О еже огнезубом, или о сыне вулкана
В «Описании Земли», составленном Мартином Бехаймом, картографом, который никогда не видел половины того, что начертил, есть приписка на полях глобуса возле Антильских островов: «Hic habitant filii vulcanorum — ericii cum aculeis igneis» — «Здесь обитают дети вулканов — ежи с огненными иглами». Ниже, мелким почерком, будто устыдившись, добавлено: «Vidi in somnis» — «Видел во сне».
Антоний, картограф, читавший Бехайма, не верил снам. Верил только линиям. Широте и долготе. Расстоянию между звездой и горизонтом. Но когда его корабль пристал к северному берегу Гаити в год от Рождества Христова 1512-й, он обнаружил, что некоторые линии на картах пролегают не по земле, а по костям тех, кто пытался эту землю измерить.
На острове было слишком много пепла. Земля, чёрная, рыхлая, словно её просеяли через сито ада. Деревья росли корявые, листва их была жёсткой, как выделанная кожа. Вулкан, стоявший в центре острова — а вернее, то, что от него осталось после извержения, случившегося, по словам туземцев, ещё до прихода испанцев, — дымился слабо, как остывший горн.
Лагерь разбили у подножия склона. С Антонием прибыли двое спутников: инквизитор Фома, которого в Толедо прозвали Травником за то, что он собирал не ереси, а растения (впрочем, и в тех, и в других видел прорастание дьявола), и рабыня Зара, купленная в Марокко. Зара умела играть на гайде — так мавры называли волынку, — и Фома взял её в путь по соображениям практическим: музыка, говорил он, отгоняет малярию и тоску.
Антоний в это не верил, но тоску действительно чувствовал. Каждый вечер, когда Зара играла, её мелодия ложилась на остров как плащ на плечи.
— Здесь нет того, что мы ищем, — сказал Антоний на третий день.
Фома, сидя у огня, листал свой единственный манускрипт — обрывок «Сада земных радостей» Геррады Ландсбергской, монахини, которая, по его словам, знала о тварях больше, чем сами твари о себе.
— Мы ещё не знаем, что мы ищем, — ответил он. — А значит, не можем знать, нашли мы это или нет.
Антоний хотел возразить, но тут земля вздрогнула. Не сильно — как если бы кто-то огромный перевернулся во сне под её коркой.
А потом из темноты прилетел первый шип.
Он вошёл в ствол пальмы, под которой спала Зара, и дерево вспыхнуло. Пламя взметнулось вверх, обожгло листву и тут же съёжилось, оставив только дымящуюся дыру в стволе.
Второй шип пробил котелок с водой. Вода закипела мгновенно, брызнув паром.
— К оружию! — крикнул Антоний, хватаясь за шпагу, что было глупо: шпагой не отобьёшь то, что летит из темноты и горит.
Фома, напротив, замер, как человек, внезапно вспомнивший забытое слово. Потом медленно поднял светильник и направил его свет в сторону, откуда прилетали шипы.
Там, на краю лагеря, среди вулканического пепла, сидело существо размером с небольшую собаку. Тело его было округлым, тёмным, покрытым иглами, которые торчали во все стороны, как лучи чёрного солнца. Но иглы эти не были мёртвыми — они светились изнутри, как угли в почти погасшем костре. Красные трещины пробегали по их длине, словно в каждой игле тлел собственный малый вулкан.
Морда у существа была вытянутая, ежиная, но из-за спины торчало нечто совершенно неежиное — жало, изогнутое, как у скорпиона, с каплей дымящейся жидкости на кончике.
— Erinaceus ignidentatus, — выдохнул Фома. — Огнезубый ёж. Дитя вулкана.
Существо фыркнуло, тряхнуло спиной — и три иглы вылетели разом, чертя в воздухе огненные линии. Одна пробила мешок с мукой, которая вспыхнула белым облаком пламени. Вторая вонзилась в землю, и вокруг неё земля стала тлеть, как трут. Третья просвистела мимо головы Антония, и он услышал, как волосы на его виске спеклись от жара.
— Их больше одного, — вскрикнула Зара, и Антоний, обернувшись, увидел: она была права.
Из-за камней, из-за обугленных кустов, из трещин в земле выползали другие. Десяток. Два. Они двигались медленно, вразвалку, как обычные ежи, но каждый их шаг оставлял на земле тлеющий след.
— Бежим, — закричал Фома.
Они побежали к морю. Зара бежала первой, прижимая к груди свою волынку, как мать — младенца. Антоний прикрывал, размахивая шпагой, что было бессмысленно. Фома, спотыкаясь, листал на бегу свой манускрипт, и Антоний готов был проклясть и его, и Герраду, и всех монахинь разом, но тут Фома закричал:
— Стой!
— Ты с ума сошёл?!
— Стой, говорю! Зара! Играй!
Рабыня обернулась, не понимая. Фома ткнул пальцем в страницу:
— «О зверях огненных, рождающихся в недрах Этны, говорит Августин: впадают они в оцепенение от звуков духовых, ибо дыхание человеческое, вложенное в инструмент, есть образ Духа Божьего, некогда вдохнувшего жизнь в Адама. И тварь, рождённая из мёртвого камня, сего духа боится и замирает, как Ева перед Ангелом»! — он задохнулся, перевёл дух. — Это она! Это о ежах! Из недр вулкана, понимаешь?! Огненные! Играй, женщина, играй, пока мы не сгорели!
Зара смотрела на него, как на помешанного. Но ежи наступали, и выбора не было. И она заиграла.
Мелодия была марокканской. Протяжной, тягучей, с той особой дрожью, свойственной гайде — словно в музыке заложен плач, который ещё не решился прорваться.
И ежи замерли.
Это было похоже на чудо. А чудеса, как известно, не бывают красивыми — они бывают страшными.
Первый ёж, шедший впереди, остановился на полушаге. Иглы его перестали светиться — не погасли, но стали тускнее, словно кто-то прикрыл заслонку в печи. Жало дрогнуло, опустилось. Существо издало звук — не фырканье, а что-то среднее между вздохом и стоном, — и начало сворачиваться.
Медленно, словно нехотя, оно подгибало лапы, прижимало морду к животу, сворачиваясь в клубок. Иглы, которые ещё минуту назад были оружием, теперь смыкались вокруг него, как лепестки цветка на закате.
За ним сворачивались остальные. Один за другим. Как по команде. Как по молитве.
Зара играла, и пальцы её дрожали — не от страха, а от усилия: дуть в гайду — всё равно что дышать за двоих. Пот струился по её лбу. Но она не останавливалась.
Фома подошёл к ближайшему ежу. Тот лежал, свернувшись, и иглы его едва тлели, как остывающий металл. Фома осторожно коснулся иглы рукой — и отдёрнул её.
— Они спят, — прошептал он. — Нет, не спят. Они — в трансе. Как дервиши, которые кружатся до забвения.
Антоний опустился на колени, не веря. Он видел чудеса только в книгах — драконов, грифонов, морских змей, — но это было первое чудо, которое он видел не на пергаменте.
— Что теперь? — спросил он.
Фома поднял глаза.
— Связать их. Пока она играет.
Работали быстро. Зара продолжала играть, меняя мелодии — из марокканской переходила в андалузскую, из той — в какую-то свою. Ежи не шевелились.
Антоний и Фома принесли из лагеря рыбацкие сети, вымоченные в морской воде. Мокрая верёвка шипела, касаясь раскалённых игл, но не загоралась. Они обматывали каждого ежа, как кокон, оставляя только морду снаружи.
Всего поймали двенадцать. Тринадцатый — самый крупный, с жалом длиннее остальных, — лежал поодаль, и когда Антоний подошёл к нему, существо открыло один глаз.
Глаз был жёлтый, с вертикальным зрачком, и в нём плясал огонь. Не отражённый — собственный.
Антоний замер.
— Не трогай его, — сказал Фома тихо.
— Почему?
— Потому что это не тварь. Это — страж.
— Чего?
Фома не ответил. Он просто обошёл крупного ежа стороной, и Антоний, помедлив, последовал за ним.
Когда все остальные были связаны, Зара перестала играть. Мелодия оборвалась, и в наступившей тишине слышно было только потрескивание тлеющих игл и шум моря.
Большой ёж медленно поднялся. Развернулся. И, не оглядываясь, пошёл обратно — к вулкану, к трещине в склоне, откуда они все выползли. Скрылся в темноте.
— Почему ты не дал мне связать его? — спросил Антоний.
Фома сел на камень, вытирая пот.
— Потому что в «Саду» Геррады сказано: «У каждого огня есть хранитель. И хранителя нельзя пленить, ибо, пленив его, ты пленишь сам огонь — и он погаснет, и мир станет холоднее». — Он посмотрел на связанных ежей, на их тускнеющие иглы. — Этих мы возьмём. Отвезём в Толедо, в Саламанку, покажем учёным. Они умрут там, вдали от вулкана. Но того, последнего, — нельзя. Он должен остаться. Иначе огонь в горе остынет, и всё, что здесь живёт, замёрзнет.
Антоний не знал, правда ли это. Может, Фома просто струсил. А может, и впрямь прочёл что-то, чего не читал Антоний.
Из двенадцати пойманных ежей до Испании доплыли семь. Остальные погасли в пути — иглы их потемнели, жала отвалились, тела рассыпались в пепел. В Саламанке их поместили в клетки, обложенные углями, чтобы поддержать жар. Зару заставили играть каждый день по часу. Ежи сворачивались, но уже не так охотно. Музыка их усмиряла, но не спасала.
Последний умер через год. Антоний был рядом. Он видел, как игла за иглой гасли, как тело сжималось, твердело, становилось камнем. Когда всё закончилось, от ежа остался только чёрный булыжник с узором из трещин, похожим на письмена.
Антоний хотел сохранить его, но камень рассыпался от прикосновения. Рассыпался в пепел. В тот самый пепел, который они видели на Гаити.
Фома, узнав об этом, только покачал головой:
— Всё возвращается. Огонь — в землю, земля — в огонь. Мы хотели удержать чудо, но чудо не удержать. Оно принадлежит тому месту, где родилось.
Зара больше не играла на волынке. Продала её через год и купила себе свободу. Антоний слышал, что она вернулась в Марокко и стала торговкой пряностями. Иногда ему казалось, что он слышит её мелодию во сне — и просыпается в поту, словно рядом дышит что-то огненное.
Сам Антоний больше не ездил на острова.
Так пишут бестиарии о еже огнезубом. О том, что его можно поймать музыкой, но нельзя удержать в клетке. О том, что чудеса умирают вдали от дома. И о том, что некоторых стражей нельзя пленить, даже если очень хочется.
И каждый, кто читает это, должен спросить себя: а что стерегу я? И не пытаюсь ли я поймать то, что должно остаться на воле?
Ибо, как сказано у Геррады: «Omnis captivus captor est sui ipsius» — «Всякий пленитель — пленник самого себя».
Свидетельство о публикации №225112101982
