Кодекс молчания

Его отец учил его молчать. Не в смысле — не болтать лишнего, а в смысле — не плакать. Никогда.
«Слёзы — это вода, — говорил он, затягиваясь вечерней сигаретой на кухне. — Они размывают всё внутри. Сделают из тебя бесформенную глину, с которой любой сможет вылепить что угодно».

Марку было семь, когда он, с разбитой в кровь коленкой, зажал в кулаке первый крик. Он не заплакал, когда в двенадцать его бросила первая любовь, Лиза с параллельного класса, назвавшая его «деревянным солдатиком». Он молча проглотил комок обиды, когда в шестнадцать его друг детства Сашка уехал в другой город, не попрощавшись. Он стал мастером по сокрытию шрамов. Его душа напоминала архив, запертый на семь замков, где вместо дел лежали немые крики.

Ему было тридцать четыре, когда в дом ворвался запах больницы — едкий, чужой. Отец, всегда бывший скалой, гранитом, вдруг стал маленьким и ломким в больничной палате. Его сильные, умелые руки, делавшие когда-то скрипки, беспомощно лежали на одеяле. Они больше не чувствовали дерева.

«Ничего, справимся», — только и сказал отец, глядя в потолок. Марк кивнул. Внутри всё замерло. Он принёс отцу стакан воды, поправил подушку, сел рядом и… не нашёл слов. Все они казались фальшивыми, бутафорскими, как в плохой пьесе. Они сидели в тяжёлом, густом молчании, будто хоронили что-то ещё живое.

И тогда Марк пошёл на чердак их старого дома, который собирались продавать. Пахло пылью и прошлым. В углу, под холстиной, стоял тот самый чемодан. Кожаный, потёртый, с отломанной застёжкой. Отец когда-то запретил его открывать. «Там ничего нет», — сказал он. Для Марка это всегда означало: «Там есть всё».

Он щёлкнул замки. Внутри не было ни денег, ни тайных дневников, ни пожелтевших фотографий. Там лежали скрипки. Вернее, их обломки. Две почти целые, с треснутыми деками, и одна — разбитая вдребезги, будто по ней проехался каток. Рядом, в бархатном футляре, лежал смычок.

Марк не играл. Отец не разрешал. «Не твоё», — отрезал он как-то в детстве. Но сейчас Марк взял в руки одну из скрипок. Она была невесомой и бесконечно хрупкой. Он провёл пальцами по шершавому дереву и вдруг заметил в футляре пожелтевший листок, сложенный вчетверо.

Это были ноты. Детской песенки «Чижик-пыжик». А внизу, угловатым почерком, было написано: «Для моего Маркуши. Чтобы он никогда не боялся быть громким».

Он не понял. Его мозг отказывался складывать пазл. Этот почерк… он видел его в старых блокнотах отца. Аккуратный, инженерный. А фраза… «быть громким»…

Скрипка выскользнула из рук и, глухо звякнув, покатилась по полу. Марк не стал её ловить. Он сидел на пыльных досках чердака, и по его щеке, вопреки всем кодексам и правилам, медленно и неумолимо потекла первая за тридцать четыре года слеза. Потом вторая. Они были горячими, как расплавленное олово, и жгли кожу.

Он не рыдал. Он просто плакал. Тихо, беззвучно, как и подобает человеку, которого учили молчать. А внутри рушилась стена, которую он строил всю жизнь. Он вдруг с мучительной ясностью понял, что его отец, лютнист от Бога, чьи скрипки когда-то покупали коллекционеры, сломался. Сломался от какого-то одного, страшного провала, от одной сломанной скрипки, которая лежала здесь, в чемодане. И он, испугавшись, что его сын повторит этот путь хрупкого артиста, решил сделать из него ремесленника. Человека с несгибаемым стержнем внутри. Он отгородил его от мира музыки, чтобы уберечь от боли, и в итоге отгородил от всего мира.

Марк спустился вниз, в палату. Отец лежал с закрытыми глазами. Марк сел рядом и взял его руку — ту самую, что когда-то выводила волшебные трели из дерева и струн.

— Пап, — тихо сказал Марк, и голос его дрогнул. — Я нашёл чемодан.

Отец медленно открыл глаза. В них не было ни гнева, ни укора. Только усталая, древняя печаль.

— Я… я боялся, что ты… — начал он и замолк.

— Я знаю, — перебил Марк. — Я всё понял.

Они снова сидели в молчании. Но теперь оно было другим. Оно не давило, а лечило. В нём не было стены. В нём был мост, хрупкий, как паутина, но выдержавший наконец тяжесть двух сердец.

Марк не стал музыкантом. Но на следующий день он принёс в палату маленькое портативное пианино и наиграл ту самую мелодию — «Чижик-пыжик». Криво, с ошибками, одним пальцем.

Отец не сказал ни слова. Он просто смотрел в окно, а по его старческому, высохшему лицу текли слёзы. Впервые за много-много лет. Они текли не от слабости. Они текли оттого, что лёд тронулся. И в тишине палаты, под писк больничной аппаратуры, они с сыном, наконец, услышали друг друга.


«Творческий чемпионат ЛитПричала "Первая регата"» Номинация: «Проза» 3 место


Рецензии