Савелий Альянаки. О том, что помню

Савелий Альянаки
Книгу с иллюстрациями можно скачать и читать в Яндексе по ссылке:
https://cloud.mail.ru/public/YTmf/kvf44E97g
Она будет в «Облако Mail.ru» в произведениях.

О том, что помню…
                Памяти моих родителей посвящается
Как началась война
Если завтра-война,
Если завтра в поход,
Если чёрная сила нагрянет,
Как один человек,
Весь советский народ
За Советскую Родину встанет!

Этой песней мы, дети 9-10 лет, дети одного двора с улицы Военной, №7 (ныне В. Коробкова, №9, где сейчас находится комплексная нефтегазоразведочная партия), в городе Феодосии встретили объявление о войне. Построившись в колонну по одному, "вооружившись" кто детской винтовкой, кто шашкой, кто пистолетом, надев на голову бумажные пилотки с нарисованными звёздочками, мы маршировали, смело, распевая эту песню. Наш дом был в центре города, рядом размещались милиция, гидрометеорологический техникум, военная казарма, поликлиника, «Скорая помощь», табачная фабрика. За углом находились центральная Итальянская улица, единственный кинотеатр города «Спартак», городской парк, детский сад табачников, школа, Центральный въезд в порт…Двор в большом по тем временам двухэтажном доме был небольшим. К нему примыкала маленькая пекарня. В конце двора находилась чья-то конюшня, где всегда лежала огромная копна свежего, душистого сена. Нам, мальчишкам, оставалась для игры только узкая полоска. Мы выходили из парадного на улицу, огибали дом, пекарню, заходили в ворота дома, направляясь опять к парадному. Люди нашего большого дома жили дружно, не зная бед и ссор.
Взрослым было не до нас. Озабоченные, сосредоточенные, притихшие, они собирались группами, обсуждая сложившуюся ситуацию. У многих на глазах были слёзы. Но мы тогда ещё не могли оценить трагедию матерей и жён, чьих сыновей и мужей призывали в армию. Я с пятилетним братом с завистью смотрел на тех соседей, у которых кого-то провожали в военкомат. Отец наш сильно болел. Он неделями не поднимался с постели, держа, больные, с сочащимися ранами ноги на высоких, специально пошитых твёрдых подушках. Провожать на войну в нашей семье было некого. Старшие мальчишки даже лазали через забор на территорию милиции, где на стойках с соломой учились поражать противника штыком и прикладом. Малолеткам спускаться туда не разрешалось, и мы довольствовались только наблюдением с забора.
С началом войны те, кто остался в городе, стали посещать занятия ОСОАВИАХИМа по овладению оружием, ездили на рытье противотанкового рва на пересечении Симферопольского и Керченского шоссе, даже не подозревая, что не пройдет и полгода, как этот ров станет местом массового расстрела евреев и крымчаков, а потом и местного населения. Помню себя девятилетним мальчишкой, бегающим по дну уже готовой части рва с детьми, которых родители брали с собой. Мне казалось, что небо над нашей головой так высоко, а мы находимся так глубоко… И до сих пор, хотя мне уже за семьдесят пять, кажется все это страшным.   
В эти первые недели войны дом напоминал растревоженный улей. По вечерам соседи собирались во дворе, обсуждая последние известия, рассказывая о новых событиях, делились радостями и горем. Ссоры, брань, которые раньше можно было слышать чуть ли не каждый день, поутихли. На детей, будто, не обращали внимания. Отец мой, свесившись из окна второго этажа (люди собирались как раз под нашими окнами), участия в разговорах не принимал, но внимательно к ним прислушивался. Однажды, придя домой, я обратил внимание на какие-то сборы. Брат радостно сообщил мне о том, что мы будем эвакуироваться. Соседка, что жила напротив по коридору, тётя Нюра, сшила нам четыре вещмешка. Вещмешки были разных размеров: самый большой для отца, самый маленький - для братика. Аккуратные, с карманами, с лямками, пошитыми из фитилей для ламп, они напоминали разными размерами сказку "Три медведя", где всех предметов было по три: большой, средний и маленький. Прошло много лет, но если мне попадается книга с этой сказкой, я сразу вспоминаю тот день, когда увидел новенькие, только что пошитые вещмешки. Мама мне сказала, что подала заявление на эвакуацию, так как нам здесь оставаться нельзя: немцы нас расстреляют.
Уже эвакуировались некоторые семьи из нашего дома. В душе я радовался, что мы поедем куда-то на Восток, поедем в поезде или поплывём на пароходе. Но я не понимал, почему это нас должны расстрелять, а других нет. Эту мысль я носил в себе и вопросов никому не задавал. Радость же моя по поводу отъезда была преждевременной, так как в эвакуации нам отказали: отец нетранспортабельный, да и только "разносить заразу"...
Но к этому времени все четыре рюкзака уже были уложены, а многие вещи были перенесены нами с матерью в дом к бабушке, на улицу Мариупольскую, за могилой Айвазовского. Отец стал угрюмым. Между ним и матерью вечерами начали разгораться споры. Отец настаивал на том, чтобы мама с нами уезжала, а он будет жить у родственников. "Может быть, всё и обойдётся", повторял он. Мать же настаивала на том, чтобы быть всем вместе: "Если уж суждено погибнуть, то всем вместе". Эту свою идею она пронесла через всю войну. Забегая вперёд, скажу, что в любую бомбёжку, где бы мы ни были, мы должны были бежать домой. Там мы садились к отцу на кровать и пережидали, когда всё кончится. Слава Богу, это "всё" всегда кончалось хорошо.
Феодосию бомбили
Время шло, приближение врага чувствовалось всё больше и больше: чаще стали выть сирены, предвещая воздушную тревогу, на улицах стало меньше мужчин, в доме стали запасаться продуктами, свечами, спичками. За керосином, который привозили на бричке во двор для продажи, выстраивались длинные очереди, а нас, детей, заставляли дежурить до его завоза. Напротив нашего дома подвальные помещения были переоборудованы под бомбоубежище. Но самое главное: на выезде из города в сторону Симферополя начали рыть противотанковые рвы. На эти работы выезжали все жители города. Однажды мама взяла и меня с братом. Когда мы спустились на дно рва, нам показалось, что мы находимся в какой-то пропасти. Тогда никто не предполагал, что именно этот ров окажется могилой многим тысячам жителей, с которыми расправятся фашисты.
В один из вечеров, придя с работы, домой, мать застала отца подавленным, неразговорчивым. Как мы ни добивались, что произошло, узнать ничего не могли. А поздно вечером тётя Нюра рассказала, что кружки по изучению оружия стали распадаться: кто-то эвакуировался, кого-то призвали в армию, кто-то, оставшись один с детьми, не смог посещать занятия. А соседская Катька собрала всех во дворе и стала позорить тех, кто уклонялся от занятий, говорила, что все они готовы предать Родину. Самое страшное было то, что она привела в пример моего отца, который, по её словам, "всячески увиливает под различными предлогами от занятий, готовясь к встрече с немцами". Конечно, её выступление получило отпор. Все знали, как болел отец. Но отец всё слышал, и на него это сильно подействовало. Мать тут же пошла выяснять отношения. Не знаю, о чём они говорили, но тётя Катя долго не появлялась во дворе.
По-настоящему, что такое война, мы почувствовали во время первой бомбёжки города. Поначалу в этот день было спокойно. Ничто как будто не тревожило. И вдруг над городом очень низко стали летать самолёты. Вскоре раздались душераздирающие свистящие звуки, а за ними мы почувствовали содрогание земли. С уходом самолетов начали бить зенитки. Уши оглушали разрывавшиеся снаряды. В этот день отбой воздушной тревоги наступил не сразу. А когда его дали, все узнали, что на город было сброшено несколько бомб. Две из них упали рядом с нашим домом: одна на дом, где сейчас расположен ЖЭК-2, музей Цветаевых, а другая - на дорогу между нынешней художественной школой   и этим домом. В доме бомба прошла через крышу, потолок и. кажется, кого-то убила или ранила. А вот бомба, вошедшая под брусчатку дороги, на поверхности оставила только крылья. Специалистов в городе не оказалось, и пришлось ждать их из Симферополя. А пока всем жильцам близлежащих домов было предложено переселиться в бомбоубежище, так как бомба, якобы, могла двигаться под землёй и взорваться под одним из строений. Наутро стало ясно, что на город были сброшены бомбы без взрывчатки, но со свистящим приспособлением, наводящим на несведущих жителей, ужас. Первая паника прошла. Дальнейшие бомбёжки воспринимались с тем же страхом, но более спокойно.
Учебный год в школе начался как обычно, но количество детей в классах поубавилось. У большинства кто-то ушёл на фронт, кто-то уже получил и похоронки. К ним отношение было особое. Каждый из ребят стал больше озабочен помощью родителям, каждый стал внимательнее к другим. Широкий размах получила тимуровская, шефская работа. Так, из пекарни, что находилась в нашем дворе, мужчины были призваны в армию. Пришедшим туда работать женщинам нужна была помощь, и школа меня прикрепила за этим производством. После занятий я быстро ел, переодевался и бежал в пекарню. Я складывал буханки, нанизывал бублики на шпагат, подметал пол. В то время никакие бракованные хлебобулочные изделия не перерабатывались, и деформированный, поломанный хлеб, булки в реализацию не пускались, поэтому каждый день я уходил домой с одной-двумя развалившимися буханками горячего хлеба. Первое время меня дома ругали за то, что я приношу этот хлеб, но потом постепенно его начали резать и сушить на сухари. Так дома собралось большое количество сухарей, которые в дальнейшем сыграли немаловажную роль в выживании семьи. Голодное время приближалось неимоверно быстро.
Наши оставили город
С каждым днём фронт приближался всё больше и больше. Об этом передавали из уст в уста. С тревогой слушались сводки информбюро. Но о том, что вот так, без особых боёв, будет сдан город, и не подразумевали.
... В этот день с утра нас, детей, никуда из дому не выпустили, под разными предлогами отвлекали от желания погулять. Накануне нам поручили разобрать прокипяченные, дезинфицированные папины бинты (а их был целый ворох), скатать и подготовить их для глажки. Работа была нудная, долгая, но это касалось самочувствия отца, и отказов в выполнении задания никогда не было. Почему-то и в самом доме, и во дворе, за которым мы следили из окон, была какая-то волнующая тишина. Из окна хорошо просматривалась и территория отделения милиции. Там было необычно много машин, на которые грузили какие-то ящики. Когда я сказал об этом родителям, то мне предложили отойти от окна и "не выдумывать".
Мать постоянно о чём-то шепталась с соседкой тётей Нюрой, которая чаще обычного забегала к нам. Ее мужа забрали в армию и она осталась со своею матерью и с двумя детьми. В квартиру к соседям нас не пускали, а вот их детей - Тамару и Витю - к нам привели.  Шестилетний Витя сообщил о том, что он видел с балкона "много машин, много солдат и даже танк". Тамара же, которая была на год старше меня и которой уже исполнилось 10 лет, по секрету сообщила, что "наши отступают". Поскольку это было сказано по секрету, говорить кому-нибудь об этом было нельзя, но у меня в голове не укладывалось, как это можно отступать в городе и ещё без всякой стрельбы. В моём сознании отступать можно было только на поле боя, в сражении. Там кто-то должен быть победителем, а кто-то побеждённым. Но даже если они, побеждённые, были "наши", то они должны были "стоять насмерть".
Второй раз слово "отступают" я услышал от соседей по коридору. Соседка вся в слезах зашла к нам попрощаться, так как она решила эвакуироваться на машине, вместе с организацией, где она работала. Насколько я помню, она работала в милиции. После её ухода отец поднялся с постели и долго перебинтовывал свои ноги. Обычно во время этой процедуры нам запрещалось бегать по комнате, играть в шумные игры. В мою обязанность входило убирать отработанные бинты, подавать флаконы с лекарствами, ножницы, чистые бинты. Не знаю, по договоренности или случайно, в комнату вошла врач. Она была одета необычно, на боку у неё висел противогаз. Не подходя к отцу, издали,она посмотрела на рану одной разбинтованной ноги и покачала головой, предупредив об аккуратности при перевязках. Я в это время стоял с бинтом и ножницами в руках. Отец кивнул в мою сторону и сказал, что "за этим у нас следит он", то есть я.
- Вот и отлично, с тебя потом и спрошу - сказала врач и стала прощаться. Мать пошла её провожать. Наверное, в тот момент, у меня появилось твёрдое желание стать врачом-хирургом, которое я пронёс через всю жизнь, вплоть до 35 лет, до возраста, ограничивающего поступление в мединститут. Мать возвратилась совсем встревоженная и ещё более расстроенная. Она сказала, что открыты все склады, магазины, базы, и люди тащат, кто что может. А позже зашла тётя Нюра и рассказала, что кто-то поджёг кинотеатр "Спартак", а от него пламя перекинулось на магазины по всей улице Итальянской.
Наступил вечер. Никто ничего не говорил. Радио молчало, света тоже не было. Оставаться вот так, отрезанными от всего, было
жутко. И отец принимает решение идти к своим родственникам на улицу Мариупольскую. Во-первых, она в стороне от центра, во-вторых, чтобы объединиться с родными людьми. Оставив ключи соседям, взяв с собой вещмешки, мы вышли на улицу. Отец быстро идти не мог, и со стороны можно было подумать, что семья вышла на прогулку. Могло смущать лишь то обстоятельство, что за плечами "прогуливающихся" торчали вещмешки. Уже спустились сумерки. Город был пустынен. Лишь со стороны порта двигались отдельные люди, гружённые сумками и мешками. Когда мы вышли на улицу Красноармейскую, у тогдашней поликлиники, то в испуге остановились: вся улица светилась ярким светом от пламени, которое вырывалось одновременно изо всех окон огромного многоэтажного здания новой табачной фабрики, построенного перед войной. Постояв несколько минут, мы все-таки перешли на другую сторону и двинулись дальше. Около греческой церкви стояла группа людей, на тротуаре лежал какой-то скарб, который вынесли люди из соседнего с табачной фабрикой, дома. Чувствовалось, что всё, что происходит, никого, как бы, не касается. Не так было пятьдесят лет спустя, когда горело здание уже старой табачной фабрики. Там собрались толпы неравнодушного народа, по улицам были разбросаны пожарные рукава, везде стояли пожарные и оперативные машины. А в 1941 году горевшее здание табачной фабрики никого не интересовало. Горели тогда десятки зданий и в целом улица Итальянская (ныне улица Горького), подожжённая при отступлении нашими. В городе было безвластие.
В город вошли немцы
Нам долго не открывали запертую калитку, и только когда узнали, что пришли мы, нас впустили, и опять калитка захлопнулась. Отца быстро усадили, подложив под ноги подушки, уложили спать брата, а мне разрешили подняться на верхнюю террасу двора. Зрелище было удручающее. Над всем городом пылало зарево. От Айвазовки до Карантина то там, то здесь пылало пламя. Ни звёзд, ни луны видно не было. Небо было затянуто, то ли тучами, то ли дымом. В воздухе пахло гарью, слезились глаза. Меня отправили спать. Сколько я ни просил разрешения спать на средней террасе, меня забрали в дом. Начала действовать идея мамы - где бы ни были, быть всем вместе. И я лёг около брата. Наутро волнений не убавилось. Всем интересно было знать: что там? Кто там, за калиткой? Улочка Мариупольская размещалась в стороне от центральной магистрали на Карантин. Как и в доме, где мы находились, так и в других домах тоже были закрыты калитки. Казалось, что улица вымерла. Но вот в начале её со стороны могилы Айвазовского показалась женщина. Хозяева дома узнали в ней свою соседку и вышли навстречу. Она сообщила, что в городе уже немцы. Они разъезжают на мотоциклах, кое-где расставляют посты. Возмущаясь, она рассказала, что нашлись люди, которые встречали их при въезде цветами. "В общем, - заключила она, - пока всё спокойно".
С приходом немцев жизнь города почти не изменилась, разве что людей на улицах стало меньше. Мы с родителями старались никуда не выходить, мама боялась, а у папы, больного тромбофлебитом, еще больше увеличились на ногах открытые раны. Напротив нашей квартиры жила семья Бабичевых, главу которой призвали в армию. Заботу о пожилой матери, детях – Тамаре и Викторе, легли на плечи тети Нюры. Она, уже наслышавшись о том, что евреев будут расстреливать, не отказалась помогать нашей семье.
С каждым днем требования немецкого командования все больше ужесточались. На заборах, в подъездах домов появлялось все больше приказов, «оглашений», требований, некоторые на немецком, румынском и русском языках. Разъезжающие машины с динамиками предлагали соблюдать порядок, быть лояльными к новой власти, что будет отплачено взаимностью. Так в городе начал устанавливаться оккупационный режим. О том, что это было временным явлением, сомнений, по крайней мере, в нашей семье, не было. "Как пришли, так и уйдут", говорили родители. И доказательством этому было празднование через три дня 24-ой годовщины Великой Октябрьской Социалистической революции. За закрытыми дверями и занавешенными окнами, при керосиновых лампах собрались родственники, жившие в одном доме, и за скромным столом обсуждали сложившуюся обстановку. За эти три дня никто никуда за ворота дома не выходил. Немцев ещё не видели, а пользовались слухами и рассказами жильцов соседних домов. Но была твёрдая уверенность, что приход фашистов - временное явление и отступление без боя - это тактика для сохранения военной силы. Кто-то из соседок рассказал, что муж с сыном ушли со сформированным партизанским отрядом, который отправился от клуба КГБ, что был на углу улиц Карла Либкнехта и Кирова. А это уже что-то значило.
                Мародерство
Наступило время тяжких, томительных ожиданий. Тот, кто приходил из центра города, рассказывал о появляющихся приказах на стенах и воротах домов, издаваемых комендатурой. Приказы были отпечатаны на русском и немецком языках и заканчивались фразой: "За нарушение - смерть!".
Не помню точно сколько, кажется неделю, мы жили у родственников. Но вот появился приказ, что "если в квартире будут находиться посторонние, то наказаны будут хозяева, а также проживающие у них". Забрав вещмешки, мы перешли в свою квартиру на улице Военной. Все вещи, которые мы перевезли перед предполагаемой эвакуацией, остались у бабушки. По дороге домой мы впервые увидели немцев. Жизнь в городе как будто не прекращалась. По улицам шли люди, разъезжали подводы, линейки. Только в жизнь города вклинились новые военные в серых формах и с непонятным для нас языком. По дороге нас никто не остановил, ничего у нас не проверил. В большом, всегда шумном доме было как-то тихо. Парадное встретило массой каких-то наклеенных объявлений, приказов, распоряжений,  как на русском, так и на немецком языках. Не останавливаясь, на ходу просмотрев их, мы поднялись к себе на второй этаж, у тёти Нюры взяли ключи и оказались в своей квартире. Через несколько минут у нас собрались соседи. Каждый что-то принёс, даже консервы и шоколад, которыми запасались в период смены власти. Все были рады нашему возвращению, но как-то особенно внимательно и заботливо относились к маме. Это она сама заметила, когда все ушли, отчего у неё разболелась голова.
Решили немного протопить, так как в квартире было сыро. Брату поручили подклеить на стёклах отклеившиеся полоски бумаги, якобы предупреждающие от растрескивания при обстрелах. По-видимому, родители надеялись, что наши в ближайшее время постараются возвратить город, может быть, даже с боями. Меня же послали во двор в сарай за углем и дровами. В коридоре первого этажа меня встретила тётя Катя. Я поздоровался и прошёл мимо. Вернувшись, я увидел её у нас. Она стояла у дверей и что-то говорила. Затем я услышал, как она сказала, что к ней на постой поставили двух немцев, от которых она узнала, что всех евреев будут расстреливать. Вот и сосед, сапожник Егозинский, собирается отправить своих пятерых дочерей куда-то в деревню. Может быть, там их не тронут.
                Отец и мать стояли в стороне, ничего не отвечая и не спрашивая. Затем она попросила у нас несколько свечей. Мать открыла гардероб и достала оттуда две свечи. Внизу гардероба в больших наволочках лежали сухари. Мама зачем-то взяла и несколько штук дала Катиным детям. Катя жила без мужа с двумя детьми, и все соседи всегда этой семье чем-нибудь помогали. После её ухода в доме наступило гробовое молчание. Никто ничего не говорил. Даже шестилетний брат почувствовал в этом молчании какую-то тревогу и присел на подоконнике.
Жили мы до войны неплохо. Если сейчас зажиточность определяют по наличию машины, дачи, то тогда - по наличию в доме патефона, грампластинок, полумягких стульев, настенных часов с боем, люстры. Кроме люстры, которую у нас заменял абажур, всё это было. И отношение к нам было как к вполне обеспеченной семье. За время нашего отсутствия все запылилось, и мама приступила к уборке. Папа пошёл в другую комнату растапливать печь. И вдруг дверь без стука отворилась, и в комнату ввалились два немца. Ничего не говоря, осмотревшись, они подошли к комоду; один бесцеремонно взял патефон, другой - специально изготовленный для хранения грампластинок ящик, и оба вышли из комнаты. Из-за наступившего шока никто не успел сказать ни одного слова, как дверь опять раскрылась, и эти же немцы подошли к гардеробу, открыли его, и один взял наволочку с сухарями, а другой - коробку со свечами, и ушли. Тут только всё стало ясно. Маму как прорвало. Она стала возмущаться бесстыдством женщины, которую только что пожалела, простив ей прошлую обиду, которую та нанесла больному отцу перед приходом немцев:
- Вот где её патриотизм, вот кто оказался предателем Родины! Нет, пусть нас расстреляют, но сначала я должна отомстить этому человеку. - Иди! Иди и заяви в комендатуру! - бросила мать отцу.
Дело в том, что, когда мы пришли домой, то в коридоре на первом этаже увидели массу приказов.  Самым броским было объявление, запрещавшее мародерство, как местному населению, так и немецким солдатам. О каждом факте мародёрства предлагалось сообщать в комендатуру или в полицию. Нарушители "будут строго наказываться".
Отец оделся, мама одела меня, шепнув, чтобы долго не ходили, а сразу вернулись домой. Но нам далеко и идти не пришлось. Только мы вышли из парадного, как наткнулись на немецкий патруль. Отец кое-как рассказал офицеру о случившемся, подведя его к объявлению. Немец понял, в чём дело, и поднялся к нам на второй этаж. Жестом объяснив, что произошло, мама послала меня показать Катькину квартиру. Офицер приказал вернуть на место патефон и пластинки и забрал солдат с собой.   А Катька сама притащила сухари и свечи и с рёвом и причитаниями стала извиняться. К этомувремени на крик и плач прибежали соседи по этажу и под презрительные приговоры выгнали её из нашей квартиры, пытаясь успокоить мать. Мама всю ночь раскаивалась за срыв, боясь мести. Но, вместе с тем появилась уверенность, что нужно бороться. Нельзя допускать унижение. Это она воспитывала и в нас.
                Регистрация евреев
А на следующий день, 11 ноября 1941 года, у нас в подъезде появился приказ: "Все евреи, проживающие в городе Феодосии и примыкающих окрестностях, должны явиться 13 ноября с 8 часов утра до 12 часов дня на регистрацию. Регистрация производится по Бульварной улице, №5. С сегодняшнего дня все евреи обязаны носить на груди еврейский значок указанной формы, белого цвета. (Тут же была нарисована звезда Давида – С.А.). Евреи, которые не выполнят данный приказ, будут расстреляны". А 27-го ноября появился новый приказ:
«Все евреи города Феодосии и окрестностей  обязаны явиться 1 декабря 1941 года на Сенную площадь №3 (Базарная улица №3) для переселения. Каждый еврей может иметь с собой исключительно носильные вещи и пищу на два дня. Все остальные вещи должны быть оставлены в полной сохранности в квартирах. Неисполнение приказа карается смертной казнью. Начальник немецкой полиции безопасности. О.Н.Ю.Б. г. Феодосия  27.11. 1941 г.»
Случилось то, во что не хотелось верить. К нам поднялся с первого этажа сосед еврей-сапожник Егозинский. Он принёс маме значок - шестиугольную звезду, которую вырезал из белой жести, сказав, что такие значки вырезал себе, жене и всем пятерым дочерям, и хочет посоветоваться, стоит ли отправлять детей в деревню, раз все равно переписывают и там. Что мог сказать мой отец?
Еще Егозинский сказал, что для того, чтобы евреям спастись, надо срочно покреститься. Он решил покрестить 5 своих дочерей и предложил покреститься Саре. Мара не возражал и дал отложенных денег, а Егозинский всю ночь шил хромовые сапоги для священника. Их и Сару крестили, правда, Егозинским это не помогло, они все потом были расстреляны. На другой день после крещения Сара  узнала, что семьи смешанных браков «перемещению» не подлежат, о чем им выдали удостоверение в муниципалитете, которое их, в последствии, не раз спасало. Удостоверение о крещении, крестик и справка с нацистской свастикой, подтверждающая смешанный брак караима с еврейкой, хранились у Сары за подкладкой ридикюля (сумочка на длинном ремешке, украшенная вышивкой), а в 1972 году после ее смерти Лена (невестка) ридикюль выбросила, не зная о тайнике за подкладкой.   
Через день мама, взяв паспорт, пошла на регистрацию. Регистрация производилась за углом от нашего дома, в помещении табачной фабрики. На пальто она прикрепила значок, а сверху на себя накинула шерстяной платок. Нам с нею идти она запретила. Папа поручил мне одеться и пойти к углу табачной фабрики и посмотреть, что там делается. Народа там собралось много. Мама встретилась с какими-то знакомыми и о чём-то с ними разговаривала. Видя, что многие родители пришли с детьми, я подошёл и стал с ней рядом, обняв её за талию. Мама стала прижимать меня к себе, и у неё потекли слёзы. Из парадного вышел полицейский и стал требовать, чтобы все перешли на одну сторону улицы и стали вдоль стены, не мешая прохожим и транспорту. "Очередь" стала очень длинной.
Вдруг приехала машина с динамиками. Из неё вышли немецкий офицер и женщина. Пройдя в помещение, они вскоре вернулись. Из машины офицер с помощью женщины-переводчицы стал говорить о том, что евреи оказали немецкому командованию неповиновение и не явились все на регистрацию, не выполнили приказ коменданта. В качестве наказания комендант приказал, что впредь, кроме звезды, которая должна быть больших размеров, на обеих руках следует иметь белые нарукавные повязки. Все медицинские работники на головном уборе должны иметь еще и красный крест. Он сказал, что регистрация проводится с целью учёта евреев и дальнейшего их переселения, что надо знать, какое количество транспорта потребуется для перевоза людей в другое место. Все поняли, что будет создаваться лагерь. Регистрация продлевалась на три дня, а кто её не пройдет, будет расстрелян.
Было холодно, на улицах лежал снег, и мама отправила меня домой. Кроме того, нужно было обо всем рассказать папе. Когда я отогрелся и собирался с братом опять идти к маме, дверь открылась, и мама пришла с двумя женщинами и двумя мужчинами. Нас отправили в другую комнату, а взрослые сели за стол что-то писать. Как потом я узнал, они обращались к коменданту с просьбой отменить новое распоряжение о значках и повязках. Когда же они ушли, то мама рассказала, что регистрация проводилась в большой комнате, где стояло несколько столов. Вели регистрацию женщины, за порядком следили полицейские. Когда мама записалась, записали и детей. Узнав, что дома есть муж, который болен, и что он не еврей, акараим, ей предложили подойти к отдельно стоящему столику, где кроме регистратора никого не было. Там всё записали заново, предложили на следующий день "принести паспорт мужа".
День клонился к вечеру, когда вся семья опять собралась вместе. Из неведения что-то прояснилось. Наступило временное спокойствие. Не верилось в расстрел такого количества людей. Затеплилась надежда, что при переселении наша семья останется неразделённой. Затемнив окна, посидев немного при свечке, мы в этот день рано легли спать.
                Расстрел евреев в Феодосии
В ночь на 1 декабря, накануне явки на сборный пункт мы не спали. Брата положили спать к Бабичевым - соседям в квартире напротив. А сама тетя Нюра провела ночь у нас. Родители мои обговаривали массу вариантов, как поступить, если будет так, или этак? Что делать отцу, если маму расстреляют? О "переселении на Украину", как было написано в объявлении, и речи не было. По слухам уже было известно, что евреев расстреливают. В то, что смешанные браки "от переселения освобождаются", веры не было. Но на сборный пункт решили идти все вместе. Утром, часов в девять, мы - папа, мама, брат Женя (ему в сентябре исполнилось 6 лет) и я, заперев дверь и отдав ключи тёте Нюре, вышли из дому. На дворе стояла настоящая зима: кругом намело сугробы снега. Со всех сторон группами, кто пешим порядком с рюкзаками за спиной, с сумками, а кто на санках, с сидевшими на вещах детьми, двигались в сторону базара. Обгоняющие нас знакомые здоровались с родителями. Лишь мы вчетвером шли с пустыми руками, без вещей. Свернув направо за базаром, мы оказались в огромной толпе. Сборным пунктом была городская тюрьма (двухэтажное здание тюрьмы сохранилось и по сей день – оно находится на углу через сквер от базара). Дверь в неё с улицы была открыта настежь, и около неё стояло несколько полицейских. А перед дверью в каре стояла масса народа. Одни пришли проводить своих друзей, другие просто поглядеть, а кто и позлорадствовать. От дверей всё время раздавались выкрики с требованием расступиться, "сдать назад!". Один из полицейских, вынув шашку из ножен, на всю площадь заорал: «Чего собрались? Неужели вам жиды за двадцать четыре года Советской власти не надоели?»
Народ молча стал отступать, а в дверь все заходили и заходили люди. Престарелых поддерживали за руки, кого-то подвезли на линейке.
Мы стояли в толпе и чего-то медлили. Оказывается, родители решили дождаться какую-нибудь семью, похожую ни нашу, со смешанным браком, чтобы понять, отпускают ли таких, как мы. Долго из парадного никто не выходил. Все только входили. Наконец вышла семья Жоги. Мама и папа подошли к ним. Они показали им удостоверение со свастикой, в котором говорилось о том, что их семья со смешанным браком (муж-украинец - жена-еврейка) "временно от переселения освобождается". Поблагодарив за информацию, мы опять-таки остались ещё чего-то ждать. Брат начал плакать, у него замёрзли ноги и руки. Родители решили, что всем нам на сборный пункт идти не стоит. Нас отвели на Карантин к родственникам отца, а мама и папа, взяв с собой консервы, хлеб и воду, отправились обратно. Меня с братом отвели к соседям, на второй этаж, где тоже были дети, и мы стали с ними играть. Я все время прислушивался, не пришли ли родители. Они появились только поздно вечером, уставшие, расстроенные от увиденного, натерпевшиеся страха: боялись, что из тюрьмы могли и не выйти. Торопясь до начала "комендантского часа" успеть домой, мы вышли от родственников. Шли медленно, так как у отца сильно отекли и стали болеть ноги. Теперь у нас было удостоверение, что мы, семья со смешанным браком, от переселения освобождаемся. В ночь на 3 декабря 1941 года всех явившихся на сборный пункт евреев расстреляли в выкопанном перед приходом немцев противотанковом рву. По городу ходили слухи, что земля еще долго шевелилась над умирающими людьми.
(В Симферополе расстреляли брата бабушки Сары Йегуду (Юдю) с женой и дочкой Галинкой 5-ти лет – А.А.)

В Феодосии появился новый приказ:
                Оглашение
По приказу полевой комендатуры оглашаю следующее:
1. В качестве районного шефа Феодосии назначается с 15 – ХII- 1941 года бывший Городской Голова Феодосии г-н Андржеевский Николай Иванович.
2. В качестве Городского Головы гор. Феодосии назначается с 15 - ХII - 1941 года г-н Грузинов Василий Сафронович.
3. Запретные часы для хождения гражданского населения от 17 до 7 часов. В течение этого времени гражданское население не имеет права выходить на улицу. Исключены лица, имеющие особые удостоверения полевой комендатуры.
4. Все до сих пор выданные удостоверения теряют свою действительность с 20 - ХII -1941 года в 12 часов дня. К этому сроку должны быть поданы заявления для новых удостоверений.
5. Лица, укрывающие партизан, или доставляющие последним какие-либо сведения будут расстреляны.
7. Все имущество, сданное на хранение, или оставленное евреями разным лицам, должно быть сдано до 25 – ХII -1941 года. Место сдачи: магазин на Галерейной улице № 13, около почты. Лица, у которых после 25 –ХII -12.1941 года будут найдены еврейские вещи, будут наказаны, как за кражу. 
8. Каждый житель города обязан регистрироваться в Городской Управе. Точные указания будут еще даны.
       Городской Голова                Разрешено.
       Грузинов.                Полевой Комендант. 

Арест, или задержание
    После объявления о явке евреев на сборный пункт "для переселения" многие еврейские семьи, ужезная, что их ждёт, но надеясь все-таки на лучшее, отдавали своих детей соседям, знакомым, оставляя тем все своё состояние. Когда же город узнал, что всех собранных евреев расстреляли, а власти поняли, что некоторые еврейские дети остались в русских семьях, появились объявления об ответственности "за сокрытие членов еврейских семей, в том числе и детей". Мы слышали, что некоторые семьи стали сдавать принятых еврейских детей в комендатуру. Но кое-кто оставил их на свой страх и риск. Немцы тогда сами стали разыскивать таких детей. Однажды немецкий офицер увидел меня около дома и повёл за собой. Это заметила соседка и тут же рассказала моей матери. Что делать? Идти самой - ещё более осложнить положение. Отец в таком состоянии, что не сможет при волнении связать двух слов. Тогда решили обратиться к моей первой учительнице. К началу войны я закончил два класса школы №8 (ныне школа №4). Учительница моя, Клеопатра Ивановна Зименко, жила во дворе школы. Она очень любила меня. И мама побежала к ней за советом. Та тут же оделась, пришла к нам, взяла паспорт отца, мои метрики (в них национальность родителей тогда не указывалась), похвальные листы с портретами Ленина и Сталина и пошла в комендатуру. Оттуда её послали в полицию, там я сидел с какой-то девочкой около дежурного. Что Клеопатра Ивановна кому говорила, я не знаю. Знаю только, что полицейский, разорвав похвальные листы, разрешил меня забрать, и мы с ней пришли к нам домой. После войны Клеопатра Ивановна долго не могла устроиться на работу, и мама даже ходила с просьбой за неё в КГБ. И Клеопатра Ивановна была принята в школу №3,  а через некоторое время ей даже дали комнату во вновь выстроенном доме около банка.
Позже мы узнали из разговоров, что всех найденных еврейских и крымчакских детей в русских семьях собирали в Симферополе и отправляли в Германию. Так, благодаря самоотверженному поступку скромной учительницы, в очередной раз была сохранена наша семья.
      Продолжают искать еврейских детей
Время в период оккупации тянулось томительно. Нас, детей, во двор старались не выпускать. Да и играть было почти не с кем. Ребята постарше уходили к центру, в район сожжённых домов, что стояли вдоль улицы Итальянской (ныне улица Горького), а во дворе с появлением немцев все быстро расходились по своим квартирам. Вечерами становилось совсем тоскливо. На втором этаже нашего дома из восьми квартир жилых было только четыре. Остальные стояли закрытыми, так как хозяева эвакуировались, или выехали куда-то к родным.
Нужно сказать, что и раньше соседи второго этажа жили между собой дружно, а тут сама обстановка, режим с комендантским часом, требование соблюдать светомаскировку сплотили людей, и с наступлением темноты все собирались в одной из квартир, через площадку от нас, обычно в квартире напротив. Дети играли на полу, взрослые за игрой в лото делились впечатлениями за день, сообщали друг другу новости, говорили о ценах на продукты. В один из вечеров в дом возвратилась соседка по квартире, которая эвакуировалась с последней машиной своего предприятия. Но дальше Старого Крыма машина не проехала, и люди пешком вернулись домой. Все встретили соседку с сочувствием, проявляя интерес к тому, что она рассказывала. Ключ от квартиры она потеряла, и все женщины, взяв свои ключи, собрались в нашем коридоре около её двери, пытаясь подобрать ключ и помочь ей попасть в квартиру.
Мы с братом решили пойти туда, где была наша мама. В тот момент, когда мы вышли из двери одного коридора, чтобы попасть в другой, увидели, что по лестнице поднимается немец в фуражке с высоким околышем. Мы быстро перебежали лестничную площадку и вернулись в свой коридор, хлопнув дверью. В конце коридора стояли женщины, одна из них держала зажженную свечу.
 - Немцы! - зашептали мы и кинулись к маме.
В этот миг дверь с площадки открылась, в коридор вбежал с фонариком немецкий офицер. Увидев нас с братом, он издали поманил меня пальцем. Затем медленно пошел со мной по коридору к женщинам, освещая их фонариком и показывая то на одну, то на другую, спрашивая: "Мама? Мама?". Женщины заслонили маму сзади, а мне шепнули, веди, мол, немца к отцу. Я повернулся и повел офицера в противоположный коридор, в квартиру, где находился отец. Следом пошел и брат. Немец повернулся и оттолкнул его, мол, уходи.    
 - Брудер, брудер - сказала одна из женщин немцу.
Но он погрозил брату пальцем. В отличие от меня, смуглого мальчика, Женя был светлым. Войдя в комнату, где сидел отец, держа одну ногу на табурете, я подвел немца к нему и сказал, что это мой папа.
- Niks, матка, матка,- твердил немец.
Папа встал, и мы пошли к себе домой в свою квартиру. В коридоре уже никого не было, а мама ждала нас дома. Офицер потребовал документы. Взяв в руки паспорт с удостоверением об освобождении от переселения, немец осветил фотокарточку в паспорте, затем, осветив лицо матери и мое, он ничего не сказал и вышел из квартиры. Во второй раз удостоверение помогло отвести от нас беду. Немцы продолжали искать еврейских детей, чьи родители уже были расстреляны.
В это время в городе на тумбах для объявлений, в подъездах домов стали появляться одни за другими приказы, оглашения, объявления о сохранности квартир и имущества «переселенных» евреев. Причем за мародерство угрожали штрафами, принудительными работами, вплоть до расстрела. Грозили и комендант города, и городская управа, и начальник безопасности немецкой полиции, и даже некоторые управдомы. Повсюду также висели плакаты с весьма красноречивыми рисунками и надписями: «ЖИДУ нет места среди нас! Гоните его вон!», «Жиды – ваши вечные враги! Сталин с жидами – одна шайка преступников!».
В Крыму проживало много крымчаков (крымских евреев – раббанитов). Очередной приказ от 10 декабря предписывал им так же, как и евреям, явиться по тому же адресу, но уже «на предмет препровождения в отдельную часть города». Пищу им предлагалось уже взять с собой на один день. Горожане, в том числе и крымчаки, уже знали, что всех явившихся на сборный пункт евреев расстреляли  в противотанковом  рву. Многие ни в чем не повинные люди предпочли самоубийство расстрелу.
В некоторых семьях родители умертвили детей сами, чтобы они не видели и не слышали того ужаса, который их ожидал. Некоторые покончили счеты с жизнью, повесившись в своих квартирах, во дворах. Рассказывали, что немцы еще долго находили трупы в лесочке на склоне горы Тепе-Оба над Феодосией.
Еще до расстрела крымчаков висело «оглашение» городского головы Грузинова с разрешения полевого коменданта о наведении порядка и сохранности имущества расстрелянных. Оглашение предписывало следующее: 
«Все имущество, сданное на хранение или оставленное евреями разным лицам, должно быть сдано до 25 декабря 1941 г. Место сдачи: магазин на Галерейной улице №13 около почты. Лица, у которых после 25 декабря будут найдены еврейские вещи, будут наказаны, как за кражу…Полевой комендант. Городской голова Грузинов».
После массового расстрела евреев в связи с попытками местного населения присвоить оставленное евреями в квартирах имущество, немецкие власти Феодосии на немецком, румынском, русском и украинском языках расклеило объявления, напечатанные крупным шрифтом: «За кражу – расстрел!»
Всех явившихся на сборный пункт крымчаков расстреляли, как и евреев, в противотанковом рву в ночь на 13 декабря 1941 года.   
(Здесь мне хочется привести пронзительное стихотворение известного поэта – крымчака Ильи Сельвинского, музей которого есть в Симферополе. А.А.):
            Я ЭТО ВИДЕЛ!

Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам,
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.

Вот тут дорога. А там вон - взгорье.
Меж нами
     вот этак -
                ров.
Из этого рва поднимается горе.
Горе без берегов.

Нет! Об этом нельзя словами...
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме,
Заржавленной, как руда.

Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.
Может быть, партизаны? Нет.
Вот лежит лопоухий Колька -
Ему одиннадцать лет.

Тут вся родня его. Хутор "Веселый".
Весь "Самострой" - сто двадцать дворов
Ближние станции, ближние села -
Все заложников выслали в ров.

Лежат, сидят, всползают на бруствер.
У каждого жест. Удивительно свой!
Зима в мертвеце заморозила чувство,
С которым смерть принимал живой,

И трупы бредят, грозят, ненавидят...
Как митинг, шумит эта мертвая тишь.
В каком бы их ни свалило виде -
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются с палачами,
Они восклицают: "Не победишь!"

Парень. Он совсем налегке.
Грудь распахнута из протеста.
Одна нога в худом сапоге,
Другая сияет лаком протеза.
Легкий снежок валит и валит...
Грудь распахнул молодой инвалид.
Он, видимо, крикнул: "Стреляйте, черти!"
Поперхнулся. Упал. Застыл.
Но часовым над лежбищем смерти
Торчит воткнутый в землю костыль.
И ярость мертвого не застыла:
Она фронтовых окликает из тыла,
Она водрузила костыль, как древко,
И веха ее видна далеко.

Бабка. Эта погибла стоя,
Встала из трупов и так умерла.
Лицо ее, славное и простое,
Черная судорога свела.
Ветер колышет ее отрепье...
В левой орбите застыл сургуч,
Но правое око глубоко в небе
Между разрывами туч.
И в этом упреке Деве Пречистой
Рушенье веры десятков лет:
"Коли на свете живут фашисты,
Стало быть, бога нет".

Рядом истерзанная еврейка.
При ней ребенок. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне...
Матери сердцу не изменили:
Идя на расстрел, под пулю идя,
За час, за полчаса до могилы
Мать от простуды спасала дитя.
Но даже и смерть для них не разлука:
Не властны теперь над ними враги -
И рыжая струйка
            из детского уха
Стекает
      в горсть
              материнской
                руки.

Как страшно об этом писать. Как жутко.
Но надо. Надо! Пиши!
Фашизму теперь не отделаться шуткой:
Ты вымерил низость фашистской души,
Ты осознал во всей ее фальши
"Сентиментальность" пруссацких грез,
Так пусть же
           сквозь их
                голубые
                вальсы
Торчит материнская эта горсть.

Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней,
Ты за руку их поймал - уличи!
Ты видишь, как пулею бронебойной
Дробили нас палачи,
Так загреми же, как Дант, как Овидий,
Пусть зарыдает природа сама,
Если
    все это
           сам ты
                видел
И не сошел с ума.

Но молча стою я над страшной могилой.
Что слова? Истлели слова.
Было время - писал я о милой,
О щелканье соловья.

Казалось бы, что в этой теме такого?
Правда? А между тем
Попробуй найти настоящее слово
Даже для этих тем.

А тут? Да ведь тут же нервы, как луки,
Но строчки... глуше вареных вязиг.
Нет, товарищи: этой муки
Не выразит язык.

Он слишком привычен, поэтому бледен.
Слишком изящен, поэтому скуп,
К неумолимой грамматике сведен
Каждый крик, слетающий с губ.

Здесь нужно бы... Нужно созвать бы вече,
Из всех племен от древка до древка
И взять от каждого все человечье,
Все, прорвавшееся сквозь века,-
Вопли, хрипы, вздохи и стоны,
Эхо нашествий, погромов, резни...
Не это ль
       наречье
             муки бездонной
    Словам искомым сродни?

Но есть у нас и такая речь,
Которая всяких слов горячее:
Врагов осыпает проклятьем картечь.
Глаголом пророков гремят батареи.
Вы слышите трубы на рубежах?
Смятение... Крики... Бледнеют громилы.
Бегут! Но некуда им убежать
От вашей кровавой могилы.

Ослабьте же мышцы. Прикройте веки.
Травою взойдите у этих высот.
Кто вас увидел, отныне навеки
Все ваши раны в душе унесет.

Ров... Поэмой ли скажешь о нем?
Семь тысяч трупов.
              Семиты... Славяне...
Да! Об этом нельзя словами.
Огнем! Только огнем!

1942, Керчь

                Начало десанта
Приближался Новый год. Немцы находились в Феодосии уже почти два месяца. Постоянно до нас доходили слухи о зверствах немцев. В районе  главпочтамта они вешали местных жителей за нарушение режима нового порядка (напротив нынешнего панно корабля скульптора Саввы Бродского  на стене музея Грина).
Наравне с немецкими марками ходили и советские деньги по курсу 10 рублей за одну марку. Несколько раз в город выходил отец. Его сопровождал мой брат. Мама вообще никуда не выходила, не пускали из дома и меня.
Соседка тётя Нюра пришла и сказала, что прямо напротив нашего дома продают ёлки. Папа дал ей деньги и попросил купить нам ёлку. Решили, что ёлку установим у нас и встречать Новый год тоже будем у нас. Всё, что делалось в это время, "делалось в последний раз". Мне кажется, что за все мои девять лет жизни у нас не было такой высокой, стройной ёлки, как в том году. Игрушек у нас было много, всех по 2 - 4 одинаковых и их развешивали симметрично. На верхушку надели пику, а по бокам, мама настояла, надели звезды. Она верила, что долго немцы в Феодосии не задержатся. Раньше ёлку убирали родители, когда мы спали, а в этот раз разрешили украшать мне и Тамаре - дочери тёти Нюры. Спать легли поздно, но долго поспать не пришлось. 26 декабря ночью вдруг началась сильная стрельба. Стреляли со стороны моря, куда выходили наши окна. При выстрелах звенели стекла и сотрясались ставни. Мы поднялись, оделись, приготовили вещмешки и стали чего-то ждать. Нет, страха не было, а была радость. - Наши пришли, наши! - приговаривала мама.
Стрельба не прекращалась, а усиливалась. Разрывы снарядов сменились орудийной стрельбой. В дверь постучали. Это была тётя Нюра. Она позвала нас к себе, с восторгом рассказывая, как отступают немцы. Мы перешли к соседям в комнату. Все они тоже уже были одеты. Их окна и балкон выходили на улицу. На одном окне были открыты ставни, и мы увидели, как фашисты удирали в одном нижнем белье и сапогах. На земле лежал снег, с ним сливалось белое бельё, и казалось, что сапоги движутся сами. К рассвету пальба поутихла. В окна мы увидели матросов в бескозырках, которые приближались по улице. Захлопали двери, и соседи стали выходить в коридор, поздравляя друг друга с возвращением наших.
Но радовались мы рано. Самое страшное было впереди. Пока взрослые, потеряв бдительность, обсуждали   события ночи, мы, дети, спустились вниз, в парадное. Там стоял молодой матросик и читал расклеенные на стене приказы, объявления, распоряжения комендатуры и полиции. Вдруг он вскрикнул и упал плашмя на пол. Также закричал, схватившись за плечо, соседский мальчик старше меня. Это опомнившиеся немцы заняли позицию напротив нашего дома в углублениях перед окнами полуподвальных помещений и стреляли оттуда, убив матроса и ранив мальчика. Кто-то из соседей увидел, как несколько немцев пробиралось через лестницу на чердак, мимо квартиры Четвертаков. Морской офицер, который с матросами забрал труп, посоветовал всем покинуть дом, так как бой только начинается. Все жильцы спустились в подвал дома, где были сараи. Там почему-то появилась вода. Кто-то пришёл и сказал, что в доме на чердаке немцы ведут огонь по улице. На первом этаже засели наши, а на втором - румыны. Последние вели огонь, в зависимости от перевеса сил; то за наших, то за немцев. Через некоторое время наши навели порядок, и мы смогли перейти из подвала, где продолжала прибывать вода, в одну из квартир первого этажа.
Напротив нашего дома возвышалось здание бывшего гидротехникума (сейчас в нем находится средняя школа №1). У немцев там, по-видимому, был узел связи. В это здание, где жил хирург Сухарев, через проем стены трое - четверо подростков 14-16 лет, перебегая от дерева к дереву, стали приносить в вещмешках немецкие посылки, присланные из Германии или отправляемые немцами на родину с награбленным добром, принадлежащим феодосийцам. Посылки тут же вскрывались, содержимое раздавалось. Матери этих ребят очень переживали, плакали, прося их прекратить рисковать жизнью, но они это делали не с целью наживы, а ради людей. Помню, как я нанизал себе на руку большое количество ручных часов. Среди подростков были трое братьев Четвертаков. После десанта старшие из подростков ушли к партизанам.
Среди соседей была молодая женщина с грудным ребенком на руках. Муж её, молодой парень, при немцах служил полицаем. Он понимал, что ему необходимо скрыться, но жена не хотела оставлять дом, боясь, что по дороге их могут убить. Тогда он вбежал в квартиру, где все прятались, и закричал, что сейчас дом будет обстреливаться из миномета и все должны "спасаться, кто как и где может". Все поднялись и начали разбегаться кто куда. Мы, не поднимаясь наверх, решили идти к бабушке, папиной маме.
Наши опять оставили город
Но дойти до цели мы не смогли. Добежав до скорой помощи (теперь там рентгенкабинет зубоврачебной поликлиники), мы попали под сильную бомбежку. Сейчас там напротив стоит жилая пятиэтажка, а тогда на ее месте стояли одноэтажные дома, заселенные большим количеством жильцов. Немцы, оправившись после ночного бегства и сдачи города, приступили к методическому обстрелу города и буквально забрасывали его бомбами. Каждую минуту всё новые и новые самолеты налетали на город, бомбя порт и прилегающие к нему улицы. Земля от разрывов ходила ходуном под ногами. Мы вбежали в этот первый попавшийся дом на улице Бульварной (ныне улица Десантников), и нас приютила женщина с двумя дочерями. К ним в квартиру перебрались все жильцы большого коммунального двора и легли на пол, каждый раз закрывая глаза и уши от свиста и разрывов падающих бомб. Постепенно мы научились определять перерывы между бомбежками, но как только появлялся гул самолетов, все моментально занимали свои места. Через день родители пошли в нашу квартиру посмотреть, что там делается, и увидели, что взрывной волной все стекла разбиты, входная дверь вместе с коробкой валяется на полу, ёлка, которой мы так радовались и которую с таким старанием наряжали, упала. Дом пустой. Никого из жильцов нет, кроме двух стариков, которые жили на первом этаже (кажется, Карповы). Опять началась бомбежка, и родители, взяв кое-какие постельные вещи, вернулись к нам. А через несколько часов, когда мы уже решили переходить в перерыве между бомбежками к родственникам, папу вызвали к воротам, которые были закрыты, чтобы никто не заходил во двор. Оказалось, что это пришла его мама, бабушка Бьяна. Она сообщила, что в их дом попала бомба, и он полностью сгорел. Спасти ничего не удалось, и она осталась, в чем стоит. Вместе с домом сгорели и все наши вещи, которые мы перевезли туда раньше, когда думали эвакуироваться. Так в одночасье мы потеряли всё, что думали спасти, сохранить до возвращения из эвакуации. Бабушка сказала, что она идет к дочке - тете Ксени,  которая тоже осталась без жилья. Кое-что из вещей через окна удалось спасти, и тетя Ксеня с мужем перебралась к родственникам мужа.
Те, кто ходил в город, рассказывали, что в исполкоме - советская власть, многие бывшие сотрудники приступили к работе, но люди поговаривают, что город долго удерживать не смогут.
Посоветовавшись, родители подумывали об эвакуации морем. Но в исполкоме их заверили, что город освобожден навсегда и слухам верить не надо. Слухи распускают те, кому нужно посеять панику. Кроме того, корабли, которые поддерживают связь с "большой землей", гражданское население перевозить не будут.
Бомбежек стало меньше, и отец часто уходил в поисках жилья. В наш дом вернулся кое-кто из соседей, квартиры которых выхолили на улицу, и туда, где сохранились стекла в рамах. С чьей-то помощью родители перетащили дверь с коробкой в коридор и приставили ее поперек к дверному проёму. А пока мы продолжали жить у чужих людей, спали на полу, с нашего двора в вёдрах приносили уголь и отапливали квартиру. Это была компенсация за предоставленный приют. Наконец, отец пришел и сказал, что дальние родственники, у которых пустуют три комнаты, согласны их ему сдать. Хозяйку на улице Бульварной предупредили, что через две ночи мы переберёмся в другое место. Она вроде бы согласилась, но на следующий день потребовала, чтобы мы здесь не задерживались и часа.      
- Вам здесь нельзя оставаться никак. Сегодня ночью такое будет, такое будет, что вы себе и не представляете.
Собравшись, мы покинули это жилье, и пошли на новую квартиру. В пустых комнатах ничего не было. Оставив вещи, мы отправились на старую квартиру за кроватями. Отодвинув коробку с дверьми, мы увидели, что в квартире никто не побывал, на подоконниках лежал снег, заваленная ёлка тоже была запорошена снегом. Забрав кровати, которые были на досках, а не на панцирных сетках, мы за два раза перенесли их вместе с постелью на новое место. На следующий день, отправившись с утра опять за вещами, мы увидели пустынные улицы. На углу улиц Розы Люксембург и Циолковского группа солдат жгла костер, их ружья стояли в стороне, связанные в пирамиду. Недалеко валялась убитая лошадь. Солдаты отрезали пласты мяса с убитой лошади и жарили его на костре. Прохожих почти не было. Выйдя на Бульварную (ныне Десантников) улицу, мы испугались: на улице Военной увидели немецких мотоциклистов. В город вошли немцы. Сообщением потрясла одна соседка. В том дворе, где мы были во время десанта, жил с женой доктор Фиделев. Это были престарелые люди. Когда немцы ещё до десанта объявили о явке евреев, то жители Феодосии упросили коменданта не трогать эту семью, так как это был очень хороший педиатр, который пользовался большой популярностью у феодосийцев. Считалось, что семья эта была очень богатой. Ночью  доктора и его жену кто-то вытащил в окно и бросил в колодец, который находился во дворе поликлиники.
В "Чёрной книге", составленной под редакцией В. Гроссмана и И. Эренбурга, имеется рассказ "Как убили доктора Фиделева", переданный А. Морозовым и подготовленный к печати  А. Дерманом (стр. 294). В книге "О зверствах немцев над евреями в Крыму" (стр. 20) говорится о том, что немцы расправились с двумя восьмидесятилетними стариками Фиделевыми. Но на самом деле этот акт был совершен местными варварами накануне возвращения фашистов после десанта. Теперь было понятно, почему хозяйка квартиры, где мы пересидели десант, так  волновалась  и настаивала на нашем немедленном уходе.
Мы поднялись наверх, взяли кое-что из вещей и продуктов. Раньше в центре боковой стены передней комнаты над зеркалом, которое стояло на комоде, висели часы с боем. Во время десанта они оторвались с крепления и лежали на боку на зеркале. Мама захотела забрать эти часы. Когда мы их перенесли на новую квартиру, повесили и завели, то они пошли. Мама с облегчением вздохнула.
- Все должно быть хорошо. Надо только бороться и не опускать руки, - сказала она. Она была очень суеверна.
Серьезную тревогу вызвало отсутствие воды. Почему-то везде в городе вода в водопроводе исчезла. Её брали из колодцев, которые были во дворе старых домов Феодосии. Но эти дворы, как правило, были закрыты, и все жители брали воду в подвале бывшего гидротехникума. Ежедневно один-два раза в мою обязанность входило приносить по два ведра воды. Лежал снег, было очень скользко, но деваться некуда, и я шаг за шагом преодолевал расстояние в несколько сот метров. Так продолжалось несколько дней, пока вдруг не стало известно, что с другой стороны подвала обнаружены трупы людей. Если раньше здесь выстраивалась очередь, то теперь этот "источник" оказался никому не нужен. Два дня мы собирали снег и топили его. После десанта он был грязный, сверху лежал слой сажи. Но на Форштадте (на нынешней конечной остановке автобусного маршрута №2 на улице Тимирязева) вдруг пошла вода из фонтана. Брали воду уже там, но за неё надо было платить какие-то копейки.
На новом месте
Когда возвратились немцы, наша семья уже поменяла квартиру, переселившись на окраину года и, практически, ушла в подполье.  Дом, в котором мы поселились по улице Буденного, был в собственности дальних родственников отца. Двор был закрытый, с запирающейся калиткой.  Дом состоял из трёх частей, и каждая из частей принадлежала двум сестрам и брату. В двух комнатах с кухней поселились мы, а одну большую комнату с тамбуром заняла папина сестра с мужем. Двери  наших квартир  выходили на большую веранду с деревянной лестницей из 10-12 ступенек. (Позже мы узнали, что в этой части дома проживала еврейская семья, которую расстреляли).
Под верандой и квартирой папиной сестры (моей тёти) находился большой подвал. Папа жил наверху, а мы с мамой почти все время прятались в подвале, но это не всегда избавляло нас от тревог.
Когда вернулись немцы, они заняли подвал под конюшню, и мы вынуждены были перейти в жилые комнаты. В подвале стояли огромные, с толстыми ногами и длинной шерстью четыре лошади. «Тяжеловозы, - объяснил нам отец, - они возят орудия».
Кормили лошадей крупной пшеницей, какой я по сей день больше никогда и не видел. Пшеница хранилась в мешках в передней части подвала. Немцы из порта привезли пшеницу, которая не успела сгореть при отступлении наших войск. Она была обильно полита то ли бензином, то ли керосином. Если её вымачивать, то частично запах пропадал, Мы с братом, выходя погулять во двор, собирали под страхом смерти рассыпанное у входа в конюшню зерно и по жменькам носили домой. Однажды, выйдя погулять, братик взял с собой во двор перочинный ножик отца. Во дворе с лошадьми возился немец. Увидев нож, он подозвал брата к себе, взял нож и стал его раскрывать. В нем было два лезвия и ещё разные предметы. Немец что-то говорил Женику, но что, мы понять не могли. Ясно было одно: нож он хотел оставить себе. Я побежал домой и сказал отцу, что у нас отбирают нож. Мама сказала, чтобы мы оставили нож и сейчас же вернулись домой, а папа предложил попросить взамен немного пшеницы, так как она для нас была спасением от голода. Подойдя к немцу, я кивнул головой и показал ему на пшеницу, сложив вместе две ладони, надеясь первый раз пронести ее открыто. Немец, взглянув на меня, заулыбался, нож положил в карман и ушел в конюшню. Каково же было наше с братом удивление, когда он оттуда вышел с огромным мешком пшеницы на плече и отправился к нам по лестнице в квартиру. Открыв плечом дверь, он поставил мешок посреди комнаты и вышел. Эта пшеница стоила моим родителям дорого, так как они начали волноваться, что другие немцы не досчитаются одного мешка, начнут искать и обвинят нас в воровстве военного имущества, за что "граждане подлежали расстрелу". Всей семьей мы начали переставлять мебель в комнате, еле перетащили этот меток в угол и закрыли его комодом, поставив на комод зеркало. Но волнения наши были напрасны, хотя они длились более двух недель. Страх прошел, голод взял свое, и эту пшеницу мы стали вымачивать, сушить, носить с братом на улицу Продольную, где у знакомых людей на ручной мельнице перемалывали её, научившись ещё и сортировать крупу и муку. Правда, всю пшеницу мы доесть не успели, так как на неё позарилась переводчица во время одного из обысков, не зная, что пшеница была "керосиновая". Об этом будет отдельный рассказ.

Жизнь заставила
Деньги у нас были на исходе. Сухари, консервы тоже кончились. В городе установился жесткий режим. Везде сновали полицейские, патрули. Время нахождения на улице было ограничено. В разрушенные дома входить запрещалось. К таким был отнесен и наш двухэтажный дом по улице Военной, в котором мы жили раньше. Папа меня с братом послал взять какую-то мелочь, если она сохранилась. Мы обошли дом и через ворота попали во двор. Оказывается, в доме проживало несколько семей - Корольчук, Карповы и др. Мы пробрались в свою квартиру и начали собирать мыло, синьку, нитки и что-то ещё. Патефона и пластинок как не бывало. С комода всё было снято, и он стоял открытым. На гардеробе не было дверок. Во всем был беспорядок. Но всё же мы многое смогли унести. Родители не ожидали, что мы принесем столько необходимых вещей, и очень обрадовались. Папа сказал, что теперь какое-то время мы можем не волноваться, у нас будет, что есть. Мы придвинули к папиной кровати стол. Он взял какую-то книгу, разорвал её на листочки, порезав их пополам, и разложил по столу. Затем чайной ложкой одну пачку синьки рассыпал по листикам. Мама, вспомнив свою работу провизора в молодости, быстро превратила разложенные листики с синькой в пакетики. Потом с одного из детских рюкзаков отпороли лямки,  разрезали их на кусочки и получились фитили. Наутро мне с братом предстояло идти на рынок и менять свой "товар" на продукты питания. Нас проинструктировали: если встретят знакомые и будут расспрашивать о семье, о папе, мы можем говорить всё, как есть, а при упоминании о маме должны были опустить головы и молчать. Получалось, что мы и не обманывали, но и правды не говорили. Утром мы были на базаре. Я очень стеснялся, а Женя оказался более смелым. С первых предложений нам обменяли фитиль на фасоль, за два пакетика синьки дали три луковицы. А в молочном ряду обмен не состоялся, так как у нас не оказалось тары. Всё, конечно, мы не поменяли, но домой принесли всякой всячины. Не обошлось и без неприятностей. Родители как в воду смотрели. Мы встретили много знакомых, которые у нас расспрашивали о жизни. Но когда речь заходила о маме, то беседа быстро прекращалась. Кто-то нам хотел дать денег, но мы не взяли. Одна женщина так разволновалась, что решила навестить папу, и стала спрашивать у нас, где мы живем. Брат не растерялся и назвал адрес старой квартиры. Но эта женщина раньше жила в нашем доме. В конце концов, мы адрес не назвали и быстро ушли. Этот день на базаре нас многому научил. Мы поняли, что некоторые люди меняли не потому, что наш товар был им нужен, а просто из сострадания, и это нас огорчало. Другие спрашивали то, чего у нас не было, но дома это нашлось, и мы с каждым разом значительно расширяли свой ассортимент. Ходили мы на рынок только в базарные дни. В конце концов, и товар почти иссяк, да и спрос на него стал падать. Но фитили были в цене, и мы не только меняли, но и продавали их. Деньги у нас уходили на покупку хлеба по карточкам. Хочу рассказать еще одну историю, связанную с рынком.
Время, которое мы проводили на базаре, для наших родителей было полно волнений, особенно когда начиналась бомбежка. Но мама всегда себя успокаивала, что рынок бомбить не будут. Это ведь невоенный объект. Но вышло как раз наоборот.
Случилось это 17 февраля 1943 года. Базарный день. Народу было много. К этому времени мы научились зарабатывать, помогая тем, кто привозил на рынок продукты на телегах или на тачках. Рассчитывались с нами, как правило, тем, что привозили: фруктами, овощами, картофелем, да и деньгами. А в этот день я был с соседскимпарнем, который взял меня в напарники. Рынок находился там же, где и сейчас, но он был не только не огорожен, но даже навесов никаких не имел. В центре стоял небольшой деревянный открытый со всех сторон пассаж, где продавались мясомолочные продукты. Всё остальное продавалось с прилавков, которые в 2 - 3 ряда стояли вокруг пассажа. Вдруг завыла сирена. Потом послышался гул самолётов. Обычно их приближение сопровождалось стрельбой зениток. Но в этот раз они вылетели откуда-то неожиданно и сразу стали пикировать на рынок. Все бросились бежать кто куда. Я спрятался под стойку, где уже тесно сидели, прижавшись друг к другу, люди. Свист бомб заставил не только сжаться, но закрыть глаза и опустить голову. Не знаю, сколько было бомб, но все они упали на рынок. Послышались стоны, крики о помощи. Люди стали разбегаться в разные   стороны.   Самолёты   как неожиданно показались, так неожиданно и исчезли.В этот день на рынке закончилась и жизнь художника Богаевского. Его гибель была страшнее гибели других: ему осколком практически отсекло полголовы. Об этом на следующий день гудел город. Немцы стали говорить о варварстве советских лётчиков. Был объявлен траур. Погибли не только горожане, но и жители близлежащих районов. В народе говорили, что бомбы сбросили сами немцы. Иначе, почему же на рынке в это время не было ни немцев, ни полицаев. Обычно после гибели фашистов по любым причинам командование забирало заложников, а в этот раз, как рассказывали, обошлось без этого.
Когда с рынка я бежал домой, то сначала меня встретил брат, а потом навстречу шел папа. Впервые во время бомбёжки я оказался так далеко от дома, попал в такую переделку.

                Первое наказание ремнем

Не помню, где я был. Но придя домой, в дверях я столкнулся с двумя немцами в сопровождении полицейского. О том, что проводится облава, я уже определил по концентрации немцев на улицах и курсирующим машинам.
Во время оккупации часто устраивались облавы. Проводили их немецкие офицеры или полицейские в сопровождении солдат. Они входили в квартиры, проверяли документы всех присутствующих, просматривали все углы, могли залезть на чердак, спуститься в подвал. В домах в первую очередь проверяли документы мужчин. В такой день в контролируемом квартале нельзя было ни пройти, ни выйти через оцепление. Лиц, вызывающих сомнение, тут же задерживали и препровождали в полицию или комендатуру.
Я был очень возбужден и взволнован. Пропустив входящих "гостей", я с порога спросил: - А твой паспорт не проверяли?
Услышав это, полицейский разворачивается, возвращается в комнату и просит маму предъявить паспорт. На улице был мороз, ветер, а около дверей горела раскаленная печь. Вернулись в квартиру и немцы. Полицейский, пока немцы начали греть руки над плитой, открыл мамин паспорт и стал его разглядывать: перелистал от начала до конца, посмотрел на штампик биржи труда с изображением свастики, затем открыл первую страницу и стал рассматривать фотографию. Игравший в стороне брат бросил игру и подошёл к маме. Полицейский (а это был молодой парень) вслух произнёс:
 - Да, молодая, - и возвратил паспорт (маме тогда было 35 лет). Что он хотел этим сказать, было непонятно. Ясно одно, что национальность в графе паспорта он вслух не прочёл. Молча кивнул немцам, и они ушли. Я уже и так понял свою ошибку, которая могла стать роковой для всех нас, а тем более для мамы.
Это был первый и единственный случай, когда родители меня наказали ремнём. Для меня же это был урок на всю жизнь и, находясь в любых экстремальных условиях, я никогда не задаю ненужных вопросов.

День рождения

В период оккупации некоторое время я учился в школе. Школа размещалась не в типовом, а в приспособленном здании на улице Митридатской. Часть начальных классов была оборудована в одноэтажном домике за углом от основного корпуса, который оказался без жильцов. Учила нас молодая учительница Н.П, Самойленко, очень симпатичная, добрая, с длинной до пят косой. В школу я пошёл уже во втором полугодии, приблизительно в марте. Второй класс я закончил перед войной отличником, дома со мной занимались, мы особенно много читали. Учительница, записав только отца (о матери я промолчал), ничего не спросила. Но я постоянно чувствовал к себе особое внимание. Учился я хорошо, не давался мне только немецкий язык, который я ненавидел. Друзей у меня не было. Это объяснялось, наверное, тем, что у меня никогда не было свободного времени. Хотя на общей веранде я часто встречал мальчика и девочку. Это были брат и сестра, которые жили в доме через дорогу, их окна выходили на наши ворота. Родители наши были смолоду знакомы между собой. Практически только они и знали о маме, не считая дворовых соседей, дальних и близких родственников отца. Юра был на год младше моего брата Жени, а Лена на два года младше меня. Лена училась в первом классе и по настоянию её и моих родителей привела меня в школу и показала, где находится третий класс. Приходила к нам ещё одна девочка, мать которой вскоре умерла. В 1942-м году случилось так, что и у меня, и у брата не оказалось летней обуви. И тут Лена и Юра принесли нам по паре тапочек, пошитых их отцом из автомобильных покрышек.
В школе я ближе познакомился и с мальчиком Игорем, который всегда встречался около дома, где мы мололи пшеницу. Он был полной противоположностью мне. Я - худой, высокий, смуглый, он - полный, коренастый, блондин. Его парадное было рядом с воротами людей, где находилась ручная мельница. Он всегда провожал меня молчаливым взглядом, я же старался быстрей скрыться за воротами. Когда же мы встретились в школе, то в первый же день пошли домой вместе. Потом он даже помогал мне молоть пшеницу. Иногдамы заходили к нему домой. У него на столе стояли разные яства, но он никогда мне ничего не предлагал. Домой к нам я его не приглашал. Нельзя сказать, чтобы у нас с ним завязалась дружба. Просто были приятельские отношения.
23 марта 1942 года мне исполнилось 10 лет. Родители мои решили празднично отметить мой день рождения. К этому времени мама насобирала муки из "керосиновой" пшеницы, у моей тети взяла сахарина, около дома купила какого-то очень дешёвого молока и испекла большущий торт "Наполеон". К нам пришли Лена и Юра, Наташа, и мама разрешила пригласить Игоря. День рождения был радостным, веселым. Торт ел каждый, кто сколько хотел. Когда расходились, вдруг выяснилось, что мама Игоря работает где-то переводчицей у немцев. Так незаметно для всех у родителей испортилось настроение, которое передалось и мне. Я считал себя виновным в происшедшем. Пришли родители Лены и Юры и как-то успокоили нас, мол, мальчик, что он понимает. А оказалось, что он всё понял, но по-своему. На следующий день он доложил учительнице, что у меня есть мама. Это было полбеды. Но через пять лет, в 1947 году, когда уже давно закончилась война, на общешкольном комсомольском собрании он вспомнил этот день рождения. Мне уже было 15 лет, и меня принимали в комсомол. Игорь учился в восьмом классе, а я в седьмом, так как после третьего класса во время оккупации больше не учился. Так вот, после того, как председатель собрания поставил вопрос на голосование о том, "кто за то, чтобы принять Саву в комсомол", вдруг вскакивает Игорь, заявляет, что он против, и рассказывает, что мы при немцах "вот такие торты ели", и разводит руками. А то, что порой у нас вообще нечего было есть, что от однообразия пищи я отравился на всю жизнь рыбой, я не переношу по сей день не только вкуса и запаха, но и вида её, разве он знал? Выхоленный, уверенный в себе, он стоял перед всем собранием презрительно смотрел на меня. В то время я был председателем совета дружины мужской школы. Все меня знали. Заступилась за меня моя учительница математики Фрида Марковна Центер, напомнив ему, что мать его работала у немцев переводчицей, И все обошлось. Так юбилей моего первого десятилетия запомнился мне на всю жизнь.

«Грабеж» полицейского

Во время оккупации жителям города выдавали по карточкам хлеб. Мы получали этот хлеб в магазине при пекарне, на улице Тимирязева, в том помещении, где сейчас находится цех чулочной фабрики. Что это был за хлеб, можно только догадываться. Он наполовину состоял из проса и ещё каких-то добавок, был очень твёрдый, формовой. Но самое неприятное в нём было то, что формы смазывались тавотом. Я до того не мог переносить этот запах, что ещё лет десять после войны не ел корки, мне всё чудился в них запах тавота. Хлеб выдавался, кажется, по 300 граммов на ребенка и 400 граммов на неработающего. Поскольку мама нигде не значилась, то на неё карточки не было. Нам полагалось по трем карточкам один килограмм хлеба, что составляло, помню, чуть больше половины буханки. За хлебом обычно ходили мы с братом. Однажды, войдя в магазин, мы увидели, что покупателей нет, а на прилавке сидел полицейский. Поскольку мой отец до войны работал в горторге, его очень многие знали. И нас, детей, если кто-то встречал из знакомых, начинал расспрашивать о семье. Мы, как правило, опускали головы и ничего не отвечали. Для всех знакомых нашей матери не существовало.
Вот и тогда продавщица спросила у нас, как себя чувствует отец, на что мы коротко ответили, что он лежит. Тогда продавщица при нас стала рассказывать полицейскому о том, что вот бедные дети, их мать расстреляли немцы как еврейку, отец очень болен, лежит, а мы хозяйничаем, добываем себе на жизнь. Полицейский взял у нас карточки, вырезал талончики, продавщица получила деньги, взвесила хлеб, и мы ушли. Позже мы узнали, что эта продавщица взяла себе еврейскую девочку и жила в доме за углом от нас. На следующий день за хлебом была очередь. Простояв её, мы подали карточки: продавщица, но уже другая, начала на нас кричать, что мы "наглецы, обманщики, и морочим голову". Оказывается, накануне у нас вырезали талоны не за один день, а за четыре. Продавцы работали через день, и эта ничего не знала. Вернувшись с плачем домой, растерянные, мы рассказали, что на три дня остались без хлеба. Папа хотел подняться и пойти разбираться во всем, но мама не разрешила этого делать, сказав, что "на чужом горе счастье никто не построит", придут, мол, "наши", вот тогда-то и разберемся. А пока постараемся перебиться. Да и денег на покупку хлеба у нас к этому времени уже не было.
Немцы в нашем доме
В начале апреля в город, по-видимому, прибыло пополнение, и немцев стали расквартировывать на постой. При поселении никто ни у кого ничего не спрашивал, В квартиру заходил офицер с охраной и переводчиком. Осматривали жилье, на дверях меломписали количество поселяющихся, а на словах объясняли, в какой комнате должны они жить. К нам поселили четырёх солдат, причём в крайней комнате. Нам предложили переселиться в первую, проходную. Всё свое имущество мы перенесли туда (благо, что из мебели, кроме старенького гардероба, ничего не было).
Мама очень волновалась, что за людей к нам поселят. Знакомые рассказывали, как безобразно вели себя расквартированные, заставляя хозяев стирать, мыть полы, убирать за собой, мыть и даже чистить грязные сапоги. Вечерами они устраивали попойки, гулянки, водили женщин.  За неповиновение могли бить и даже выгонять из квартиры.
К вечеру подъехала машина, и в комнату внесли четыре железные кровати, постель и вещмешки. Когда немцы увидели нас, сидящих около больного отца, мы почувствовали, что они стали всё делать осторожно, аккуратно, чтобы не шуметь. Застелив свои койки, они ушли, ничего не сказав, а через час принесли откуда-то стол и четыре табуретки. В этот вечер мы легли спать рано, не обращая внимания на квартирантов. Утром меня отправили за водой, а мама растопила печь. Один из немцев, выйдя с полотенцем, мимикой стал спрашивать, где можно умыться. Мама показала на умывальник и сказала, чтобы я долил в него воды. Немец отобрал у меня ведро с водой и сам налил в умывальник воду. Когда они умылись, то перед уходом один взял вёдра и позвал меня с собой, по-видимому, чтобы я показал колонку. Другой, молча, поискал веник, найдя его, сам подмёл свою комнату. Одевшись, они ушли, оставив открытой свою дверь. Мама категорически запретила нам не только входить, но и заглядывать в их комнату.
Когда мы сели обедать, вернулись немцы. Они впервые увидели отца, который сидел на кровати за столом. Взяв ведро с водой, они во дворе вымыли сапоги и прошли в свою комнату. Один из немцев принес и, молча, положил нам на стол полбуханки хлеба. Родители начали спорить, брать или не брать этот хлеб. Остановились на том, чтобы я после обеда вернул его немцам, положив так же, молча, им на стол. Такое общение продолжалось несколько дней. Кое-когда немцы обращались к маме,   называя её "мамка". Эти обращения касались разрешения поставить ведро с водой на плиту, взять тазик, чтобы что-то постирать. Когда они попросили тарелку, то мама дала мне четыре тарелочки, вилки, большую тарелку, чтобы я им отнёс. С того дня контакт между немцами и родителями осуществлялся через меня. Завтракали они дома, а обедали и ужинали где-то в другом месте. Ни хлеба, ни каких-либо других продуктов нам больше не предлагали. Всё открыто лежало в их комнате на столе, но мы никогда ничего не трогали.
Однажды немцы привели ещё одного очень весёлого, разговорчивого солдата. Когда он уходил, то они подозвали меня, что-то ему сказали, показывая на меня. Тот, что-то говоря, взял мою руку и попрощался со мной. Всё это произошло в присутствии родителей. Мы знали, что за углом есть полевая кухня, где немцы после обеда раздают оставшееся детям. Но мама слушать не хотела о том, чтобы мы тоже пошли туда. А на следующий день, после посещения нас солдатом, рано пришёл один из квартирантов, взял два котелка и позвал меня с собой. Мама остановила меня, но немец покачал головой. Тогда она сказала, чтобы со мной пошёл и брат. Немец привёл нас во двор, где стояла полевая кухня. Около ворот с котелками, кастрюльками, с кружками слонялись разного возраста ребята в ожидании конца обеда. Немец завёл нас во двор, и я увидел на подножке котла того немца, который был у нас вчера. Он оказался поваром.
Немец, который нас привёл, подал ему оба котелка, и они наполнились и первым, и вторым. Мы решили, что нам поручили отнести эту еду для квартирантов. Под завистливыми взглядами детворы мы понесли котелки, опустив глаза, ни на кого не глядя. Дома родители, увидев котелки с едой, стали спорить, кому это, и остановились на том, что поставили их нетронутыми на стол немцев. А когда вскоре пришли и сами немцы и увидели еду на своём столе, то один рассердился. Ругая родителей, он стал показывать на нас с братом, мол, если сами не хотите, то причём тут дети? Со следующего дня мы стали регулярно ходить на кухню и старались в порядке очереди подходить к котлу. Если повар нас видел раньше, то подзывал к себе и давал всегда больше, чем остальным. О кухне узнал весь район. Желающих получить еду становилось всё больше и больше. К нам присоединились наши друзья Лена и Юра. Здесь стали появляться и взрослые. Около закрытых ворот было шумно, как обычно при скоплении детворы. Немцы периодически выходили и ругались, прогоняя ожидающих еду, но всегда наполняли остатками подставляемую посуду. А однажды вдруг калитка раскрылась, и из неё выбежал разъярённый немец с шашкой в руке. Все бросились врассыпную, а я, испугавшись, как сидел на камне, так и остался сидеть. Этот камень стоит перед воротами и по сей день. Ноги у меня отказали слушаться. Наверное, я побледнел. Немец сам испугался и стал меня поднимать, но я не мог встать на ноги. Когда я всё-таки поднялся, ко мне подошёл брат, и мы медленно побрели домой.
Через несколько дней наши бомбили город, и бомбы попадали как раз в район, где находилась кухня. Там у немцев, оказывается, был и штаб, и учебные кабинеты. Бомбой убило несколько немцев, в том числе одного, который жил в нашей квартире. Оставшиеся трое вернулись домой мрачные, нам объяснили, что погиб их друг.
Больше нас мама к кухне не пускала. Немцы ходили притихшие, молчаливые.
                Арест отца
В апреле на рынке нам с братом делать было нечего. Стойки были полупустые, да и предлагать на обмен нечего. Мужик, который приносил нам хамсу и который периодически брил отца, куда-то исчез. И отец, подобрав кое-какие вещи на обмен, решил пойти на базар сам. Повесив на правую атрофированную руку сумку, а в левую взяв палку, небритый, заросший, он вышел из дому. Я был в школе, и мама хотела послать с ним брата, но папа не разрешил.
Отец родился в Феодосии, всё время работал в родном городе, и у него было много знакомых. Подойдя к рынку, он увидел одного из них. Тут же подходит немецкий офицер и предлагает им следовать за ним. Через несколько шагов отца окликает ещё один знакомый. Офицер молча, кивком головы, приказывает следовать и ему. На углу улицы немец так же подобрал ещё одного мужчину. В полиции, проверив документы, всех мужчин отпустили, а отца задержали. Когда я вернулся из школы, мама мне сообщила, что папы давно нет, что она начала уже волноваться. Вдруг к дому подъехала легковая машина, из которой вышли немецкий офицер, двое солдат и женщина. Назвав нашу фамилию и получив ответ, они направились прямо к нам. Офицер сообщил через переводчицу, что должны провести у нас обыск. Солдаты открыли гардероб, просмотрев его содержимое, попросили убрать всё с комода и открыли его крышку. Офицер зашёл в комнату, где жили немцы, осмотрел её. За комодом в углу стояло полмешка керосиновой пшеницы. Немцы раскрыли его, посмотрели и опять закрыли. Матери было задано несколько вопросов. Не проверяя мамины документы, немцы вышли из квартиры и постучались в соседнюю дверь, где жила с мужем сестра отца. Переводчица задержалась у нас и сказала маме, что мы должны к шестнадцати часам явиться в полицейское управление, и объяснила, где оно находится. Затем все уехали.
Было это в день майского праздника, погода стояла теплая, но мама достала наши зимние пальто, сама оделась и стала ждать папину сестру, которая пошла с мужем к его родственникам. После обеда пришли немцы и легли отдыхать. Они не обратили внимания на то, что нет отца. Об обыске они тоже ничего не знали: мама всё привела в порядок, всё положила по своим местам и посадила нас есть. Вдруг дверь открывается, и в комнату входит переводчица, а за ней мужчина с кнутом. Увидев нас в квартире, женщина вроде бы стушевалась, спросила, почему мы не в полиции, и показала мужчине на мешок с пшеницей. Сама же подошла к гардеробу, открыла его и на полке взяла крепдешиновый отрез, который видела во время обыска. Отрез она положила в свою сумочку и, ожидая кучера, подошла к двери, где отдыхали немцы. Все они были в одних трусах, а один лежал на подоконнике и курил, высунув голову на улицу, а ноги свесив на стул у окна. Переводчица заговорила с немцами, объяснив, что они живут с партизанскими связными. Мама немного знала идиш, схожий с немецким языком, и заглянула в комнату к немцам. Никто из них не пошевелился, только тот, что лежал на подоконнике, приспустил трусы и начал чесать себе зад. Мама осмелела и стала кричать на переводчицу. Она говорила, что у неё нет ни стыда, ни совести, раз она занимается такими вещами. "Советская школа не для того учила тебя немецкому языку, чтобы ты занималась мародерством", - говорила мама. Пришёл кучер, но переводчица повернула его обратно и с ним быстро ушла сама. Было уже около четырёх часов и мы вышли следом. С веранды мы увидели, как от ворот отъехала линейка, на которой сидела переводчица.
Подойдя к полиции, мы встретили папину сестру, которая думала, что мы давно уже там, и решала, как ей поступить. Она передала нам свёрток с едой, мы попрощались и вошли в помещение полиции. Дежурному мама сказала, что нам велено было прийти к четырём часам, но мы немного опоздали. Полицейский сказал, чтобы мы сели на скамейку и ждали. - Раз приказано, значит ждите, когда надо, вызовут.
Так мы просидели до шести часов вечера, когда полицейские меняли дежурство. Доложив начальнику полиции о сдаче дежурства, полицейский заметил, что кто-то вызвал женщину с детьми и она ждёт. Начальник полиции приказал нас провести к нему. Мама рассказала, что отца арестовали на базаре, и во время обыска переводчица сказала, чтобы мы явились сюда. Услышав нашу фамилию, начальник полиции рассмеялся.
    - Мара? Да это честнейший человек!
      Он знал отца, знал, что он очень болен, и понял, что это недоразумение. Нас он отпустил домой и сказал, чтобы мы готовились к встрече с отцом.
       Действительно через час после нашего возвращения папа пришёл домой. Всё было на местах, а немцы встретили нас улыбками. Один из них стирал рубашку и стал извиняться. Ещё одна туча прошла мимо.

Было и такое

Арест отца и обыск, стычка с переводчицей и пребывание в полиции в течение почти двух часов для нас с мамой бесследно, конечно, не прошли. Кроме того мы лишились пшеницы, которая нас спасала от голода. Настроение было не столько подавленное, сколько тревожное. Ведь спасло нас то, что в этой круговерти никто не спросил паспорта мамы. Достаточно было увидеть то, что она не прописана, что у неё в паспорте стоял штамп, что она на учёте на бирже труда как нетрудоспособная по зрению, и, наконец, узнать о её национальности, мы бы погибли. Неизвестно ещё было, какой сюрприз может преподнести переводчица. Ведь в Феодосии мамино удостоверение о временном освобождении от переселении было уже недействительно.
Правда, после этого случая у нас стали более конкретные отношения с жившими на квартире немцами. Оказалось, что никакие они не немцы, а австрийцы. В союзе с Германией они вынуждены были воевать на стороне немцев, хотя в душе не поддерживали ни войну, ни фашизм. В один из вечеров все трое показали нам фотографии своих семей, рассказали, как могли, о родителях. А через несколько дней их часть снялась, от нас забрали всё их имущество, и мы в квартире остались одни. Вся мебель вернулась на свои места. Мама стерла с дверей все надписи, надеясь, что нашу квартиру при новом расселении обойдут стороной. Так и получилось. Но во дворе в отдельной квартире поселили двух немецких офицеров.
Дом наш, хотя и был частным, жильцов имел много. Кроме трёх семей хозяев, жили наша семья, семья папиной сестры, внизу - одинокая женщина с жиличкой. И вот теперь поселили двух офицеров. Ни воды, ни канализации в доме не было. Дворовый туалет состоял из трёх отделений. Среднее было хозяйским, левое - наше, а правым пользовались все остальные. Не знаю почему, но офицеры предпочли пользоваться туалетом, которым пользовались и мы. Как-то зайдя в туалет, я увидел в углу красные бумажки. Присмотревшись, я убедился, что это деньги. Да, да, смятые советские деньги. Красные купюры с изображением Ленина достоинством в тридцать рублей. Я побежал к папе и почему-то шепотомрассказал ему, что "нам кто-то подложил деньги". Живя в постоянном страхе, я готов был к подвохам и всегда ожидал неприятностей. Папа предупредил меня, чтобы я никому ничего не говорил, а взял мусорное ведро и лопаткой собрал все бумаги в туалете. Сам он поднялся и вышел на веранду. На следующий день в туалете опять лежали купюры достоинством в 50 и 100 рублей. Папа мне объяснил, что немецкие офицеры пользуются советскими деньгами вместо бумаги, чем демонстрируют своё пренебрежение к советской стране. Так продолжалось не одну неделю. Жизнь заставила моего бедного больного отца в свою очередь спасти деньги, которых нам хватило вплоть до Джанкойского лагеря, о чём будет разговор дальше.
Лето клонилось к концу, и нужно было подумать о подготовке к зиме. В хозяйском сарае мы с братом пересеяли весь оставшийся там уголь, а угольную пыль с разрешения взяли себе. Потом мы ходили по близлежащим улицам и собирали конский и коровий навоз. Мы и раньше видели, как это делали не только дети, но и взрослые, думая, что просто идёт уборка улиц. К нам присоединились наши друзья. Когда же этого сырья стало много, под руководством отца мы во дворе выкопали яму, туда насыпали навоз, а сверху всё это засыпали угольной пылью, весь этот состав, разувшись, ногами перемешали, посредине сделали воронку и залили её водой. Потом  мы начали месить эту массу, постепенно добавляя воду. А затем из этого месива стали скатывать шарики и аккуратно раскладывать их в углу двора. Всей работой, сидя на веранде, руководил папа, он вёл подсчёт разложенным в углу изготовленным таким образом брикетам для топки печи зимой. Высушенные на солнце брикеты мы заносили в сарай. Но воспользоваться ими мы так и не смогли.

                Предательство полицейского

Этот августовский день с самого утра не предвещал ничего плохого. Мы проснулись, и я с братом отправился за хлебом, который получали по карточкам. А когда вернулись, то ещё у ворот услышали плач и стоны, доносившиеся с нашей веранды. Поднявшись наверх, мы увидели, что у нас - хозяйки нашего дома, две сестры – караимки, тётя Рива и тётя Сара, плакали, причитая:
- Ой, что теперь будет, что теперь будет?! Мы погибли. Не жить и нашему сыночку Мишеньке.
Мама стояла перед ними вся красная, растерянная. Ничего не понимая, мы юркнули в квартиру и подошли к лежавшему на кровати отцу. Он лежал, вздрагивая, по щекам у него катились слёзы. Присев на кровать, и поглаживая его, мы спросили, что произошло, понимая, что случилось что-то страшное.
Глотая окончания слов, папа кое-как рассказал нам, что был полицейский, проверил документы, ничего не сказал, побежал к хозяевам, и вот они пришли перепуганные и зарёванные. Когда мы вышли на веранду, то мама, взяв себя в руки, резко, но твёрдо сказала:
- Хватит! Идите к себе. С вами ничего не будет. Просто у вас освободится квартира, и вы будете продолжать жить, как и прежде. Потом она и нам, и отцу рассказала, что полицейский кричал на хозяев, что они "скрывают жидов и коммунистов" и что за это он "весь дом перестреляет".
Мама, как обычно, в очередной раз начала собирать вещи. Нас с братом умыла, одела в одинаковые рубашки с бантами. Стала давать наставления отцу. Мы притихли. Даже нам было понятно, что сейчас сюда должны привести немцев. Мама держалась спокойно, показывая, что всё хорошо. Время от времени она подходила ко мне с братом, то гладила нас по голове, то целовала, вздыхая. В доме воцарилась напряжённая, тревожная тишина. В ожидании чего-то страшного каждый молчал. Переодев отца, разбинтовав его ноги, мы присели все на его кровати. Не в первый раз, когда в дом приходили немцы с облавой, проверкой документов или для поселения солдат, мы уже знали, что, увидев отца с открытыми на ногах язвами, они быстро удалялись. Поэтому к нам первое время не поселяли на постой ни солдат, ни офицеров. Мы стали ждать, что готовит нам судьба в этот раз. А пока суд да дело, брат вскипятил чайник, кипяток закрасили крошками горелых сухарей, принесённый хлеб разделили сначала на две части, а затем одну часть разделили ещё на четыре и приступили к завтраку (если его можно было так назвать). Ели почти молча. Мама только пыталась вспомнить лицо полицейского. Она была близорукой, да и в лицо особенно не заглядывала, но оно ей казалось знакомым. Спустя час-полтора к воротам подъехала машина. Из нее вышли немецкий офицер и полицейский, и направились прямо к нам на веранду. Мама встретила их на веранде, и хотела было провести в квартиру, но полицейский сказал, что туда они не пойдут, и потребовал вынести документы. Офицер взял мамин паспорт и начал его рассматривать. В конце паспорта стоял штамп биржи труда об освобождении от работ. Этот штамп был поставлен через знакомых за золотое кольцо. Мама, обняв меня и брата, стояла против офицера, смотря ему прямо в глаза. Проверив паспорт, взглянув на нас троих, он возвратил паспорт и повернулся уходить, не сказав ни слова. И тогда полицейский, останавливая немца, взял его за пуговицу мундира, стал говорить ему, показывая пальцем на мать: "Юда, юда!" Немец посмотрел на маму, затем на меня, на брата, развернулся и влепил полицейскому такую оплеуху, что тот скатился с лестницы ступенек на десять, упал внизу на колени и быстро стал отряхивать брюки. Офицер спустился, что-то сказал сердито полицейскому, сел в машину, а полицейский бегом побежал со двора. Обо всём этом мы стали рассказывать отцу, когда вернулись в комнату. Мама узнала в полицейском бывшего парикмахера, который работал в парикмахерской, находившейся напротив нынешней авиа кассы и к которому нас водили стричься. Волнение родителей ещё более усилилось, так как они решили, что это только начало. Но ни на следующий день, ни позже к нам никто не пришёл. О том, что произошло, мы могли строить только догадки: то ли у офицера были свои дети, и он вспомнил их и пожалел нас, то ли он рассердился на полицейского за его, мягко говоря, непорядочность. Но и в этот раз мы остались живы. Мы долго были в страхе, что полицейский нам ещё отомстит, но подошла осень, и мы покинули Феодосию, выехав в деревню.
Неожиданную подсказку о возможных причинах подобного поведения офицера вермахта я получил здесь в Израиле, спустя более полвека. В русскоязычной газете прочитал материал «Еврейские солдаты Гитлера», где рассказывается, что «150 тысяч солдат и офицеров вермахта, люфтваффе и кригсмарине могли бы репатриироваться в Израиль согласно закону о возвращении». Они имели еврейских родителей или бабушек с дедушками. Родившихся от смешанных браков арийцев с неарийцами называли «мишлинге», они спокойно жили при нацистах, занимали высокие посты и даже служили в армии. Вполне вероятно, что этот офицер был «мишлинге»…   

                Мы выехали из города

Оставаться на этой квартире нам становилось всё более опасным. Сильно обострились отношения с хозяевами. Всё больше людей из соседних домов стали интересоваться, почему не выходит за ворота двора наша мать. Да и обстановка в городе не способствовала спокойствию: всё чаще немцы проводили облавы, усилился патрульный режим, увеличилось время комендантского часа. В семье стали поговаривать о смене места жительства, так как побаивались, что кто-нибудь из соседей может донести на нас городским властям.
Но помогли нам сами немцы. Комендатура издала приказ, чтобы все жители в течение определённого времени покинули город, выехав за его пределы. Мы видели, как один за другим выезжали жители района. Выехали друзья нашей семьи, с чьими детьми мы дружили. Папа стал чаще выходить в город в поисках транспорта. Рядом с нами жила семья Прокопенко. Глава семьи работал где-то водителем. И вот с ним Борис Коген (отец Лены и Юры) договорился, что он перевезёт нас в Ичкинский район (ныне Кировский), в деревню Капотузы. В этот район подалось много караимов.
    Из-за нацистских репрессий оставаться в Феодосии было невозможно. Семья Когенов наняла машину и выехала в ичкинский район, в деревню Капотузы. Через шофера, который отвез их туда, они передали нашей семье, чтобы мы тоже ехали туда. Отец договорился с водителем, что он может за обручальное кольцо предоставить нам треть кузова. Когда же в назначенный час подъехала машина, то она доверху была загружена чужим скарбом, а для нас оставлено небольшое место в конце кузова. Папа рассердился, стал говорить с шофёром о нечестности. Тогда водитель грубо оборвал его, сказав, что «ждать не будет», для нас и "этого много" и что, если желаем, то он может отвезти нас в "другое место, а не в деревню".  Увидев маму, он сказал, что неизвестно, чем для него кончится рейс, если патрули узнают, кого он везет.
Мама уговаривала папу успокоиться и быстро уезжать, так как оставаться здесь она не могла ни минуты.
Водитель успокоился тоже и стал загружать вещи в машину. Нам стали помогать и те, кто ехал в этой же машине куда-то дальше. Взяли самое необходимое: две кровати, стулья, стол, одежду и посуду. Так мы оставили Феодосию. Через полтора-два часа мы были уже на месте. В Капотузах нас встретила в полном составе семья Когенов. Борис Петрович объяснил, что здесь лучше не оставаться, так как и поселиться негде, да и староста не из порядочных, и направил нас в соседнюю деревню Тохтабу, где нашел нам жилье на окраине села. "Мы сами не сегодня завтра переедем туда," - добавил он. Так мы оказались в Тохтабе. Приняла нас татарская семья, дом которой находился в центре села. Он состоял из двух комнат, которые располагались по обе стороны большой проходной кухни с каминами, являющейся одновременно и прихожей. В одну из комнат перебрались хозяева, а вторую отдали нам. Хозяйская семья состояла из трёх человек: хозяйки-старухи, её взрослой дочери и внука. Муж и зять с начала войны были призваны в армию. Быстро выгрузив вещи и расставив их в комнате, мы собрали кровати и, уставшие, легли спать.
                Арест семьи

Жизнь в Тохтабе началась со знакомства с деревней. Наш дом глухой стеной был обращен к дороге, которая через всё село вела в райцентр. Часть домов располагалась на возвышенности, с которой можно было видеть всю деревню.
Основное население здесь составляли татары. Из Феодосии сюда переселилось много караимских семей: Когены, Бобовичи, Ойнаки, Кефели, Келеши и другие. Язык караимов сходен с татарским, общаться нам между собою было легко. Всем переселившимся нарезали землю под огороды. Это были узкие участки по пять метров в ширину, уходящие, мне казалось, в бесконечность, так как до самого конца мы с мамой и братом обработать полоску так и не смогли. Продукты мы опять-таки получали в обмен на предметы домашнего обихода. Собираясь группами по 4-5 человек, мы отправлялись в близлежащие сёла. Ближайшим к нам было село Фаренгейм - бывшая немецкая колония. Мама, наконец, обрела свободу и без страха ходила по деревне и в другие сёла за продуктами. В Тохтабе папа у какого-то татарина выменял на золотой зажим для галстука муку. Так что голодать нам не приходилось, хотя пища была однообразной.
Как топливо использовали курай (сорные растения), который нужно было собирать на полях. Подальше от деревни находилось поле с собранным уже подсолнечником. В этот день хозяйская дочка Зекия маму, меня и брата повела собирать трубчатые стволы подсолнечника - бодылью. Мы их вырывали, отряхивали от земли и укладывали в кучу. Затем всё это перетягивали верёвками, и получались вязанки, которые легко нести за плечами. Идти было не тяжело, так как поле находилось на возвышенности, и тащить надо было вниз. Деревня перед нами лежала как на ладони. Вдруг Зекия сказала, что в деревне что-то случилось, она около нашего дома видит много народа, двуколку, полицейского. Мама была близорукой и не видела далеко даже в очках. Она ничего не сказала, но пошли мы быстрее. Возле дома народ расступился, пропуская нас вперёд. Папа сидел в комнате. Рядом с ним стоял полицейский. Мы вошли, и папа нам сообщил, что приехали за нами, чтобы доставить нас в районную полицию. Это было 22 апреля 1943 года. Полицейский сказал, что он не спешит и у него есть время, чтобы родители могли собраться. Он предупредил, что поедем через час. И вдруг мама вспомнила о нас, спросив полицейского о детях. Он сказал, что о детях ничего неизвестно и мама может поступать по своему усмотрению.
Народ около дома был постоянно. Одни уходили, другие приходили. Причину ареста полицейский не знал, а родители ему ничего не объяснили. Аресты в деревне происходили не каждый день, и для сельчан это было целое событие. Пришла тётя Нюся - мама Лены и Юры - и предложила оставить нас, детей, у неё. Мама отдала ей от квартиры ключи, папа отдал оставленные ему в наследство от бабушки четыре золотых вещицы - цепочку, браслет и два кольца. Мама сомневалась: что делать с нами? Она села за стол и разложила пасьянс. Картам она верила и в трудный момент всегда обращалась к ним. Карта выпала хорошая, успокоенная мама вышла во двор. Мы стояли около лошади и гладили её. У мамы мы спросили, когда мы поедем, и, услышав, что нас хотят оставить здесь, заплакали. Подошёл отец, и мама вопросительно посмотрела на него. "Как дети решат, так и будет" - ответил отец. И мы заулыбались. Услышав решение нашего отца, тётя Нюся взяла детские пальто, унесла их к себе домой и в подкладку в разных местах зашила по две золотых вещи. Подошло время уезжать. Простившись с хозяевами, знакомыми, мы вчетвером устроились в бедарку. Впереди сел полицейский, и мы под молчаливое сочувствие сельчан поехали. На краю деревни нам помахала семья караимов Бобовичей, наших родственников (Гулеф была старшей сестрой Бориса Когена, отца Лены), которых уже потом, после освобождения Крыма, по ошибке депортировали вместе с татарами. Дети этой семьи до сих пор живут в Казахстане.

В Ичкинской тюрьме

В Ички (ныне Советское) мы приехали к вечеру. Для полицейских арест целой семьи с детьми был, по-видимому, событием. В кабинете начальника полиции было, кроме него, несколько полицейских. Пока конвоирующий оформлял документы, остальные с любопытством рассматривали нас. С суровым лицом начальник предложил отцу выложить всё из карманов и снять ремень. Увидев, что делает отец, к столу подошёл и младший брат. Ему только что исполнилось семь лет. Он, подражая отцу, как взрослый, расстегнул пальто и из внутреннего кармана достал и положил рядом с бумажником отца самодельную записную книжку (какие были у нас на случай потери детей) со всеми данными о нём. Полицейские заулыбались. А когда Женя стал снимать с себя ремешок, как папа, то кабинет огласился оглушительным хохотом присутствующих полицейских. Улыбнулся и начальник полиции. Своим поступком брат не только рассмешил всех, но и разрядил обстановку. Мама спросила, что же будет с детьми. Начальник, растерявшись, посмотрел на подчинённых и нерешительно сказал, что они могут находиться с матерью. Так папа оказался в одной камере, а мы с мамой в другой.
Камеры были общие. Женщины, устроившиеся на ночлег, стали перекладываться, уступая место детям. Мама поместилась на полу, расстелив своё пальто. Утром разговорились, и оказалось, что в камере сидят женщины, а их мужья или знакомые находятся рядом. Они убедили мать, что старший сын должен находиться с отцом. Это поможет передать мужьям и родственникам то, что они хотят им сказать.
Когда нас выпустили на прогулку, то мама попросила конвоира разрешить мне перейти к отцу, но он не разрешил, пообещав просьбу передать начальнику. И действительно, меня вызвали и поручили раздавать банки с едой арестованным, сначала женщинам, а затем мужчинам, и остаться потом с отцом.
В первый день ни маму, ни папу никто не трогал, никуда не вызывал. Мы получили какую-то свободу и могли переходить из одной камеры в другую. Обычно в этой тюрьме держали всего один-два дня и, разобравшись, отпускали или отправляли дальше. Отца вызвал начальник полиции и сказал, что по поводу нашей семьи должен приехать офицер из Симферополя. Когда тот приехал, то на допрос вызвали мать и отца врозь. С отцом он беседовал корректно, выясняя, что за удостоверение у него по поводу отсрочки переселения. С мамой же он разговаривал цинично, ругая её за то, что она взяла с  собой детей. В заключение он сказал, что пока, до решения вопроса свыше, мы будем находиться здесь под стражей. За время нахождения в этой тюрьме нас никто не проведал, никто ничего не передавал. Те же, кто сидел в камерах, относились к нам доброжелательно, делились передачами, которые приносили им родственники.
А на следующий день приехал немецкий офицер из Симферополя. Он вызвал мать на допрос и жестоко обращался с ней. Вернулась она в камеру вся в слезах и кровоподтеках. На следующий день нас с вещами вызвали к начальнику полиции. Он возвратил родителям то, что было отобрано при аресте, кроме паспортов, и сообщил, что мы не освобождаемся, а под охраной отправляемся в лагерь в Джанкой, оттуда по этапу будем отправлены в Симферополь, в другой лагерь, который находится в совхозе. Это было место, откуда живым никто не возвращался.

                Страшная ночь

Ичкинский полицейский участок находился в пятидесяти метрах от железнодорожной станции Грамматиково (ныне Краснофлотская). Молодой полицейский, совсем ещё мальчишка, повёл нас к стоявшему на втором пути составу. Винтовку он держал наперевес и предложил подняться на открытую платформу. На передней части платформы была будочка с каким-то механизмом, а в центре сложено несколько пустых деревянных ящиков из-под фруктов. Была тёплая осенняя погода. Ярко светило солнце. Мы постелили свои пальто на ящики и уселись в ожидании отправления поезда. Как всегда на железнодорожной станции, на перроне было много людей, продававших фрукты. Когда полицейский вёл нас через пути, на нас обратили внимание. К нам подошла женщина с ведром яблок, предложив их купить. Папа полез в карман за бумажником, в котором оставалось несколько рублей. В это время из будочки выскочил полицейский и, направив винтовку на женщину, потребовал отойти от платформы. Женщина, ничего не подозревавшая и не видевшая раньше полицейского, испугавшись направленного на неё ружья, начала кричать, убегая от платформы. Люди с фруктами, услышавшие крик и увидевшие родителей с детьми под охраной, подошли к платформе и стали бросать нам фрукты, ругая полицейского. В это время поезд тронулся, и мы поехали. Мама взяла в оборот полицейского. Чего только она ему не наговорила! И что он учился в советской школе, которая не учила его жестокости, и что он ведь не фашист, а пошёл служить к немцам, и так далее, и тому подобное. Полицейский пошёл в свою будку и там притих. Мама с папой о чём-то тихо разговаривали. Мы, собрав брошенные женщинами яблоки и груши, молча ели их. Женик попросился в туалет по-маленькому. Папа сказал мне, чтобы я подвёл его к краю платформы, предупредив, что брат может упасть. Мама же прокомментировала: неизвестно, что лучше - ехать дальше или упасть...
Когда мы приехали в Джанкой, день клонился к вечеру. Проходя мимо базара, полицейский сказал маме, что можно пойти что-либо купить. Так подействовали на него её слова.
Сдав нас дежурному по лагерю, полицейский ушёл, попрощавшись с нами и пожелав нам всего доброго. Нас провели в камеру, где никого не было. Дверь с окном выходила прямо во двор. В камере вдоль одной из стен до потолка проходила кирпичная труба так, что между нею и стенкой было небольшое расстояние с наваленным на пол сеном. Когда за нами закрылась дверь, мы устроились на этом сене, уставшие, подавленные, не зная, что нас ждёт завтра. Но до завтра мы ещё, оказывается, должны были пережить несколько страшных, мучительных часов.
Среди ночи мама нас разбудила и, прижав обоих к себе, замерла. За окном отчётливо было слышно цоканье лопаты, копающей яму. Родители решили, что это копают яму для нас, и с минуты на минуту ждали, когда за нами придут и поведут на расстрел. Но с рассветом, поднявшись, папа обнаружил, что в задней стенке камеры заложено окно и от ветра железка била по решётке, создавая звук копающей лопаты. В таком страхе мы встретили утро в Джанкойском концлагере, находясь в полной изоляции.

В Джанкойском концлагере

Утром 26 апреля 1943 года нас разбудил полицейский. Открыв камеру и войдя в неё, он увидел четырёх человек, лежащих на соломе, крепко прижавшись друг к другу. Расстояние между трубой и стенкой было небольшое, и мы не могли свободно разместиться. Полицейский стал расталкивать нас, предлагая подняться. Обращался он к отцу на татарском языке. В его голосе были нотки доброжелательности. За время оккупации папа встретил первого татарина-полицейского.
Оказывается, придя на дежурство, он получил список заключённых, поставленных на довольствие. Наша фамилия ему была очень знакома. В татарской школе в Феодосии у него был с такой же фамилией преподаватель математики – Савелий Альянаки, о котором осталась у него самая теплая память. И он решил выяснить, кто мы. Действительно, у отца был двоюродный брат, который работал учителем. На довольствие в лагере поставили только родителей. Еду разносили в жестяных банках из-под консервов. Ложек не давали, и есть было нечем. Полицейский же принёс две ложки, еду нам налили в какие-то большие банки, и мы в первый день были сыты. Мама попросила, чтобы нас с братом выпустили погулять. Наше окно выходило в большой и чистый двор. В камере же было сыро и мрачно. Если в предыдущей тюрьме родители находились врозь, но среди людей, которые могли поделиться и ложками, и едой из передач от родных, то теперь мы были все вместе, но ни на кого надеяться не могли. Полицейский посоветовал отцу обратиться к коменданту по вопросу питания детей и одновременно за разрешением выпускать их во двор на прогулки.
После обеда отца повели через двор в управление. Какой-то чиновник объяснил ему, что здесь мы останемся до тех пор, пока не дадут спецвагон для отправки таких, как мы, в Симферополь. " Детей будут кормить, им будут разрешать гулять во дворе", но раз в день они должны разносить воду по другим камерам.
К приходу отца мы с мамой переворошили всю солому, полицейский дал веник, и весь мусор, который был в камере, мы вымели и вынесли. Полицейский пообещал, что через день, во время своего очередного дежурства, он под предлогом выдачи детской постели, поменяет нам и старое сено. Так мы стали коротать время в ожидании нашей отправки. Полицейский-татарин принёс нам в следующее дежурство ложки, дал нам бутыль для запаса воды. Раз в день мы с братом перед обедом разносили по камерам в ведре воду.
Этот полицейский постоянно отодвигал нашу пересылку под предлогом болезни отца.
Находящиеся в заключении разговаривали с нами, многие делились едой, многие просили передать записки в город, думая, что мы живем в Джанкое, но мы объяснили, что мы такие же заключенные, как и они. Один раз мы передали записку из одной камеры в другую. Это заметил конвоир, который сопровождал нас, открывая камеры, А вечером меня повели в контору. Там со мной беседовал очень важный полицейский. Он спросил, что за записку я передал. Он мне прочел нотацию и сказал, что если кто еще будет передавать записки, то я их должен сначала показывать ему. Я объяснил, что передавать записки мне больше никто не будет, так как все знают, что я с родителями тоже в заключении нахожусь и в город не выхожу. Он посмотрел на меня и велел отвести меня в камеру. После этого гулять по двору нам разрешали, но разносить воду по камерам запретили.
Дни тянулись томительно один за другим. Только один раз, когда отец пожаловался, что у него закончилось лекарство и пришел в негодность перевязочный материал, к нам пришла женщина-врач в белом халате, долго рассматривала язвы на ногах отца и ушла. После ее ухода отцу передали сверток с лекарством и бинтами и простыню, сказав, что госпиталя для лагерников еще нет.
Мы ждали отправки нас в г. Симферополь в лагерь, откуда почти никто не возвращался. Но приехал какой-то высокий чин и нас приказали водить на работы.
Семью нашу из отдельной камеры разъединили. Маму перевели в барак для женщин, с мужчинами поселили отца, а нас с братом поместили с другими детьми, среди которых были и постарше. Там мы пробыли почти до конца дня.
Утром построение, затем мать уходила с общей массой, а отец работал на территории лагеря, на упаковке каких-то вещей. Нас с братом и еще тремя детьми заставляли убирать территорию лагеря, помогать на кухне носить воду, чистить гнилой картофель, вытирать столы и др.
На ночлег мы возвращались усталые, замученные и постоянно голодные. Мама приходила с побоями, постоянно чувствуя на себе вину за наши мучения. Самое страшное и тяжелое было то, что мы испытывали надругательства не только от немцев, но и от наших предателей-полицейских и надсмотрщиков.

                Ночь в полицейском участке

На седьмой месяц нашего пребывания в Джанкойском лагере, а именно 29 октября 1943 года знакомый полицейский отца сообщил, что в городе и районе провели облаву и забрали всех мужчин. Нас выпускать во двор запретили. Через день нас, наверное, отправят, так как на двух полицейских готовят документы. Мы волновались в ожидании неизвестного. Но отправки нам дождаться так и не довелось. Ночью бараки открыли; какие-то мужчины отдали отцу документы и объяснили, что немцы отступают и что всех из лагеря выпускают, надо торопиться на станцию, так как из Джанкоя на Керчь отправляются последние поезда. Как мы потом узнали, это были члены подпольного комитета лагеря.
Вместо того, чтобы идти на станцию, папа по чьему-то совету пошёл искать комендатуру, чтобы поставить печать на право выезда. В комендатуре было не до нас. Там царили паника и хаос. Какая-то женщина, не глядя, шлёпнула в паспорта штампы и закрыла дверцу стойки. На вокзале кто-то из мужчин подошёл к нам и указал на товарный состав, который пойдёт в сторону Феодосии: в вагоне нужны были женщины и дети на случай проверки, для прикрытия. Сели мы в вагон для сыпучих продуктов, без крыши, с очень высокими бортами. Там уже было несколько человек. Не успели мы устроиться, как состав тронулся. Поезд шёл медленно. На одной из станций кто-то стал проверять, кто едет в вагоне. С земли нас осветили фонарём и пошли дальше. В дороге началась бомбежка. Повреждённый впереди путь стали ремонтировать. Длилось это недолго, и вскоре мы вышли на станции Грамматиково (ныне Краснофлотская). К нам примкнул молодой парень, которого забрали накануне во время облавы. Идти ночью через посёлок, да и по дороге было страшно. Не прошли мы и десяток шагов, как дорогу нам преградил часовой, который ходил вдоль железнодорожного полотна. Он стал свистеть, и на его вызов прибежал полицейский.
Мы опять оказались в том же полицейском участке, откуда нас отправили в Джанкой. Начальник полиции, увидев нас, вытаращил глаза и схватился за пистолет. Он испугался, что мы пришли мстить ему. Помогли штампы Джанкойской комендатуры, которые отец успел поставить на паспорта ночью, после выхода из заключения. Отец объяснил, что мы добираемся домой в деревню. Начальник полиции поручил одному из полицейских разместить нас до утра в камере. Когда мы вышли из кабинета начальника, мама, перепуганная, стала просить, чтобы в камере нас не размешали, мы согласны пересидеть где-нибудь, но не там. В знак благодарности мама дала начальнику золотое кольцо, которое она вытащила из-под подкладки Жениного пальто ещё по дороге в поезде. Полицейский провёл нас в какое-то большое помещение, где у входа стоял диван, а в конце комнаты было много пустых кроватей. Мама от кроватей отказалась и попросила хлеба для детей и разрешения устроиться на диване. Пока мы усаживались на диване, полицай принёс нам большой белый круглый каравай.
В эту ночь никто из нас не спал. Получилось так, что мы попали из огня да в полымя. Только забрезжил рассвет, первым исчез парень, а следом через двор ушли и мы. Наш путь лежал по дороге в деревню Тохтабу. "Откуда ушли, туда и придём" - сказал отец. На время мы успокоились, когда убедились, что выбрались из посёлка, вышли на дорогу и за нами никто не следует.

                Возвращение

По дороге на Тохтабу мы несколько раз делали привалы. Нам очень пригодился хлеб, который дал полицейский. Можно было собирать кое-какие ягоды, но хотелось скорее прийти домой, и мы отказывались от этого удовольствия. Пройдя небольшой подъём дороги, мы увидели панораму нашей деревни и обратили внимание на то, что в селе было какое-то оживление. К амбару, который стоял почти в самом центре села, и от него сновали люди. На нас никто не обращал внимания, но когда мы стали подходить к своему дому, то люди из соседних домов смотрели на нас с удивлением и даже с радостью.
Хозяев в доме не было. Наша комната была пуста. Кроме голых кроватей и стульев, ничего больше не было. Опечаленные, что пришли к пустому очагу, но радостные, что, наконец, вернулись, мы, уставшие, сели. И тут началось! К нам потоком потянулись люди: кто-то убедиться, что мы вернулись, кто-то посмотреть,  действительно ли это мы. В комнате появились кое-какие наши вещи. Пришла дочь хозяйки и сказала, что все наши постельные принадлежности у них и она их сейчас нам принесёт.
Все, конечно, думали, что нас уже расстреляли. Мать Лены и Юры, тётя Нюся ездила в Ички, заходила в полицию, но ей сказали, что нас вывезли. Лишних вопросов тогда никто не задавал, и она вернулась в село, решив, что мы погибли. Но когда мы вернулись домой, то все подумали, что вернулась Советская власть и оккупация закончилась. Тем более, что накануне днём экстренно оставили деревню румыны, а сегодня был вскрыт амбар, и люди с мешками разносили по домам его содержимое. В связи с нашим возвращением кто-то из знакомых принёс нам мешок пшеницы, мешок подсолнечных семечек, наволочку ногута (сорт гороха). Посетил нас и староста Семен Крысин. Это был средних лет мужчина, которого в селе уважали. Он расспросил отца обо всём, посмотрел паспорта со штампами Джанкойской комендатуры, сказал, чтобы мы не пугались, что ему позвонили и сказали, что оккупационный режим восстанавливается, что нам лучше поселиться в другом доме на окраине деревни, подальше от дороги и удалился, пожелав всего хорошего.
Практически, почти все наши вещи вернулись на своё место. Не вернулись только настенные часы, которые хозяйка пока попросила оставить у неё. Но радоваться было рано. Где-то на севере полуострова наши войска потеснили немцев, и они в панике чуть было не оставили полуостров, но быстро всё стало на свои места. Командование Советских войск решило не отвлекать силы на Крым и двигаться на запад, а «Крым никуда не денется». Власть оккупантов восстановилась, но румын на постой в деревню не прислали. Мы оказались опять в неведении. Пшеницу, семечки и часть гороха мы возвратили в амбар, и единственным "живым" продуктом у нас теперь был только горох.
Первое время мы каждый день ждали, что всё должно повториться, что за нами опять придут. Зашёл староста и сказал, что завтра будет облава и чтобы из дома никто не выходил. Мы поняли, что нам надо жить и ждать, что будет дальше, надеясь на лучшее.
Жизнь пошла своим чередом. Стали готовиться к зиме, припасать для отопления курай, стебли подсолнечника. Полы в квартире были земляные, и периодически их приходилось смазывать тонким слоем жидкой глины. В деревне, так же, как и в Феодосии, наша семья дружила с семьёй дяди Бори и тёти Нюси: родители между собой, а дети между собой. Никаких игрушек не было, и мы выдумывали себе разные забавы. Однажды решили попробовать курить. Забрались в подвал, из сухих волосков кукурузы сделали папироски и закурили. До того накурились, что чуть все не отравились.
Не обошлось и без нового волнения. В деревне жил полицейский. В его семье было четверо детей. Где-то в соседней деревне он нашёл себе другую женщину. Однажды, прискакав на лошади рано утром домой, он застрелил и жену и всех своих детей, свалив всё на партизан, а главными виновниками назвал нас. Комиссия, приехавшая расследовать это убийство, пришла к нам домой. Во время расследования полицейский вдруг объявил, что у нас под окном даже валяются гильзы, которые, как потом доказал староста, подбросил сам полицейский. Убийцу нашли и арестовали, а потом говорили, что его повесили в Ичках.
Прошла зима, и наступила весна. Мы с мамой ходили на огород: копали землю, убирали сорную траву, выбирали камни. Кое-что посадили и даже увидели всходы. Но в середине апреля (12.04.1944 года) дошёл слух, что пришли наши. Через день в деревню вошла колонна наших танков и автомашин и сделала привал. Папа, узнав, что наши идут на Феодосию, уговорил офицера довезти нас до города. В селе собрали сход, который проводился офицерами. Наш староста Семен Крысин на сход явился в советской офицерской форме с погонами. На сходе объявили, что староста был связан с партизанами, и спросили у сельчан, есть ли к нему претензии.
Самой первой отправили из деревни нашу семью. Мажару загрузили нашей и двумя другими семьями, и мы почти пешком последовали в Феодосию.

Послесловие

Феодосия нас встретила мрачно. Вдоль улиц то там, то здесь стояли разрушенные дома, смотрели на нас глазницы окон сгоревших зданий. В нашей квартире жили люди, которых, выезжая из города, поселили хозяева для охраны дома. При нас эти люди выносили из квартиры свои вещи, так как отец заставил их выселиться. Так за время войны мы четырежды теряли своё имущество. Самое лучшее, что мы хотели оставить до возвращения из эвакуации, сгорело в доме бабушки при бомбёжке, часть имущества пропала во время десанта, часть вещей мы бросили при выезде в деревню, часть вещей пропала в деревне, пока нас таскали по тюрьмам и лагерям.  И ничего. Жизнь показала, что всё это дело наживное, лишь бы были живы и здоровы сами люди.
Отец с 21 апреля уже стал работать (Феодосию освободили 13 апреля 1944 года). Сразу пошла работать и мама. Они работали в горторге - папа калькулятором, а затем экономистом по ценам, а мама на плодоовощной базе рабочей. Я в 12 лет пошёл трудиться в колхоз и работал там до октября, потом с перерывами и до сентября 1945 года.
В этот период проводились общественные работы по восстановлению города: расчищались улицы, разбирались завалы разрушенных домов, сносилась бетонная стена, которую немцы возвели почти по периметру Итальянской улицы, обеспечивая себе укрепления на случай нового десанта. Уже к 15 сентября 1944 года наша семья отработала 110 часов на восстановительных работах, получив удостоверение №4 от исполкома как "активные участники восстановления разрушенного немецко-фашистскими оккупантами   города Феодосии".
Но внутри нашей семьи был негласный уговор не распространяться о пребывании нас во время оккупации в тюрьме и концлагере. Мы опасались возможности заключения нас уже в советские лагеря, так как знали об отношении советских властей к бывшим в оккупации и, тем более, к попавшим там в лагеря.
Прошли годы. Я, брат и дети той семьи, что нас спасали, выросли. Родители наши после войны жили одной благородной целью - выучить детей. И выучили, дав всем высшее образование. Материальное не взяло верх над духовным. Своих детей мы растили и воспитывали в уважении к старшему поколению и к тяжёлому военному времени.
Спустя двенадцать лет автор этих строк женился на Лене. Дружба с 1942 года со временем переросла в любовь.
Впервые мне открыто пришлось рассказать о пребывании с родителями в Джанкойском заточении в 1967-м году. Участвуя в одном из совещаний горкома партии по вопросу «Выдачи бывшим партизанам и подпольщикам удостоверений», один из представителей обкома партии в перерыве подозвал меня и стал расспрашивать о моем участии во время оккупации в подпольном движении. Я все отрицал, но он вдруг называет мне деревню Тохтабу и старосту Семена Крысина. И напоминает мне, что мы знакомы, что староста «ему через меня и моих друзей передавал какие-то сведения с едой незадолго до освобождения Крыма».
Я вспомнил, что меня с братом, а иногда и с дочерью Когенов Еленой староста Тохтабы посылал несколько раз передавать еду человеку, который встречал нас на опушке леса за этой деревней. Мы знали, что он скрывался  от немцев.  Ни о каких «сведениях» мы и понятия не имели. Оказывается, он меня узнал и даже вспомнил мое имя. Весь этот разговор состоялся в кабинете завотделом агитации и пропаганды Корнилецкого в его присутствии. Тогда и пришлось, в открытую, признаться, где мы были. Именно тогда и было принято решение о назначении меня секретарем комиссии по выдаче партизанских билетов. Я должен был связываться с областным партийным архивом, практически регулярно получая ответы на все вопросы, подтверждающие пребывание в отряде «до конца его действия» или «после отправки на задание обратно не возвратился», что означало «дезертировал» и в выдаче документов в последнем случае на заседания комиссии, как правило, отказывалось.

Здесь я хотел немного дописать о Константине Федоровиче Богаевском. Это был выдающийся художник-романтик, большой друг Макса Волошина. Жили в Феодосии и Старом Крыму еще два больших романтика – Александр Грин и Константин Паустовский.
Богаевский был очень интеллигентен, порядочен, чистоплотен и педантичен. Когда директор феодосийской галереи И.К. Айвазовского Николай Степанович Барсамов чудом, благодаря особому отношению капитана корабля к картинам Айвазовского, сумел вывезти бессмертные полотна на Кавказ, то 70-ти летний Богаевский, оставшись в оккупации, стал давать в галерее уроки живописи мальчишкам, чем, фактически, спас их от работ в Германии. Богаевский воспитывался в немецкой семье и прекрасно знал язык . В подвалах оставались еще фонды и однажды один из немецких офицеров захотел взять себе один из эскизов Айвазовского, так Богаевский всю ночь копировал картину и отдал утром офицеру копию, конечно, рискуя жизнью.   
Погиб же он отчасти из-за этой чрезвычайной чистоплотности, -  все упали в грязь на рынке при бомбежке, а он пожалел костюм.


Рецензии