11. Ветер в глазах - Юноша
Щелчок двери — и я уже в своей комнате. Немного кольнуло, что так и не увидел дядю Мишу и не успел его обнять, но время всего час… «ещё успею», — думал я.
Запах картофельного пюре, грязных вещей и какой-то холодной свежести ударил в нос раньше, чем Денис.
— Ааааа! Тёмыч! — он налетел на меня, как волна на лодку. — Ты как? Ты так долго спал! А потом я приехал, а тебя нет!
— Откуда приехал? — я уже выскальзывал из объятий.
— Я же ездил с новой семьёй! — Денис подпрыгнул, размахивая руками, как дирижёр. — Мы столько всего объездили!
В голове — пустота двух слоёв: холодная и тёплая.
Денис продолжал вещать, а я держал улыбку. Хорошо, что капюшон был надет. Он помогал не развалиться.
«С новой семьёй…»
«Держись за это…»
«Прекрасным юношей…»
«Он знал. Он всё знал.»
Я поднял голову и смотрел на Дениса: на лицо, на движения — такие знакомые, почти родные.
И мир будто накренился. Но одновременно я отчётливо видел: он счастлив. По-настоящему.
— Она мне даже… как оно… сари-чо подарила! — он подскочил к рюкзаку, вытащил чехол. — Это Нинтендо! Прикинь?!
Моё молчание было громче его радостного визга. Он не слышал его — и не должен был.
Для меня эта тишина — как землетрясение.
«Он… заслужил это.»
«Я должен его отпустить.»
Странно. Я должен был бы взорваться, растерзаться, заплакать. Что-нибудь.
Но ничего не было. Только холодный звон внутри.
Словно я не теряю брата, а слушаю строгий выговор за побег.
«Убегать… да.»
«Да, пусть он радуется.»
«Мне надо просто… привыкнуть. Его заберут.»
— Вот смотри, тут даже игра есть по Наруто! Я для тебя попросил! — он показал на иконку на экране.
— Я же не играю, — голос вышел ровным, своим. — Зачем?
Он продолжал объяснять, какая это крутая приставка.
А внутри рушились стены. Те самые, что дрожали ещё утром.
«Что за… почему мне пусто? Холодно? Почему только звон?»
— Короче… уже месяцев шесть, как мы с ними, — весело сказал он, забивая последний гвоздь в крышку гроба, где лежали мои доверие миру и вера в дядю Мишу.
— А… ну да. Круто, — я выдохнул и чуть откашлял. — Слушай… я за тебя правда рад. Честно. Но мне… больно. Вот. Прости.
Я встал. И просто выбежал.
— Тём? — донеслось уже где-то далеко.
Я быстро выбежал вниз и даже не удивился, увидев дядю Мишу.
— Тёма, ты уже тут — воспитатель подошел ко мне и продолжил что-то говорить.
Но слова растворялись.
А внутри уже звучал другой голос:
«Посмотри на него».
«Ты сам виноват».
«Он такой же, как остальные».
«Он просто играл тобой».
«Предатель».
«Врун».
Я опустил руки и слушал этот голос. Не закрыть, не заглушить, не отменить — он был слишком убедительным. И слишком правым.
Я опустил голову и посмотрел на свою зелёную толстовку. Кольнуло — будто ткань жгла кожу.
Развернулся и пошёл в прачку. Мне хотелось услышать только себя. Того «себя», которого сейчас предали.
И жалко было его… жалко меня… и жалость только сильнее давила.
Запах прачечной, гул машин, тёплый влажный воздух — всё встретило меня странно спокойно.
Я попросил тёплый джемпер. Никогда не понимал, в чём разница названий — всегда нужны были только толстовки.
Машинально произнёс фамилию, группу, дождался.
Получив серый джемпер, местами расползшийся, с торчащими ниточками-«иголочками», отошёл к стене и сполз вниз.
«Снимай. Это всё ложь».
Я снял толстовку и бросил как можно дальше. Натянул серый джемпер — и стало так пусто, что будто выдохнул не воздух, а чистую безысходность.
Холодный пол. Белая плитка с чёрными ромбиками.
Странно… шум машин вдруг казался не злым, а почти добрым, как белый шум для больной головы.
— Тут у нас прачечная, сюда мы приносим… — дядя Миша вошёл вместе с каким-то мальчиком. Его голос запнулся. — Так, Никит, вот сюда…
Я увидел краем глаза: он объясняет новенькому, где брать одежду.
«Знать его не хочу».
«Не хочу видеть его».
Я медленно встал и пошёл к выходу. Если побегу — он догонит своей фальшивой заботой.
Она никому не нужна. Не мне. Точно не мне.
Я вышел быстро и даже не повернул головы, когда дядя Ваня что-то окликнул, стоя рядом с Денисом.
Просто воздух. Просто дорога. Просто лес.
«Ага… точно… лес».
Я любил тот лес — голубые ели, сосны, тишина, что растягивалась резинкой между стволами. Лавочки, спрятанные внутри, где уже глухо и спокойно.
Ветер тронул меня бережно — не холодил, только тихо сдувал слёзы с щёк, будто понимал, что сегодня нужно нежнее.
Свежий воздух, шум машин, гул города — всё стало одной огромной, равнодушной музыкой.
Я свернул направо от детского дома и пошёл в лес.
Вспоминалась: утро, бабулечка. Тёплая, добрая.
Жаль, что она больше не дотронется до меня.
«Больше никто».
«ВО-О-Б-Щ-Е никто. Пусть врут себе».
«Они все такие».
«Все».
И с каждой такой мыслью внутри поднималась странная мощь — две силы в перетягивании каната: ярость, до дрожи настоящая, и боль, такая, что от неё темнело в груди.
Я добрался до пустого, никому не нужного, но честного места. Домик для белочек. Горсть сырых орешков. Даже белочки кому-то нужны. Кто-то сделал домик. Кто-то приносит корм.
А у меня?...
Я сел на лавочку, хотел достать тетрадку, но взгляд зацепился за книгу — «История древнего мира».
Тетрадка стала не нужна.
Когда дошёл до разрушения Карфагена — не чувствовал ни боли, ни ярости.
Только пустоту. Гулкую, как пещера.
«Но… это же неправда».
«Я же сейчас был там. В Карфагене».
Я снова достал тетрадку и ручку. Привычная тактика — выгнать чувства. С пустотой я не соглашался.
Красными пальцами, вжавшись в обложку:
На лавке парнишка читает,
А белка над ним об орешках мечтает,
И запах еловый ласкает немножко.
«Ведь мне же было приятно».
«Я был там… в этих боях, в этой жизни».
И каждое слово — для сердца весь мир,
Порталом во время описанных сцен,
Так, где же парнишка? Сейчас — Карфаген,
Он проживает движения сил.
«Да… они как хлопья едины».
«Вот бы люди были такие… как хлопья».
«Как снежные хлопья — едины».
Они проходили толпою великой,
Как снежные хлопья — все были едины,
Как в еловом лесу, так были красивы,
Мотивы ему открытые книгой.
Я вообразил снег вокруг — запах влажного, свежего снега почти коснулся ноздрей.
Толпа великой снежной пелены. Мотивы, открытые книгой.
«Да плевать, пусть предают».
«По факту — я же сам разрешил это».
«Мог вчера в кабинете сказать, что не хочу никуда».
Я закрыл тетрадку, сунул её в рюкзак и вышел на тропинку, глубже в лес. Неважно куда — лишь бы дальше от всего, что только что сломалось.
Лес будто две страны рядом: ели уступают место клёнам, тропинка превращается в бархатную золотистую аллею, а потом — раз, и выходишь к озеру.
Воду целуют верхушки деревьев, пение птиц, сладковатый запах клёна, пресной воды и сырой земли. Всё. Больше ничего не нужно.
Я сел на лавочку и увидел бабушку, кормящую голубей хлебной крошкой. Чужая, но правильная.
Я достал тетрадку. Не чтобы писать — руки сами тянулись. Тишина тоже требует слов.
Осенним ветром, с запахом сырой земли,
В жёлтом танце носятся шуршащие листы,
Поймаю я один из них, мокрою ладошкой,
И бабулька кормит голубей сухой крошкой.
Черно-желтое увижу привидение,
На ладони смотрит выжидая,
Листа — последнее мгновенье,
Еще не пал! — еще летая!
А я оставлю листик, и пусть лежит
В учебнике моём, мы с ним вдвоем:
Мы оба оторвались и тишь звенит,
Мы не упали, а понимание зовём.
«Ну да… не упали. Просто нас не понимают».
Я закрыл тетрадку.
Встал.
Пошёл обратно — встречать фальшивые улыбки, слушать слова о том, как «сильно меня любят» и «переживают».
Теперь я был готов.
Я уже оторвался от той связи, которую они держали как поводок.
Хватит.
Больше меня никто не обманет.
Слёзы
Я сел на широкий подоконник первого этажа. В комнату заходить не хотелось — видеть Дениса тем более. Здесь его можно было случайно встретить, но он хотя бы не станет лезть. Надеюсь. Да и остальные тоже.
Первый год, после того как меня сюда выбросили, я сидел именно тут. Чаще ночами. Я умел плакать тихо — по-другому нельзя было, отец бы за это бил. Поэтому я просто сидел на полу и плакал, тихо-тихо, пока стены не становились влажными. Весь год. Все быстро поняли, что меня трогать не нужно. Я бы тогда и вовсе убежал, если бы меня доставали.
Тогда Денис для меня и был… опорой. Странно звучит, да? Полная моя противоположность — прямой, шумный, наглый — однажды просто подошёл, когда я сидел на полу и покачивался. Не осуждал, не задавал вопросов. Просто был рядом. Словно я — Щелкунчик, а он зритель. Но зритель из первого ряда. Такой… внимательный.
Мы оба прожили одну беду, просто в разное время. Он раньше, я позже. Мы оба потеряли семью. Это почему-то сразу связывает. Я не знаю почему. Наверное, потому что боль узнаёт боль быстрее, чем слово узнаёт смысл.
— Артём, что это за дела? — воспитатель подошёл и завис надо мной. — Ты чего бросил толстовку?
— Себе оставьте, — я даже голову не повернул.
За окном было необычно тихо. Прямо как внутри меня. Не было злости, не было обиды, ничего. Просто я вычеркнул саму суть этого человека из своей души. Он что-то там говорил, пытался взять за плечо. А я представил, что Дракоша встал между нами и закрыл меня крыльями. Даже какао будто пахнуло. Тепло. Тёплое, честное. А что там этот взрослый лепечет — пусть хоть монолог на два часа читает.
«Вот бы ещё наушники… и капюшон».
«А почему бы не забрать себе эту толстовку?»
«Он обманул. А толстовку я заберу. Это будет его “плата”».
— Ладно, дайте мне её.
— Да, конечно, держи, — он протянул. Я не смотрел, но рука у меня всё равно дрогнула, когда я брал вещь. Непонятно зачем. Может, тело помнит честнее, чем память.
Я натянул толстовку, подтянул воротник до самого носа и уткнулся в окно. Дядя Миша ещё минут двадцать стоял сбоку, что-то говорил — ну да, бубнил своим воспитательским голосом, который одинаковый для всех случаев жизни. О чём — даже не пытался понять. Я вообще мастер не слушать, особенно когда передо мной открывают рот те, кому доверять уже давно нечему.
«Как же достал этот плач.»
«Сколько он уже хлюпает?»
«Ну вот же козёл. Чего он ревёт сильнее меня?»
Я сидел на подоконнике, пока час не прошёл. И все эти шестьдесят минут какой-то парень где-то тут ревел. Не из нашей группы, это сразу было слышно. Такой плач, будто человека мир предал. И да, может, я сам был не лучше, но… меня-то носить на руках не надо. А он? Он будто утонул в своих слезах.
Раздражение внутри поднималось, как чайник вскипает. Да я бы сам сейчас… но хватит уже эха в коридорах! Я спрыгнул с подоконника и пошёл искать источник. Нашёл быстро — в комнате, куда обычно заводят новых ребят.
За стеклом стояли дядя Миша и дядя Ваня, что-то обсуждали, мудрили, словно лечили там философию, а не живого человека. А внутри сидел этот парень, с красным лицом, дрожащими плечами… и ревел. А они стоят. Стоят! Как будто это декоративный фон.
Меня резануло. Они же умеют врать так сладко, что зубы сводит — могли бы уже зайти, присесть рядом, сказать что-нибудь тёплое, обнять. Ну, хотя бы притвориться, что им не наплевать.
Я направился прямо к двери. Но дядя Миша схватил меня за руку.
— Ты куда собрался? — он нарочно говорил тише, будто это должно меня успокоить.
Я повернул голову и посмотрел ему прямо в глаза. В самую глубину. Хотел увидеть ложь — ту, что четыре года где-то пряталась. Где она у него живёт? В зрачках? В уголках рта? В щелчке ресниц? Взгляд метался — искал хоть ниточку фальши, чтобы поймать её пальцами.
Но не находил.
И это злило ещё сильнее, чем если бы нашёл.
Просто внутри становилось жарко — так горячо, что казалось, будто я могу держать в руках целую планету ненависти. Воспитатель почувствовал, как моя рука стала твердеть, будто я не ребёнок, а камень. Его пальцы ослабли.
И я выдернул руку.
Рванул ручку двери.
И зашёл в комнату.
Захлопнул дверь, всё еще злым. Повернулся к мальчику. Плачет, сидя на полу.
«Знакомая фигня.»
Я подошёл ближе. Первое, что ударило — не жалость, нет. А такая досада, как будто внутри меня кто-то сказал: "Да ладно, серьёзно? Мне своей боли мало было сегодня?"
Я рухнул напротив него. Просто сел. Смотрю. Он вообще не реагирует. Словно я тень. Или стул. Или вообще предмет интерьера.
Это был я. Час назад. Один в один. Только он плакал даже дольше — мне казалось, что я справился быстрее… хотя, может, нет. Может, я просто привык всё глушить.
«Пфф… чувак, им насрать на тебя», — мелькнуло внутри. И я взял его руку.
Непонятно для чего. Просто рука сама протянулась. Держал эту маленькую, влажную, холодную ладошку — и сердце у меня становилось всё тяжелее. И вдруг заметил: я смотрю, как он дышит. И дышу так же, будто пытаюсь поймать его ритм.
«Ладно… по идее я знаю, как помочь.»
«Мне его жалко?…»
«Но он же меня бесил пять минут назад!»
Я чуть сжал его руку — не сильно, но так, чтобы он почувствовал. Чтобы не мог провалиться полностью в своё это тонущее состояние. Он поднял голову. И — чёрт — я увидел такие глаза, что если бы боль была цветом, они бы были чёрно-синие, как ночь после шторма.
Мы просто смотрели друг на друга. Дышали. Я специально дышал глубже — он подстраивался. Сначала случайно. Потом осознанно.
Он начал думать. Прямо сейчас. Я это почувствовал — как будто его внутри переключили с "ломает" на "думает".
Я встал, прошёл чуть вбок и сел уже рядом с ним — на попу, подтянув колени к груди. Уткнулся лбом в них и начал покачиваться туда-сюда. Как в детстве. Как всегда. Это движение будто держит меня на поверхности.
«И что должно…»
— Ты чего делаешь? — спросил он тихо, хрипло.
— Пытаюсь успокоиться. Это помогает. — Я отвернулся, не хотел смотреть на него. — Не мешай, мне тоже плохо.
«Что?..»
«Что я делаю, блин?..»
Мысли носились как стая птиц — чёрные, быстрые, с испугом в каждом взмахе крыльев. Но тело делало само. Медленно, ритмично, уверенно. Так я и качался.
Минут три. Может, чуть меньше.
И он… начал повторять за мной.
«Охренеть…»
«Вот это я могу!» — удивление вспыхнуло внутри, но я не остановился. Мы покачивались вдвоём. И впервые за день внутри стало не хуже, а… ровнее.
— Правда помогает, — сказал он уже без всхлипов.
— Угу…
Проблема была только в том, что я качался уже минут десять. И остановиться — не мог. Или не хотел. Возможно, впервые за весь день я чувствовал живое, хоть и странное равновесие.
«Не понятно… Но хорошо…»
— Как тебя зовут? — его голова лежала на коленях боком, и он смотрел на меня так, будто я был не человеком, а спасательным кругом. — Я тебя сегодня видел, ты был грустным. Очень.
— Артём, — я посмотрел на него снова. — Когда это?
— Когда меня этот мужик водил вниз, там, у машинок.
— А-а-а… — вот кто был с дядей Мишей. — Да, было дело.
— Он очень переживал, — мальчик отвернул голову, будто боялся, что я испугаюсь его слов. — За тебя. Ты ушёл, и у него рука дрожала. Прям вот тут, — он показал, — а потом… потом он взял твою толстовку. Уткнулся в неё и заплакал. И я… — он сглотнул. — И я сам начал рыдать, и уже не смог остановиться.
— Что ты несёшь, он врун! — его слова хрустнули внутри, будто кто-то наступил на лёд. — Он обманщик. Не верь ему.
— Ты дурак? — он вдруг ударил меня в плечо.
«Больно.»
Я вытаращил на него глаза, пытаясь понять, какого чёрта он меня бьёт. В его глазах не было ни злости, ни желания сделать больно. Хоть убей — там была чистая искренность, как у тех детей, которые говорят правду, даже если она колючая.
— Да пошёл ты, — слёзы подступили снова, и голос сорвался. — Придурок.
Я поднялся и пошёл к двери. Перед тем как нажать на ручку, оглянулся.
Он сидел. Качался. Уже не плакал.
«Ну вот и хорошо.»
«Блин… ударил больно…»
«Козёл.»
Я вышел, даже не посмотрев в лица воспитателя, врача и какого-то другого врача, которые явно стояли там, слушали и пытались понять, что только что произошло.
Мне было всё равно.
Мне хотелось спать. Хотелось, чтобы мир хоть минуту не трогал.
В комнату я не пошёл — видеть Дениса сейчас было выше моих сил. Поэтому я добрался до дивана в коридоре, плюхнулся, подтянул колени, закрыл глаза, вжал нос в ворот толстовки — и просто… провалился.
Сон накрыл так быстро, будто кто-то выключил свет внутри.
Знакомство
Боль стреляла в висок, будто кто-то решил постучать изнутри молотком, и я сначала вообще не понял — где я? Кто я? Почему мир такой тяжёлый?
А, ну да. Грусть. Моя верная подруга. Она тут как тут.
Я хотел потянуться, но локтем уткнулся во что-то мягкое.
И тут до меня дошло: я не один.
Я подпрыгнул так, что, если бы участвовал в олимпийских по прыжкам на месте — взял бы золото. Запрыгнул на спинку дивана, как перепуганный кот, и уставился на того самого мальчика, который, меня ударил в плечо. Видимо, решил, что я — подушка, а диван — его персональная кровать.
— Ты какого чёрта тут делаешь?! — я пнул его аккуратно в бок. Совсем чуть-чуть. Чисто символически. — А?
Он даже глазом не повёл.
Вообще пофиг.
Спит, гад.
Я смотрел на него секунд десять, и каждая секунда добавляла мне +5 к растерянности. Уже тридцать.
— Эй! — я снова пнул, на этот раз в ногу. — Вставай, чудо болотное!
Я уже собирался его перешагнуть — прям по нему, честно — как он хватил меня за ногу. Причём крепко, как будто я у него лисий хвост украл. Я потерял равновесие и красиво так полетел в стену. Романтично. Грациозно. Лебединое озеро — финал.
С пола я собрал сначала чувство собственного достоинства, потом себя, и поднялся, полный решимости сказать ему всё, что думаю.
— Ты совсем… — начал я и замер.
Он улыбался. Причём так дурацки, будто только что выиграл соревнование «кто смешнее выглядит во сне».
— Чего ты ржёшь? — я прищурился.
— Понравилось, как ты полетел, — сказал он и засмеялся. Сладко так. Как будто у него смех — с сахарной глазурью. — Ты так и не спросил, но я Никита! — и продолжил смеяться.
Я раскрыл рот, уже набрал воздуха, чтобы выдать ему лекцию длиной в три тома…
Но он смеялся всё громче, и всё заразнее, и всё приторнее…
И я почувствовал, что уголки моих губ тоже предательски дёргаются.
— Да заткнись ты… — выдохнул я, и сам чуть не захохотал.
Вот так и познакомились. Как два идиота на одном диване.
— Сам ты заткнись! Чего бросил меня, а?
Я реально офигел. Мало того, что он меня только что отправил в полет к стене, да ещё и «покрутил» перед этим, так он ещё и возмущается?! Удивление в моем возмущении нельзя было спутать ни с чем.
— Я тебе что, мамка что ли? — хотел дать понять, что мы вообще-то не знакомы. — Ты чего?
У меня никогда не было мамы. Я сказал это, а он стал выглядеть расстроенным. И только потом понял: это я виноват. Не хотел обижать, но… вот так получилось. Серьёзно.
— Да ладно, забей, — он улыбнулся. Но улыбка была… не настоящая. — Давай спать, я как по плакал, хочу спать сильно. — И перевернулся к стенке.
«Блин… я же сказал «мамка»… у него же мама могла быть!» — мысль пронзила меня, будто позвоночник хрустнул. Я встал, подошёл, хотел погладить, извиниться.
— Попался, — он ухватил меня за руку и буквально уронил на диван. А потом резко оказался сверху.
— Ну всё, теперь щекотка!
— Ты чооо, — моё сожаление сменилось на возмущение. — Ты вообще чокнутый! А-а-а-а! Прекрати!
— Нифига, — он ухмылялся, — ты должен мучаться и страдать!
Я смотрел на него, пытался понять, что вообще происходит. Но… мне было весело.
— Вот, а ты знаешь… — он прекратил щекотить подмышками, — что живот ещё щекотнее?
И в тот момент я понял: этот парень — настоящее торнадо. И, к чёрту всё остальное, я сдался. Смеяться, дышать, крутиться вместе с ним — вот сейчас настоящее.
— А, ну понятно, новенький забрал у тебя Тёму, — Мишка хохотал.
«Новенький…»
«Чёрт, точно, вместо Лёшки…»
«Это мой новый братик?!»
Мысли прервала атака Дениса: он запрыгнул сверху и начал щекотать Никиту.
— Отвали от Тёмы! — Никита пытался зажать руки, — он мой!
Я задыхался от смеха и боли в животе, готов был захлебнуться эмоциями: оказывается, я чей-то «чужой» брат. Меня это бесило, и, не удержавшись, я полез щекотать его в ответ.
Симфония звуков: звонкие крики, смех, скрип дивана, который ещё не осознал, что Мишка тоже в игре. Запахи — мыло, немного пота, радость. Странно, но уже почти родное сочетание.
— А вот и не дам обижать новенького! — Миша плюхнулся к нам с разбегу.
— ДУРАКИ, Я СЕЙЧАС ЗАДОХНУСЬ! — мне было смешно, но чуточку страшно: все навалились, а я-то внизу!
И тут со спинки упал мой рюкзак, прямо на голову. Носки рассыпались по лицу и шее.
«Да за что…» — хохот уже не удержать. Руки сами щекочут, пальцы прыгают по чужим рёбрам, и в ответ приходит эта дрожь — настоящая, живая, почти тёплая. И вот в этом хаосе, в этом дурдоме из носков, смеха и перегретого воздуха я вдруг понял: я здесь не один.
Мы ещё минут десять валялись как сумасшедшие. Потом, наконец, отдышавшись, уселись кто где смог. Никитка заговорил первым — тихо, но как ножом по воздуху: рассказал про маму, про то, как она колола себе что-то ужасное, не кормила его, била… и как он оказался здесь. Отец? Да нет никакого отца.
Мы замолчали все. Ну как — шум стих, но не полностью. Просто каждый из нас слишком хорошо знал эти истории. У кого-то отец бухал до потери сознания, у кого-то мать исчезала неделями. А у кого-то оба были такими, что до сих пор скулы сводит от воспоминаний.
Но мы здесь. И мы… как бы привыкли, да? Или научились жить так, будто привыкли.
— Классная у тебя худи! — Никита провёл ладонью по вышивке у меня на груди. — Мечтатель, значит, да?
— Ты ещё откуда знаешь? — Денис на него уставился. — Он тебе уже стихи показывал?
— Чего?! Нет! — я подпрыгнул от возмущения. — И вообще, что за худи?!
— Вы больные? Вот написано: “VISIONARY”. Это мечтатель! — Никита объяснил это так, будто мы оба три секунды назад родились. — А худи — это толстовка, алё. Они так называются.
Я смотрел на него и чувствовал себя… ну да… тупым.
Ношу худи, на котором написано, что я мечтатель, и даже не знал ни слова из этого. Нормально, блин.
И вот тут — бах! — спустя весь этот хохот и шорох носков:
— Мальчики, чего за шум? — дядя Миша возник как гром без молнии. — Не деритесь только. Никит, Тёма, всё хорошо?
— НЕ ХОРОШО! — я сразу вскинулся, ткнув пальцем в Никиту. — Он меня кинул в стенку! Потом—
Но договорить я не успел: Никита снова сунул пальцы мне под рёбра, и я взвыл.
— А-а-а! СТОЙ!
От смеха я рухнул вниз, прямо с дивана, с таким бабахом, что даже Миша прыснул.
Дядя Миша подошёл и взял меня за руку. Аккуратно. Слишком аккуратно, как будто боялся дотронуться. И даже это — раздражало. Не больно. Просто… хотелось наказать его за всё то, что он делает или не делает. За то, что был не тем, кем мне хотелось бы, чтобы он был.
Я отдёрнул руку. Резко.
— Ой, всё. Я в комнату, — буркнул я, собирая носки обратно в рюкзак.
И ушёл. Не хлопая дверью. Не ругаясь. Но внутри всё дрожало: злость, обида… и что-то ещё, что я не хотел признавать даже себе.
Наша маленькая тайна
Утром я снова проснулся мокрым. Ну конечно…
Кто там надеялся, что сегодня пронесёт? Не я, точно.
6:30. Отлично. Полчаса тишины, пока никто не встал.
Я аккуратно снял простынь и пододеяльник, сжал в тяжёлый влажный ком — так, чтобы не капало по дороге, — и взял в руки. Трусы, майка — туда же в другую руку.
Вышел из комнаты тихо, на цыпочках — привычка: чем меньше свидетелей, тем легче жить.
Поворачиваю в душевую — и там стоит Никита. Тоже с мокрыми вещами в руках. Растрепанный, красный, глаза в пол.
— Блин… — он заикнулся, — извини, я это…
— Обоссался ты. Как и я, — я поднял свою мокрую майку. — Не удивил.
Он будто провалился внутрь себя. Стыд, страх, всё в одном лице.
— И… чего теперь делать?
— Да всё просто. — Я пожал плечами. — Берёшь чистые трусы, майку, моешься, потом несёшь вот это — я показал на его грязные вещи — в прачку. Всё.
— У меня… нет… — он сглотнул. — Мне вчера мужик показывал, где выдают, но… я… — и покраснел так, будто его сейчас пожарят. — Ничего не взял…
Тут даже воздух смутился рядом с ним.
— Ладно. — я сунул ему свои трусы и майку. — Потом вернёшь.
Он оживился так, словно я спас ему жизнь.
— Ого… спасибо!
Мы зашли в душевые.
Я быстро залетел в кабинку — отточенный утренний рефлекс.
Минут через пять выскочил уже почти сухой, а Никита всё ещё возился рядом. Я пошел в комнату.
— О, стриптиз! — Мишка сразу подал голос. — Давай потряси!
— Отвали, — буркнул я и вдруг понял: он сейчас может пойти и ляпнуть что-то про Никиту. А тот там красный как рак. — Эй, не ходи туда.
Там новенький… ну… первый раз у него. Не стыди, ладно?
Миша кивнул. Даже не прикололся.
Я оделся и пошёл забрать мокрое бельё из душевой… но оно исчезло. И Никиты нет.
«Так.
Он куда это попёрся?
Вариант: в прачку.
Боже, только не это…»
— Никиту ищешь? — Вадик вышел из туалета. — Он в прачку пошёл.
Я закатил глаза так, что мог увидеть свой мозг.
«В прачку. САМ.
Святое какао…»
Я рванул туда быстрее, чем когда-либо бегал на физре.
И вот он стоит: белобрысый комок паники, в руках держит и мой мокрый свёрток — и пытается разобраться с огромными баками, будто это космический корабль.
— Ты что дела-а-ешь?! — я чуть на колени не рухнул.
— Ну… — он покосился на баки, — вещи же надо положить. В какую?
— Никит…
Мы сами не включаем эти штуки.
Вон те баки у стены. Белые — грязные вещи. Жёлтые — наши мокрые случаи. Ясно?
— А-а-а, теперь понятно! — он поумничал и с видом спецназовца схватил бак за крышку…
И уронил.
Целиком.
Прямо на себя.
Звон, грохот, гора мокрого белья — и сверху торчит его голова.
— Не. Это уже всё! — я сделал шаг назад. — Сам вылазь. Я это трогать не буду никогда.
— Да чтоб вас! — дед Палыч, наш прачечный маг, появился из подсобки. — Опять цирк устроили?
За минуту он поднял бак, собрал всё бельё — как будто у него отдельная суперспособность — и вытащил Никиту.
Никита стоял весь красный, без прически, с комком белья в руках.
— Иди в душ снова, — я поморщился. — Вонючка.
От него и впрямь пахло так, словно все ребята хором пописали.
— А можно… трусы у вас попросить? — Никита обратился к деду. — А то Тёмка мне свои дал…
— Можно, — дед кивнул. — Пошли.
Я смотрел на них и чуть не усмехнулся. Пошел следом.
— Мне тоже нада, а то всякие забирают — покосился на Некита. — Ну, эти вонючки, — тут же добавил я, глядя на его смешную рожу, которая уже настраивалась на реванш. Ну а я-то мог сполна насладиться местью за тот полёт в стену!
Никита получил свои и убежал, мне выдали чуть позже, я пошел к себе, убрал их на место.
Я вышел в коридор — и увидел Никиту.
Свеженький, ещё тёплый от душа, а на голове у него это белое полотенце сидит, как будто кто-то шлёпнул ему на макушку маленькое облачко. Оно даже пахло… ну, облачно. Таким чистым запахом, что его можно было услышать: тоненький звенящий звук, как будто стеклянная ложечка лёгким «дзынь» ударила по чему-то прозрачному.
«Хм…» — родилась мысль.
Не мысль даже, а вкус. Такая лёгкая солоноватая «хмка» на языке.
И сразу же второе: «как укушу его…»
Ну и я укусил.
— А-А-А-АЙ!!! — взвыл Никита, вздрогнув так, что его полотенце поехало набок. Он завертелся, и этот кружок белой ткани стал смахивать на карусель для хомяков, которая пищит высоким звуком.
Я снова вцепился — и по его коже прошёлся вкусный такой звук. Да-да: именно вкусный звук. Сладковатый, как сахарный лёд, который хрустит под зубами.
— ТЁМА!! Ты чё делаешь?! — он уже дышал так громко, что воздух вокруг вибрировал, как будто звук стал плотным и щекотал уши. — Ай-ай-ай-ай! Ну Тёма! Ну отпусти! Пожа-а-а-алуйста!
А я фыркнул. Ну не мог не фыркнуть. Смех у меня всегда пахнет апельсинами — и сейчас пахнул так, что самому смешно стало ещё сильнее.
Но потом я понял, что сейчас меня поймают, скрутят, и звук моей спины станет очень «хрустяще-драматическим».
— Не-не-не! Я так не играю! — и рванул с места.
Пол в коридоре отдавал под ногами маленькими серебряными вспышками — как будто ступаешь по холодным звёздочкам.
— Быстрые ноги люлей не получают — выкрикнул я, слыша, как за мной стучат по полу Никитины мокрые пятки: хлюп-хлёп-хлюп! — звук такой, будто по коридору бежит рассерженная медуза.
— ТЁЁЁМАААА! СТОЙ, СКОТИНААА! — раздалось за спиной, и даже голос у него был цветом красным, ярким, горячим — будто он прям плюётся клубничной злостью.
Я ржал так, что у меня смех сверкал как маленькие зелёные искорки перед глазами. Оторвался только на лестнице, спустился вниз. Время — 7:15.
Моргаю: «Суббота 7:15». А-а-а… ну тогда ладно, жить можно. Сразу как-то спокойнее стало.
Засунул руку в карман, достал наушники, натянул капюшон, включил музыку — и завис. Тут реально прикольно сидеть: диван мягкий, но такой… упрямый на ощупь, будто говорит: «Садись, пацан, я выдержу». А впереди — вся эта привычная утренняя суматоха детдома. Дядя Миша приехал, тёть Валя его уже куда-то зовёт.
«Ой, щас опять кушать позовут…»
«Смотрю, дядя Миша кулаком машет в мою сторону…»
«Сделаю вид, что не вижу».
И тут БАЦ — такая боль в плечо справа, что я через наушники оглох от собственного визга.
Разворачиваюсь — и вижу эту рожу Никиты. Светится, как фонарь: язык высунул, корчит мне мордашки, довольный как кот, который тарелку украл.
«Ну НЕ-Е-Е-Е-ЕТ!..»
А тут в голове всплывает Денис. Стоит, улыбается, рассказывает, как ему хорошо было на прогулке… что его собираются усыновить.
«И чё? Пофиг? Меня тоже могут забрать, если что…»
И я вдруг улыбнулся Никите. Настоящей такой улыбкой — без масок, без брони, без привычного щита «ничего-не-чувствую». Просто… улыбнулся.
Потому что в этот момент он был рядом. Потому что мы были рядом. И, наверное, впервые за всё утро это ощущалось… правильным.
— Короче, — Никита бухнулся рядом, как будто место специально для него нагрелось, — я никому не скажу, что ты описался!
И нагло вытащил мой наушник, будто точно знал, что они у меня под капюшоном спрятаны.
Я уставился на него. Вот серьёзно: самый непредсказуемый, самый «что-вообще-с-тобой» из всех ребят… но почему-то именно с ним было настолько… живо, что даже внутри переставало быть холодно.
Воздух вокруг уже начал наполняться запахами кухни — картошка, мясо, чуть подгоревшая корочка, этот уютный утренний хаос. А он сидел рядом, довольный, как будто открыл вселенский секрет.
— Будет нашей тайной! — просиял он.
Я тихо вздохнул, посмотрел ему в глаза… и кивнул.
— Ага. Тайна.
И это «тайна» странно легко легло внутрь — как будто там давно было свободное место именно под неё.
Исповедь
Никиту куда-то унесло, а я остался сидеть на диване, наблюдая, как детдом медленно просыпается. Сложно быть мальчиком… особенно таким, как я. Писаюсь, злюсь, хочу по-честному добра другим, а сам вечно обжигаюсь. Доверяю взрослым, а они… ну… предают. Или мне так кажется? Может, есть какой-то секрет, как быть мальчиком попроще? Вот Никита — новенький, а уже такой живой, шумный, как будто всю жизнь тут прожил. С ним даже играть хочется сразу, без раздумий.
За окном дождь стучал по стеклу ровно и настойчиво, а ветер помогал ему окутывать двор тонкой серебристой дымкой. Не грустно — просто момент. Немного серый, немного золотой. Если смотреть сквозь капли, всё перемешивается, словно кто-то медленно стирает лишние контуры.
Я поднял глаза — к мне шёл дядя Миша. И вдруг стало щемяще жалко его. В голове всплыло, что Никита говорил: что он плакал. Мой рывок руки в столовой. Как он всегда прикрывал меня перед всеми взрослыми — даже вчера, когда мыл меня, а я на него потом рявкал.
Но… зачем, зачем предавать? Может, взрослые просто… не умеют иначе?
Он подходил медленно, осторожно, словно боялся спугнуть. Взгляд у него был виноватый, тёплый и растерянный одновременно. Я смотрел прямо, а он тихо сказал:
— Артём…
Я знаю, как звучит моё имя по одному движению губ. И почему-то просто отвернулся.
Но его ладонь — тёплая, крепкая, аккуратная — взяла меня за подбородок и мягко повернула лицом к нему. Будь я действительно зол, я бы вывернулся. А сейчас… нет. Я смотрел на него, а он вытянул из-под капюшона мой наушник.
— Я хочу поговорить. Пошли, — сказал он и протянул руку.
«Не бери.»
«Не ведись.»
«Ну бл… не смотри на неё.»
Я взял. И пошёл. Как маленький. И да плевать — это было приятно. Тёплое. Человеческое. Остальное можно отложить.
Комната воспитателя была моей маленькой тайной слабостью: тёмно-синие стены, голубая полоса, много картинок. Там всегда было спокойно. Свет из окна мягко ложился на шершавую поверхность стен, а сама комната маленькая, уютная — будто создана, чтобы в ней просто можно было… дышать.
— Садись, — он указал на кровать.
Я плюхнулся, как пёсик:
— И чего вы хотите?
— Попросить прощение, — он сел на корточки напротив. — Знаешь, за что?
Я вздохнул.
— За то, что вы знали уже полгода, что Дениса усыновят, а мне ничего не сказали. Просто… предали.
Слова вылетели сами — все, как есть. Честно. Без украшений.
— Понимаешь, Артём… — я тут же отвернулся. Оправдания. Ненавижу. Лжецы всегда врут — так зачем вообще слушать?
— Нет. Смотри на меня, — его голос стал мягким, но уверенным. — Посмотри мне в глаза. Так, как ты умеешь. И скажи, вру я тебе или нет.
Я обернулся. Его лицо… гладкое, без щетины, глаза блестят — мокрые. Не от злости. Не от усталости. От боли.
Я кивнул: «Хорошо».
— Понимаешь, есть правила, — начал он, аккуратно вытирая слёзы рукавом. — Иногда мы не имеем права говорить детям какие-то вещи. Это закон. А иногда… я просто не умею. Я не умею взять и ударить словами так, чтобы они резали. Я не знаю, как сказать ребёнку то, что разрушит ему сердце.
Он говорил правду. Такой мягкой, чистой правдой, что она немного жгла.
— И почему вам больно? — спросил я тихо.
— Потому что я человек, Тём, — он смотрел мне прямо в глаза. — Я тоже привязываюсь. К Денису… к тебе. Я боюсь потерять твоё доверие, боюсь потерять тебя. Это… нормально. Для взрослых тоже больно.
«Боится потерять доверие…»
«Но сам же не сказал…»
«Сам…»
— Вы же сами предали. Чего теперь? — глаза у меня тоже намокли, но зато это было по-настоящему. Так, как оно есть.
— Подумай секунду. Мир ведь не чёрно-белый?
— Нет.
— Тогда какой?
— Цветной…
— Вот. — Он вздохнул. — Так и ситуация. Ты видишь её со своей стороны. А со стороны взрослого — я боялся тебя ранить. Представь, идёшь ты с Денисом, и тебе нужно сказать ему что-то, от чего он разорвётся пополам. А он счастливый идёт рядом. Скажешь?
— Нет… подожду. Но у вас же было полгода, а не один день!
— Не было. — Он покачал головой. — Точно говорю: не было. Если бы я сказал раньше — меня бы уволили.
— Почему?
— Представь, — он чуть подался вперёд. — Есть человек, ну, лет двадцати. И он… писается. Он идёт к врачу, ему назначают лечение. Представил?
— Ага.
— И вот, представь, как бы он себя чувствовал, если бы врач всем подряд рассказывал о его болезни?
— Стыдно… ужасно.
— Вот. Усыновление — это то же самое. Личная тайна. До суда никто не имел права говорить. Даже мы. Даже я. Это мы узнали только позавчера — когда уже всё решили.
— Значит… его скоро заберут?
— Да, Тёма. Скоро.
В комнате повисла тишина — тяжёлая, густая, как тёмный плед.
Я думал, что знаю, что чувствую, что понимаю… но всё спуталось.
Только одно было ясно: дядя Миша не врал. Ни капли. И вдруг стало больно — не за себя. За него. За то, как я на него посмотрел тогда. Как отдёрнул руку. Как решил, что он плохой.
Я не знал, что можно сказать? Ком в горле, а ты постепенно осознаешь как сделал другому больно. Как жаловался какие все предатели. Как кидался подарками, как заставлял его плакать, отдергивал руки… Как смотрел зверем на него…
В голове бились разные мысли, но главных было две… «Я искренне желаю Денису счастья, и плевать, что в груди пусто от этой мысли» и «Это делает тебя замечательным юношей».
«Юношей… мне нравится!»
В груди было правда пусто и грустно, но я не мог, наверное, не сказать…
— Мне очень плохо от этого, хоть я и хочу ему семьи
— Понимаю, Тём, — он посмотрел на меня глазами полными грусти. — Понимаю, заяц… Но, я у тебя есть, и никуда не денусь
— Обещаете? — почему я спросил это… сам не знаю.
— Обещаю, конечно, обещаю!
Грусть никуда не ушла, но стало легче. Сильно легче. Я смотрел на него — взволнованного, удивительно ранимого. И понял одно, как никогда точно: я люблю этого взрослого. Всем сердцем, всей душой, всей Вселенной. Я просто бросился ему на шею. Пусть внутри меня что угодно, но он — хороший. По-настоящему хороший.
Свидетельство о публикации №225112100474