6. Дом на Набережной. 1965-й
документальный эпос
-6-
Дом на Набережной. 1965-й
В том 1965 году, с которого я начал рассказ, мама, распечатав очередное письмо из Пензы, протянула мне квадратик фотографии: «Кот! Это тебе».
Я прочёл написанное крохотными буквами на обороте: «На память внуку Грише». Дед надел старый китель с орденскими планками и глядел в объектив фотоаппарата. Прищурены глаза, волевой подбородок, разлёт бровей, резкая складка между ними, седые виски.
Жизнь по-мужски выразительно вылепила его лицо, та жизнь, в которой для него нашлось «мало хорошего и отрадного». Снимок – девятилетней давности. Он хотел, чтобы его помнили таким. Не тем седым измученным стариком, каким он стал. Каким скоро увидит его мама.
Сейчас я думаю: это был знак решения – не ехать.
Почувствовала ли мама что? Теперь-то понимаю, тревога за отца была с ней всё время. И не одна она была в венке её тогдашних тревог. Всё это, конечно, осторожно, стараясь не задеть, обносили вокруг меня.
«Сударыня! Довожу до сведения! Угля у нас дней на пять. Ну, шесть, может быть. Дальше всё…» И мамин насмешливый ответ: «Кх-кхм! А что вы, сударь, сам думаете по этому поводу?»
Отец развёл руками: «А что мне думать! Заказывала обычно ты». Уголь для топки жилья покупали через предприятия, там, где люди работали. Отец уволился с автобазы какого-то очередного ведомства, уже не с первого места во Владивостоке, и опять был в поиске. А мама как пошла в проектный институт, так и не меняла его все годы.
Конечно, тревога была не в том, что уголь кончился бы и мы замёрзли. Мама не стала ждать, что придумает отец, заказала машину. Грузовик высыпал эту пыльную антрацитовую гору перед входом в подвал – лопатами кидали куски в вёдра, таскали в кладовку.
Тревога крылась в другом. Потом, через много лет, мама скажет так:
- Мы с твоим отцом не расстались бы, живи мы втроём: он, я и ты. Помни, Кот! – женишься, ни дня в одном доме с вами не останусь. Дело не в том, плохой, хорошей будет для меня твоя девочка, или я для неё. Это правило: жить надо начинать отдельно…
- Но бабушку, – добавит она, – я не могла бросить. Нельзя было. Я не могла.
Я мало что понимал тогда, видя нашу жизнь изнутри. Лет в десять, за обеденным столом, я спросил прямо: а как устроены семьи? Как? Вот, наша? Кто главный у нас?
Они смеялись. Они объясняли мне, мальчишке-школьнику, похохатывая, втроём: «Ну, бабушка, ты видишь, – это полный почёт. Это как в стране Верховный Совет. Всесоюзный староста Калинин и всё такое». «А папа?» «О, папа, сынок, это сила, это серьёзно. Это правительство, Совет Министров!» Смеялись. Я смотрел на одного, на другого, третьего. «А кто тогда мама?»
«Э! Тут весь цимус, брат. Мама – это… м-м… это, скажем, как партия».
Хохотали. Бабушка, сняв очки, вытирала слёзы:
«Ты ничего не понял, да? Как наша партия скажет…»
Партия, не партия, но я верил в крепость её рук, как и в то, что эти руки добрые. Мир был добрым. Жить было интересно: каждый день являл новое, всё вокруг становилось объёмней, больше.
Всё было хорошо. Читать книжку у натопленной печи, полной треска, гула и алого света за чугунной дверцей, вдыхать запах нагретого книжного картона, страниц. Или смотреть прямо дома, на самодельном экране, на растянутой по ковру простыне, настоящий фильм с Тарзаном – отец брал где-то бобины киноплёнки и волшебный аппарат, проектор. Когда наутро после лютой метели отец огромной деревянной лопатой раскапывал проход к стоявшим во дворе сараям, я носился по этим тоннелям, падал, вдавливался в мягкие белые стены, бывшие выше моей головы. А летом, идя откуда-нибудь домой, можно было в две минуты добежать до пляжа, кинуть одежду под козырёк грибка – и нырнуть быстро по самые плечи в море, чтобы переждать секущий полосой по городу тёплый ливень.
Пляж был под окнами дома. К нему террасами от нас спускался сквер, а улица Набережная горбато уходила вверх по берегу, к аптеке и беседке-ротонде. По Набережной, обычно малолюдной, я в будние дни ходил в школу и обратно, во все времена года любуясь метаморфозами воды, берега и туманных силуэтов сопок на той стороне залива.
Сквер, Набережная в праздники – это вечерние гуляния сотен народу, фланелевые белые рубашки матросов, пёстрые платья женщин, фейерверки салютов, майских, августовских (в честь флота) и ноябрьских, в парадную нитку вытянутая в заливе эскадра, – гадали с мальчишками, какой крейсер стоит в этот раз в строю, «Дмитрий Пожарский», «Адмирал Сенявин», «Александр Суворов»?
В первую зиму трудно было привыкнуть вставать в темноте в школу. Будила мама, заставляла умываться нагретой ею водой, кормила сонного чем-нибудь с чаем. Весной всё стало навыком, не томило, и уроки по большей части не были в тягость.
- Тебе повезло – рассказывала потом мама. – В тринадцатой вашей школе в первом-втором классе хорошая у вас была учительница, Алла Анатольевна. Подойдёшь к классу – слышно, как муха пролетит. И её голос. Но вы тоже были ещё те фрукты. Как-то рассказывала: твой приятель, Алёшка Чумак её довёл. Схватила за шиворот, и вон из класса. Он висит, ноги еле по полу переставляет. Поднимает грустно глаза и говорит: «Ну и методы воспитания у вас!»
Ну да, мы были фрукты. Витька Попов, Алёшка Чумак, Алёшка Яхно, Кирька Козлов – вежливые мальчики в смешных аккуратных пиджачках, в галстуках. Алла Анатольевна говорила маме: контраст страшный. Там читать не умеют, а тут ваш со своим Симоновым лезет… Школа была заметно интеллигентной, такой вот вокруг жил народ. А скоро стала вообще элитной, когда ввели специализацию по английскому.
Я мирно не понимал всех этих особенностей. Маму огорчало: я писал, как курица лапой, по чистописанию таскал тройки. Горе, уже она готова была смириться! Не дано, какой-то дефект, видать, так и будет, что поделать. А тут я – раз! – научился писать сносно. Это был последний барьер. Остальное – русский язык, арифметика, чтение и даже начавшийся во втором классе английский – всё катилось само, куда было ему положено.
Вот так, с грамотами за два года отличной учёбы, я оказался осенью 1966-го года в иных местах, на каких-то строящихся пустых окраинах Владивостока.
Наш дом 26 по улице Набережной снесли. На его месте на повороте улиц шла огромная стройка. Это было чудовищно. Рухнул мир. В новой школе – всего год существовавшей, пахли краской парты и панели стен, – я находил себе слабое утешение в том, что оказался звездой. Как по-английски собака? а дом? а курица? – постоянно спрашивали пацаны. После уроков девчонки устраивали ритуал: завязывали мне шапку под подбородком (я не умел сам), обматывали поверх пальто шарфом, надевали на руки мне варежки и лишь тогда отпускали домой…
- Ты дома с порога кричал: «Двадцать!» Это значило – четыре пятёрки получил сегодня. «Двадцать пять!» «Тридцать!» Всё реже звучало «двадцать четыре», «двадцать девять», а уж какие там «двадцать три»!
Я смотрела на это месяц, другой, а потом зашла в школу.
«Ой, вы мама Гриши Лыкова! Как здорово! Замечательный мальчик!» Я сказала им: что вы делаете, товарищи! Что вы делаете, бросьте ставить ему одни пятёрки! Там испугались. Когда поняли, чего я хочу, впали в восторг. «Ну надо же! Фантастика! Вы первая, кто просит занижать оценки ребёнку. Обычно приходят просят поднять».
Я не прошу, я требую! Вы мне парня испортите! – твердила я. «Мы не можем. Нет оснований. Не имеем права. Он учится отлично». Слушайте, говорю, это вы мне рассказываете? Повод можно найти всегда. Ставьте четвёрки! Ставьте тройки! Я поддержу вас, всегда объясню, за что. Не переживайте! Ставьте!
Ушла я расстроенная. С неделю ничего не менялось. Но в один день ты открыл дверь, сбросил пальто, ботинки, и тенью скользнул мимо нас к себе в комнату. Бабушка (она была в курсе заговора) кивнула вслед тебе: «Смотри, Нинка! Похоже, да?»
«Гриш, как дела?» Твою обиженную вытянутую физиономию надо было видеть! «Мам, странно. Влепили три четвёрки. Не пойму… И у доски я отвечал правильно. И контрольную по арифметике решил верно».
«Неси, посмотрим. Контрольная?.. Это?.. Друг мой, ну кто так пишет единицу. А это что за хвосты? А вот ещё – загогулина? Ну, брат. Контрольную ты решил… Да я б на месте учителя двойку тебе сразу влепила бы». Ты буркнул, что это же арифметика, а не прописи по русскому. Но я была серьёзна. «Гриша, ты думаешь, раз арифметика, то остальное, чему тебя учили, не нужно?»
И всё. Ещё пару раз пришлось поговорить вот так с тобой, и ты волшебно превратился в нормального человека…
Я жил бы и жил вот так в её руках, доверяясь им. Счастлив тот, у кого был свой такой дом на набережной, дом детства.
Летом, после работы, спросив «сделал уроки?», в Спортивной Гавани мама вела меня на катерок местных линий, бегавший вдоль берега Амурского залива. Вода на закате была кофейного цвета, играла блёстками, искрами. На самом дальнем причале, на станции Санаторной, мы ели мороженое, провожая за сопки тусклое малиновое солнце. И, – обратно последним рейсом, – в темноте под уличными фонарями поднимались от моря к дому.
Надышавшись морем, я спал как убитый.
Я не задавался мыслью: почему мы вдвоём? Где отец? К осени, походив в спортивную секцию примерно год, я бойко гонял по нижнему скверу на тяжёлых роликовых коньках. Мама на скамейке – вязаный берет, поднятый воротник пальто, папироса в руке, огонёк зажжённой спички. Месяц спустя шарканье сотен пар коньков на льду стояло над стадионом «Динамо» – тоже рядом с домом, коньки были теперь на мне настоящие. Мама у барьера искала меня в толкотне сновавших тёмных фигур. Я подъезжал сбоку, с разворотом: вот я!
Я почувствовал электричество, напряжение, что-то странное в её настроении лишь раз, ещё в сентябре. Автобус вез нас за город среди роскошных красок осени. Аэропорт. Я увидел настоящие самолёты с вращающимися винтами на крыльях. Отец целый год работал по найму на Севере – посёлок Диксон, Дудинка, Карское море, в письмах слал свои непривычно бородатые снимки.
Он писал: «В Красноярске и поблизости нет жилья, подумал-подумал и решил плюнуть на всю городскую цивилизацию и махнуть к белым медведям. Ввиду плохой погоды на Диксон прибыл только седьмого июля… Комната в общежитии на двоих, можно получить отдельную, но зачем она мне нужна. В магазинах есть всё, цены как и во Владивостоке. Сейчас полно апельсинов откуда-то из Африки. Не могу только привыкнуть пока к тому, что круглые сутки светит солнце – сейчас около часу ночи, а я пишу, не включая света. Зато зимой придётся жить со светом и день и ночь, так как солнца совсем не будет…»
Год был чем-то вроде испытательного срока для семьи. Всё было вроде бы благополучно. Отец кололся щетиной, целуя и тиская меня. Он привёз фотоаппарат, своё новое увлечение, настало время множества моих и маминых снимков: на улице, дома, в школе, везде.
А зимой мы вновь были вдвоём. Выпал снег. Он завалил улицы так, что по Набережной не могла подняться ни одна машина. Мы катались на санках в этом тихом вечернем мире. Забирались наверх и неслись от аптеки к нашему дому. И когда опрокидывались, хохоча, в снег, мама не выпускала меня из рук.
Семнадцатое февраля 1966-го. Это был последний день чистого счастья. Возвратясь, мы увидели каменные лица отца и бабушки. Час как принесли какую-то телеграмму. «Я полечу, конечно. Попробую улететь завтра», – сказала мама. «Дедушка болен», – сказали мне.
Она улетела, наказав им водить меня на каток, не забывать мыть раз в неделю в бане, чистить мне уши. Стояла лютая зима. Все ночи – словно какие-то силы только и ждали маминого отъезда – во дворе у нас ветер рвал пламя костров. Их отсветы, расчерченные рисунком занавесок, плясали на потолке в квартире. Это грели землю. Сутки напролёт её бил и бил ковшом экскаватор. В котлован – огромную отрытую яму – въезжали самосвалы, их наполняли доверху землёй. Так начинали стройку широкоформатного кинотеатра «Океан». Запускать его собирались к пятидесятилетию Октября. Подписан был приговор и нашему дому.
Та телеграмма цела:
«Отец безнадёжном тяжёлом состоянии телеграфируй ответ Пенза 23 Слесарная 10-а кв 4 Ляпорову».
Поздней осенью мы переехали в новостройки на окраине города. Мама после Пензы пролежала месяц в больнице. Ездили к ней вместе с отцом. Я впервые услышал слово «стенокардия».
«Мама вернётся?» – спросил я отца под больничными кедрами во дворе.
«Глупостей не говори!» – В первый раз он так разозлился на меня.
Но так вышло, что не вернулся первым он. С отцом творилось что-то. Я взрослел и замечал теперь какие-то новые вещи, и всё-таки я был ещё мал, чтобы понимать многое. Через три года он ушёл от нас к другой женщине. Но заезжал то и дело к нам, о чём-то они говорили с мамой по вечерам на кухне. Как-то он сказал маме грустно: «Нина, знаешь, я, похоже скоро умру». «Не говори глупостей!» – Он удивил и встревожил её этими странными словами.
Он умер, прожив там ещё ровно год, вернувшись летом из санатория в тот свой дом. Инфаркт. Всё было мгновенно. Ему было без малого сорок восемь. Моё детство закончилось именно тогда.
______
На снимках:
Слева – Владивосток. Мой «дом на набережной» (Набережная, 26). Стрелкой отмечено окно нашей квартиры на третьем этаже. https://pastvu.com/ps?f=r!822
Справа – Сквер Спортивной Гавани. Праздничный салют в День Военно-Морского Флота. Примерно так это выглядело из окон нашего дома. https://pastvu.com/ps?f=r!822
Предыдущая глава: http://proza.ru/2025/02/10/1059
Продолжение: http://proza.ru/2025/02/10/1089
Свидетельство о публикации №225112700973
С дружеским приветом
Владимир
Владимир Врубель 27.11.2025 13:36 Заявить о нарушении
Спасибо за понимание. С уважением, доброго здоровья Вам!
Григорий.
Григорий Лыков 27.11.2025 14:26 Заявить о нарушении
