Седьмая дева
Бумага, как кожа старика, потрескавшаяся, смуглая; чернила — выцветшая кровь давно умерших мыслей. Я был всего лишь переписчиком — одним из тех незаметных людей, благодаря которым умершие продолжают разговаривать с живыми.
В тот вечер мне принесли рукопись из Басры. На обложке — золото, на полях — птицы, цветы, узоры, и среди них — тонкие женские руки, нарисованные так стыдливо, что казалось: художник сам отворачивался, когда проводил кистью по бумаге.
— Осторожнее с ней, — сказал мне посыльный. — Это книга, которую уже пытались убить.
Книги убивают не хуже людей: их сжигают, вымарывают, вырывают страницы, подменяют окончания. Иногда — просто забывают. Забвение вообще самый экономный палач.
Я открыл рукопись.
Это была сказка. О юном султане из Басры, о подземелье, полном золота, о шкатулке, ключе, алмазных девах, о старике с трёх островов, об удивительном зеркале, где истина тела отражалась без труда, а истина души — как будто и вовсе никого не интересовала.
Ты, может быть, узнаешь этот узор: юноша, богатство, потеря, путь, искушение, испытание, награда. Кольцо, которое Восток прокрутил на пальце тысячу раз, а оно всё ещё блестит.
Но в этой рукописи было нечто странное.
Там, где, судя по рифме и логике, должна была появиться седьмая дева — та, «светлейшая из несравненных», — текст внезапно обрывался. Перо остановилось прямо посреди слова, словно писца оттолкнула чья-то рука. Несколько листов были выдраны, а после разрыва начинался новый голос — сухой, чужой, словно бы казённый:
«…и они полюбили друг друга великой любовью и прожили долгие годы в наслаждениях, пока не пришла Разлучница друзей».
Эта фраза была написана другим почерком — ровным, одинаковым, как этажи казармы. Так не пишут сказки. Так пишут приговоры.
Я провёл пальцем по краю обрыва.
Бумага здесь была чуть темнее, будто её часто касались. Может быть, здесь пытались дописать? Может быть, вычеркнуть?
Я сидел среди книг, но вдруг ощутил себя в пустыне: вокруг — барханы сюжетов, оазисы смыслов, миражи интерпретаций. И где-то в этой песчаной буре я ясно услышал вопрос:
А что, если седьмая дева никогда не была девой?
Там, где сказка молчит, обычно и начинается правда.
Я закрыл глаза и позволил отсутствующим страницам дописать себя во мне. Представь: перед тобой — юный султан. Его можно назвать Зейном, можно — как угодно; имена — лишь одежда. В нём есть всё, что ценит мир: красота лица, ловкость руки, податливость судьбы. Он расточителен, потому что молодость всегда верит, что золото бесконечно, а время — это бесконечная река, текущая только вперёд.
Когда золото заканчивается, юноша впервые слышит звук падающей внутри пустоты. И тогда начинается сказка: отец, шкатулка, подземелье, урны, сокровища. Ты знаешь это: каждый из нас хотя бы раз в жизни обнаруживал, что под развалинами его мотовства и гордыни всё-таки есть какой-то тайный запас — то ли сил, то ли удачи, то ли скрытых способностей.
Юноша находит золото — внешний ответ на внутренний страх. Купается в нём, как в обещании безопасности. Но вот среди россыпи богатств — небольшая шкатулка. В ней — ключ, за ключом — ещё одна комната. Алмазные статуи вокруг пустой подставки и надпись о «светлейшей из несравненных дев».
Что это, если не обещание: «Есть ещё что-то. Не только золото, не только власть. Есть последняя, седьмая вещь, более драгоценная, чем всё остальное вместе»?
Человек может прожить жизнь, купаясь в монетах своих успехов, но однажды всё равно слышит в себе шёпот: «А седьмое где? То, ради чего всё остальное вообще стоило начинать?»
У моего вымышленного султана на это шёпотом отвечает нацарапанная строчка: «Иди в Каир».
Каир здесь — не город. Это «куда-то ещё».
«Иди туда, где ты ещё не был. Выйди из своего дворца, из своей семьи, из наследства, из привычных стен. За пределами твоего имени найдётся тот, кто скажет тебе, кто ты».
Султан идёт. В его пути есть всё: горы, которые расходятся, озеро, открывающее проход к островам, лодочник с головой слона, старик с глазами, в которых светятся сразу три заката. Все эти чудеса — лишь декорации, смена занавеса между твоей сегодняшней иллюзией и завтрашней. Важно не то, что гора разошлась, а то, что юноша перестал считать её непреодолимой.
Старик с трёх островов даёт ему зеркало.
Вот тут сказка становится совсем неприлично откровенной. Снаружи — разговор о девственности. Внутри — разговор о чистоте. О том, может ли сердце оставаться неотданным тому, что не Бог.
Зеркало, в котором срываются все одежды, — это ведь не про девушек. Это про нас.
Каждая девушка, в которую султан смотрит через это стекло, — это попытка проверить, не загрязнена ли ещё в нём самом какая-то внутренняя чистота. Каждое «запотевшее» отражение — это не столько её прошлое, сколько его неспособность видеть без желания.
Задумайся: если бы такое зеркало существовало, кому бы оно причинило большую боль — тем, кто в него смотрит, или тем, на кого его направляют?
Сказка наивно продолжает: Египет, Сирия, Багдад, вереница лиц, покрывал, торгов, сводниц. Всё это похоже на длинный обход вокруг одного и того же центра. Юноша ищет идеальную девственность тела, но чем дальше он идёт, тем меньше верит в невинность мира.
Это уже почти роман воспитания: герой, который под видом поиска невесты знакомится с географией человеческой лжи. Но в суфийских манускриптах этот сюжет читается ещё иначе: как странствие взгляда, ищущего взгляд, в котором он не увидит собственного желания — лишь отражение неба.
В Багдаде юноша наконец находит Латифу — ту самую, чистую, как первое утро. Зеркало подтверждает её невинность. И он — что естественно — влюбляется.
Но не так ли всегда: когда ты наконец находишь то, что не принадлежит миру хитростей и компромиссов, ты внезапно понимаешь, что слишком грязен, чтобы просто взять это в руки? И тогда придумываешь долг, обет, сдачу экзамена — лишь бы отсрочить момент, в который придётся признаться: ты хочешь не только смотреть на свет, но и жить в нём.
Старик требует Латифу в обмен на алмазную статую. Юноша соглашается, как соглашаются на компромисс те, кто всё ещё верит, что можно одновременно служить двум господам: одному, который зовёт тебя вглубь, и другому, который обещает ещё чуть-чуть внешнего блеска.
Он отдаёт живую девушку ради мёртвой красоты.
Это — центр сказки. И, возможно, центр нашей жизни.
Сколько раз мы меняли живое — людей, чувства, голос совести — на статуи? На идеалы, концепции, статус, мнение других? Латифа — это не столько дева, сколько момент истины: вот то, что ты любишь; вот то, что от тебя требуют; чью руку ты возьмёшь?
Юноша выбирает статую. По крайней мере, так решила одна версия текста. Я смотрел на оборванную страницу и думал:
А что, если писец, вырывавший листы, не согласился с этим выбором?
Есть версия, которой не нашлось места в рукописи.
В ней юный султан, расставаясь с Латифой на островах, не произносит требуемое шариатом «ты разведена», а молчит. Он смотрит ей в глаза и понимает: если он сейчас скажет эти слова, то разорвёт не только брак, заключённый кади, но и невидимый завет между собой и собственным сердцем.
Старик ждёт формулы развода, как ждёт от нас мир привычной капитуляции: «Я выбрал статую. Я согласен на символ вместо сути».
Юноша молчит.
Молчание растягивается, как мост между двумя берегами.
Что делает сказка, когда герой отказывается произнести ожидаемые слова? Сказка заикается. У неё нет заготовленного абзаца на такой случай. Вот почему, возможно, кто-то и вырвал страницы: потому что там герою было позволено не подчиниться структуре.
Я представил, как Старик с трёх островов приподнимает бровь и спрашивает:
— Почему ты не говоришь?
А юноша отвечает:
— Потому что дева, которую ты требуешь у меня, — это не товар. Это моя душа, и я не продаю её за статую.
Старик смеётся, и его смех — это тот самый гром, который в канонической версии сказки предшествует чудесному превращению.
— Я был уверен, — говорит он, — что ты выберешь алмазную деву, как выбирают все: мёртвое совершенство вместо живой непредсказуемости. Но ты посмел нарушить текст. Значит, текста больше нет. Есть только ты и Тот, Кто смотрит через тебя.
В этот момент алмазные статуи трескаются, и из их осколков поднимаются птицы. Подземелья рушатся, острова идут ко дну, зеркала теряют своё колдовство. Всё, что было декорацией, отступает. Остаются двое — юноша и Латифа — стоящие на ничьей земле между прошлым и будущим.
— Что же такое седьмая дева? — спрашивает юноша.
Старик улыбается:
— Это ты сам в своей изначальной чистоте. «Девственность» — не о теле. Это о том месте в сердце, которое не лежало ни в чьих руках, кроме как в руках Аллаха. Ты ищешь её в телах девушек, а она всегда была под твоей собственной грудной костью.
Латифа берёт юношу за руку, и он впервые понимает: любовь — это не награда за пройденные испытания. Это то, ради чего испытания вообще были придуманы.
Я поднял голову от рукописи. Ночь за окном стала темнее. Азан ближайшей мечети уже отзвучал, город входил в ту особую тишину, когда даже грешники повторяют айяты
Реальная сказка, записанная на страницах, закончилась иначе. Юноша, выбравший статую, всё-таки в конце получает Латифу обратно — красивым кругом, удобным для слуха. Старик оказывается добрым покровителем, испытание — всего лишь экзаменом, все довольны, кроме здравого смысла.
Но мне казалось, что на самом деле сказка — не о том, как юноша нашёл девственную невесту. Она — о том, как текст искал читателя, который решится не согласиться с ним полностью.
Мы любим зеркала, которые разоблачают других. Нам страшны зеркала, в которых расплывается наше собственное лицо. Героев, как юный султан, мы обвиняем в глупости за их мотовство, а затем сами меняем живое на вещи, любовь — на удобство, правду — на красивую легенду.
Суфии говорили: «Сердце — зеркало. Его ржавчина — мир. Кто полирует его поминанием Аллаха, тот увидит в нём Истину». Может быть, зеркало девственности — это грубая, сказочная версия этого же учения: посмотри в стекло, и увидишь не чужую наготу, а свою же способность к обману.
Мне нравилась мысль, что кто-то — монах, переписчик, ревнитель благочестия или, наоборот, дерзкий поэт — вырвал страницы с привычной развязкой и оставил нам дыру. Эта дыра — угрожающе честна. Она говорит: «Тут должен быть конец, но его нет. Допиши».
Я не стал восстанавливать «правильный» вариант. На полях последнего листа я просто вывел фразу, которую однажды услышал от странствующего шейха в Нишапуре:
«Истинно чист не тот, к кому никто не прикасался, а тот, кто сам не прикасается ни к чему, что не Бог».
А ниже, мельче, почти незаметно:
«Каждая сказка — это зеркало. Если оно запотело — не спеши обвинять дыхание героя. Может быть, это твоё».
Я потушил лампу. Тьма легла на рукописи, как закрытое веко.
Где-то далеко, в Басре, возможно, кто-то рассказывал эту же историю иначе. Где-то ещё юный султан всё ещё шёл по дорожке из драгоценных камней к изумрудному дворцу, и лодочник с головой слона поднимал уши-паруса.
Истории повторяются. Но иногда в одной из них кто-то отказывается произнести ожидаемые слова. И тогда между строк возникает узкий, как лезвие, проход — туда, где не нужны ни зеркала, ни алмазные статуи, ни доказательства чьей-то чистоты.
Там есть только то самое место в сердце, которое не продаётся и не покупается.
Та самая «седьмая дева», которую мы так усердно ищем вне себя, листая чужие сказки, перелистывая свою собственную жизнь.
Свидетельство о публикации №225111800922
