Красная стрела. Булочник

Красная стрела. Булочник.

Поезд «Красная стрела» покачивался на стыках рельсов, унося своих пассажиров сквозь ночь, которая была не просто отсутствием света, а неким плотным, почти осязаемым веществом. За окном плыли во тьме призраки полей и лесов, словно вырезанные из бархата забвения,
а в освещенном мягким светом плафона купе царил свой, отдельный мир.
В купе пахло кожей диванов, дорогим одеколоном и едва уловимой нотой тревоги — неизменным спутником всех путешествий...

Дверь купе тихо отворилась, и в проеме возник официант в безукоризненно белой куртке. Он внес поднос, и воздух мгновенно наполнился соблазнительными ароматами. На столик были поставлены две тарелки. На одной красовался йоркширский пудинг – высокий, золотисто-коричневый, с неправильной, воздушной кроной и упругой, слегка влажной текстурой внутри, от которой шел пар и теплый, сдобный дух яиц и топленого молока. На другой – салат «Цезарь», хрустящее полотно ромэна, увенчанное крутонами, обжаренными до румяной хрупкости в оливковом масле с чесноком, и тонкими завитками выдержанного пармезана. Запах анчоусов, смешанный с терпким ароматом соуса, создавал пикантный, сложный букет.

Ржевский, отодвинув книгу, с удовольствием вдохнул.
—Вот это да. После рассказов о рябчиках и мундирах самое время подкрепиться чем-то более осязаемым. Вы только вдохните этот запах! Это же чистая ностальгия по чему-то простому и доброму.

Лиза, с изяществом прикоснувшись к вилке, улыбнулась.
—Запах – это ключ к памяти. А у еды, коллега, своя, очень глубокая метафизика. Вот этот пудинг… Вы чувствуете эту ноту выпечки? Он родился из гениальной бережливости. Капли жира с жарящегося мяса падали на противень с жидким тестом, и оно, вбирая в себя весь сок, всю суть жертвы, преображалось, становясь этим золотистым, пористым чудом. Это не просто еда. Это алхимия, превращающая отходы в шедевр. Прах к праху, жир к тесту.

Ренье, до этого молча наблюдавший за ночным пейзажем за окном, медленно повернулся. Его взгляд скользнул по тарелкам, и в уголках его глаз обозначились легкие морщинки – следы давней задумчивости.
—Вы говорите о смысле, запеченном в тесте, — произнес он своим ровным, тихим голосом. — О том, как еда может быть не просто пищей, а актом сопротивления или напоминания. Это заставляет меня вспомнить одну историю. Не про пудинг. Про пирог. И про булочника. Она случилась не с Контрибучевым, а с другим человеком, его знакомым — булочником по имени Степан. В том самом июле 1917-го.

Ржевский, отложив в сторону вилку с кусочком пудинга, с интересом наклонился вперед.
—Булочник? И что, он им, этим пирогом, революционеров забил, что ли?

— Почти, — тонкие губы Ренье дрогнули в подобии улыбки. — Но все было гораздо сложнее. И трагичнее.

И он начал свой рассказ. Голос его был ровным, но в нем чувствовалась та же пронзительная нота, что и в истории о Контрибучеве.

РАССКАЗ РЕНЬЕ

«В том самом злополучном июле, когда Петроград висел на волоске, а в воздухе пахло грозой и переделанными патронами, в одной из булочных на Петроградской стороне жил-был булочник Степан. Не просто булочник, а потомственный пекарь, чьи круассаны, говорят, пробовал сам Шаляпин и одобрительно кивал. Но главным его шедевром был курник — пирог царский, слоеный, с начинками из курятины, грибов, риса и яиц, собранный воедино, как империя, и увенчанный своим куполом-крышей.

И была у Степана особенность, граничащая с безумием: он верил, что в каждом пироге живет дух. Дух уюта, дух дома, дух той самой старой жизни, что рушилась на его глазах. И вот однажды, в самый разгар уличных беспорядков, к нему ворвались двое. Не матросы с наганами, нет. Двое интеллигентных, но до смерти перепуганных мужчин — меньшевик и эсер, прятавшиеся от каких-то своих же более радикальных товарищей. Они умоляли спрятать их, хотя бы на час.

Степан, человек аполитичный, видевший в муке больше смысла, чем в лозунгах, спрятал их в задней комнате, где пахло дрожжами и ванилью. А сам, чтобы отвести подозрения, как ни в чем не бывало, продолжил месить тесто для очередного курника.

Но через полчаса в булочную вошли те, от кого бежали несчастные. Трое. С холодными глазами и твердыми намерениями. Они не кричали, не громили лавку. Старший, с лицом рабочего-интеллигента, вежливо поинтересовался, не заходили ли сюда два господина, и описал их весьма точно.

Степан понял, что ложь будет смертельна. Но и выдать — тоже. И тогда он, глядя в лицо революционеру, сказал: «Господин, я — булочник. Моя политика — это хлеб. А чтобы разговор был честным, давайте сначала разделим трапезу. Только что из печи».

И он вынес тот самый, только что испеченный курник. Пирог был прекрасен. Золотистая, пузырящаяся корочка, из-под которой шел душок, сводивший с ума — масло, курица, укроп. Он поставил его на стол, разрезал на части ножом с деревянной ручкой. И в булочной, где пахло страхом и порохом, вдруг запахло детством, праздником, миром.

Революционеры, изможденные, голодные, не устояли. Они ели. Молча. Сначала быстро, жадно, потом медленнее, словно прислушиваясь к чему-то внутри. А Степан сидел напротив и смотрел на них. Он не произнес ни одного слова в защиту тех двоих. Он просто смотрел, как они едят его пирог.

Когда пирог был съеден, старший революционер медленно вытер губы, встал и посмотрел на Степана. В его глазах что-то дрогнуло.
—Спасибо за хлеб, товарищ булочник, — сказал он. — Он... напомнил о другом. Мы уходим.

И они ушли. Не обыскав булочную. Не найдя спрятанных в потайном чулане меньшевика и эсера.

Те двое, выбравшись позже, плакали и целовали Степану руки. А он отстранился и сказал одну-единственную фразу: «Не мне. Курнику. Он их накормил. А сытый человек, хоть на минуту, снова становится человеком, а не зверем».

Но история на этом не закончилась. Через неделю тот самый старший революционер пришел снова. Один. Он купил у Степана булку хлеба, заплатил, а на пороге обернулся.
—Тот пирог... — сказал он с трудом. — У моей матери... до эсеров, до Маркса... получался такой же. Спасибо. Я, наверное, больше не приду».

Ренье замолчал. В купе стояла тишина, нарушаемая лишь стуком колес. Аромат йоркширского пудинга и салата казался теперь не просто аппетитным, а наполненным новым, глубоким смыслом...

— А что стало с булочником? — тихо спросила Лиза, глядя на свой салат, но видя, кажется, совсем иное.

— В 18-м году булочную закрыли. Печь разобрали на кирпичи. Степан пропал. Говорили, ушел пешком из Петрограда, неся в узелке свои рецепты. Но куда? Зачем? Это уже другая история.

— Вот черт, — сдавленно произнес Ржевский, отодвигая тарелку. — Вот это история. А я-то про рябчиков и мундиры... Курник против революции. И ведь победил, черт возьми, на время победил!

Мессир Баэль, до этого момента остававшийся недвижимым, медленно кивнул, его взгляд скользил по остаткам трапезы.
—Еда как последний аргумент человечности, — произнес он своим низким, вибрирующим голосом. — Когда слова уже не работают, когда идеологии превращаются в гильотины, остается только вкус. Вкус памяти. Вкус потерянного рая. Вкус дома, который уже не твой дом. Этот пирог был сильнее любого манифеста. Он был молчаливым укором и молчаливым напоминанием.

Лиза покачала головой, и в ее глазах светилось понимание.
—Мы все пытаемся что-то доказать... словами, музыкой, поступками, революциями. А он просто испек пирог. И оказался мудрее всех. Он не спорил, не агитировал. Он просто накормил их. И в этом акте была вся правда.

Ржевский вздохнул, снова посмотрев на свой пудинг.
—И что? Накормить зверя, чтобы он на минуту притворился человеком? А потом он снова станет зверем, но уже с привкусом курника в пасти.

— Нет, — покачал головой Ренье. — Это не цинизм. Это — стратегия. Стратегия малых дел. Один пирог не остановит революцию. Но он может остановить трех конкретных людей от конкретного подлого поступка. И в этом уже есть победа. Победа частного над тотальным. Победа вкуса над яростью.

Мессир Баэль медленно поднялся. Его высокая фигура заслонила свет. Он подошел к окну, положил ладонь на холодное стекло, словно ощущая пульс несущейся во тьме страны. И запел. Его голос, тихий и глубокий, заполнил пространство купе, не заглушая стук колес, а странным образом сливаясь с ним в единый, меланхоличный ритм. Он пел на немецком, и слова лились медленно и веско, как капли тяжёлого, старого вина:

«In der Tiefe des Teigs, da wohnt ein Geist,
Nicht von G;ttern gen;hrt, nicht von D;monen gespeist.
Aus der Asche des Ofens, aus dem Weizen, rein,
Steigt ein Duft, der vergessene Heimat l;;t sein.

В глубине теста обитает дух,
Ни богами вскормлен, ни питаем из рук демонов.
Из золы печной, из пшеницы, чистой,
Восходит запах, что забытой отчизной дышит.

Der Mensch, ein Wolf, vom Hunger gequ;lt,
Mit leerem Magen, der nur hasst und z;hlt.
Doch reichst du ihm Brot, das vom Herde bricht,
So wird er ein Kind f;r ein kurzes Licht.

Человек-волк, измученный голодом,
С пустой утробой, что знает лишь ненависть и счёт.
Но протяни ему хлеб, с печи снятый,
И станет он дитятей на миг краткий.

Was reden die V;lker? Was schreien die Schlacht?
Ein Laib, warm gebacken, spricht eine wahrhafte Macht.
Er spricht: Siehe, du warst! Bevor du begannst zu sein,
Was du heute bist — voll Zorn und Gekeif und Schein.

Что речи народов? Что крики битв?
Каравай, испечённый тепло, — вот истинная мощь.
Глаголет он: Се, ты был! Прежде чем стал ты тем,
Кто ты есть ныне — полный гнева, брани и теней.

So backe den Kuchen! La; duften das Haus!
Es w;scht eine Seele die S;nde sich aus.
Denn im Brot liegt die Wahrheit, uralt und neu,
Da; der Mensch nur ein Mensch ist — ich sag's, und es ist treu!»

Так пеки же пирог! Пусть дом благоухает!
Омоет душа свою вину и спадает.
Ибо в хлебе правда, древняя и нова,
Что человек — лишь человек! Сказываю, и сие есть слово!»

Баэль замолк. Его последние слова, «слово», прозвучали не как конец, а как печать, поставленная под незримым договором между всеми людьми, который всегда можно расторгнуть, но который всегда — всегда! — можно возобновить, просто преломив хлеб.

В купе не было аплодисментов. Была тишина, в которой витал образ булочника Степана, его курника и трёх ожесточённых людей, на минуту ставших детьми. Ржевский молча отломил кусок остывающего пудинга и медленно, очень медленно, прожевал его.
Он не находил слов, глядя в темноту за окном, где теперь чудился отзвук только что прозвучавшей вечности.


Рецензии