Пропавшие

                "Честь моя мне всего дороже.
                Покровитель ей Бог!"
                А.В.Суворов

Декабрь 1946 г. Зауральск.
              Декабрь в Зауральске был не просто холодным, а беспощадным. Лютовал не только мороз, заковывавший землю в ледяной панцирь и засыпавший её белой пеленой, но и сама жизнь. Летняя засуха, словно злой дразнящий дух, сменилась осенними ливнями, добившими и без того тощие нивы в области, да и по всей стране. Теперь расплата за неурожай ложилась на плечи людей тяжким грузом. Хлеб, этот простой и вечный символ жизни, стал центром вселенной — всепоглощающей заботой партии и государства и вожделенной добычей для отчаявшихся. Страна, едва оправившаяся от войны, снова вступила в бой — на этот раз с внутренним врагом: голодом и криминалом, растущим, как сорная трава на руинах.
       Петр Смелов, оперуполномоченный Зауральского УВД, в свои двадцать пять лет научился чувствовать эту смутную дрожь города сквозь стены казенного здания. Десятого декабря, находясь на суточном дежурстве, после изматывающей дневной беготни по нераскрытым делам, он нашел короткую передышку в комнате отдыха дежурной части. Тепло накапливалось от старого чайника, а в воздухе витал сладковатый запах невиданной роскоши — пачки печенья, подаренной кем-то из коллег. Петр, коренастый, с непослушным чубом белокурых волос, сидел рядом с дознавателем Василием и Светой Усковой, криминалистом. Света, блондинка с озорной короткой стрижкой, с удовольствием прихлебывала чай, и на миг казалось, что можно просто говорить о суровой зиме, о проблемах в магазине УВД, где сотрудники отоваривали свои продовольственные карточки, забыв о тяготах.
        Иллюзия длилась недолго. Дверь распахнулась, и в комнату вошел начальник отделения участковых, старший суточной оперативной группы, с коротким, как выстрел, приказом: «Выезд!». На окраине города, в частном секторе, в крепком довоенном доме ювелира Синкевича, запахло бедой. Хозяина днем не было, а вернувшись, он обнаружил распахнутую дверь без следов взлома и пропажу громадного напольного сейфа, намертво, как казалось, прикрученного к полу, который будто испарился. Вместе с ним исчезли и все ценности, хранящиеся в нем, которые старик скупал у населения, не брезгуя ничем. Петр, осматривая место, обратил внимание на почти ненарушенный порядок в доме, и его отсутствие лишь на полу, где стоял сейф, с повреждением досок фомкой, аккуратно, чтобы сорвать с места сейф. Профессиональный подход был очевидным. Профессионально работала и группа, Света детально фиксировала всё необходимое, дознаватель опрашивал хозяина.
        Осмотр, опрос перепуганных соседей, возвращение в управление — пять часов кропотливой, пока безрезультатной работы.
Уезжая, Петр подозвал к себе местного участкового, крутившегося под ногами.
- Друг, мы уезжаем, а ты время не теряй, обойди соседей, внимательно у них во дворах осмотрись. Далеко не ходи, по улице поработай. Смотри какое дело. Сейф тяжелый, на руках его далеко не унесешь. А машины к дому не подъезжали, на это обратил внимание, когда мы приехали. Хитрит что - то Синкевич.
      К четырем утра удалось на пару часов прикорнуть на жестком кожаном диване в рабочем кабинете, но сон снова прервал звонок. На этот раз вызов был дерзким и кровавым. Разбойное нападение на хлебный магазин.
       Санитарная «буханка» дежурной части управления резко тормознула у знакомого всем в округе хлебного магазина. Вместо привычной около него суеты группу оперативников встретила звенящая, неестественная тишина, нарушаемая лишь хрустом снега под сапогами и прерывистым, тяжелым дыханием. Возле парадной, прислонившись к стене, сидел пожилой мужчина в расстегнутой телогрейке, наброшенной на пижаму. Лицо его было землистого оттенка, он судорожно хватал ртом воздух, а пальцами бессильно ковырял ледяную штукатурку. Это был директор магазина.
        Первым к нему подошёл Василий. «Валерий Степанович? Вызов делали вы?» Мужчина лишь кивнул, с трудом выговаривая слова: «Сердце... колет... С третьего этажа... живу тут... Выстрелы...» Он схватился за грудь.
         Петр, же оценив обстановку, крикнул Свете: «Ускова, вызови скорую!» А его взгляд скользил по страшной картине. Мир в этом закоулке города застыл, запечатленный в ледяном мгновении насилия. Прямо на заснеженных ступенях магазина, в неестественной позе, раскинув руки, лежал труп сторожа. Темное пятно на его ватнике расползалось, как уродливый цветок. Петр двинулся дальше, к грузовику. Фургон стоял с открытыми задними дверцами, будто зияющая черная пасть. Возле него, лицом в снег, с окровавленной головой, лежал водитель. Рядом валялись пустые поддоны и взгляд Петра выхватил главное. Четкие, как на схеме, следы протекторов другой машины. Они легли на свежевыпавший снег, описали дугу разворота и скрылись за углом. Преступники, судя по отпечаткам работавшие в паре, не просто ждали — они подъехали, сделали свое дело и исчезли.
«Света, сюда! Снимки, замеры!» — скомандовал Петр. Пока криминалист занималась следами, он заглянул внутрь магазина. Дверь была не повреждена, сторож ее сам открыл, выйдя принимать хлеб. Внутри же царил хаос — вывернутые ящики кассы, разбросанные монеты. Выручка, которую не успели сдать вечером, исчезла. Хлеб был не единственной целью.
           Началась рутинная, кропотливая работа. Опрос директора, у которого медики кое-как стабилизировали состояние. Поквартирный обход с местным участковым, будившим спящих жителей. Никто ничего не видел, не слышал. Вернее, слышали выстрелы, но боялись выглянуть. Страх был плотнее ночной темноты.
            Осмотр места растянулся на три часа. Морозная ночь медленно отступала, уступая место хмурому декабрьскому рассвету. Синева снега сменилась свинцово-серым светом, и в этих первых лучах картина преступления выглядела еще более откровенной и циничной. Они встретили новый день среди смерти, следов чужой алчности.
     К семи утра, когда на месте преступления появилось высокое начальство во главе с самим начальником УВД Савельевым, картина была ясна. Полковник, прихрамывающий на левую ногу — память обороны Энска в 1942 году, — выслушал сжатый доклад. Он знал Петра больше года, именно он по просьбе отца устроил парня в милицию.
- Петр, — тихо, но твердо сказал Савельев, пожимая руку. — Ты понимаешь резонанс. Весь центр города сегодня останется без хлеба. Соберись. После суток отдыхать не придется. Сейчас приедут еще сотрудники и твой начальник, введи всех в курс дела. Жду в девять у себя. Этот разбой надо, кровь из носа, раскрыть. В идеале — по горячим следам. Я в обком, об этом надо доложить.
            Петр кивнул, глядя на застывшие следы на снегу тех, кто ни только отобрал жизни двух человек, но и оставил многих без драгоценного хлеба, искать который нужно будет вместе с преступниками. Четкие следы на снегу были единственной нитью, ведущей в темноту, и он чувствовал, что должен ухватиться за нее, пока она не оборвалась.
             Так и не довелось Петру Смелову попасть на совещание к начальнику управления. Едва он сдал смену, как в дежурной части раздался звонок: бдительный гражданин с поселка Верхнего сообщил о соседе, который с семи утра устроил пьянку. К восьми гуляке понадобилась новая бутылка, и он расплатился за нее свежим хлебом. Также, как и в первый раз за водку, приготовленную бдительным гражданином на поминки усопшей супруги.
          Задержание не потребовало усилий. Пока группа добиралась до места, гуляки, допив водку, уснули прямо за столом. Во дворе стояла машина, в кузове – хлеб в мешках, в кабине - оружие.
        К обеду отчитался и участковый о деле ювелира. В подвале дома школьного товарища Синкевича, проживающего через два дома по улице, нашли невскрытый сейф, который помогли донести и спрятать внуки соседа. Заявитель, запуганный долгами и угрозами настоящих бандитов, сознался, что ограбление инсценировал.
              Ближе к вечеру Смелов, наконец, добрался до кровати в своей комнате заводского общежития. Сон настиг его, но был беспокойным и тяжелым. Он метался в видениях, где искал сурового отца и заботливую мать. Проснувшись в полночь, до утра заснуть уже не смог. Мысли кружились вокруг родителей, уехавших в Москву после ноябрьских праздников и с тех пор не подававших вестей. Телефон на подмосковной даче молчал. Утром Петр с почты еще раз попытался дозвониться в столицу, но оператор коммутатора не смог соединить его с дачей Смеловых, а на переадресованный вызов никто не ответил.
      Начальник уголовного розыска, подполковник Василий Степанович, человек далеко за пятьдесят с огромным оперативным опытом, принял его по-отечески.
— Тебе, Петр, благодарность от начальника управления. И от меня. Молодец, сынок. Из тебя опер хороший получается. Так держать! Два таких дела по горячим следам! Поверь, это дорогого стоит.
— Спасибо, товарищ подполковник. Только вы, кажется, преувеличиваете. Я просто сделал свою работу.
— Именно, что сделал, и сделал отлично. Вот и принимай поздравления.
— Спасибо. Разрешите обратиться с просьбой… Мне на неделю в Москву. Вот рапорт на отпуск. — Петр положил на стол листок. — Что-то с родителями не так.
— Так, сынок. Давай, с этого места поподробнее. Что случилось?
— Десятого ноября отец получил телеграмму из Министерства вооруженных сил: прибыть в управление кадров одиннадцатого. Они с матерью сразу уехали. Мама лишь успела позвонить, сказала, что у нее тоже дела в Министерстве кинемотографии. Что стряслось — не знаю.
— А отец что? — перебил Василий Степанович.
— У нас с ним никогда ладу не было. Он любит всех строить. Командующий округом, сами понимаете… Может, и неправильно так об отце отзываться, но от вас, Василий Степанович, больше теплоты и внимания. А отец… что ему ни скажи — все не так. Особенно в последнее время. Мат перемат, слушать ничего не хочет. Он в обиде, что я не пошел по его стопам, что на фронт ушел без его ведома, что судьба мне выпала партизанская… Спасибо, хоть Николай Сергеевич уговорил его отпустить меня в милицию. А это — мое!
— Да, Петр, дела… Ну а в Москве что собираешься делать?
— К дяде, Сергею Васильевичу, поеду. Может, он что знает. На дачу смотаюсь. Предчувствие у меня нехорошее. Его заместителей, генералов Сомова и Грачева, тоже в октябре вызвали в Москву. Они встречали отца одиннадцатого ноября на даче уже пенсионерами. Мама звонила двенадцатого об этом сказала, а потом — тишина.
— Опасения твои, думаю, не напрасны, сынок. Неспокойно сейчас в стране. Особенно в генералитете, идут разборки. Дела всплывают… Руководству ВВС досталось. Говорят, с Жуковым что-то не так, в трофеях из Германии погряз. Никогда в это не поверю! — эмоционально, но инстинктивно оглядываясь по сторонам, произнес начальник угро. — Но все-таки не тридцать седьмой год. Думаю, с твоими все в порядке. Я у Савельева подпишу, а ты поезжай. Удачи тебе, сынок!
Декабрь 1946 г. Москва.
       Третьи сутки в сыром каменном мешке подступали к Татьяне неумолимою волной отчаяния. Сон, единственное спасение, не приходил, не давая и на миг коснуться ее измученного сознания. Камера, пропахшая потом, смрадом и страхом, угнетала каждую клетку ее тела. Даже прогнившая деревянная лавка не сулила ни минуты покоя — лишь ломоту в костях и ледяной озноб, пробирающий до дрожи.
        Жизнь, что была так недавно, оборвалась по чьей-то безжалостной воле, растворившись за дверью, наглухо закрывшей ее от всего живого. Горло саднило болью, тело пылало жаром, сменяющимся леденящими приступами озноба. Отвратительная баланда и мутная вода не лезли в воспаленное, сжавшееся горло.
«За что?.. В чем причина?..» — единственная мысль, что стучала в такт пульсу. Ее забрали, задавали абсурдный, нелепый вопрос о заговоре против государства и, не получив ответа, бросили в эту камеру. Два часа допроса — и бесконечное прозябание в одиночестве. «Сыночек… Муж… Что с ними?»
          Сознание начало плыть, и в его зыбких вспышках ей привиделся момент задержания. Она выходит из здания Министерства кинематографии после беседы с министром — и вдруг черный «воронок». Люди в черных пальто, грубые руки, запихивающие ее внутрь. Неожиданная, спасительная пустота — и возвращение к жизни в тот миг, когда ее, бесчувственную, волокли по внутреннему двору какого-то серого, уродливого здания. Потом — кабинет. Следователь, в котором трудно было узнать человека. Один и тот же вопрос. Угрозы…
           Провалилась в тяжелое забытье, сидя на холодном, промозглом полу, согреваемая лишь собственным пылающим телом. Но внезапно скрип двери, резкий и сухой, будто ножом резанул по воспаленным нервам, вернул ее в ад реальности.
      Ее снова поволокли и, затащив в знакомый кабинет, бросили на пол. Она с трудом поднялась. В комнате никого не было, и взгляд ее упал на графин с водой на столе. Каким-то чудом ей удалось доползти, ухватиться за тяжелый хрусталь, с трудом налить дрожащими руками… В этот момент в кабинет вошел он — высокий, плечистый, сутулый мужчина лет сорока. И неожиданно, почти галантно, помог ей удержать скользкий графин. Она с жадностью, залпом, выпила воду, чувствуя, как влага жжет, но и оживляет пересохшее горло.
Он помог ей опуститься на стул.
— Капитан госбезопасности Лавров, — представился он, и его голос был подозрительно спокоен, почти бархатен. — Я буду вести ваше дело. И сегодня мы с вами побеседуем, Татьяна Ивановна. В ваших же интересах пойти нам навстречу и дать признательные показания.
— В чем я должна признаться? — услышала она свой собственный голос, хриплый, сиплый, чужой, доносящийся будто из-под земли. Она испугалась этого звука, но продолжила: — В чем меня обвиняют?
— Татьяна Ивановна, ваше состояние здоровья… весьма плачевно, — с мнимой заботой в голосе произнес Лавров. — А если признаетесь — мы вас сразу отправим в больничку. Полечитесь. Вы красивая, умная женщина. Вам надо беречь себя. Так что давайте без глупостей. Скажите, с кем и когда вы планировали действия против государства и его главы? Кто входил в вашу организацию?
— Я не понимаю, о чем вы…
— Напрасно, Татьяна Ивановна, напрасно, — капитан был сама любезность. — Какую роль в этой организации играл ваш муж и его ближайшие соратники?
И тут, как удар хлыстом, до нее наконец - то дошло. Осознание, страшное и неумолимое, пронзило жаркий туман в голове. Она поняла, чего от нее хотят. Но снова и снова, почти машинально, она твердила одно и то же: не знаю, ни о чем не ведаю, муж ни в каких заговорах не состоял.
         Бессмысленный ночной допрос длился мучительно долго. За окном уже показалась бледная полоска рассвета, а спокойный тон следователя наконец сорвался на откровенный крик.
— Конвой! — прохрипел он, выходя из себя. — В камеру! И устройте ей «душ»!
И снова — камера. Двое вошедших с ведрами. И ледяная, вонючая вода, хлещущая на нее с силой. Раз. Два. Она, захлебываясь, падает в зловонную лужу на полу. И снова проваливается в небытие, единственное спасение от этого ада. Только бы не просыпаться. Или проснуться и выйти из этого ужасного, ни с чем не сравнимого сна...
      Декабрьская Москва встретила Петра Смелова удушающей метелью. Мороз был не силен, но пронизывающий ветер, гнавший по улицам колючую снежную крупу, делал любое передвижение невыносимым. Эта вынужденная прогулка по центру в ожидании вечера, когда дома появится его дядя, не принесла ничего, кроме смутной тоски и чувства потерянности. Передвигаться было трудно, видимость — почти нулевая. По инерции Петр вышел на Красную площадь, постоял в оцепенении перед зубчатыми стенами Кремля. В очередь в Мавзолей не встал — не было в нем слепого фанатизма, что гнал сюда других сквозь непогоду.
       Сама Москва, ее монументальная, давящая мощь, подняли в нем угасшую было надежду. Ведь прав же был Василий Степанович: не тридцать седьмой на дворе. Значит, все должно обойтись, обманное утешение согревало его изнутри лучше любого пальто.
           Ровно в шесть он стучал в дверь квартиры дяди на Кутузовском. Тишина в ответ была оглушительной. Из соседней двери вышла интеллигентная женщина в дорогой шубе и, узнав, что перед ней племянник Сергея Васильевича, сообщила ровным, бесстрастным голосом: хозяин в командировке в Ленинграде, вернется только завтра к вечеру. Поблагодарив, Петр отправился в метельную тьму искать ночлег. Им стала гостиница «Минск» на Тверской. Поселившись в скромном номере, он спустился в ресторан — нужно было хоть как-то утолить голод и согреться, заглушить гложущую тревогу.
         За соседним столиком шумела компания мужчин, чью породу Петр, несмотря на недолгий срок работы в органах, научился определять с первого взгляда. «Золотозубые властители жизни», — с горькой усмешкой подумал он. Трое, с золотыми карманными часами и развязными жестами, заказали на стол все, что только можно, явно празднуя удачно завершенное «дело». Напротив, скромно устроились две молодые девушки, и одна тихо поздравляла другую с днем рождения.
       Идиллию разрушили быстро. Один из «золотозубых», самый наглый, с фиксой во взгляде, подсел к девушкам и, не стесняясь, начал их грубо обхаживать, хватая за руки, пытаясь навязать свое общество и шампанское. Девушки, смущенные и испуганные, явно не знали, как вырваться.          Воспользовавшись моментом, когда двое из компании направились в мужской туалет, Петр последовал за ними. Он действовал быстро и тихо: прижал заводилу к кафельной стене, особо не применяя силу, но так, чтобы стало ясно — шутки плохи. Несколько профессиональных ударов, специфических терминов, фамилий из уголовного мира, подействовали безотказно. В глазах «авторитетов» мелькнул сначала гнев, а затем — холодный, животный страх. Они поняли, что имеют дело не с случайным прохожим, а с кем –то, требующим уважения. Может с оперативником, или, возможно, «смотрящим» с Урала, было не столь важно. Извинившись, бормоча что-то невнятное, компания, вернувшись к столу, поспешно ретировалась.
        Петр проводил девушек.  Они немного побродили по заснеженной, сияющей огнями Москве, и одна из них, двадцатилетняя студентка филфака МГУ по имени Ольга, заронила в его озябшее сердце маленькую, хрупкую искру тепла. Но тревога о родителях, тяжелый камень на душе, быстро заглушила этот слабый огонек.
       На следующее утро Петр был на даче. Сторож, к которому он обратился, лишь развел руками: да, видели генерала с супругой в середине ноября, а потом думали, они уехали к себе, в Зауральск. Их отсутствие ни у кого никогда вопросов не вызывало.
        Соседка, пожилая женщина, вызвавшаяся помочь, рассказала больше, и ее слова вонзились в сердце Петра ледяной иглой.
— Видела, как с их участка мужчины выходили... ночью, двенадцатого числа. И машин в ту ночь было много, несмотря на поздний час. И звуки... странные. То ли выстрелы приглушенные, то ли что... Раньше такого не было.
       Сергей Васильевич, встретил племянника с распростертыми объятиями. Он жил один в большой, пустоватой квартире — жена, депутат Верховного Совета СССР, работала в Ленинградском обкоме и не хотела переезжать. Сам профессор МГУ, тоже не видел возможности расстаться с любимой работой. О брате знал лишь, что тот был в Москве после праздников, но встретиться им было не удалось. Тревога Петра перекинулась и к дяде.
— Мы должны были обсудить мою книгу, он согласился быть консультантом... — сокрушался Сергей Васильевич. — Но твои родители словно сквозь землю провалились. Из Москвы уехать не могли, мы же договорились! А отец твой всегда был обязательным человеком.
     На следующий день они отправились в Министерство вооруженных сил. С большим трудом, используя связи Сергея Васильевича, они пробились хоть к какой - то информации. И она оказалась убийственной: генерал-полковник Василий Васильевич Смелов был уволен из армии приказом Министра от одиннадцатого ноября «по состоянию здоровья». Никаких комментариев, никаких подробностей. Даже старый друг дяди, через которого они узнали об увольнении отца Петра, лишь разводил руками, его глаза говорили об одном: «Отстаньте, если вам дорога ваша собственная жизнь. Моя мне точно дорога».
        Петр стоял на перроне, глядя на подходивший поезд. Он уезжал, испытывая горькое, щемящее разочарование. Столица, встретившая его метелью и холодом, так и не раскрыла своей тайны, оставив на душе тяжелый осадок бессилия. И все же, глядя на удаляющиеся огни московских окон, он мысленно возвращался к мимолетной встрече с Ольгой, к ее улыбке, к теплу, которое он на мгновение почувствовал в ледяном городе. Это чувство было тонкой, едва заметной нитью, но оно связывало его с жизнью, с будущим. Он не нашел родителей, но нашел слабый, упрямый лучик надежды, который не давал ему сломаться. Он должен был искать дальше. Он вернется…
           В сыром каменном мешке Лефортова время потеряло свою линейность, расползлось вязкой, темной массой, где минуты тянулись как часы, а часы проваливались в черные ямы беспамятства. Для Василия Васильевича Смелова, генерал-полковника, Героя Советского Союза, депутата Верховного Совета, эти десять дней стали актом тотального уничтожения не просто человека, но целой вселенной, которую он собой олицетворял.
       Он, чьи приказы двигали армиями, чье слово могло решить судьбу городов и тысяч людей, теперь был сведен к функции сохранения страдающего тела. Тела, в котором не осталось живого места. Синие-багровые подтеки на плечах и ребрах — следы «работы» Лаврова во время допросов, когда капитан, теряя терпение от железного спокойствия генерала, молотил его кулаками прямо за столом, не глядя на ордена на воображаемом мундире. Ноющие, вывернутые суставы и сломанное ребро — наследие «профилактических» избиений в специальной комнате, где его били ногами, пока он не терял сознание от боли. А потом — камера. Глумление охранников, обливание ледяной водой, лишение сна.
       От прежнего Смелова — властного, уверенного, со стальным, пронзительным взглядом, перед которым робели подчиненные, — осталась лишь внешняя оболочка. Измученное лицо, совсем поседевший, впалые глаза, в которых плавал отблеск былой силы, но уже затянутый пеленой немого страдания. Он был похож на разбитую, но не сдавшуюся крепость. Стены порушены, гарнизон изранен, но флаг на самой высокой башне, вопреки всему, еще реял. Этот флаг — его воля. И крошечная, почти безумная надежда:” Выдержу, всё выдержу. Главное остаться жить, не 37-й год. Смертная какзнь отменена. Не то переживал. Надо выдержать, ради Тани, ради упрямого Петьки”.
        Они сломали его тело, превратили в «овощ», как, наверное, думали, с удовлетворением глядя на его немощные попытки подняться с гнилой соломы на полу. Но внутри, в самом ядре его существа, продолжала гореть та самая сталь, что прошла через огонь Гражданской и ад Отечественной. Та самая, что не позволила ему сломаться в дни взлетов, и в дни падений.
         На допросах, когда хватало сил говорить, он монотонно, как заевшая пластинка, повторял одну и ту же формулировку, выверенную и отточенную его острым, штабным умом, который они не смогли отнять:
— Да, допускал критические высказывания в адрес отдельных членов правительства: по вопросам голода в отдельных регионах, неэффективности колхозного строя, отсутствия внутрипартийной демократии. Вину признаю.  Участие в террористической или антисоветской организации не принимал. Целей свержения власти не имел и не имею.
      Это была линия обороны. Последний рубеж. Он знал систему, которую сам когда-то строил. Он понимал, что признание в «заговоре» — это хотя и не смерть сразу от пули в подвале, как десять лет назад, но верный к ней путь. Его имя, его победы, его жизнь — все будет перечеркнуто и оплевано. Он мог вынести боль, унижение, но не мог смириться с мыслью, что его будут помнить предателем.
       Сидя в собственной крови и грязи, генерал-полковник Василий Смелов цеплялся за единственное, что у него осталось — за свою волю. Он проигрывал в уме парады, вспоминал лица солдат, идущих в атаку, слышал гул моторов своих армий. Это были его тайные молитвы. Его последний бой. И пока в его груди билось сердце, он был готов вести его до конца. Вот только истинных сил противника он не знал…
         Его снова притащили в кабинет Лаврова. Били уже по дороге, не скрываясь, и швырнули на знакомый стул, отчего сломанное ребро отозвалось белой, обжигающей вспышкой. Капитан сидел за столом, и на его лице играла странная, неуместная улыбка, от которой становилось хуже, чем от обычной злобы.
— Ну что, Смелый, — голос Лаврова звучал почти ласково, — все приехали. Все твои друзья-приятели. Осталась формальность — твои признательные показания. И я их сегодня от тебя получу. Точнее… мы.
Дверь открылась без стука. И вошел Он.
             Василий Васильевич знал его. Пересекались не раз, и не два. На совещаниях, на партийных съездах. И всегда Смелов, старший по званию и статусу, мог, если возникала необходимость, послать этого человека куда подальше одним лишь взглядом, одним ледяным замечанием, да и словом. Теперь этот человек стоял перед ним в форме с погонами комиссара 2-го ранга. Его пронзительный, испепеляющий взгляд был переполнен не просто властью — всё дозволяющей, пьянящей уверенностью хищника, который знает, что добыча уже в капкане и ее скоро можно будет отнести хозяину.
— Лавров, начинайте, — бросил он, не отводя глаз от Смелова.
— Есть, товарищ армейский комиссар! — Лавров подобострастно вскочил. — Смелов, слушай меня внимательно. Здесь, передо мной, и у тебя есть возможность с этим ознакомиться из моих рук… три протокола последних допросов твоих подчиненных. Из организованной тобой группы с целью свержения власти в стране.
         Он взял со стола документы, демонстративно потряс ими в воздухе.
— Вот — допрос твоего начальника штаба, Сомова. Цитирую: «Смелов был организатором проведения антисоветской деятельности, проводил работу со мной и моими товарищами по подготовке к свержению власти. Мы разделяли взгляды Смелова и готовы были идти вместе с ним до конца». Далее, кратко от твоего заместителя - Грачева: «Смелов — наш командир, и мы всегда и во всем его поддерживали…».
Слова падали на Василия Васильевича как удары молота, но он держался, вжимаясь в спинку стула. Он ожидал этого. Предательство подчиненных было в пределах его расчетов, частью этой грязной игры.
— Ну, и самое дорогое, — голос Лаврова стал сладким, ядовитым, — что есть у нас. И, я полагаю, у тебя.
       Он взял другой, одинокий лист и снова потряс им, как флагом победы над поверженным врагом. Комиссар второго ранга по-прежнему стоял не шелохнувшись, его взгляд прожигал Смелова насквозь.
— Это протокол допроса хорошо тебе известной Смеловой Татьяны Ивановны. Зачитываю: «На даче часто собирались генералы вместе с мужем, чаще были Сомов и Грачев. Всегда высказывались в поддержку... так, это мы
пропустим... Критиковали действующую власть, руководство государства, демократию, колхозный строй. Винили в голоде и разрухе власть, называли ее не способной управлять государством. Вместе думали, как исправить...»
      Перед глазами Смелова все поплыло. Он не слышал больше слов Лаврова. Он видел только ее — свою Таню, свою верную подругу. Он видел, как эти твари ломают ее в застенках, как бьют, унижают, как ее хрупкое тело корчится от боли. И она… она подписала, то, чего они хотели.
         Его воля, его последний бастион, была не взорвана штурмом, а тихо, подло отравлена. Они ударили не по нему. Они ударили по ней. Через него. И это было единственное, против чего у Смелова не было защиты. Холод пробежал по всему телу, слабость нарастала, и силы покидали его. Тело Смелова обмякло, из последних сил и возможностей, стараясь хоть как-то сохранить искру борьбы с подавляющей силой противника — волю к правде, волю к возвращению... Свет погас…
Июнь 1945 года. Москва.
       Июнь в Москве был на редкость погожим. Воздух столицы, казалось, еще не выветрил пороховой дым, но уже был напоен духом Великой Победы. Повсюду алели красные флаги, свисали с карнизов праздничные транспаранты. Город был полон фронтовиками — их парадные формы, щедро усыпанные орденами и медалями, виделись у исторических мест, в переулках и на широких проспектах.
       Офицеры и генералы, герои недавних сражений, заполнили и коридоры наркомата обороны — война закончилась, но стране-победительнице, как никогда нужны были опытные командиры, способные и в мирное время обеспечить надежную оборону громадного государства.
          В Главном управлении кадров генерал-полковник Смелов был ровно в назначенное время. Заместитель начальника главка, сам в генеральских погонах, лично встретил Героя Советского Союза у дверей кабинета, усадил за стол, учтиво предложил чаю. Он довёл до Смелова предложение наркомата: вернуться в родной Зауральский военный округ- командиром.
Славный боевой путь, пусть и не без ошибок, триумфальное завершение войны в одной из европейских столиц и только что полученная звезда Героя — все это позволяло Василию Васильевичу надеяться на большее. Он не высказал открытого недовольства чиновнику напротив, но вопросы по назначению задавал четкие и жесткие, что привело кадровика в недоумение.
— Василий Васильевич, мне поручено довести до вас принятое решение и выдать соответствующее предписание, вопрос о назначении со мной нет смысла обсуждать, — генерал терпеливо положил ладонь на папку. — Решение принято, — он многозначительно указал пальцем в верх. — Но всё может быть. Мой вам совет — не все так однозначно. Поезжайте в Зауральск. Вы там человек свой, работу наладите быстро. Можете внести предложения по начальнику штаба и заму — должности пока вакантны.
— Я понял тебя, генерал, — немного пренебрежительно и с показной холодностью произнес Смелов, поднимаясь из-за стола. — Разрешите следовать к месту службы.
         Выйдя с папкой документов, он в задумчивости зашагал по гулкому коридору, мысленно костеря несправедливость, задавая сам себе один и тот же вопрос:” Как же так, героя Советского Союза, кавалера ордена Красной звезды, двух орденов Ленина, трех орденов Красного Знамени, столько же -Суворова первой степени, воевавшего на фронтах Гражданской и Отечественной и снова в округ?”
            Его вывел из раздумий радостный громкий возглас:
— Василий Васильевич! Дорогой! Какая встреча!
Прямо перед ним, сияя улыбкой, стоял генерал-лейтенант Грачев. Высокий, коренастый, немного ссутулившийся, с усами, пробитых проседью и пронизывающим взглядом. Судьба с 1917 года сводила их не раз, особенно в тесных окопах сорок первого. Генералы крепко обнялись, разговорились. Выяснилось, что Грачев пока без назначения. И у Смелова решение созрело мгновенно.
- Со мной поедешь замом в Зауральский округ?
- С тобой — хоть куда, - ответ последовал без раздумий.
         Быстро, вдвоем, не церемонясь, вернулись в кабинет к кадровику. Тот как раз беседовал с другим генералом, который, увидев Смелова, тут же вскочил.
— Товарищ генерал-полковник, разрешите…
— Ба! Сомов! И ты здесь! — перебил его Смелов, окидывая взглядом старого сослуживца, среднего роста, плотного телосложения, совсем облысевшего. — Ну, вот и отлично. Считайте, комсостав Зауральского округа укомплектован полностью.
— Но, товарищ генерал… — начал было кадровик.
— Никаких «но»! — отрезал Смелов. — Все согласны.
В ответ кабинет огласило громкое и в унисон:
— Так точно!
        Смелов оставил генералов в управлении кадров для оформления документов и приказа о назначении, пригласив вечером к себе на дачу в подмосковный поселок Дачный. К вечеру генералы собрались за большим деревянным столом в уютной дачной столовой. Татьяна, жена хозяина, несмотря на внезапность визита, быстро и ловко накрыла на стол. Гости, зная гостеприимство хозяев, явились не с пустыми руками – из портфелей появился душистый грузинский коньяк.
         Застолье сразу же пошло тепло и душевно. Две принесенные бутылки опустели с поразительной скоростью, и хозяин добавил на стол третью. Разговоры кружились вокруг войны, пережитого. Подняли первый тост за Победу, второй – за любимого маршала Жукова, которого каждый из собравшихся боготворил и ставил в пример.
       С легкой грустью и нескрываемым расстройством Смелов вернулся к теме своего назначения.
— Неужели я ничего за эти годы не заслужил? – в его голосе прозвучала искренняя обида. – С первого и до последнего дня. Два ранения, в штабах не отсиживался. Себя не жалел и солдат за собой умело вёл. Всегда выступал за смелость и инициативу. А ошибки, которые мне приписывают… их сильно раздули. В том самом сражении, через неделю после назначения командармом на Энский фронт, я физически не мог сдержать немецкую армаду. Да, противник прорвался, но это не мои просчеты. Я принял хозяйство готовое, и оно треснуло по швам. Времени на маневр не было. Меня тогда основательно рубанули, и две недели не прошло… Ничего, пережил. Потом новые назначения, Европа, без продыха до самого Берлина. А теперь — марш в Зауральск, возвращайся Вася на старые грядки. Неужели мой опыт и знания никому не нужны? Нет, не те люди сейчас у руля…
— Ты прав, Василий, — горячо поддержали его Сомов и Грачев. — Давай за тебя! За Героя Советского Союза!
 Грачев перешел к своим обидам. Он тоже столкнулся с трагедией в Крыму, когда, выполняя приказ «стоять насмерть», был вынужден отступтть под натиском превосходящих сил немцев. За этими горькими воспоминаниями незаметно ушла и третья бутылка. Поделился своими фронтовыми неудачами и Сомов, с болью пытаясь объяснить, как попал в окружение, но сумел выйти из него и сохранил людей.
         Татьяна, видя накал страстей, мудро перенесла чайник и угощение на просторную веранду. Генералы, глотнув свежего ночного воздуха, продолжили разговор уже под сенью звезд. Говорили долго, вспоминали, анализировали, с горечью сожалея, что их реальный вклад в разгром врага оказался недооцененным. Поднимали не раз тост за Родину, за Жукова, за Победу! Громко, от души, не обращая внимания ни на что, и никого не замечая…
       Татьяна Ивановна, проявляя истинную хозяйскую мудрость, никого из гостей из дома не выпустила. Лишь утром, после крепкого сна и сытного завтрака, генералы, пришедшие в себя, с благодарностью попрощались и разъехались…
                Генерал-полковник Смелов вернулся в родные места спустя два дня. Зауральск встретил его ясным, по-настоящему теплым солнцем, и столь же теплой была встреча в штабе округа. Офицеры, многие из которых помнили Смелова по довоенным годам, искренне радовались возвращению командира. Они хорошо знали его своенравный характер, его требовательность к порядку, умение вспыхнуть из-за любого недостатка и выразиться при этом далеко не по уставу. Но эти «отклонения» никогда не возникали на пустом месте и воспринимались как должное — цена за его прямоту, честность и беззаветную преданность делу. Теперь, когда в частях округа накопилась масса проблем, в том числе с казармами и жильем для семей офицеров, они ждали от него решительных действий.
            Смелов и сам надеялся на понимание и поддержку, всегда находивших в обкоме партии. Однако за время войны первый секретарь сменился, и Василий Васильевич отправился на знакомство с новым руководителем области с надеждой на реальную помощь. Город, который он покидал несколько лет назад, теперь бурлил стройками, повсюду шла реконструкция промышленных предприятий. В кабинете первого секретаря, помимо него самого, присутствовал и второй — Сергей Сергеевич Гордеев. В 1942 году он был направлен партией замом по политчасти к Смелову на Энский фронт. Их совместная работа тогда оказалась недолгой и сложной — Смелов откровенно не понимал и не принимал роли комиссаров, и своей позиции не скрывал. Но суровый Энск всех расставил по местам. Уже после того, как Смелов был понижен до заместителя командующего армией, они с Гордеевым вместе ходили в атаки, были ранены одним немецким снарядом и лежали в одной палате в госпитале. Там, под свист оперируемых осколков, и родилась их прочная мужская дружба.
         Здесь же, в кабинете обкома, Смелов неожиданно столкнулся с полковником милиции Самойловым, Николаем Сергеевичем, недавно назначенным начальником местного УВД. Их судьбы тоже пересеклись в героическом Энске, когда Самойлов командовал дивизией НКВД. Тогда пришлось плечом к плечу выстраивать оборону в городе, и — получилось. Вместе они отбивали яростные атаки, вместе, когда началось контрнаступление, гнали врага с улиц города. Девяносто дней обороны и наступления сдружили кадрового военного и чекиста. Полковник частенько охлаждал горячий пыл генерала, а тот, в свою очередь, не раз выручал бойцов НКВД в бою.
            И вот теперь три человека, чьи судьбы сплелись в грозном сорок втором, сидели в кабинете Гордеева. Формальный повод для визита был забыт через пять минут. Вместо докладов о проблемах округа и области пошли живые, горькие и светлые воспоминания об Энской битве, снова ожили в разговоре лица однополчан, погибших и выживших. Война, казалось, снова стучала в оконное стекло, объединяя их прочнее любых партийных директив.
Февраль 1946 года. Москва-Зауральск.
           Смелов на выборах в Верховный Совет СССР стал депутатом второго созыва. Он и многие другие понимали, что выборы — это не воля народа, а ритуал избрания избранных, весьма далекая от подлинного народовластия. Тем не менее, к новой роли отнесся со всей серьезностью, видя в ней хоть какую-то возможность быть услышанным.
         После первой сессии депутатов, в составе которых оказалась и супруга брата Василия, избранная от Ленинграда, они встретились на даче Смеловых, чтобы отметить это событие и пообщаться по - семейному. Это был редкий случай — собраться вместе и впервые за долгие военные и послевоенные годы. Татьяна Ивановна сумела раздобыть в спецмагазине поселка Дачный кое-какие деликатесы. Не с пустыми руками явились и брат с женой, также пополнившие запасы не по карточкам, а через закрытый распределитель. По меркам голодной страны стол выглядел поистине шикарно, и эта роскошь вызывала у Смелова горьковатый осадок — он знал, что в это самое время Москва и вся страна начинали ощущать серьезнейшие проблемы с продовольствием. С полок обычных магазинов исчезло многое, даже хлеб стал редким гостем. Но московская элита на своих кухнях этого не замечала.
         Сергей Васильевич поздравил вновь избранных депутатов, пожелав им плодотворной работы. Выпили молча — мужчины водку, женщины — грузинское вино. Закусив, Смелов мрачно заметил, опуская рюмку:
— Выборы — это игра в демократию. А депутатство — приложение к должности. Реально никто нас не выбирал. Мы ничего изменить не в состоянии, только щеки надувать на заседаниях.
        Застолье продолжилось, и разговор, подогретый алкоголем, становился все острее. Сергей Васильевич пытался охладить пыл брата:
— Вася, не советую вести подобные разговоры. Время тяжелое, ходят слухи о нападках на военных, на генералитет и на самого Жукова.
— Знаю я об этом! — вспыхнул Смелов. — До святого собираются дотянуться! До маршала с большой буквы, настоящего победителя!
        Споры, к счастью, не вышли за пределы дома. Свирепая метель за окном и трескучий мороз заглушали их голоса. Но уши, невидимые, но чуткие, все равно крутились у дома. Слышимость разговоров в доме эти уши обеспечивали исправно, и по надежным носителям транслировали куда следует. Уже не в первый раз.
         Вскоре Татьяна Ивановна отправилась в Зауральск поездом, а депутат Смелов на автомобиле поехал на встречи с избирателями. Впервые в жизни он глубоко погрузился в гражданский мир, останавливаясь в деревнях и колхозах. Неделю провел в пути, и увиденное поразило его, как удар сапогом в грудь. Колхозы, с которыми он связывал надежды, не оправдывали своего назначения, а лишь душили сельское хозяйство. Председатели во многих из них превратили колхозников в настоящих крепостных. В деревнях голодали, хлеб стал несбыточной мечтой, как и все остальное. Болезни, холод, безнадега деморализовывали людей, а принимаемые в верхах решения были до слез далеки от реальной жизни.
              Двадцать третьего февраля генералы округа вместе с близким кругом собрались отметить День Советской Армии и Военно-морского флота. За праздничным столом вновь звучали тосты за Победу, за маршала Жукова, за советский народ-победитель. Василий Васильевич говорил много, мрачно и сурово, находясь под тягостным впечатлением от своей поездки.
— Народ голодает! — с болью в голосе произнес он. — Деревни, колхозы разваливаются на глазах. Восстановление идет черепашьими шагами. В армии у нас всё же порядок, в городах худо-бедно жизнь теплится, а на остальной территории — полный крах! Людей зажали в тиски, сковали этими коллективными хозяйствами и бестолковыми решениями!
        По мере того как опустошались бутылки, тосты и разговоры становились все откровеннее и опаснее. Высказывались и приглашенные Гордеев, Савельев, другие гости. Выйдя на морозный воздух, полковник Самойлов тихо отвел Смелова в сторону.
— Ты бы, Василий Васильевич, не сильно-то горячился, — сказал он, оглядываясь. — Не советую тебе так откровенничать. Я не уверен в порядочности всех присутствующих и в их умении хранить услышанное при себе. Все очень непросто. Ты знаешь, что генералитету сегодня особое внимание.
— Ты прав, Николай, — устало вздохнул Смелов. — Но я не знал, что творится за стенами моих казарм! У солдата и сегодня есть и масло, и хлеб, а за воротами части — пустота. В Москве у тех, кто по-прежнему у власти, столы ломятся, холодильники покупаются и не пустуют… Обидно. Не за то мы фашистов громили. И что в итоге получили?
— Василий Васильевич, не горячись, — повторил Самойлов. — Ничем ты сейчас не поможешь. Система слишком сильна.
— Вот в этом, Николай, и беда. И это очень, очень жаль.
Октябрь-ноябрь 1946 года, Зауральск - Москва.
             Октябрь в Зауральске выдался холодным и промозглым. Затяжные дожди, сменяемые ночными заморозками, превратили дороги в непролазную хлябь. В середине месяца Смелов, оставив округ на Грачева, отправился в очередную депутатскую поездку по области и соседним регионам. Неурожайное лето породило проблемы с продовольствием, и в первую очередь с хлебом, которые стали катастрофическими, затрагивая и города, и снабжение вверенных ему войск.
        Василий Васильевич пытался совместить депутатские обязанности с заботой о своих солдатах, но поездки по размытым дорогам, утренняя гололедица и открывающаяся картина разрухи доводили его до белого каления. Его возмущению не было предела. «Как можно было так угробить Россию? Как можно было развалить сельское хозяйство и обречь народ на выживание?» — эти вопросы жгли ему душу.
      Попытки встретиться с районным руководством или председателями колхозов ни к чему не приводили — от него откровенно прятались. Слухи о его грозном нраве, подкрепленные одним инцидентом, разнеслись по всей области мгновенно.
          Это произошло у пустующих зернохранилищ в одном из пригородных районов Зауральска. Смелов, осмотрев огромные, но абсолютно пустые амбары, потребовал объяснений у секретаря райкома, который решил сопроводить депутата и генерала по вверенной ему территории. Тот, запинаясь, пробормотал что-то о выполненных плановых показателях и, что запасы зерна до конца года во всем районе исчерпаны. В глазах генерал-полковника помутнело от ярости. Вся боль, всё отчаяние от увиденного вылились в единый, безрассудный порыв.
— Ты…с…! Ты народ губишь! — прохрипел он и с размаху сапогом отвесил чиновнику мощный пинок под зад.
        Секретарь райкома, вскрикнув, рванул прочь от разъяренного командарма, который, не помня себя, бросился за ним в погоню с криками: «Держи прохвоста!» Собравшиеся у складов колхозники, сначала остолбенели, затем не сдержали одобрительного гула. Кто-то даже захлопал. В их глазах читалось не только изумление, но и смутная надежда: нашелся, наконец, человек, который не боится сказать правду и показать кузькину мать этим барчукам…
      Завершить объезд не удалось. Из Зауральска поступило срочное сообщение: Грачева и Сомова экстренной телеграммой из Министерства вызвали в Москву. Смелову пришлось срочно возвращаться. Причину вызова своих ближайших соратников выяснить не удалось — в министерстве на звонки отвечали сухо и уклончиво.
         Накануне ноябрьских праздников ему позвонил сослуживец и однополчанин, армейский пенсионер из Москвы и, поздравив, между делом обмолвился, что его зама и начштаба «гоняют по коридорам» Военно-врачебной комиссии, проверяя на «годность к дальнейшей службе». А через два дня вызов в столицу получил и сам Смелов.
         По прибытии в управление кадров ему вручили направление на ВВК. А в кабинете того самого генерал-майора, что в сорок пятом отправлял его в Зауральск, Смелову сухо сообщили, выдержав паузу:
— Ваш заместитель, генерал-лейтенант Грачев, и начальник штаба, генерал-лейтенант Сомов, решением комиссии уволены из рядов Вооруженных Сил… по состоянию здоровья.
        Грачев и Сомов ждали своего командира на его даче уже в новом, горьком звании – пенсионеров. Они приехали туда, едва узнав, что и Смелова вызвали в Москву. Сам Василий Васильевич, не появляясь на ВВК, побегал по коридорам министерства, пытаясь добиться внятных объяснений, но наткнулся лишь на глухие стены непонимания и откровенного молчания. В конце концов, махнул рукой и отправился на дачу, чтобы поделиться с супругой печальными новостями.
      Татьяна Ивановна, встретившая Грачева и Сомова раньше мужа, уже все узнала и, когда Смелов приехал, стол был накрыт, а генералы с горькой иронией разместились за ним. Первый тост выпили за хозяйку, чье гостеприимство стало единственным утешением в этот печальный день. Потом полились рассказы.
— Я даже половины врачей не прошел, — хрипло усмехнулся Грачев, опрокидывая стопку. — Правда, особо и не спешил. А вчера – бац! И знакомься с приказом. Все. В миг стал негодным, даже без врачебных заключений. Видно, там виднее мое здоровье, — он злобно ткнул пальцем в потолок.
— Меня два дня мусолили, — подхватил Сомов. — Несли какую-то ахинею про кардиограмму. Что-то щупали, ахали… и тот же финиш. Ни разу серьезно не болел – и вот, негоден. Видимо, фронтовики никому не нужны.
— Проблема, товарищи генералы, куда серьезнее, — понизил голос Грачев. — Вчера от одного кадровика, по пьянке, случайно выудил. Посадки начались. Нашего брата. Дела гэбисты шьют.
— Это они умеют, — мрачно бросил Смелов. — На их ведомстве только вывески меняются, а методы – все те же.
— Что же будет дальше, Василий Васильевич?
— Если кратко – ничего хорошего. Хотя… надеюсь, победителей все-таки не судят.
— Хотелось бы в это верить, — без особой веры в голосе произнес Сомов.
      Отчаяние и гнетущая неизвестность переполняли генералов, а спиртное лишь поднимало градус накала. Вспомнили Жукова, которого по «трофейному делу» сослали командовать Одесским округом. Выпили за него. Скверным словом помянули командующего ВВС, давшего показания против маршала. Смелов, хмурый, поделился впечатлениями от своей поездки – о голоде, о бестолковых партийных решениях по хлебу, которого в стране попросту нет.
       Гости разъехались около полуночи. Смелов долго не мог уснуть, ворочаясь и мысленно продолжая яростный спор с невидимым противником. Татьяна, успокаивая его, поделилась тревогой: ключ от дома лежал не под кастрюлей на полке, где обычно, а прямо на ней.
— Может, забыла положить на место? Не переживай, — пробурчал муж.
— Нет, Вася, я за все переживаю. И прошу тебя – будь аккуратнее.
        К вечеру следующего дня, так и не начав прохождение комиссии, генерал-полковник Смелов был уволен из Вооруженных Сил «по состоянию здоровья».
Вернувшись на дачу, он казался надломленным. Татьяна, как могла, поддерживала его. Разговор на кухне затянулся далеко за полночь.
— Таня, я не знаю, как мне дальше жить, — признался он, глядя в пустоту. — Еще вчера я был горой – сильной, несокрушимой. А сегодня я – камушек, и всякий может его пихнуть.
— Вася, а может, тебе сходить к Нему? — тихо спросила она.
Муж горько усмехнулся.
— И что я ему скажу? «Извини, мол, не прав был, прости. Верни все, как было, и буду служить»? Но так не будет. Не сделаю я этот шаг. И он – нет. Мы никогда друг друга не поймем. Он лишь пихнет меня сапогом, и я все получу сполна. Кто я для него? Кто мы все? Кучка камней на его дороге. Вот он ее и расчищает, чтобы самому не споткнуться и не разбиться. Нет, Таня, к нему я не пойду. Пока я депутат… Может, все как-то уладится. Привыкнем к новой жизни.
     Он сказал это с такой безнадежной покорностью, что у Татьяны сжалось сердце. Они сидели в тишине, прислушиваясь к скрипению половиц в пустом доме и к шуму ноябрьского ветра с ледяной крошкой за окном. Прислушивались к возникшей тишине и по другую сторону, уже зафиксировав каждое слово…

Июнь 1947 года. Зауральск.
    Июнь, ясный и теплый, наполнил город летним зноем и запахом нагретого асфальта. Однако Петра Смелова солнечная погода радовала мало. Хотя на июль у него был запланирован отпуск, рабочая ситуация не вселяла оптимизма. Серия дерзких ночных ограблений магазинов, раскрыть которые не удавалось, висела на нем тяжелым грузом. Все дела находились в его производстве. Версий много, а никаких зацепок. Одна из них - о гастролерах-профессионалах, уже покинувших Зауральск, казалась наиболее вероятной, но от этого не становилось легче.
       Отпуск откладывать было нельзя. Прошло уже полгода с тех пор, как он вернулся из Москвы ни с чем, и за это время о родителях не появилось ни единой весточки. Смелов, заручившись разрешением начальника уголовного розыска и кратко объяснив ситуацию, записался на прием к самому Савельеву.
                Николай Сергеевич принял его ближе к вечеру, когда основные текущие дела были завершены. Он вышел из-за стола навстречу молодому оперативнику, строго соблюдающему уставные формальности, и крепко пожал руку. Распорядился насчет чая и усадил Петра не перед своим рабочим столом, а рядом, на приставном кресле, создавая атмосферу доверительной беседы, расположившись напротив Смелова.
           Спросил о ходе раскрытия серии грабежей из магазинов, поинтересовался, нужна ли помощь. Петр, смущаясь, доложил, что хвалиться, увы, нечем.
— Так в чем же твой вопрос ко мне? — перешел к главному Савельев. — Хотя, постой, наверное, я и сам должен догадаться.
Он помолчал, собираясь с мыслями.
— Я наводил справки о твоих родителях, в самом начале месяца. Конкретного ничего об их местонахождении сказать не могу. Но есть одна информация… от наших «технарей» в МВД. Только это строго между нами. Очень строго.
— Понимаю, — кивнул Петр.
— Привлекали их в сентябре-октябре к работе по монтажу средств прослушки на генеральских дачах в Подмосковье. Сил чекистов не хватало, вот и привлекли наших специалистов. Сам он на даче твоего отца не был, но оборудование ставили у всех. А значит, и у твоих родителей.
Савельев тяжело вздохнул.
— Я очень уважал твоего отца, Петр. Нас война свела в сорок втором, под Энском. Храбрый был командир, настоящий. Но у него всегда была одна проблема: он, что думал, то говорил и делал. И на фронте, и здесь, после Победы. Я его частенько осаживал, советовал быть помягче в выражениях… Но он не всегда прислушивался.
Савельев посмотрел на Петра прямо и сурово.
— Против многих военных уже приняты репрессивные меры, многие арестованы. Высока вероятность, что и твой отец среди них. Его уволили двенадцатого ноября, а арест, возможно, последовал сразу за этим. Пропали и его заместители — не исключаю, что та же участь постигла и их. И твою мать, Петр. Будь мужественным. И не повторяй его ошибок.
Савельев отпил чаю и продолжил, немного смягчив тон.
— Я твой рапорт на отпуск подпишу. Поезжай в Москву, но, ради всего святого, не лезь на рожон. Вряд ли ты что-то узнаешь, а вот внимание к себе привлечь можешь. Я же со своей стороны продолжу тихо наводить справки. Есть и хорошая новость. Решением Политбюро отменены смертные казни — в документе сказано, что «в связи с отсутствием необходимости». Так что очень может быть, что они живы. Но вот где — все еще в Москве или уже этапированы дальше — не знаю.
             Он встал, давая понять, что разговор окончен, и снова крепко пожал руку Петру.
— Будь осторожен, сынок. Береги себя. Тебе еще преступления раскрывать. Поезжай… трудно мне тебе сказать… отдохни. Но постарайся быть умнее. Удачи тебе!..
Июль 1947 года. Москва.
      Столица встретила Петра знойным, пыльным утром. Не было и восьми, а на огромном ртутном градуснике у вокзала красный столбик приблизился к отметке в двадцать семь градусов. С вокзала Смелов сразу отправился в поселок Дачный. Попасть на территорию удалось лишь благодаря служебному удостоверению, вызвавшему подозрительный, но все же одобрительный кивок у часового.
Подойдя к родительскому дому, он замер: из открытых окон доносились чужие, звонкие детские голоса и смех. Соседка, узнавшая его, лишь развела руками — ничего конкретного сказать не могла, только и заметила, что обитатели дач поменялись в каждом втором доме.
     С тяжелым чувством безысходности Петр поехал в Министерство вооруженных сил. Но прорвать оборону этого учреждения не удалось даже с удостоверением. Дежурный офицер вежливо, но непреклонно предложил записаться на прием, объяснив, к кому и по какому вопросу. Сама идея показалась Петру нелепой и опасной, а ближайшая запись на личный прием была только через неделю. Посещать другое, куда более грозное ведомство, которое наверняка имело прямое отношение к судьбе родителей, он не решился и вовсе.
       В отчаянии, почти машинально, он отправился бродить по чистой, ухоженной, сияющей столице, которая тщательно скрывала за своим парадным фасадом реальные страдания и лишения своей страны.
            Он вспомнил об Ольге. Мысли о ней стали глотком чистого воздуха. С внезапной надеждой, словно тонущий, схватившийся за соломинку, он махнул в сторону Воробьевых гор, зная о ней лишь, что она студентка МГУ.
     С их высоты открывалась величественная, почти нереальная панорама. Москва-река, сверкающая на солнце, стадион в Лужниках, как на ладони, стройные башни университета, уходящие в дымку высотки — все это залитое ослепительным июльским светом, дышало покоем и вечностью. Бесконечные ступени, ведущие вниз, казались рукотворным символом связи между небом и землей.
               И тут он увидел ее… Она парила вниз по этим ступеням, словно сошедшая с небес. Легкое летнее платье развевалось на легком ветерке, обрисовывая стройный стан. Блондинка с короткой стрижкой, от которой лицо казалось особенно одухотворенным и ясным, вся была пронизана солнцем. Она улыбалась, и её улыбка, обращенная к самому дню, на мгновение ослепила Петра. Ему показалось, что это мираж, порожденный отчаянием и жарой.
        Но видение приближалось, становясь все реальнее. Сердце заколотилось. Все проблемы, вся тяжесть поисков и утрат — все разом отступило, растворилось в сиянии этого момента. Ему почудилось, что он готов положить к ее ногам весь этот город, да, что город – мир.
— Ой, Петр, это вы? — ее голос, звонкий и удивительно родной, вернул его к действительности. — Как вы здесь оказались? Откуда?
          Она улыбалась, глядя прямо в его глаза, и этот взгляд окончательно привел его в чувство.
— Ольга… Очень рад встрече с вами. Это что-то невероятное.
                Они пошли бродить по городу, как старые знакомые, легко и доверчиво рассказывая друг другу о событиях, прошедшего с их встречи времени. Оля, сияя, сообщила, что только что сдала последний экзамен и теперь она — студентка третьего курса, впереди целый месяц свободы. Петр, в свою очередь, с меньшим энтузиазмом, но честно, рассказал о своей работе и о тщетных поисках родителей.
           Общение и прогулка затянулись. Город медленно погружался в вечерние сумерки, и когда солнце начало клониться к горизонту, окрашивая небо в алые тона, Ольга вдруг встрепенулась.
— Мне бежать! У бабушки сегодня день рождения, а она не любит, когда в такие дни про неё забывают. Очень жарко, поедем завтра на Белое озеро? – и не дождавшись ответа, - я буду у метро в десять…
       Она скрылась в сгущающихся сумерках, оставив Петра одного на набережной с вихрем противоречивых чувств: всё прогрессирующей и всё поглощающей влюбленности и отчаяния в безрезультативности поиска родителей уже более полугода.
            Ольга ворвалась в квартиру бабушки подобно свежему ветру, сжимая в руках букет алых роз. За столом в уютной гостиной сидели две ее старые приятельницы. С одной, Верой Петровной, бабушка еще в начале сороковых вместе разбирала документы в архиве НКВД, и эта дружба пережила все бури эпох. Вторая, Анна Семеновна, была соседкой, их дружба скреплялась именно этим - общими радостями и бедами. Все они — милые, умудренные жизнью женщины под семьдесят, а самой виновнице торжества, Надежде Ильиничне, исполнилось шестьдесят семь.
Оля бросилась обнимать бабушку, осыпая ее поздравлениями. Но от проницательного взгляда Надежды Ильиничны не укрылось странное, новое сияние в глазах внучки — они горели счастьем, которое невозможно подделать.
— Детка, а с тобой что? — прищурилась именинница. — Что-то случилось?
— Да нет, бабуль, все замечательно! — отмахнулась Оля, но тут же сдалась под этим любящим, все понимающим взглядом. — Экзамен последний сдала, и впереди целый месяц свободы! Хотя... ты права, не все. Можно я у тебя останусь с ночевкой? Все расскажу. А то одной в квартире в такой вечер как-то не хочется. Родители из Кисловодска только завтра ночью вернутся. А сейчас, — обняла она бабушку снова, — моя самая дорогая и любимая именинница, покорми меня! Я с утра ничего не ела, голодная, как волчонок!
                Ближе к полуночи, когда подруги, насыщенные разговорами и чаем, разошлись по домам, Оля, помогая хозяйке на кухне, с огромной радостью выложила бабушке всё про Петра. И про первую, случайную встречу в «Минске», и про сегодняшнее, почти мистическое совпадение на Воробьевых горах. Счастье переполняло девушку, делая ее рассказ сбивчивым, ярким и бесконечно искренним. Бабушка, глядя на нее, с теплой грустью понимала — ее внучка стала совсем взрослой и, похоже, по-настоящему влюбилась.
       Разговор плавно перетек на диван, куда Надежда Ильинична принесла внучке одеяло и подушку. Вспоминая свою молодость, любовь, трудовые будни, она невольно затронула и свою работу в архиве. Оля тут же, вспомнила о главной боли Петра.
— Бабуль, а он ищет своих родителей... Пропали, и никто ничего не знает. Как ты думаешь, можно ли чем-то помочь? Отец у него легендарный командарм, герой Советского Союза. В ноябре вызвали его из Зауральска, где они живут, в Москву, уехали вместе с мамой Пети. И вот уже сколько времени прошло – и ничего!
                Надежда Ильинична впервые за весь вечер стала серьезной, даже суровой. Ее лицо, только что светившееся улыбкой, помрачнело.
— Помочь, детка, вряд ли возможно, — тихо, но очень четко произнесла она. — А вот навредить себе — запросто. Очень жаль, конечно, и твоего молодого человека, и его родителей... Но они, скорее всего, где-нибудь в Лефортово. А может, их уже и в Москве нет. Это очень трудная, темная тема. Я о ней даже говорить не хочу, насмотрелась в свое время. Мой тебе совет — будь от этого подальше. Ради себя. И ради него. Живите, любите, раз Вас судьба вместе свела!
      Она потушила свет, оставив комнату в тусклом отсвете уличных фонарей. Оля, прижавшись к подушке, еще долго ворочалась, слушая ровное дыхание бабушки за тонкой стенкой. Эйфория от встречи с Петром смешалась с леденящим душу предупреждением, и счастливое возбуждение медленно сменялось тревожной, непонятной тоской.
        Москва плавилась в мареве полуденного зноя. Асфальт мягко плыл под ногами, а с раскаленных стен домов тянуло запахом горячего камня и пыли. Спасительное метро встретило их прохладным ветром, рождающимся в тоннелях, и на мгновение показалось, что они ныряют в глубины подземной реки. В вагоне было душно, но они не замечали этого, стоя рядом, плечом к плечу, и каждый толчок состава бросал их друг к другу, заставляя сердце биться чаще. Потом был автобус, в открытые окна которого врывался горячий воздух, пахнущий бензином и нагретым железом, но и он казался им волшебной колесницей, везущей в царство прохлады.
                И вот оно, Белое озеро — словно островок спасительного рая, брошенный измученному зноем городу. Вода, темная и прохладная, манила к себе, смывая с тела липкую пелену городского пекла. Они искупались, и холодные объятия озера заставили их смеяться от шока и восторга. А потом была лодка, старый, видавший виды челн, который Петр уверенно направил к середине озера, туда, где их окружала только вода, солнце и небо.
       Именно здесь, под мерный плеск весел, Оля, глядя на воду, тихо пересказала ему разговор с бабушкой. Слова о Лефортово и предостережения прозвучали особенно зловеще на фоне красоты и спокойствия, их окружавших.
Петр слушал, и лицо его стало серьезным.
— Я знаю, что это очень сложная тема, — сказал он, переставая грести. — Я ни в коем случае не хочу втягивать тебя в это. Это мой крест. Но я... я просто хочу быть с тобой. Хоть иногда, когда будет возможность. Ты — тот светлый, нежный луч, без которого моя жизнь погрузится в полную тьму.
Она неожиданно прервала его, засмущавшись и покраснев:
— Ты тоже... —  смутилась от своей прямоты, отводя взгляд.
         Пётр рассмеялся, счастливый и растерянный, и снова взялся за весла. В этот момент все было просто и ясно: тревога отступала, уступая место робкому, но такому мощному чувству, которое заполняло все вокруг. Он не знал, что случилось с отцом и матерью, но теперь он точно знал, что любит Олю. И был уверен, что судьба, столь жестокая к его семье, на этот раз оказалась милостива и навсегда связала их нитью, тонкой, как паутина, и прочной, как сталь…
Декабрь 1949 года. Зауральск.
      Жизнь в Зауральске стала для Петра медленным погружением в трясину разочарования. Служба, которая еще недавно казалась ему делом жизни, теперь вызывала лишь горечь. Мир сужался до размеров кабинета, где он перебирал пыльные архивы нераскрытых дел, чувствуя, как его профессиональная репутация и самоуважение тают с каждым днем.
        Последней каплей, переполнившей чашу, стал арест Савельева. Петр случайно, находясь у окна в рабочем кабинете, стал свидетелем того, как к зданию управления подкатили две черные «Эмки» с московскими номерами. Четверо крепких мужчин в форме стремительно вышли из машин и скрылись в здании управления. Позже, среди сотрудников, поползли перешептывания: они ворвались в кабинет Николая Сергеевича прямо во время совещания, с криком «Посторонним выйти!» выпроводили присутствующих, устроили обыск и, ничего не найдя, увели самого комиссара первого ранга — человека, получившего это высокое звание всего месяц назад — в наручниках.
      Вскоре появился новый начальник, приехавший из Москвы и, как шептались, участвовавший в задержании. Он сразу начал делить коллектив на «своих» и «савельевских». Петр мгновенно попал в черный список. Прямо его не трогали, но прессинг ощущался во всем: отстранение от значимых дел, унизительные поручения, взгляд нового начальника угрозыска, который будто смотрел сквозь него, видя пустое место.  В порыве отчаяния и горькой ясности Петр написал рапорт об увольнении. Его удовлетворили в тот же день, без разговоров и сожалений.
       Мысль о Москве, долгое время бывшая тлеющей надеждой, вспыхнула ярким пламенем. Он немедленно связался с дядей, Сергеем Васильевичем. Тот, к его удивлению, не только поддержал племянника, но и настаивал на срочном приезде.
«Квартира на Кутузовском на месяц твоя, — сказал дядя. — Я к жене в Ленинград. И есть еще одна причина поторопиться. Моего старого товарища назначили начальником во вновь созданную офицерскую школу МВД. Там идет активный набор, и я договорюсь, чтобы тебя посмотрели».
      Уезжал Петр из Зауральска без малейшей грусти. Этот город больше ничего не значил для него. Даже квартиру родителей, где он прожил около года, у него отобрали — пришли, молча показали бумагу и выставили его вещи за порог, заставив вернуться в комнатушку заводского общежития. Его вычеркнули из истории этого места, как вычеркнули и его родителей.
        Теперь это не имело никакого значения. Москва ждала его в канун 1950 года — с крышей над головой, с надеждой на новое дело и, самое главное, с возможностью снова увидеть Олю. Впереди была неизвестность, но впервые за долгое время она манила его, а не пугала. Все плохое оставалось позади, в промерзшем Зауральске. Впереди же, в сиянии огней огромной столицы, его ждала новая жизнь.
Декабрь 1949 г- январь 1950 года
       Предновогодняя Москва встретила Петра Смелова огнями и суетой, но для него она была теперь олицетворением гостеприимства и новой жизни. Еще за неделю до праздников он, к своему собственному удивлению, провел первое занятие по основам криминалистики в новой офицерской школе. Работа поглотила его с головой. Вечера напролет он читал, конспектировал, готовился, снова читал, стремясь быть безупречно подготовленным для своих будущих слушателей — таких же молодых, амбициозных и горящих, каким был он сам не так давно.
         С Олей, со своим самым любимом человеком на свете, они виделись редко — она была завалена последней в своей студенческой жизни, преддипломной сессией. Но эта вынужденная разлука лишь сильнее разжигала чувства. Петр жил мыслями о ней, о своей любимой и единственной Оле, которая стала ему так близка. Ту самую первую ночь его приезда в столицу, проведенную вместе в пустой дядиной квартире, они запомнили навсегда. Это была не просто ночь любви. Это было время, когда над ними зажглась их собственная, яркая звезда, устремившаяся в будущее и осветившая их общий путь.
         Они сильно скучали, но шли каждый через свое — он через освоение новой роли преподавателя, она через последние экзамены — навстречу друг другу, твердо решив для себя, что их будущее неразделимо. Они даже определились с датой бракосочетания, загадав ее на грядущий апрель.
          Новый, 1950 год, они встречали вдвоем, в уютной квартире на Кутузовском, за столиком, накрытым для двоих. За окном тихо падал снег, а в комнате пахло мандаринами и еловыми ветками. Это был не просто праздник. Это был сказочный, волшебный миг, наполненный до краев любовью, верой и надеждой. Надеждой на долгую совместную жизнь, верой в счастливое будущее, в котором, они были уверены, все непременно сложится. Под бой курантов, держась за руки, они загадали одно желание на двоих — чтобы их звезда, зажженная в этом самом городе, светила им как можно дольше.
         Возвращение 10 января дяди в московскую квартиру стало тем рубежом, что отделял светлое новогоднее затишье от суровой реальности нового десятилетия. Петр познакомил его с Олей — смущенно сияющей, старающейся понравиться. Вместе они отметили прошедшие праздники, но веселье было натянутым, словно тонкая пленка на кипящей воде тревоги.
         Сергей Васильевич, обычно сдержанный, на этот раз не мог скрыть тяжести, привезенной из Ленинграда. За рюмкой коньяка его слова полились тихие, обжигающие:
— Там, в кабинетах Смольного и не только, пахнет страхом. Репрессивный маховик, что чуть замедлился после войны, вновь набирает обороты. И на сей раз — с особой, целенаправленной жестокостью.
Вновь заговорили о пропавших родителях Петра. И тут дядя, понизив голос до шепота, несмотря на пустую квартиру, поделился самым чудовищным.
— В сорок седьмом, помнишь, смертную казнь отменили? «Красной кнопкой» остановили конвейер растрелов. Это была иллюзия. Посадки не прекращались ни на день. Тюрьмы — в Лефортово, на Лубянке — переполнены. Люди, в основном высший комсостав, годами сидят в одиночках без приговора, как забытые вещи на складе. А их жены… — он сделал глоток, и рука его дрогнула. — Для них есть особый лагерь. Алжир. А-Л-Ж-И-Р. А... лагерь жен изменников Родины. Пока мужья тлеют в каменных мешках, их жены уже отбывают срок. Пять, десять лет. Многие — навсегда.
Он посмотрел на Петра и Олю уставшим взглядом.
— А теперь самое страшное. Он… — дядя мотнул головой в сторону окна, — Он хочет снова нажать ту самую красную кнопку. Запустить конвейер смерти. Он боится их, тех, кто уже пять лет сидят без суда. Боится их молчания, их знаний, их прошлых заслуг. Они — живое напоминание о его неправоте. И чтобы заглушить этот страх, этот шепот за стенами, он решил их уничтожить. Физически. Окончательно.
         Его слова повисли в воздухе леденящим пророчеством. И оно сбылось — стремительно и бесповоротно. Через два дня новость в газетах ударила, как приговор. «Верховный Совет СССР, идя навстречу многочисленным просьбам трудящихся, в целях окончательной победы над контрреволюцией… в исключительных целях допускает применение смертной казни для изменников Родины».
        Это была отточенная, циничная формулировка, под которую можно было подвести кого угодно. Тех самых генералов, героев войны, «преданных делу партии», которые по воле одного человека и его окружения в одночасье стали «изменниками». Те, кто защищал Родину, не щадя жизни.
              “Красная кнопка” была нажата. Конвейер, ненадолго остановленный для видимости гуманизма, снова пришел в движение, и теперь его лента была направлена прямиком в подвалы Лубянки и Лефортово. Воздух в стране, и без того холодный, окончательно выстыл, пропитавшись запахом страха и смерти.
Апрель 1950 года. Москва.
             Но жизнь продолжалась. Весна пришла на смену суровой зиме, принеся с собой огромную радость для Петра и Ольги. Она была беременна, и приближался самый важный момент их жизни — бракосочетание.
       Тот торжественный день выдался невероятно ярким и теплым для столицы. С раннего утра голубое небо приветствовало молодоженов, открывая им светлый путь в семейное счастливое будущее. Торжественная церемония, а затем дружеское застолье в большой квартире Сергея Васильевича прошли на славу…
        Жизнь продолжалась везде, даже в каменном мешке Лефортово. Василий Васильевич, проснувшись, открыл опухшие веки. Он с большим трудом поднялся на ноги, больные и отекшие, и, цепляясь за холодную стену, подошел к зарешеченному окну под самым потолком. Из него лился невероятно яркий, почти осязаемый луч света. Он врывался в камеру с весенней напористостью, пронизывая сырой мрак и касаясь изможденного тела почти физически — словно тонкая игла, впрыскивающая не боль, а странное, забытое ощущение жизни.
           Смелов улыбнулся. Он почувствовал, как растянулись его потрескавшиеся губы, и осознал это с изумлением. Он не знал причины, не понимал, чем это было вызвано. Три с половиной года страданий и мук, а она — улыбка у него на измученном лице, с помощью которой он и в прошлой жизни редко выражал эмоции. А здесь — почему она? Он задал этот вопрос своей затуманенной голове и… понял. Понял, что это свет не просто весеннего дня. Это доказательство, что где-то там, за этой стеной, идет своя, другая, полная света и тепла жизнь. Он отчаянно надеялся, что продолжается жизнь его любимой Тани. Что непременно идет, и обязательно счастливая, жизнь сына Петра, которого он так мало баловал и которому так мало уделял отцовского внимания.
      В реальность его вернул скрип двери камеры и появление баланды с водой в кружке. На еду он не мог смотреть без рвотного позыва, но с закрытыми глазами, зажав нос, вливал в себя эту жижу, инстинкт самосохранения за столько лет стал сильнее отвращения. Луч света, пробившийся в камеру, затмил очередной приступ кашля, от которого он, обессиленный, рухнул на цементный пол.
        В сознание его вернули хлопки. Приглушенные, но отчетливые. Их происхождение он узнал два месяца назад, и с тех пор они стали частью тюремного быта. В подвале снова стреляли. И эти выстрелы были понятны без слов каждому узнику, ожидавшему своей участи. Годы в каменных мешках и многочисленные «беседы» со следователями привели к тому, что они ждали своего часа без сожаления, с почти апатичным спокойствием. Каждый ждал, когда выведут из камеры, заведут в кабинет, и состав Военной коллегии объявит его изменником Родины, террористом, диверсантом — для пущей важности наклеивая все новые нелепые, кому - то нужные ярлыки, — и поведут по ступеням вниз, в последний путь. И кто-то в соседних камерах, услышав этот приглушенный стенами звук, поймет, что он - следующий, и будет молча ждать своей участи…

     Эпилог.

        Этой участи Василий Васильевич Смелов дождался в августе 1950 года, механически подписав весь бред, что ему предъявил Военный трибунал. На последнем издыхании, но ни капли, не сожалея о прожитой жизни, он прошел под конвоем в подвал. Не испугался холода прикосновения металла к затылку, а перед озарившей его сознание последней вспышкой даже улыбнулся, увидев в ней лицо Тани…
        Петр в конце сентября забрал Олю из роддома. Крик новой жизни, радость ее продолжения наполнили квартиру на Кутузовском, где теперь жили втроем: Петр, Оля и маленький Вася. Сергей Васильевич, уступив им жилье, уехал к жене в Ленинград.
          Поиски родителей Петр не прекращал. В 1954 году, после очередного запроса, он получил нелепый и циничный ответ из милиции: Смелов В.В. и Смелова Т.И. после отбытия наказания умерли в Зауральске, где и похоронены. Но на повторные запросы с просьбой указать место захоронения ответов так и не последовало.
         Пропавшие во времени, они нашли покой лишь благодаря упорству своего внука — Василия Петровича Смелова. В 1989 году, когда страна с трудом и болью начала ворошить свое прошлое, майор Смелов, “афганец” через старых друзей и архивы прорвался к правде. Он нашел дело деда - «изменника Родины» - героя Советского Союза Смелова В.В. и бабушки- «жены изменника Родины» Смеловой Т.И.
             Последним пристанищем их праха стало не зауральское поле, а одно из кладбищ Москвы… Место массовых захоронений. Именно там, где спустя более сорока лет, внук и внуки других таких же «предателей»-героев возвели скромные стелы и мемориальные доски. Камни памяти, на которых были выбиты имена. Не для оправдания —  история уже все расставила по своим местам. А для того, чтобы вернуть пропавших из небытия. Чтобы у живых наконец-то появилось место, куда можно прийти, положить цветы и сказать всего одно, но самое главное слово: «Помним».


Рецензии