Роман Ненаписанный дневник Глава 1
4 часа пополудни
Москва
Бывшая гостиница «Дрезденъ»
Тверская площадь, против дома генерал-губернатора
Храм и органная музыка исчезли для Василия все тем же непостижимым образом, как и Петергофский парк, в котором он, казалось, гулял еще только пару часов назад. Василий обнаружил себя лежащим на кровати с высокими дубовыми спинками и резными шишечками по углам. Или это были артишоки? Запах старого дерева и прелой парусины наполнил его сознание. Он удивленно обвел глазами лица людей, собравшихся у его ложа.
Дочери: Леночка и Оленька с Петром Петровичем, да старший брат зятя – доктор Максим Петрович . Как хорошо, что Петр смог вернуться с войны из своего Сибирского полка. Сегодняшняя война – это сплошной ужас, сплошная бойня, где даже для пробуждения героизма нет места. Все сметается страшным ураганом снарядов и облаками ядовитого газа. Нет … надобно уйти от ужаса… к красоте. Только красота дает смысл жизни.
Сквозь пелену взора видно, что в свете электрических светильников глаза дочерей блестят алмазными искрами слез. «Надо… Надо же сказать им, что для такой печали нет совершенно никакого повода», – Василий хотел повторить им это еще и раньше, когда уже чувствовал приближение… Но, что-то удержало его от этого. Несколько раз он уже доверял им свою тайну, свое чудесное, но столь тяжкое открытие – ставшее бременем всей его жизни. Но ничего, ничего кроме странного неверия и какого-то настороженного удивления, он не получал в ответ. Его сокровенная тайна лишь отдаляла людей от него.
Похоже, что мечте так и не суждено сбыться. Все. Теперь уже совсем все. Уже не будет тихого уютного уголка на своем дворе в Красноярске, с удобной, светлой и большой мастерской и галереей. Теперь уже просто придется уйти. Вот так, раз и… Что же дальше?
А ведь днем позже, днем раньше… Или часом? И уже, наконец, отмучившись, совершенно точно узнаешь, что будет дальше. Как же там все происходит. Всю жизнь проводишь в своей собственной иллюзии, и только на краю начинаешь сомневаться?
Нет, надо бы всего-то еще пару дней пожить! Еще бы чуть-чуть времени… А оно течет по кругу. По кругу циферблата… Или по Обскому кругу: по реке Оби, в океан, там под землю – в царство мертвых – а где-то там, посреди Сибири снова наверх – в царство живых? Уже недолго осталось: все тайны мироздания скоро разом откроются.
Нет… Не так все должно было быть. Не так думалось о смерти. Сколько раз она уже навещала. Ее явления всегда были неожиданными: она текла зелеными водяными струями под бревнами на Енисее или тяжело ступала варнаком на таежной дороге. Подкрадывалась медленно тяжелой болезнью – как при «Стрельцах» в Москве. Стояла у кровати, дразнила. Как в кашле задыхался и в жаре метался – коснулся рукой ее черной вуали.
Нет – она совсем не пугала. Она просто ждала. Терпеливо ждала. Куда ей торопиться? Она все равно заберет тебя. А может и не тебя – а кого-то другого рядом с тобой.
Интересно, а за ее вуалью-то пустота! Пальцы проникают сквозь нее, и все – нет пальцев. Там, дальше, ничего нет. Удивительно. Раньше думалось, что перед смертью будет что-то особенное. Как и перед венчанием, перед рождением ребенка. Потом проходит время, и ты привыкаешь к этому чуду. Оно становится обыденным, и ты даже можешь повысить на него голос или сорваться в ссоре.
Как привыкнуть к смерти? След остался. Картины живут долго. Будет трудно не заметить их. А вдруг.… Вдруг, потом, тогда … не замечу и просто пройду мимо? И в чем тогда смысл, если я не смогу этого понять? В чем смысл этого бесконечного круговорота? Кто сможет мне ответить? Ни один человек не дал мне ответа. Толстой понимал, но сам усомнился, не выдержал противостояния.
Отец Валентин – лишь улыбался, говоря, что Господь непременно все явит в сове время. Но он-то знал и о себе, и о других, что с ними будет дальше. Иначе бы не велел себя зарыть в два раза глубже, чем обычно. Значит, он серьезно ко всему относился. И могилка-то его не так уж и далеко от Лизиной… И, раз получается, что наперед можно смотреть, так и назад возможно обернуться? У Бога же нет времени. Значит, он есть одновременно и в прошлом, и в будущем, и настоящем. Везде. Провидец обращается к нему, и Бог дарует ему откровение. Для чего же он открыл мне прошлое, не открыв будущего? Как понять его? Как промыслить все это простому смертному? Бессмертная душа должна помнить все.
Надо запомнить. Запомнить все как было. Старательно запомнить, чтобы потом не ошибиться. А если не вспомню? Картины… Все же ответы – в картинах. Они – как рассказ, как повесть... Одна за другой. И все об одном. Стоит только присмотреться внимательно. И доказательство… В доказательство всего есть портреты. Если потом, когда-нибудь до портрета дойду, и вспомню – то и пойму, что прав был в домыслах своих. Только бы потом догадаться найти их. Спасибо Волошину с Никольским – так уж и думал, что жизнь моя пройдет вместе со мной. А тут все-таки, что-то останется на бумаге. Будут подсказки-то. Нет, не должно все пропасть бесследно.
Странно, всю жизнь живешь, понимая, что жизнь – штука почти бесконечная. Планируешь, расписываешь время. Так все и течет себе до последних дней. И вдруг, p-раз и уже все. Вот так просто, безо всяких приготовлений и ритуалов. Нельзя будет назавтра проснуться и сделать еще одну попытку. То, что откладывал всю жизнь, на потом, так никогда и не сбудется. А теперь оборачиваешься назад – и словно листаешь роман о себе самом. Читаешь, смотришь – вот здесь бы автор мог не так написать, или вот здесь. Или зачем же он так поступает, словно не знает, что дальше будет. А ведь и действительно не знает. Я теперешний – знаю. А он тогдашний – не знает. А мог ли он знать? По-другому жизнь строил бы тогда? Не искал бы ответов в истории, не копался бы в архивах, ища доказательства, не ездил бы по свету, собирая по крупицам самого себя минувшего? Ведь все большие исторические картины, по сути, явились лишь оправданием поиска, который и был на самом-то деле единственным смыслом всей его жизни. Сам поиск – а не картины. Они лишь свидетельства. Способ увековечить свои открытия. Средство выразить невыразимое. Именно поэтому и умирать сейчас не страшно. Не совсем страшно. Скорее любопытно – окажусь я прав или нет? Явит ли Господь мне это чудо вновь, или кану я сам от себя в Лете? Вот Бенуа не сомневался, что я прошлое могу прозревать . И Маковский-младший , кажется, все понял. О чем мои картины. Он понял, как…. Но смогу ли я вновь обернуться назад? Потом…
Василий закашлялся. Это был не тот кашель, что мучил раньше при воспалении легких или плеврите. Тот кашель – хоть и тяжелый, вначале сухой, а после – с надоедливой прилипчивой густой и тягучей мокротой, все равно дарил надежду. Надежду на скорый кризис, когда, однажды, просыпаешься весь насквозь пропотевший, в блаженной истоме, ощущая, что жар начинает спадать. Уже совсем не так, как при лихорадке, которая раскачивала тебя на смертельных качелях, того и гляди, норовя скинуть с них в пропасть. Но однажды наступало утро, когда ты просыпался и понимал, что дальше все будет хорошо, что кризис, этот очередной малый суд над твоей судьбой состоялся, и решение было вновь вынесено в твою пользу. И ты можешь уже себе позволить лежать в сладостной, тяжелой от своей бесконечной слабости, неге. А душа твоя будет тихонечко радоваться тому, что она еще погостит какое-то время в приютившей ее плоти.
Но на этот раз – все по-другому. Сердце… биенышко… уже не в силах гнать кровь по жилам как следует. И эта боль в груди. Тянущая, не проходящая, не дающая заснуть. Уже давно было невозможно подниматься по лестнице наверх пешком – не хватало дыхания. Потому и выбран был этот бывший «Дрезден» с лифтом. Пигит, хозяин прежнего дома , и тот верно от лестниц своих невозможных помер. Да, не выдерживает сердечко: бьется, трепыхается да сдает помаленьку. Чувствуешь – все, кончаются силы: расширение сердца. Раньше только от ходьбы да подъемов было тяжко. А теперь уже и лежать-то нет возможности – в легких все хрипит. Остается лишь ловить растерянные взгляды докторов. И уже понятно, что они означают. Такие же взгляды, как у Черинова в год трех восьмерок. И доктор Андреев меня уже оживить не сможет, хотя с собакой вроде бы у него и получилось .
По зиме как-то грустно умирать. А тут хоть уже март. Где-то уж, верно, и побежали вешние воды. Не на Москве, конечно. Нет, определенно самое подходящее место для смерти – Венеция. Там – вечность. Нигде так небеса правдиво не писали, как в Венеции. И Богов, и ангелов. Удивительное место. Вечный праздник и вечный траур одежд и гондол. А гондольеры – словно перевозчики через реку смерти. И верно – через проливчик, на одетый камнем, такой же мрачный как Кронштадт, венецийский остров смерти Сан-Микеле.
Сколько же у нас общего с Венецией... Как осколок сказочной Византии оставили венеты у нас Кремль – в том же вкусе, что и свой Арсенал в сестьере ди Кастелло построили. Да и в Нижнем Новгороде тот же венециец Фрязин кремль ставил. А сколько строений в Венеции почивает на сваях из сибирской лиственницы? Тесная-тесная связь у Руси с Венецией.
Чудесное это место. Земное воплощение рая. И как настоящий рай не он не каждого примет. Вот, Данилыч, князь Меншиков, так и не увидел Арсенала своего Венецийского. А мне удалось-таки на него взглянуть. И все же Венеция – это печальный рай. Рай – как преддверие ада. Слишком тонка грань между ними. Как лезвие остро точеное, что для бумаг. Чуть правее, чуть левее, как рука ляжет: а суть одна. Печальный напев венецийских скрипок, черный кашемир и вечернее благоухание: все это прекрасная печаль и нескончаемая грусть о том, что, вроде бы, еще живо, но уже, на самом деле, давным-давно умерло. Невероятное сочетание живого и мертвого в одном – вот что такое Венеция. Видно, небеса разверзлись где-то в вышине над ней, да и забыли закрыться. Вот и носится там вселенская грусть мироздания. Ибо весел лишь тот, кто не ведает. А когда ты знаешь – веселиться не будешь. Лишь печаль открывает знание, а знание открывает печаль. Но печаль эта возвышенная. Если ты и вправду все понял. И не только понял, но и принял. И радость – печальная. Как на портрете Вилима Брюса. Знание струится из его глаз. А уста лишь в печальной усмешке – исход всего известен ему. Или начало?
Поймал Брюс в ловушку свои сны. Господь ведь во сне все открывает. Другого пути пока не придумали. Или не Господь? Венецийский фра Мауро, что карты свои в монастыре Сан-Микеле создавал, не съезжая со двора. Как можно по чужим рассказам атласы точнейшие рисовать? В Венеции недаром говорят, что во сне их ему дьявол показывал. Эх-х... Что же все необъяснимое люди дьяволу приписывают? Есть священники, кто считает, что Бог лишь им являться может, а что простой человек видит – все дьявол ему посылает. А сколько прекрасных творений снам обязано. Бог… Бог – он не милостив. Он открывает то, что может ранить душу. Такие раны потом всю жизнь не заживают. Но в этом рождается что-то такое, что никогда уже не променяешь на незнание, на слащавую иллюзорную общеизвестную сказку о сути жизни. Дьявол – это как раз он глаза людям застилает, удаляет души людские от истины, рассказывая простые сказки, что сделав три–семь–двенадцать – непременно попадешь в рай, где больше ни о чем больше не надо будет заботиться. Или… я все перепутал? Может быть, на самом деле все наоборот: Бог бережет нас от истины, а враг ее открывает?
Но не кажется ли вам, что это просто две стороны одной и той же великой силы и абсолютного знания, которые могут повернуться к человеку то одной, то другой стороной, неся то, что человек хочет получить, или то, что ему назначено, то, что заслужено или то, что недоделано. Познаешь страшную истину, и будет суждено тебе вечно бродить по улицам, как скелету звонаря с колокольчиком в руке, в тщетной надежде исправить ужасную ошибку всей своей жизни .
Сколь много горя приносят эти знания, случайно прорвавшись сквозь пелену бытия. Но не только горе – есть и радость… Тяжелая радость вечности мироздания... Как молоко Геры , дарующее бессмертие тому, кто попробовал его. Молоко, которое случайно разлилось звездами Млечного пути по небу. Великий Тинторет уж верно, пригубил его, коснулся божественного мира знающих. Боже, взглянуть бы на его полотно еще разок перед дорогой…
– Просите кого-нибудь принести мне карточку… фототипию Тинторета. Его «Млечного пути»…– рукой Василий Иванович коснулся пальцев дочери.
Нет. Он только хотел сказать все это, но дыхания уже не хватило. Удалось только прохрипеть что-то совсем невнятно. И этот странный мокрый клекот в груди. Дышать стало гораздо труднее. Василий пошевелил пальцами правой руки и постарался улыбнуться. Однако губы его уже плохо слушались – они уже почти стали чьими-то чужими. Суриков опустил веки, дав немного отдыха глазам. Через некоторое время он вновь приоткрыл их. Из последних сил нащупал пальцами руку Петра… Петра Петровича. Зять обнял его кисть двумя руками, бережно, как на ветру укрывают пламя свечи, готовое вот-вот одним вздохом погаснуть с новым порывом ветра.
Да, должно быть, Меркулов со своими гипсами уже где-то неподалеку. Пожалуй, пора уже прощаться с родными перед дорогой… Верно уж прокачусь последний раз на санях…
Василию показалось, что лиц в комнате стало больше. Он старался вглядеться в них, вспоминая, где же он мог видеть всех этих людей. Глаза их приветственно сияли радостью встречи, а лица озаряли сдержанные дружеские улыбки. Умирающий художник силился всмотреться в эти новые лица и улыбнуться в ответ, но все попытки его были тщетными. Но он все равно радовался, видя их. Они не забыли… Он радовался им как старым знакомым, пришедшим, чтобы проводить его. Или, может быть, наоборот – встретить?
Вдали, где-то высоко-высоко наверху, зазвучала музыка. Вначале негромко, как будто очень далеко. Как на хорах, под сводами очень высокого собора, где невозможно различить высоты купола, который теряется в предрассветном сумраке. Сильный хор голосов, мужских и женских, очень чистых и красивых. Как хор Частной оперы Зимина…
Мягкая, укачивающая мелодия подхватила тело Василия, тихонько раскачивая его на невидимом челне средь спокойных вод, мерно текущих меж огромных недвижимых скал, покрытых мягким лесом и мхом, гасящим эхо.
Остановилось пение, и все светлее становилось вокруг. Василий еще раз приоткрыл глаза, чтобы взглянуть на окружавших его людей. Лица многих были озарены ясным светом, а глаза их уже не блестели от слез. Казалось, что чудесная небесная музыка исходит и от них, что каждый поет в этом удивительном хоре свою партию. Неожиданно из хора выделился один тонкий совсем юный голос. Пел он удивительно чисто. От звуков его голоса на душе стало совсем легко и светло.
Вскоре к первому хору вступил и новый хор. Он пел уже гораздо ближе и громче. Его песнь была торжественна и строга. Затем стали вступать еще новые партии и еще. Сила торжественного пения подняла Василия над своим ложем.
Взглянув вперед, он увидел залитую светом долину реки, запрудку с мельницей, украшенной кирпичными столбами с точеными фигурами, каменный мост, поросший мхом, цветы на берегах, и босоного мальчишку с девчушкой, совсем маленьких, радостно махавших ему руками, показывая куда-то в сторону.
Там, на берегах реки, подпруженной плотинкой, стоял прекрасный дворец весь увитый диким виноградом. Стекла в голландских окнах его играли мириадами оранжевых солнечных зайчиков. Гордо блестела на крыше, в лучах солнца, золотая княжеская корона. Кованые флюгера-флаги развивались на шпилях. Перед дворцом в прекрасном саду играл в лучах солнца раскидистый фонтан. На воде – в прудах рядом с дворцом, возле маленького острова с еще совсем невысокими дубками, стояла празднично убранная галера. Множество разноцветных флажков украшало ее. По чьей-то команде гребцы осушили весла, и маленький фальконет на носу галеры изрыгнул пламя. Комендор с тлеющим фитилем в руке распрямился и встал во весь свой огромный рост. Стоящая рядом молодая красивая женщина радостно стала махать Василию рукой. Глаза их сияли, и, казалось, этим светом были залиты все окрестности. Радость неожиданной встречи охватила Василия, и он двинулся навстречу к ним.
Сквозь видение неожиданно вновь проступила картина его гостиничного номера, и его собственное тело, лежавшее на кровати. С удивлением он заметил, что контуры его тела становятся неясными, как будто кто-то написал их акварелью на мокрой бумаге. Все… Никто вокруг так и не понял всей трагедии жизни одинокой души в чужом времени. Все было напрасно. Никто не понял его картин. Никто не понял его открытых призывов, которые он уже давно не находил стеснительными. Публика принимала все как очередные странные чудачества гения русской живописи. А время уходило. Теперь, похоже, оно и вовсе перестает существовать. И последние чувства сожаления уже исчезли. Стало неожиданно легко. Ведь, пожалуй, все эти поиски, трагедии, потери и открытия были нужны, прежде всего, ему самому. Через все это стоило пройти, чтобы найти самого себя. Пусть даже и ненадолго: всего на мгновение, имя которому – жизнь.
Сильный порыв теплого ветра с запахом моря вдруг подхватил его и понес ввысь.
«Я ис...че…заю» – удивленно прошептали его губы.
Тело больше не связывало его. Теперь он был свободен и мог полностью отдался торжественным звукам небесного хора. Почти невидимые руки подняли его и понесли высоко-высоко в небо, откуда исходил божественный свет, и лилась чарующая музыка сотен и тысяч приветствующих его голосов.
Где-то далеко колокола пробили четверть часа.
Но откуда же появилось столько людей? Как тогда, в двенадцатом году, когда открывали памятник Белому генералу . Только нет шестов с резными разноцветными флажками. Все пространство Скобелевской площади перед гостиницей со стыдливо снятыми буквами «Дрезденъ» и маленькой церквушкой Косьмы и Дамиана, что прилепилась к ней слева, заполнено людьми.
Мальчишки – вот озорники – забрались на чухонскую глыбу к бронзовым солдатам, героям Плевны и все смотрят, смотрят куда-то вдаль…
Какой же прекрасный хор. Чудные голоса! Кто-то кашляет. Из полутени под хорами видно волнующееся море лиц: все новые и новые люди. Платки и непокрытые головы, дрожание мириад свечных огоньков. Гирлянды белых роз и гиацинтов. Серебристый венок от Великой княгини поверх гроба... Лица людей – их и не разглядеть в полумраке как следует... Речитатив священника . Всхлипы, и нескончаемая череда людей, подходящих к гробу из полированного дуба, где лежит совершенно незнакомый человек. Обжигающе горячее прикосновение ко лбу. Кто-то ахнул совсем рядом… Венки и белые цветы… Целая метель белых цветов захватывает и выносит прочь – на улицу, где смешивается с густыми хлопьями все еще зимнего снега. Вешние воды.… Вот и не довелось их увидеть. Все, как и положено было. Кем положено? Руки старых знакомцев: Васнецова, Нестерова, Матвеева и Петра… и князя Голицына. Спасибо, что пришли . Заметенные снегом улицы Москвы. Белые кони, покрытые сеткой с кистями. Дом. Дом Пигита и нестройный хор: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас». Красноярск, семинария, поздний вечер, девочки, брат, горящий диск луны и эта огромная станина для подзорной трубы. Со святыми упокой…
Белый как снег вокруг храм Воскресения Словущего… Низкий голос протоиерея, читающего литию у ворот кладбища… Вновь – руки художников. Слезы Машеньки и девочек. Огненно-рыжая яма на белом снегу… Нет, смотреть туда совершенно невозможно.
Седая борода Васнецова. Обрывки фраз: «… дорогой товарищ, русский художник, роды родов… вечным сном…» Да какой же он вечный? И кто решил, что это сон? – «Прости?» Его земной поклон. Последний прощальный поклон.
Земляки, озеро Шира, волнистая череда сопок, яркая разномастная толпа татар у красноватой прибрежной воды близ церкви.… Чьи-то слова: «Он, этот вечно бодрый и независимый юноша-старик… Еще не успели мы его понять и почтить и оценить при жизни, которая была для него непрерывной борьбой…»
Его сменяет другой, более молодой, звенящий и срывающийся пронзительный голос:
Тому, кто возвратил Москве ее гонимых,
Кто ей напомнил о ея сынах,
Чьи образы в лесах необозримых
Ему являлись в ярких вещих снах.
Тому, кто оправдал страдание казненных,
Кто показал в протесте красоту,
Тому, кто в творчестве правдивом и свободном
Страдание вознес на высоту,
Охваченные горделивым чувством,
Приносим мы, сыны земли родной,
Тому, кто дорог нам своим искусством,
Поклон земной…
Они поняли! Что может быть важнее? Значит, все было не зря… Еще один юный студенческий голос …Пепел из кадильницы. «Господня земля, и исполнение ея, вселенная, и вси живущие на ней»… Удары молотка. «Вечная память»… И этот стук нового лакированного дерева по старому . Глухие удары комков земли.
Белый небольшой деревянный крест со знакомым именем на нем. Зеленый холм из цветов… Ветер. Сильный холодный ветер. Белый вихрь закрутил все вокруг и вознес вверх, к свету, поверх густых холодных зимних облаков, которые вдруг на мгновение расступились, пропуская на землю одинокий солнечный луч.
8 марта 1916 года
«Утро России» №68
Виктор Васнецов
Памяти В.И. Сурикова
Ни в ком сила русских образов не отразилась так, как в нем. Его картины – драма и трагедия в образах; Его лица – глубоко, проникновенно жизненны и, безусловно, беспримерно русские, может быть только с отдаленным оттенком Сибири…
Кроме всех других художественных достоинств в В.И. Сурикове чувствуется темперамент природного колориста, как ни в ком из нас – современников…
Да! Ушел от нас художник великий, глубокий, жизненный и – поистине! – незаменимый, ибо такие как он, не повторяются.
И покуда в человечестве не исчезнет представление о прекрасном в образе человека и природы, произведения Сурикова останутся живы и бессмертны.
8 марта 1916 года
«Русские ведомости»
М.В. Нестеров
Суриков умер. От нас ушел в мир иной гениальный художник, торжественный потрясающий душу талант. Суриков поведал людям страшные были прошлого, показал героев минувшего, представил человечеству в своих образах трагическую, загадочную душу своего народа. Как прекрасны эти образы! Как близки они нашему сердцу своей многогранностью, своими страстными порывами!
У Сурикова душа народа падает до самых мрачных низин; у него же душа народная поднимается в горные вершины – к солнцу, свету. Суриков и Достоевский – два великих национальных таланта, родственных в их трагическом пафосе. Оба они прошли свой земной путь, как великий подвиг. Прими же наш низкий поклон, великий русский художник.
8 марта 1916 года
«Утро России» №68
К. Юон
Вечная Слава
Василия Ивановича Сурикова надо признать крупнейшим художником нашей современности. Редкая особенность и тайна его искусства заключается в удивительном соединении интереснейшего внешнего содержания с богатейшей живописью чистой воды…
В силу своего громадного таланта он в своих полотнах, в колорите, чисто технических приемах предугадал и предвосхитил все то множество теорий и учений, созданных во Франции и распространяемых по миру в последние десятки лет. Теории о разложении цветов, о дополнительных цветах, проповеди импрессионистов, школа Сезанна и пр. и пр. – все это исчерпывающе чувствовал и показал Суриков, и даже ушел дальше от этих теоретиков, доказавши, что свободное мощное чувство и умный глаз бесконечно выше всяких теорий…
Если век живописцев можно разделить на живописцев света (тенденции голландской школы) и художников цвета (тенденции венецианской школы), то Суриков всецело принадлежит к этой последней и является истинным собратом Веронезе и Тинторетто.
Во всех полотнах, помимо содержания, вы ощущаете необычную любовь его и настойчивое искание формы, цвета, света, материала и пространства – это все единственно-неизбежные элементы живописи, из которых и состоит самая природа искусства.
Вот почему имя Сурикова будет всегда дорого и никогда не умрет, покуда существует самая живопись.
Вечная слава великому творцу и живописцу!
Июнь 1916 года
«Северные записки»
6 марта в Москве после продолжительной болезни скончался Василий Иванович Суриков. За последние годы мы редко слышали это имя – как художник Суриков давно уже перестал жить. Появлявшиеся время от времени на выставках его работы говорили о том, что этот прекрасный мастер кончил свою художественную жизнь, исчерпал свое крепкое и богатое творчество. Он уже не писал больших картин, а небольшие холсты были слабы и вялы.
Суриков умер, вместе с ним меркнет заходящее солнце прошлого, и мы, остающиеся и борющиеся, благословляем этот уходящий свет, утешенные и согретые той живительной силой, какую несет нам всякая живая, глубокая душа, всякое творчество.
Н. Пунин .
10 марта 1916 года
Куоккала, Пенаты
Княжество Финляндское
Газета «Утро России», открытая на четвертой странице, была резко отброшена на зеленое сукно письменного стола. По дубовому канту столешницы пронеслась судорога барабанной дроби, отбитая сухими узловатыми пальцами. Исполнив свою краткую вступительную партию, рука в бархатистом рукаве альпийской куртки отрывистым выстрелом прихлопнула газету к столу. Пальцы, вновь было собрались приступить к делу, но, вдруг, резко подмяли под себя белую пашню газетного листа, покрытую бороздами свинцово-черных строчек. Помедлив несколько секунд, словно пробуя бумагу на вкус, рука нехотя отпустила свою жертву. Чуть погодя левая рука призвала на помощь свою вторую соратницу, с правой стороны, которая уже была слабее своей сестры. Совместными усилиями руки разровняли, насколько это было возможно, наметенные порывом гнева газетные сугробы.
Взгляд Ильи Ефимовича Репина метнулся через стол на широкий подоконник, опоясывающий корабельную рубку кабинета, вплывающего в хвойную зелень леса. Там, среди остальных «русских великанов», стоял и он, навечно отлитый в бронзе «в маленьком виде». Как всегда – гордый. Всем своим видом возвещающий окружающим о своей полной независимости.
Руки Репина взметнулись к лицу, растерли брови, соскользнули по носу, по пути успев помассировать несколькими движениями уставшие глаза. Рука потянулась, было, к чернильнице, стоявшей на небольшой плите из.… О, Боже, даже плита эта – и то памятник Ему… Ее же Василий Федорович Свиньин подарил в день открытия флигеля Русского музея. Плита из Олонецкого розового мрамора, что вместо итальянского на Мраморный зал музея по его настоянию пустили. Свиньин… Ведь и с ним он не постеснялся подраться, шейным платочком чуть не задушил. Елку рождественскую повалили так, что пожар начался в квартире Свиньина от свечей… И все из-за чего? Даму не поделил! Причем дамой этой была законная супруга самого Свиньина. Да, не боялся он драться. Ни с кем не боялся.
Руки вновь придвинули газету, и глаза побежали, перескакивая через строчки сверху вниз:
«Нет! Как они могли! Написать такое! Про него!» – мысли водопадом неслись из глубины сознания и, падая вниз, разбивались о камни, где-то в глубине, отдавая нестерпимой болью в затылке.
Память, вопреки воле, вопреки противостоянию сжатых тугим прессом к самой переносице рыжеватых бровей, предательски вынесла на поверхность резкий взгляд пронзительных черных глаз. В коридоре Академии художеств. Какой же это был год? Семьдесят третий? Или семьдесят второй? Да какая разница? Я уже тогда был величина – пенсионер Академии. Золотая медаль у меня была! Сам великий князь Владимир Александрович вручал; оркестр туш играл. И «Бурлаки» уже написаны были. Точно! В галерее Рафаэля мы и схлестнулись взглядами.
А он-то кем был? Серебряная медаль за рисунок с натуры? Рисунки про Петра? Собор с Медным Всадником ночью? Но смотрел-то, смотрел-то он как! Словно видел все наперед! Нет, пусть пишут, что хотят. Хоть Васнецов, хоть Юон. Лучше меня никто его не знает. Лучше меня никто про него не напишет. Все, как было на самом деле.
– Вера! – голос Репина сорвался. – К-хм... Вера! Сходи к Николаю Васильевичу . Проси его покорнейше отправить вечерним поездом некролог на Сурикова в «Биржевку». Пусть оставят место. Скажи, не хуже прошлых статей будет. Может, в вечерний выпуск на следующий день успеют.
Да и вообще – откуда эта газета? С этой дурацкой войной вся почта идет в Выборг на цензуру и только четвертого дня может к нам попасть. Кто ее принес? Ах да, видно Клюев из Петербурга захватил. Молодчина этот Клюев! Давеча же он и рассказал о Сурикове. И газету, точно, он же привез. И этого талантливого молодого мальчишку с собой прихватил – Есенина. Переигрывает Есенин немного – рубашка голубая шелковая, с пояском, желтые волосы в скобку. Глаза долу держит. Но чувствуется – даст он всем в шапку. Чудо как стихи его хороши! Русские стихи. Настоящие. Не то, что эти – декадентовы словоблуды. Да… Теперь и телефоны не работают – боятся шпионов. Да кто тут шпионить-то будет! Раньше новости все быстро достигали. Да…
Илья Ефимович распустил тесемку папки с бумагой, вытянул пачку листов. Обмакнул перо в чернила. Рука зависла над бумагой. С чего ж начать? Да вот, со взгляда и начнем. Пусть знают, что он за характер. Был – характер.
Перо, вспахивающее гладь бумажного листа с непривычной стороны, стало покрывать лист своими синими узорами. Лишь дойдя до межи, Репин дал своей руке отдохнуть.
– Да, в Москве ценили, что я художник, еще и писать мог, – приятный бальзам воспоминаний потихоньку успокаивал разбередившуюся вновь рану. – Действительно, что это так я? У каждого свое место: у меня – свое, и у Сурикова – свое. И мое определенно сейчас гораздо лучше. Да и вообще, что можно было ждать от сибиряка, впервые попавшего в интеллигентное общество! Ну да ладно. Ведь, мы с ним много общались. Но только после, как в Москве вновь встретились. После того как я из Парижа вернулся. А Суриков-то так и не получил медальку-то. Не получил. И поездку ему выхлопотали. Хоть он в нее и не поехал. Гордый! А я сам. Всего трудом добился. Ну, тогда уж можно было и сблизится. Он ведь уже понимал, что к чему.
Перо вновь заскрипело:
«Уже после своего академического пенсионерства, я, поселившись в Москве, был в храме Христа Спасителя, где и Суриков писал на стенах большие образа-картины.
Здесь мы с первых слов почувствовали себя родственниками – кстати, и жили недалеко друг от друга – в Хамовниках. Я упросил Сурикова позировать мне для портрета. Он согласился, и мы стали видеться довольно часто. Работы в храме он уже кончил и сейчас же, на Зубовском бульваре в небольшой комнате (самой большой в его квартирке) он начал «Казнь стрельцов». Тогда еще не было пряток друг от друга со своими работами: они стояли на мольберте всегда открытыми и авторы очень любили выслушивать замечания товарищей».
– Ведь это я ему Кузьму-то на свет белый извлек, на Ваганьковском, – я! А в картине-то Кузьма – первый герой явился. Все стрельцами его восхищены были. А ведь по письму даже моя «Дочь Иаира» первее будет. Ленивый он был. Краску смешивал, как хотел – вот письмо-то его и темнело быстро. Палитрой нормальной он так до конца жизни и не обзавелся. Так с огрызком и писал. Перспективу двигал, как хотел. И все ему – прощали! Талант!
А видения, да сны его эти дурацкие! И Кузьму-де он раньше видывал, и все остальное. И все ему верили. А особенно – сам великий Лев! Говорил, Суриков знает, что пишет. Не просто так: все меня им попрекал, дескать, я-то не знаю, для чего пишу. Хоть мы с ним и дружили теснее. И в Ясной Поляне сколько раз у него бывал: и самого графа, и семью рисовал. А вот Суриков его с лестницы спустил! А он свое все – «Такого другого нет!» Словно понимал он всю ту дичь, что Суриков про свои сны порол. Прошлая жизнь! И Толстой туда же со своим учением. Да лучше бы Суриков рисунок и форму штудировал, руку набивал в письме. Любому живописцу очевидно, что рисунок его не крепок и форма слаба. Да! Только пожалеть об этом можно! Я ведь ему в Москве даже класс натурный затеял. Но он ко мне не часто приходил на эту скуку. Чтобы живописцем быть надо верность глаза иметь. Это первый элемент живописного таланта, основа живописной техники. Техника и Суриков… Да его голова все была забита небывалыми образами. Сердце его охвачено было потрясающими страстями этой выдуманной им прошлой жизни. Откуда уж тут силы удержаться на изучении живописи вообще!
Репин отпустил прилечь отдохнуть утомившуюся в страстном письме руку и вернулся к газете:
– Какие теории разложения света!? Какой импрессионизм!? Реальной манере, что я исповедовал, и он следовал. Но ведь, если есть один образец, то другой – подобный уже не нужен миру. Ни Рафаэль, ни Рембрандт, ни Тициан другой невозможен – он будет только хладный скопец, жалко, скромно и загадочно стоящий в стороне от истинного искусства. А как об этом пропечатали, так и виду перестал подавать. Самобытно писать стал. Чтоб мазок явно на картине рисовался. Ну да, Суриков яркий пример самобытности… Пожалуй…
Перо, приняв чернильное крещение, торопясь, едва поспевая за рукой, принялось укладывать мысли и вздохи на бумагу:
«Вот его картина «Ермак, покоритель Сибири». Еще издали, от картины уже делается душно. Коричневая, стеганая на вате, рвань татарщины испускает удушливую атмосферу пота, пыли, вони, и чувствуешь толщу мясной стены! Ее не пробьет никакой выстрел. В этих грязных ватных треухах всякая пуля потонет. Их можно взять только страхом громкого выстрела. И тогда, оцепивши этих бессловесных тварей цепью, можно гнать их в казематы – клоповники.
Впечатление от картины так неожиданно и могуче, что не приходит на ум разбирать эту копошащуюся массу со стороны техники, красок, рисунка. Все это уходит как никчемное; и зритель ошеломлен этой невидальщиной. Воображение его потрясено, и чем дальше, тем подвижнее становится живая каша существ, давящая друг друга.
После и казаков, и Ермака отыщет зритель; начнет удивляться, на каких каюках-душегубках стоят и лежат эти молодцы; даже серьги в ушах некоторых героев заметны… И уж никогда не забудет этой живой были в рамках этих небылиц».
Вновь можно передохнуть от письма. Но мысли эти, картины, образы – так и рвутся наружу, словно выпрыгивают, и сами ложатся на бумагу. Только обвести их чернилами осталось… Нет, завершать надобно… А то, еще ненароком, напишу так, что кому-нибудь покажется будто жалею его… Нет, я не жалею… Я не могу жалеть… Он сам свой путь выбрал… Хотя, ведь видел я, и он это понял, что понравилось ему у нас – чудный мирок Пенат пленил его, – но, вот гордец! – старался виду не подать . Потом я слыхивал: вегетарианский стол наш «сеном» величать изволил! Какой год тот был? Точно, после того как мы в его убогой «денщицкой» на Тверской сундук с драгоценностями разбирали. И после «Стеньки» его. Стало быть – в десятом году. Или в девятом? Да … тоска берет, честное слово, до злобы…
Ну что же, продолжим… Как там Васнецов писал? «Собрат Веронезе и Тинторетто?» Ну, уж нет! Тут я решительно не согласен. Теперь много всяких умников об искусстве судить… Студент мой Иван Пуни – легок на помине, вчера только заходил, – уроки ведь брал, рисунку я его учил, письму – и что же? Кубист! Выставки открывает с названиями странными. Картины выставляет – художников-беспредметников! Каково! Художник без предмета! Авангардист и футурист… А ларчик просто открывается – коли ты рисунку не обучен, да анатомии не знаешь, так и дорога тебе в символисты. Нет-с! Скажем и мы непременно пару слов в защиту искусства:
«В заключение, желательно определить в искусстве место и значение В.И. Сурикова, сделать ему характеристику. Теперь это очень, очень трудно, – время не такое.
Вместо горячих жертвенников Творцу от искренних сердец жрецов искусства закурились кучи навоза, – кизяк… Кроме газов, от удушливости которых можно угореть, эти дымящиеся кучи производят такой едкий дым, что решительно ничего видеть не может человек с добрыми побуждениями, – наглядеться произведениями искусства и даже приобрести что-нибудь из виденного для воспоминания…
Его, заплатившего за вход на выставку, как везде, приводят в некую неприглядную кладовую, где и на полу и по столам досужие шутники-дворники наложили и прикрепили к стенам какие-то деревяшки, поленца, жестянки, даже коробочки от пудры, щетки от сапог с ваксой, вешалки для платья, обрезки цинковых листов; некоторые поленья и концы брусьев даже раскрасили в яркие цвета…
Недоумевающий простак уже готово звать на помощь полицию, требует назад деньги; поднимается шум; смех переходит в нелестные эпитеты устроителей… Скандал. Заправилы поневоле должны спасать положение: они уверяют непочтенную публику в ея невежестве, – за границей за эти сверх-художества платят громадныя суммы; в Москве некий чудак купил великолепный дворец, украшенный резьбой и позолотой блестящей эпохи Ренессанса, и развесил по стенам эти гениальности, еще недоступные пониманию. Выставка носила загадочную цифру, вместо заглавия красовалась вывеска: 0,10…»
Замерев, еще не родившись из чернильного колодца, взяв минутку другую для отдыха в разгар страды, чернильные строки вскоре продолжили вязать темные борозды по листу сверху вниз:
«В искусстве, как в жизни человечества, установились два типа, два течения: эллинское и варварское. И художников, по их натурам, также придется разделить на эллинов и варваров. Эллины со своим искусством представляют гармоническое цельное, изящное явление. Ритм, красота, спокойное сочетание линий, красок, форм – все вместе, распределенное по миру, с аристократическим вкусом очаровывает нас, и душа наша отдыхает от этой изящной пластики. Представители у старых греков: Фидас, Пракситель и др., у итальянцев: Рафаэль, Тициан и др. У нас представитель эллинизма – Карл Брюллов, величайший художник Европы XIX столетия.
Другой тип искусства, для краткости, назовем варварским (в известном понимании древних греков, для которых все, что не входило в область Эллады, считалось варварским).
Разумеется, все малокультурные народы были варварскими, и сами греки имели довольно продолжительный период архаического искусства так схожем еще с египетским. Апполон Терентийский, Диана Эфесская и др. все это можно считать варварскими примитивами, к которым так рьяно стремятся теперь декаденты…
У нас представители варварского начала: лубки, иконы, и произведения живых, но еще не окультуренных сил природного гения. К таковым можно отнести Перова, к таковым же, по своей натуре принадлежит и Суриков.
Натура страстная, живая, с глубоким драматизмом, он творил только непосредственно, выливая себя; он не мог подчинять свои силы никакой школе, никаким канонам.
И лица, и краски, и линии, пятна, светотени, все в нем было своеобразно, сильно и беспощадно по-варварски».
Варваром он и был… Сапоги с самым дорогим костюмом от первого в Москве портного Деллоса стал носить… Шапки топтал… А ведь кто не знает его – послушает, как рассуждает об искусстве – так ни дать ни взять – эстет-аристократ! А он – князь-дьяк! Лучше бы как я – хоть раз пешком из Петербурга в Москву прошел. Мозги бы ему прочистило. А он все по следам своих бредовых воспоминаний мотался. Три тысячи верст только за одним своим «Ермаком»! Ну да Бог ему теперь судия…
Вот, вроде бы и все… Осталось дату поставить… Но, пожалуй, не очень удобно ставить десятым числом – когда все некрологи вышли восьмым… Получится некрасиво, что будто я забыл о нем. И будешь потом всем объясняться, что за границей пресса запаздывает, что телефоны не работают. Подпишем и мы как все: «8 марта 1916. Илья Репин».
Далеко, в городе, который еще так недавно именовался Санкт-Петербургом, в доме номер 15 по Адмиралтейскому каналу, пожилой наборщик аккуратно выложил свинцовыми шрифтами:
«Биржевые ведомости № 69 Суббота 11 марта 1916. г. Петроград» .
Свидетельство о публикации №225120101267