Кулики. Зимнее дело

Кулики. Зимнее дело
     Зима 1932 года стояла суровая, сухая, звенящая. В селе Кулики, затерянном среди рязанских полей, снег лежал ровно, будто прижатый тяжелой рукой. Дымились трубы, потрескивали бревна в избах, а по ночам мороз так стягивал стены, будто хотел выдавить из людей дыхание. Но главным холодом была вовсе не погода — а то чувство тревоги, что поселилось в сердцах крестьян.
      В конце ноября в село пришла весть: кого-то вызывают в район, кого-то расспрашивают о кулаках, а за кем-то едут прямо домой. Сначала шептались, потом перестали — в Куликах давно уже знали, что слова — непрочная вещь.
      И вот однажды вечером во двор Абалакина Василия Кузьмича вошли двое — один молодой, нервный, другой высокий и сухой, будто скрученный из одних только сухожилий. Они вежливо кивнули, но разговора не вышло:
— Пройдёмте. Потребуются сведения.
      Василий только вздохнул, накинул полушубок и пошёл. Он не был ни громогласным бунтарем, ни тайным врагом власти — обычный крестьянин, хлебопашец. Дом да двор, рига, одна лошадёнка, корова, овцы, да старые ульи. Всё его богатство. Да и то — когда вступил в колхоз, многое уплыло в общий амбар.
Но не вещи тревожили его сейчас. Больше всего резал сердце сын — Иван. Полгода назад тот публично отрёкся от отца, подал заявление в сельсовет: «Такой, мол, человек — кулак». Василий через весь двор дошёл до ворот и остановился. Хотелось крикнуть — не людям, не стражникам, а судьбе: зачем так? Но крик застрял где-то глубоко, под рубахой, и превратился в смирение.
       Почти одновременно привели и других — Мишина, Мусатова, Жирнова, Абалакина Тимофея. В коридоре районного отделения, пахнущем сырым деревом и чернилами, они переглядывались, словно пытаясь понять: что же стало причиной?
Каждого допрашивали отдельно.
Каждому задавали одни и те же вопросы.
Каждый понимал, что ответы, по сути, ничего не решат.
Но всё-таки говорили.
— Лошадей я не бил, — тянул медленно Мишин, задумчиво глядя в окно, где кружил снег. — Я их растил, холил, как детей.
— Женщин против колхоза не настраивал, — стоял на своём Василий Абалакин. — Куда мне? Сам едва ноги волочу.
— Займы… Да кто ж их хотел брать? — нервно усмехался Жирнов. — В амбаре пусто, а они — «возьми, подпиши, распишись».
— Никакой войны я не предсказывал, — устало тёр глаза Тимофей. — Кто ж её предскажет?
      Слова уплывали куда-то за стол следователя, растворялись в пыльном воздухе и не оставляли следов. Как будто их говорили не люди, а ветер в щели окна.
Прошло несколько недель. Село Кулики жило своей мучительной зимой. На околице слышались слухи — «дело идёт вверх», «делом заинтересовались». Люди стороной обходили дома обвиняемых — не из злобы, а из страха. В те времена страх был самым надёжным сторожем на каждом дворе.
      А 13 января 1933 года в район пришло решение. Тихо, без огласки, без суда, без разговоров.
Пять лет. Три года. Пять лет. Каждому — свой срок, но суть одна: лагеря, из которых вряд ли вернешься.
     Выдох у Куликов был долгий, как зимняя ночь. Кто-то плакал. Кто-то запирал двери. Кто-то молча складывал в печь сухие ветки, чтобы не думать ни о чем.
     Изба Абалакина Василия стояла тёмная — будто вымершая. Сын Иван ходил вокруг, переминаясь, но так и не решился войти. Может, стыдно было. Может, страшно. А может — поздно.
      Весной мужчин конвоировали по этапу. Шли они молча, под звонкую птичью трель, мирную, весёлую. Снег таял, запах сырой земли наполнял воздух, будто жизнь сама пыталась сказать им: «Держитесь». Но слова природы не слышат те, кто идут под конвоем.
      Так закончилась история пятерых крестьян из Куликов — людей, чья вина оказалась лишь в том, что жили, работали, думали не так, как требовала власть.
     Прошли десятилетия. Архивные папки пожелтели, следователи давно ушли из жизни, да и само село изменилось. А где-то на дне государственные бумаги хранили холодные строки:
«Осуждены. Лишены свободы».
      А рядом — гораздо более тёплые и запоздалые:
«Реабилитированы».
Словно сама история, спустя полвека, наконец прошептала:
«Простите».

Виктор Панфилов Гордев


Рецензии