Пламя свечи
Повезло ли мне с детством? И да, и нет.
Нет – потому что оно было несытым, в обносках, без мелочной родительской заботы и ласки, а зимой – так и вовсе продуваемым холодными сквозняками в ветшающем доме матери-одиночки с двумя несовершеннолетними на руках, да ещё и с репутацией неуживчивого борца за социальную справедливость и партийную дисциплину, что, сколько себя помню ребёнком, внушало перманентную неприязнь к ней со стороны местного партийного и профсоюзного начальства.
… Да, повезло, ибо рядом с селом, где я родился и вырос, протекала река, а на некотором удалении виднелся лес, пусть и суровый, северный, но настоящий лес, куда можно было пойти, побродить там вволю и даже заблудиться. Были и сверстники. Разные. С кем-то враждовал, а кто-то стал не на один год приятелем и компаньоном по играм и приключениям. Однако статуса единственного друга детства в благодарной памяти удостоился только он, Витька.
Всего ему Бог Дал больше от Своих щедрот, чем мне: и семья-то у него была благополучная (родители – сельские интеллигенты со всеми «северными» льготами), и жил-то он в нормальной, по местным меркам, квартире, и ума-то у него было побольше моего (с первого класса учёба шла гладко, на одни «пятёрки»), и родственники-то у него имелись в дальних краях (в пределах страны, конечно), куда он и ездил с родителями почитай каждое лето (в отличие от меня, сидевшего сиднем на одном месте до тринадцати лет, пока мать таки не собралась, прихватив и меня, на родную Вологодчину – проведать престарелую нашу бабушку, когда той показалось, что пришёл конец её земному пути («ошиблась» старушка лет на восемь).
… Парнишка Витька был смирный, добрый и не р и с к о в ы й. «Ботан», если по-сегодняшнему. Поэтому лет до пятнадцати он и не обретался со мною в одних компаниях, где тяга подростков к подражанию взрослым проявлялась ярко. В общем, был Витька вне стаи. Тем не менее, мы дружили, общались (в основном в школе), ходили один к другому в гости. И родители наши эту дружбу приветствовали.
Служил он мне в качестве своего рода интеллектуальной «отдушины». С «компанейскими»-то сорвиголовами разговоры крутились вокруг вещей сугубо житейских, практических. А с Витькой мы м е ч т а л и. Был он начитанный и в мечтах далекоидущий. Ну и я «подтягивался» за ним, давая волю фантазии.
Разность характеров накладывала отпечаток на наше общение. На каком-то этапе «взросления» у меня даже возник соблазн доминирования в отношениях. А Витька и не возражал: по-детски и мудро сделал вид, что его это устраивает. (Смирный он был, в отличие от меня, мальчишки с уязвимым самолюбием и какой-то п р о т е с т н о й гордыней, доводившей иногда диалоги до банальной перепалки.) Теперь-то мне понятно, что подобная «запальчивость» являлась не чем иным, как агрессивным проявлением глубинного комплекса неполноценности. Хотя… Никто не благ, кроме Господа Бога, а значит, и клясть себя за недостатки до самоуничтожения вряд ли стоит. Было так, как было!
Витька отличался увлечённой натурой, сочетал в себе зачатки разных талантов. Чего только стоят его добросовестные занятия фотографией, что в ту пору и в тех, сельских, условиях требовало определённой материальной базы и активной любознательности. Зато и радовал он нас приличными чёрно-белыми снимками регулярно. Жаль, что все эти зримые моменты далёкого прошлого на сегодня утрачены. А память редко что изображает беспристрастно: что-то идеализирует, а что-то и не очень заслуженно очерняет…
Витькина «положительность» была притягательна, поэтому неудивительно то, что в классе вокруг него образовалась группка благодарных собеседников, которая и продержалась до самого окончания школы и от которой откололся лишь я, когда для меня пришло время борьбы с юношескими «тараканами» в голове. Это обстоятельство, пожалуй, и стало первопричиной нашего отчуждения друг от друга. Вину за это я полностью беру на себя…
А Витька продолжил жить всё в том же ключе, что и раньше. Я мог наблюдать это, пока выпускные экзамены не стали формальной точкой в параллельном ходе наших земных странствований.
В последний раз я увидел его в году так 1980-м. Мы случайно встретились на улице села, когда я приехал домой на каникулы.
… Это был уже не м о й Витька, а какой-то чужой мужик с косматой шевелюрой и неухоженной бородой, циничными манерами, с речью, «искрящейся» армейскими матерками, со зловонным окурком в пожелтевших зубах. Кажется, в ту пору его жизнь сделала поворот не в ту сторону, что ему хотелось. Ему и самому было неловко, я это заметил, выглядеть передо мной так… Но я не скорблю по поводу увиденного тогда, потому что на собственном опыте убедился в том, что все поучительные уроки жизнь преподаёт своевременно. Похоже, Витьку она «подстерегла» на самом выходе из «теплицы». Впрочем, сколько можно судить по той скудной информации, что впоследствии косвенно достигла меня, он прошёл свой путь достойно и, несомненно, сгодился там, где родился. Об этом свидетельствует и некролог в его честь.
Кем и для кого Витька стал, я не знаю. Моя эмоциональная память рисует его в виде фигурки на последнем изгибе детства, которая машет мне вслед и которая так и осталась там, как будто именно в этой точке иссяк потенциал, переплетавший нити наших судеб.
… Он часто приходит ко мне перед сном, тогдашний, двенадцатилетний, смотрит на меня своими карими, материнскими, глазами, как бы призывая меня вернуться и что-то исправить. И всякий раз я отвечаю на его зов и мысленно переписываю некоторые строки нашей с ним истории. И после такой «правки» эта история становится более подлинной.
«ПРИСЛУШАВШИЙСЯ»
Старики (а я уже становлюсь таковым) делят прожитое время на «детство» и «молодость». За ними следуют «последние годы». Так же проще. Есть ещё «юность», но для русского менталитета это, скорее, категория поэтического взгляда на мир. Впрочем, на мир я смотрю именно глазами поэта, потому, углубляясь в прошлое, я вижу между детством и ю н о с т ь ю (отрочество – это, по сути, последний период детства) ещё и безымянный «просвет», который применительно к моей жизни представляется весьма важным её этапом, когда некие ожидания, связанные с будущим, выглядели настолько причудливо, что потребовали от оформляющейся души изрядного напряжения сил и лихорадочных поисков ориентира… Тут хорошо бы вспомнить народное «дорога ложка к обеду».
Вот такую «ложку» я и получил от судьбы в свои мятежные шестнадцать лет.
В сентябре того года, когда я пошёл в десятый класс, в нашу школу высадился целый «десант» молодых учителей, которым предстояло отработать у нас первые три года после пединститута.
Был среди них и о н, выпускник биологического факультета. Как единственный представитель «сильного пола» в упомянутой группе (да ещё и отучившийся на военной кафедре), естественным образом он был «нагружен» и обязанностями военрука. В ту пору бывало так!
Конечно, зреющую школьную поросль в первую очередь заинтересовали молоденькие «учихи», а он рядом с ними несколько блёк. По крайней мере, я всмотрелся в него не сразу. А всмотреться было во что…
Красивый, подтянутый, одетый со вкусом (на селе тогда мужички не особо-то заботились о нарядах и ходили кто в чём). К тому же строгие манеры, сдержанность и тщательность в разговоре, даже некоторый снобизм выгодно отличали его от привычного людского фона в глазах парня, в котором уже зашевелилась тоска по новому, необычному, не освоенному ещё ищущей мыслью, что то и дело чудилось в иностранных фильмах, во вдруг открывшейся гармонии «западной» популярной музыки и что созвучало с глубинными ожиданиями обозначавшейся личности. Этим парнем был я.
В последнем классе я подтягивался по всем предметам, имея в виду скорый выбор профессии. Мать-фельдшерица уговаривала получать медицинское образование, амбиции подсказывали, что вуз – это меньшее, на что следует претендовать. Разумеется, это не ускользнуло и от е г о внимания. (Надо отметить, что с учителями этой школе всегда везло. Сельские профессионалы! Уже давно пора поставить им памятник. А его до сих пор нет… Но не сомневаюсь в том, что и это когда-нибудь будет сделано.) Всё чаще мы переговаривались после урока, из его уст звучали рекомендации относительно дополнительных источников сведений по предмету… А потом выяснилось, что он только что не одержим страстью к англо-американскому року.
Это была середина семидесятых, ритмы частенько были ещё простоватыми, полупрофессиональными, инструментовка – так себе; шёл поиск новой мелодики, только-только пробивались первые ростки гармонии, которая позднее станет такой же классической, как аккорды Бетховена, Моцарта, Чайковского…
А что у меня было для знакомства с этой гармонией? Только дешёвенький «Концертный-3» да те грампластинки от «Мелодии», которые появлялись в местном киоске «Союзпечати» и в книжном магазине у моста через овраг. Ну разве что ещё звуковой журнальчик «Кругозор», а для притупления информационного голода – молодёжный «Ровесник» с его идеологически выдержанными материалами… (Тут очень вовремя «подоспел» вражий «Голос Америки», передававший концерты популярной музыки I и II. Как же целеустремлённо пытался я «отсортировать» нужное в том потоке эфирной какофонии, который лез в мои уши каждый вечер, когда уроки сделаны, печь протоплена, дневной минимум текста прочитан! Пожалуй, вот он, достойный «сюжет для небольшого рассказа»…)
… А е м у было что предложить. По мере роста доверительности нашего общения мы всё чаще стали задерживаться после уроков в «оружейке», где по соседству с учебными «стволами» можно было поставить магнитолу, взятую на час из препараторской школьного физкабинета, и послушать кое-что из того, что он приносил из дома. В ходе прослушивания этих бобин я получил представление о «Битлз», «Ти Рекс», «Роллинг стоунз», Д. Боуи… Тогда же услышал и «Angie», столь трогательно коснувшуюся незадолго до этого сердца девочки Сони из отдалённой оренбургской глубинки. (Доверие в отношениях дошло до того, что я пару месяцев держал у себя настоящий диск от «Decca» с альбомом «The Rolling Stones» 1969 года. По тем временам оригинальная «западная» грампластинка, да ещё и в глухомани, представляла собой подлинную ценность!)
… А в разговорах всплывали некоторые подробности творческой и иной жизни рок-звёзд, почерпнутые им из труднодоступных заграничных журналов, ходивших по рукам в среде сыктывкарской и столичной «хиппующей» молодёжи, частью которой, как я понял, до недавнего времени являлся и он сам.
В ходе нехитрого общения он терпеливо выслушивал мои «глубокие» формулировки по теме. (Хотя какая глубина может быть в беспорядочном наборе эмоций самовлюблённого недоросля, получившего возможность разрядить напряжение невысказанности в недрах мятущейся души!) У меня даже складывалось впечатление, что он п р и с л у ш и в а л с я к тому, что происходило во мне: как ни крути, уже тогда я плохо укладывался в рамки поведения большинства моих сверстников, окружавших меня. (А всё гордыня, что я «приволок» с собой от прежних накоплений. Наследие прошлого состоит не только из природных способностей и дарований, но и из присущих человеку недостатков. Увы! Однако и это поправимо, если не исповедовать принцип «однова живём».)
Он по-своему переживал за меня, всё настраивал на дальнейшую учёбу по его профилю, на покорение столицы как средоточия лучших возможностей для развития. И ведь настроил! (Правда, «настраиваемый» в последний момент изменил сферу приложения сил, о чём ни на минуту не пожалел до сих пор.)
… Он был ещё очень молод в ту пору, но я-то воспринимал его как взрослого, состоявшегося, «повидавшего». Потому-то его ненавязчивое участие в моей судьбе оставило в памяти такой рельефный отпечаток. Провидение, когда Хочет наградить и вразумить, Подводит к нам именно тех, кто помогает сделать идущий изнутри выбор без лишнего колебания, часто диктуемого неуверенностью при виде масштаба поставленной задачи. И случай с н и м укладывается в эту логику.
Не знаю, как сложилась его дальнейшая судьба. Нужные люди приходят на определённый срок. Применительно к моей жизни это именно так. А значит, нет нужды спрашивать пространство о том, что стало с ними после меня. Они сыграли суждённые роли и ушли. Моя же задача – помнить.
… Он превратился в воспоминание как бы на моих глазах: в последний раз я увидел его уже летом, в разгар экзаменов, в окружении группы подростков на одном из холмиков среди буераков у края пустыря – то ли ориентирование проводил, то ли «на натуре» о биоценозе толковал. Смотрел на него издали и понимал, что он уже в т р е п е т н о й части моего прошлого… А прожитые годы показали, что прошлое всегда со мной.
«ЗАМАХНУВШИЙСЯ»
Вот так и бывает: ходишь-ходишь мимо человека и год, и два, и три, вроде бы и одному и тому же с ним учишься, а повода заговорить и разговориться не возникает…
Так всё поначалу выглядело и у нас с Валерием. Мы пять лет сновали друг мимо друга по коридорам факультета, сидели в аудиториях на одних и тех же лекциях… И единственное, что, возможно, приходило мне в голову при виде этого субъекта, можно сформулировать примерно так: «Надо же, какой дядька, староват уж для студенческой-то скамьи. Видно, мотивация крепка, вот и заскочил в последний вагон…».
Случай присмотреться к Валерию представился только после защиты диплома, когда настало время пройти трёхмесячные сборы в войсках, по итогам которых свежеиспечённые гражданские специалисты должны были получить и первое офицерское звание.
… Жизнь в палаточном лагере выглядела рутинно, регламентированно и не очень дружно. Дело в том, что кое-кто из старших по возрасту ребят, успевших до поступления в университет пройти срочную службу в армии (а сразу после неё по соответствующему направлению зачисленных на «рабфак») и ставших за годы совместной учёбы вполне себе родными для таких, как я, однокорытниками, товарищами… Так вот, эти «кое-кто» вдруг вспомнили армейскую юность и не устояли перед соблазном начать навязывать свой «авторитет» более молодым, «салагам», и внедрять в отношения с ними элементы казарменной иерархии. Выглядело это весьма омерзительно, да и вспоминается (хотя и редко-редко) с неизменным омерзением. А ведь, казалось бы, грызли один и тот же «гранит» и вдыхали один и тот же воздух студенческой свободы…
Именно из-за такой ситуации у меня возникла потребность поискать более подходящий мне круг общения, благо народу в лагере хватало, да и место в другой палатке нашлось.
И тут возник он, Валерий. Если взяться описывать его внешность, то правильнее всего было бы употребить применительно к ней гоголевский способ характеристики облика Собакевича и сказать: сработан топором. Действительно, черты Валерия были суровыми (это чтобы не сказать грубыми), чётко обозначенными на не совсем молодом лице (если память не изменяет, тогда ему уже исполнилось 36); роста Валерий был среднего, но плотен, коренаст, и вообще вся его фигура была как бы нацелена вперёд, словно человек в любой момент пребывал в готовности к схватке (в ходе дальнейшего общения мне стало ясно, почему возникало именно такое впечатление). А вот его манера разговаривать создавала атмосферу абсолютной доброжелательности. Наверное, не ошибусь, если предположу, что такое отношение к собеседнику бывает либо врождённым, либо выстраданным, но никак не привитым в ходе воспитания… В этом человеке чувствовался жёсткий нравственный стержень.
Сошлись мы легко и быстро, несмотря на приличную разницу в возрасте. Рассказов о его предыдущей жизни звучало мало, но и по ним стало понятно, что путь Валерия был тернист. Выбранная в юности военная стезя оборвалась резко и драматично: уже в конце обучения – жёсткий конфликт с командиром, дисциплинарный батальон, крест на профессии военного лётчика. Даже на момент нашего с Валерием знакомства я мог заметить, что характер у него всё ещё взрывной…
Раполагал к нему (по крайней мере, меня) его своеобразный юмор. Так, нередко посреди разговора в дружественном кругу Валерий, хитро и игриво улыбаясь, мог «тихими стопами» подкрасться к кому-нибудь из «наших» и вдруг сграбастать того с добродушно-зверским выражением лица, сжать до треска в суставах, приговаривая: «А как Дино Дзофф мячики брал? А во-от так Дино Дзофф мячики брал!»… И начать тискать. Это был его коронный номер, который никогда не надоедал его «лагерным» приятелям… Да, Валерий обладал определённой харизмой!
Все, кто тяготел к этому кружку, по интеллекту находились примерно на одинаковом уровне, а потому общение проходило изящно, уважительно, непринуждённо и без неуместной скабрёзности. Валерий не доминировал, хотя его тихий авторитет старшего присутствовал в нашей палатке постоянно.
Несмотря на приличный уже (в моём восприятии) возраст, Валерий умел дурачиться не хуже школьника, и нам, его более молодым компаньонам, это очень нравилось, так что периодическая «куча мала» под его «руководством» всегда собирала множество благодарных зрителей.
Однако за всей его простотой и молодым весельем я всегда и видел и ощущал очень серьёзного и мыслящего человека. Валерия не оставляла в покое идея оптимального и рационального переустройства советского общества на началах подлинного гуманизма и экономической целесообразности. У него даже имелся многостраничный проект такого преобразования. Для реализации его предполагалось организовать что-то вроде «пилотного» поселения-общины. Валерий и название для него придумал: Ольбоград. Не помню деталей описания этого проекта, но помню, что к тому времени Валерий замахнулся на решительное его претворение и уже успел обсудить готовые конкретные намётки кое с кем из московских профильных специалистов околоправительственного круга; вроде бы даже получил предварительное добро.
Словом, было о чём с Валерием и поговорить, и помечтать, и посоветоваться. Поэтому, разъехавшись по окончании сборов, мы не потеряли связи друг с другом. (Он, будучи обременён семьёй с грудным ребёнком, пошёл устраивать дальнейшую жизнь, а я, надев казённое, внутренне «замер» на два года, ибо других вариантов для меня не было.) Уже через год с небольшим, списавшись с ним, я выкроил для Валерия несколько дней от отпуска и посетил его в одном из хозяйств в Ярославской области, где мой неуёмный мечтатель получил должность заместителя председателя колхоза и попробовал провести в жизнь, хотя бы в основных чертах, упомянутый выше проект.
… Стоял декабрь 1983-го, студёный и неуютный. Мы ходили вдвоём по дворам, разговаривали с мужиками. Валерий пытался сагитировать их сделать то, другое; то усовещевал, то сулил чего-то… Мужики кивали головами, тихо артачились. Я видел, что им мало дела до инициатив начальника.
… Показал Валерий и фундаменты нескольких коттеджей, предполагавшихся для поселения специалистов, которые в перспективе станут участниками «проекта». Он всё ещё горел, но по глазам было видно, что задор пробуксовывает: реальность поворачивалась самой неприглядной стороной… А в это время в покосившемся бревенчатом доме, где отхожее место было оборудовано прямо в курятнике, под кудахчущим насестом, моего пассионарного друга ждала жена с сынишкой, который только-только выучился ходить. Кажется, на какое-то время и её удалось увлечь этой утопической идеей переустройства того, что уже через три года будет пущено на слом.
… Звал меня после службы к себе. У меня же на душе саднило и ворочалось другое. Да и вокруг царила разруха, не внушавшая никакого оптимизма. Так я и уехал, не сказав ничего определённого.
И почему-то в памяти навсегда остались декабрьские сумерки того дня, что мы провели в разговорах с колхозниками. Мы шагали с Валерием по просёлку вдоль заснеженного поля, возвращаясь домой; дул пронизывающий ветер, усиливавший мороз до нестерпимости. А на самом западном краешке неба, над поблёскивавшей холодной гладью догорал неласковый закат. И было сильное ощущение того, что я смотрю на всё это откуда-то сверху, а время остановилось и есть просто жизнь… Хорошо, что нас, окончательно окоченевших, подобрала какая-то ремонтная будка на колёсах, и мы были несказанно рады сидеть в темноте на ледяном полу, подпрыгивая на ухабах и уворачиваясь от катавшегося с грохотом туда-сюда инструмента.
… Уезжая, я думал, что вижу Валерия в последний раз. Однако сложилось иначе. Получилось так, что в последние дни 1990-го года я выбрался к нему на новогодние праздники. (Это был для меня период жестокой депрессии, заподозрив которую в моём письме, Валерий не поленился вытащить меня на междугородний телефонный разговор и убедил приехать к нему.) Мой добрый друг уже жил в Минске, в рубленом частном доме посреди большого города. Работал (затеял какой-то нехитрый бизнес, связанный с обучением иностранным языкам с использованием оригинальной методики и нового, для того времени, технического приспособления собственной разработки).
… Время первых частных предприятий, низовой экономической инициативы и забрезжившей у населения пока ещё единой страны воли к «смене вех» с последующим скатыванием в бездну потребительства. Как вши в грязной голове, зашевелились осмелевшие либералы.
Неудивительно, что Валерий, с его-то страстной натурой, попробовал двинуться по новой колее. Слушая его, я понимал, что ему после всех неудачных начинаний хочется независимости и заслуженного благополучия. Что-то в нём изменилось за эти годы. Говоря о будущем, Валерий производил впечатление человека, поставившего себе целью создать комфортабельный мирок для очень узкого круга близких людей. Если память не изменяет, мой вопрос об Ольбограде, неловко отведя глаза в сторону, он оставил без ответа. Да и жизнь вокруг выглядела так, что впору было устыдиться такого вопроса.
… И всё же. Вспоминая о Валерии, я не могу отделаться от ощущения подлинности произошедшего в моём внутреннем пространстве. И те студёные декабрьские сумерки, подсвеченные замирающим закатом, которые часто вспоминаются мне, как бы подтверждают эту подлинность и даже кажутся фоном какой-то встречи из далёкого-далёкого будущего. Неумирающей частью своего существа я хочу её, а значит, непременно дождусь.
«ТРЕНЕР»
Он вошёл в мой мир уже на излёте его жизни, по сути, на её финишной прямой, в конце зимы 1980-го, когда в ходе учёбы в университете у меня возникла необходимость выбирать специализацию, а значит, научного руководителя и ведомый им спецсеминар.
Заочно я уже был наслышан об этом человеке по восторженным рассказам моей тогдашней жены (особы холерической и способной доходить в обожании своих кумиров только что не до идолопоклонства), которая на год раньше меня стала посещать по той же причине его «Пушкинский семинарий».
К тому времени это был глубокий старик, здоровье его было таково, что выходы в аудиторию стали для него невозможны, но дела всей жизни он не бросал и принимал студентов, аспирантов и просто увлечённых Пушкиным у себя, в тесной двухкомнатной квартирке в доме недалеко от остановки троллейбуса «Фрунзенская».
Даже будучи слабеньким и нуждавшимся в постоянной опеке Надежды Васильевны, своей значительно более молодой и совсем не церемонной в общении жены, он в урочное время, неизменно при галстуке и в свежей рубашке, сам открывал нам дверь, пожимал мне руку сухонькой рукой и привычно ухаживал за моей спутницей в прихожей, шутливо «просвещая» её, как следует вести себя даме в типовой ситуации, когда принимающий хозяин выполняет функцию добросовестного гардеробщика. Увы, такая «старорежимная» галантность по отношению к любому «объекту» женского пола на седьмом десятке лет Советской власти зачастую воспринималась как пережиток.
Да, в ту пору он был уже безоговорочно признанным знатоком жизни и творчества Пушкина, учёным-литературоведом высшей пробы (несмотря на тихую и ожесточённую, в силу идеологизированного «духа времени», борьбу авторитетов в этой области отечественной филологической науки). За долгие годы работы с научной молодёжью он выпестовал огромное количество благодарных учеников. Мне посчастливилось войти в число последних его дипломников. Образно говоря, мы закрыли ту дверь, что вела к нему. Больше она не открывалась.
Некоторые из знавших его оставили достаточно подробные и очень светлые воспоминания об общении с этим человеком. Нет нужды повторять вслед уже известные факты. Мне важно сказать, кем он стал именно для меня.
Я отдаю себе отчёт в том, что я был у него одним из сонма, в котором легко затеряться, особенно если иметь в виду, что никакой научной карьеры ни в какой из отраслей словесности я так и не сделал. Но ведь можно перевести мои размышления в более высокое измерение, где человеческие отношения выглядят как взаимодействие индивидуальных вселенных… И вот тут то, что в очень неоднозначных земных обстоятельствах выглядит как неравенство, вполне может преобразиться в сходимость смыслов, когда важным становится обоснованность встречи. А если эта встреча ещё и обусловлена предполагаемой предысторией… Стало быть, это судьба!
Хотя к тому времени история русской литературы и была выбрана мной в качестве предмета приложения умственных усилий, тогда я ещё не испытывал никакого интереса к какой бы то ни было поэзии ни в целом, ни как к объекту анализа в частности. Всё шло своим чередом: есть необходимость определиться с руководителем, есть восторг жены, есть общая тяга к литературе XIX века. Увы, имела место и банальная поверхностность юности, столь свойственная очень многим молодым людям во все времена, да ещё и усугублённая житейской неопределённостью: кто его знает, какой выбор лучше и как он аукнется в перспективе на устройстве в профессии!
… Раз в неделю по средам мы сходились в узком кругу, «заседали», как я уже говорил, у него дома. Вспоминаются эти встречи как абсолютно непринуждённое общение сторон в ходе разбора «по косточкам» одного или нескольких пушкинских стихотворений (как раз хватало на это академической «пары»). Анализ был принципиально ценен тем, что в ходе его (разумеется, под пристальным контролем самого ведущего Пушкинского семинария), во-первых, исследовались смысловой рисунок каждого предложения, языковая логика использованных изобразительных средств, а во-вторых, в процессе диалога привлекалась масса исторических и биографических фактов, помогавших «вскрыть» подлинную причину написания произведения, объяснить выбор его пафоса, а также увидеть связь той или иной «вещи» с обстановкой и событиями эпохи.
Споров и трескучих дискуссий не случалось, ибо он всегда бывал настолько убедителен, что его учёная позиция принималась как наиболее разумная и научно выверенная.
Но случались и перерывы на отдых! Вот тут-то, в минуты некоторой расслабленности перед нами представал человек-эпоха и эдакий «последний из могикан». Родившись в 1891 году, он застал Империю незадолго до её конца. Нам посчастливилось услышать кое-что из его детских воспоминаний (ощутить «пульс» интеллигентской среды юга России на рубеже веков и на протяжении первого десятилетия века двадцатого)…
Но ценнее всего были его рассказы о годах учёбы в Петербурге. Там он и познакомился с А. Блоком и стал вхож, пусть и в качестве «хорошего знакомого», в семейство уже известного тогда поэта. Было видно, с каким трепетом он относился к этим воспоминаниям. Он охотно показывал выцветшие письма-записки, написанные рукой легенды Серебряного века, рассказывал о своих впечатлениях от авторской «читки» поэмы «Роза и крест» и от посещений квартиры А. Блока.
Были и рассказы о молодой А. Ахматовой. Тут тоже не обходилось без своего рода «реликвий». Хорошо помню в его руках известную фотографию поэтессы, кажется, предреволюционного времени, с душевной дарственной надписью на обороте.
Да, он был своеобразным мостиком в ту эпоху, которая в начале 1980-х уже воспринималась как что-то очень далёкое, ставшее содержимым глав учебников по культурной истории Отечества.
За долгую жизнь ему довелось быть лично знакомым с множеством выдающихся людей своего времени, не одному из которых отведено место в серии «ЖЗЛ». Он был живым о ч е в и д ц е м, и это придавало и особый шарм и особую убедительность всему тому, что в других условиях весьма зависит и от идеологизированности восприятия самого человека, и от тенденциозности взятого источника информации.
… Но это так, в качестве фона. Принципиально важно для меня другое: его Пушкинский семинарий можно назвать подлинной школой научной работы с художественным текстом (в ту пору – исключительно с пушкинским), что через многие годы стало решающим определителем при выборе мной творческой манеры и языкового «инструментария» при создании собственных стихов. Если иначе, то, когда пришло время их писать, естественным образом была задана высокая, «пушкинская», планка качества (поначалу в значительной мере «технической» стороне стихотворного текста). В этом смысле он, мой несравненный ведущий, стал для меня жёстким т р е н е р о м. Уже тогда, в тот «олимпийский» год я стал воспринимать его (сколь бы комично это ни прозвучало) как самого Александра Сергеевича – настолько его понимание и проживание «нашего всего» было живо, убедительно и аргументированно!
И ещё. На текущую жизнь мне от самого себя достался нрав, ключевой особенностью которого можно назвать жесточайшую требовательность к окружающим в плане корректности выстраивания отношений со мной. Увы, в массе своей люди при общении друг с другом позволяют себе кучу поведенческих промахов, коренящихся в «чувственной расхлябанности», что при контакте с себе подобными прорывается в эмоциональной и речевой непродуманности преподнесения своей личности – без всякой провокации к этому с противоположной стороны. Обычно это просто «лезет» из самого человека при общении. В таких случаях этот самый «человек» (посмевший «не уважить» меня «на пустом месте», без моего «приглашения» к этому) автоматически и немедленно «меркнет» в моих глазах, как правило, на всю перспективу знакомства с ним. А раз «померк», при первой же возможности я убираю его от себя на выстрел и дальше. (Впрочем, судьба зачастую не дарит идеальных условий и держит сей досадный раздражитель рядом до последнего, пока тот не выработает свой ресурс полностью.)
Так вот, если говорить о н ё м, за все два с половиной года общения (понятно, что были статусно-поколенческая дистанция, академическая регламентация взаимодействия, etc.) я ни разу не поймал себя на том, что от меня в его сторону исходит хотя бы какое-то подобие реакции раздражения; не возникало даже намёка на что-то такое. Он был всегда абсолютно, безукоризненно ровен в общении со всеми (по крайней мере, на моих глазах). Это излучение глубинной доброжелательности и симпатии к любому пришедшему не может быть ложным. Оно либо присуще, либо нет. У него это было! Да, я застал его на излёте; да, к тому времени всё в его жизни стало покойно, все обязательства перед близкими были выполнены, он был в зените научного авторитета и легендой для более молодых корифеев в этой специфической области… В таких условиях не составляет труда выглядеть «Божьим одуванчиком», эдаким ласковым солнышком для дольнего мира. И тем не менее… Уже тогда с тихим восхищением я созерцал то, что через многие годы стану определять про себя как «совершенство бильярдного шара», когда для визави человек представляет из себя ровную округлую поверхность, на которой нет ни одной зацепки для сидящего в любом из нас сатанёнка, побуждающего находить изъян в Лике даже Самого Господа. После него ни один человек больше не произвёл на меня именно т а к о г о впечатления. Это ли не эталон для постоянной сверки на соответствие!
Защита диплома положила конец нашим встречам. Последующие обстоятельства полностью заслонили мысль о нём. Однако судьба напоследок таки сделала финальный подарок: год спустя мне случилось быть проездом в Москве по пути на родину – надо было повидать мать после тяжёлой операции. Коротая часы до вылета в Сыктывкар, я сказал себе: «А что? А вдруг?..». И набрал его номер. По обыкновению, трубку взяла жена. Через двадцать минут я сидел у него за чашкой чая и рассказывал о перипетиях свалившейся на мою голову офицерской жизни (если можно назвать офицером сугубо гражданского человека, наряженного в мешковатую форму, выданную на складе из того, что было в наличии).
… Всё такой же безмятежный, негромкий, предупредительный, располагающий к себе и… восхитительно адекватный в свои девяносто два года! Подарил полчаса из того малого, что ему оставалось. А ведь мог под любым предлогом отказать во встрече тому, кто для него был одним из сонма подобных. Значит, что-то сыграло роль. Может быть, даже некая тень благодарности за то, что я как умел, но раскрыл подаренную им тему для диплома, до которой его руки так и не дошли. (Как щедро и бескорыстно он раздавал нам эти темы, что ему первому приходили в голову!)
А через два месяца я получил весть о его кончине. При первой же возможности побывал на его могиле на Введенском кладбище, увёз оттуда горсть земли на память. А жизнь сложилась так, что утратилось всё материальное, что было связано с ним (Да и не только с ним!).
И сегодня, бросая взгляд на пройденный путь, я отчётливо вижу тот отрезок, где моего мира, слегка и своевременно, коснулось ангелоподобное существо с е г о лицом, оставив в моей внутренней вселенной светлый след, за который я не устану быть благодарным.
«БЛИК»
На дне оврага, извиваясь между камнями и песчаными наносами, журчит лесной ручей. И тут же неподалёку, в какой-то уютной колдобинке беззвучно бьёт из-под земли ключ. Пока он в тени соседних ив, он неприметен. Но стоит солнцу бросить луч на этот пятачок, от студёного зеркальца на небольшую осыпь грунта сразу начинает отражаться светлый блик. Он слегка дрожит на неровностях этого возвышения, хотя, казалось бы, не должен, потому что поверхность воды над бьющим в глубине песочным фонтанчиком абсолютно спокойна. А он дрожит… И поэтому на душе становится ещё свежее и печальнее от этой гармонии.
Вот таким дрожащим бликом на давнем изломе моей молодости представляется мне Павлик.
В начале восьмидесятых в войсках ощущалась нехватка командиров младшего звена. Частично вопрос решался за счёт призыва на срочную службу офицеров запаса, только что получивших по окончании вуза звание лейтенанта. В полковом обиходе их так и называли – двухгодичники.
Конечно, люди это были разные. Кто-то из них старался как можно больше соответствовать ожиданиям командования, добросовестно осваивал матчасть, учился работать с подчинённым личным составом, пытался вписаться в рамки представлений кадровых товарищей о норме – в плане повседневного взаимодействия, общения и тонкостей субординации. Бывало, что и перебарщивали с панибратством и пьянством. Но в целом приспосабливались к новой реальности, а иные под конец заключали контракт с Министерством обороны и поступали в его распоряжение на 25 лет.
Кто-то просто отбывал свои два года как досадную необходимость, тихо вливался в предложенные формы и сидел в них «не высовываясь» до самого дня получения полковой канцелярией Приказа об увольнении в действительный для них запас.
Ну а были и такие (уж не знаю, какой процент от общего числа), для кого эта «незапланированная» служба становилась сущим моральным наказанием. Говорю «моральным» потому, что в плане бытовом жили они не хуже кадровых служак своего возраста, женатые и жён «выписывали» и какое-никакое жильё получали для поддержания целостности семьи.
… Всё бы ничего, но вот армейская специфика для таких человеческих экземпляров становилась причиной непроходящего раздражения, внутреннего разлада и постоянного ожидания неприятностей как со стороны командования, так и со стороны сослуживцев одного с ними уровня… В общем, речь пошла обо мне.
Справедливости ради должен сказать, что все упомянутые «стороны» встретили меня ХОРОШО. Я был первым и единственным в течение двух лет «двухгодичником» в этой воинской части. Пока шёл ознакомительный период, эдакое примеривание на себя новой должности, все были более или менее корректны. Однако, по мере всё более отчётливого проявления моей командной бестолковости, отношение тех, кто рядом, стало меняться: вроде бы лейтёха при должности, офицерским коллективом принят, живёт, как «мы», ест, как «мы», а спрос за него и его взвод – с «нас», ответственность, причитающаяся ему, распределяется среди «нас»… Возникло отчуждение. А где отчуждение, там недалеко и до агрессии и до других форм человеческой неприязни.
А Павлик остался выше всего этого. Вообще-то, для всех он был Пашкой. Это мне он представился Павликом в тот пасмурный день в начале ноября, когда я впервые появился в расположении роты.
… Красивый, статный, изящный в движениях, с которыми гармонично сочеталась хорошо подогнанная форма. В казённой одёжке я смотрелся невзрачно, манеры мои в новой для меня обстановке выглядели расплывчато. А он, Павлик, был в своей стихии! Как правило, с солдатами и сержантами роты он общался на артистично-весёлой ноте, всё время как бы играючи, а потому подчинённый ему штат воспринимал его командную речь и уставную требовательность как что-то органичное, как нельзя лучше соответствующее его облику – облику толкового, разумного, оптимально строгого командира. Конечно же, это было проявлением замечательного ума, в отношении которого армейский уклад – не очень-то подходящая среда для применения.
Этот лейтенант (одного со мной года рождения), несомненно, был начитан. Вопреки расхожему представлению о низовом командном звене как об охотно пьяненьких, малообразованных, похотливых «пешках», Павлик хорошо ориентировался в вопросах истории, литературы, назубок знал штатную технику и вооружение своего подразделения и ни разу за время моего с ним общения не был замечен пьяным. (Хотя в условиях полевого выезда, когда офицеры роты после суточной активности рассаживались у раскалённой «буржуйки», мог опрокинуть в рот с полстакана водки. Для меня это означало, что в ближайшие час-полтора Павлик точно будет предельно дружелюбен, шутлив и расположен к интеллектуальному общению со мной.)
Да, его все любили – от сержанта до комбата. Юмор его всегда бывал артистичен и фееричен. Уж сколько за это время случалось стоять во всякую погоду на плацу, когда конца не видно служебным разбирательствам командира полка с подчинёнными офицерами в ходе, например, строевого смотра, Павлик всегда умудрялся оживить рутину и изнурительную уставную скуку оригинальной шуткой со своего рода «театральным сопровождением». Прыскали все, кто на то время стоял в строю. Несомненно, это была харизма!
Конечно, могло показаться, что Павлик находится на своём месте, успешен в профессии, эмоционально и физически (и даже идейно, ибо состоял в партии в свои двадцать два) соответствует эталону советского командира…
Однако знавал я его и другим. Иногда, оставшись в палатке наедине со мной, Павлик снимал с себя образ полкового весельчака и в разговоре с «Евграфом Авксентьевичем» (а ему нравилось в неформальной обстановке обращаться ко мне по имени и отчеству) вполне искренне признавался в том, что его гораздо больше устроила бы какая-нибудь гражданская профессия. Сын военного, он вполне закономерно продолжил семейную традицию. Только попав в войска, Павлик стал задумываться, а правильный ли сделал выбор… «Переиграть» в ту пору было проблематично: добровольное увольнение профессионала из армии без веской причины, если и представлялось теоретически возможным, неизбежно сопровождалось неуспехом на «гражданке». Это десятилетие спустя беспрепятственный уход офицеров из Вооружённых Сил «по собственному желанию» стал заурядной повседневностью. Но стоял 1983 год, разгар андроповского ужесточения позиций как внутри страны, так и по её периметру, время нестабильности в Польше, докуда от нашего полка было ходу на гусеницах одна ночь… Какая уж тут альтернатива, когда жизнь Группы войск проходит в режиме постоянной боевой готовности!
Если бы не это «ужесточение позиций», может быть, наше с Павликом духовное родство проросло бы в нас более жизнеспособными корнями и он стал бы воспринимать меня более… созвучно, что ли. Однако внешние обстоятельства были не на нашей стороне: жёсткий курс нового генсека на решительный разрыв предшествовавших обязательств Советской страны перед американскими партнёрами по переговорам об ограничении и локализации ракетных вооружений в Европе на фоне двуличия и ползучей неисполнительности противоположной стороны оформился как решение о срочном размещении советских ракет средней дальности на территории стран Варшавского договора, в частности в ЧССР.
… Всё делалось быстро. Уже с конца зимы от полка, где я служил, стали выезжать мотострелковые роты охраны для боевого дежурства по контуру расположения ракетных установок упомянутого класса.
Дело выглядело серьёзно и «глубоко режимно». Меня, как ненадёжное звено, командование части не рискнуло посылать на такого рода мероприятия. И отправился я в другую роту к другому непосредственному начальству со всей своей накопленной более чем за год неоднозначной «славой».
… Виделись мы с Павликом теперь редко и издали. Впрочем, его светлая улыбка всегда напоминала мне о том, что что-то настоящее провеяло между нами в пространстве и обдало нас, пусть на миг, живительной свежестью истины. По крайней мере, позднее, уже под конец моего «срока», в ходе одной из «проработок» в кабинете командира части после предъявления моим комбатом очередной порции претензий по поводу служебного несоответствия «студента», на вопрос «полкача», есть ли у меня в полку хоть один друг, я не задумываясь ответил, что есть, и назвал Павлика. Похоже, мой визави не был готов к такому ответу, ибо глаза не врут.
… Хотя в состоянии томительного ожидания чего-то время может показаться остановившимся, на деле оно идёт себе и идёт. Подошло оно и для меня.
В последний раз я увидел Павлика уже на исходе октября, лихорадочно бегая по начальству с обходным.
… Сгущались сумерки неуютного осеннего дня. Моросил мелкий дождь. Опавшая уже листва намокла, липла к подошвам. Колонна уходила на Либаву (учебный центр войск недалеко от Оломоуца). В кабине одного из «Уралов» на секунду мелькнуло е г о лицо, хмурое и чужое. Заметил ли он меня? Уже было без разницы. И всё-таки я остановился и смотрел вслед уходящим грузовикам до тех пор, пока они не растворились вдали в пелене туманной мороси.
Создаём ли мы иллюзии, чтобы весь остаток жизни тешить себя ими? Разумеется! Думая о Павлике, я всегда любуюсь воспоминанием о нём. Вроде бы прожитый рядом с ним год был полон огорчений, нервного напряжения и вообще безнадёги – от изматывающего ожидания конца непрошеного стечения обстоятельств. И всё-таки… Именно благодаря этому стечению в памяти навсегда осталась немеркнущая и дорогая сердцу картина…
Жаркий июньский полдень где-то в Северной Моравии. Обочина полузаросшей колеи, пролегающей среди пологих гор, покрытых живописным лесом. Импровизированный очаг из камней с горящим костром. Запах разогретого пайка. Мы с Павликом сидим в тени двух БМП (одна на буксире – перегоняется в ремонт). И никого и ничего вокруг, что могло бы нарушить эту иллюзию минутной гармонии в мире, где о гармонии можно только мечтать. Даже механики-водители в пропахших маслом и соляркой комбинезонах, кажется, тоже на час забыли, что всё происходящее случайно, скоротечно и индивидуально. И над всем этим – я, сегодняшний, успокоившийся, уверовавший и готовый… к грядущему.
… Вспыхнет ли это видение через тысячу лет, когда на меня глянут уже знакомые глаза, но в другом обрамлении? Или же просто мне привидится в их блеске этот дрожащий блик на изломе чьей-то давней молодости? Не имеет значения, ибо сердце всё равно и встрепенётся и заноет от чего-то милого, лишь до времени потерявшего зримую форму.
«ПРИВРАТНИК»
Если подняться над горизонтом и взглянуть на вереницу прожитых лет как бы сверху, да ещё и отстранившись от давным-давно отхлеставших человеческих эмоций барахтающегося в море жизни индивида, то можно с определённым успехом отметить некие поворотные, или узловые, моменты собственной судьбы и объективно оценить роль кое-кого из встречных в нескончаемом потоке современников, по большей части образующих практически безликую людскую массу, из которой с годами почти нельзя выделить человека с именем… Однако «кое-кто» до самого конца земного века сохранит и лицо, и выражение глаз, и невидимый, но явственно ощутимый свет, что, как представляется, и станет залогом грядущих встреч.
… Мне ещё не было тридцати, когда о н появился в отделе, где я занимал скромное место редактора научно-технических текстов, одновременно «отягощённого» и научно-техническим переводом таковых с английского, в силу некоторой «причудливости» моего образования. Пришёл он «на переводы», то есть в каком-то смысле на тот же хлеб, что ел и я. Поскольку и созданный им текст проходил через меня, то я быстро оценил профессиональный уровень этого человека, оставшись доволен качеством его работы.
… Мужичок как мужичок: старше меня лет на восемь, временами говорлив, временами с рыжей бородой, как у старорежимного интеллигента из чеховских пьес. По-житейски – безалаберен и не очень-то собран. Несомненно, добр!
Так и просидели с ним года полтора за стоящими рядом столами, лишь изредка перебрасываясь незначительными фразами и замечаниями, в основном по поводу общего дела.
А потом он исчез. В это время я как раз попал на три недели в больничный стационар, так что, вернувшись, застал пустой стол там, где ещё недавно сидел он.
Если бы всё закончилось тогда, то сегодня я бы даже не вспомнил его имени. Однако не нам дано переплетать нити судьбы. Мы лишь прядём их. Остальное же делается Кем-то, но всегда ради нашего блага!
Около двух лет о нём не было слышно ничего. А потом мне в руки попался свежий номер местной молодёжной газетки, где на последней полосе бросилась в глаза заметка о группе омских последователей духовного учения, принесённого в мир супругами Н. К. и Е. И. Рерих. На приложенном к тексту фото был запечатлён и он – в обществе зарубежных гостей-рериховцев.
… Надо сказать, что этот и последующий годы моей жизни представляются едва ли не самыми опасными в плане склонения к пагубным и непоправимым решениям. Все элементы жизненного негатива, накопленного за тридцать лет, как бы сошлись в одной точке и «вскипели», убивая во мне желание бороться дальше. Глубокая депрессия в совокупности с атеистическим восприятием окружающего мира подталкивала к выбору, лежавшему за гранью разумного. В этих условиях любая возможность хоть как-то разрядить концентрированное одиночество, давившее на мозг всё свободное от работы время, выглядела привлекательной. А так как текст заметки содержал в себе з о в, то я и двинулся на зов.
Нет необходимости в красках расписывать увиденное при ознакомительном посещении «посиделок» упомянутой группы, где о н был своего рода духовным лидером, эдаким «первым среди равных». Скажу лишь, что я почувствовал себя неуютно – как по причине незнакомства с этими людьми, так и по причине н е п о н я т н о с т и их разговоров. Моментом истины, заставившим меня в будущем возвращаться и возвращаться в этот кружок современников, стал е г о взгляд. Скользни его глаза по мне безучастно и равнодушно, я бы ушёл. Но нет, его глаза задержались на мне, дали мне понять, что я узнан, что уголок в чужой памяти для меня есть. Это ли не иллюзорная «соломинка» для утопающего в невидимой для окружающих бездне!
А дальше всё происходило так, как будто кто-то пристально наблюдал за мной со стороны, выстраивая внутреннюю логику событий рациональным и оптимальным образом, то есть в мою пользу.
В ту пору мне было не до новых ориентиров дальнейшей нравственной эволюции человечества. Меня привлекло другое. Дело в том, что в означенном кругу циркулировало множество «духовных» книжек, в том числе и оккультистского толка. Это были годы всплеска интереса ко всему потустороннему, паранормальному, сверхъестественному – в общем, к тому, что в марксистско-ленинском естествознании проходит как околонаучное шарлатанство. Книг как таковых не было, по рукам ходили фото-, ксеро- и машинописные копии оригиналов. Я ухватился за публикации, где говорилось о «посмертном» опыте людей, побывавших в состоянии клинической смерти. По их свидетельствам, судьба самоубийц в т о м мире представлялась весьма незавидной. Для меня, вплотную подошедшего к грани, за которой, как я полагал, нет ничего, информация подобного рода стала внятным предостережением. До меня стало доходить то, что, поддавшись иллюзии превращения в ничто, я рискую обеспечить себе осмысленное состояние разума, что погонит меня назад, к бесповоротно захлопнувшимся дверям, о которые я стану неистово биться головой, только бы они впустили меня обратно.
Так я получил ещё одну «ложку к обеду» – на сей раз, как я понимаю, прямиком от собственной глубинной, непреходящей сущности, которая у людей попроще зовётся ангелом-хранителем.
Повторю, что в ту пору мне было мало дела до «ориентиров»… Но разговоры-то вокруг меня звучали, люди с глубокомысленным видом обсуждали какую-то Агни Йогу, устраивали публичную читку каких-то малоформатных книжек, записанных «на слух» рукой некой «Елены Ивановны»… Так началось моё приобщение к Живой Этике.
… А о н, видя, что я заметно тяготею к этому специфическому кругу, решил попробовать эффективно использовать меня в деле распространения нового для массы населения Советской страны духовного учения.
«Своего» в этом плане не было ничего. К тому времени книги «Агни Йоги» были изданы только за рубежом. Даже меркантильная Америка, пропитанная духом наживы, имела к ним гораздо больше доступа, чем мы, русскоговорящие. В этой самой Америке существовали и Музей Н. К. Рериха (Нью-Йорк), и кое-какие рериховские сообщества и кружки, имевшие возможности и какую-то материальную базу для пропаганды Учения.
В один прекрасный день (А дни нашей жизни прекрасны все без исключения!) о н подошёл ко мне с «самиздатовской» подборкой цитат из «Агни Йоги» на английском на тему воспитания подрастающего поколения, подаренной ему гостями из Арлингтона, что в США. Это была приличного вида книга альбомного типа, какие нынче у нас можно заказать в любом коммерческом полиграфическом салоне. По его замыслу, следовало сравнить англоязычные цитаты с русским текстом и привести в полное соответствие разбивку и нумерацию параграфов англоязычной подборки и русскоязычного издания книг Живой Этики, с тем чтобы своими силами отпечатать аналог на русском для заинтересованной публики.
Один хороший человек попросил, другой хороший человек не отказал! Так и пошло у меня скрупулёзное знакомство с текстом Учения – сначала с его кусками, а потом и от начала до последней буковки.
… Какая внутренняя работа происходила во мне за десятилетия, последовавшие за упомянутым «трудом», – это отдельная и совсем другая история, которая важна только для меня.
Событийная сторона времён у каждого человека выглядит пёстро, противоречиво и индивидуально. Давно уже я иду выбранным путём самостоятельно, не «светясь» ни на каких «посиделках». Да и повальное увлечение населения страны потребительством и «ковкой» материального благополучия почти свело на нет былой масштаб изучения наследия Рерихов… (Впрочем, что это я говорю от лица населения? Интерес остался, просто огромный вал разбился о прибрежные скалы, море поуспокоилось, и тихо зашуршал мерный прибой.)
… Мои домашние обстоятельства сложились так, что к середине «нулевых» наши с н и м встречи на собраниях рериховской группы прекратились. Да и он, похоже, перестал быть организатором местной ветви этого направления, переключившись на кабинетную деятельность.
Однако глубокой осенью 2012-го года мы всё же увиделись один раз – по сугубо практическому поводу: ему понадобились словари славянских языков, которые, по слухам, можно было раздобыть у меня. (Следует отметить, что он за время нашего знакомства не раз демонстрировал заметные лингвоаналитические способности, будучи способен при практически нулевом знании какого-то языка, кроме английского и немецкого, всё-таки осилить перевод незнакомого текста – разумеется, при наличии справочного материала и достаточной мотивации.) Конечно, я что-то нашёл для него, хотя этого «чего-то», как я понял по его разочарованному взгляду, было меньше того, чего он, возможно, ожидал. Так и остался у меня на душе токсичный осадочек от нашей последней встречи: я не оправдал чьей-то надежды! Сознание подобного факта для человека моего склада – это всегда источник, питающий чувство вины…
Могло бы показаться, что в наших с ним отношениях напрочь отсутствовала эмоциональная составляющая. Но нет. Всё время знакомства, особенно в «рериховский» период, я воспринимал его как ч е с т н о г о человека (при всех мелких огрехах его характера и выработавшихся житейских привычках). Для меня несомненная честность человека – это всегда показатель большой вероятности того, что с этим человеком могут возникнуть взаимопонимание и взаимное сближение индивидуальных стезей. Единственное условие для того, чтобы это случилось, – шаг навстречу! Этого шага он не сделал.
Но и без этого он совершил главное: он как бы прогремел засовом и приоткрыл для меня нужную дверь, войдя в которую, я в одиночку двинулся по коридору, закономерно приведшему меня к вере.
… А что же сегодня? О н жив и неподалёку. Ходит где-то по улицам Левобережья своей прихрамывающей походкой, скорей всего, со смирной собачонкой на поводке, продолжает изыскания энтузиаста-самоучки в сферах, откуда время от времени исходит импульс, побуждающий непросвещённое человечество задуматься о том, что же есть Истина, и, вполне возможно, не подозревает, что для кого-то, пусть и ненадолго, стал скромным и ближайшим Звеном Иерархии.
***
Жизненный путь любого человеческого существа индивидуален и, с точки зрения эволюции внутреннего содержания, проходит в полном одиночестве, даже если в течение жизни у этого существа не было ни достаточной способности к сосредоточению, ни достаточной потребности в уединении. Плохо, когда внешняя, ситуативно обусловленная толчея истолковывается как показатель нужности и востребованности индивида. Если воспринимать её, «толчею», так, то есть риск – в погоне за иллюзорной возможностью обеспечить «наполненность» мирского пути, часто воспринимающуюся как у с п е х, – пропустить благодатные и благодарные условия, создающие почву для роста пробуждающегося духа. Именно одиночество «даёт» и «дарит» такое благо…
Это «душа» всё рвётся на части, страдая и торжествуя, и в итоге… истощается. А дух н е м о т с т в у е т и постоянно прислушивается к тому, что происходит в его недрах. Каждая новая жизнь хороша и полезна, когда этот «слух» под её занавес обостряется, становится ещё тоньше, чем раньше, и наконец подходит к границе, за которой начинает звучать Голос Безмолвия.
… О н и «обосновались» в памяти потому, что в разное время я, глядя на н и х, прислушивался к тому, что происходило во мне. При мысли о каждом из н и х во мне играла и играет музыка, ровная и печальная, как пламя свечи в отсутствие ветра. Для меня не так важно, какими о н и были или стали безотносительно ко мне. Мне важен образ в моей внутренней вселенной, одухотворённый каждым из н и х. Именно эти образы будут рядом по ту сторону заканчивающегося земного бытия, а позднее – сделаются не поддающейся осознанию причиной очередной счастливой встречи.
2025
г. Омск
Свидетельство о публикации №225112101011