Звонил Кончаловский

Звонил Кончаловский. Да-да, Андрей Сергеевич, тот самый  с голосом человека, который уже не удивляется в этой жизни ничему, кроме, возможно, собственного отражения в зеркале.
— Паша, — укорил он меня, — ну зачем ты так? На всех этих ваших социальных платформах пишешь, что мой “Макбет” — говно, “Хроники русской революции” — говно, да и я сам, похоже, говном слегка пропитан. Ты, Паша, меня с кем-то основательно перепутал.
Я уже хотел извиниться, но Андрей Сергеевич, кажется, именно ради драматической паузы звонил... вздохнул, и понеслось:
— Знаешь, почему я — Кончаловский, режиссёр, который когда-то снимал отменные фильмы по русской классике, сегодня ставлю говно и создаю кинематографическое паскудство? Я тебе тайну открою, но ты никому… хотя ладно, всё равно никто не поверит.
И дальше — голос пониженный, почти заговорщицкий:
— ОНИ приказали. Да-да, те самые. Сказали: “Андрей Сергеевич, хватит шедевров, не надо вот этого всего”. Понимаешь? Если я сниму что-нибудь настоящее, талантливое, масштабное, то народ сразу увидит разницу. Поймёт, что искусство бывает настоящим, и начнёт его требовать. А у нас что? У нас сегодня создают искусство люди, которые путают метафору с метадоновой ломкой. Жулики, крохоборы, профессиональные пожиратели бюджета, они же сейчас на потоке. И если я, не дай Бог, подниму планку, то их “шедевры” начнут выглядеть так, как выглядят: как утренний сюрприз лошади на асфальте.
Он тихо вздохнул, устало, как человек, которому в этой жизни уже всё объяснили, но ничего не позволили:
— Вот и поставили мне рамки. Делай говно, и будешь на плаву. Высунешься, снимешь шедевр, мы задвинем тебя так, что сам Толстой тебя не найдёт. Ну что, Паша, приходится выживать. Не от хорошей жизни я это всё, а ради профессиональной безопасности…
Я слушаю  и понимаю: драматургия у человека всё ещё крепкая.
А шедевры, да, под запретом.
По крайней мере, по его версии.
Ну а что? В эпоху, когда гений должен маскироваться под халтуру, чтобы остаться на плаву, Кончаловский, выходит, просто выполняет предписания.
И даже делает это блестяще — говно уровня “кончаловского”, с узнаваемым авторским почерком.
Такие времена. Такой театр. Такой разговор.
И тут Кончаловский продолжил жалобу тяжёлым голосом мастера, который видел всё, кроме надежды, что в России снимут что-то приличное:
— Паша, ты не представляешь, какое паскудство творится в кинематографе и театре. Раньше хоть халтура была с честью, ну, снимали люди ерунду, но старались, краснели, потели, какие-то идеи искали… А сейчас халтура уже не ерунда. Это стиль. Это направление. Это министерственно одобренная школа. Примитив нынче стал культурным стандартом, золотым правилом, фильтром отбора: если зритель после сеанса хотя бы на секунду задумался — всё, фильм забракуют, автор в списке “подозрительных”.
Он встряхнул голосом, как человек, пытающийся стряхнуть с плеч пыль эпохи:
— Ты видел современные постановки? В театре — голые стены, три табуретки и актёр, который три часа орёт: “Я — мысль! Я — поток сознания!” А зритель сидит и понимает: мысль была у режиссёра ровно одна, как списать на эту радость бюджет и свалить до премьеры.
— А кино? — продолжает он. — Сейчас, Паша, талант в России считается вредным производственным фактором. Если у режиссёра что-то получается, то его немедленно начинают подозревать в нелояльности. Настоящее искусство сегодня опаснее роскоши: его не купишь, не пропьёшь, не украдёшь. Поэтому делают ставку на максимально безопасный продукт: сюжет на уровне пластилинового мультфильма, диалоги как в инструкции к стиральному порошку, и актёрская игра такая, что даже мебель выглядит эмоциональнее.
Он устало разгладил своё мифическое одеяло гения:
— А я что? Я вынужден мириться. Живу по правилам цирка-шапито, где каждый третий — “великий режиссёр”, потому что однажды снял ролик про берёзу, а каждый второй — “звезда театра”, потому что кричит громче всех. Сам понимаешь, если хочешь оставаться на плаву, надо быть не лучше остальных, а точно таким же, как они. Слишком сильно выделишься, и всё, вычеркнут, обвинят, что работаешь слишком качественно, и придётся возвращаться к классике, а это уже почти подполье.
— Вот и приходится принимать участие в этом параде примитивщины. Я уже не режиссёр, Паша. Я — специалист по контролируемому ухудшению культурного продукта. Снимаю так, чтобы было достаточно плохо, но не слишком хорошо. Хожу по театрам, проверяю: не дай Бог кто-то талант проявил — сразу закатываю глаза и шиплю: “Так нельзя, ребята, вы что, искусство создаёте?! Это же опасно! Будьте проще! Будьте тупее! Будьте, как все!”
Он вздохнул тяжело, как человек, которого принудили целовать Мавзолей по служебной необходимости:
— Так что не ругай меня. Я в системе. Я в обойме. Я в художественном аду, но с зарплатой. И знаешь… тут, внизу, тепло.
И замолчал.
Потому что... что ещё скажешь, когда гений объясняет, почему вынужден снимать так, будто у него отключили талант за неуплату?


Рецензии