Юрий Казаков и война
Всего несколько страниц сохранившегося текста и практически полжизни творческих мучений. Многократные поступления к замыслу и точно такое же количество отступлений от него. Но - ни единого дня без размышлений о задуманном. "Со страхом и надеждой я приступаю теперь к антивоенной повести, - делится в 1962 году планами с журналом "Вопросы литературы" Юрий Казаков. - Вот, кстати, важная проблема, может быть, самая важная сейчас, и страшно, что можешь написать об этом недостаточно сильно. Как я хочу написать об этом честно и сильно!"
Так и произошло - получилось и честно, и сильно, и куда значительней того, что можно было бы просто положить на бумагу. Казакову выпало глубоко пережить эту тему: малой, хотя и пронзительной частью - в форме "незаконченной" повести; и большей, страшно мучительной - в форме раздумий о бесчеловечной сути любых войн, обрамлять которую изящной словесностью у настоящего художника не было сил.
" С нового года наконец сел за повесть о военной Москве, - запишет Юрий Казаков в свой Тарусский дневник в январе 1963 года. - Написал всего три страницы, и все кажется не то — очень много тяжелых рассуждений о войне и некоего раската, — того самого, который так удавался Толстому... Это, пожалуй, первая вещь, которая сразу мне не дается, но которую писать все-таки надо. Почему — не знаю, но уже года три-четыре она сидит во мне..."
На самом деле всё Казакову удавалось, только он, скорее всего, не брал в расчет то, что настоящая провесть о войне - это больше, чем текст. Это - жизнь. А вернее - смерть. А ту, как известно, уютно не пристроишь под кожанным переплётом юбилейных изданий. Она всегда, эта смерть, таковой и останется. Ужасной и без фанфар...
"...все падало, рассыпалось, съезжали и разрывались крыши, валились стекла и рамы, отбитые карнизы, текла кирпичная пыль из глубоких оспин, оставленных на стенах визжащими раскаленными осколками, и уже давно — секунды две — лежали без сознания или убитые люди, застигнутые взрывом на открытом месте".
("Две ночи")
По сути - это дневник. Самый горький и правдивый свидетель войны. И потому - обличительный. Сделать его более художественным, подпустить литературщины - значит солгать. Оставить, как есть - будет ощущение недоделанности, скажут (да и сам поймёшь): камни какие-то со страниц торчат, осколки, необработанная порода, прочтёшь - и порежешься... Так оно и вышло: антивоенные казаковские "Две ночи" так и вошли в историю в самой аутентичной форме - в форме острых, с болезненными зазубринами литературных осколков.
"...Арбат был завален обломками, провода троллейбусные были оборваны и провисали, несколько столбов повалено. Из магазина напротив театра полз удушливый желтый дым и растекался вверх и вниз по улице. Все стекла во всех домах, а в ближних и рамы были выбиты, все это было настолько необычно и страшно, что Коля опять на минуту потерял сознание. Он не упал, но только ничего не понимал, как, бывает, не понимают ничего идиоты".
("Две ночи")
Казаков будет не единожды объясняться с друзьями, учителями и публично о том, что гложет его в военной тематике. Что заставляет садиться за пишущую машинку и вновь отодвигать её от себя...
«Я в Москве был всю войну, - делится он в 1959 году своими мыслями с Верой Пановой, - и уверен, что война в огромном городе имеет особенный привкус, особенную страшность, потому что, когда миллионы людей катастрофически падают из нормальной жизни в ненормальную, это что-то более гнетущее, чем взрывы бомб и снарядов в поле, в лесу, по деревням, словом — война пространственная. Да, когда большой город погружается во тьму, а дети в муках сравниваются со взрослыми, это потрясает».
Потрясение войной у Казакова останется на всю жизнь. Как та контузия после памятной бомбежки Арбата, "наградившая" будущего писателя лёгким заиканием. С одной стороны потрясение это застопорит повесть, в тоже время будет то и дело искать выхода, искать других формулировок: то в горьких письмах, то в редких интервью или в иных (почему-то тоже незаконченных) произведениях.
"А я опять ушел, но уже дальше, в ту первую свою московскую ночь, когда я стоял на крыше под бомбежкой. Я увидел опять убитых и раненых и заваленные кусками стен улицы. Я увидел октябрь в Москве — баррикады, жирные туши аэростатов по бульварам, редкие, отчаянно громыхающие, битком набитые трамваи. Пепел летал по улицам, временами где-то рвались снаряды. Листовки, как снег, с неба, и в листовках обещания сладкой жизни. И мы на загородных полях, за Потылихой, ранние морозы, закаменевшая земля, неубранные вилки капусты, морковь, которую выковыривали палками. Противотанковые рогатки всюду, железобетонные колпаки, амбразуры в подвалах, патрули — полупустой город. Замерзающие дома, мрущие старухи, холод в квартирах, железные печки, и всю зиму потом темнота, коптилки, лопнувшие трубы водопровода и бледные грязные лица. И все эти годы изнурительная работа грузчиком — дрова, уголь, рулоны бумаги, кирпич, потом слесарные мастерские, потом снег на крышах... Телогрейка, старые штаны, разбитые сапоги. И постоянный голод".
("Зависть")
В одном из писем Паустовскому Казаков делился со своим учителем мыслями о возможных путях покорения им большой формы - перехода от коротких рассказов к повестям. Собрать, как сказали бы сейчас, по принципу "Лего" нечто масштабное из близких по настроению, но разрозненных сюжетно кусков. Скорее всего, по такому принципу Казаков задумывал ваять и свою антивоенную повесть. Не состоялось. Военные осколки не склеивались. Отказывались укладываться в каноническую жанровую форму и услаждать изысканный литературный вкус. Разбитая ваза не складывалась из военных обломков, которым привычней было выглядывать острыми углами из совершенно разрозненных казаковских повествований.
"Нет, решительно нет ни одного писателя великого и невеликого, который бы не возвышал свой голос против зла. Читают ли этих писателей все нынешние политики, президенты, премьеры, адмиралы и генералы, все те, кто отдает приказы идти и убивать? Теперь, наверное, не читают, теперь им некогда, но ведь читали же... "
1979.
("Для чего литература и для чего я сам? " Интервью журналу "Вопросы литературы", 1979, №2)
Слова эти произнесены Казаковым уже после двадцатилетних бесплодных, как может показаться, мучений над антивоенной повестью. "Не читают..." Не прочитают, очевидно, думает писатель, и его. Но не прочитать - не значит не почуствовать. Правда, для этого читатель должен уметь это делать - чувствовать хоть что-то вообще. Понимать ненаписанное. Или - недописанное. Восстанавливать картину из отдельных показанных автором кусков. И дополнять её фрагментами сокрытыми, теми, что автору пришлось утаивать от посторонних глаз. Утаивать по разным причинам. Главная из которых - боль... Сдерживать натиск её до поры удаётся. А когда силы оставляют тебя, то на страницы болезненно прорывающейся из молчания повести ложится примерно следующее:
"Снится ему, что опять война, только уже атомная. И что ночь, и он знает уже, что куда-то надо убежать, где-то скрыться, потому что сейчас это произойдет. Он выбегает из дому во двор, в страшный черный двор, потому что затемнение, нигде во всем мире ни проблеска света. И город вроде не Москва, а какой-то незнакомый город, чужой, и он не знает, куда бежать. Из других подъездов тоже бегут люди, их становится все больше во дворе, все рвутся на улицу, все сдавливаются, стесняются в подворотне, как под гробовой крышкой, кричат, и он тоже кричит, рвется на улицу, но не может никак вырваться, куда-то пропала вся его сила, но все-таки медленно подвигается к выходу вместе со всеми. И вот, когда он уже на улице, раздается крик всего города, все обращают лица свои кверху, а там, как новая звезда, разгорается и заливает все вокруг невыносимым зимним блеском атомная бомба".
("Две ночи")
Свидетельство о публикации №225111801330
