательную атмосферу. Вплоть до того, что прекращалось всякое сквернословие, сплетничанье, зависть. Одним словом, всё то, что так опошляет и оскверняет человеческое общежитие. Свойство так влиять на окружающих присуще только душам великим, а величина души прямо пропорциональна её доброте и любви. Когда же Клавдия покидала усадьбу всё постепенно возвращалось «на круги своя». Жизнь в поместье входила в своё русло. Вернее сказать: разделялась на два русла. По одному текла жизнь рабов и челяди, со всем, присущим этой жизни, добром и злом. По второму, в своём одиночестве плыл Пилат, погружённый в свои поиски истины. Мостиком, если можно так сказать, между этими потоками был Димитрий. Как мы уже говорили выше, знакомясь с ним в начале повествования, он гордился своим происхождением из народа, давшего миру философию, театр, поэзию и бесконечную череду мудрецов и законодателей. И его больно укололи слова Пилата о том, что « вся ваша, греческая мудрость всего лишь пустота и суесловье пред мудростью Его», то есть того, кого грек называл магом, а Пилат - Праведником. С той ночи, когда он решив разобраться с тайной свитка, всерьёз занялся его изучением прошло всего несколько дней. За столь небольшое время он всё же умудрился исписать несколько табличек цитатами иудейского мага, встреча с которым так повлияла на старика. А учение которого, судя по произошедшему в Риме, победило даже страх смерти в сознании идущих за Ним. И хотя греческая гордость на всё чужеродное смотрела свысока, всё же тут было о чём задуматься. Вот и в этот раз, дождавшись пока Пилат задремал, Димитрий прошёл в свою комнату и взяв таблички вернулся в атриум. Усевшись за стол, на котором ещё недавно сидел за своей рукописью Пилат он разложил таблички и развернув свиток углубился в его тайны. «Вам дано знать тайны Царства Небесного, а им не дано...» - читал он. - «Ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет». « О чём это он? Что имеют имеющие? Разум? Мудрость? А не имеющие? Он говорит: сердце их огрубело...не слышат, не видят, хотя имеют глаза и уши! А сердце огрубело...Чем? Да в притче же и ответ! Обольщение богатством и заботы житейские... А как же без забот житейских обеспечить свои потребности в пище, одежде, жилье? Никто из величайших мудрецов не пренебрегал ни достатком, ни заботами... - размышлял грек. - Но между ними и магом великая пропасть! Все они мечтали об условиях социального общежития в гармонии, и при максимальном достижении человеческого счастья. Законы Ликурга, законы Солона, «Государство» Платона, в конце - концов! Всё это о жизни здешней, насущной, земной! А маг говорит, и к тому же притчами, о каком то Царстве Небесном, Царстве Бога! Мало того, а эти его заявления о том, что те, кто любит родителей или детей больше, чем его, недостойны быть его учениками! Это что то за пределами человеческих чувств и законов...никто из мудрецов подобного не говорил! Как может человек призвать других людей любить его сильнее, чем своих детей или родителей? Какую чудовищную уверенность в совести своей должно иметь, чтобы так сказать! Это, пока ещё, выше моего понимания...» - с какой то досадой и даже раздражённостью решил грек. Он пробежал глазами ещё несколько столбцов текста и остановился на строке, помеченной Пилатом маленькими, еле заметными буквами NB. «Тогда говорит Ему Пилат: не слышишь, сколько свидетельствуют против Тебя? И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился». Грек несколько раз перечитал написанное пытаясь понять смысл пометки Пилата. Это была не единственная пометка сделанная стариком в свитке. Чуть ниже была подчёркнута целая строка: «Ибо знал, что предали Его из зависти». А после подчёркнутой строки шёл рассказ о сне Клавдии, и о её просьбе отпустить мага, которого она называла Праведником. Он уже читал это раньше, но тогда его внимание больше привлекало упоминание имени Пилата и, в общих чертах, описываемое происшествие. Теперь же, читая, он не только замечал, но и пытался понять смысл мельчайших деталей, скрупулёзно описываемых автором свитка. Зачем нужно было описывать, порой отвратительные, подробности этой, произошедшей давным - давно, в чужой земле и, казалось бы, обычной казни? Издевательства солдат, делёж одежды, глумление обвинителей...страдание казнимого. Ему врезались в память слова автора о Пилате, который «знал, что предали Его из зависти». Тогда становились понятными и настойчивые попытки Пилата освободить Праведника, и его умывание рук. А более всего и нынешние, пробужденные свитком, воспоминания. Терзающие его стародавним бессилием, или проявленным тогда малодушием. Да и эти новости из Рима... о казнях последователей этого Праведника. Отсюда и это навязчивое желание хоть как то оправдаться за прошлое...и уединение от всех, даже от жены!». Димитрий посмотрел в сторону спальни старика. Ему даже стало жаль его. « Да, не хотел бы я оказаться в подобной ситуации...» - подумал он вновь обращаясь к свитку. Он внимательно вчитывался в каждую строку повествующую о казни Праведника и о последовавших за ней знамениях и чудесах. В чудеса, особенно связанные с воскресением мёртвых, он не верил. Читая описанное затмение и землетрясение, случившееся во время казни, он вспомнил рассказ Пилата о храме и о разодранной надвое храмовой завесе. Здесь свидетельства свитка и воспоминания Пилата совпадали. Но вот, что знаменовало собой это происшествие с завесой? И было ли связано со смертью Праведника? Его размышления были прерваны влетевшей в атриум птицей. За ней мелькнула тень преследовавшего её коршуна. Не рискнув преодолеть колоны портика вслед за ускользающей добычей он с недовольным криком уселся на ветку платана. Димитрий откинулся на кресле и следил глазами за хаотично мятущейся по атриуму птицей. Поняв, что опасность миновала, пичуга уселась на светильник, и крутя головой осматривала двумя чёрными бусинками глаз пространство атриума. «Мир живёт по своим правилам...» - замерев, чтобы не спугнуть, и наблюдая за пичугой, подумал Димитрий. - «Сильный живёт за счёт слабого. В этот раз ей удалось ускользнуть, а в следующий окажется в его когтях...и всё...А они мечтают о каком то ином мире, где коршун и этот вот воробей будут жить мирно... Мечтатели?». Заключил он. Птица, между тем, успокоившись и оглядевшись, вспорхнула со светильника и исчезла в проёме крыши над бассейном. «Плохая, всё же, примета - птица залетевшая в дом...» - мелькнула беспокойная и тревожная мысль. Грек поспешно сложил таблички, свиток и встав быстро направился в спальню к Пилату. Осторожно приоткрыв дверь он заглянул вовнутрь. Старик не спал. Его глаза встретились с взглядом Димитрия и он поманил его рукой. Грек облегчённо вздохнул и вошёл в спальню. Дождавшись, когда Димитрий подошёл к кровати, старик приподнялся и попытался встать. Было видно, что все движения даются ему с трудом, но он был упорен и упрям. Димитрий помог ему усесться на краю ложа. - Я хочу в парк, на свежий воздух, к платанам, к солнцу, к морю... - сказал Пилат посмотрев на грека. - Распорядись, пусть меня отнесут туда... Димитрий согласно кивнул и направился к двери. - И скажи пусть сделают мне горячего вина с мёдом... - попросил старик, - ложку мёда, не больше... Через полчаса грек вернулся с четырьмя рабами несущими небольшой открытый портшез, некогда предназначенный для Клавдии, но уже многие годы стоявший без дела в кладовых имения. Димитрий помог Пилату поудобнее усесться в него и рабы, подхватив шесты осторожно понесли старика. Они миновали коридор, вышли в атриум, спустились по ступеням портика к бассейну и понесли портшез по аллее к выходу из усадьбы. Димитрий шёл позади. На аллее его нагнал Авит с подносом, на котором стоял кубок с крышкой, укутанный несколькими слоями шерстяного полотна. У выхода, под тенью полувекового платана Пилат приказал поставить паланкин и отправил рабов. Димитрий взял у Авита кубок и подал Пилату. Отсюда открывался великолепный вид сливавшихся на горизонте в единую сущность, двух стихий - неба и моря. День уже перевалил на вторую половину и солнечный диск висел над Лигурийским морем отражаясь в его зеркальной глади мириадами солнечных зайчиков, скачущих по гребешкам еле заметных волн. Кое где на поверхности, убаюкиваемые нежным бризом, белосерыми комочками мелькали отдыхающие чайки. Дело шло к октябрьским календам, но днём ещё стояла по летнему жаркая погода. В густой листве платанов от жары прятались сотни воробьёв и их нескончаемый гвалт наполнял воздух неповторимой музыкой жизни, существующей обособленно от человека, но неразрывно связанной с жизнью всеобщей. Жизнью мира. Пилат несколько минут сидел молча и неотрывно смотрел на искрящуюся поверхность моря до тех пор, пока из его глаз не потекла слеза. То ли искрящиеся блики отражённых солнечных лучей вызвали её, то ли вновь он ушёл в тёмные закоулки своей памяти. Димитрий молча стоял рядом наблюдая за задумавшимся Пилатом. - Сегодня должна прибыть Клавдия - после долгой паузы проговорил старик.- Я чувствую её приближение… Он открыл кубок и пригубил вино. Шерсть сохранила тепло, и горячая струйка пронеслась по пищеводу и моментально впиталась в кровь. Щёки старика покраснели, а глаза загорелись и ожили. Он сделал ещё несколько глотков и посмотрел на грека. - Давай продолжим наше дело - сказал он. - Время уходит и силы уходят вместе с ним... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Целлер исполнил порученное ему. Рядом с Праведником, в толпе, сопровождающей его, всегда были наши глаза и уши. Но у меня он вызывал больше любопытство, чем беспокойство или опасение. Его слова, обращённые к толпе, были созвучны словам того юродивого раввина из Вифавары, которого казнил Ирод в угоду своей жене. Как тот, так и этот призывали к нравственной чистоте и смирению пред их Богом. Я с интересом, а часто и с удивлением, и даже с раздражением на пишущих отчёты, читал о его словах и делах. В самом деле! Как можно отнестись к рассказу о том, что двумя рыбами и пятью хлебами было накормлено пять тысяч человек! Это произошло в окрестностях Тивериады, и об этом доносил один из тех, кто и ел эту рыбу и хлеб. Я лично допрашивал этого соглядатая и он клялся и божился, что всё так и было, как он описывал в своём донесении. Там же, при Тивериаде, произошло одно происшествие, которое окончательно развеяло все мои опасения и подозрения в отношении Праведника. Как я говорил выше, наше внимание привлекала также и группа иудейского мятежного сброда, вождём которого был один из тех, религиозных фанатиков, в которых ненависть к нам, римлянам, является жизненной силой. Я знал, что этот сброд тайно поддерживается и направляется жрецами, использующими их фанатизм и ненависть в своих целях. Сами ли от себя задумали они это дело, или были научены Каиафой, я так и не узнал, но они попытались схватить Праведника, объявить его царём, и силою заставить его стать во главе их восстания...». Пилат усмехнулся и повторил: «Силою заставить его стать их царём...Как это могло прийти в их бестолковые головы?». Он посмотрел на Димитрия и немного помолчав продолжил свой монолог: «Как можно силою заставить что то сделать того, кто словом возвращает зрение и слух, прикосновением исцеляет от проказы и обладает силой воскрешать мёртвых! Я много думал над этим. Сила его врагов осуществлялась через страх и принуждение, сила Праведника имела совершенно иную природу. Он никому не отказывал в исцелении от каких бы то ни было хворей. Для него не существовало неизлечимых болезней и свою силу он никогда не обращал во вред своим врагам. Хотя, по всей видимости, и судя по возможностям, мог. Если он словом оживлял и исцелял, то, я думаю, мог словом и умертвить! Его травили, хулили, объявляли лжецом, но он не отвечал своей силой на их злобу. А ведь по всем человеческим и божественным законам он был бы прав, но никто не пострадал от него, даже убивавшие его! Впервые в жизни я встречал Человека творящего добро бескорыстно и просто. Живущего для других. Что это? Высшая сила смирения и добродетели? Или закон на котором зиждутся правила жизни в Его Царстве? Да, множество вопросов задал он мне своим молчанием и своей жизнью и смертью. Тогда он ушёл от тех, кто был послан взять его и принудить стать царём. Он и так был Царь, и он знал какого царства он властелин. Его не прельщали ни власть, ни деньги. Он был свободен той свободой, к которой человек только и должен стремиться - свободой быть Человеком! Ни тираном, ни рабом, ни холуём. Тогда я ещё не понимал многого. Может быть мне следовало посетить его сборища, чтобы лично увидеть и услышать его, как я посетил тогда раввина при Вифаваре, но я не сделал этого и продолжал наблюдать за происходящим из Цезареи. Надо признать, что наблюдал за ним не только я. Кроме упомянутого Каиафы деятельность Праведника очень тревожила и Ирода. Неизвестно, что больше вызывало обеспокоенность у этого распутника. Или эти сборища толп народа, стекавшихся со всей Иудеи и Десятиградия, чтобы увидеть Праведника и его чудеса. Или же некий мистический ужас, сопровождавший Ирода с тех пор, как он казнил раввина из Вифавары. Его больная совесть, а может быть ещё более больной рассудок, шептали ему, что в Праведнике воплотилась душа убитого им раввина. Об этом он сам писал мне, объясняя чудеса творимые Праведником. Он так же несколько раз пытался схватить его и казнить, но всякий раз терпел неудачу. Праведник ускользал из его рук, как будто наперёд знал все замыслы ищущих его души. И это при том, что большую часть своего времени Праведник проводил именно в Галилее, тетрархом которой и был Ирод. В Иерусалим он приходил несколько раз в год, на главные иудейские жертвоприношения, которые был вынужден посещать и я, в силу их важности и ради огромного стечения народа. Там мы с ним и встретились лицом к лицу, в первый и в последний раз. Это был 18-ый год правления Тиберия, и пятый год моей префектуры. Эти года пролетели как то очень уж быстро. Но и плодотворно, если судить по обилию впечатлений, и моей вовлеченности в жизнь знати и жречества вверенной мне провинции. Я не искал их уважения, и, тем более, любви. Как я и говорил ранее, с первых же дней моего пребывания в Иудее, я натолкнулся на стену презрения со стороны жрецов и ответил тем же. Разница была в том, что моё презрение к ним основывалось на понимании их лицемерия, алчности и коварства. А их презрение к нам, римлянам, да и ко всем остальным народам, основывалось на присущей всем варварам национальной гордыне, взращиваемой, обычно, жрецами, семенем их особенной богоизбранности. К тому же моё презрение к ним было подкреплено реальной властью, как над их душами, так и над имуществом. Но, видит Бог, я никогда не использовал свою власть для корысти, или ради удовлетворения своих страстей. После моей отставки они обвинили меня в жестокости и самоуправстве, но ни в мздоимстве, ни в вымогательстве обвинить не смогли. Моя жестокость оправдалась долгом. Я пресекал на корню любое поползновение к мятежу. А самоуправство было вызвано невыносимой вонью и грязью после их праздничных торжеств. Мне пришлось силой конфисковать часть их храмовой казны, чтобы построить водопровод из источников, обнаруженных мною за 35 миль от Иерусалима. Это произошло уже после казни Праведника и, правды ради, тогда я уже не только презирал этот народ, но и возненавидел его. По большому счёту мне было наплевать и на грязь, царящую в городе, и на вонь и мириады насекомых, слетающихся на потоки проливаемой крови. Но я сделал это, зная, что Каиафа, как и вся его свора, не смогут стерпеть подобного «святотатства» и поднимут бунт. Это и было моей целью. Я горел отмщением за Праведника и жил в те дни ненавистью ко всем «отделённым». Так называли себя те, кто и настоял на его казни. Всё произошло так, как я и задумал. Жрецы возмутили толпу и призвали её остановить работы. Несколько тысяч человек окружили строящих акведук и воплями и оскорблениями, а кто и камнями, попытались смутить рабочих и остановить работы. Я ждал этого и заранее подготовил солдат. В рабочие одежды были наряжены два манипула триариев и у каждого под плащом был спрятан тренировочный деревянный меч. По моему знаку воины достали их и начали избивать голосящую и вопящую толпу. Может быть, делая это даже через чур усердно, чем мне бы хотелось. Толпа была рассеяна, пострадали многие, но до смерти и увечий дело не дошло. Я надеялся, что всё это станет причиной более серьёзного с их стороны мятежа, но нет. Каиафа, по всей вероятности, раскусил мой план и остановил своих. Водопровод я довёл до конца, но за это был обвинён в расхищении их казны. Они обвинили меня перед Вителлием в завышении цен и объёмов работ, и, следовательно, хищении средств. Обвинения были опровергнуты моим квестором, он педантично вёл все дела с поставщиками и на всё брал расписки и договора. После казни Праведника у меня фактически началась война с иудеями. Этот эпизод с акведуком лишь единичный случай. На любое проявление их фанатизма или гордыни я отвечал жёстко и быстро. Но вернёмся к главному. В те, априлиские календы какое то безумие охватило Иудею. Хотя до праздника было ещё дней десять, но огромные толпы паломников со всех окрестных земель уже направлялись в город. Дороги были запружены повозками, стадами гонимого в город на продажу скота, всадниками и погонщиками верблюдов. Эллины и финикийцы, парфяне и эламиты, египтяне и ливийцы наполнили город своим разноязычием и пестротой одежд. Даже римскую речь можно было услышать на храмовом подворье, куда допускались для жертвоприношения «нечистые». Так называли всех не иудеев иудейские жрецы. Молва, распространяемая болтунами и смутьянами, была причиной этого нашествия. Все ждали какого то Царства Божия, которое, якобы, должно было открыться в те дни. Эти слухи спровоцировали и настоящий мятеж. Зелоты попытались захватить арсенал с оружием и амуницией расквартированной в городе когорты. Целлер перебил до дюжины фанатиков, и троих захватил в плен. Но и двое гастатов были убиты иудеями. Бунтовщиков ждал крест. Этой доли удостаивались самые презренные из людей - рабы, разбойники, беглые гладиаторы и подобная им грязь. Казнь довольно мучительная и медленно убивающая. Дающая казнимому порой до нескольких дней страдания прежде чем наступает смерть. Люди вообще искусны в изобретении казней. Казалось бы, достойных смерти и приговорённых к ней судом, стоит казнить быстро. Ожидание смерти само по себе является страданием для приговорённого к ней. Но нет, люди жадны до зрелищ, и с ненасытимостью смотрят на мучения других. Отсюда и такое разнообразие жестокости в убийствах людьми себе подобных. С одних заживо сдирают шкуру, других варят в котлах, третьих отдают на растерзание диким зверям...». Пилат замолчал. Казалось, он устал или задумался о чём то. Димитрий ждал. После небольшой паузы старик продолжил свой монолог: «...Для меня всегда было загадкой почему римляне избрали для отцеубийц и отравителей казнь в мешке с петухом, обезьяной, змеёй и псом? Почему вместе с убийцей на смерть обрекались и бессловесные твари, не имеющие никакого отношения к преступлению? Изощрённа всё же человеческая фантазия...». Нет, погоди... - вдруг сказал Пилат вновь прервав свой монолог. - Ты это не пиши. Эти брюзжания по поводу казней и людей никому не интересны, а люди такие, какие есть... - Что именно убрать? - переспросил грек и перечитал Пилату последние предложения. Остановились на словах: «Люди вообще искусны в изобретении казней». С этих слов Димитрий загладил написанное и приготовился к дальнейшей работе. «Итак, бунтовщиков, схваченных Целлером, ждал крест. Среди них оказался и их вождь. Но я немного забежал вперед в описании тех событий. В Иерусалим мы прибыли в последний день иудейской недели. Они называют его «шабат», а их жрецы запрещают им любой труд в этот день. До жертвоприношения оставалось шесть дней и этого вполне хватало для решения всех задач по обеспечению порядка и безопасности в городе. В тот раз, щадя Клавдию, я приказал приготовить трирему, и от Кесарии до Иоппии наш путь лежал вдоль побережья. В Иоппии меня ожидала когорта Италийского легиона и мы двинулись в столицу. Как я говорил выше дороги были переполнены спешившими на жертвоприношение и ожидавшими чуда. Надо побывать в Иудее, чтобы понять всю «прелесть» местных дорог. Уже по этому видна огромная разница между варварами и нами, римлянами. И одинокая повозка на иудейской дороге оставляет за собой тучу пыли, проникающей везде, и от которой не защищают даже смоченные водой лицевые платки. Она забивает глаза и скрипит на зубах, покрывает тончайшим ковром попоны коней и доспехи воинов. Мне пришлось послать декурию всадников, чтобы разгонять впереди идущие толпы. Это было самое мучительное наше с Клавдией путешествие в Иерусалим. Я знал об ожидающих нас трудностях и отговаривал её, но она, как будто предчувствуя будущие события, была непоколебима в своём решении сопровождать меня. Через два дня пути, на закате, город открылся перед нами во всей своей мрачной и горделивой торжественности. Уходящее за горизонт солнце последними лучами зажгло золотой храмовый венец, и его призрачный огонь висел над погружающимися в ночную тьму крепостными стенами. Мы приближались по Яффской дороге ведущей к воротам Долины, за которыми уже был виден сияющий белизной мрамора в исчезающих лучах дворец Ирода. Целлер встречал нас с декурией всадников за несколько стадий от города, и сопроводил до самого дворца. Мы въехали в город вместе с ночной тьмой. Улицы уже обезлюдели, перекрёстки освещались факелами, а дома были заперты. Дворец ждал нас, предоставив все удобства царского комфорта. Омывшись и поужинав мы отдались отдыху, оставив все дела на предстоящий день. А на следующий день в город пришёл Праведник. Это был первый день новой недели. Он вошёл в Иерусалим с востока, через Храмовые ворота, в одиннадцатом часу дня. Как всегда его сопровождала толпа зевак и учеников. Его, как будто, ждали, и само его появление вызвало у толпы бурный и необузданный восторг. Мужчины и женщины, старцы и старицы, отроки и девицы устилали дорогу пред ним цветами и ветвями пальм, а самые неистовые срывали с себя хитоны, плащи и даже таллифы, чтобы бросить под копыта осла, на котором восседал этот необычный и загадочный Царь Иудейский. Даже в этом он презрел все человеческие понятия о величии и знатности. Царь на осле! От создания мира не бывало такого. Только белый конь достоин нести на себе цезарей и царей. И я уверен, что будь его желание, его ученики предоставили бы ему какого угодно коня, но он въехал в город на осле. Ещё раз показав всё ничтожество и суету человеческого стремления к возвеличению и славе. Ему и в самом деле не нужно было доказывать своё величие ни белым конём, ни пышной свитой. Величие и слава Праведника отражалась в восторге видящих его глаз и прославляющих его уст сотен людей. Он сразу же направился в храм. Толпа сопровождала его везде, куда бы он ни зашёл. Храмовая стража уже зажигала ночные факела и готовилась закрывать ворота, но узрев толпу народа направлявшегося в храм, растерялась и замешкалась. Он сошёл с осла у ворот и войдя вовнутрь обошёл весь храмовый двор. Его сопровождали ближайшие друзья, в то время, как все остальные остались у ворот, ожидая их возвращения. Выйдя из храма он со своими учениками спустился в долину Кедрона по дороге ведущей к Вифании. Толпа, сопровождала его до дороги, а затем растворилась среди улочек нижнего города...». - Ты говоришь так, как будто был свидетелем, и видел своими очами всё это - вставил Димитрий, дождавшись секундной паузы в воспоминаниях старика. Тот согласно кивнул. - Это видели многие из гарнизона. Я был там, в крепости, и собирался во дворец, но задержался и стал свидетелем поневоле. Пилат вздохнул и продолжил: « Самое удивительное...вернее сказать - самое величественное в том, что я тебе рассказал, это тот факт, что въезжая в Иерусалим он знал что спустя всего 5 дней будет убит, и сам выбрал этот жребий. В свитке сказано об этом...он говорил о своей смерти ученикам, но они не восприняли его слова всерьёз. И это вот, на мой взгляд, самое страшное и трагичное. Он шёл умирать в кругу своих друзей и знал, что они все оставят его...мало того, один из них, из ненависти ли к своему учителю, или из зависти, просто продаст его...да, именно, просто продаст...Можно понять предательство из ненависти, я не говорю – оправдать, но понять, а здесь произошло предательство с продажей…понимаешь! Получить выгоду из своей подлости предательства! Это – вершина человеческой гнусности, а ведь этот предатель тоже был там, когда все кричали от восторга и бросали одежды свои, а потом сопровождали его в храм. Он ходил рядом с ним, ел из одной чаши с ним, разделял хлеб с ним и со своими друзьями - учениками Праведника. А в сердце своём копил ненависть и жил этой ненавистью… Это страшное чувство! Я испытал его там, в Иерусалиме, после казни Праведника. Ненависть буквально сжигала меня, заставляя придумывать всякие козни, чтобы уничтожать тех, кого я считал виновниками смертного приговора Праведнику...Хотя главным виновником был я сам...Имея власть отпустить его, я не сделал этого. Моя власть оказалась без силы...наверное, я просто испугался. Каиафа повернул дело так, что отпусти я Праведника и эти псы обвинили бы меня в оскорблении величества Тиберия. А это неминуемый отзыв и, даже если бы мне удалось оправдаться, конец моему восхождению к сенаторской тоге. Тогда эта цель ещё обольщала меня. За это малодушие я и возненавидел себя, но, как и всегда бывает, легче ненавидеть других и их же сделать виновными в своей слабости или малодушии. Это и произошло со мной. Я стал жесток. Ненависть делает сердце бесчувственным к тем, кого ненавидишь. Ты просто перестаёшь считать их за людей. Тогда от полного превращения в зверя меня спасла Клавдия...» Пилат вздохнув замолчал. Его глаза предательски блеснули и чтобы не дать слезе пути он прикрыл их. - Да, Клавдия...она мой добрый гений - после недолгой паузы прошептал Пилат. Его голос дрогнул, а слеза, всё же найдя еле видимую тропинку, медленно сползла вдоль переносицы, и он ощутил на губах её солоноватый вкус. - Но, давай продолжим – поборов тоску сказал Пилат. «На следующий день с утра Он вновь был в храме, и возле Него, как всегда, толпилось с сотню зевак, заглядывающих ему в глаза и с жадностью ловивших каждое Его слово. Я тогда каждый день проводил в гарнизоне, наблюдая с галереи за происходящим в храмовом дворе. Наши соглядатаи докладывали мне о словесных битвах, разыгрывавшихся между Ним и жрецами. Всю свою хитрость и коварство использовали в этой схватке каиафины холуи против Праведника. Но Он, с какой то непостижимой лёгкостью, ни секунды не раздумывая, и не обращая внимания на их лукавые хитросплетения, разрушал и опровергал их попытки уличить и опозорить его пред народом. Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник, буквально высмеивает их лживую мудрость, и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться и пред кем рабски благоговеть и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами…» КЛАВДИЯ ПРОКУЛА А Клавдия была уже всего в десятке миль от усадьбы. Последнюю ночь они провели в Ватлуне, в доме давнего знакомого и Пилата и Клавдии Сульпиция. Когда то он тоже проживал в Риме, но оставил столицу и выбрал этот небольшой этрусский городок, приткнувшийся на Аурелиевой дороге, в пяти милях от побережья, и в 20 от имения Пилата. Сульпиций принял Клавдию со всей широтой римского гостеприимства. Были приготовлены лаконик и кальдарий, а после, когда прогретый воздух и горячая вода вернули телу свежесть, был накрыт щедрый и обильный ужин в небольшом уютном триклинии. Самой желанной мечтой, вымотанной за долгий путь Клавдии, было отдохнуть в уединении спальни, но гостеприимство хозяина и его жены заставляло побеждать усталость и отвечать любезностью. Гай с повозкой и лошадьми был поручен старшему рабу, и нашёл приют и еду на кухне. Гости из Рима вызвали любопытство как у челяди, так и у хозяев. Разговоры, и кухонные, и господские велись вокруг происходящего в Городе. Слухи, самые разнообразные, порой фантастические, распространялись по империи со скоростью, даже превосходящей стремительность императорской почты. Пожар приобретал в глазах многих чуть ли не мистическое, предсказанное ещё Сивиллой, знамение о скорой погибели государства. К тому же, и появление звезды, внезапно вспыхнувшей на горизонте и уже четвёртый день зловеще висевшей на небе, не прибавляло оптимизма. Шёпотом обсуждали и эдикт Нерона, последовавший за пожаром, и обращённый на последователей какого то восточного культа, то ли иудейского, то ли египетского. Всё это заставляло толпу с подозрением и опаской относиться ко всем инородцам. Особенно с восточных провинций империи. Подобные страхи, рассуждения, вопросы и догадки пришлось выслушать и Гаю на кухне, в кругу рабов, и Клавдии в триклинии, от словоохотливой жены Сульпиция, да и от него самого. Но пришла ночь, и все ушли на покой. И в кухне, и в господском доме. Клавдия отослала рабыню, застилавшую ей постель, и опустившись на колени поблагодарила Бога за прошедший день. Сняв столу она прилегла на ложе, и едва её щека коснулась шёлка подушки как она провалилась в сладкую, укутавшую её дрёму. «Как просты они и дружелюбны в своём неведении и незнании... - уже засыпая подумала она о хозяине и хозяйке. - А если бы знали, что я тоже с теми, кого обрёк на смерть Нерон? Были бы они так же дружелюбны и гостеприимны...ведь это грозило бы им самим смертью...Готовы ли они пойти на это? А так они счастливы в своём неведении...и в своём мире, который ограничен их домом, детьми, достатком...а иного они и не хотят. Да, счастливы...точно сказал этот иудейский царь, что жить в неведении гораздо приятнее... и безопаснее... и...». Она так и не договорила того, о чём лепетало её сонное сознание. Через минуту она спала, тихо и ровно дыша, освещаемая сиянием язычка пламени оставленного рабыней на ночном столике светильника. А Гай устроил себе ложе в повозке. Кухонные разговоры донимали и его, но он больше уделял внимания еде, а на все вопросы отвечал односложно и кратко. Порой даже невпопад, чем вызывал ухмылки и даже смех, и, по всеобщему мнению, был причислен к тугодумам. Это дало ему возможность больше слушать болтовню челяди, и освободило от необходимости удовлетворять чужое, и не всегда беспристрастное, любопытство. Он помнил слова и желания того, гостиничного раба, который очень хотел стать свободным и богатым, пусть даже ценой чужой жизни. Утро выдалось облачным и прохладным. Клавдия отказалась и от завтрака, и от предложения остаться ещё на день, и они выехали со двора провожаемые в воротах хозяевами и толпой челяди. К обеду она надеялась добраться до виллы. Какое то внутреннее беспокойство томило её и заставляло спешить. Они выехали из городка и проехав несколько миль свернули к побережью. Здесь ехать стало тяжелее. Дорога была просёлочной и вилась по песчаным местам, то стесняемая склонами холмов, то распрямляясь на небольших равнинах. То там, то здесь навстречу им попадались отары овец и табуны лошадей, выгуливаемых на последней, жухлой и скудной траве. Свежий и довольно пронзительный киркий гнал по небу хлопья серых набухших влагою облаков. Их тени скользили по склонам холмов, а порой, когда плывущее по небу облако закрывало своим телом восходящее светило, вся окрестность становилась серой и неприветливой. Но проходила минута, две и вновь всё освещалось ярким небесным огнём возносящегося к небесам небес Гелиоса. А тени побеждённых туч вновь неслись по склонам холмов, пятная их приметами медленно, но неуклонно, приближающейся осени. Тишина, сопровождающая их, нарушалась только скрипом колёс повозки и, время от времени, всхрапыванием лошадей тянувших её. Когда тучи в очередной раз укрыли солнце, Гай остановил повозку и достал из седельного ящика шерстяной плащ. Надев его он несколько секунд рассматривал окрестности оглядывая впереди тянувшиеся холмы и теряющуюся среди них дорогу. - Что случилось, Гай? - открыв полог спросила Клавдия. - Послушай, госпожа, какая тишина вокруг...- прошептал Гай. - Впервые в жизни я слышу тишину... такого в Риме не найти вовек... - в каком то даже восторге проговорил он. И в самом деле. Они были одни посреди огромного пространства земли. Где то вдалеке виднелось маленькими разбросанными точками пасущееся стадо. Вдоль дороги небольшими оазисами кустились заросли дикого тёрна. Солнечный свет сменялся серостью теней, но всё это было беззвучно, и даже шелеста волнуемых ветром кустов не доносилось до их слуха. - Да, теперь я понимаю господина... - посмотрев на Клавдию сказал Гай. - В такой тишине можно говорить не только с самим собой, но и с богами... Он замолчал, и они несколько минут вслушивались в безмолвие окружающего их мира. Но дорога звала вперёд. Усевшись, Гай вздохнул, и понудив лошадей вполголоса затянул какую то древнюю германскую песню. Грустную и непонятную, но оставшуюся в его памяти с тех далёких времён, когда он, свободным ребёнком, жил среди своего народа на своей земле. А Клавдия думала о Пилате. Прежняя встреча была почти полгода назад, в априлиские иды. Тогда она впервые посетила имение именно в эти дни, дни казни Праведника. Раньше её посещения обычно приходились на лето, когда в Риме было невыносимо душно от жары и мерзко от обилия мух и комаров. Она брала с собой пергаменты, письма, воспоминания тех, кто был рядом с Праведником во дни Его жизни, и предупредив о своём отъезде Петра или Мариам, уезжала в имение. Там, месяц или чуть больше, она жила, переводя с арамейского на греческий и латынь драгоценные свидетельства о жизни и учении Праведника. Пилат встречал её сдержано, но она видела, что он рад её приездам. Он не мешал ей в её труде и знал, чему она посвятила себя. Иногда она даже обращалась к нему с затруднением по переводу и он помогал ей. Они вместе совершали прогулки по окрестностям имения и вместе ели, но каждый жил своей особенной, внутренней, жизнью. Она рассказывала ему о делах общины и о распространении учения по Азии и Греции путешествующими учениками Праведника. Пилат молча слушал, иногда сам что то говорил, но никогда не затрагивал тему ни своего прокураторства, ни казни. Сначала ей показалось, что он просто хочет забыть всё то, что произошло с ними в Иудее, но со временем она поняла, что он всё помнит. Да и как забыть то, что забыть невозможно? Но она также поняла, что эти воспоминания мучат его какой то неразрешимой для него загадкой. Если бы он поделился с ней своим бременем, может быть ему бы стало легче. Но он нёс его сам. За несколько месяцев до её априлиского посещения виллы, зимой, в Риме, ей передали для перевода первую историю жизни Праведника написанную одним из тех, кто был призван Праведником и назывался его другом. Внимательно, почти что с замиранием сердца, прочитав свиток, она впервые по настоящему осознала с кем ей и Пилату пришлось соприкоснуться в Иудее. Многое из того, что рассказывала ей Мариам, она встретила в свитке, но ещё больше было того, что она узнала впервые. Когда же её глаза увидели имя Пилата и описание его суда, она сначала сильно взволновалась, а потом задумалась. И суд и описание действий Пилата были не то что не достоверны, но описаны скудно и неполно. Рассказчик, вероятно, был в толпе, и не мог знать, что происходило в претории, тем более слышать о чём и что говорил Пилат. Клавдия была во дворце и видела происходящее своими глазами. Она видела, что Пилат дважды вводил Праведника в зал, и, по всей видимости, говорил с ним. Она видела, как Понтий перед тем, как отдать Праведника солдатам, омыл руки на виду у всей претории. Она на всю жизнь запомнила сон, привидевшийся ей в ночь перед казнью, и свою попытку спасти Праведника. Но в свитке об этом не было сказано ни слова, да и не могло быть сказано, свидетелей этому не было, кроме её и Понтия. Важно это, или нет? Задавалась она вопросом. С одной стороны, конечно же, важно всё, что связано с Праведником. С этими переживаниями она и приехала в имение в априлиские иды, надеясь расспросить более подробно Пилата обо всём произошедшем тогда между ним и Праведником. Но Понтий всячески избегал этой темы и ей пришлось вернуться в Рим ни с чем. Несколько раз она пыталась поделиться своими сомнениями с Мариам, но всякий раз не решалась. Ей казалось, что она этим пытается оправдать Пилата и саму себя. И ей становилось стыдно. Она переводила свиток и всё время думала о том, как быть, когда придёт время описывать суд и произошедшее в претории. Вписать ли самой, на свой страх и риск, известные ей события, или же оставить всё как есть. Она решила найти автора свитка и рассказать ему о том, чему была свидетелем. Но автор уже был в мире Божественной истины, о которой и свидетельствовал. Его забили камнями в Иераполисе фанатики иудеи за проповедь учения Праведника. Решение пришлось принимать самой, и она вписала в свиток строки и о своём сне, и о умывании рук Пилатом и о словах глумящейся толпы, взявшей на себя и своих детей кровь невинно осуждённого. Свиток с жизнеописанием Праведника и со своими вставками она и отправила в имение. Написав так же письмо, в котором рассказала и о свитке с упоминанием о нём и о ней. Она была уверена, что Пилат прочтёт свиток. Но как он отнесётся к написанному, и какой будет результат она не знала. А то, что результат должен быть, она не сомневалась. И вот, трясясь в повозке по холмам Этрурии, Клавдия и размышляла о предстоящей встрече с Пилатом, которая, всего-то, через три - четыре часа и должна была состояться. К имению они подъехали ко времени второго завтрака. Солнце уже миновало вершину своего восхождения и склонилось в сторону моря. Киркий сменился зефиром и гнал на побережье буруны волн, искрящихся пеной и укутывавших ею прибрежные скалы и песок. Этот вечный спор волн и побережья доносился до имения негромким шелестом прибоя, возмущая тишину царствующую в местных окрестностях. Повозку заметил раб- придверник ещё за несколько стадий до ворот. Слухи о скором приезде госпожи уже почти две недели будоражили всех в имении. Завидев появившуюся на склонах холмов повозку, ещё далёкую и неизвестную, он побежал искать Димитрия. Грек выслушал его и приказав привести коня направился к воротам усадьбы. Коня привели и он, заскочив на него, погнал его рысью по дороге, на встречу мелькавшей среди масличных деревьев повозке. Гай тоже заметил скачущего им навстречу всадника. Он приостановил повозку и привстав рассматривал приближавшегося, и оставляющего за собой пыльный шлейф, Димитрия. – Нас встречают, госпожа – сказал он, обернувшись к Клавдии. Но она уже и сама встав, и откинув полог, смотрела на дорогу. Никогда раньше никто не выезжал на встречу ей в её посещения имения. Несущийся в клубах пыли всадник лишь усилил мучившее её всю дорогу тревожное ожидание встречи с мужем. Они оба в молчании ждали его приближения. Димитрий метров за 50 осадил коня и перешёл на шаг, а за несколько метров соскочил и ведя коня за узду подошёл к повозке. – Приветствую тебя, госпожа – сказал он, поклонившись молча смотревшей на него Клавдии. – И тебе здравствовать, Димитрий – подавляя тревожность ответила она. – Как поживает господин? - Господин заболел… - сказал грек, - и мы все опасаемся за его жизнь… Слова Димитрия объясняли всё – и эту, сопровождавшую её всю дорогу, тревожность, и желание побыстрее прибыть в имение, и горечь воспоминаний, и накатывающуюся постоянно волну едва ли не слёзной жалости к Понтию. И вот, ответ на все переживания…он умирает. И самое страшное, он мог умереть без неё, в своём одиночестве и со своим бременем. Но Бог этого не допустил. Она успела. – Он умирает? – с замиранием сердца спросила Клавдия. – Он стремится умереть… - с какой- то досадой ответил грек. – Он отвергает лекарства и прогнал врача…он слабеет с каждым днём, и говорит, что устал жить… и хочет умереть… «Это по пилатовски…» - слушая сетование грека думала Клавдия. – «Это – Понтий Пилат. Тот Пилат каким я его знала всегда. Поразительно, проходят года, десятилетия, жизнь…а то, что делает нас самими собой, то, что живёт где то там, в глубине души и имеет имя – Пилат, или Клавдия, или Гай, не поддаётся текущему времени и остаётся таким же, каким было в юности, и зрелости…Да, он остался верен себе и в 75…». -А какова причина его болезни? – перебив жалобы Димитрия спросила Клавдия. – Господин после конной прогулки решил искупать коня… в море. И возвращаясь в усадьбу по всей видимости сильно продрог. По утру у него начался жар и лихорадка… - Как долго всё это длится? – вновь перебила грека Клавдия. – Да уже с неделю - ответил тот. – Поехали, Гай – приказала Клавдия. Повозка тронулась. Димитрий заскочив на коня поехал рядом, время от времени поглядывая на задумавшуюся Клавдию. – А до купания коня с господином всё было хорошо? - вдруг спросила она. – Да всё было как всегда… - пожал плечами Димитрий. – Ты же знаешь, госпожа, у господина все дни расписаны, и он педантично следует своему ежедневному распорядку…Правда, после того, как в имение привезли твои вещи из Рима, господин стал каким то другим. На него очень подействовал свиток, присланный тобою…он был сильно взволнован! Вероятно, написанное в свитке очень задело и всколыхнуло какое то давнее и неприятное для господина воспоминание… Димитрий замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию, как будто предлагая ей сказать что то в ответ на его предположения. Но она молчала. Тогда он продолжил свой рассказ. – Господин даже начал писать свои воспоминания и описывать своё видение и понимание тех событий, участником которых он стал в то время, когда был послан Тиберием в Иудею префектом… Димитрий вновь замолчал и посмотрел на Клавдию. – Он сам тебе рассказал об этом… - спросила Клавдия. Она была удивлена услышанным. – Господин начал писать свои воспоминания до болезни, сразу после прочтения твоего письма и свитка, госпожа. А потом, когда болезнь стала отнимать у него силы, он поручил мне записывать сказанное им, что я и делаю, когда он чувствует себя готовым вспоминать и рассказывать… Они почти что подъехали к воротам усадьбы, у которых их встречала гурьба женщин из кухни, и свободных от работ на винограднике рабов. – Где ты оставил господина, когда выехал нам навстречу? – отвечая на приветствия челяди, спросила Клавдия грека. – Он спал – ответил Димитрий придерживая коня и пропуская повозку в имение. Гай подкатил к бассейну и остановил лошадей. Соскочив с сидения он откинул ступеньки повозки и помог Клавдии сойти. Каждый приезд Клавдии в имение вызывал радость в сердцах челяди и рабов. Она была ласкова и добра ко всем. Даже Пилат в её присутствии становился не так суров и нелюдим. Но сейчас, когда он лежал на одре болезни, а все в имении ходили в смятении и тревоге за будущее, даже приезд Клавдии не развеял все страхи и сомнения. Хотя и вселил в сердца робкую надежду, что теперь, с приездом госпожи, всё устроится к лучшему. Эта надежда и отразилась в глазах встречающих и приветствующих её, а вечером проявилась в обсуждениях за ужином и в домашних разговорах. Клавдия тоже заметила эту, замутнённую неизвестностью, надежду и сразу же поняла причину её появления. Ей и самой, после рассказа Димитрия о болезни Пилата, пришли мысли, как быть с имением если Понтий умрёт. Её жизнь и весь смысл её существования был в Риме, но ныне там царила смерть, и возврат в город, пока там властвовал Нерон, был не то чтобы невозможен, но безрассуден. К тому же и поручивший ей переправить в Эфес своё послание апостол Праведника, запретил возвращаться в Рим. Встречая взгляды челяди она тут же и приняла решение, и тут же постаралась ободрить всех. – Приготовьте мне комнату и разберите тут всё… - сказала она, обращаясь, как бы, ко всем сразу, - я думаю, что мне тут придётся задержаться надолго. Во всяком случае, пока не заставим господина выздороветь… - добавила она. И быстро направилась к дому. Димитрий поспешил за ней. ВСТРЕЧА Дверь в спальню она открывала осторожно и медленно, рассматривая через открывающуюся щель лежащего на кровати Пилата. Он спал, запрокинув голову с полуоткрытым ртом и вытянутыми вдоль тела руками. Ей в глаза сразу бросилась многодневная щетина, седая и жёсткая, покрывающая его лицо и шею. Его грудь равномерно вздымалась под шерстяным покрывалом, а остатки редких волос жалкими клочьями лежали на подушке. Огромный семисвечник освещал комнату. Возникший сквозняк заставил метнуться пламя в сторону открывшейся двери, а затем хаотично заплясать над бронзовыми чашечками светильника. На столике, приютившемся у изголовья кровати, стояла чаша и лежали таблички. Клавдия осторожно вошла и закрыла за собой дверь не дав войти Димитрию. Грек потоптался с полминуты возле закрытой двери и вернувшись в атриум уселся в кресло. Его возмутила до обиды закрытая перед его носом дверь. Греческая гордость восприняла это чуть ли не как пренебрежительное унижение его достоинства и положения в имении. Клавдия почти что крадучись подошла к спящему и остановившись рассматривала его. Болезнь и в самом деле сделала старика как то отчаянно дряхлым и немощным. С прежней их встречи прошло всего полгода, но перед ней лежал совсем не тот Пилат, который провожал её тогда. «Он и в самом деле умирает…» - подумала она. В горле стал набухать комок горькой и тоскливой жалости, перетекающей в глаза, и готовой, вот – вот, излиться слезами. Пилат, как будто почувствовав эту волну тоски в сердце Клавдии, зашевелился и закашлялся. Клавдия наклонилась к нему, и он открыл глаза, пытаясь рукой достать со столика чашу с водой. Она подала ему чашу, и их глаза встретились. Он сделал несколько глотков и откинувшись на подушку не отрываясь смотрел на неё. – Ты приехала, мой добрый гений… – с какой то, по детски счастливой, улыбкой сказал он. И заметив блеск в её глазах покачал головой. – Мой вид вызывает желание плакать? – спросил он. Клавдия присела на край его ложа, и наклонившись прижалась лицом к его щетине. – Ты почему перестал бриться? - прошептала она, пытаясь подавить накатившую на неё волну горькой и тоскливой жалости. – Да, перестал, наверное, обленился… - шептал он ей в ответ, чувствуя на своих щеках её слёзы. – Но завтра же возьму себя в руки и позову брадобрея… Он обнял её и подвинулся на ложе давая ей место прилечь рядом с ним. – И врача - пристраиваясь рядом шептала Клавдия. – Ты мой врач…я ждал тебя…разве могут эти римские или греческие, или ещё какие эскулапы исцелить душу? - говорил он ей в ответ. Они лежали рядом взявшись за руки и говорили глядя друг другу в глаза и оба плакали. – А у тебя болит душа? – спрашивала она. - Да, моя Лукреция, болит, и порою даже до слёз… Она молча смотрела на него боясь, что если начнёт говорить и утешать его то разрыдается, а он, поглаживая её руку, и тоже пытаясь сдержать слёзы, исповедовался ей в своей тоске. -Жизнь прожита… - говорил он, - а память…память, как будто, живёт совершенно отдельно от нас. То, что пытаешься забыть, всё время всплывает болезненным укором, и мучает совесть…и видишь себя таким ничтожным и жалким, и думаешь: «зачем ты это делал?». Сейчас, с высоты лет, видишь всё прошлое так ясно, что понимаешь насколько всё же пусты были мотивы тех, давних твоих дел, а изменить то уже ничего нельзя…то, что совершено тобой, каменным резцом записано в памяти, и с ним живёшь…не придавая значения совершённому, а порой и гордясь сделанным. А потом приходит время конца, и тут, вдруг, всё предстаёт в ином свете…и становится стыдно…да, представь себе, стыдно и досадно на себя самого…Ты понимаешь меня? – вдруг спросил он, заглядывая ей в глаза. Она кивнула головой. -Да, конечно, понимаешь… Ты всегда была тем, единственным, животворным огоньком возле меня, который не давал мне превратиться в зверя… - едва слышно сказал Пилат, - и я уверен, что только благодаря тебе я и живу до сих пор. И я благодарен богам, что они соединили нас в этом мире… – Ты преувеличиваешь, Понтий - так же тихо сказала Клавдия, - ты всегда был человеком… - Да, я старался…милая моя, я был свободен от зависти и алчности, но порой гордыня и даже ненависть терзали моё сердце…делая меня жестоким к людям… - Только у человека может болеть душа… – как будто не слыша слов Пилата говорила Клавдия. – И я тоже благодарна Богу, что Он соединил нас в этом мире, и я думаю, что и в том мире мы будем вместе – А он есть, тот мир? – с какой то надеждой, неуверенной и робкой, спросил Пилат. – Может вновь раздача душ…или вообще, вечный мрак? – Милый мой, Понтий – гладя его по щетине рукой, и улыбаясь сквозь слёзы, прошептала Клавдия, – если есть люди, страдающие душой, то есть и мир, в котором они утешатся и исцелятся от своих страданий. – Это Царство о котором говорил Праведник. – спросил Пилат. – Ты веришь в его существование? – А Он говорил тебе о нём? – спросила в свою очередь Клавдия с интересом вглядываясь в Пилата. – Да, во время допроса – кивнул Пилат. – Он сказал, что Его царство не от мира сего… - Ты никогда раньше не говорил об этом…расскажешь? – спросила она, удивлённая и заинтригованная им. – В вашем свитке сказано, что Он ничего не отвечал мне во время допроса, и не хотел разговаривать со мной, но это не так…Он ни словом не обмолвился с Иродом, это правда, и не отвечал на обвинения жрецов… - сказал Пилат. – Но со мной он говорил, и об этом разговоре знаю только я и Он, но Его нет…да и я скоро уйду. Но о нашем разговоре я должен рассказать. Слишком важны слова, которые я слышал от него тогда. Пилат попытался приподняться, и Клавдия, встав с ложа, помогла ему. Он показал ей на стопку лежавших на столике табличек. –Я записываю сюда то, что ношу в своей памяти о Нём и о нашем с тобой пребывании в Иудее… Осталось рассказать о допросе и казни…Ты поможешь мне в этом? Клавдия молча кивнула головой. – Ну тогда зови брадобрея… - улыбнувшись сказал Пилат. – А то я и в самом деле выгляжу жалко… Клавдия помогла ему улечься поудобнее, и ответив на его улыбку ободряющим кивком, вышла из спальни. Увидев ожидавшего её Димитрия Клавдия подошла к нему. – Он проснулся – сказала она, кивнув в сторону спальни, – его нужно побрить. Найди брадобрея… - Я всегда брил его сам – возразил грек. – В последние дни он отказывался бриться…Твоё появление, госпожа, воистину творит чудеса. В господине вновь пробудилось желание жить? - Он страдает… - ответила Клавдия с грустью взглянув на Димитрия. – Когда приготовишь всё, позовёшь меня… Грек поклонился ей и направился к выходу. У бассейна он остановился и обернувшись к стоявшей у кресла Клавдии спросил: «Госпожа прикажет приготовить баню?». – Да, - кивнула она. – Пусть прогреют кальдарий…но не сейчас, ближе к вечеру. Сейчас он. И позови ко мне Гая – крикнула она в след уходящему Димитрию. Оставшись одна Клавдия села в кресло и задумалась. Болезнь Пилата не только очень огорчила её, но и ломала все планы. Весь смысл её бегства из Рима был в спасении не её жизни, а свитков и пергаментов, хранившихся у неё и, по её твёрдому убеждению, имевших гораздо большую ценность, чем её жизнь. Мало того, в последнее её свидание с узником, он передал ей послание для одного из братьев, живущих в Ефесе. Он попросил её переправить его, как можно скорее, и она заверила, что сама лично отвезёт письмо в Ефес. Теперь, в связи с болезнью Пилата, дело затягивалось. Она не могла оставить мужа в таком состоянии, но и письмо не могло ждать. Скорая казнь написавшего его, да и римские события наполняли послание совершенно иным смыслом. Оно становилось посланием ушедшего в мир высший живущим ещё в мире низшем. «А ведь он тоже предчувствовал свою кончину и знал, чем окончится его заключение, и неоднократно мог совершить побег от своего охранника – думала Клавдия. – Почти два года он жил не в тюрьме, а в снятом для него доме, и охранял его только один воин. И ему не раз предлагали братья подкупить этого воина и вывезти его из Рима. Но он всегда отказывался и ждал со смирением своей участи, зная, что будет убит. «Ибо я уже становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало» - пришли ей на память строки из письма. И это было написано за неделю до эдикта…и последующих казней. «А теперь готовится мне венец правды, который даст мне Господь…». - Венец правды… - прошептала она. – ради этого венца он нёс учение Праведника…и не страшился ни врагов, ни смерти. Ей вспомнилось далёкое и беззаботно счастливое детство. В Рим возвратился отец и зашёл к ней в комнату. В его руках был венец из золота, который он получил за взятие какой то паннонской крепости. Обняв её, он возложил его ей на голову. Венец был велик и тяжеловат для её головы, и сняв его она прочитала надпись, вычеканенную среди золотых листьев: «За храбрость». Тогда она с восхищением смотрела на отца гордясь в душе его воинской доблестью. Он рисковал жизнью и за это был почтён от самого императора венцом за храбрость. Узник же говорил о венце за правду, которым будет почтён за свою верность Праведнику. Даже награды в мире императора и мире Праведника различны…и чтобы отстаивать правду надо иметь не меньше мужества и храбрости, чем на войне, а порой и больше…Её мысли были прерваны пришедшим Гаем. Он вошёл в атриум и найдя глазами сидевшую в кресле Клавдию подошёл к ней. – Госпожа звала меня… - спросил он. – Да, мой друг – сказала Клавдия, – мне нужна твоя помощь… – Я жду твоих приказаний, госпожа – коротко и твёрдо ответил Гай. Клавдия встала и сделав знак ему следовать за ней, направилась в экседру. Убедившись, что они одни, и никто не может слышать их разговора, она предложила ему сесть и сев рядом посмотрела ему в глаза. – Господин серьёзно болен… - сбивчиво начала Клавдия, - и мне придётся... вернее сказать – я не могу оставить его в таком состоянии… Гай молча слушал её. – Да и не хочу – с каким- то горьким отчаянием, и почти что шёпотом, говорила она. – Но на мне лежит обязательство перед моими братьями и сестрами доставить послание в Ефес… Она замолчала увидев проходящего по двору и направлявшегося в дом Димитрия. Когда он исчез в атриуме она вновь продолжила свой монолог. – У меня нет здесь никого, кому бы я могла доверять так же, как тебе – говорила она, - ты согласился бы доставить свиток? Она посмотрела на Гая, ожидая его ответа. – Я готов выехать хоть сейчас – ответил Гай. - Госпожа может не беспокоиться за свиток. Я сделаю всё, что от меня зависит, чтобы твои братья в Ефесе получили его. – Я почему то уверена, что они станут и твоими братьями, когда ты узнаешь их поближе. - сказала Клавдия, с благодарностью пожимая руку Гаю. – Цена этого свитка больше, чем моя жизнь… -добавила она, не выпуская его руки и глядя ему в глаза. – Значит и больше моей… - ответил Гай. – Когда госпожа прикажет выезжать? – Мне нужно снять копию со свитка – сказала Клавдия. – Думаю, что через пару дней. И ещё… никто не должен знать о том, куда ты направляешься. Я всем скажу, что отослала тебя обратно, в Рим, следить за домом. Она встала и Гай встал вместе с ней. – Бог благословит твой путь, Гай – сказала она. - А пока отдыхай, я приготовлю всё, что тебе будет необходимо в дороге. Клавдия с благодарностью кивнула ему и быстро пошла в спальню Пилата. Дверь она открывала с прежней осторожностью, разглядывая в приоткрывающуюся щель происходящее в спальне. Димитрий замачивал в небольшом медном тазу полотенце, и отжимая его, прикладывал к лицу лежащего Пилата. На столике возле ложа стояла чаша со взбитой мыльной пеной и лежала бритва, старая и знакомая Клавдии ещё по Кесарии. Она и покупала её в подарок Пилату ещё в первый их год пребывания в Иудее. Она тихо вошла в комнату и села в кресло возле столика. Димитрий мельком взглянул на неё и продолжил своё дело. Она взяла верхнюю из табличек, лежащих в стопке, и взглянула на Пилата. - Прочти, конечно же, прочти, моя Лукреция - придерживая рукой полотенце, положенное Димитрием на скулы и шею, кивнул Пилат, отвечая на её взгляд. Клавдия благодарно улыбнулась и углубилась в чтение. «...Народ смеялся над его врагами, слушая как Праведник высмеивает их лживую мудрость и превращает её в глупость. И, я уверен, что именно этот смех народа над теми, кому он должен был беспрекословно подчиняться, и пред кем рабски благоговеть, и стал причиной смертного приговора вынесенного Праведнику иудейскими жрецами. Как доложил мне Целлер, именно в тот день, на тайном совещании у Каиафы и было решено убить Праведника. Эта свора была готова растерзать его прямо там, на мраморных плитах храмовой площади, но боялись народа, сопровождавшего его. Попытайся они тогда схватить Праведника, и тут же возник бы бунт, я уверен, что храмовая стража была бы смята и побита камнями. Сопровождавшие его были надёжной охраной для него днём. Но Каиафа не был бы главным жрецом, если бы был глуп. Арест Праведника он задумал произвести ночью. Это было гораздо легче сделать, ибо ночами с Праведником оставались только наиболее близкие ему друзья. А их было всего то дюжина, да и то не всегда. Трудность заключалась лишь в одном - место их ночного пребывания знали только те, кто и был рядом с ним. И вот, даже среди этого узкого и, казалось бы, наипреданейшего Праведнику окружения, нашёлся один, презревший узы дружбы, предавший доверие и продавший своё достоинство человека. Что руководило им больше - ненависть, выросшая из зависти, или корысть, ослепившая его разум и ожесточившая сердце - неизвестно. Но, если, как говорят греческие мудрецы, зло имеет разумную природу, то здесь и слились два желания двух совершенно разных людей, объединённых одной ненавистью, Каиафы и Иуды Симонова Искариота. Так звали того, кто и выдал место ночлега Праведника и привёл храмовую стражу. И сделал он это за 30 денариев! Для него эта сумма показалась достойной ценой его преступления. На какую только не готов человек подлость и низость в своём стремлении к деньгам. И к власти. Один ради денег продал душу, другой ради власти душу убил. Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». Дочитав до этих строк Клавдия с грустью посмотрела на Пилата. Он полулежал на подушках с закрытыми глазами. Его лицо и шею покрывала густая мыльная пена. Димитрий аккуратно и ловко брил его, разглаживая одной рукой морщины, а другой осторожно снимал бритвой щетину. Кожа лица, освобождённая от пены и щетины, неестественно блестела в лучах светильника. Даже были заметны тончайшие паутинки кровяных артерий на заострившемся носе, скулах и щеках старика. Убрав щетину Димитрий стёр полотенцем остатки пены и сложив всё в таз вышел. Пилат открыл глаза и посмотрел на Клавдию. - Надеюсь, теперь я выгляжу лучше... - спросил он, пытаясь изобразить весёлую бодрость. - Ты прочла... то, что хранит моя память? В его глазах она заметила мелькнувшую искорку робкой надежды и неуверенности. Она кивнула и показала ему табличку, которую держала в руках. - А... - протянул Пилат. - Это последнее, записанное Димитрием. Я хочу чтобы ты прочитала с начала, может я что то забыл и ты напомнишь, или дополнишь... - Хорошо, Понтий - согласилась Клавдия. - тогда я хочу спросить тебя по поводу прочитанного... Пилат удивлённо и даже насторожено посмотрел на неё. Она положила табличку на столик и пересев на кровать взяла его за руку. - Неужели, как ты пишешь тут, именно твоя встреча с Праведником, тогда, в претории, стала причиной твоего... ожесточения - Она взяла табличку и прочитала вслух: «в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем?» И вот, самое для меня непонятное: «...чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, как в целях, так и в смыслах?». - Нет, нет! - возразил Пилат. - Я, наверное, не так высказал свою мысль. Порой не хватает слов, чтобы описать чувства, переживаемые в те, или иные моменты жизни. С той поры, как я впервые услышал о Нём, я всегда желал встречи с Ним. Жаль только, что именно желал, а не искал. Может быть, если бы наша встреча состоялась раньше, всё закончилось бы по иному... Пилат замолчал и посмотрел на внимательно слушавшую его Клавдию. - А? Как ты думаешь? Хотя, нет.. Сейчас что об этом говорить... - вздохнул он. - Да, встреча с Праведником сделала меня другим...Я не знаю, лучшим или худшим, но другим. Я стал по другому оценивать окружающее меня...Ты спросишь: как, по другому? И я постараюсь объяснить тебе. Хотя ты, наверняка, всё понимаешь и сама...не зря же ты связала свою жизнь с Его учениками... А Он был Человек! Мне хватило тогда часа общения с Ним, чтобы понять это. Никогда больше я не встречал никого подобного Ему, ни по достоинству, ни по величию духа. Одни Его называли царём, другие - божьим сыном, но я ещё раз говорю: Он был Человек. Если бы все на земле были подобны Ему, то этот мир стал бы совершенным и прекрасным. Но мы, люди, которых он призывал быть честными в своих поступках, скромными в своих желаниях, милосердными в своей жизни, Его убили. Видит Бог, я прилагал все усилия чтобы этого не произошло. Но и я, со всей своей чванной и пустой властью, которой, якобы, я обладал над жизнью и смертью во вверенной мне провинции, оказался ничтожен и бессилен. Это было моё первое и тяжёлое разочарование... Этот мир, оказывается, ненавидит правду, и убивает всякого, кто дерзнёт о ней говорить и по ней жить. Пилат говорил всё это усталым монотонным голосом, полуприкрыв глаза, как бы боясь взглянуть на слушавшую его Клавдию, и было видно, что это всё он не раз уже и раньше проговаривал сам с собой. - Так случилось тогда в Иудее, так произошло и ныне в Риме... - Пилат закашлялся и несколько секунд сухой и натужный кашель сотрясал его грудь. - И это лишь подтверждает мою правоту - прокашлявшись продолжил он. - Но другая сторона нашей встречи с Праведником была ещё большим разочарованием для меня. Около него всегда были самые близкие и верные друзья. Где же оказались они, когда необходимость в них была наибольшей? Они все разбежались! Мне доложили о подробностях ареста Праведника, да и в свитке всё рассказано без прикрас и недомолвок. Все оставили Его. Больше того, один из ближайших друзей продал Его, а другой трижды отрёкся от своего Учителя. Страх и корысть оказались сильнее уз дружбы и верности. Если был продан и отвергнут Тот, который, по моему убеждению, был лучшим из людей, то грош цена и человеческой дружбе, и верности, и слову. Вот что я имел в виду, когда написал то, о чём ты спрашиваешь... - со вздохом закончил Пилат. В спальне повисло долгое и тягостное молчание. Слышно было только учащённое дыхание старика. - Да, ты во многом прав - наконец нарушила тишину Клавдия. - Этот мир живёт не по законам, о которых говорил Праведник. Но это не повод возненавидеть за это весь род человеческий...Даже скажу тебе больше...ты казнишь себя за то, что не смог сохранить Ему жизнь, но, поверь мне, никто на земле не смог бы этого сделать...даже сам принцепс...Он и пришёл сюда, в этот мир, чтобы своей смертью открыть нам дверь в Мир Свой... Он и родился для этого и знал всё, что Ему предстоит... Она замолчала, не зная какими словами донести до Пилата эту великую и неразрешимую загадку. Перед которой, некогда, и она стояла в недоумении и тоске, не в силах понять ни сердцем, ни умом эту тайну искупления и победы над смертью через саму смерть. - Да, да, да - вдруг в каком то восторженном упоении зашептал Пилат. - Он же мне сказал тогда: «Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине...». Так и сказал! Понимаешь? Он знал, для чего пришёл в этот мир! И эти Его слова буквально копьём, там же, в претории, вонзились в меня. А я? Для чего родился и пришёл в этот мир я, Понтий Пилат, всадник и префект? Для того, чтобы стать сенатором? Или, по близости к принцепсу, достичь консульского звания? И что? Набивать сундуки сестерциями, приобретать виллы и рабов и отдаться разврату и обжорству, чем и живут те, к кругу которых я стремился? Кто из людей задаётся подобным вопросом: для чего я пришёл в этот мир? А ведь это главный вопрос для любого человека, но, почему то, никто не задаётся им... А ведь не будь этой встречи не было бы этих слов, и всё пошло бы у нас с тобой по накатанной, римской дорожке... - вымучено усмехнулся Пилат, взглянув на Клавдию. - Вот и получается, - ответила она - что ты на то родился и пришёл в этот мир, чтобы встретиться с Праведником, а я чтобы стать твоей женой и разделить с тобой твою судьбу. - Мне тоже приходили подобные мысли - сжимая её руку, с волнением в голосе сказал Пилат. - А может быть я должен был спасти Его от креста, и не выполнил своего предназначения? Подобная мысль тоже мучает меня. - Он с надеждой посмотрел ей в глаза. - Ты говоришь, что Его смерть была предопределена богами? И никто не мог помешать? Клавдия молча кивнула головой. Пилат, как бы в сомнении, покачал головой и задумался. Клавдия ждала, держа его руку и поглаживая её. - Я тогда по своей глупой гордыне спросил Его: «А что есть, эта Твоя Истина? О которой Ты пришёл свидетельствовать» - после недолгого молчания продолжил Пилат. - Я зря так сказал, мой вопрос был высокомерно снисходителен, я и впрямь тогда думал, что Его жизнь и смерть в моих руках... не надо было так говорить, но с того момента, ты не поверишь, а я никогда никому не говорил об этом, но этот мой глупый вопрос всю остальную жизнь сверлил мой разум, не давая мне покоя...Он, как будто, наказал меня...им, прочитав мысли, родившие этот вопрос, и заставив искать, искать, искать... Но это томление духа и не дало мне стать свиньёй... - добавил с горькой усмешкой Пилат. - С того дня я всю свою жизнь и ищу ответ на свой же вопрос: Что есть истина? И порой мне кажется, что во всём мире только меня этот вопрос и мучает... ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? И в самом деле, что же это за слово то такое - Истина? Как будто простое, по сути своей, и, одновременно, непостижимо сложное, по своему содержанию. Что скрывает оно в себе, что одни пытаются разгадать его тайну всю жизнь, а для других, и их подавляющее большинство, этого слова и вовсе не существует. Его просто нет, ни в их словарном запасе, ни в их кругозоре, ни в их жизненном мировоззрении. Наверное, они счастливы в своём не любопытстве. Да и зачем засорять своё сознание подобными вопросами, когда есть потребности более насущные и, по человечески, более желанные и вожделенные. Не сорвись этот вопрос тогда с пилатовских уст, и жило бы человечество без него, в своём слепом и безнадёжном неведении. Да и кому принёс богатство, славу или власть поиск ответа на этот вопрос? Скорее найдёшь насмешки, не понимание, а порой и неприкрытое презрение, или даже ненависть. Оставим его и мы, чтобы не запутаться в лабиринте его смыслов и не попасть, как Пилат, в его ловушку.
Выйдя из спальни Димитрий оставил таз с бритвой и полотенцем на столике в атриуме, и осторожно вернулся к спальне. Приблизившись к двери, он огляделся по сторонам и приник к ней. Ему было неловко, и даже какое то чувство стыда укололо его внутри. Но обида, на выказанное, как показалось ему из-за закрытой двери, недоверие, победила, и в его сердце родилось желание знать то, о чём говорят без него. Честно говоря, он надеялся услышать как будет решатся судьба имения, ведь от этого во многом зависело и его будущее. Но, как оказалось, это меньше всего заботило Пилата и волновало госпожу. Из-за закрытой двери до его ушей доносились всё те же страдания совести и воспоминания. Правда, с некоторыми, ранее ему неизвестными, дополнениями. Всё это он уже слышал и даже записывал, не понимая до конца, зачем и кому эти воспоминания умирающего старика интересны. У него вызвали скептическую усмешку слова о рождении для свидетельства об истине, и последовавшие за этим размышления Пилата о предназначении его рождения. Всё это было так далеко от настоящей жизни, которая кипела вокруг не засоряясь подобными вопросами, и от этого только выигрывала. Ещё больший сарказм вызвало признание старика о его поиске ответа на, казалось бы, совсем уж пустой вопрос, более риторический, чем практически нужный для жизни. «Да, голову, конечно, можно забить всякой лжемудростью...и испортить себе жизнь - думал грек, вслушиваясь в текучий за дверью разговор. - Но зачем? Какое мне дело что есть истина? Вот и конец этого иудейского мага лишь подтверждает всю обманчивость и призрачность познания истины. Он, видите ли, на то родился, чтобы свидетельствовать об истине. Какой то иудейский плебей, из ремесленников, да ещё и плотников сын, возомнил о себе, что родился на то, чтобы возвестить истину! Даже в Ахайе, прославленной своими мудрецами и философами, никто из них не дерзнул заявлять подобное. Что уж там говорить о Риме и прочих варварах... да и тьмы тем людей живут даже не имея понятия ни о том, что такое истина, и даже не зная такого слова...и счастливы...и счастливы» - повторил он, как бы убеждая самого себя. Ему вдруг стало до озноба неловко за его подслушивание, как будто сотни глаз вдруг увидели его за этим занятием. Он торопливо отошёл от двери и повернувшись увидел стоящего у колоны возле бассейна Гая. Димитрий даже вздрогнул и скривился от досады, но взял себя в руки и направился к выходу. Сделав несколько шагов, он остановился и взглянул на Гая. «Видел или нет - лихорадочно билась мысль. - Ещё не хватало чтобы он донёс...что видел меня подслушивающим. Так заметил или нет...». - Что ты тут делаешь, раб? - спросил он его, подавляя волну раздражительной злости. - Жду госпожу - ответил тот. Димитрий оглядел его. «Вот что этот раб из себя значит...» - подумал он. - Скажи мне, раб, что есть истина? - с плохо скрытой злобной насмешкой вопросил грек Гая. - Я думаю, истина - это высшая правда - спокойно и не обращая внимания на насмешку сказал Гай. Димитрий с удивлением посмотрел ему в глаза. - И где же ты видишь вокруг эту твою высшую правду? - с той же насмешкой спросил грек. - Где она? А может ты скажешь, раб, и в чём она для тебя лично состоит, эта высшая правда? - Скажу... - так же глядя в глаза Димитрия ответил Гай. - Её не нужно искать вовне, она должна быть внутри...А что до меня, то она помогает мне сохранить себя человеком... Димитрий даже вздрогнул. В ответе Гая он явно услышал укор себе. «Видел...» - пронеслось в его голове. - «Намекает, что подслушивать не по человечески...Он, раб, пытается оскорбить...меня, свободнорождённого эллина…» - Ты же раб – уже не скрывая злобного раздражения сказал он. - Как ты можешь сохранить себя человеком, если над тобою есть господин, а у тебя нет прав быть человеком. - Ты говоришь, что я раб - всё с тем же спокойствием ответил Гай, как будто не замечая раздражения грека. - Право быть человеком дано каждому, рабу и свободному, варвару и эллину... - Он на секунду замолчал, как будто раздумывая говорить дальше или нет, но усмехнулся и добавил: «Беда в том, что многие им пренебрегают... Я удивлён, что ты, эллин, не знаешь этого». «Что он о себе возмечтал!» - уже поддаваясь гневу подумал Димитрий. - «А...» - вдруг осенило его - «Он, наверное, из этих, которых принцепс объявил вне закона, из последователей мага, осуждённого стариком...». Грек с болезненным любопытством буквально впился в лицо спокойно стоявшего Гая, как будто пытаясь проникнуть в его мысли. - Ты мудрствуешь, раб - уже не скрывая своего раздражения перебил Димитрий. - и дерзишь... Уж не из этих ли ты, которых в Риме объявили врагами государства... Глаза Гая тоже сверкнули гневом, но он всё так же не отводил их от Димитрия. - Что я сказал такого, что вызвало твоё раздражение и даже гнев... - спросил он грека. Димитрий и сам уже внутри клял себя за подобное развитие их диалога. И раздражение и злость были вызваны не столько ответами или спокойствием и достоинством Гая, а тем, что он видел его, Димитрия, подслушивающим у двери. Эта мерзкая слабость, которой он поддался, ложилась пятном на его самолюбие. Одно дело если бы это всё осталось в тайне, и обличителем была бы только совесть, а другое - когда в подобном уличает раб, да ещё и варвар. Тут же был удар двойной - и по греческой гордости, и по совести. Он ничего не ответил Гаю и направился к выходу, досада на самого себя горечью колола сердце. - Пойди на кухню, пусть несут обед господину и госпоже, и накрывают в спальне - крикнул он уже из портика. - И отнеси таз и бритву... Ему очень хотелось убедить Гая, что если он и видел его у двери, то он там не подслушивал разговор господ, а ожидал указаний по обеденному меню. Оставалось только убедить совесть. Вариантов было два. Принять совершённое за норму, и впредь не гнушаться подобным. Или же осудить своё малодушие и в будущем не поддаваться ему. С такой вот борьбой противоположностей в голове Димитрий шёл по двору в смущении духа и раздражении совести. «Вот тебе и истина. Вот тебе и истина» - с досадным укором шептал кто то внутри. «Сохранить себя человеком...Старик тоже нечто подобное выдал...сенаторы псы, Рим - город свиней, а он сохраняет себя человеком...в одичании своём. А раб? Как будто они с одного голоса поют...Что есть истина! Сохранить себя человеком...». Димитрий остановился. « Да... - шепнул голосок, - не подкрадись ты к двери, и не было бы тебе так досадно и стыдно...и не упал бы ты в глазах какого то раба...да и в своих собственных...сохранил бы свою честь. Точно сказал Фалес, что один грязный поступок запятнает всю чистоту предыдущей жизни...Вот тебе и истина...». А Гай, дождавшись, когда фигура грека исчезла в пространстве двора, взял оставленный греком таз с бритвой и побрёл на кухню. Его не то, чтобы раздражил, а скорее удивил этот разговор, неизвестно по какой причине начатый подобным вопросом, и непонятно почему вызвавший раздражение и гнев у Димитрия. Гай, после разговора с Клавдией, ещё некоторое время просидел в экседре, а затем, пройдя в атриум, остановился у колоннады бассейна и задумался о предстоящем путешествии. Это было делом новым и опасным, но желанным, ибо приобщало его к гетерии, в которой состояла и госпожа. Он стоял опёршись о колону, и разглядывал искрящееся, в проникающих сквозь отверстие крыши лучах солнца, водное зеркало бассейна. Его мысли продумывали путь, наиболее быстрый и безопасный, и он всецело был поглощён своими планами. Его размышления и были прерваны появившемся в атриуме греком. Гай знал, кто он, но их пути практически не пересекались. Разве что в те дни, когда он привозил госпожу в имение, но и тут, ни он к греку не имел отношения, ни грек к нему. Потому то его и удивило и обращение грека, и его непонятная раздражительность в разговоре с ним. Гай не был рабом с того дня, как его, умирающего от ран гладиатора, привезли и бросили на поле у храма Эскулапа. Знал об этом грек, или не знал, демонстративно называя его рабом, не вызвало в Гае ни гнева, ни раздражения. Даже нотки презрения и превосходства, прозвучавшие и в самих вопросах, заданных греком, не поколебали спокойствия Гая, но насторожили. Ему показалось, что презрением и насмешкой грек выражает своё отношение к тем святыням, которым поклоняется его госпожа. Но зачем он именно ему, её слуге и телохранителю, начал задавать эти вопросы? Что он хотел этим добиться? И это презрительное: раб, и...не из тех ли ты...Он просто зол или глуп? И неужели он сам не знает, что есть истина? Он, эллин по рождению! Именно за свою учёность и приглашённый занять должность прокуратора имения! И что? Вся его учёность пуста... А зачем тогда нужна такая учёность? Несчастный гордец, он так хотел унизить меня, называя меня рабом... и не понимая простой истины, что раб тот, кто порабощён своим Я, а не тот, кого сделали рабом силою оружия. Да и госпожа, вот, говорит: не живи ненавистью, живи милосердием...разве это не высшая правда? Она дарит свою доброту людям и не смотрит, кто перед ней - раб или свободный...Её доброта разве не есть высшая правда! А он спрашивает, что есть истина... Истина - это свобода! Истина - это милосердие! Истина - это Правда! Гай с огорчением подумал о том, что как то не сумел, вот сейчас, здесь, сказать всё это греку, а теперь уже и не будет повода чтобы вновь вернуться к подобному разговору. Нельзя сказать, что Гай был как то по особому мудр, но перед его глазами протекала жизнь Клавдии. Он видел её дела, слышал её слова и постоянно убеждался, что её слова не расходятся с её делами. Она была из тех, о которых Праведник сказал: «Вы - свет миру», и её свет мимоходом осветил и его. Не понимая причины, побудившей Димитрия попытаться уязвить его, Гай и не мог понять, что вопросы, которыми засыпал его Димитрий, не вышли из сердца грека. Грек никогда не задавался ими, и не мучался поиском ответов на них. Он просто подслушал чужие мысли. Они были чужды и даже враждебны мировоззрению грека, но услышав их, нельзя было просто пренебречь ими. Необходимо было или подтвердить их право на размышление, или же доказать ненужность подобных вопросов для человеческой жизни. Но грек не учёл что то такое, что выше человеческих ухищрений. Унизив сам себя своим поступком, Димитрий, как это часто бывает с людьми, тут же задумал унизить и Гая. Как? Конечно же, показав его умственную убогость и полное неприятие подслушанных умствований Пилата. Он уже предвкушал своё торжество, но вышло всё с точностью до наоборот. Он был постыжен рабом, унижен своим любопытством и обличён своей же совестью. С Истиной, как оказалось, нельзя шутливо играть. Ею можно восхищаться, через познание. Ею можно пренебрегать, игнорировать и даже ненавидеть. От этого она не умаляется и не исчезает. Исчезают те, кто её игнорируют, пренебрегают и ненавидят. Но над Истиной нельзя насмехаться. Она всегда смеётся последней. А её смех вызывает такую тоску смертную, что не дай Бог никому пережить это. СОМНЕНИЯ И НАДЕЖДЫ Исповедь Пилата Клавдии была прервана появившимися в спальне рабами. Один нёс поднос с чашами и блюдами, а второй - Авит, старший над всеми, причастными к приготовлению еды, нёс чаши для омовения рук и полотенца. Он с торжественной почтительностью сервировал стол принесёнными яствами и отпустив раба замер у ложа Пилата, готовый прислуживать Клавдии и помогать Пилату. - Авит заботится, чтобы я не умер с голоду - вздохнув сказал Пилат. - А у меня совершенно нет аппетита...ты же знаешь, я всегда был непривередлив в пище... - добавил он, разглядывая сервированный стол. - Я подумал, что в честь приезда госпожи, уставшей и проголодавшейся с дороги, нужно немного разнообразить наш ежедневный обед - как бы оправдываясь сказал Авит, подавая чашу для рук. - Ты подумал правильно - омыв руки и принимая от раба полотенце согласился Пилат. - А что, Понтий, если мы отпустим Авита... - сказала Клавдия. - А я сама поухаживаю за тобой... - Это доставит мне удовольствие...- улыбнулся старик, - и напомнит дни нашей далёкой молодости. - Я позову тебя, добрый наш кормилец, - беря чашу из рук Авита сказала Клавдия. - Позаботься о Гае, накормите его и приготовьте комнату. Ему надо отдохнуть и возвращаться в Рим. Авит поклонился и ушёл. Клавдия подсела к Пилату и взяв чашу с бульоном подала ему. Варево источало пряный аромат трав, плавающих в янтарных пятнах жира, среди мелко порезанного чеснока и порея. Пилат послушно сделал несколько глотков и вернул ей. Она уже очистила ему яйцо и разрезала его пополам. - Расскажи мне, что там, в Риме? - попросил он, наблюдая за ней. - В Риме...в Риме безумие и беззаконие - ответила Клавдия, подавая ему половинку яйца с хлебцем. - Безумие и беззаконие это неотъемлемая часть жизни Рима - согласно кивнул Пилат. - а также жестокость... и разврат...и...да, наверное, нет такого порока каким бы не осквернился этот город! А вот месту добродетели там не найдётся...Я до сих пор не понимаю, зачем ты там? И эти люди, с которыми ты, и которых убивают ныне... - Он вздохнул, тяжело и прерывисто, и она заметила искру страдания в его глазах. - Я боюсь потерять тебя, боюсь даже подумать о том, что ты можешь оказаться на арене Большого цирка, и толпа будет реветь от восторга видя, как тебя разрывают львиные челюсти... Произошедшее с вами лишь подтверждает простую истину, что добродетель никому не нужна в этом мире. Её презирают, над ней насмехаются и её ненавидят...Ты же сама воочию видела судьбу Праведника и знаешь, к чему привели Его фантазии... если вы хотите жить по Его принципам, то спрячьтесь где нибудь в провинции, в Нарбонской Галлии, в Панонии, в Британии, наконец, и живите там своим укладом. Но зачем вы выбрали Рим? Это же город свиней! Классический! В твоём же свитке написано:«не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтоб они не растерзали вас...». Пилат говорил быстро, не переводя дыхания, и казалось, что порой он даже задыхался, от недостатка воздуха и своей слабости. - А они вас растерзали... а ваш жемчуг затоптали в грязь. В которой они и живут - с какой то даже злобой закончил он свою тираду, откинувшись на подушки и тяжело дыша. - Да, ты, наверное, прав... - после небольшой паузы сказала Клавдия. - я о городе свиней...но, поверь мне, там далеко не все свиньи...и среди казнённых немало римских граждан. То есть, они жили в этой грязи, как ты говоришь, но услышав учение Праведника оставили грязь и тьму и обратились к свету и чистоте нравственной... - И поплатились за это жизнями... - с раздражением перебил её Пилат. - Ты хочешь сказать, что жить во тьме и грязи лучше для человека, чем стать Человеком и умереть? - Я хочу сказать, что стать Человеком и жить подальше от свиней и псов лучше, чем жить среди них и быть растерзанными ими. - Нет, Понтий, здесь я не могу согласиться с тобой - возразила Клавдия. - «Зажегши свечу не ставят её под сосудом...» так сказал Праведник. Да ты и сам упоминал о его словах, что он пришёл чтобы свидетельствовать об истине. Понимаешь? Свидетельствовать, то есть открыть её людям, а не спрятать её в каком то уединении пустыни или лесов... - И ты о том же... - с горькой иронией сказал Пилат. - Что же есть эта истина, о которой Он пришёл свидетельствовать, и за которую отдал свою жизнь...скажи мне ты, жена моя, ведь и вы ныне умираете за неё же - Он приходил свидетельствовать о Любви...Истина и есть Любовь - она заглянула в глаза Пилата и продолжила: «Любовь ко всему...к людям, к животным, к миру, в котором мы живём...Согласись, если в душе человека живёт Любовь, то эта душа прекрасна! Она беззлобна, скромна, милосердна...да невозможно перечислить качества души любящей...она и бесстрашна, потому что для любящего смерти нет! Об этом и засвидетельствовал Праведник... Он не убоялся прийти в Иерусалим на казнь. Ведь он знал, что там его ждёт, но пошёл...А мог, как ты говоришь, уйти со своими учениками в Египет, или в Аравию, или даже в Индию... но предпочёл унижение и страдание на кресте...В Любви нет страха и для Любви нет смерти. Он это и показал своим воскресением... - Ты веришь в это? - быстро спросил Пилат. - Да, Понтий, иначе и быть не могло...Его видели и с Ним общались после Его воскрешения многие люди, с некоторыми из них я встречалась... - Кто они? - с любопытством перебил её Пилат. - Впервые об этом я услышала от Мариам из Магдалы. Она много рассказывала мне о Нём ещё в Иудее. А в Риме мне довелось встретиться с одним из тех, кто был с Праведником изначала. Его звали Симон, но Праведник нарёк ему имя - Пётр. - Я понял о ком ты говоришь. Этот Симон единственный из учеников Праведника, носивший всегда с собой меч... и это было безрассудством с его стороны, ибо всегда давало нам повод схватить его... - проговорил Пилат. - Он ещё жив? - спросил он Клавдию. Она отрицательно покачала головой. - Нерон распял его... после пожара. Кстати, он тоже мог избежать казни. Братья вывезли его из Рима в безопасное место, но он вернулся и принял смерть со всеми. - Да, тела так и не нашли... - как будто не слыша сказанного Клавдией прошептал Пилат. - Так ты веришь в то, что Праведник воскрес? Вновь задал он тот же вопрос. - А ты, я вижу, боишься верить в это? - вопросом на его вопрос ответила Клавдия. - Я хочу верить в это так же, как веришь ты... - с горечью проговорил Пилат. - Но почему... - Нет - нет, - прервала его Клавдия, - без всяких: Почему? Как? Просто поверь - Он воскрес! И все, живущие любовью, бессмертны, потому что любовь от Бога. Бог есть Любовь! Это и есть Истина. - Как всё просто...поверь в то, во что здравый смысл отказывается верить, Любовь! Бог! Бессмертие! Все эти слова в этом мире высмеяны и уничижены! Любовь продаётся и покупается в лупанариях Субуры и в подворотнях Рима. Богами стали гнуснейшие из человеческого рода, им строят храмы и в их честь устраивают жертвенные приношения. Бессмертие воплощается в мраморе мавзолеев и бронзе статуй...Как скуден, жалок и мерзок мир окружающий нас... в котором мы живём и который видим, слышим и чувствуем. Он реален и потому кажется единственно истинным. И как далёк и недосягаем мир о котором говоришь ты - мир бессмертия, в котором правда и милосердие... и в истинность которого поверили те, немногие, с которыми ты... Пилат замолчал и посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Об этом мире, Понтий, говорю не я, а Праведник - возразила она. - Я верю в истинность Его Мира. - Да - да, - согласно кивнул он. - Я тоже хочу верить в истинность Его Мира, и если он существует, то я хочу оказаться там вместе с тобой. Но примет ли Он меня, неправедного судью, в свой Мир? Пилат горько усмехнулся. За все время разговора он так и держал в руке поданный ему кусочек хлебца с яйцом. Заметив это, он виновато посмотрел на Клавдию. -Налей мне немного вина с мёдом - попросил он. Клавдия подала ему кубок. Он сделал несколько глотков, и отломив кусочек хлебца зажевал его. Клавдия взяла с подноса тарелочку с рыбным филе и маслинами и подала ему. Пилат принял, и даже съел несколько кусочков рыбы и маслин, но отдал Клавдии и вновь пригубил кубок. Она подала ему сыра и он покорно съел отломив половинку от поданного ею. - Нет аппетита - как бы оправдываясь перед нею сказал Пилат. - Да и куда столько есть, когда лежишь? - Я всё же прикажу Димитрию привезти врача - сказала Клавдия, принимая от Пилата кубок. - И не упрямься... - добавила она заметив недовольную мину Пилата. - И ты приехала мучить меня... - вздохнул он. - только, прошу тебя, не сегодня...Сейчас я устал. Раз уж ты так настроена, то завтра...А сегодня мне надо дописать воспоминания мои... Вечером, после ужина, приходи и скажи Димитрию... Клавдия согласно кивнула и обняв Пилата поцеловала его. - И ещё... - нерешительно начала она, - мне нужны деньги. Сказав это она с тревогой посмотрела на Пилата. Он кивнул головой. - Я скажу Димитрию... - Нет, я бы не хотела, чтобы кто то из челяди знал об этом - с твёрдостью в голосе возразила Клавдия. - Хорошо, сколько тебе надо - спросил Пилат. - Мне кажется, десять ауреусов хватит... - подумав, ответила Клавдия. - Тысяча сестерций - уточнил Пилат. - тебе точно хватит этого? - Да - кивнула Клавдия, - но нужно именно 10 ауреусов, а не 1000 сестерций... - Хорошо, хорошо - согласился он, пытаясь приподняться с ложа. Она помогла ему сесть. Пилат запустил руку за спинку кровати и несколько секунд что то пытался извлечь оттуда. Повернувшись к Клавдии он подал ей медный ключ, указав им на стоявший в нище, за изголовьем кровати, сундук. Она взяла ключ и приклонившись на колени открыла сундук. Он был полон свитками, пергаментами и книгами. Она обернулась к Пилату. - Там, в правом углу под свитками кошель - сказал он. Она нашла его и развязав достала десять золотых. Всё вернув на своё место Клавдия отдала ключ и помогла Пилату вновь улечься. - Почему ты не спрашиваешь зачем мне эти деньги? - присев рядом с ним спросила она. - Зачем? - улыбнулся он. - Наверняка ты хочешь кого то выкупить, или кому то помочь...но в любом случае, я знаю, эти деньги ты обратишь во благо... - Пилат взял её руку и сжал в своей.- Милая моя, Лукреция, как я хочу быть с тобой, и здесь, и там, в Мире Праведника...- прошептал он. КЛАВДИЯ ПРОКУЛА Оставив Пилата Клавдия направилась в свою комнату, где останавливалась всякий раз по своему посещению имения. Её вещи уже были перенесены и сложены. Вазы, расставленные по мраморной полке, были наполнены свежесрезанными цветами, ложе искрилось шёлковым зелёным покрывалом, с золотой каймой по всему периметру, а на ночном столике стоял серебряный кувшин с водой, таз и бронзовое зеркало. Возле ложа, в ногах, стоял её баул. Она подошла к нему и развязав шнуровку достала бутылочку с чернилами, кожаный тубус и небольшой полированный пенал. Сложив всё это на ложе Клавдия нашла платок и завернув туда золотые спрятала их в недра баула. Оглядев комнату, она собрала всё с ложа и вышла. Придя в атриум Клавдия села в кресло и разложив всё на столе достала из тубуса скрученный в трубку лист пергамента, исписанный с обеих сторон. Она несколько раз свернула и развернула лист и придавив его светильником положила перед собой. В тубусе оказался и второй лист, чистый, она положила его поверх первого, оставив открытым верхний столбец послания. В пенале оказалась чернильница и с десяток перьев. Через несколько минут она уже была вся в работе. Послание было написано на греческом и работа шла быстро. Не нужно было переводить, как не раз бывало, с арамейского на греческий, или римский. С тщательным подбором слов и передачей смысла. Здесь нужно было сделать копию, а оригинал отправить с Гаем, как можно быстрее. Она знала, что каждое послание тех, кто воочию видел Праведника, слушал Его слова и был рядом с Ним, обретало бесценность святыни. И становилось источником познания Истины, о которой Он и приходил свидетельствовать. Занимаясь этим уже не один год она, буквально через сердце, пропускала каждое слово переписываемое ею, или переводимое. Иногда написанные строки так поражали её своей глубиной или тайной, что она могла днями рассуждать о прочитанном, а потом, вдруг, какое то внезапное озарение проникало в её разум и всё становилось ясно и понятно, даже до веселья. Так было и сейчас. Каждая написанная ею строчка, да что там строчка, каждое слово проходило через неё. «Ибо дал нам Бог духа не боязни, но силы и любви и целомудрия...» - выводила её рука на пергаменте, а воображение возвращало в Рим, где в окружении ревущей толпы вели на казнь автора этих строк и вместе с ним с десяток женщин, мужчин и детей. «Да, не боязни...» - повторяла она в мыслях. - «А силы и любви...» И тут же всплывали в памяти слова Праведника, из свитка переводимого ею и отправленного Пилату: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить...». И, дополняя их, своей силой и надеждой: «И ни в чём не страшитесь противников: это для них есть предзнаменование погибели...». «Откуда это?» - попыталась вспомнить она, прервав работу и отложив перо. Её всегда удивляла эта особенность её труда. Она никогда не пыталась запоминать переводимые ею письма, но они, как бы сами, ложились в её память, и занимали там свои полочки, стеллажи, шкафы. Из которых тут же появлялись, стоило только найти нечто схожее в других свитках. Мало того, даже порой сама жизнь, в своих многообразных ситуациях, провоцировала появление цитат, или даже целых абзацев, а то и страниц некогда переводимых или копируемых ею свитков. Казалось, память, как губка, с ненасытимостью, и даже с удовольствием, впитывала в себя толпы этих слов. По детски чистых и простых, но по глубине и смыслу казавшихся пришедшими из другого мира, и скрывающих в себе сверхчеловеческую мудрость. Хотя она знала, что писавшие были простыми иудейскими рыбарями. Погружаясь в эту работу она полностью отстранялась от окружающей её жизни, оставаясь один на один со свитком. Она предпочитала заниматься перепиской по ночам. В ночные стражи тишина её одиночества нарушалась только потрескиванием масла в горящем светильнике, да причудливыми тенями ночного мрака, танцующими на стенах и потолках. В эти моменты, выводя столбец за столбцом на поверхности пергамента, она как будто на вкус пробовала каждое написанное ею слово. Слова складывались в предложения, предложения в абзацы, а за всем этим незримо стоял Праведник, которому Клавдия и посвятила не только свой труд, но и свою жизнь. Она и видела то Его всего раз в жизни. Тогда, в претории иродова дворца, в разорванном хитоне и с засохшей на бороде кровью, в венке из тёрна, который, вместе с багряницей, надели на него глумящиеся солдаты. Но увиденное осталось в ней на всю жизнь. Здесь, в имении, она впервые изменила себе и занялась перепиской днём. Но на это были причины. Она надеялась уже завтра отправить Гая в Ефес. Но даже спешка не заставила её переписывать свиток механически, не вдумываясь в смысл написанного, и не смакуя его глубину. «Знай же, что в последние дни наступят времена тяжкие... - выводила она пером на пергаменте. - Ибо люди будут самолюбивы, сребролюбивы, горды...». Написанное заставило её задуматься. «В последние дни... - повторила она в мыслях - будут самовлюблённы, сребролюбивы... А когда они наступят, эти последние дни? Завтра? Через 100 лет? Или через 1000... И разве ныне люди не сребролюбивы и не горды?» Клавдия пробежала глазами следующие строки: «...неблагодарны..клеветники, жестоки, предатели». «Всё как и ныне... - с горечью подумала она. - Значит, ничего и не изменится в этом мире, всё только будет хуже и хуже...». «...Не примирительны, не воздержны, не любящие добра, наглы...» - читала она, и каждое слово в её воображении принимало вид маленького мерзкого и уродливого человечка, прятавшегося в буквах самих этих слов. «И в самом деле...» - размышляла она, вновь и вновь перечитывая пороки будущего человечества, которые предсказывал апостол в своём письме. « Не зря же он на первое место поставил самовлюблённость...Греки рассказали о Нарциссе, влюблённом в самого себя. Говорят, он был божественно красив, но его красота была жестока и бессердечна...ибо он не замечал ни чужих нужд, ни страданий, ни боли. Он был занят только собой.. Человек самовлюблённый - идеал в своих глазах...А чем он может похвалиться перед другими и доказать свою исключительность? Богатством, конечно же! Деньгами! Богатый себялюбец тут же возносится в гордыне и надменности, а надменность - это презрение к другим, и, как следствие, злоречие и сквернословие...по отношению к ближним, да у самолюбца и нет ближних, все для него презренные рабы. Человек только он!». Клавдия даже подивилась так чётко и ясно, ступень за ступенью, разъяснённому апостолом погружению человечества в бездну духовного омертвения. «Неблагодарны, недружелюбны...» - её глаза скользили по написанным словам, а рука выводила их по пергаментной канве, впитывавшей в себя вместе с чернилами и тревожный смысл этих слов. « И до последних дней мира, до этих самых «тяжких времён», когда, по пророчеству Праведника, в человеческих сердцах охладеет любовь, а её место займут вот эти самые, перечисленные апостолом, нечистоты, будут читать люди письмо казнённого Нероном апостола, и станет оно обличением для одних, и предупреждением для других. И в этом есть частичка моего труда... - с удовлетворением шептало ей сердце. - И как бы не лютовал Нерон, бросая в темницы или на арену тех, кто несёт учение Праведника, ничего он не добьётся своей жестокостью - «для Слова Божьего нет уз». «Да и все, желающие жить благочестиво во Христе Иисусе, будут гонимы...» - писала она, вспомнив, что когда то, эта нравственная аксиома вызывала в её сердце некое возражение, и даже возмущение, своей несправедливостью. Почему, живущие честно и праведно должны быть гонимы? Теперь же, после римских событий, истинность написанного не вызывала сомнений, как и то, что «злые люди и обманщики будут преуспевать во зле...». Этот, на неискушённый взгляд, моральный абсурд, когда зло властвует, а добро уничтожается, был главным законом в человеческой среде, хотя лицемерно прикрывался и таился, прячась за лживыми сентенциями придуманными греческими и римскими мудрецами. И опять в её памяти вспыхнули слова из письма, переписываемого ею около пяти лет назад: «Мудрость мира сего, есть безумие пред Богом». Она вновь остановила работу. «Да, мудрость мира сего...Где она? В чём она? В достижении власти, богатства, славы...А потом? А потом безумие...во зле, в разврате, в обжорстве, в жестокости к рабам, клиентам, ближним... В мудрости мира сего почему то нет любви, нет стыда, нет скромности...Да, люди самолюбивы, сребролюбивы, горды и жестоки...и всё это - безумие пред Богом, но и Бога для большинства просто не существует...». Клавдия вздохнула и макнув перо в чернильницу продолжила свой труд. Но через небольшое время вновь остановилась увлечённая новыми мыслями вызванными следующими словами апостола: «При первом моём ответе никого не было со мной, но все меня оставили...». Она всем сердцем ощутила горечь этих слов. Клавдия несколько раз перечитала их. « Все его оставили... - повторила она шепотом. - И так же все оставили Праведника, когда пришли взять Его. Что это? Малодушие или жребий?» «Да не вменится им» - прочитала она следующее предложение. «Да не вменится им...» - повторила она вслух несколько раз, и дописав пожелание апостола поставила в конце знак восклицания. Оставалось совсем немного. «Постарайся прийти до зимы...» - это предложение она выводила медленно и на её глазах даже появились слёзы. Уже месяц как он был казнён...а в послании просит принести ему книги и плащ...хотя там же и пишет: «я становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало...». Знает, что будет убит, но...живёт надеждою на Бога... Она вздохнула и дописала: «Приветствуют тебя Еввул и Пуд, и Лин и Клавдия, и все братья...». Из всех перечисленных, в живых оставалась только она, Клавдия Прокула. Дописав последние строки она перечитала написанное, сверяя его с оригиналом, и сложив пергамент в тубус, а перья и чернильницу в пенал вернулась в свою комнату. Она устала. Пока она находилась в пути, все неудобства дороги преодолевались надеждами и планами. Но вот, путь завершён. Она в имении, но и планы все разрушены болезнью Пилата. Она впервые увидела его по детски беспомощным, и впервые испытала такую горькую грусть и печаль, какую может испытать мать, видя умирающим своего ребёнка. Это был ещё один удар по её сердцу. Утратив в Риме братьев и сестёр, она воочию увидела, что теряет и мужа. Как могла Клавдия сдерживала себя, но слёзы всё равно прорывались и выдавали её. Свиток отвлёк на время от грустных и печальных мыслей о настоящем, но, вместе с тем, не принёс и утешения. Он тоже был о расставании и утрате. Всё это, вместе взятое, отняло остаток её сил. Положив тубус и пенал на столик рядом с ложем, она легла не раздеваясь и не сняв даже сандалий. «Боже Всемогущий - прошептали её губы. - Ради Твоей милости к нам, и ради Праведника, Сына Твоего, помоги мне...Ты знаешь, чем озабочено сердце моё...помоги мне...и будь милостив к мужу моему. Прости ему и мне ибо оба мы виновны перед Тобой и Сыном Твоим...». Сонное оцепенение мягкими узами опутало её сознание и тело, давая ей успокоиться, а телу набраться сил. ДИМИТРИЙ Расставшись с Гаем Димитрий, в раздражении и досаде, прошёл на конюшню и оседлав коня выехал через хозяйственные ворота. Разговор не выходил у него из головы, и, так же как и у Гая, пестрил недосказанными фразами и убедительными аргументами в пользу правоты, конечно же, грека. « Какое то гнездо сумасшедших мечтателей - со злым раздражением думал он. - Один в своей одичалости возненавидел весь род людской и бродит в закоулках своей больной совести...Госпожа... тоже хороша...воскрес из мёртвых! Как в это можно поверить, и как вообще можно о подобном говорить! Кроме как старческим слабоумием это и не объяснишь... - заключил он, но и это не успокоило его. «И раб туда же, сохранить себя человеком! В этом мире, чтобы сохранить себя человеком надо быть или знатным, или богатым...а ещё лучше и тем и другим сразу». Грек горько вздохнул. Он не был ни богат, ни знатен. Знатность была недостижимой целью, но вот скопить сумму, достаточную для приобретения небольшого имения, и выдвижения в городскую магистратуру, грек считал задачей посильной. Нет, конечно же, его мечты не о римских магистратурах. Тут он не обольщал себя, да и проведя несколько лет в Риме, он возненавидел этот город со всем презрением греческой души. Распутный, продажный, насквозь лицемерный и варварский. Здесь он был согласен со стариком в его оценке. Мечтой Димитрия было вернуться в Элладу и приобрести имение с масличным садом, виноградником и бассейном. Лучше в окрестностях Коринфа, чтобы было недалеко от моря и вдали от городской суеты. Он не собирался отказывать себе в тех удовольствиях, которые высмеивал старик. Театр, цирк, состязания кифаредов, диспуты философских школ, да и, в конце - концов, те же гладиаторские бои...как может лишать себя этих маленьких приятностей жизни образованный человек! Уединённость имения, в его мечтах совсем не отрицала близость и городских развлечений. В его планах на будущую жизнь, тёмным, и до конца ещё не решённым, был вопрос о браке. Нужна ли будет ему жена, или достаточно для счастливой и безмятежной жизни конкубины... Жена, это, конечно же, законный наследник всего, что он, Димитрий, сумеет стяжать. Но он скептически, и даже с презрением, смотрел на этот, казалось бы, бесспорный закон человеческой жизни. «Мой наследник наследует моё, его сын наследует, что стяжает мой сын, далее внук, затем правнук и так бесчисленная череда...а смысл всей этой карусели? Его нет! - уже давно для себя решил он. - Я живу здесь и сейчас, а потом распадаюсь на атомы...и всё! Какое мне дело до того, что будет после меня? Как будет жить мой сын или внук...Женщина, конечно , нужна...но больше для ложа...». Грек не был чужд сладострастия, но в имении держал себя отрешённо, за то навёрстывал своё в близлежащем городке, куда часто выезжал и по делам имения и по своим. Впереди показались ряды масличного сада и он свернул к ним. В ближайшие дни нужно было начинать сбор оливок. Димитрий соскочил с коня и привязав узду к дереву пошёл по междурядью. Всё уже было готово. Сети растянуты под кронами деревьев и установлены на кольях. Корзины, опрокинутые вверх дном, тёмными пирамидами маячили в междурядьях. Грек подошёл к ближайшему дереву и взяв прислонённый к нему деревянный биток ударил им по стволу. В сеть слетели с полдюжины маслин и пожухлых листьев. Он достал несколько ягод и попробовал их. «Ещё несколько дней стоит подождать» - решил он. Урожай обещал быть неплохим. Он прошёлся по саду и вернулся к коню. «Закончу с уборкой и попрошу расчёт - подумал он, - если раб донесёт, что видел меня подслушивающим у дверей, то оставаться здесь просто невозможно». Ему опять стало горько и досадно. Но, в большей степени, не от постыдной слабости, на поводу у которой он пошел, а от того, что придётся искать другое место работы, и вряд ли удастся найти нечто подобное. Пилат, со всей своей, на взгляд грека, чудаковатостью, и платил хорошо и относился без явного пренебрежения и превосходства. Хотя, и как греку казалось, довольно часто, в его словах Димитрий замечал насмешку или иронию и по отношению к нему, Димитрию, и по отношению к его любимой Элладе. Хотя, и ирония и насмешка не были злы и унизительны. А по предыдущему опыту своей римской жизни, грек знал, как могут унизить или оскорбить римские аристократы человека, подобного ему. Да что там аристократы! Вчерашние рабы, сделавшие себе баснословные состояния на холуйстве или разврате или доносах, могли не только оскорбить словом, но и натравить свору своих рабов. «А ты говоришь: сохранить себя человеком - вновь вступил он в заочный спор с Гаем. - Если ты беден, то и бесправен, и будь ты хоть тысячу раз прав, но любой судья примет сторону богатого, потому что деньги решают всё в этом мире...это и есть истина, а не какая то твоя высшая правда...». Грек взгромоздился на коня и направил его к имению. «Сколько там у меня в сумме... - считал он в уме. - У Клодия под 10% 15000 сестерциев, у этой старой сводни под те же проценты 10000 сестерций... за этот год получу свои 6000... итого можно говорить о 33000...не густо, надо бы поднять проценты...в Риме и под 20 дают..». Да, наш гордый и самолюбивый эллин не гнушался и ростовщичеством. Чего не сделаешь, и на что не пойдёшь ради осуществления такой, по человечески простой, мечты, как своё небольшое имение и возможность достичь магистратуры, хотя бы и в деревенском поселении. Не зря же сказал божественный Юлий, что лучше быть первым в захудалом Перузии, чем вторым в Риме. Конь неспеша брёл вдоль склонов прибрежных холмов давая Димитрию возможность размышлять о настоящем и будущем. «Да, 33000 явно маловато... - продолжал вести свой подсчёт грек. - за югер виноградника ныне просят 10000, а дом, а постройки, а рабы, а скот и инструменты...тысяч 100 надо, а то и больше... у старика вот имение в 3 миллиона, и даёт доходу в год около сотни тысяч...А он мудрствует и бредит о каком то там царстве правды, а с доходом в сотню тысяч и в этом царстве можно жить припеваючи... Но нет, всё ему тут не так... Встреча...да, встреча с этим магом свела его с ума...да, судя по всему, и госпожу тоже. Что есть истина и для чего я родился! Глупейших вопросов и не придумаешь...Родился всадником, был близок к принцепсу...чего ещё желать? Наслаждайся жизнью, почётом, властью, богатством. На это ты и родился. Так нет! Надо всё похулить и искать что то, чего просто нет! А я вот на то родился, чтобы стать уважаемым человеком... и стану им». Но твёрдой уверенности в этом не было. Жалкие 33 тысячи сестерциев насмешливо звякнули в его памяти. «Ой ли, - как будто бы услышал он в их звоне, - с такой суммой самое большее на что ты можешь рассчитывать это харчевня при дороге...». Грек даже скривился от подобных мыслей. «А что делать?». Его уже давно смущала или соблазняла мысль о возможном обогащении за счёт доходов имения. Старик, как он видел, полностью доверял ему во всех делах по имению. Здесь можно было поживиться, и он знал, что многие прокураторы имений не гнушаются утаить часть дохода в свою пользу. Но он гнал подобные мысли, и не считал для себя возможным обманывать доверявших ему. Была ещё одна возможность найти деньги. Возможность относительно честная и используемая многими - жениться на богатой вдове, или лучше на девице. Это, конечно, давало какие то перспективы, но вместе с тем налагало и бремя, и не только супружеских обязанностей, но и претензий, склок, разногласий, обид и прочих связанных с браком тягот. Эти, предполагаемые им, неизбежные неприятности брака и убеждали его предпочитать конкубину. Но богатых наложниц во всей римской империи было не сыскать, а значит и этот вариант отпадал. Что же оставалось нашему доброму Димитрию? Оставить всё, как есть. То есть, и дальше исполнять свои обязанности прокуратора имения и получать свои честно заработанные 6000 сестерциев в год. Учитывая то, что пища, кров и одежда доставались ему от старика, лет через 10 он бы скопил сумму, о которой мечтал и стал бы уважаемым человеком в окрестностях Коринфа. Но эта глупая слабость, которой он поддался, и за которой его застал этот раб... «Он уже наверняка донёс госпоже, что видел меня у спальни - с вновь проснувшимся раздражением подумал Димитрий. - Она полностью доверяет ему... и поверит. Да, придётся просить расчёт и уезжать... Куда? Вот тебе и истина, высшая правда». С такими мыслями въезжал Димитрий в ворота имения. У конюшни коня подхватил под узды раб, и, дождавшись когда грек спрыгнул, увёл его в стойло. Димитрий направился к колодцу в углу двора, и зачерпнув из ведра, стоящего на краю колодезного устья, медленными глотками пил уже насыщенную солнечным теплом влагу. Он сел рядом с ведром, молча наблюдая за жизнью двора. Заканчивалась последняя дневная стража, а вместе с ней и повседневные труды и заботы обитателей имения. Кто то пробежал на птичник и спустя несколько минут вернулся уже с корзинкой яиц, собрав последний дневной урожай куриных плодов. Его увидели, и несколько голов выглянули из кухни, но тут же скрылись. Он усмехнулся, заметив эту робость. Он знал, что его побаивались рабы и не любили за высокомерие и строгость. «Скоро я оставлю вас... - прошептал он в себе. - найдёт вам старик иного прокуратора...если, конечно, выкарабкается...а если нет, то госпожа найдёт кого нибудь». Ему вдруг стало грустно. Всё же он успел, если и не привыкнуть к этой «одичалой», как он говорил, жизни, то проникнуться некоторой прелестью её обособленности. Здесь, казалось, даже время текло медленнее, а значит и жизнь подстраивалась под его неспешность. После Рима, с его вечным движением и ночью и днём, прибыв в имение Димитрий, как будто погрузился в воды огромной невидимой, но мощной, реки, несущей плавно и убаюкивающе всех, кто попадал во власть её течения. Вилла, словно огромная трирема, со всеми своими обитателями плыла по этой «реке времени» в неспешности и однообразии бытия. С одной стороны, это, ежедневное, однообразие забот, потребностей и трудов отупляло, едва ли не доводя до уровня мула, что каждый день крутил архимедов винт, подавая воду в бассейны и фонтаны усадьбы. Но, с другой стороны, это размеренное однообразие и называлось жизнью. Конечно, её наполняемость была различной. Внешне видимое однообразие и монотонность жизни старика было наполнено постоянным внутренним поиском ответов на запросы его разума и совести. А однообразие жизни рабов ничем не обременяло никого из них, даже наоборот, считалось за благо. Ибо они были сыты, одеты, имели жильё и, хотя и чудаковатого, но хорошего хозяина. А чего ещё желать в этой жизни? Димитрий презирал их за эту покорность и непритязательность. И хотя понимал, что они под игом, но видел, что даруй им старик волю, большинство бы отказались от неё, чтобы жить в неволе, но сытно. Поначалу его угнетал этот однообразный уклад жизни в имении. День был похож на день до безысходной тоски. Но он быстро наладил свой личный уклад и оказалось, что у него уйма свободного времени. Старик доверил ему имение, а сам весь ушёл в свои книги и таблички. Постепенно они сблизились. Оказалось, что старик умён и образован, чего грек уж никак не ожидал увидеть в провинциальном, как он думал, римском солдафоне. Их беседы часто затягивались до полуночи, а темы были самыми разнообразными. В конце - концов он и сам стал мечтать о подобной уединённой вилле, но недалеко от большого города. Он был человеком «греческой культуры», а это налагало некоторые необходимые стереотипы поведения. Посещение театра и диспутов перипатетиков было признаком культурного человека, а этим званием он тешил себя. Его уединённость нарушила кухонная служанка пришедшая к колодцу набрать свежей воды. Она подошла с еле заметной улыбкой, блуждающей по её губам и глазам. - Господин спрашивал о тебе - сказала она, опуская ведро в колодец и разглядывая задумавшегося Димитрия. Её глаза были дерзки и завлекали в сети её желания. Грек оценивающе окинул её взглядом с головы до ног, и встав, направился к дому, но остановился и повернулся к ней. - Послушай, Мелита - сказал он, - ответь мне, что есть истина? - Господин задаёт мудрёные вопросы... - со смехом ответила женщина. - А зачем мне знать, что есть истина? Он молча ждал. - Ты мужчина, я - женщина... - проговорила она. - Я хочу тебя, а ты хочешь меня...это же и есть истина... Она с интересом заглянула ему в глаза, как бы ища в них ответ, но увидела лишь искру презрения. - Это не истина, Мелита, это - похоть. - с насмешкой сказал Димитрий и пошёл к дому. Она смотрела ему во след, и, скривив губы, плюнула на то место где он секунду назад стоял. - Грязный лицемер - со злостью в голосе прошептала она, вытаскивая ведро с водой, - корчит из себя мисогина, думает мы не знаем, как он развлекается с «козочками» в Ватлуне... Она перелила воду в кувшин, и ловко вскинув его на плечо направилась к кухне. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА Димитрий поспешил к Пилату. Подойдя к спальне он замедлил шаги и прислушался, но тут же одёрнул себя, и постучав в дверь вошёл. Старик был один. Димитрий облегчённо вздохнул. Он не то, чтобы боялся, застать здесь Клавдию, но ему бы было неловко при ней. Мысль, что он был обличён в подслушивании, и об этом уже знает госпожа, сверлила его. А увидеть презрение в её глазах для грека было подобно пытке. Но всё обошлось. Подойдя к ложу он придвинул поближе кресло и сел в него. - Я искал тебя... - дождавшись пока он сел, сказал Пилат. - Я ездил в сад, - ответил грек, - через 3-4 дня будем начинать сбор оливок... - Да... - кивнул головой старик. - Всё идёт своим чередом...виноград, оливки, Сатурналии, пахота, сев... Ты отлично управляешься с имением...я доволен тобой. Но сейчас давай продолжим наш труд... Димитрий согласно кивнул и встав с кресла направился к столику. Он взял стиль и несколько верхних из лежащих в стопке табличек. Просмотрев их, он вернулся и сев в кресло приготовился к работе. - Напомни мне, о чём я говорил в прошлый раз - устраиваясь поудобнее попросил Пилат. «...Но в этой иудейской трагедии боги заставили сыграть и меня. Зачем? Неужели для того, чтобы всю последующую жизнь я безуспешно пытался забыть произошедшее и не смог. Чтобы память моя была всю жизнь свидетелем, а совесть - судьёй? Или чтобы я возгнушался жизнью за её бессмысленность и презрел людей за их ничтожество, и в целях, и в смыслах?» -Да, точно так - повторил Пилат. - ничтожны цели и пусты смыслы...но оставим философию... ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА «Праведника взяли в ту же ночь. Я не ожидал такой прыти от Каиафы, но, судя по всему, дневные диспуты в Храме стали той, переполнившей меру терпения, каплей, которая заставила их действовать быстро и решительно. Сыграло свою роль и предательство. Я не знаю, что стало его причиною, и когда его замысел впервые посетил сердце этого человека... Хотя...можно ли назвать человеком того, кто предаёт доверяющего ему? - Пилат посмотрел на Димитрия, как бы обращаясь к нему, и продолжил: «Может ли замысел предательства родиться мгновенно, за минуты, или даже секунды...не думаю. Зависть, постепенно, день за днём, превращаясь в ненависть, копилась в сердце этого...и, наконец, нашла себе применение. Он нашёл тех, кто ненавидел Праведника так же, как и он. Подобное соединяется с подобным, так, по моему, говорит и Аристотель. Этот не только рассказал где проводит ночи Праведник, но даже вызвался провести туда храмовую стражу и каиафиных рабов, чтобы в ночной сутолоке они не ошиблись, и не взяли вместо Праведника кого либо из бывших с ним. Всё так и произошло. Находившиеся с ним увидев появившуюся толпу с факелами и оружием разбежались, поражённые страхом, а Праведник был схвачен, связан и отведён в дом Каиафы. Они глумились и издевались над ним до утра. А едва пробили первую стражу, как вся эта свора направилась к претории. Их было не так уж и много, в основном каиафины рабы и храмовые служители, но гвалт, поднимаемый ими, заставил напрячься воинов, стоявших в карауле и не видевших источник и причину приближающегося крика и визгов. Этот варварский язык, на котором изъясняются в Иудее, не благозвучен и груб, когда же эмоции переполняют их сердца, то речь их становится невразумительна и буйна. Я различал отдельные фразы, доносившиеся до дворца. Из их глоток в основном вырывались проклятия: «Смерть еретику» - визжали одни. «Смерть богохульнику» - старались перекричать их другие. «Да воздаст Бог этому лжецу» - давились злобой третьи. А в совокупности всё это напоминало карканье возмущённой чем то вороньей стаи. Был первый час утренней стражи. В ожидании завтрака я просматривал отчёт квестора о налоговых поступлениях от торговцев жертвенными животными. Клавдия находилась у себя, на женской половине дворца, и мы должны были встретиться за столом в триклинии, а после завтрака вместе отправиться в Антонию. Вечером предыдущего дня я рассказывал ей о том, как Праведник постыдил и высмеял пред толпой паломников храмовых жрецов. С самых первых дней его появления она с любопытством внимала всем слухам, распространяемым о нём. Зная, что все праздничные дни он будет находиться в храме, ибо до сего дня так было всегда, я предложил ей вместе поехать в Антонию, и увидеть, или даже услышать, всё своими очами и ушами. Она с радостью согласилась. Кто тогда мог предположить, что Каиафа приступит к осуществлению своего плана так быстро. Как мне казалось, разумнее было дождаться конца праздника, и тогда уж, когда толпы разбредутся по своим жилищам, осуществить задуманное ими убийство Праведника. Которому я, всё же, надеялся помешать. Таковы были наши планы. Но всё пошло по иному. Толпа остановилась перед воротами продолжая вопить в сотню глоток. Я вышел к колоннаде, и наблюдал за происходящим с верхней галереи дворца. Подобное представление было мне не в диковинку. Нечто похожее было и в Цезарее, в первый год моего прокураторства. За всеми этими иудейскими ателланами, как я понял ещё тогда, всегда стояли тайные кукловоды, и здесь их белые одежды маячили за спинами беснующихся. Каждый из этого сброда пытался, как можно убедительнее, показать своё негодование, гнев, ярость. Они махали руками и потрясали кулаками, рвали на себе волосы и кетонеты, набирали пригоршни пыли и бросали её над головой, и всё это под непрерывный визг и изрыгание проклятий, которыми они осыпали связанного верёвками Праведника. Я сразу узнал его. Досада и гнев наполнили моё сердце, но я взял себя в руки. Дело только начиналось, и я был уверен, что своей властью смогу вызволить Праведника из рук толпы». - Как я был наивен тогда... - вздохнул Пилат прервав свой рассказ. Димитрий молча ждал. Старик помолчал и продолжил: «Ко мне на галерею поднялся центурион. Он был встревожен складывающейся обстановкой, ибо не понимал истинных причин её возникновения. Ему показалось, что толпа пришла вызволять силой трёх злодеев о которых я упоминал ранее. В эргастуле дворца находились в узах три мятежника, взятые Целлером при попытке захвата ими арсенала. Их судьба была предрешена их преступлением. В этот день их ждало распятие. Центурион с бригадой плотников занимался изготовлением орудий казни. Вертикальные брёвна уже были готовы и уложены в повозки, а в патибулумах высверливались отверстия. С появлением толпы работа прекратилась и все воины вооружившись заняли места по стене и у ворот. Центурион стал чуть позади меня и ждал моих указаний. Толпа заметила нас, но не утихла, а заголосила с ещё большим рвением и злобой. «Заставь их замолчать» - приказал я центуриону. Он кивнул и спустился во двор. Через минуты легионный трубач протрубил сигнал «приготовиться к атаке». Два коротких и один резкий и протяжный звук военного рожка заставили толпу притихнуть, но не замолчать. В тот же миг были распахнуты ворота дворца и две декурии воинов в полном вооружении выстроились напротив толпы. Стоявшие впереди поддались назад, и мне показалось, что все они сейчас побегут, гонимые страхом. Так обычно и бывало ранее. Но в этот раз они не побежали, а отступив назад замерли, с ненавистью и настороженностью наблюдая за солдатами. Праведник оказался в середине круга, с одной стороны ограниченного солдатами, с другого толпой. «Что вы хотите?» - крикнул я им в повисшей и, как будто, даже звенящей от напряжения тишине. «Чтобы ты осудил его на смерть!» - прокричал кто то из задних рядов толпы, и тут же вновь заревело сотня глоток: «На смерть еретика! На смерть! На смерть». Я поднял руку и тут же их глотки закрылись и вновь повисла эта бессмысленная и дрожащая тишина, готовая в любую секунду вновь прорваться визгом и воплем. «В чём же виновен Человек сей, что вы желаете ему смерти?» - спросил я. Я уже не кричал, мой голос был спокоен и ровен и в повисшей тишине мой вопрос услышали все. Я ожидал очередного взрыва, но, казалось, мой вопрос был не услышан ими. Они молчали и просто глядели на меня, как будто не зная, что говорить и что отвечать. Прошло не меньше минуты, прежде чем вновь из задних рядов донеслось: «Если бы он не был злодей, мы не привели бы его к тебе». И тут же толпа заголосила: «Не был бы злодей, не привели бы к тебе». Я посмотрел на Праведника. Он стоял в кругу и смотрел куда то в землю, казалось, он не обращает ни какого внимания на происходящее вокруг него. Я приказал центуриону привести Праведника ко мне. Толпа молча наблюдала, как воин перерезал веревку, за которую держали его и приказав следовать за ним, ввёл его в преторию. Поднявшись на галерею, он подтолкнул Праведника в спину в направлении меня, а сам остался у лестницы. Я приказал развязать его руки и рассматривал его с нескрываемым любопытством и интересом. Он был красив и мужествен, чуть выше среднего роста, строен и, вероятно, силён. Его, должно быть, любили женщины. И, на сколько я знал, не менее десяти их следовало за ним везде. Вся его осанка, взгляд спокойных, но, как показалось мне, усталых, глаз, свидетельствовали о высоком духе, жившем в этом человеке. Спокойное и уверенное в себе достоинство, в сочетании с какой то, нечеловеческой, усталостью сквозившей из его глаз, поразили меня. Ведь он был на пороге смерти! Где же, нет, не страх, истинные мужи не боятся смерти, но, хотя бы, тень волнения? Я подошёл к нему. О! сколько раз за свою жизнь я всматривался в глаза осуждённых на смерть! Вся необъятность, вся бездна людской природы в этот момент ограничивается двумя маленькими огоньками человеческого ока. Их цвет может быть разным - серым или голубым, как у обитателей Рейна, или карим, как у живущих в Азии, чёрным, как у аравийских кочевников, но трепет и стон, исходящий из них в это мгновение един для всех. Его же глаза были полны усталости и спокойствия...». В этот момент двери в спальню приоткрылись, и в комнату вошла Клавдия. Пилат, увидев её, замолчал и виновато улыбнулся. - Мы записываем прошлое... - сказал он глядя на неё. - Я не помешаю вам? - спросила она шёпотом приблизившись к нему. - Как можешь ты помешать, добрый мой гений - протягивая к ней руку, и указывая на стоявший с другой стороны ложа стул, ответил Пилат. Появление Клавдии заставило Димитрия напрячься и опустить глаза в табличку. Клавдия села рядом с ложем, ожидая продолжения воспоминаний. - Да, усталости...и спокойствия - продолжил он свою мысль, но, не досказав её, обратился к Клавдии. - Я попрошу тебя об одной услуге... - сказал он. - Эти воспоминания - всё, что я могу сделать ради памяти Праведника. В этих строках моя совесть, моё малодушие, моё покаяние...позднее конечно, но всё же...Если бы ты не прислала этот свиток с описанием его жизни, и твоей и моей причастности к ней, то и моя память умерла бы вместе со мной. Но, видно так угодно божеству, чтобы и мои воспоминания о Нём дошли до людей. Тот, кто писал о Нём и о моей роли в Его судьбе, конечно, написал всё так, как знал он. Но он не мог знать о нашем разговоре, и потому написал, что Праведник не отвечал мне «..ни на одно слово». Именно эта неизвестность истины и подвигла меня к моему труду. Нет, не подумай, что я пытаюсь оправдаться за своё малодушие, но сказанное им тогда буквально обожгло меня, хотя всё сказанное было обращено не ко мне лично...Если его слова произвели такое действие в моей душе, то о них должен узнать каждый...и, я уверен, что и ещё в ком то они произведут подобное действие... Пилат замолчал и в спальне повисла тишина. Димитрий всё так же сидел потупив взор. - Я сделаю всё, о чём ты попросишь - с волнением сказала Клавдия. - Я хочу, чтобы все это... - Пилат кивнул головой на столик, где лежала небольшая стопка уже исписанных табличек, - стало свитком...или книгой. В Ватлуне не найти ни хорошего либрария, ни скриптория...разве что в Риме, на Туфельной улице целый ряд книжных лавок и скрипториев... - Я всё сделаю, Понтий - сказала Клавдия. Она хотела добавить: «сама», но не стала. Пилат благодарно пожал её руку, и продолжил свой рассказ. «Пока центурион развязывал ему руки он смотрел куда то поверх его головы. Сделав своё дело, центурион засунул верёвку себе за пояс, и обшарив хитон Праведника, схватил его за волосы и резким толчком заставил склониться предо мною. Я остановил его рвение и подошёл почти вплотную к Праведнику. «Что же мне делать с тобой? - подумал я, глядя на него. - Ведь они требуют твоей смерти, только лишь из зависти к тебе...». Он поднял лицо и наши глаза встретились. И вновь эта нечеловеческая усталость, в купе с непоколебимой твёрдостью смирения. «Делай то, чего они требуют от тебя...» - как будто говорили его глаза, проникающие в меня и, казалось, наполняющие моё сердце этой же, невыносимой усталостью. «Нет, нет...» - прогнал я эту мысль. - «Я не дам восторжествовать Каиафе в его ненависти и злобе. Здесь я обладаю властью над жизнью и смертью...». Секунды длился наш бессловесный диалог глаз, но именно в тот момент я понял, что передо мною - Царь. Да, Царь! По духу своему, по своему достоинству и величию, хотя и не по происхождению. Мысленно я сравнил его с Иродом, и едва не рассмеялся представленному. Раб в царской диадеме и пурпуре не стоил мизинца этого Царя в рваном хитоне и с рассечённой до крови губой. - Ты - Царь Иудейский? - спросил я, отходя на шаг, и не отрывая взгляда от его лица. В его глазах, я заметил, блеснула искорка интереса. - Ты сам решил это, или кто то сказал тебе обо мне? - спросил он, глядя на меня. Я пожал плечами. Разве мог я сказать ему то, о чём думал, и что чувствовал? Римская спесь закрыла мои уста. «Разве я иудей? - с усмешкой произнёс я. - Твой народ и жрецы привели тебя ко мне...В чём ты виновен пред ними?». Он оглянулся и посмотрел на толпящихся у ворот в ожидании исхода каиафиных рабов. Толпа молча наблюдала за нами. Наш разговор был недоступен их ушам, но их глаза могли видеть нас сквозь колоннаду галереи. - Ты говоришь, что я - Царь... - повернувшись ко мне сказал он. - Царство же моё не от мира сего; если бы я был царём в мире сём, то служители мои не позволили бы иудеям схватить меня; Но ныне Царство моё не отсюда. Его ответ показался мне не только бессмысленным, но даже безумным. О каком таком царстве «не от мира сего» говорил он? «Он или одержимый идеей мечтатель, или сумасшедший философ - думал я рассматривая его. - Но, если так, то тем более он не достоин смертной казни...неужели Каиафа не распознал его болезни и приговорил к смерти заведомо душевнобольного...Тогда понятно и его спокойствие, и мужественная твёрдость и усталость в глазах...Он просто не понимает, где он и что его ждёт». - Итак, всё же ты- Царь? - уже с иронией в голосе вновь спросил я его. Он усмехнулся и наши глаза опять встретились. Мне стало ужасно неловко за свою иронию, я просто ощутил, как его глаза читали роившиеся в моей голове мысли. - Ты уже дважды сказал, что я - Царь - ответил он. - Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине; Всякий, кто жаждет истины, слушает слова мои...». Он говорил без всякого надрыва, или волнения, или пафоса, как любят облекать слова в свои эмоции модные римские риторы и адвокаты. Его слова были просты и ясны, как лучи солнца, но и могли ослепить своей яркостью. Что и произошло тогда со мной. «Я на то родился и пришёл в этот мир, чтобы свидетельствовать об истине!» - сказал он. Разве подобное может сказать о себе душевнобольной? Нет! Такое может сказать лишь тот, кто знает своё предназначение и идёт к нему не боясь ничего, и не изменяя своему жребию. « А для чего пришёл в этот мир ты?» Нет, он не спросил об этом меня, но во мне пронеслась эта мысль, как горящая стрела, выпущенная лучником по варварскому селению с целью поджечь его. Я с ужасом отогнал её, вернее сказать, отбил в тот момент своим глупейшим вопросом: «А что есть истина?». И, чтобы не встретиться с ним глазами, быстро прошёл к ограде галереи и остановившись посмотрел на жужжавшую толпу. Я приказал им замолчать и слушать. « Я допросил его - сказал я, - и не нашёл в нём вины, достойной смерти...» Толпа возмущенно загудела, готовясь вновь разродиться воплями и проклятиями. « Есть же у вас обычай, чтобы на праздник я отпускал вам одного из узников... - продолжал я подняв руку и призывая их к тишине. - Хотите, отпущу вам Царя Иудейского?» Я замолчал ожидая их согласия, но всё тот же голос из задних рядов прокричал хрипло и зло: «Варавву, хотим Варавву». И тут же все за ним подхватили: «Не его, но Варавву...отдай нам Варавву». Они требовали отпустить того, на котором была кровь римских воинов, и желали смерти тому, кто не только не пролил ни капли человеческой крови, но исцелял, воскрешал, очищал от проказы их же детей, отцов, братьев! Это было их платой ему, за его доброту... Я вернулся в зал. Праведник стоял там же, где я и оставил его. Он прекрасно слышал и то, что я говорил, и то, что отвечала толпа. «И вот, ты родился и пришёл в этот мир, чтобы этим жалким рабам засвидетельствовать об истине... - со злым раздражением подумал я, подходя к нему. - Они и разорвут тебя...и будут топтаться на твоём трупе...зачем им истина». Всё это, раздражённое и злое, крутилось у меня в голове и было готово выплеснуться ему в лицо, но я натолкнулся на его взгляд. «Делай то, чего они требуют от тебя» - говорили его глаза. Я не знаю, как это объяснить, но именно эти слова возмущали мой разум, стоило мне встретиться с ним взглядом. Я опять, хоть и с трудом, но прогнал эту мысль. Сделать так, значило для меня тогда вновь уступить Каиафе, и, тем самым, укрепить ещё больше его авторитет и власть над толпой, в ущерб моему авторитету и власти. Подозвав центуриона я приказал ему доставить того, о ком просила толпа, а Праведника увести в преторию и бичевать...». Пилат замолчал, и вздохнув повторил: «Бичевать...Да, я приказал подвергнуть его бичеванию...». В спальне повисла тишина, нарушаемая только сиплым и неровным дыханием Пилата. - А зачем ты это сделал? - наконец прервала тишину Клавдия. - Для меня это твоё решение всегда было непонятным и жестоким... Ведь нужды в этом не было...Да и те, несчастные, которых распяли тогда с Праведником, не подверглись бичеванию...Ты преследовал какие то свои цели? - Тогда у меня была только одна цель - немного помолчав, ответил Пилат. - Не дать исполниться каиафиному замыслу, а значит, не допустить казни Праведника...А бичевание... Это была моя соломинка...человек, подвергшийся наказанию скорпионами, вызывает сострадание одним видом своей истерзанной плоти...подобная мысль посетила меня тогда. В этом и заключалась моя цель - вызвать сострадание толпы...Всё же, бичевание это не смерть на кресте, ведь верно?». Пилат виновато посмотрел на Клавдию. - Да, это ведь именно тогда, когда центурион увёл Праведника в преторию, ты и передала мне записку о твоём сне и желании защитить его. В этом мы были с тобой единодушны, но нашего с тобой единодушия, даже в совокупности с моей властью, оказалось мало...Но вернёмся к нашему повествованию. Пилат повернулся к Димитрию. - Ты успеваешь? - спросил он. Димитрий кивнул. «Когда центурион увёл Праведника я приказал принести тогу и поставить курульное кресло. Теперь начиналось главное действо этого утра - суд. Из двух обвиняемых один должен быть осуждён, а другой помилован. Я представлял римское право и осуществлял его неотвратимость на вверенной мне территории провинции. Следовательно, все необходимые юридические и представительские нормы должны быть соблюдены. Когда я облачался в тогу на лестнице раздались шаги и бряцанье цепи, а вскоре показались головы идущих. Центурион вёл того, о ком ходатайствовала толпа, и кого она предпочла Праведнику. Закрепив тогу заколкой, я сел в кресло и наблюдал за входящим на галерею, в сопровождении воина, бунтовщиком. Это был типичный представитель своего народа. Смуглый, коренастый, с мощным торсом, покрытым густым черным волосом, такой же бородой и коротким жёстким ёжиком волос на черепе. Его руки вместе с ногами были скованы цепью, которая ограничивала его движения и сдерживала животную силу, скрывавшуюся в узлах его мышц. Уже около недели он со своими сообщниками сидел в яме эргастула. Ожидание смерти, наверное, страшнее самой смерти. Первые дни в сердце ещё буйствует ярость схватки постепенно переходящая в злую досаду на постигший плен. Но через несколько дней это проходит, и начинается ожидание казни. А вместе с этим и осмысление произошедшего, настоящего и будущего. И, как не оценивай прошлое, как не сетуй на настоящее, а будущего нет. Вернее есть лишь способ казни - крест, меч, звери, мешок... Большинство готово смириться с судьбой, и даже показать своё бесстрашие перед смертью, но только если смерть будет быстра... А если нет! И тут воображение рисует картины зловещие и пугающие. А вдруг умирать придётся на арене...в пастях львов, или гиен, которые будут рвать твою плоть частями? А если на кресте? Три, а то и больше, дня мучений на солнцепёке, в рое мух и слепней. Воронья, пытающегося выклевать твои глаза, и голодных псов, алчущих поживиться твоим телом. От подобных мыслей и самый стойкий и бравирующий своей отвагой впадёт в отчаяние и даже страх. Подобные мысли, вероятно, посещали и стоящего передо мной бунтовщика и убийцу. Его глаза смотрели насторожено и дерзко. Подобную дерзость я видел и раньше в глазах обречённых на смерть. Ею пытаются скрыть отчаяние и страх. Я молча разглядывал его несколько минут. Его глаза бегали по залу, как бы ощупывая взором колоны и фрески, вазы и светильники, бассейн и окружающие его скамьи. Казалось, они никак не могут насытиться увиденным, зная, что впереди вечный и беспросветный мрак. Иногда они останавливались на мне, но только на секунды и вновь продолжали блуждать по пространству дворца. - Как твоё имя, иудей? - спросил я по арамейски. Его глаза остановились на мне и в них блеснул тревожный огонёк. - Не всё ли равно тебе, римлянин, какое моё имя - ответил он. - Называй меня - иудей, как ты и сказал. Его голос был полон презрения, и даже высокомерия, и если бы не эта суетливость глаз и постоянно мелькающая в них тревога, то можно было и впрямь принять на веру его показное бесстрашие. Меня нисколько не задевало выказанное им презрение и высокомерие. Это всё было предсмертной мишурой, призванной прикрыть отчаяние и страх. Я даже усмехнулся выслушав его ответ. Моя усмешка ещё больше встревожила его. - Толпа твоих единородцев пришла просить меня в честь праздника помиловать какого то Варавву - сказал я вставая с кресла. Сказанное мной не сразу дошло до его сознания, а когда он понял смысл моих слов, то спесь и мишура тут же слетели с него. - Да, я - Варавва, о котором они просят тебя - запинаясь проговорил он. В его глазах уже не было дерзости, а в голосе презрения. Если ещё минуту назад он помышлял о том, как достойно умереть, и был дерзок, то теперь, вместе с появившейся надеждой на жизнь, вдруг появилось и смирение. Подойдя к балюстраде галереи я посмотрел на притихшую внизу толпу. - Они просят помиловать тебя, мятежника и убийцу римских солдат... - сказал я не оборачиваясь и всё так же разглядывая толпу. - И это ни только не нравится мне, но и заставляет думать, что за твоей попыткой захватить арсенал стоит чьё то безумное желание поднять восстание против нас? Я подождал его ответа, но он молчал. - Ты выбрал неверную тактику защиты - продолжал я подходя к нему. - Молчание не всегда является спасительным. Я могу применить пытку, а затем предать тебя на распятие, или выкинуть с перебитыми ногами и руками этой вот, просящей за тебя, толпе... - Я не боюсь твоих угроз, римлянин - ответил он. - Я готов и к пытке и к смерти... А на твой вопрос я отвечу так: никто не стоит за мной, кроме Бога. Помилуешь ты меня, или прикажешь распять, знай, что я свою жизнь посвятил борьбе за свободу моего народа... А что может быть почётнее для мужа, чем смерть за свободу своего народа? Я слушал его, смотрел в его глаза и видел, что он и в самом деле верит в то, о чём говорит. - А они то... - я показал рукой в сторону толпы, - твой народ, хотят ли той свободы за которую ты готов отдать свою жизнь? - с насмешкой спросил я его. - Может быть, им так лучше... Он с презрением посмотрел на меня и ничего не ответил. В это время на галерею ввели Праведника. Он был бледен и шёл с трудом, тяжело и прерывисто дыша. На его плечи воины накинули рваную бутафорскую багряницу, а какой то злой шутник, сплётши из тёрна подобие венка, возложил его на чело Праведника. Шипы расцарапали его лоб, и струйки крови, пропитав брови, капали на щёки и бороду. Его хитон, виднеющийся из под багряницы, был так же испачкан кровью. Он остановился напротив меня и наши глаза встретились. Это продолжалось мгновенье, больше я не смог, но в то мгновение я понял - Они не простят ему... Ни кровавые ссадины и рубцы от скорпионов, ни эта бутафорская багряница и шутовской венец ни умаляли того величия и достоинства, которое окружало этого нищего, преданного своим народом, Царя. И даже мёртвый, этот бродячий галилейский раввин будет величествен, как ни один из нас. Я вышел к толпе и дал знак ему приблизиться. Увидев его в багрянице и венке толпа загудела насмешливо и глумливо, а я понял всю бессмысленность моих попыток воззвать к их разуму. Он же молча, и, как показалось мне, с каким то состраданием, или даже с жалостью, смотрел на них. И от этого его взгляда моё сердце пронзила горькая тоска и отчаяние. В очередной раз торжествовала несправедливость...и самое ужасное во всём происходящем было то, что эта жестокая несправедливость была задумана и осуществлена теми, кто возложил на себя бремя служения иудейскому божеству, то есть, по всем человеческим понятиям, высшей справедливости. Забегая вперед, скажу, что их торжество длилось недолго. Уже на следующий день после казни вожди заговора против Праведника были в трепете, ужасе и сомнениях. Но об этом потом. Итак. Мы стояли с ним на галерее вдвоём. Я в тоге и он в багрянице, а внизу, у наших ног, этот грязный сброд, продажный и невежественный, осыпал его бранью и насмешками. Я с презрением смотрел на это море кричащих и злословящих Праведника, искривлённых от ненависти, лиц. И гнев начал закипать во мне. А потом произошло и вовсе непонятное. В какой то момент я увидел их всех распятыми. Да, именно так. Видение было едва ли не мгновенным, но оно навечно отпечаталось в моей памяти. Как будто толпа мертвецов, сошедших с крестов, стояла у ворот претории и орала на своём диком и мерзком наречии. Я закрыл глаза пытаясь сбросить наваждение, а открыв их сам закричал, со злобой и ненавистью глядя на эти тупые и ненавистные рожи. « Он - Человек! - кричал я указывая на Праведника... - а вы...». Я не знаю, что остановило меня в ту секунду, но я не произнёс то слово, которое вполне относилось к ним: «псы». «Он - Человек! - вновь закричал я притихшей толпе. - И я не нахожу в нём вины достойной смерти...Слышите, вы!». Я замолчал задыхаясь от волны гнева и безнадёжности. «Он виновен не пред тобой, а пред Богом» - прокричали мне в ответ. - «И по закону нашему должен умереть, ибо объявил себя сыном Бога, а это - дерзкое богохульство». Они стояли на своём твёрдо и непоколебимо, как будто их жизни, благополучие и само существование зависело от смерти Праведника. Он должен был умереть, чтобы они могли жить. Это было нечто загадочное и непонятное. Что то такое, что не объяснимо простой человеческой завистью, ненавистью или злобой. Я вернулся в зал и сел в судейское кресло. Праведник оставался на галерее. Я дал ему знак подойти и он повиновался. - Так кто ты? - спросил я его. - Оказывается, ты не просто царь иудейский, но ещё и сын Бога? Он молчал, глядя куда то мимо меня. - Откуда ты? - немного подождав повторил я вопрос. Но он молчал, как будто потеряв всякий интерес и ко мне и к происходящему вокруг него. - Мне ли не отвечаешь... - с укоризной сказал я. - Не знаешь ли, что я имею власть распять тебя, и власть имею отпустить тебя... - Ты не имел бы надо мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше - с усталостью в голосе проговорил он. И выждав секундную паузу добавил: «Посему не мучь себя...более греха на том, кто предал меня тебе». Его глаза обратились ко мне, и в третий уже раз я прочитал в них: «Делай то, что требуют они от тебя». Его ответ удивил меня своей очевидной простотой, если даже не насмешкой, в отношении моей власти, на которую я так полагался тогда, но и испугал. Мне показалось, что он прочитывает мои мысли...о стремлении спасти его от желавших погубить его. А иначе как понимать это: «более греха на том, кто предал меня тебе»? - Откуда ты? - вновь спросил я его, и вновь он промолчал. - Он из Галилеи... - вдруг ответил за него Варавва. Забытый мною, он стоял за колонной, наблюдая и слушая всё происходящее. - Он - Иисус, из Назарета Галилейского... - повторил он. Эта новость ободрила меня. Если он из Галилеи, то подлежит юрисдикции Ирода, галилейского тетрарха, и тогда Ирод должен решить его судьбу. В эти дни он со своей бесчисленной роднёй так же пребывал в Иерусалиме, расположившись во дворце Хасмонеев, в нескольких стадиях от меня. Я приказал снять с Праведника венок, багряницу и под усиленным конвоем отвести к Ироду, написав ему записку о причине подобного решения. И вновь эта моя новая попытка спасти его оказалась всё той же, бесполезной соломинкой, за которую в отчаянии ухватился я. А ведь я знал, как никто другой, кто такой Ирод! Шут и животное. И, тем не менее, понадеялся, что его участие в этом деле поможет мне. Увидев Праведника он со своими фиглярами начал кривляться и глумиться над ним, в то время, как посланные Каиафой, всячески лгали и лжесвидетельствовали на Праведника. В конце - концов, насмеявшись и наиздевавшись, над не проронившим ни одного слова Праведником, он отослал его обратно ко мне. Подходила к концу первая дневная стража. Город уже давно проснулся, и толпа понемногу увеличивалась, за счёт праздношатающихся бездельников и зевак, всегда готовых присоединиться к какой нибудь склоке или скандалу. Нужно было скорее заканчивать с этим «народным собранием» ревнителей благочестия. Я вышел к ним. - Итак... Я принял решение - громко, чтобы слышали все столпившиеся у ворот, сказал я. - Исследовав дело я не нашёл ни какой вины достойной смерти этого человека. Так же и Ирод оправдал его...следовательно, он может быть свободен...я отпускаю его. Последние мои слова исчезли в диком рёве толпы. Они грозили кулаками, бросали пыль, стучали себе в грудь и рвали свои волосы и кетонеты. И вся эта вакханалия безумия буквально стонала в единодушии и единомыслии, воплотившихся в словах: «Не его, но Варавву...Варавву...Варавву». Я поднял руку призывая их замолчать, но они продолжали безумствовать. Центурион стоявший у ворот смотрел на меня ожидая моих указаний, и я был готов дать команду разогнать толпу силой оружия. Но вдруг они все замолчали, и всё тот же голос, прятавшийся за спинами и дирижирующий всей толпой, прокричал с угрозой и издёвкой: «Если ты отпустишь его, то ты не друг, а враг кесарю...всякий делающий себя царём враг Риму и кесарю». Это была прямая и не двусмысленная угроза именно мне, они дерзнули обвинить меня если и не в измене, то в оскорблении величества. Я искал глазами того, кто сказал это. Как я понял толпой управляла малая группа жрецов. Они были рассредоточены среди этого сброда и умело направляли и подогревали его. Я подозвал Праведника и едва они увидели его, как снова завопили: «Возьми, возьми и распни его». - Царя ли вашего распну? - уже без всякой злости или гнева спросил я, потеряв всякую надежду и на свою власть, которой так гордился, и на свою самоуверенность. - Нет у нас царя, кроме кесаря... - прокричал кто то в толпе, и вся толпа подхватила: «кроме кесаря, нет у нас царя». Что мне оставалось делать? То, что они требовали. Но я не хотел быть соучастником в их беззаконии. А ведь и де факто, и де юре, отправлял Праведника на крест я, как представляющий римское право. И, таким образом, его смерть ложилась на меня. И Каиафа оставался чист, а я навечно был бы заклеймён кровью Праведника. И так бы и стало, если бы не озарившая меня тогда мысль умыть руки. Я не знаю откуда она пришла, но она была спасительной. Я омыл руки пред толпой, а они, глядя на меня и насмехаясь надо мной, кричали: «Кровь его на нас и на детях наших». Они были безумны и в своей слепоте и в своём фанатизме, и в бессмысленной кровожадности...». Пилат замолчал и закрыл глаза. Казалось, он отдал последние силы своему воспоминанию, и теперь, обессиленный и опустошённый, готов был медленно угаснуть. Так угасает огонёк светильника, тлея и мигая, при отсутствии масла в плошке и держась только на его остатках в фитиле. Его лицо было бледно - серым, щёки покрыты сетью просвечивающих розовых капилляров, а нос заострился и нависал над полуоткрытым ртом. И только пульсирующая у виска жилка свидетельствовала о жизни, теплящейся в этом высохшем теле. - Понтий... - тихо позвала Клавдия, наклонясь к Пилату, - ты слышишь меня... - Я отдал им Праведника... - не открывая глаз заговорил Пилат. - А что я мог сделать? Все мои попытки спасти его натыкались на стену...Да и он сам шёл к своей смерти не колеблясь и не пытаясь избежать её... Они взяли его и повели... и распяли своего Царя! Да, именно так. А чтобы в этом не было никакого сомнения я лично приказал сделать табличку, и своей рукой написал на ней, что он - Царь! На арамейском, греческом и латинском... Всё, произошедшее после, описано в свитке, присланном тобой. И затмение, и дрогнувшая земля в момент его смерти, и разорванная надвое храмовая завеса - всё это произошло в этот же день, заставив одних пожалеть о содеянном, а других - ещё больше ожесточиться. Он умер быстро. Это несвойственно распятым, и этот факт тоже свидетельствовал в пользу его невиновности. Потом ко мне пришёл один из иудейских магистратов и попросил тела Праведника, чтобы похоронить его. Потом было посольство от Каиафы с просьбой поставить стражу у гробницы. А как они засуетились когда... - Пилат скривил губы в некое подобие усмешки, - когда тело Праведника исчезло из гробницы... Он опять замолчал, как будто смакуя в своём воображении вытянутые из бездны памяти события. В спальне повисла тишина. Минуты через две Пилат зашевелился и открыл глаза. - Ну вот и всё, что я хотел рассказать о нашей встрече и разговоре с Праведником - сказал он, протягивая руку Клавдии. - Позаботься о том, чтобы это дошло до тех, для кого память о нём священна, а его слова - есть истина... Да, есть истина! Со вздохом повторил Пилат. Клавдия согласно кивала головой на каждое его слово и подхватив его руку прижала её к своей щеке и поцеловала. Старик горько улыбнулся ей в ответ. - Ты всё записал за мной? - обратился он к Димитрию. Грек подал ему табличку с записями. Пилат передал её Клавдии и смотрел как она пробегала глазами написанное греком. - А что произошло с этим бунтовщиком, Вараввою - спросил Димитрий. - Ты отпустил его? - Ах, да...Варавва... - Пилат даже изобразил нечто похожее на улыбку. - Он слышал всё и видел всё. Когда воины увели Праведника я приказал расковать его цепь. Пока искали кузнеца я думал, как поступить с ним. Нет, я не собирался нарушать обычай, он получил свободу, но он был опасен и я был готов к тому, что его могли зарезать в каком - нибудь в иерусалимском притоне. Но я решил его фанатизм попробовать обратить не против нас, римлян, а против этих лицемеров в белых одеждах и с золотыми филактериями на лбах. Повод подали они сами в своём надмении и самоуверенности. - Ну так что, иудей - сказал я ему, - видишь, не нужна твоя жизнь твоему Богу, ради которого ты желал умереть, да и нам она не нужна...Живи... За твоё преступление понесёт наказание тот, которого ты назвал Иисусом Назореем. Живи теперь, и всегда помни, что твоя жизнь куплена ценою убийства невиновного...А вот те, два, обольщённые тобою, твои товарищи, будут мучительно и долго умирать на кресте, когда ты будешь обгладывать кости сегодняшнего пасхального агнца... наслаждаясь его вкусом и избежав смерти... Он молча слушал меня, играя желваками и сверкая глазами, а я, как будто не замечая его раздражения, продолжал говорить. - Да и свобода, о которой ты говоришь, не нужна им...Ты же сам слышал: римский принцепс их царь! И они засвидетельствовали это своими устами...никто не принуждал их так говорить...А? Что скажешь, иудей? Сегодня твой народ, за свободу которого ты был готов умереть, сделал выбор - вы отправили на крест своего Царя, и присягнули кесарю... Вы сами избрали рабство...Так что иди, борец за свободу, к рабам и подумай о том, что есть настоящая свобода, ибо и в тебе я вижу раба... - Я никогда и никому не был рабом...кроме Бога - с запальчивостью и гневом возразил он. - Не обольщайся... - сказал я, - ты раб своего фанатизма и ненависти, которую очень искусно подогревают в тебе ваши жрецы. Они прикрываются именем Бога, а сами уже давно озабочены только своим благосостоянием и властью над народом... Тот, которого ты назвал Иисусом из Назарета понял всё их лицемерие и ложь, и за это они и убили его...А ты в цепях своего невежества и фанатизма...Разве это не рабство? И разве ты не раб? Мой монолог был прерван пришедшим кузнецом. Он быстро сбил заклёпки, соединяющие ручные и ножные кольца, и цепи со звоном свалились на мраморные плиты двора. Я приказал открыть ворота и вывести его вон. В воротах он остановился и несколько мгновений смотрел на меня с каким то вопросом в глазах, но не высказав его устами повернулся и быстро, почти бегом, поспешил куда то в сторону нижнего города. Я смотрел ему во след и был уверен, что его путь лежит к дому Каиафы. Я приказал послать за ним соглядатая и докладывать мне о всех его встречах и передвижениях. Мне казалось, что я сумел посеять в его сердце ростки недоверия к храмовой клике. Но, если всё же, его фанатизм превознесётся над здравым смыслом, и вернёт его на путь ненависти к нам, то его смерть в какой нибудь харчевне, была бы лучшим исходом и для нас, и для иудеев. К моему удивлению всё пошло по совершенно неожиданному пути, о котором я и не мог предположить, но который меня не только обрадовал, но и утешил. Я не знаю, как это согласуется с высшей справедливостью, но именно её я вижу в судьбе этого несчастного Вараввы. Дело в том, что жрецы, добившись его освобождения от смертной казни, тем самым себе подписали смертные приговоры. Этот Варавва был не так глуп и не так прост, как считали те, которые стояли за ним. Они, вероятно, надеялись на его вечную им преданность. Ещё бы! Только благодаря их настойчивости ему и была дарована жизнь. Но именно он стал зачинщиком раскола в рядах наших недоброжелателей. Или его, искренне верующего в святость идеи о свободе, до глубины души смутили слова тех, кого он считал своими сторонниками, о «кесаре, как единственном желанном царе». Или же он наконец сам понял всё лицемерие, ложь и корысть жрецов. Или и то, и другое вместе, вдруг невыносимым огнём ненависти зажгли его совесть...Да, это страшное состояние, когда совесть сжигает ненависть...человек тогда превращается в зверя, жестокого и беспощадного к тем, кого ненавидит...Его ненависть обратилась на жрецов и магистратов его народа. Да, именно на тех, кому он был обязан своей жизнью! Его людей называли «сикариями». «Sica» - узкий и небольшой кинжал, которым они расправлялись с теми, кого объявляли врагами народа и свободы, дал им имя. Они прятали его в складках своих хитонов и растворяясь в сутолоке наносили смертельный удар, тут же в всеобщем смятении поднимая вопли отчаяния и переполоха. Первой их жертвой, показательной и многозначительной, был один из первосвященников, приходивший с толпой к претории. Его звали Ионатан, и это он выкрикнул тогда «нет у нас царя, кроме кесаря». Надо сказать, что движение, начатое этим Вараввой, быстро усиливалось и находило множество сторонников, но парадокс был в том, что вся их ненависть, в большей степени изливалась на жречество и знать. Мы оставались в стороне, и я с удовольствием наблюдал, как трепещут от ежедневного страха смерти те, кто послал на смерть невиновного...ради своей корысти. Разве это не действие высшей справедливости? Зло, вознёсшееся в своём беззаконии до небес, уничтожает само себя. Высшая справедливость, наверное, и есть истина...и она вечна и непобедима…» Пилат посмотрел на слушавшую его Клавдию. - Ведь так, добрый мой гений? Говорил его взгляд. - А где же высшая справедливость в смерти Праведника? - спросил Димитрий, внимательно следивший за рассказом Пилата. - Разве может казнь невиновного быть справедлива? - Этого я не могу понять до конца... - ответил старик. - Но многое человек и не может постигнуть...мы ограничены и в познании, и в способностях...и во времени. Но бесспорно, что и в смерти Праведника есть эта высшая справедливость... которая, пока, недоступна моему разуму... Димитрий глубокомысленно кивнул головой. Его разуму это тоже было недоступно. ДИМИТРИЙ За записями и разговорами пролетел вечер, и густая осенняя тьма, сонным покрывалом опустилась на холмы Этрурии. Она совершенно размыла границу между землёй и небом, как и всегда бывает при наступлении ночи. Небо заискрилось звёздными брызгами Млечного пути, а земля мигающими огоньками вилл, деревень и городов. Оставив Пилата на попечение спальника и сиделки, Клавдия с Димитрием вышли в атриум. Каждый из них по своему воспринял рассказ Пилата о суде. Клавдия лихорадочно искала способ донести услышанное от мужа до учеников. « Как это сделать, и кому передать записанное Димитрием? Явно, что об этом разговоре должно рассказать всем, но кто возьмёт на себя смелость и право? Она? Но, нет...Даже Мариам, знавшая о Праведнике всё, как губка впитавшая в своё сердце его учение, первая из всех увидевшая его воскресшим, и та не дерзнула написать о нём. А кто такая я... - думала Клавдия. - Эти записки Пилата надо передать кому то из ближайших друзей Праведника... кому то из тех, кого называют Апостолами...Но где их найти сейчас? Бывшие в Риме убиты, некоторые разбрелись по странам и народам возвещая учение Праведника...многие из них тоже убиты...Иоанн!» - вдруг вспомнила она. Это имя вспыхнуло в её памяти неожиданной надеждой. Она только слышала об этом человеке. Это имя знали многие, но видели его носителя только единицы. Говорили, что он был любимым учеником Праведника и самым молодым из них. Он ни разу не был в Риме, предпочитая нести служение в Азии и созидая в асийских городах общины учеников. «Иоанн...Иоанн - несколько раз повторила она это имя. - Я отправлю ему эти воспоминания Понтия...пусть он и решит, что с ними делать...Но где его искать в Азии? Может быть это знает тот, кому я должна передать послание? Или кто то из братьев в Ефесе...». - Димитрий... - окликнула она идущего впереди грека. Тот вздрогнул и, как будто, съёжился от внутреннего, неприятно щекотнувшего его, волнения. «Донёс...» - решил он, оборачиваясь и не поднимая глаз. - Послушай меня, Димитрий, - не замечая его волнения заговорила Клавдия. - Я очень надеюсь, что ты не оставишь меня в эти трудные дни...- она заглянула ему в глаза. - И я готова обговорить с тобой новые условия твоего вознаграждения... - За чем, госпожа... - запинаясь и с облегчением вздыхая возразил грек. - Я разве давал повод госпоже думать, что я чем то недоволен...или собираюсь оставить имение? С него как будто свалилось невидимое, но такое тяжёлое бремя. «Не донёс, не донёс... - стучало в его сердце. - А я дал место ненависти...по отношению к нему. Как всё же слаб человек...и как быстро поддаётся злу...». - Хорошо, Димитрий, тогда я полностью полагаюсь на тебя - сказала Клавдия. - Понтий говорил мне, что ты всего себя отдаёшь заботам об имении и достоин более высокого вознаграждения...Но это мы обсудим после...Скажи мне, в Ватлуне можно найти толкового и грамотного либрария? Необходимо быстро и без ошибок переписать всё, рассказанное господином, на пергамент... - Не думаю, что в Ватлуне можно найти хоть кого то занимающегося переписыванием книг... - покачал головой грек. - Но если госпоже будет угодно я сам могу переписать воспоминания господина на пергамент. - Хорошо, Димитрий, мы подумаем с тобой как это лучше и быстрее сделать... Клавдия пожала ему руку и повернувшись направилась в свою комнату. Димитрий проводил её взглядом, вышел в портик и опустившись на ступень лестницы сел, опёршись спиной о колону. Он устал за этот день. И от переживаний своих, и от встреч, и от разговоров. Он сидел в одиночестве и тишине, на том же месте, где несколько дней назад, коротая свою бессоницу, сидел и Пилат. Над ним было то же небо и те же звёзды, и та же тишина, изредка тревожимая ночным шелестом листьев, или шорохом крыльев летучих мышей, снующих в поисках своего ужина. Так же плясали языки пламени в ночных светильниках, выхватывая из мрака причудливые силуэты кустов и деревьев. Он сидел вслушиваясь в эту тишину и в себя. Карусель из отрывочных мыслей, кусков разговоров, событий и встреч кружилась в его голове, не давая никакой возможности сосредоточиться на чём то одном, и, как казалось ему, очень важном. Но на чём именно, он не мог вспомнить. Мало - по малу тишина ночи начала обволакивать его. Она мягко, но настойчиво, вторгалась в сознание, заставляя одни мысли исчезать, другие упорядочивала, что то просто стирала. «Что есть истина...что есть правда...что есть свобода...что есть человек...что есть жизнь...» Сменяя друг друга плыли по океану его сознания триремы - вопросы, исчезая среди звёзд неба. «Высшая справедливость...в смерти невиновного...на то родился...царь не от мира, царство не от мира. Быть человеком...есть истина...вот незадача! Как далеко всё это от меня было...и так же далеко бы и оставалось, если бы не это прокураторство...Да, странные они люди...хотя, почему, странные? Они достойны уважения и за образ жизни и за верность своим принципам, и старик и госпожа... Что же есть человек, и что есть жизнь человеческая...их это мучает! А я думаю: как лоскутное одеяло эта жизнь: ложь - правда, правда - ложь. Не может же быть жизнь из одной лжи...или только правды...Высшая правда - говорит этот раб... А что он понимает в этом? Высшая справедливость - говорит старик, а сам страдает из -за того, что отправил на казнь невиновного... Сохранить себя Человеком! Вот, Человек! А мы - ничтожества! Правда - ложь, ложь - правда и вся жизнь...Как я устал за эти дни...Смятение в мыслях, в жизни неопределённость, в будущем - неизвестность...Взять, что ли, себе жену, родить детей и жить как все живут...Ложь - правда, правда - ложь...Накопить денег, купить именьице и...забыть все эти умствования...Быть Человеком...на что родился... Да, надо переписать на пергамент воспоминания старика... Для них это очень важно...во всяком случае им обоим так кажется...Да и старик говорил, что эта встреча и переменила его мысли о жизни... А по мне так всё это пустое...но раз пообещал перепишу...Всё же они достойные люди...хоть и странные. Э... надо идти спать...» - решил Димитрий. Он встал и направился в свою комнату. Сняв тунику, он умыл лицо, торс и ноги из таза с водой, и сев на ложе тщательно и с удовольствием растёр своё тело полотенцем. Но и здесь мысли не оставили его в покое, роясь и волнуя его сознание. «Да, высшая правда...высшая справедливость... по моему так правда и есть правда...и справедливость...она просто есть. Ни высшая, ни низшая...просто справедливость. Хотя...тут не всё так просто...». Возражал он сам себе. Всё же он был эллин, и пытливость ума, как одно из главных качеств греческого народа, были присущи ему от рождения. «Правда римская далеко не такая же, как правда эллинов...да и справедливость римлян для греков беззаконие...римская справедливость - это варварство и жестокость...» - думал он, вспоминая недавнее дело, нашумевшее на всю империю. Раб убил своего господина и любовника, и за это были казнены все рабы живущие в доме. 400 человек были осуждены по римской правде и справедливости. «А есть ещё правда и справедливость германцев, да и у иудеев тоже своя правда и справедливость... то есть, всё же должна быть какая то высшая правда и справедливость... которая бы была едина для всех народов и племён...». Об этом убедительно свидетельствовали мысли, никак не желающие утихомириться. Он так и сидел на ложе, держа полотенце в руках и ведя этот внутренний диалог сам с собой, или с неким другим собой, язвительным, и порой даже злым скептиком, который иногда проявлял себя в обидных или насмешливых вопросах. «Но почему, если всё так, как говорит старик, об этой высшей и единой для всех правде, пришёл свидетельствовать иудей, а не эллин? Что такое эта Иудея и иудеи, народ торгашей, ростовщиков и варваров...Старик же и говорит, что высшее божество для них это их золотой храм, а мы - народ философов и мудрецов...мы дали всем этим варварам науку и поэзию...». Димитрий даже скривился от такой несправедливости. «Когда то были...народом мудрецов - вновь возразил скептик. - А ныне толпа сибаритов и болтунов, ни на что серьёзное не годящихся, и всего серьёзного и важного в жизни боящихся... Именьице, конкубина и сундучок с сестерциями, вот ныне вся ваша мудрость, философия...наука и поэзия ». Это было уж слишком. Димитрий даже внутренне расмеялся такому повороту мыслей. «Неужели я на то родился, и на то пришёл в Рим?» - сказал он вслух. Звук собственного голоса встряхнул его и заставил замолчать скептика. Он вновь повторил сказанное, как заклинание, но скептик молчал. Димитрий отбросил полотенце и улёгся на ложе прикрывшись лёгким шерстяным покрывалом. Утро, как известно, мудрее вечера, и поразмыслить над своим вопросом он решил на следующий день. Или в ближайшем будущем. Понадеемся, что ответ он найдёт правильный. Когда Пилат замолчал и дал знак, что хочет отдохнуть, Клавдия вызвала спальника и поручив ему Понтия ушла вместе с греком. Она хотела остаться, но спальник напомнил ей о кальдарии, уже давно прогретом и ожидающим её. За дневной суетой она совсем и позабыла о своём распоряжении, и напоминание спальника укололо её. Уже несколько часов ради неё поддерживали огонь и служанки -рабыни ожидали её прихода. Вспомнив о кальдарии, она вдруг и почувствовала всю тяжесть прожитого дня. И дорога, и встреча с умирающим мужем, и заботы о будущем, и долг перед памятью убитых Нероном, и образы, встревоженные воспоминаниями Пилата, всё это, вместе с шестью десятками прожитых ею лет, под вечер сковали её члены усталостью. Переговорив с Димитрием в атриуме она прошла в помещение бани, где её встретили две молодые женщины посланные Авитом в помощь госпоже. Клавдия скинула паллу и оставшись в короткой тунике без рукавов прошла в помещение кальдария. Её окутали со всех сторон волны горячего воздуха и она, присев на дубовую скамью, легла на спину закрыв глаза и отдавшись ласкающему её кожу жару. Женщины осторожно стянули с неё тунику. Она не сопротивлялась, покорно подчиняясь их действиям. Они набирали в ладони оливковое масло и щедро втирали его в её тело, массируя её руки, ноги, грудь, живот. «Завтра нужно отправлять Гая в Азию...» - думала Клавдия. - «А что же делать с записями Понтия... Доверить всё Димитрию, или, всё же самой переписать... но, в любом случае, это потребует времени...а с кем потом я отправлю пергамент в Ефес? Задержать Гая? Переписка займёт дня 3 -4... а может и больше... если с переводом на греческий...А у меня кроме Гая нет никого, кому можно доверить это дело... А вдруг ещё и умрёт Понтий...он очень плох, хоть и бодрится передо мною...». Эта мысль была самой тяжкой и горькой. Стоило только ей подумать об этом, как слёзы сами наполняли её глаза. Вот и сейчас они предательски скатились к уголкам ресниц. «Всё же, как важно то, что он рассказал... и об этом надо обязательно засвидетельствовать ученикам». Мысли Клавдии были прерваны одной из девушек растиравших её. - Госпожа, расскажи нам о Риме... - попросила она. - Там, наверное, так прекрасно...дворцы, базилики, храмы...театры, цирки... - с мечтательной улыбкой перечисляла девушка, - а у нас тут одно и тоже, день за днём, одни и те же лица, одни и те же заботы, одни и те же разговоры...склоки, обиды... . Клавдия открыла глаза и с жалостью взглянула на рабыню. - В Риме страшно...Акма - сказала Клавдия. - Рим - это город палачей...и их жертв. И палачей там гораздо больше, чем жертв... Девушки переглянулись между собой, удивлённые и даже испуганные ответом Клавдии. ВЫСШАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ А Пилат, после ухода жены и Димитрия, позволил спальнику обтереть себя полотенцем, смоченным уксусом, и приказал подать немного вина. Сделав несколько глотков неразбавленного фалернского, он зажевал его куском свежего козьего сыра и хлебнув ещё глоток, отдал кубок рабу. Укутавшись в покрывало он вновь вернулся к своим воспоминаниям, которые только что излагал своим слушателям, и в которые погрузился так глубоко, что даже после их ухода вырваться из их оков не мог. Он снова и снова возвращался к Варавве. Вопрос Димитрия о его судьбе, заставил Пилата не только вспомнить, но и задуматься о путях Провидения, в которых, как показалось ему, он увидел действие Высшей справедливости, о чём и попытался в своём рассказе убедить не столько грека, сколько себя. Но когда все ушли сомнение смутило его. Получалось, что тогда, прогнав Варавву из претории, и высмеяв его борьбу, за так называемую свободу, он, фактически, и сделал из него орудие возмездия для жрецов. То есть, это он - Пилат, стал причиной осуществления мщения за Праведника, а ни какая ни Высшая справедливость! Под Высшей справедливостью он, конечно же, имел в виду действие божества, сыном которого, и он это хорошо помнил, и объявляли Праведника. Ему просто до отчаяния хотелось думать, что в действиях Вараввы была воля Высшая, воздавшая этим псам за их лицемерие, корыстолюбие и нечестие. А в казни Праведника он видел именно наглое попрание жрецами храма всех человеческих законов. Но, если, как говорили многие, Праведник был сыном Бога, то возмездие должно было настичь в первую очередь Каиафу. Ведь это он был и зачинщик и планировщик убийства Праведника, а этого не произошло. Пилат до самого своего отзыва из Иудеи ждал каиафиной смерти, но первосвященника миновали и кинжалы убийц, и моровая язва, косившая жителей Иерусалима. Более того, этот интриган и лицемер так и оставался верховным жрецом Иудеи до самого конца префектуры, и только Вителлий сместил его в те же дни, когда и отправил Пилата отчитаться перед Тиберием. Это то и было самым непонятным и досадным. В добавок к этой явной несправедливости с безнаказанностью Каиафы, в памяти Пилата всегда стоял этот нагло-насмешливый гул толпы в ответ на его умывание рук: «Кровь Его на нас и на детях наших». А ведь прошло ни много - ни мало, а более 30 лет с тех дней! И Каиафа, наверное, уже давно мирно почил на своём ложе... Но по прежнему, уже в новом поколении, пришедшие ему на смену лицемеры продолжают торговать в храме, стяжать, лихоимствовать и лгать, как и их отцы... А где же воздаяние им за кровь невинную? Неужели можно вот так, глумясь, взять на себя явное беззаконие и остаться безнаказанным? Уже и забыт ими Праведник... и всё в этом мире идёт своим чередом...невинных убивают, над честными глумятся...а ты говоришь о какой то высшей справедливости...я не говорю...я ждал её...желал её всем сердцем...В конце - концов, я всегда стремился следовать ей... Мысли были грустны в своей горькой очевидности и тяжелы, из -за торжествующей в жизни, несправедливости и лжи. И вскоре отправили Пилата, своей безысходной тоской, в тяжёлый и беспокойный сон. Он видел своё детство и мать, превратившуюся в Клавдию и ведущую его за руку по прекрасному саду, полному чудесных плодов и диковинных добрых зверей. «Это царство Праведника?» - спрашивал он Клавдию, с восторгом рассматривая красоту окружающего его мира. Сад становился берегом Океана и Пилат судорожно цеплялся за гриву своего Блеза, пытаясь выплыть вместе с ним из волн бурного и внезапного прилива. Он метался по улицам пылающего Иерусалима, в отчаянии и ужасе ища потерянную им Клавдию, а бушующее пламя настигало его, лизало языками огня и гнало, гнало, гнало по бесконечным переулкам пока, наконец, он, вырвавшись из горящего города, не увидел прямо перед собой Лысую гору и три креста на её склоне. Он замер, как заворожённый глядя на чернеющий, в отсветах пожарища, крест с висевшим на нём человеком. Он был обнажён и исполосован бичеванием, его лица не было видно из - за спутанных и висящих клочьями волос. Тело, избитое и истерзанное, блестело, в тех же сполохах горевшего города, подтёками кровавого пота. А грудь судорожно вздымалась в попытках наполнить лёгкие глотком воздуха. По дороге, мимо креста, огромной змеящейся чередой шла густая и плотная толпа людей. Казалось, им нет ни конца, ни края. Одни с состраданием смотрели на распятого, другие тыкали пальцами в его сторону и что то говорили соседним со смехом и равнодушием. Третьи злословили и ругались в его сторону. Были и такие, которые не замечали ни креста, ни висящего на нём. Они просто шли, разговаривая сами с собой, и размышляя о чем то очень для них важном. Он хотел растолкать эту толпу, чтобы пробраться к кресту. Он должен был снять его с креста, прекратить эту казнь. Но он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Он хотел закричать и позвать центуриона, но и крик замер в нём. Он был бессилен и нем, а Праведник умирал на кресте. И тогда он заплакал. Можно ли передать ту горечь и тоску, которые обволокли его сердце? Он ничего не мог сделать! Всё уже было сделано, и эта безвозвратность времени и беспощадность судьбы навсегда соединили их в вечности. Можно ли забыть подобное? Конечно же - нет! « ПЯТНИЦА, ПЕРЕД СУББОТОЮ...» Проводив взглядом убегающего, под смех и крики солдат, Варавву Пилат медленно, а со стороны казалось, даже с трудом, поднялся по ступеням к галерее. Там уже ни кого не было, лишь стояло одиноко его курульное кресло. Кресло власти и силы, но, как оказалось, бессилия и безвластия. Он сел в него. Эти утренние часы своим накалом страстей и борьбой воль опустошили, и даже обессилили его. Внутри шевелилась, извиваясь в бессильном гневе, одна лишь ненависть к Иудеям, над которыми он был поставлен правителем. Он попытался осмыслить её, упорядочить, найти её причины, ибо понимал, что править народом, который ненавидишь, нельзя. Это окончится большой кровью. Причиной гнева, окаменившего его сердце, стала очередная победа, как ему казалось, Каиафы. И, особенно, эти явные и подлые угрозы, выкрикнутые из толпы, и обвинившие его в оскорблении величества принцепса. Хотя все понимали, что в нежелании его утвердить смертный приговор невинному не было ни оскорбления величества цезаря, ни его, Пилата, корысти. Только желание правды! «Ведь весь этот кровавый цирк, разыгранный здесь, был вызван обыкновенной завистью жрецов и их страхом утратить власть. Но они были готовы всё извратить и оболгать, чтобы добиться своего. И это им удалось.., да, ценою подкупа и клеветы, но они добились своего. А ведь они называют себя служителями божества! - со злой усмешкой думал Пилат. - Значит, их божество допускает подобные методы? Или нет никакого божества...да, конечно, золото... А ты? А я...умыл руки...». Ненависть в нём буквально закипала от этих мыслей, и требовала воздаяния. В эти минуты он и сам был готов убить...Каиафу или предателя... «Толпа она невежественна... - думал он, вспоминая выпученные глаза и всколоченные волосы ещё час назад требующих распятия. - Страшны те, кто толпой управляет...или обольщая ложью, обряженной в религиозные догмы, или примитивно покупая за гроши...Купили же они этого предателя за 120 сестерциев... а Каиафа, конечно, умён...не каждый сможет за подобные гроши достичь такого результата...За 120 сестерциев им куплена смерть Праведника, жизнь этому Варавве...который теперь обязан ею Каиафе, авторитет в глазах толпы, которой он вернул «борца за их свободу», и, к тому же, унизил меня, заставив сделать так, как решил он, Каиафа, а не как хотел я...». Его мысли были нарушены движением, которое уловил слух. Он повернулся и встретился глазами с Клавдией. - Ты всё же отправил его на крест... - сказала она. Её голос, почти шёпот, поразил его какой то смесью отчаяния и горя. - Он сам этого желал... - вырвалось у него. Он тут же хотел рассказать ей всё, и об их разговоре, и о том, что он слышал, но увидел в её глазах презрение и осёкся, сражённый им. Она кивнула головой и повернувшись ушла. Это был ещё один удар, полученный в это утро. «Эта Иудея как злой рок для меня - с горькой обидой думал он. - Я прибыл сюда одним, а оставлю её другим... презираемым собственной женою, и самим собой...а каким гордым и важным я ступил на эту землю... Быстро пролетело уже 5 лет моей префектуры...и вот, я ненавижу и презираю этот народ, иудеи ненавидят и презирают меня, а ещё и Клавдия возмутилась духом. Она решила, что я испугался этих псов и отдал им Праведника...А ей привиделся какой то ночной кошмар...Да и без её кошмара я бы отпустил его, но...Если бы она видела его глаза...и слышала, что он говорил...Он же сам шёл на крест...Сам! Я просто не смог воспрепятствовать ему...В этом ли моя вина? Стоп! Стоп! Он же сам сказал: Больше греха на тех, кто предал меня тебе... Эй, опять стоп! А вообще, какое дело мне, римскому всаднику, до этих, иудейских интриг?». Пилат даже вздрогнул от этих мыслей. «Забыть всё и дело с концом...Жаль его, конечно, Он был Человек, Царь по достоинству своему...но вот и доля Человека в этом мире, быть растерзанным псами. А ты сможешь забыть его?». Он поперхнулся этим вопросом, неожиданно мелькнувшем в его сознании. «Конечно... Конечно...да» - неуверенно проговорил он. Ему хотелось думать, что - «да». Так всегда бывает с людьми пережившими, в силу своего собственного малодушия, унижение, или сами совершившие нечто такое, за что им стыдно перед самими собой. Им кажется, что пройдёт время и позор, допущенный ими, забудется сам по себе. Загромоздится новыми яркими впечатлениями и уйдёт в бездну беспамятства. Но нет! Ничто из совершённого не забудется и не исчезнет. А выползет наружу в самый - самый неожиданный момент, заставив порой даже заплакать от досады или безнадёжности. Его размышления вновь были прерваны стуком солдатских сандалий по ступеням лестницы. На галерею поднялся декурион стражи. Заметив сидящего Пилата он остановился. - Господин, три иудейских жреца просят тебя принять их - сказал он, оглядываясь на двор. Пилат с удивлением посмотрел на воина. «Что им ещё надо? Пришли, лицемеры, насмеяться надо мной...за справедливый приговор...» со злым раздражением подумал он, но приказал впустить. Декурион сбежал по лестнице и через несколько минут к Пилату поднялись трое из храмовых жрецов. Он даже не привстал со своего кресла на их поклоны и молча рассматривал вошедших. Они переглянулись между собой и один из них начал говорить, вкрадчивым и льстивым голосом, но с нотками возмущения и укора. - Правитель, чтобы всем было известно, за что казнён этот еретик, изволил написать его вину на дощечке, и приказал солдатам прибить над его головой... - говорящий замолчал и посмотрел на Пилата. Тот сидел неподвижно в упор рассматривая лицо говорившего. Тот выдержал взгляд Пилата и продолжил: «Но правитель, вероятно не владея в совершенстве нашим наречием, написал: Иисус Назорей, Царь Иудейский...а это неверно...Правителю следовало написать: Я - Царь Иудейский...». Он сделал паузу, и с надменным вызовом и в глазах и в голосе, добавил: «Мы просим тебя исправить написанное, чтобы не соблазнять народ...и ради истины...». «А, псы, вам ли, лицемерам и лжецам, говорить об истине - так и крутилось у Пилата на языке, но он промолчал, скривившись в усмешке. Первосвященники ждали, уставившись на него. - Что я написал, то написал! - резко, как отрезал, сказал Пилат вставая с кресла и подходя к перилам галереи. - Проводи этих почтенных людей - крикнул он стоявшему у лестницы декуриону и не оглядываясь на просителей свернул в колоннаду дворца. Их надменность и наглость, ещё более усилили его раздражение и гнев. Он брёл по колоннаде дворца шепча проклятия и угрозы в адрес всего этого «сборища рабов и лицемеров» противоставших ему в суде. А за их спиной маячила с наглой и презрительной ухмылкой физиономия Каиафы. Его внимание привлёк шум на заднем дворе дворца. Там располагались хозяйственные помещения, казарма воинов и склады провианта и оружия. Он спустился по ближайшей лестнице и пройдя через криптопортик вышел к небольшому внутреннему дворику. По мере приближения шум усиливался, он довольно внятно различал смех, в вперемешку с солдатской бранью, и жалобное, почти в смертельном ужасе, овечье блеяние. Пилат остановился у входа в дворик и оставаясь незамеченным наблюдал за развлечением солдат. Четверо воинов, новобранцев из Сирии, гоняли длинными бичами по двору овцу, по всей видимости приготовленную к убою, для обеда дежурившего во дворце гарнизона. Бедное животное металось по двору, обезумевшее от боли и страха. Солдаты ловко владели бичами, и их концы, с вплетёнными кусочками свинца, настигали овцу в любом уголке, куда бы она не попыталась спрятаться. Это, безобидное солдатское развлечение, в другое время может быть и не привлекло бы внимание Пилата, но после всего произошедшего утром, увиденное вызвало бурю в его сердце. Раздражение и гнев разгорелись какой то безумной яростью. Она буквально захлестнула его. Он ударом ноги распахнул створку двери и вошёл. Солдаты увидев его смутились, и отдав знаки почтения стояли молча, наблюдая за ним и переглядываясь. Овца забилась в угол двора и жалобно блеяла судорожно дёргаясь всем телом. - Как ловко у вас получается... - едва сдерживая себя и оглядывая солдат проговорил Пилат. - С овцой... - выдержав паузу продолжил он. - Я хочу видеть, как у вас получится с воином... Один из солдат открыл было рот в желании что то сказать, но не успел. - Быстро сюда десять тренировочных мечей... - свистящим, от прорывающейся сквозь слова яростью, шёпотом проговорил Пилат. - Быстро! - уже закричал он видя, как замешкались солдаты. Они, как будто, почувствовали его гнев и засуетились, побросав бичи и бегом бросившись к оружейной. - Полные доспехи... - крикнул им вслед Пилат. - И быстро... Только сейчас он заметил, что всё ещё в тоге и сняв заколку освободился от белого полотнища, бросив его на мраморный разделочный стол. Воины появились спустя какие то минуты. Они были в кожаных панцирях, шлемах и поножах, а один из них держал двумя руками охапку деревянных тренировочных мечей. Их всерьёз испугал гнев Пилата, к тому же они не понимали его причины, и от этого ещё больше боялись возможного наказания, неизвестно за что. Пилат с презрением оглядел их и выбрал себе из рук воина два меча. - Каждый по два меча...- приказал он, и подождав, пока они разобрали оружие, жестом вызвал того из них, который, как он заметил, был самым азартным истязателем овцы. Тот робко приблизился с опаской следя за Пилатом. В его глазах был страх. Пилат выставил меч перед собой и тут же нанёс удар вторым. Воин неловко парировал удар и попытался уклониться. Пилат напал. Его удары сыпались на несчастного со всех сторон. От некоторых солдату удавалось увернуться, но большинство достигало цели. Пилат не щадил. Трое остальных с удивлением наблюдали за схваткой, которая больше походила на избиение. Прижав соперника к стене Пилат сделал ложный выпад левой рукой и тут же присев на колено нанёс удар вторым мечом по бедру воина. Тот заверещал от боли и завалился на бок. Пилат приказал выйти второму. Тот, поняв что пощады не будет, напал первый, но натолкнулся на ещё большую ярость. С ним Пилат разделался за несколько минут, оглушив его ударом по шлему, с такой силой, что деревянный меч разлетелся в щепки. Третий, вызванный в круг, только защищался с отчаянием в глазах мечась по двору, и пытаясь увернуться от нагоняющего его пилатова меча. Пилату надоело гоняться за ним и он вызвал четвёртого. Этот был похитрее своих товарищей и вышел на поединок с одним мечом, как бы уравнивая шансы свои и Пилата. Пилат устал. Пот пропитал всю его тунику и маленькими ручейками стекал по всему его телу. Вместе с потом уходила и ярость, и раздражение, и злость. «Что ты делаешь? - всё настойчивее сверлила его одна и та же мысль. - Чем они то перед тобой виноваты? Ты уже покалечил двоих...оставь их в покое...ты и так достаточно наказал их...а за что я наказываю их? За то, что Каиафа унизил меня? Нет, нет, нет! Это за их жестокость... За овцу? Ты что, совсем сошёл с ума? Да, наверное, схожу...». Всё это кружилось в его голове, а рука с мечом продолжала наносить и парировать удары. Четвёртый, в конце - концов, ухитрился потерять меч, выбитый из его рук. Пилат остановился тяжело дыша, и бросив меч подошёл к бочке с водой. Окунув голову он поднял тогу со стола и молча вышел. Поднявшись к себе и обмывшись в бассейне с тёплой водой, он переоделся, и взяв кувшин с вином и кубок пошёл к Гиппиковой башне. Ему вдруг пришла мысль, что с неё он сможет увидеть место казни Праведника. Башня возвышалась на западном крыле дворца и возносилась на 80 локтей над городом. Он брёл по ступеням держа в одной руке кувшин с вином, а в другой кубок, и с упорством сомнамбулы считал в уме пройденные им ступени. « девяносто пять, девяносто шесть...» - отсчитывал он, поднимаясь со ступени на ступень. Этот счёт позволял отвлечься от мыслей, которые постоянно возвращали его к утреннему поражению и вызывали всевозможные планы мести. Полумрак башни рассеивался косыми солнечными столпами, падающими из узких бойниц - окон на матово сияющий мрамор стен. Заканчивался пятый час дня, и солнце почти достигло пика своего восхождения к зениту. Лестница вывела его к двухэтажному павильону, венчающему башню и разделённому на удобные и роскошно отделанные покои. Павильон был окружен по периметру балконом с изящной мраморной оградой, каждый угол которой украшали полутора метровые башенки. Пилат подошёл к северной башенке и поставив в её нище кувшин и кубок всмотрелся в простирающуюся перед ним местность. Город, казалось, вымер. Гелиос достиг своего апогея и его жалящие зноем лучи заставили большинство горожан спрятаться под крыши своих домов. Пилат всматривался в видневшуюся далеко впереди Лысую гору, место казни преступников и бунтовщиков. Там шевелилась людская масса и были видны три креста с висевшими на них фигурками людей. - Вот и всё... - сказал он, напрягая глаза и пытаясь угадать на каком кресте распят Праведник. - Вот и всё... - повторил он, с нервным смешком. - Ты пришёл свидетельствовать об истине...и потерял за это свою жизнь...Мне казалось, что я имел власть спасти твою жизнь.., да что там власть! Я желал и имел возможность спасти тебя...но не смог...и власть, и желание, и возможность оказались бессильны...да и сама правда этим утром была побеждена ложью! Это то и мучает меня, ведь я тоже отстаивал истину...я защищал твою невиновность.., а победила, и тебя и меня, ложь! Зависть и коварство победили и твою истину и мою веру в справедливость...Как же сохранять теперь достоинство...человека! Зачем? Если побеждает более коварный и злокозненный? Пилат налил кубок вина и выпил его. Вытерев губы он запрокинул голову и посмотрел на солнце. «А ведь его смерть будет мучительна и долга... - подумал он с содроганием. - Зной будет терзать его, слепни пить его кровь, а воронье стараться выклевать глаза...». Вино начинало действовать. Мысли становились легки, а чувства острее и пронзительнее. «Он же сын Твой... - подняв лицо к небу закричал Пилат. - Неужели ты допустишь эти мучения ему? Ты же знаешь, что он ни в чём не виноват...Ты не можешь просто так взирать на его страдания...Если Ты есть, то помоги ему!». Небо впитало его крик, как губка впитывает воду, и молчаливо взирало на него блекло - голубым покровом, с раскалённым огненным глазом в зените. Пилат покорно кивнул головой, и вновь наполнив кубок осушил его медленными глотками, неотрывно смотря на Лысую гору. Если бы кто то в этот момент оказался рядом с ним, то заметил бы наполненные слезами глаза сурового и мужественного прокуратора Иудеи. Второй кубок совсем расслабил его, и он, войдя во внутрь павильона, буквально упал на подушки, разбросанные по овальному деревянному ложу. Он лежал с закрытыми глазами перебирая в памяти утренние события и образы. Его слух уловил звуки храмового шофара возвещающего о наступлении полудня, но он и не думал вставать и даже не открыл глаз. Его сознание проваливалось в вязкую суету каких то хаотичных видений. Прокуратор Иудеи проспал до десятого часа дня. Ни дрогнувшая земля, ни трёхчасовая тьма по всей земле, ни гвалт воронья, встревоженного затмением, и тысячекрылыми черными тучами носившегося над Иерусалимом, ни собачий вой и мычание домашнего скота, так же напуганного небесным знамением, не нарушило сна Пилата. Открыв глаза он ещё довольно долго лежал вспоминая сонные видения и восстанавливая переживания. Голова болела, а во рту, казалось, слиплись зубы, язык и губы. Он поморщился и встав с ложа направился к башенке, где оставил кувшин и кубок. Солнце склонилось к самым вершинам холмов, наполняя тенями восточные предместья города. Он всмотрелся в Лысую гору. Она была почти пуста и безлюдна. Даже кресты, насколько он мог видеть, были без своих жертв. - Всё кончено... - сказал он. - И для него, и для меня... «КРОВЬ ЕГО НА НАС, И НА ДЕТЯХ НАШИХ...» Нерон прислушался к совету Поппеи и отозвав Альбина своим указом назначил на его место Гессия Флора. Доводы Поппеи были убедительны и реально обещали средства и для строительства Золотого дворца, и для восстановления Нерополя. Приняв иудаизм Поппея, поддерживала связь с иерусалимской жреческой знатью и всегда была в курсе происходящего в Иудее. Первосвященники, надеясь на её благосклонность и заступничество перед цезарем, регулярно писали ей, сообщая о всех сплетнях и слухах, как в царском семействе Агриппы, так и о делах наместников. В дополнение к этому они всегда сопровождали свои письма изысканными и дорогими подарками. Но в последних, полученных из Иерусалима письмах, были только слёзные и отчаянные жалобы на алчность и произвол Альбина. Префект вёл себя не просто, как грабитель и разбойник, но и оправдывал преступников за деньги, и даже войдя в сговор с сикариями, имел от них долю в их грабежах и убийствах. Читая слёзные жалобы и униженные просьбы первосвященников освободить их от тирании Альбина, императрица возмутилась духом и даже пришла в ярость. Нет, её возмутили не преступления представителя императора в императорской же провинции, а то, что алчность Альбина ни в коей мере не приносила прибыли ей, Поппее Сабине! Грабя иудейскую знать и наполняя свои сундуки иудейским золотом Альбин забыл о том, кем он отправлен в Иудею, и кому обязан своим назначением. Поппея не показывала Нерону жалоб первосвященников, но решила лишить Альбина должности, а по возвращении в Рим привлечь его к суду, и отобрать всё им награбленное в казну. Пожар только ускорил осуществление задуманного и стал веским доводом в пользу смены прокуратора. Она перебирала кандидатов на смену и остановилась на Флоре, муже своей наперсницы и соучастницы в интригах, Клеопатры. Это был невысокий и коренастый человек лет 50-ти, с кривыми ногами и выпяченным животом. Его голова была плешива, и только над ушами и на висках оставались ещё кустящиеся клочья седых волос. Глаза, серые и пустые, сидели глубоко под надбровными дугами, а всё лицо, обрюзгшее, с мясистым носом и толстой нижней губой, имело какое то надменно брезгливое выражение. Но в иные моменты, когда перед ним находился кто то выше или знатнее, лицо Флора принимало совсем иное выражение - подобострастное, или даже рабское. Но с теми, кто был ниже его он был жесток и надменен. Незнатного всаднического рода, из плебейского звания, небогат по меркам Рима, но маниакально тщеславен и абсолютно бессовестен. Не было такого порока, которого бы он гнушался, как в отношении своего тела, так и духа. Это то и стало главным фактором в утверждении его на должность. Задача была поставлена при личной аудиенции у Поппеи. И подтверждена Нероном во время напутственной беседы. Незадолго до Альбина был снят со своей должности и Корбулон, наместник провинции Сирия. Нерон послал ему приказ умереть, что тот и сделал вскрыв себе вены. Ему на смену той же Поппеей был утверждён Цестий Галл. Нерон беседовал с каждым из них по отдельности, но речь шла об одном и том же - казна остро нуждалась в доходах - и главной задачей их обоих было обеспечить как можно больший приток денег в Рим. Любыми способами. А Флору даже намекнули, что любое недовольство населения вверенной ему провинции не должно приниматься во внимание. А если даже дело дойдёт до открытого мятежа, то вина за это ляжет не на него, а на иудеев. Пока Нерон говорил Флор подобострастно смотрел на него со льстивым и восторженным выражением глаз. Нерон ходил взад - вперед по залу и голова Флора, как стрелка компаса, поворачивалась вслед ему. «Деньги нужны быстро... - выплёвывая слова и заложив руки за спину говорил цезарь. - К Сатурналиям, я думаю, мы завершим уборку мусора и разберём руины, а к весне начнём строительство дворца... Так что не мешкая ни дня приступай к своим обязанностям... я надеюсь ты оправдаешь мои ожидания...». Он не смотрел на Флора и бросал слова в пустоту зала, но знал, что сказанное им, как печать его перстня, останется в памяти слушающего. Он уже 10 лет был цезарем, и за это время очень хорошо понял силу своего слова и его власть. « Цестий отправляется завтра...тебе даю три дня на сборы - остановившись и посмотрев на Флора сказал Нерон. - И вот ещё что... - Нерон повернулся к Эпафродиту, тот быстро подскочил к нему и подал какую то бумагу. - Мне написали жители Цезареи, что между ними и иудеями постоянно возникают конфликты..., и что иудеи, в своей заносчивости, считают Цезарею своим городом, а греки, живущие там с момента её основания, своим. Так как, говорят они, царь Ирод строил этот город не для иудеев, а для римлян и греков...». Нерон вопросительно взглянул на своего секретаря. - Да, цезарь... - поспешно проговорил тот, - если бы царь строил Цезарею для иудеев, то не возвёл бы в городе театры, термы и цирк...иудеям это возбранено... Нерон согласно кивнул и продолжил: «Итак, я решил их спор и постановил: Цезарея является городом, в котором полноценными гражданами являются греки. Они в приоритете...иудеи не имеют права претендовать на магистратуры и иные должности, связанные с управлением города...Ты донесёшь моё решение до иудеев...И пожёстче с ними... Флор склонил голову в рабском поклоне. Нерон скривился в ухмылке и махнул рукой давая понять, что аудиенция окончена. Эпафродит сопроводил Флора в канцелярию, где тому были выданы проездные и полномочные грамоты, и указ цезаря по поводу Цезареи. Если во всё время пребывания во дворце глаза, лицо, да и вся фигура новоиспечённого прокуратора Иудеи, расплывалась в безграничном почтении и благоговении, даже перед преторианской стражей, охраняющей покои, коридоры и портики, то за воротами его осанка резко изменилась. Теперь это был гордый и надменный, и в походке, и во взгляде, чуть ли не консул - легат. За воротами его ждали носилки - паланкин и пятеро рабов из челяди его жены. Он с превеликим достоинством погрузил своё тело в их, оббитую кожей, глубину и махнув рукой, подражая жесту Нерона, крикнул: «Домой». Рабы- носильщики надели наплечные ремни, раб - номенклатор встал впереди, и паланкин плавно качаясь поплыл по улицам Рима. Преторианский трибун, сопровождавший его до ворот дворца, проводил носилки взглядом, пока они не скрылись за колоннадой базилики Юлиев. И никто и не догадывался в целом мире, что в этих носилках несут того, кто, сам того не ведая, был избран стать орудием Всевышнего для отмщения народу и во исполнение слов, сказанных Праведником своим мучителям и гонителям: «Да придёт на вас вся кровь праведная, пролитая на земле...Истинно говорю вам, всё сие придёт на род сей...оставляется вам дом ваш пуст». А уже через три с небольшим месяца после пожара в Риме, в канун ноябрьских календ, в гавань Цезареи вошла трирема с вновь назначенным префектом Иудеи Гессием Флором. Всего год понадобился ему, чтобы исполнить своё предназначение - разжечь огонь бунта, быстро перешедшего в кровавый мятеж, и погрузивший всю Иудею в «мерзость запустения». В сентябре 819 года восставшими иудеями был вырезан римский гарнизон в Иерусалиме, что привело к кровавым еврейским погромам по всей Иудее, Сирии и Египте. Потом пришёл Веспасиан...и, спустя четыре года, от величайшей святыни иудеев - иерусалимского храма - не осталось «камня на камне», а вся провинция Иудея превратилась в «мерзость запустения». Но об этом уже совсем другая история, и называется она - Иудейская война.
Свидетельство о публикации №225111701138