Струна одна
Бессонной ночью страшно. Думаешь о неумолимой смерти, о нелогичности человеческого бытия. Трезвым утром великая сила жизни возвращает тебя к большому или малому движению. Поднимаются гантели, белятся зубы, внутри звучит беспечный мотив. Иногда охватывает беспричинная радость. Но причина есть. Она в том, что:
Золотозвонные на небе кружева,
А солнце — меньше, чем любая голова,
А возле солнца — чёрный стриж,
Сам лук, и в нём — стрела.
Правда была. Или будет.
Мы любопытны к прошлому или грядущему.
О, сколько внимания вызвал бы чудом воскресший кроманьонец, задрипанный средневековый сукновал или опричник Грозного! Но отчего же мы так зевотно равнодушны к Современнику, к тому человеку, с которым нам случайно выпало прожить малый отрезок времени и никогда более не возродиться?
Передо мной нетучная пачка стихов Геннадия Сахарова.
Имена гипнотизируют. Долго висела в Эрмитаже картина «Святое семейство» Леонардо да Винчи. Восторгались. Охали. Замирали или делали вид, что замирают. Стендаль писал: «Петербургское «Святое семейство» — лучшее, что создал гений Леонардо». Лучшее…
Недавно открыли, что это вовсе не Леонардо, а заурядный ученик его школы. Ныне всякий равнодушно минует это действительно прекрасное полотно (по мне – оно сильнее леонардовского), потому что оно кисти какого-то никому неведомого Чезаре да Сесто. Освободимся от гипноза и войдем в строки. Весь цикл «Розового сына» можно уподобить летящему в будущее стрижу, тело которого автор точным зрением сравнил с луком и стрелой. Сравнение это – случайная неслучайность. Стриж не живет в клетке. Лук натянут сильно. Стрела должна полететь далеко – автор направил ее острием вперед. Многие поступают наоборот. В искусстве труднее всего не обнаружить, но скрыть время. Стрела со стиховым оперением будет лететь долго: такова ее заданная траектория. «Розовый сын» поймает ее и прочтет оперение не скоро, как не скоро и сам появится. Тогда поймет, что прочитанные стихи вневременные, но слишком актуальны для того жестокого столетия, в котором жил выпустивший стрелу. Он догадается о своей метафоричности и ощутит радость. К этому стремился поэт. Роберт Фрост стеснялся этого звания: «Сказать – я поэт, – говорил он, – это всё равно, что сказать – я гений». Поэтов мало, как голубоглазых китайцев. Они разные, как узоры папиллярных линий. В этом счастье и основа самоуважения личности. Что может быть мрачнее мира одних Дантесов? Но и скука смертная, если мир состоял бы из одних Пушкиных. Плох и гениальный стандарт. В отличие от разводных ключей и торговых гирь, людям он противопоказан. Для художника он – духовная смерть. Правда выражения связи души с миром – вот единственный стандарт, сближающий творящих. Я не вижу аналогов поэзии Геннадия Сахарова. Слышу лишь картины Чюрлёниса, творческая судьба которого похожа на судьбу автора «Розового сына». Поэт, не ощущающий дисгармонии мироустройства, нужен обществу не более, чем евнух женщине.
Геннадий Сахаров нужен людям. Оттого голос его заглушаем тишиной.
Поэт не в силах изменить мир. Но мир бессилен изменить поэта.
Шутливое замечание Пушкина: «Поэзия должна быть глуповатой» — большинство стихотворцев приняло всерьёз.
Стихи Геннадия Сахарова умны. Сам автор понимает ещё больше, чем сказал. Оттого он добр и чуть горьковато улыбается, деля хлеб с собакой на берегу Невы.
Его стихи умны, но всякая мысль от мозга до бумаги промчалась с пересадкой на станции «Сердце».
Он кажется слабым, но его не заманить ничем в сытую лакейскую.
Он кажется нестойким, но некто, неколебимый, как домкрат, ссутулился от поклонов.
Он кажется мягким, но щит его не мягче меча извне.
Хлеб его вкусней стыдливой сёмги иного конного борзописца.
Он здоров и свободен, как здорова и свободна безмедальная, безповодковая собака, как свободен истинный поэт, чью одежду не отягощали — от Гомера до Пастернака — бляхи наград.
Он счастлив потому, что, не размахивая бутафорской саблей, с грустным
спокойствием мудреца знает:
Сама в себе содержит спад волна…
И Охтинский мост, по которому одиноко шагает поэт, неизбежно когда-нибудь рухнет со всеми своими гранитными устоями, железными заклёпками, если его вовремя не снести.
Поэт не бросок, не ярок, его можно увидеть не сразу. Талант – не зуб золотой, что виден, едва разинешь рот.
Пни неподвижны. Поэт качается. Но это качка Исаакиевского собора. Иначе бы он рухнул.
Его не расслабляли холостые выстрелы аплодисментов, не туманили голову всегда бестолковые критики, он слушал себя и созвучных, идя туда, куда звало осознанное «я».
Он знает: не его вина, что страницы «Розового сына» не пахнут типографской краской, как не вина тополя, роняющего семена на бетонные плиты.
Нельзя читать «Фауста» неучам или пьяным судовым девкам – они его не поймут. «Москву кабацкую» навряд ли педагогично изучать в школе – это вредно для детей. «Розового сына» противопоказано декламировать в совпартшколе – это вредно для автора… Не все и пишущие, «что спешат на всякий поезд», услышат Геннадия Сахарова. Но и это не его вина. Не его вина, что ему приходится «заготавливать мысли на случай тот, который будет», глядя сквозь время, которое, уничтожив серьёзную частную собственность, пытается уничтожить и серьёзную частную мысль; сквозь иллюзорное бодрячество, сквозь пустое громыхание листового железа, сквозь бенефисы заурядных лидеров, сквозь общество, у большинства членов которого кардиограмма являет собой прямую линию.
Его вина, что он таким создан, и, подобно тому как пальма не растёт в Карелии, как Плисецкая не пойдёт «вприсядку», как тенор не споёт Кончака, а мерзавец и под угрозой смертной казни не сыграет Дон Кихота, — Сахаров не произнесёт непроизносимого, доверившись своему голосу, как заблудившийся в лесу всадник доверяется интуиции лошади.
«Чуткость — матерь страданий», — подметил поэт. Но он, пожалуй, счастлив, потому что свободен от тяжелейшей раны — ранения ближнего. Его страдания — от дисгармонии ещё животного мира, от отсутствия того, казалось бы, неизбежного братства, где:
Близость душ, как лучшая жена.
Самый несчастный человек – осознавший зло прожитой жизни. Вчитайтесь в стихотворение о таком человеке. «Мелко и злобно стучавшее сердце», почуяв конец, «звало и что-то кричало». Мы знаем, о чем оно кричало. Оно хотело остановить неумолимо убегающий поезд, оно просило прощения у обманутой женщины, у щенка, которого он пнул сапогом. Но поздно. Злобное сердце не считало каждый день последним днем. А жить надо только так.
Оставим высокие формулы о функциях искусства. Мы знаем их. Скажем проще: искусство – суть двух ипостасей – процесса и результата. У истинного художника процесс являет собой и результат. Ребенок испытывает величайшее удовольствие, рисуя, а не нарисовав. Художник – этот вечный ребенок – не думает об атрибутах результата в период творчества, как не думает всякий нормальный человек в момент сближения двух тел, что дает государству гражданина. Абсурдно писать заданно гражданственно, как абсурдно, поедая шницель, полагать, что этим укрепляешь оборонную мощь страны. Гражданственность – в нравственности и правдивости. Оттого честные художники всех времен всегда оставались таковыми, ибо слушали свой внутренний голос добра и естественной правды, которые неизменны и независимы от того, скрипят ли за окном колеса золоченых карет или тормоза «Фиата». Гражданственность – не Демьян Бедный, а «я помню чудное мгновенье», потому что любя столь нравственно и чисто, нельзя быть негодяем или клевретом.
Есть стихотворцы, написавшие грузовую машину стихов. Но если она въедет на помост элеваторных весов, стрелка механизма покажет лишь вес одной грузовой машины.
Геннадий Сахаров написал немного. Количество изданных стихотворений меньше, чем обманутых им людей – он не напечатал еще ни одной строки. Он мужественно занят выращиванием цветов, а не продажей их. Скажем прямо: в настоящем тысячелетии я не увижу стихов «Розового сына», набранных шрифтом русского алфавита, равно как и этой сумбурной заметки. Но стрела летит…
«Я приближаюсь к самому себе», – пишет поэт, потому что счастливо рассмотрел себя в небьющемся зеркале творчества. Он пристрастен к алому цвету и оттого исповедует единственную религию – гриновские «Алые паруса».
«Струна одна…»
Она вибрирует в такт сердцу и сотворена из нежного материала, но бьющий по ней топор получает зазубрины. Сердце поэта обнажено, ведь и так на него надето противоречивое тело.
«Сохранится ль янтарь,
что всё честно опишет…»
Да, сохранится. «Розовый сын» — тот небольшой, но чистый сгусток, внутри которого светится Время и Личность.
апрель, 76г. В. Попов-Катарсин
Свидетельство о публикации №225112502113